Read the book: «Клаксоны до вторника»

Font::

01

Ночью в просторной и уютной комнате в чистой постели задыхался человек. Его мучили насморк, кашель и, как ему казалось, плохо забинтованное ножевое ранение в области левого лёгкого. Сузив в напряжении глаза, он шарил взглядом вокруг, ища источник своих страданий, но всё было безмолвно. Лишь в полумраке воровато поблёскивали зеркала и стеклянные поверхности мебели. И, понимая это, человек чувствовал, как остывшая кровь жалко копошится во всех его жилах и вскипает в груди пожаром. Выступил пот, холодный и липкий, и это было противней всего. Хотелось сосредоточиться и начать борьбу с надвигающейся смертью, с подленько накатывающими волнами страха, но кашель снова и снова выскрёбывал глотку, потрошил человека неизбывной сухостью, вызывая боль в сердце и заставляя забыть о спасении.

Отрезанный пропастью от безмятежного мира, он слышал доносящиеся с улицы голоса редких праздных компаний: весёлые голоса под светом ночных фонарей, невольно заставлявшие его прислушиваться, напоминавшие недавние дни, полные здоровья и радости. Это отвлекало, это злило, ссохшиеся губы шептали: «Мразь». Мучимый в замкнутом круге лихорадки и кашля, он всё чаще ощущал себя падающим в пропасть, и неприятно, знамением страха, суетились нервишки в пальцах ног. И, как всякий обречённый, он готов был молить о пощаде, но что-то мешало этому.

Вторжение инородного пронзительного звона, резкого и чужого, вывело человека из болезненного помутнения. Сначала он не поверил, что слышит этот звук, но звонок в дверь повторился. Плохо понимая, что он делает, больной выкарабкался из-под одеяла, встал босиком на прохладный паркет и, сделав шаг вперёд, ощутил сильное головокружение. Перед глазами всё расплылось, затем запрыгало и, в конце концов, покрылось мраком, оставив в одиночестве эхо хрипящего и глухого, но хорошо знакомого голоса: «Что со мной? Падаю». У человека подкосились ноги, и он, пытаясь вытянутыми руками за что-нибудь зацепиться, распластался на полу, забыв, кто он и что этот мир.

02

Белый, как клюква в сахарной пудре, красный, как колпак Санта-Клауса с белым помпоном, и гудящий, как праздничная дуделка в самое ухо пожарный автокран, длинношеий, как аист, заклекотал по-холостяцки, прицелился и развернул поворотную платформу к фасаду. Шток плавно двинулся из гидроцилиндра, обнажённый до блеска, скользкий до непристойности, и, распрямляя массивно колено, вся стрела пошла вверх, возвысив над зданием крайнюю секцию с люлькой в «клюве» с пожарным стволом на лафете. Головы запрокинулись к небу, рты погорельцев раззявились, растревожены девичьи охи и ахи. И осыпается пепел с опалённых ресниц, ещё не оплаканных.

Красные царапины поперёк кистевых сухожилий похожи на неуступчивость женских ногтей, которые вонзились в кожу до крови, цеплялись, скрипели, но всё-таки сорвались, соскребая с эпидермиса клетки с пигментом. Мужчина с расцарапанной кистью пыхтел, задыхаясь от угара и морщась от гнева. Свежий ожог на щеке его расплылся и рдел, похожий на след от пощёчины, и под ссадиной, как ненужный конфуз, розовела стыдливая кожа.

Белый, как высохший след от сметаны, смотанный, как на бобине магнитофонная запись, сплюснутый, как неношеного сапога голенище, напорный рукав наконец-то расправил каркас и раскатился во всю свою паразитскую силу. И безразмерный пожарный в несуразном брезенте уже восходит к дымящим балконам и окнам, и затяжные рогатые гайки, и муфты, и алюминиевый тройник-разветвитель, словно из платины челюсти, то ли блестят, то ли скалятся, и покачивается упругая лестница. Под всполохи синих пожарных мигалок всё неизвестное стало вдруг неизбежным. Манипулятор на поворотной платформе крутит рычаги и давит педали, как пятерня орудует на затёкшем затылке, и даже с причмоком, как связка ключей на средней фаланге. И голос, дрожащий от нетерпения, талдычит, талдычит надпись на пожарных машинах:

– Департамент центральный, центральный, два один ноль.

Красная автоцистерна развернулась поудобней к гидранту, неженатый шофёр неопытно, в спешке, делая вид, что всё получилось нечаянно, примял стебелёк на цветущем газоне и, выскочив из кабины, потянул рукав на всасывание к свободному раструбу. Какая-то флористка взвыла и горлопанила: «Ты это нарочно!»; лепестки вокруг венчика, красота на коленях, и даже плевалась, но, захлебнувшись, испачкавшись чем-то липким, обмякла.

Прозрачное утро в досыпающем последнюю минуточку, самую капельку, городе. Не шелохнётся под парящими крыльями штиль. Лишь под причалом волна полощет зелёные взморники, и на ржавеющих сваях ракушки налипли коростой.

Мир ещё дремлет, а девочка уже кричит и плачет, тормоша под запястьем волосатую руку, отрывая её от ключицы:

– Ну, вытащи его, прошу тебя, вытащи!

Белая окантовка на красном ботинке, супинатор фиксирует на поперечине шаг, пожарный спускается с кровли, неся за шиворот, как детёныша мать, нечто комковатое и промокшее.

Красное, белое, белое, красное в суматошных глазах погорельцев скачет и плещется. Высморкать нечего и не прокашляться. Женщины проклинают пожар и кредиты. Всё бессмысленно, все отымели, особенно мужья с их роднёй и трусами.

Правда, был ещё инвалид-сердечник с цокольного этажа, стоявший поодаль со шкатулкой и документами, наблюдавший хладнокровно извне, как пожарные топорами зачистили его лоджию от мозаики и стекла, чтобы голые рамы не мешали спасению, как гибли от косожопия фикусы и хрустели осколки под сапогами, как драные тапки, бросившие горящий ковчег, топтали тропочкой грунт на коврах, и обветшалые халаты корячились через хромированный балконный барьер.

«Черны все утраты голубоглазых мечтаний. Сажа на стенах, чёрный дым в небеса. И я угорел, как всякий приспешник, оседает грязная пена. Навстречу штормам я плыву мелкой щепкой, бутылкой из пластика. По́лно оплакивать, после второго потопа вздуется даже самый баснословный паркет».

Запрятана радость под фальшь сострадания, новое утро на руинах прекрасно, репортёр позирует перед телекамерой на фоне почерневшего и дымящегося здания:

– Перед рассветом, когда…

Гул низко летящего самолёта. Журналист поднял голову и прищурился в небо. Оператору:

– Дубль два.

Далее…

03

Голубое небо, взлётная полоса, отрыв, всё мельче домики внизу под педалями, на горизонте океана восходящее солнце, метеорологи обещали, что будет ясно весь день, ещё триста вверх, эшелон пять, совсем чуть боковой ветер, сменить второе звено в дюжине миль отсюда, двигатель работает ровно, напарник держит дистанцию, вдруг атака с хвоста, не прикрыта задняя полусфера, дробь по обшивке, крылья истребителя, насмехаясь, мелькнули над головой, пальцы вдавили гашетку, взяли на взлётной, прострелянный фюзеляж, заклинило двигатель, лопасти винта замерли, кажется, ранен, машина входит в пике, вспышка, огонь, топливный шланг, языки пламени опалили лицо, едкий дым ослепил глаза, на ощупь, долой пристёгнутые ремни, загорелся комбинезон, руки жжёт, понесло, крутит, вертит, не выбраться, гибель.

И жизнь, казавшаяся бесконечной, особая индивидуальность почерка, любимая девушка, любящая мармелад, пломба на верхнем резце, друг по эскадрилье, приглашавший на день рождения «если никого не собьют», – всё рушилось в бездну, на гранитные прибрежные скалы. Бессилие. Крик. Затемнение. Смерть.

04

Всё изменило сюсюканье. Какие милые детки! И чья это такая три фута? Ещё подтянула пять дюймов до умиления, поскольку, вот такой вот всплеск рук, постольку панамка, здрасьте, не менее крёстная, чем крёстный, совсем не дедушка.

И ничегошеньки здесь не тронуть, свою приставучесть вернёшь себе дома, не водись с местными, не задавай вопросики хряку, обходи коровьи лепёшки, не забывай – у тебя сандалии дорогущего крема, марш сюда, умудрилась, расстегнула пряжку, не ковыряй в носу, ковырялка, не вертись – застегну; и не дразни гусыню – в ней гусята.

Белые гольфы засеменили в пыли. И как это так – ботва здоровенная, а морковка – не факт? Наверное… Курочка, я тебя поймаю. И эфемерность кофточки столичного флёра растянута до погони. Потому что это не честно, дедуля, ты не имеешь права хватать, ты не жандарм, теперь она меня догоняет, да, вспотевшую.

Дед, улыбаясь, прихватил курицу за шею. Простились? Уходит за дом. Боже мой, как мы сможем после этого? Тс-с, ни слова о топорах.

Обеденный стол под смешки каннибалов, жирные пальцы ломают хребет, хрустят заклинания. Расчленяют и делят по кругу капающие куски, плоть и кровь родственницы только что с рук; приятного вам – и вам так же; пшеницу клевать это они особенно.

Затем, стороной обходя храп взрослой сиесты, кофточка теперь уж точно с оторванной пуговкой, заглядывает в сарай, где паутина. Опутаны паутиной корзины с мешками под шифером, тайна только себе, чуть кукурузней пиратского крика, но не громче сундука с золотом, качаются лучи, словно в крышу стреляло солнце, приходится изворачиваться.

Всё породили жара и влажность в простенке, вскрытая и забытая упаковка с целебным грунтом, идеальная колыбель, почва рыхлая, словно пух. И то, что крестьянская малышня без всякого умиления с радостью сметает в совок и швыряет в разведённую печь. Увидел – убей в зародыше. Скорлупа зашевелилась серыми пятнами, как беременная туча, ворочаясь, и разошлась прорехой.

Какие милые детки! У них глазики, неужели, две капельки? Панамка потянулась потрогать. Не пальцем, нет. Что-то остановило, какое-то странное предчувствие, нечто знакомое.

Щель в скорлупе ожила пузырями, и сквозь них просунулся раздвоенный трепетный язычок, завибрировал, ощупал воздух, разложил вонь на спектр: съедобное – несъедобное – дохлое – моча – спаривание; ощупал пространство на вкус, спрятался.

Всё изменили биологи; коварная иллюзорность познания сквозь щель в скорлупе. Хорошо, наверное, сейчас в серпентарии: послезавтра лягушка, раз в месяц – мышонок, лезут наружу змеёныши, ежедневный журнал с наблюдениями; опять же – температура в константе, мензурки.

Какие у них злые, сосредоточенные мордочки, навострённые в поиске теплокровных, в поиске нас, которые делятся на три: хочется есть – не хочется есть – не проглотить.

И то, что крестьянская малышня ловит рогатиной, придавливает голову с язычком к земле и ради забавы режет хвост, как сосиску на живучие дольки, «увидел – убей», теперь выползает. Не оставляй в себе сочувствия к гадам, гады не сочувствуют, они даже не знают, что кислота переварит всё – и шерсть, и кишки, и какашки, – если схватить разинутой пастью, если удавливать кольцами, если яд из клыков, если сжимать зубами и глотать целиком. Гад не виноват, что пожирает молочных, ему просто хочется есть.

Еда всегда красная, еда всегда прячется, они видят моё тепло, два моих оранжевых пятнышка, высосут из меня самое вкусное.

Страхи покоятся на брезгливости. С визгом бегут белые гольфы: «Мамочка!»

Ни братьев и ни сестёр, ни отца и ни матери, прошлого нет: еда, сон, потом вновь зачатие, змеиная смычка, сплетается кишащая гадами свадьба, раздвоенный язык, пузыри, два сосредоточенных глаза. Вылупились, поползли, зашуршали, ручейками струятся, шелестят чешуёй по паркету. Они не пресмыкаются, они подползают, по твоим рукам и ногам холодные, шипят пёстрые, чёрные, как ленты, по простыне. И не дёрнуться, не ударить, не скинуть, рефлекс безусловный – цапнут.

Не откупиться и не окрикнуть, не погладить и не хрустнуть втихушку суставами, не обратить в правдивую веру, мускулы – не противоядие, досужие доводы не питательны. Опасно шептать молитву, они слышат мою вибрацию. Вибрируй, еда, где ты прячешься? Вкусный ли ты – не тебе решать. Лишь бы хватило широты пасти. Жаль, что двуногую еду нельзя разложить на сыромясистый спектр: уши – отдельно, червячки пальцев – отдельно.

Сердце поскакало в пещерную темень. Умоляю, не надо яйца отдельно, ими я детей делаю.

Только плывущий купается в безопасности, на пловца яд тратить не станут. Море, море, спасайте, дайте нырнуть, копайте канал…

05

Той ночью Ему приснился изнурительно страшный сон – по всей спальне ползали ядовитые змеи. Под кроватью, по простыне, по потолку и по стенам. Они шуршали, шипели и приближались. Даже во сне Он отчётливо понимал, что надо лежать и не двигаться, но, вопреки здравому смыслу, попытался убежать от змей.

И тогда Он проснулся со сжатыми кулаками, прикрывая левую бровь и челюсть, словно боксёр в защите. Он сидел на кровати и пытался увернуться от змеиных укусов. Поняв, что Он у себя дома, в цитадели своей квартиры, что самый ужасный сон кончился, Он выдохнул кратко и сипло.

Раунд окончен.

Кулаки обесточились и упали, боевая стойка ссутулилась. Но спокойствие не вернулось к Нему. Дыхание было частым, пульс резонировал в ушах, как гулкое эхо бумбокса.

Часы над кроватью шли медленней, чем стучало в груди Его сердце. Andante ли убегало от Lento, Lento ли догоняло Andante. Кто из них кого догонял – сердце ли часы или часы сердце, – было не разобраться и невозможно сосредоточиться. Сильная – слабая, сильная – слабая.

На одно мгновение пульс и падение стрелки сошлись воедино, как сдвоенный, унисонный удар по тарелке и бонго, как новая отправная точка, но тут же вновь разошлись, как доли музыкальных размеров в двух несовместимых темпах.

«Страх, унижение, постыдная участь, лёгкий озноб, пересохшее горло».

Противоположная от кровати стена была завешена вырезками из журналов и ералашем карандашных набросков, висящими вкривь и вкось, внахлёст, словно дразня друг друга. Некий коллаж, олицетворение индустриальной эстетики. В этой мозаике выделялся обрывок обоев с цитатой под стиль подписи кровью, оставленной маньяком над жертвой. И хотя в темноте Он едва различал буквы, но в голове, как заезженная шарманка, зазвучал спич профессора психологии:

– Жестокость является естественным продолжением страха. Она зарождается, как попытка восстановить справедливость, шаткий баланс на весах Фемиды. Но стремясь побыстрее перебороть унижение, на чащу оскорблений сгружают гири побольше и топят унижение слишком быстро. Радость победителя в этот момент возносится до небес.

Он ощутил очень остро, что эти фразы стали слишком навязчивы, как продолжение бредового сна, переходящего в тревожную явь.

«Абортирую к дьяволу, повешу туда загорелую красотку в бикини, которую всегда хочется».

Мужская половина постели в апогее ночного кошмара была перепахана, как песочница после краха куличиков. И Он посмотрел на спящую рядом.

«Идиллия нерушимости и уюта, иллюзия защищённости».

Волосы Её разметались, руки Её воздеты к изголовью кровати и лениво расслаблены. Она ровно дышала и, казалось, мечтала во сне.

Каждое утро, как только сон мягко спадал с Его опущенных век и Он едва открывал глаза, Он натыкался на Её взгляд. Возможно, Она ждала, что Его мужское желание, которое по утрам так наглядно, потянет Его снова к Ней, возможно, она пыталась понять, не пора ли готовить завтрак.

«Она всегда тает в моих руках, она изумительно тает».

Два телесных чулка ослабшими лентами свисали со стула, неравномерно развешены, и сохли у открытого настежь окна. Не было в Ней неизведанной тайны, Одиссеи и дальнего, одиночного плаванья.

Только несколько строчек из Её дневника.

«Мне никогда не быть первой, мне не понять его красок. Взять бы так, и спрятать куда-нибудь все эти его эскизы, наброски. Жуть какая-то. Акварель, масло… Я своё место знаю… Но на душе моей спокойно, светло. Я люблю. Это самое главное… Я бы хотела сказать ему “нет”, но подчиняюсь одному его слову – “да”».

И ниже вместила цитату: «Для художника абсолютно нормально спать со своей натурщицей».

Прошлым вечером Она ждала Его в мастерской в предвкушении. Выпорхнула из душа, успела – короткий халатик и влажные волосы, лёгкий бриз вечернего моря и свежесть. Ей понравилось ощущать себя Его личной натурщицей, ведь Её обнажённое тело – это только прелюдия, которая длится минут десять, не дольше, а потом Он подходит к её спине медленно.

Как в кино – обнажённая девушка на мягком шезлонге, в море гаснет последний луч солнца, на душе у девушки спокойно, она влюблена, её улыбка предвещает что-то хорошее. У неё за спиной появляется мужской силуэт в белой рубашке. Кто этот мужчина, зрителю неизвестно. Рукава рубашки небрежно закатаны, распущен галстук. И девушка это чувствует, слух её тонок, появляется хитрая искорка в её томном, расслабленном взгляде. Сильная мужская рука ставит бокал вина рядом с её голыми бёдрами, сигаретный дым проплывает, как облако.

Мужчина обходит шезлонг, на секунду спина перекроет весь кадр. Оператор меняет положение камеры. Зритель видит, как девушка поднимает на мужчину глаза. Укрупняется кадр. Мужчина уверенно приподнимает указательным пальцем покорный её подбородок, и девушка смотрит на мужчину преданно, с примесью волнения, нежности и ожиданием, что же он с ней сделает дальше.

На одной параллели её манящие губы, застёжка пряжки и молния, остаётся расстегнуть, оголить, поднести, вложить в губы нежно, влить в неё сладко.

И девушка замирает. Женская беззащитность пробуждает в ней негу. В её взгляде надеется и томится, тает и молчит ожидание – будет любовь или нет, и какая – большая или маленькая. И она тянет руку к застёгнутой пряжке.

Он был спокоен и отстранён, слегка холоден и задумчив. Волнистые линии в уголке Её нежных местечек Его заботили значительно больше. Её пальцы были холодными.

Её кожа была прохладна. Он шептал:

– Не торопись, подожди, ты ещё не готова.

– Нет, нет, нет, давай быстрее, я не могу больше.

После этого Она умудрилась сломать молнию на Его брюках, потому что молния была непослушна. И Она не пальцами обхватила, и не рукой взяла, Она поднесла к губам на ладони, и придерживала край белой рубашки, чтобы тот не опустил на предмет белый занавес и не испачкался.

Воспоминание было очень свежо, и рука потянулась к Ней. Он осторожно стал стягивать с Неё шёлк одеяла. Гладкая кожа, как утренний пар у реки. Запах естественный, лёгкий и тёплый, присущий единственно Ей.

Сначала Он только едва, сначала нежно-пренежно, как пёрышком, что только щекочет, гладит Ей грудь, скользит ладонью между стройных девичьих ножек, чтобы разделить их пока немного. И, вздохнув о чём-то во сне, поворочавшись, Она сама откинула свою правую ногу в сторону. Теперь будет удобней, теперь всё становится проще.

Но змеи в ночных кошмарах, но нервный тик в правом веке, но скрипящие зубы в гримасе, и хохот плюётся в спину…

– Замысел – пленница в трюме пиратов – морской узел на левом запястье и через крестовину над изголовьем кровати.

В отражениях распахнутых окон отблеск одинокого светофора, тикает двоеточие и настырно моргает жёлтым.

Чириканье воробьёв разрезано воплем чайки…

– Замысел – гордая дворянка привязана, инквизитор рвёт платье от груди и до паха – правое запястье на правую крестовину кровати.

Немного скрипят пружины, и ломко шуршит простыня. И коварный, очень коварный Он снимает со стула оба чулка. Снова в ушах нарастает стук сердца, и нетерпением дрожат Его пальцы. Затянуты два узла.

– Замысел – вот, моя милая, ты такого не знаешь. Сегодня я напишу тебя в новом цвете, я смешаю на палитре края неизведанных красок. Я разведу крупным стеком настолько густое масло, что в нём увязнет любая женщина. Там ярко-оранжевый будет смеяться над розовым, там виридиан утопит в себе голубое, там невидимым контрапунктом окружит всех чёрное, и белые рыцари станут рабами.

Она проснулась мечтающей и немножко влюблённой, но вместо любимых глаз увидела глаза пожирателя и всякой виктории.

– Хватит! Слезь с меня!

Но Он уже вставил, хотя было сухо, и Ей было больно, но Он поршень, пронзая жестоко. Прикусив губу, Она морщилась.

«Здесь есть один царь и здесь един бог, и бесправие черни – королевское право, и нет никакой свободы, есть только монаршая воля престола».

Дыхание жаркое Его открытого рта на нежной Её лебединой шее, и всё быстрее разрастается темп, и всё разрастается. Всё сильнее упругое в мягкое. Зачем-то ладонью закрыл Её рот, просипев: «Тише, тише…» Испарина на спине стала самая соль, когда Он с рычанием кончил.

Более не терзавшийся коварным замыслом лоб уткнулся в Её волосы на подушке. Но затягивать передышку нельзя, продолжение после финала оскорбляет актёрский фарс. И сразу после содрогания вытекающих капель, Он стал развязывать неподдающийся узел, подцепляя ногтем, растягивая непослушными пальцами, надеясь, что может чуть-чуть, может, малую толику, малую, такую любимую Ею при других обстоятельствах капельку, Ей тоже новые краски понравились.

Оцепенение в неизбежности покаяния. Он сполз с кровати на пол и закурил, отвернувшись. Кончено, мир и земное вернулись. Хватит.

«Проклятие моих дней, палаш, занесённый над головой».

Никто не барабанит пальцами в тишине и не шепчет проклятья, Она не вопит о свинстве.

«Очень мило с Её стороны. Я тоже когда-то был таким милым и добрым парнем».

Но Она, наверное, уже решилась встать и уйти, и в Ней должен нарастать праведный гнев.

– Зачем ты это сделал?

Он благодарен, что вполголоса, мягко. Передвижной хор адвокатов, варенье постельных тайн, мелькнули белые одежды, кого-то возможно спасти, и Он не знает ответ. Гёте, Чехов, Кизи, любимый Бетховен, божественность фламандцев, но не сегодня.

За Его спиной Она поднялась с кровати. Прошуршал одеваемый Ею халат, и Она вышла из спальни. Но шарканье тапок, словно стирка рубашки, и позвякивание, словно приготовление лёгкого завтрака. Через некоторое время Она вернулась в комнату. Ещё собиралась в неясном утреннем небе гроза, но Он ясно расслышал, как в повисшем безветрии Она сказала любителю коньяка:

– Что-то хочется выпить. Ты будешь?

Они сидели рядом и курили молча. Даже их слова как молчание. Опущенные глаза, неохотно размыкаемые губы.

– Я думал, ты собираешься уйти.

Она отёрла лицо ладонью:

– В пять утра?

Пепел упал на пол, но никому не нужен.

– Если хочешь, могу и уйти.

Но Он отрицательно покрутил головой:

– Я этого не хочу.

– Значит, я остаюсь.

И Он сначала незаметно, но затем всё настойчивей и нежнее стал гладить Ей руку.

06

Сержант застояло маялся, с рассвета и уже донельзя. А ещё изводила неповоротливость электронных циферок перед долгожданным свистком побудки. Тикает двоеточие между офицерским коттеджем и недобором рядового состава. Вот и до 7:00 ещё три минуты. А ещё отъявленные гундосы зачастили в санчасть с кашлями, флюсами, растяжениями. И мысленно перебирая карточки личных дел – фамилия, фотография, место рождения, метрика, – сержант воображал себя в центре плаца на утреннем построении роты, оглашающим громогласно:

– Напоминаю всему контингенту, в моей роте поощряется всячески шпынять и огорчать хлюпиков, засранцев и трусов!

Сержант посмотрел на часы. 06:58. И поэтому в качестве личной разминки перед утренним кроссом сержант три раза отжался на брусьях.

Пурпурный шеврон – это побои, холодная грязь и тяжёлый ранец. Нельзя приказать салаге лезть на турник, если сам разучился крутить подъём с переворотом, нельзя не закрыть мишень, никогда сержанту нельзя расслабляться и пропускать неожиданные удары под дых.

Без одной…

Затевается что-то. Уплотнили стрельбы. Понятно, учения на атолле, скоро под палубу. Но полковник уж слишком затеялся по уставу и щедр. Какие-то приспособы механикам, новые ботинки, новая полевая. На сердце у сержанта тревога и величавое предвкушение. В его бытность такое уже бывало.

«Радио Флибустьеров», лохматый книгочей в шлёпанцах, весь на пенсне, карандашик искусан. Но прорюхал, наушники нацепил и сразу в эфир:

«Бодрого прохладного утра от сержанта абордажной команды, который прибыл в нашу студию после осколочного ранения на высоте Два Пять Шесть. Там погибла гитара, но выжил кассетник, и бойцы сыграли стрёмную песню на касках и разнокалиберных гильзах».

Начальник армейской разведки прибыл на джипе.

– На караул! – щёлкнули каблуки постовых.

Семь утра.

– Рота, подъём!

И когда десятки босых ног обрушились сверху на деревянный настил казармы, сержант почувствовал, как подтянута струна в позвоночнике, как упруго скрипят доски.

07

«Каждый человек надеется и мечтает встретить свою половинку, с которой за чашкой кофе в кафе не обращаешь внимания на молчание и затяжную паузу, когда ничего не происходит, но весь мир вокруг словно освещён нежными красками, и в этом молчании обретены смысл и счастье.

Но с какой стати вы решили, что ваша половинка живёт с вами в одном городе, в той же стране? С чего вы удумали, что её родной язык, её родное наречие – это и ваше родное наречие? Почему вы решили, что ваша половинка одной с вами расы, нации, этноса? Быть может, у неё неместного солнца цвет кожи, разрез глаз, надбровные дуги и вообще строение черепа. С чего вы взяли, что ваша суженая не двухметровая дылда-баскетболистка, а вы при ней не низкорослый ушлёпок, которого она играючи подвесила на обруч корзины и вы визжите в ребяческом восторге от слэм-данк? Быть может, она хромоножка. Быть может, она косит на левый. Быть может, она уже была замужем и у неё есть сын, отстающий по математике вечно. О, праотцы, она при этом оказалась не девственна. Вас это тревожит? Меня – нет».

Ингрид Он ждал на пешеходной аллее, ведущей к её дому. Цокая каблуками взад-вперёд по брусчатке, Он украдкой поглядывал на своё отражение в витрине аптеки, словно оценивал свою причёску после стрижки. И, сомневаясь в уместности роз при подобных отношениях с Ингрид, чувствовал, что волнение скрыть не удастся.

«Ингрид – это небрежность, как высшая элегантность, чёткость, играющая в непосредственность».

Ещё полгода назад, влюблённая и блистательная в объятиях Макса, мечта, до которой хотя бы дотронуться, теперь покинутая и независимая, Ингрид медленно брела мимо благородного лавра под пальмами и думала о печально своём.

Расстёгнутый плащ, к вечеру ставший обузой – видимо, спозаранку было прохладно и сыро. Разноцветный платок повязан на плечевую сумку и свисает хвостами ниже колена.

Ингрид всегда была весёлой задирой. Увидев старого друга Макса, который топтался с красным букетом, но с абсолютно серым от любовных переживаний лицом, в ней словно отпрыгнул стопор пружины. Хотелось несчастного котёнка одновременно защекотать и обрызгать, а затем уж обнять и заплакать. В её улыбке появилась свобода, в её походке – размашистость.

И в том, как Ингрид приветливо помахала рукой, и в неспешности, с которой она к Нему приближалась, Он почувствовал – Ингрид уже придумала первую ироничную реплику.

И тогда Он остановился посередине безлюдной улицы, ломая в себе навязчивое ощущение дуэли, будто они сходились. Он ждал, когда Ингрид сама подойдёт. Приблизившись, она кивнула по-офицерски и лукаво прищурилась:

– Меня поджидаете?

Волнуясь, Он забыл свою «первую фразу» и молча протянул ей букет. Ингрид взяла розы в ладонь, не боясь уколоться:

– Очень мило с вашей стороны, действительно, давно не виделись. Как ваше творчество? Нарисовали ещё что-нибудь нетленное?

Не стараясь быть в тон Ингрид развязным, Он напомнил:

– Я не график. Последний год пишу маслом.

Ингрид задорно вскинула подбородок:

– Шикарно сказано. И где вы спрятали ящичек на трёх ножках?

– Этюдник?

08

«Обобщённая фабула всей альтернативной культуры, называемой контркультурой, или сабкалчер, сводится… Короче, я объясню всё короче. Есть один парень с рабочей окраины».

Его отец, как сальник, усыхал в автосервисе, а мать расшивала старые платья, борясь с ожирением. Его кореша на разбойничьем мотороллере рвали сумочки с плеч и шли к судьбоносным крестикам-ноликам, но зажидили ему барыш на погулять с девочкой. А сам он выродок, исчадие ада, гнобивший два года учителя алгебры, шёл от этого самого учителя, оставив ему подарок, и надеялся, что теперь-то уж точно его допустят к выпускному экзамену.

Пирожное или конфеты, тортик или ликер – чем умаслить химичку после шутки со взрывпакетом?

Алый родстер с опущенной крышей втиснулся у почтамта. Длинными ногами вперёд с бёдрами лет восемнадцати алые каблучки выпали на асфальт, простучали ко входу наперерез бузотёру без аттестата, утверждая главную аксиому – либо дорогие машины тебе по карману и ты на них ездишь, либо ты меняешь в них топливный фильтр.

Наездник пытается успокоить мустанга, прежде чем оседлать. Недоросль погладил крыло машины и воровато огляделся по сторонам.

Факел, обмотанный колючей проволокой, – татуировка на его правой руке, которой он просунул линейку между уплотнительной резинкой и боковым стеклом, кнопка блокировки подпрыгнула.

Восходящее солнце на его левой руке, которая полезла в подбрюшье торпеды, под рулевую колонку, нащупывая разъём замка зажигания.

Нажатие на педаль, передача, сцепление, вторая, газуй. Пацан погнал родстер по улицам. Возомнивший себя хитрым угонщиком, смеющимся над нерадивой погоней, он срезал путь напрямик, вдавил акселератор и проскочил мимо знака «проезд транспорта запрещён».

09

Визг тормозов в облаке сизой гари стремительно приближался. Автомобильная сирена беспорядочно лаяла, непоправимо. Красный родстер летел на двух пешеходов.

Ингрид обернулась на звук и отпрыгнула в сторону, а футурист, презирающий граффити, только успел оглянуться, но почему-то остался стоять. Бампер скользил к Нему, машина шла юзом. «Ещё один ярд – и кончено». Растерянность, памятник в центре пешеходной аллеи.

Когда всё застыло, только рассвирепевший пацан, едва не уложивший пешехода на камни брусчатки, распахнув дверцу, гаркнул:

– Ты что?!

Потенциальный клиент хирургии оценил окончательное расстояние – примерно пять дюймов, ладонь и три пальца отделяли Его от решётки радиатора. Он пожал плечами:

– Ничего.

Его кулаки не сжаты, осанка осталась расслабленной, строить из себя моралиста Ему не хотелось, и в прострации, молча, Он уступил проезд. Так же отстранённо проводил взглядом проехавшую мимо машину.

Ингрид растерянно запустила пятерню в нижние локоны и, пытаясь придать причёске воздушность, чуть их встряхнула. Жест, заменяющий девушкам почёсывание затылка.

– А вы, я смотрю, по-прежнему эпатируете? Я-то сначала подумала, что это какой-то ваш приятель решил пошутить.

Он перевёл взгляд сначала куда-то вниз, на параллелепипеды камня, затем на букет роз в руке Ингрид и только затем ей в глаза. Ингрид переложила букет поудобней и взяла Его под руку:

– Памятник укротителю красного дьявола мы, пожалуй, сегодня ставить не будем. Пойдёмте отсюда.

Ингрид привела Его в кафе с открытой террасой под названием «Кромвель». Тихое место в проходном переулке, ведущем к каналу. Своим аскетизмом кафе было под стать лорду-протектору, ничего лишнего, мебель из пластика. Только большой аквариум на металлической раме возвышался слева от входа, словно лежащий на боку платяной шкаф, и придавал узкому переулку голубовато-зеленоватый оттенок.

Шесть столиков не покрытые скатертью стояли на улице, на два из которых был взгромождён телевизор, и тянулись два грязных провода через открытую дверь.

Шесть посетителей в спецовках расселись перед экраном, оккупировав два столика справа. Контингент постоянный, рацион их умеренный – гамбургеры на одноразовых тарелках, пиво по две пинты на брата, дешёвый табак.

Шесть сосредоточенных лиц, уставших от подёнщины жизни, шесть пар утомлённых глаз, устремлённых в экран. Вечер трудного дня, но никто не спешит на ужин к детишкам. Они внимательно слушают, что говорит активист профсоюза, вышедший из рабочих, такой уверенный и спокойный: «Мы делаем последнее предупреждение. Если в ближайшие дни правительство не примет никаких решительных мер, будет объявлена долгосрочная забастовка всей отрасли». Суровые лица обветрены, курят, они соглашаются и кивают друг другу.

«Кто её приводил сюда? Почему ей здесь настолько привычно? Очередные шалости Макса?»

Стараясь не задеть провода, Ингрид со своим кавалером прошли к барной стойке. Он спросил её:

– Кофе?

– С молоком и без сахара. И вот эту хрустелку, – ткнула пальцем в витрину.

Бармена художник мысленно окрестил «отставной сержант морской пехоты». Было ощущение, что под белой рубашкой и чёрной бабочкой скрывается синий якорь. Кивнув бармену, галантный кавалер подтвердил:

– А мне чёрный и пачку сигарет, – и тоже ткнул пальцем в витрину.

Бармен посчитал сумму на калькуляторе и огласил:

– Сто одиннадцать.

– Хорошо, – и рука ухажёра скользнула во внутренний карман пиджака.

Какое-то юношеское смущение на грани позора почувствовал ухажёр, достав свой толстый бумажник. Будто Он хвастается толщиной портмоне перед девушкой, которая и не таких богатеев видала. И мельком взглянул на Ингрид, надеясь, что та не заметила этой пошлости. Но Ингрид, как назло, смотрела на Него с въедливым прищуром, и лёгкая улыбка украшала её сарказм. Именно с этой саркастической улыбкой Ингрид сказала, указывая себе за спину:

– Обратите внимание на их шикарный аквариум. По-моему, непозволительная роскошь для такого маленького заведения.

И вышла из кафе, намереваясь занять место за уличным столиком рядом с прозрачным обиталищем моллинезий и меченосцев. Расплатившись, кавалер отправился следом.

Обустраиваясь за столиком, Ингрид встретила Его лёгким презрением:

– Вас только что ограбили где-то на десятку. Поверьте бывшей отличнице, правильный ответ – сто один.

– Да? Вполне возможно, – кавалер сел напротив. – Пусть это будет на совести бармена, отношение к деньгам определяет культуру.

Эта реплика позабавила Ингрид:

– А я думаю, всё несколько проще. Вы никогда не знали нищеты, оттого вы так легко философствуете на тему денег.

– Вы не правы, это что-то более… сложное.

– Ну да, голубая кровь, дворянская наследственность.

– Зачем же вы так? Спросите любого музыканта, поэта…

Он замешкался, и Ингрид продлила стройную логику фразы:

– Или тех, кто считает себя таковыми, как это делаете вы.

«Молю, пусть это не Ингрид сказала. Или пусть Ингрид, но оговорка сорвалась нечаянно, не поймаешь. Она не ведает, что говорит. Терпение и снисхождение, снисхождение…» – Но вы же не видели моих работ.

– О да, но обязательно посмотрю. – И, разряжая обстановку, она сказала по-дружески, доверительно: – Не злитесь. Честно говоря, это я так, забавы ради. Вы сердитый очень интересны. В живописи я действительно ничего не понимаю.

Помолчали, и, чувствуя, что Он замкнулся в себе и всё ещё сердится, Ингрид плавно протянула руку к Его наручным часам, коснулась браслета:

– А вы можете прямо сейчас нарисовать меня?

У такого, как Он, редко с собой альбом, но для этого годен и оборот рекламного буклета. Рисовать Ингрид даже шариковой ручкой – это удовольствие, Ингрид не жеманится и не позирует, она просто смотрит. Сколько бездарных девиц в процессе любовных игр, сколько мерзких физиономий на пьяных вечеринках Макса находили это забавным – «Раз художник, пусть рисует». Какой уродливый это порок – неумение отказаться.

Тошнотик лягушки булькает в этом. Он не рисовальщик, Он пишет. Соборы, овощи и фантазии, впечатление от неприятного разговора и просто туманное утро в порту. Знаток всех стилей и направлений. Бывало, Он уходил вслед случайной помарке неопытной кисти, и нежданная арабеска грозилась убить, а затем вознести Его заново.

Но вокруг нужны только фотографы, такие же услужливые, как и Он, предлагающие заснять, «как я с этой девочкой на пляже загорал», и в богатых заказах только портреты, какие-то ливреи с эполетами. Богатый ван Рейн.

Неотменимая объективность источника света и субъективность созерцания официанта. Чего изволите? Может, как вчера, с позолотой бордовый или комплимент от художника – сегодня в лиловом? Вам со средневековым сюжетом или беспредметная живопись?

Но Его любимый учитель, и это был Мастер, преподал урок по модальности цвета, когда привёл на кафедру доцента по физике, у которого под очками, а значит, под линзами, таилась хитринка:

– Так, всем мечтающим о карьере маляра. Видите этого дяденьку? Тот из вас, кто через два месяца не сдаст этому дяденьке экзамен по оптике, будет похоронен под грифелем и натюрмортами. Мне тут знахари и философы о прозрачности не нужны.

И этому учился Он заново, и с первого раза не сдал экзамен, и поэтому чуть дольше других ставил руку. Пирамида, апельсин, карандаш, опять проклятые эллипсы. Нет, не рисовальщик – чертёжник.

«Всё, в чём я упираюсь, всё тщетно».

Сонм личных переживаний, дебри цветовых переходов, тайны искусных штрихов и преимущества техник. Наловчился Он полемизировать, спорить и, увязав эпоху с мыслителем, опровергать схоласта поэтом, занимая удобную нишу в пропаганде искусства, просветлении человечества, вытирая пыль с верхних торцов. Приподнимешь одну, чтото вспомнится – и осадишь обратно в стопку, закажешь ещё одну рамочку. Но годы идут, и разве это весомо? Бедный он бедный, разорённый ван Рейн.

– Вы, наверное, меня очень любите. Такие глаза. Впечатляет.

– Воды! – Что?

– Воды!

И уже не подняться. Он судорожно пытается достать из кармана таблетки и прижимает колющее сердце.

«Всего один глоток кофе».

Иногда Он искренне верит, что лучше хромым или одноногим, это не прячется, это даже какой-то шарм – ходить по улицам, опираясь на изящную трость; ещё в придачу сабельный шрам, и ты вообще неотразим. Но это! Почему досталось Ему? Зачем Ему отравленная молодость и ещё предстоит ранняя смерть? И что Ему, врождённо больному, ответить на банальный вопрос: «О чём ваша последняя? По-моему, это подражание Моне». Подражание, ремиксы, старое, бывшее когда-то огненным, и этого уже не отнимешь.

Его привели в чувства в ближайшей поликлинике внутримышечным уколом и капельницей.

10

Кривая забава для беспризорников, толпящихся в обсуждении, чем бы поживиться на фермерском рынке – два ковыляющих слабыми ножками деда выясняли, кто войдёт первым в открытые настежь двери, кто из двоих более ценен. Один старичок был элегантен до тросточки, второй кукурузиной повис на клюке, но толкались оба, как пятилетние:

– Куда прёшь, старый козёл?!

Корявые рты, сморщенные ручонки, предательское тремоло кисти. Привыкшие понукать дочерьми, не дающие спуску зятьям, радетели внуков, лишённые уважения, дедушки готовы были рыдать, но втягивали в себя слёзы обиды, страх беззащитен.

И наблюдавшие за этим подростки, циничные махинаторы – зрелище доставляло им радость, – провоцировали старость, смеясь, желая увидеть бокс в пожилой категории:

– Дай ему, дай!

Когда старики всё-таки разошлись, один из мальцов сплюнул сквозь выбитый зуб: – Бараны.

11

Два поворота ключа, скрежет давно несмазанного замка, дверь открылась. Он вернулся домой уставший и поздно, желая быстрее лечь спать, но, войдя в прихожую, замер. Ситуация складывалась нетривиально, необходима предельная осторожность. Теперь ни тишина внутри всей квартиры, ни подозрительная при таких обстоятельствах нетронутость вещей, ни отсутствие видимых следов не могли сбить Его с толку.

В Его доме были чужие. Неаккуратные, они оставили включённым настенный светильник в прихожей. Безрассудно и, возможно, реально опасно, но то, что в упряжи под пиджаком был револьвер, придавало азарт, понимание своих преимуществ навязывало игру, ведь в собственных стенах хозяин сильнее.

Вынув револьвер, Он взвёл курок и медленно двинулся по коридору. Дотянулся до выключателя, погасил свет и ещё раз прислушался. Толстые стены надёжно скрывали Его от врагов. Пройдя ещё в глубь первого этажа, Он заметил в полумраке, что дверь в мастерскую приоткрыта наполовину, не в Его манере. Чуть пригнувшись, на цыпочках, Он крался к мастерской и приготовился выстрелить, как вдруг из-за двери прозвучало спокойное:

– Напрасно вы это, всё равно я выстрелю первым, причём, в отличие от вас, в цель.

«Глупость».

Он выпрямился и расслабился. Толкнув дверь, вошёл в мастерскую. В полумраке, фиолетовой тенью прислонясь к оконному косяку, Связной тушил в пепельнице сигарету: – Добрый вечер.

Недовольно выпятив губы, хозяин апартаментов включил свет и ждал объяснений для подобной внезапности:

– Давно вы здесь?

Лёгкая небрежность, правильная осанка, сдержанность и расчёт. Когда Связной говорит, нет мимики и лишнего жеста, только вибрация металлических струн где-то в pianointimo:

– Около часа. Кстати, вот посмотрел вашу студию. Ничего?

– Ничего.

Вечная ухмылка всезнания:

– Интересно, как вас оценивают критики.

– Я мало выставлялся.

– Немудрено. Вы что, действительно размечтались вот так, в объятиях сексуальной блондинки, с букетом роз войти в историю?

– Кстати, критикам-то нравится. Считается, что у меня глубокое понимание цвета, оригинальное видение… Связной чуть рассмеялся:

– А по-моему, всё о похоти графа.

– Вы, наверное, о Заколдованном мире. Эти наросты обозначают фаллосы, половые губы и скрытые от глаз желания.

– Спасибо, я понял. Только картина называется по-другому, а именно – я хочу всех.

– Забавно, не думал, что вас это интересует.

Связной взял в руки маленькую зарисовку и, видимо, любовался ей.

– Ну почему же. Во всяком случае, вам надо подумать, что должен отображать художник, играющий в подобные игры.

Потенциальный баталист убрал оружие в кобуру, Он тоже может быть ироничным:

– Взятие Бастилии?

– Нет, пожалуй, пожар в Рейхстаге. У вас много энергии, но вся она уходит куда-то. Сказывается дурное воспитание на заповедях и почитании истин, вот и боитесь обидеть своих критиков.

Начиная злиться, Он пытался быть снисходительным:

– А вы, я смотрю, уважаете тех, кто ломает на сцене стулья и хамит публике, приводя её в восторг. Это дёшево.

– Это дёшево как шоу. Но как нечто изначальное это выглядит примерно так. Есть две цепочки. Вот первая – любовь к одной женщине, семья, дети, домашний очаг, счёт в банке, телевизор, по телевизору мелодрама. А вот вторая – талант, непонимание, презрение, одиночество, ненависть, война, смерть. – И вдруг Связной оскалился Ему в лицо. – Хотя возможны победа и вечная слава.

Осуждающе художник-пацифист покачал головой:

– Демагогия, «талант, война»…

– Будьте праведником, заводите ночной колпак. Если трясти, то трясти, чтоб страшно стало, каждым штрихом. Это действительно красиво, – и, показывая Ему выбранный из папки набросок: – Познакомьте меня с этой девочкой.

– С какой? Ах, это. С ней спит полгорода.

– Ну и что?

Он пожал плечами:

– Вы по делу?

– Да, обговорить детали, наметить план.

– Кофе?

– Будьте любезны.

Уже было за полночь, когда за чашкой кофе, развалившись в кресле, Связной показывал Ему фотографии, передавая по одной через сервизный столик:

– Вот ваша мадам. Согласитесь, красива, хотя для вас старовата.

Следующий снимок.

– А это её муж.

– Этот? Однако, – и, поборов изумление: – Дело становится действительно интересным.

– Вам надо привыкать к подобным ставкам.

– Я не о том, это родственник одного моего друга.

– Тогда у вас джокер в руках. – Связной посмотрел на часы. – Пожалуй, нам пора.

12

В больнице уже давно все спали. Молоденькая медсестра вела Его и Связного по длинному тёмному коридору. Приложила палец к губам. Ей казалось, что тайные гости топают слишком громко.

В ординаторской был полумрак, горела только настольная лампа, низко уткнувшись в белую столешницу. Из тёмных углов виднелись призраки кушетки, шкафа с папками, стульев. Не прикрыв за собой дверь, медсестра молча удалилась. Связной указал Ему на кресло у самого окна:

– Сядьте там, он не должен вас видеть.

Через пару минут, жёстко поддерживая за локоть, медсестра привела горбящегося пациента. Небритый, с отсутствующим взглядом, с дрожащими руками, с пигментным пятном на щеке, тот опустился на стул, как полупустой мешок с грязным бельём. Словно проверяя швы своего замусоленного халата, пробежался пальцами вдоль всего туловища. Затем провёл ладонью по серым потрескавшимся губам и поправил грязную повязку на шее.

Связной что-то положил в маленький кармашек на груди медсестры и, закрыв за ней дверь, уселся напротив больного. Достал из ящика стола бутылку вина, плеснул в стакан, придвинул к пациенту и доверительно шепнул:

– Пей, если хочешь.

Только сейчас, подняв глаза, старик что-то заметил и пустил слезу:

– Нельзя вообще-то, – и тут же выпил вино до дна.

Связной дружески взял больного за локоть:

– Расскажи мне о ней.

Закрутилась шарманка, гнусавый голос начал печальную повесть:

– Я тогда маленький был, глупый. Злила она меня постоянно, а я не понимал, что только и мечтает своими губами залезть мне в штаны. Любила, знаете ли, чтоб её в кино на последнем ряду пощупали хорошенько. А если народу мало и не видит никто, сама расстёгивала мне ширинку или себя под юбкой гладила. Любила ещё всякие чёрные лестницы, заброшенные дома. Я, по правде говоря, и трахал её мало, всё какие-то выдумки. Часто пересказывала со всеми гадкими подробностями, как двое хулиганов её изнасиловали. И облизывалась, постоянно облизывалась. Потом я стал замечать, что мои друзья хихикают у меня за спиной. Оказывается, они без неё ни одну вечеринку не проводили, она их обслуживала и по очереди, и одновременно. Меня на эти сеансы не звали, вот и весело им всем было. Сволочи! Сволочи! Я потом уехал оттуда, а когда вернулся, меня повязали. И ещё. Когда я узнал, чья она теперь жена, мне смешно стало. Что он, слепой, что ли? Или она притворилась невинной? Так что теперь знатная дама.

Больной разревелся, давился слезами и, всхлипывая, вытирал сопли рукавом:

– Всю жизнь мне, тварь…

Неожиданно для себя последователь офортов Капричос достал сигарету, страшно хотелось курить.

13

Сержант торопился, очень торопился. А ещё он не хотел, чтобы его с голой задницей увидели в этой грязной подворотне, а ещё он не хотел заразиться, и, справедливо считая, что эта пампушка только пять минут назад подняла свои панталончики и одёрнула юбку после очередного солдата, он решил поступить проще. Дрожа от нетерпения, страха, оглядываясь по сторонам в ночную жуть, он прислонил её к стене, схватив за загривок, опустил на колени чулками в лужу и, расстегнувшись, подал ей в рот.

– Э, парень, я этого не буду.

Фыркая и отплёвываясь, получив удар в ухо, она всё же открыла ротик, ей пришлось, а он, обхватив её голову, закатил глаза от блаженства, несколько раз огрызнувшись:

– Не кусай, дура!

Довольно скоро он резко дёрнулся и, умиротворённо выдохнув, оттолкнул её ладонью в лицо:

– Вот так, моя милая.

С её губ по подбородку скатилась капля, она даже не могла сплюнуть, тошнило.

– Свинья.

Он уходил короткими перебежками по проходным дворам.

14

Холёные руки Макса в золотых перстнях и браслетах потянулись к родному дяде, и седой благообразный генерал принял в объятья дорогого племянника:

– Мой мальчик…

Семейство, в котором все влюблены друг в друга, состоящее из отеческих лобызаний в голову, не дающее никому оступиться и выйти из круга. Их дома в несколько этажей с парчовыми стенами, высокими потолками, старинной мебелью, серебряной утварью и преданиями в несколько поколений.

И этот мудрый наставник молодёжи в парадном мундире при орденах и аксельбантах, обрадованный нежданной встречей с племянником на мраморной лестнице своего дома, куда-то опаздывал и, к сожалению, очень торопился: – Макс! Всё такой же сверкающий, напомаженный.

Наверное, по-прежнему вино, девочки, танцы?

Генерал не выпускал из чуть раздавшихся объятий Макса, держал его за плечи, и исполнительный адъютант нервно поправил очки на переносице, незапланированная аудиенция затягивалась.

– Как ваши дела, дядя? Я слышал…

– Ерунда всё, не надо забивать молодую голову нашей старческой вознёй.

Адъютант посмотрел на часы и акцентировано кашлянул. Генерал подчинённого понял:

– Слушай, Макс, я сейчас убегаю, но ты обязательно приходи, и не к сестре, а ко мне, хорошо?

Излишнее рвение столкнуло адъютанта вниз по ступеням. Генерал поцеловал Макса в лоб на прощание. А другу Макса, помнится, подающему большие надежды художнику, улыбаясь, крепко пожал руку:

– Всего доброго, молодой человек.

И сбежав, словно проскользив по ступеням, уже внизу, в холле ещё раз обернулся и помахал фуражкой:

– Обязательно заходи, сыграем пару партий, я покажу интересную защиту.

Макс смотрел вслед генералу, пощипывал серьгу в ухе и, желая потянуть очарование встречей, чуть медлил:

– Славный старикан, стремительный.

Заброшенное повзрослевшим Максом увлечение – шахматы. Украденный ими в тринадцать лет из мира беззаботной подвижности, Макс играл легко и опасно. А подающий невнятные надежды приятель, мучаясь подростковой завистью к многочисленным талантам друга, мечтая обыграть, свергнуть, насильно учился двигать фигуры, просиживал долгие вечера за дебютами, эндшпилями и четырёхходовками. Но раз за разом Макс ставил Ему неминуемый мат. И единственный достойный соперник для Макса, учитель – родной дядя, действующий генерал, проводивший с Максом длительные турниры, частенько по телефону.

Наверное, именно в эти разлучавшие художника с Максом и детскими забавами дни, праздно шатаясь по городу, юный виртуоз настенного шаржа стал серьёзно задумываться о живописи. И те первые Его альбомы для рисования, где морская пехота высаживается на пологий песчаный берег, начали требовать уже не фломастеры, но как минимум акварель. И то, что раньше казалось Ему лишь фоном для бравых гвардейцев – тучи, волны, чайки, – приобретали вездесущий, вселенский, красочный смысл.

Заброшенное повзрослевшим Максом увлечение, хотя генерал до сих пор уверен в любви и преданности обожаемого племянника к ферзям и турам.

15

«Закончились тяжёлые годы изгнания, и принцесса вернулась к престолу. Многое довелось ей пережить, даже самой ходить в магазин и даже самой мыть посуду. Но иссякли позорные чары наветов, и заплаканный принц прискакал за своей невестой. Тогда глашатаи объявили о свадьбе.

Подвенечное платье было невероятным, голуби опустились на арку и ворковали. Впереди лишь любовь и счастье».

Лестница была масштабная, люстра была хрустальная, бельэтаж был колоссальный, а перила были с фестонами. Макс и художник шагали по ковровым орнаментам мимо плетёных кашпо с тюльпанами, мимо статуэток оголённых наложниц и заметили белый фартук, который лежал на софе и которого на горничной не было.

И поэтому маэстро карандашных портретов помахивал папкой с набросками, словно русалка хвостом, и мысленно улыбался. Посещение тщетное, адресата на месте не было.

У самого носа, у губ, мелькнул неопознанный запах парфюма, привкус навязчивый, приторный, как воспоминание о дешёвом подарке, как мыло во рту, как протухший десерт, как прустовский нафталин. Глумливое наваждение, оно же предвкусие, не вспомнить о ком.

Хорошо зная, что Макс не брюзга, не сноб, не стукач, горничная, смахивая пыль без показного усердия, поприветствовала их как равных. Макс подмигнул: «Привет».

После второго этажа парадная лестница кончилась, и Макс повёл Его на узкую винтовую, сложенную из металлических прутьев. Эта спираль вела на мансарду, в «верхний предел», в комнату двоюродной сестры Макса.

Две обшарпанные двери отделяли сестру Макса от всего дома: первая с надписью «И ты, Брут» открывалась наружу, вторая с неясным иероглифом – внутрь. Макс даже не постучался. И когда они зашли в полутёмную комнату, то увидели, что плотные шторы отделяют сестру Макса от улицы и дневного света.

Полулежание на диване, рука с томиком поэзии безвольно откинута куда-то в сторону вниз, с пальцем, заложенным на тридцать шестой странице, взгляд, печально устремлённый поверх всего вдаль, тишина, никотиновая завеса, две переполненные пепельницы и ещё одна наготове – это и есть двоюродная сестра Макса. И она равнодушно повернула голову к гостям.

Макс наклонил лицо близко к её лицу и свёл губы для сухого поцелуя. Сестра выдержала сомкнутую в ниточку губ холодящую паузу и сказала отрывисто, без интонации:

– Здравствуй.

Макс разогнулся с гримасой сарказма:

– Я смотрю, меланхолия процветает и по-прежнему плохо пахнет?! Тогда посмотри вот это, может, развлечёшься.

И, забрав у приятеля, Макс протянул сестре папку. Та села на диване по-турецки и, пригладив назад спадающую чёлку, лениво отщёлкнула зажим обложки. Раскрыла, посмотрела, перелистнула, изобразила лёгкое подобие удивления и, захлопнув папку после второго листа, брезгливо вернула:

– Моя мачеха описается от счастья.

– Ты ничего не понимаешь в подарках.

И усомнившись только единожды, Макс развалился в кресле:

– Тётя Анна у нас филантроп, меценат?

– Вот именно – тётя, известнейшая. Тётя из доброго комитета.

– Конкретней?

– Ничего я не знаю, сам с ней разговаривай.

Сидя чуть поодаль, кабинетный знаток граффити пытался разобрать надписи на стенах – полустёртые, неряшливые, непонятные. Макс стукнул двумя пальцами по столу:

– Ну что? Подать сюда гостеприимство немедля! – и направился к выходу. – Пойду на кухню, принесу нам чего-нибудь.

Макс вышел, а Он, изогнув шею, подивился висящей над Ним репродукции. Оригинал Он видел у одного лично знакомого Ему художника, причисленного к альтернативному искусству. Неужели сестра Макса понимает подобное?

«Увековечивание живописи. От внимания – к сочувствию, от сочувствия – к чувству, от чувства – к солидарности, от солидарности – к интуиции, от интуиции – к взаимности, во взаимности – суть молчание. Так долго».

Было нестерпимо душно, и Он повернулся к сестре Макса, желая предложить проветрить, но осёкся, встретив её прямой взгляд. Пронизывающе неприятно, и в начинающей давить тишине должно было прозвучать разрушающее легенды, опускающее на землю: «Зачем тебе всё это? Этот мир никогда не станет иным».

Отречение от престола опустошённого, осквернённого мира, голос, отказавшийся от королев, которые, напившись, лезут под жеребцов, чтобы с животным ощутить «состояние восхитительной наполненности». Из мира, где мать погибла при родах второго ребёнка, а отец через три года женился на Анне, потому что влюбчив и мягок, и добропорядочная карьера, и запрограммированное делопроизводство. Где гувернантка спит с поваром, а повар рубит маленьких овечек на мясо. «Вкус изысканный, тонкий». И в создавшихся деликатесах, в череде маленьких дворцовых переворотов и тайнах, под мирный храп за стеной адъютанта, в криках оргазма сексапильной гувернантки не нужен Байрон, он отворачивается, его томик невозможно открыть. Едва притронувшись, кажется, что у Байрона начинается истерика, он рвёт страницы и в забытье твердит: «Тридцать семь!» И не осталось уже ничего, кроме марихуаны, и только: «Зачем тебе это? Выплюнь эту гадость, этот мир никогда не станет иным. Оставь его в покое, оставь себя в покое, выключи свет, зашторь окна, пусть не поэт, но чист».

Малодушный, Он попытался свести немой допрос к тривиальному и, изображая смущение от женского любопытства, кивнул в её сторону, мол, что, что хочешь сказать? Сестра Макса слегка покрутила головой, гримасничая от беспросветного и, откинув голову на спинку дивана, уставилась в потолок. Монолог окончен, бессмысленно.

– Ничего.

Радуясь славной добыче в две бутылки вина и плетёной корзинке с черешней, вошёл Макс. Благородная медлительность лунатиков, и дальше всё происходило как в заторможенном сне. И, наверное, в руке несостоявшегося абстракциониста был кубок с красной жидкостью. И, наверное, Макс вещал свежую сплетню об общей знакомой, увлекаясь сальными подробностями. Живописец не слушал, Он украдкой следил за сестрой Макса. Как она деланно неохотно пила вино, после каждого глотка ягодка, как прятала взгляд.

От духоты и вина Ему стало дурно, подташнивало, и Он быстро направился к двери. Макс пошутил Ему вслед:

– Вероятно, скоропостижное расстройство желудка.

«Каким же должен быть этот наново отстроенный мир, прекрасный и справедливый? Где дружба станет крепче, любовь обильней, а краски чище и ярче? Что увидела она за продажными карикатурами, выставки и восторги? Каким же должен быть этот наново отстроенный мир?»

Она страдала и металась, она понимала, что так дальше нельзя, это даже не путь в никуда, это вообще не путь, это изгородь, частокол, шоры и тёмные шторы, она искала выход, но попадала всё в тот же порочный круг – её двоюродный брат как бы случайно оказывался с ней под одним одеялом. И снова опасная близость на одном диване, укрытые пледом, как в детстве, тогда было можно. Ещё одетые, но тепло и теплее, ещё и ещё, и уже томительно, жарко.

Прикосновения, прижатия, лёгкое ощупывание, она скатывалась в негу, в безволие.

Лорд Байрон был молод, красив, умён, богат, талантлив, признан при жизни, любим многими женщинами, но несчастен, несчастен. Отчаяние.

Когда, отдышавшись на галерее, рассосав две таблетки и справившись с болевым стрессом, скульптор посмертных масок, возвращаясь в комнату, открыл первую дверь, за второй услышал приглушённый, умоляющий, а потому возбуждающий сдавленностью женский шёпот: – Не надо, Макс, сейчас вернётся твой друг.

Сестра выгнулась, защищаясь, но пальцы Макса уже в недозволенном:

– Он человек деликатный и не будет мешать.

– Макс, я прошу, вытащи.

Но отказаться уже не в силах, она закрыла глаза и, отдаваясь, расслабилась. Максу значительно проще. Где-то между ними, под одеялом сближение.

16

Пастырь, иконы, церковь, воскресная служба, и в этом охлаждённом сумраке заботящихся о своём спасении старушек самоуглублённый Макс – горящая свеча, будто читающая молитву. Поклоны, сжимается горло. Он поднимает глаза, полные слёз, и его фигурка колотится в судорогах у алтаря. Безмолвная поэма на устах, преданность спасителю, щитам и мечам, крошащим врага, паруса, раздуваемые на реях при качке пятого вала, быстроходные флотилии торпедоносцев, величие освободительных войн, провинции и колонии, радостные от приобщения к трогательной сценке всякого подданного – книксен, и фрейлины одевают свою королеву, мантия из горностая, придерживаемая ангелоподобным пажом, нерушимые законы вождей, в непроходимых лесах Фазерс, Медведь и Лев умерли в один день. Спаситель в терновом венце, и если бы Макс был тогда там, он заменил бы спасителя на кресте, и больше всего на свете этому верит Макс.

17

Инструкция содержала чёткую программу, расписание и маршрут, последовательность Его действий. Он не знал, зачем устраивается такой конспиративный цирк, но повиновался, манило.

«Следовать прогулочным шагом по означенному бульвару».

Он вглядывался в лица прохожих, куря одну за одной, так было предписано и, ища предлог для разоблачения предполагаемого «хвоста», уже два раза садился на корточки, перешнуровывая ботинки.

«Галстук, наверное, нельзя поправлять, это всегда какой-нибудь условный сигнал. Забавно-то как».

Было 18:00, но они не являлись.

Кто-то постучался Ему под лопатку:

– Прикурить разрешите?

И Он обернулся.

Серебряные призёры академической гребли, с их рельефной мускулатурой в обтяжку, розовощёки пожизненно, такие ехидно взирают на золотых выскочек. Второму призу неведомы ни пьяное раскаянье, ни сигаретный прищур и прочие нехорошести славы, суетной, лишней. Серебро уничтожает микробы и способствует долгой жизни.

А фоном к мускулатуре гребца припарковался забавнейший внедорожник, по замыслу шефа горячих кровей, южный до последнего помидора, до кромешного мрака в извилинах конокрада.

И вообще, автомобили красно-чёрной окраски – как обвисшая роза за ухом Кармен. Красное затмение платья не скрывает поношенность живота, выпячивает в угоду страдальцам намёк на сосцы и выгуливает окорочка до следующего размера трусов.

Ценители образования и блондинок щупают доярок изза избытка дрожащей прыщавости. Кармен же до дряблости дешёвая шлюха. И, сползая с рыхлого сеновала, ощущаешь подозрительное жжение.

Розовощёкий распахнул перед Ним заднюю дверцу:

– Прошу вас.

И не особо склонившись, художник театральных костюмов влез на сиденье.

Шеф был явно обрадован, чуть ли не потирал от удовольствия руки. Выбритые до синевы скулы лоснились, лёгкий парфюм, казалось, исходит не от пиджака, а от бородавки на правой щеке, придававшей всему лицу какую-то сомнительную слащавость. Вблизи шеф не казался таким уж мужланом, каким был в новостях.

– Это просто замечательно, что вы согласны. Вы даже себе не представляете, что для нас всех значит ваше участие в общем деле. Не думайте, не в одной пропаганде суть. Нам нужны новое искусство и люди с гордо поднятой головой.

Он внимательно слушал шефа, мысленно повторяя за ним слова, пытаясь выудить из запятых сермяжную правду. От этих деятелей может приплыть всё что угодно – то ли подвох, то ли обман, то ли крупный гонорар неизвестно за какие заслуги. Ещё смущал гладкий, какой-то бычий затылок шофёра, который сидел впереди, узкие щёлочки глаз в зеркале заднего вида.

– Но пока, насколько я понимаю, мне надо сохранять, как бы сказать, конспирацию, что ли.

– Вас, надеюсь, это не пугает?

– Необычно.

Неотвязчивая привычка, вторая натура начальства, менять динамику диалога с дружеской на поучительную, дальше – воодушевлённый доклад:

– Ситуация сейчас очень сложная. – Шеф обвинительно мотнул головой в сторону улицы. – Они пытаются избежать своей участи не очень порядочными и авантюрными методами. Грядёт время великих свершений, и, думаю, нам придётся взять всю полноту ответственности на себя. Вы это понимаете?

– Я бы сказал, я это чувствую.

– Как и всякий художник, вы, конечно, мыслите образами. – Кладёт ладонь на Его колено искренне. – Я видел ваши работы, мне действительно очень понравилось. Поймите, наш выбор неслучаен, мы верим в ваш талант, в вашу гражданскую позицию.

18

Единственное, что Кочерыжка умел делать мастерски, – это каллиграфически строчить вышивки, петли, особый талант, плести макраме.

В пригороде у автострады обойщику без опыта трудно найти работу, логическое приложение к шлангу на бензоколонке, а уж с тамбурином, бонго и бубном в рюкзаке, с ежедневными отметками в участке «проживает согласно документу аренды, работает на постоянной основе, внешний осмотр – трезв» становишься вновь прибывшим персонажем «с отклонениями», и палец крутится у виска. Свободомыслящая бородка и лохмы на фоне армейских стрижек.

Кочерыжка привык, что он всегда подзабыт и в сочувствии неестественен, худосочный слабак, прилипала.

– Ты маленький, смятый из тонкого полиэтилена пакетик. – Толчок в грудь. – Ты скомканный во фланирующий ошмёток, ошмёток медузы. – Толчок в грудь. – Тебя, прозрачного идиота, бросают в мусорку, но ты прилипаешь к пальцам. – Толчок в грудь. – И где-то в подложке нормального, я подчёркиваю, нормального мозга засело, что это всегда так, в сотый, трёхсотый раз. И потом, когда мозг с тобой распрощался. – Толчок в грудь. – Тебя сдувает призрак воздушности, и ты всей своей синтетикой умудряешься прилипнуть к паркету. – Толчок в грудь. – Тянешься за тобой в три погибели, подносишь в центр, практически внутрь корзины, а ты снова фланируешь на ободок. Мне проще тебе нахамить. – Толчок в грудь. – Чтобы избавиться. Мне проще тебе наврать. – Толчок в грудь. – Чтобы не терпеть твоё присутствие! – Вытолкал за порог и захлопнул дверь перед носом маленького прозрачного пакетика.

В этой глухомани под рёв и свист пролетающих мимо машин как манна небесная прозвучала фраза: «Ты-то нам как раз и нужен». А тут ещё и комната с мебелью рядом: «Присмотришь, если что». Как кара небесная – необходимость общаться с шоферюгами, грузчиками.

Транспортное подразделение мебельной компании, площадка для стоянки мебелевозов, склад, упаковочный зал, ремонтный бокс.

«Сможешь получить рекомендацию для работы на фабрике или в салоне как обойщик с опытом».

Но первое, что доверили Кочерыжке, – подвозить на рохле связки гофрокартона.

Правда, со временем стали раскрываться его таланты: починка повреждённой при транспортировке обивки, штопка поношенной форменной с лейблом одежды, комбезы, бейсболки.

Свою Открывашку Кочерыжке тоже удалось пристроить, она в комнатах отдыха стала и поварихой на скорую руку из субпродуктов и консервантов, и бралась за всякие постирушки, три большие стиралки при входе, наладилось как-то.

Всё осеклось в тот момент, когда в середине жаркого дня Кочерыжка развешивал на дверцы шкафчиков со спецодеждой, сшитые накануне саше, пахнущие лавандой с нотками тмина.

Бригадир прорычал за спиной:

– Что это за хрень? – и смотрел куда-то поверх и Кочерыжки, и мешочков, и шкафчиков. Белозубый певец рокабилли под Элвиса, непререкаемый авторитет и красавчик, навис над Кочерыжкой, как остроносая гаргулья над жертвой. Раздутые ноздри бригадира в глубоком, сбежавшем от кого-то дыхании требовали взбучку кому-то, но не себе.

– Это мешочки с приятным секретом, всем понравится. – Но Кочерыжка уже почувствовал себя виноватым, а заискивал он теперь перед всеми.

Бригадир приказал ему осмотреть кожу в незапечатанной перед отправкой фуре с мягкой мебелью.

Какой-то странный незнакомый седан неопределимой окраски, с наспех восстановленными крылом и дверями, как после раллийных гонок, с остатками пятен багрового грунта был припаркован в тени бензовоза.

И, перепрыгнув с эстакады на бортовую платформу, Кочерыжка застиг шофёра, травмированного когда-то в полголовы, и поэтому с кличкой «Мятый», который маникюрными щипчиками расшивал обивку дивана под ампир.

Кочерыжка отступил, шаг назад. Если доложить бригадиру, значит заложить «Мятого», если не доложить, возможно, Кочерыжка не сдаст проверочную работу по корпоративной лояльности. Жизнь, как шашки, от завтрака не откажешься.

The free sample has ended.

Age restriction:
18+
Release date on Litres:
15 October 2023
Writing date:
2023
Volume:
230 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books