Read the book: «Турецкие письма»
© Гусев Ю.П., перевод, 2017
© Тюшкеш Г., статья, 2017
© Хаванова О.В., статья, 2017
© Российская академия наук и издательство «Наука», cерия «Литературные памятники» (разработка, оформление), 1948 (год основания), 2017
© Редакционно-издательское оформление. ФГУП Издательство «Наука», 2017
От редколлегии
Келемен Микеш (1690–1762) – сподвижник, преданный последователь и слуга великого деятеля венгерской истории, борца за независимость венгерского народа князя Ференца II Ракоци (1676–1735), который стал одной из ключевых фигур венгерского национального сознания. Ракоци взял юного Микеша на службу, пажом, в 1707 г., и с того момента Микеш был с князем и в его триумфах, и в поражениях, следовал за ним в изгнание: в Польшу, затем во Францию, затем, уже навсегда, в Турцию, – из пажа вырос в секретаря, в помощника, исполнявшего самые ответственные поручения. Умный и восприимчивый, Микеш впитывал все лучшее, что видел вокруг и что заслуживало его внимания. Особенно много такого было, конечно, во Франции, в начале XVIII в. уже ставшей средоточием мировой культуры. Едва ли можно сомневаться, что именно время, проведенное им в свите Ракоци, во Франции, и повернуло его духовное развитие в сторону изящной словесности.
Микеш с полным правом может считаться основоположником венгерской художественной прозы. Великие поэты в Венгрии появлялись и до него, уже в XVI в. – прежде всего, конечно, Балинт Балашши, – прозаиком же Микеш был первым. Прозаиком – не потому, что вел хронику событий, непосредственным или далеким свидетелем которых был, и не потому, что записывал свои наблюдения, свои размышления, но главным образом потому, что внес в свои записи, оформленные в виде писем, элемент художественного вымысла. Этот вымысел и превращает его писания, которые могли бы считаться и дневником, и путевыми очерками, в своеобразный любовный роман.
Письма Микеша были адресованы фиктивному адресату («кузине») – дальней родственнице, якобы также живущей в турецкой эмиграции, но в отдалении, на другом, азиатском, берегу Босфора, женщине, к которой он испытывает не только родственные чувства. Созданные в период с 1717 по 1758 г., «Турецкие письма» несут на себе отпечаток влияния французской эпистолярной литературы XVII–XVIII вв., но в то же время являются самостоятельным произведением. Самобытность их связана прежде всего с тем, что Микеш жил – в составе группы приверженцев князя Ференца II Ракоци – в изгнании. Это определяет общую тональность писем и объясняет склонность автора отражать исторические перипетии той эпохи, а также включать в письма этнографические, культурологические сведения о той экзотической среде, в которой он провел более четырех десятилетий.
Живые, непосредственные интонации, окрашивающие письма, свидетельствуют об интенсивной духовной жизни, которой, за отсутствием реальной общественной, жил автор. И здесь тоже нельзя забывать о том, что он успел приобщиться к французской культуре, наложившейся у него на традиции венгерской духовности и, в условиях турецкой реальности, позволяющей свежо и ярко воспринимать необычное, экзотическое окружение. В этом – и не только в этом, но и в умении подавить отчаяние, часто становившееся почти невыносимым, и делать свое дело – ему помогает и юмор, которым славятся венгры, живущие в Трансильвании, помогают ирония и самоирония. Все это позволяет понять, почему оставленное им произведение до сих пор увлекает читателей – и в Венгрии, и в других странах, на языки которых оно переводится.
Турецкие письма
Письма К. М. Графине Э. П. в Константинополе
1
Из Галлиполи*, anno 1717. 10 octobris*.
Любезная кузина! Хвала Всевышнему, долгое наше плавание, в кое из Франции пустились мы сентября 15-го дня, завершилось благополучно. Князь наш, слава Богу, жив-здоров, и был бы здоров вполне, не мучай его подагра. Но мы уповаем на турецкий аэр*, который непременно должен его исцелить. Ах, милая моя кузина, до чего же приятно ступать по твердой земле! Вон даже Святой Петр, и тот испугался, когда ноги его вдруг погрузились в воду*. Как же было не бояться нам, грешным, когда корабль наш валился с боку на бок среди волн, огромных, будто горы Эрдея*. То взмывали мы на самый гребень, то низвергались в такую бездну, что только и оставалось ждать, как горы воды с яростью рухнут на бедные головы наши. Но хлябь морская оказалась все же в должной мере человеколюбива: не захотела она поить нас водой сверх того, что требовалось. Одним словом, любезная кузина, мы здесь, на месте, живы и здоровы. Слаб человек, бывает, и на море хвораешь, не только на суше, когда иной раз так растрясет тебя в экипаже*, что ты жив едва, зато аппетит просто зверский. На корабле же качка, тряска нескончаемая мутит голову, выворачивает желудок, и делается с тобой то же самое, что с пьяницами, кои не могут удержать в себе выпитое вино. Вот и бедный желудок мой первые дня два страждал подобным же образом, зато потом накинулся я на еду, как изголодавшийся волк. Князь наш с корабля не успел сойти, как татарский хан*, который жил тут в изгнании, прислал ему всяческие подарки и среди них прекрасную лошадь под седлом. Князю дали хорошее жилье, мы же, остальные, живем, как собаки. Да только по мне все равно здесь куда лучше, чем на корабле. Милая моя кузиночка, драгоценные письма ваши [в последний раз] уж года два, как были получены мною*; клянусь, хотелось бы мне, чтобы год состоял всего из одного месяца. Надеюсь, радость моя, что теперь, когда аэр, которым мы дышим, у нас с вами один, я буду получать их чаще. И коли теперь разделяют нас с вами всего несколько сотен миль, то кажется мне, что и любить меня вы должны сильнее. Я же, хоть очень люблю вас, писать больше не могу, потому что кажется мне, будто дом вокруг меня кружится и будто я все еще на корабле.
2
Галлиполи, 21 octobris 1717.
Драгоценная кузина моя, а ведь я еще не получил от вас ни единого письмеца, и очень мне это не по душе. Правда, по душе мне вот что: видя, что на нее не обращают внимания, подагра покинула нашего князя, и тот нынче отправился с визитом к татарскому хану, хоть и на лошади этого самого хана. Тот принял его очень радушно. Я даже подумал было, не иначе как собираются взять нас в полон, и уже озирался, кто кинется нас вязать. Но люди эти очень приветливы; они рады были бы поговорить с нами о том о сем, да что делать: за столь короткое время не могли мы стать татарами. Князь попрощался с ханом, мы, остальные, тоже поблагодарили – кивком головы* – их татарские высокородия за гостеприимство и отправились к себе. А красавец-конь был оставлен господину нашему. Думаю, завтра покинем мы это наше унылое и нищее пристанище, потому что прибыла к нам красная карета султана, которую он послал за господином нашим. Красной величаю ее потому, что снаружи покрыта она красным сукном, название же кареты она не заслуживает, потому как всего-навсего повозка*. А повозку тянут, или, лучше сказать, волокут четыре белые клячи. Принуждать их хотя бы к рыси едва ли кто взялся бы, потому как они зело стары и давным-давно забыли, что это за штука такая, рысь; всем вместе им никак не меньше восьмидесяти. Не удержусь, чтобы не сказать и о кучере.
Если бы вы, кузина, его увидели, вы бы подумали, что лошадьми правит не иначе какой-нибудь бургомистр. О, как бережно колышет наша квадрига его почтенную белую бороду! В одной руке он по привычке держит вожжи – по привычке, говорю я, потому как лошади знают свое дело и без вожжей, – в другой руке трубку, то и дело окуривая из нее своих кляч, – для того, наверно, чтобы у них не случился насморк… Все это хорошо, милая кузина, одно плохо: после того как под Белградом разбили турок*, народ бежит в Азию. Немец, говорят, уже возле Дринаполя*, а Дринаполь отсюда в полутора сотнях миль*. Что тут скажешь: мы ведь плыли сюда, чтобы сражаться вместе с турками, а они, турки, разбегаются кто куда. Ах, милая кузина, как воевать с таким народом? Одним словом, завтра отправляемся мы в Дринаполь, чтобы лицезреть могучего султана со множеством жен* и Блистательную Порту*. Но, любезная моя кузина, надо вам уже прогнать прочь вашу лень, отложить спицы и взять в пальчики перо, да почаще писать мне, хотя бы по семь писем каждую неделю. И о здоровье следует печься с великим тщанием, а меня любить тем паче, ибо кто же будет любить вас, драгоценная моя кузиночка, сильнее, чем я*.
3
Дринаполь, 29 octobris 1717.
Пора уже вам, милая кузина, получить письмо, которое отправлено было отсюда, из Дринаполя. Заслуживаете вы, чтобы я рассказал, как добрались мы сюда, в имперский сей град. Из Галлиполи мы выехали 22-го. В пути не случилось ничего достойного описания: ехали как могли, кто на добром коне, кто на кляче. В городе под названием Узункюпри, во дворе дома, где господин наш остановился на постой, увидели мы виноградный куст, огромный, как целое сливовое дерево. Не подумайте, что я вру, но на ветках его с одной стороны и ягоды были большие, будто сливы. Самое же удивительное: если с одной стороны куста виноград был зрелый, то с другой – мелкий, зеленый, а с третьей только цвести начинал. Так что на одном кусте можно было видеть сразу три времени года. 28-го же, в полутора милях от Дринаполя, встретил нас капитан стражи местного каймакама*, с двумя сотнями янычар*, чтобы приветствовать князя нашего от имени султана и великого визиря, своего господина. А лучше всего было вот что: в полумиле от города разбиты были шатры, где каймакам, от имени господина своего, устроил нам угощение. Кто бы подумал, милая моя кузина, что яства у турок такие отменные! Дело в том, что все мы сильно проголодались. Но еще и в том дело, милая кузина, что из-за стола я встал не насытившись, хотя потчевали нас по крайней мере восьмьюдесятью разными блюдами. Поверить этому никак невозможно, коли не знать обычая. А обычай тут – не приведи Господь, кузиночка! Только ты протянул руку к блюду, его уже уносят, так же второе, третье; одним словом, семьдесят или восемьдесят блюд промелькнули перед носом; иное ты и попробовать не успел – его уже нет. Видно, накормить нас хотели одним запахом, и остались мы после богатого обеда голодными. Вроде Тантала*, что стоит по горло в воде, а пить не может ни капли. Злой и голодный, дал я тогда себе страшную клятву: не наевшись предварительно досыта, никогда не пойду к туркам в гости. О напитках же и речи не было. Правда, съели мы столько, что и жажды не почувствовали. После такого обеда в седла мы вскочили легко. Князь наш, сидя на коне султана, с большой помпой прошествовал через город на свою квартиру. Вечером же каймакам прислал нам ужин, который был куда лучше обеда, потому что прислуживали на сей раз не турки, а наши люди, и блюда они уносили, только когда мы их просили об этом. Каймакам этот у султана на очень хорошем счету. Еще бы не быть ему на хорошем счету, если он спит с дочкой султана. Сейчас, когда великий визирь в походе, каймакам ведет дома все дела. Зовут его Ибрагим*, и к нашему князю он относится очень доброжелательно. Он был одним из тех, кто предложил султану послать во Францию за нашим князем. Я еще не видел их каймакамство в лицо, но если даже никогда не увижу в жизни, то вас, милая моя кузиночка, я страсть как люблю. А вы меня?
4
Дринаполь, 7 novembris 1717.
Ах как хочется мне, дорогая кузина, чтобы эту вашу неистребимую лень прогнали вы прочь и писали мне чаще. Милое письмо ваше я получил как раз в ту минуту, когда садился в седло. Сказать вам, куда мы направились? Направились мы к нему, к тому светлейшему и благороднейшему каймакаму, который спит с султановой дочкой, когда может. Его счастью я не то чтобы сильно завидовал, потому как ходят разговоры, что жена его красотой не блещет. Сам я ее, конечно, не видел, в этом вы можете мне поверить. Можете мне поверить и в том, что не очень-то и хочу увидеть в таком виде, в каком видят ее евнухи-кастраты. Милая кузина, знайте: взять в жены дочь султана – честь большая, но радость совсем не такая уж огромная. Как, должно быть, горько было каймакаму расставаться со своей дивной красавицей женой, когда ему отдали дочку султана! Сердечная любовь – больше, чем любое богатство; доброе супружество не обязательно живет в богатых домах. Знаю, милая моя кузина, вы надо мною смеетесь: дескать, кто бы рассуждал о супружестве! Так рассуждает о солнечном свете слепец, который знает, что есть свет, но не знает, каков он. Но – и пусть на прелестных губках ваших играет насмешливая улыбка, я с уверенностию считаю, и все во мне: печень, легкие, почки – с уверенностию считают, что негоже милую, хоть и бедную женушку бросать ради немилой, но богатой супруги. Разве же я не прав? И я даже не о женитьбе говорю: от нее отделяют меня двести миль. А потому остается мне написать вам, драгоценная моя кузина, что каймакам принимал нас с большим радушием и большим почетом. Почти два часа он беседовал с господином нашим, потом подарил ему прекрасного коня, а когда собрался прощаться с ним, жена его послала князю несколько красивых платков. Очень бывает полезна дружба таких людей: будь я так близко к Загону*, как наш каймакам к визирству, то я был бы уже на околице Загона. Мы совсем не знаем еще, зачем приехали сюда, но боюсь, как бы планы наши не вылетели в трубу, потому как турки с радостью готовы мириться с тем, что их бьют. Но дальше нам отсюда, милая кузина, идти некуда, остается уповать на волю Божию: он привел нас сюда, пускай же ведет и дальше.
Но поверите ли, как трудно мне привыкать к этой стране. Правда, турки нас любят, мы ни в чем не испытываем нужды, никому из нас от них никакой обиды. Но – тяжело тут чужестранцу, потому как ни знакомств, ни друзей он завести не может. Нация эта ненависти к христианину не питает, но смотрит на него сверху вниз. Тут не приходится ждать, чтобы кто-нибудь позвал тебя к себе в гости, домой; да и сам я не то чтобы этого так уж сильно хотел. Да и зачем? Ну, угостят тебя трубкой с табаком, чашечкой кофе, потом два-три слова – и долгое молчание. А принесли лампаду, стало быть, пора убираться восвояси. Правда, можно, пожалуй, спросить у хозяина, как, дескать, ваши детки, но не дай Бог спросить, как поживает жена: этого я никому не советую, потому как выпроводят тебя палками. О хозяйке и вспоминать не положено, будто женщин на свете вообще нет*. За какие же такие коврижки будет человек желать дружбы с турком? Разве что ради выгоды. Правда, незнание языка тоже может стать причиной неприязни: не станешь же ты открывать душу тому, с кем не можешь поговорить, поделиться мыслями. Я по сей день, любезная моя кузина, очень-очень мало знаю по-турецки. Бог весть, как оно будет дальше, но кажется мне, что и дальше вряд ли буду я знать больше тех двух или трех слов, которые знаю сейчас. Коли не о чем нам говорить с турками, а тем паче с турчанками, то не вижу я резона, чтобы становиться в этом языке больше ученым, чем в сей момент. Посудите сами, милая кузина, много ли нужно ума, чтобы выучить и запомнить три слова? Мы здесь все еще пришельцы и чужаки; когда я лучше узнаю здешнюю жизнь и город, то и напишу больше. А вас, дорогая кузиночка, попрошу: любите этого чужака. Лень надо отбросить, а бумагу не надо жалеть.
5
Дринаполь, 29 novembris 1717.
Милая моя, драгоценная кузина, как же вам везет, что вы сейчас не рядом со мной: будь вы рядом, ах как крепко я бы вас обнял, так крепко, так крепко! и сказал бы вам спасибо за то, что вы благосклонно относитесь к моим письмам и с радостью их читаете. Я буду вам писать столько писем, и они будут такие длинные, что вы умоляюще сложите ручки и будете меня упрашивать, чтобы я не писал столько. Потому как для меня, ей-богу, нет большего счастия, чем писать вам. Ах, нет, вру: читать письма ваши, милая моя кузина, счастие еще большее. Никто другой не смог бы писать такие дивные письма, какие пишете вы. Почему-то кажется мне, что другим это и не дано. Одним словом, драгоценная моя, давайте-ка не щадить друг друга, а писать и писать непрестанно. Уж коли так разбросало нас с вами, то давайте, насколько это в силах наших, отомстим ему и, если по-иному нельзя, то хотя бы посредством писем будем друг с другом беседовать. Глядишь, в конце концов это надоест времени и оно опять нас с вами соединит. Но поскольку вряд ли это произойдет так быстро, как я бы желал, то давайте пока писать и опять писать.
А сейчас напишу то, что достойно внимания вашего: сегодня великий визирь вернулся из похода и торжественно вступил в город. Каймакам и другие сановники, кои тут оказались, каждый со своей свитой, вышли ему навстречу. Могу сказать, милая кузина, что визирь здесь – настоящий бог земной: в других странах короля не встречают с такой помпой и с такими церемониями, как тут встречали визиря. Но ах! вся эта роскошь, все это сияние – не подобны ли они королевскому великолепию в какой-нибудь комедии?* Комедия, ведь она длится два-три часа, на этом и кончается королевство. Вот и визирь: въехал в город с великой помпой, а завтра, может, посадят его на крестьянскую телегу и шестеро слуг вывезут его прочь из города. И случиться это может очень легко. Пожалуй, он и сам это знает, потому как каймакам – султанов зять, и жена его, без сомнения, больше хотела бы быть женой визиря, чем женой каймакама. Я в этом уверен столь же твердо, как если бы она сама мне это сказала. Пока же этот печальный день не наступил, с чистой совестью могу написать вам, что визирь, хоть видел я его лишь издалека, мужчина видный, крепкий, ладный, и тому не следует удивляться, потому как в доме отца своего ему приходилось управляться с волами, и вообще сын мясника должен быть сильным. Отсюда вы, милая кузина, можете судить, что происходит он из семьи мясника, мясником был и отец его, и сам он какое-то время изучал эту науку. Могут ли процветать дела в империи, если отдать ее в руки мясника? Правда, кажется мне, мяснику больше подходит быть полководцем, коли уж он каждодневно занимается кровопролитием, – чем какому-нибудь дровосеку. И тут я смеюсь каждый раз, когда мне это приходит в голову.
Дело в том, что при дворе султана был дровосек один, по-турецки – балтачи*. Понравился он султану, потому что очень уж ловко дрова колол; дал он ему какой-то чин при дворе, потом выше, выше – и стал наш дровосек великим визирем*. Но, к несчастью, сделал его султан визирем как раз в такое время, когда требовался умный человек, чтобы доверить ему войну с царем московским. Одним словом, стал балтачи визирем, и послали его против московского царя, который стоял лагерем на реке Прут и оказался в окружении*, так что впору было ему со всем своим лагерем сдаваться, и он сдался бы, будь балтачи поумнее. Царь уже видел, что не миновать ему плена, но тут царице пришло в голову послать визирю подарки, – может, они с ним договорятся. На другой день посылают они ему богатые подарки, заключают мир, – и московский царь вместе со своим войском избегает пленения. Тем временем прибывает шведский король, приходит к визирю и говорит ему: вот, царь у тебя в руках, завтра можешь взять его в плен, если хочешь. А визирь отвечает: коли возьму я царя в плен, кто тогда о его стране позаботится? Судите сами, милая кузина, как разгневался шведский король, услышав такой ответ. Но спрошу я вас: разве ответ этот не был достоин дровосека? Но думаю, наш мясник все же умней того лесоруба, и выяснится это из того, как он будет вести наши дела. Я же, любезная кузина, желаю, чтобы здоровье ваше было в самом лучшем виде. А если бы вы знали, как я вас люблю, то писали бы мне письма подлиннее.
6
Дринаполь, 10 decembris 1717.
Золотая моя кузиночка, мы все еще здесь, здесь будем и дальше, но убей меня Бог, если я знаю, что мы здесь делаем. Мы пока не умираем от скуки, но сильно к этому близки, потому как прибыли мы сюда не для того, чтобы время зря проводить да охотиться в здешних бескрайних полях, а чтобы конец положить нашему изгнанию. Но надежда очень-очень начинает в нас остывать. Дело в том, что стоят здесь холода, живем мы в холодных домах, но как-нибудь хватило бы в душе тепла, чтобы не дать замерзнуть надежде, – когда бы имели мы дело с другой нацией. Но нет на свете ничего, что остужало бы душу сильнее, чем иметь дело с турком. Конечно, он тебе пообещает, что хочешь, но дождаться, пока выполнит обещание, нет никакого терпения: только слышишь: завтра, завтра, и это завтра растягивается на полгода, а до тех пор ничего, кроме «завтра», из него не вытянешь. Вот и остается жить надеждой*. Его султанство, узнав, что господин наш носит французский камзол, тайно велел сшить теплый кафтан и сегодня прислал его сюда. Кафтан этот таков, что подкладка в нем стоит дороже самого кафтана. Но тут, как говорится, смотреть полагается, не каков подарок, а кем подарен. Дело в том, милая моя кузина, что подарки дарят многие, но мало кто знает, как дарить и что делать, чтобы подарок был правильным. Можно ли считать правильным, если визирь подарит князю цветы, кружку или стеклянный кувшин? Подарки в этой стране – обычное дело; таков здесь обычай, – но хорош ли он, пристоен ли? Давайте не будем больше о подарках.

Автограф письма К. Микеша
Но, золотая моя кузиночка, если бы было мне о чем писать, я бы еще не заканчивал письмо, потому как, клянусь вашим сердечком, писать вам письмо – самая для меня большая радость. А сегодня у меня особенная охота разговаривать с вами. Лучше я буду писать всякую чепуху, только бы не заканчивать письмо так быстро. Но о чем же писать: о палочных наказаниях? Это едва ли можно считать подарком. Но зато какая же большая честь, если сам султан поколотит кого-нибудь палкой; достаточно сказать, что султан побил палкой своего зятя. Надо думать, тот чем-то не угодил жене своей. Впрочем, причину такой болезненной почести мы знать не можем, потому что подобные дела происходят только в гареме, то есть в женском доме. А туда нормальному мужчине входа нет. О палочном наказании мы узнали от одного нашего соотечественника, чья жена состоит в услужении, в чине прачки, у супруги каймакама. Муж ее – венгр, раб каймакама, чин же у него при дворе каймакама – дровокол. Свой человек, он везде свой. Дровокол этот, из патриотизма, часто нас навещает – и развлекает нас рассказами о том, что происходит в разных тайных местах. Ну, скажите, скажите, любезная кузина, нет у меня, что ли, других дел, кроме как писать такую вот чепуху? Но как быть, когда главное наше дело – валяться без дела; а коли и было бы у меня какое-то дело, я бы бросил его ради того, чтобы писать вам. Потому как, милая моя кузина, разве кто-нибудь любит вас так, как я? Но к этому добавил бы я еще два фунта любви, знай я, что вы должным образом заботитесь о своем драгоценном здоровье. А вы меня любите?
7
Дринаполь, 17 decembris 1717.
Сегодня, милая кузина, визирь передал нашему господину, что будет рад видеть его у себя. Но поскольку все мы – пешие, только у господина нашего есть три коня, то каждому из нас прислали по верховой лошади, и мы с пышной турецкой церемонией отправились к визирю. Но посудите, милая кузина, как я испугался, когда, чуть подъехали мы к дому визиря, собравшийся народ во всю глотку стал вопить что-то, вроде как: держи вора! Я уж только смотрел, когда нас схватят под белы руки. Но испуг скоро прошел, потому что визирь принял князя радушно и усадил рядом с собой. Я потом спросил, что означал этот крик? Мне сказали, таков обычай: поднимать крик, когда визирь дает аудиенцию какому-нибудь гостю. Слава Магомету! Слава непобедимому султану! Слава могучему визирю! Видите, дорогая кузина, каково это – не знать обычаев. В другой раз я уж не испугаюсь. Словом, господин наш два часа провел с мясником. О нем говорят, что ума у него больше, чем положено мяснику, и что он не только с топором, но и с делами государства управляется весьма ловко. Нам остается верить, коли говорит это такой умный человек, как наш князь, который уехал оттуда на коне визиря: тот ему коня подарил, таков здесь обычай. Знаю: когда поедем к султану, будет у нас еще один конь.
Я уже говорил, что визири – земные боги. Роскошь, богатство, двор у них – что у твоего короля. Часть их роскоши – в том, чтобы перед ними всегда стоял слуга, но когда они говорят о делах государственных, слугам это не положено слышать, а потому держат они глухонемых слуг. Те любой знак понимают так, как если бы им говорили словами; вот такие слуги находятся в доме, когда визирь беседует о секретных делах. Не правда ли, разумный обычай? Пожалуй, хорошо бы и у нас его ввести, чтоб не было столько сплетен и болтовни. Мне вот еще что пришло в голову: будь старухи у нас глухонемыми, девицы об этом вовсе бы не жалели. Зато я жалею, что в наших делах никакого продвижения вперед; боюсь, как бы мы не застряли тут навсегда. Дорогая кузина, горшку положено жить по воле горшечника, горшок не может сказать горшечнику, мол, зачем ты меня в Дринаполь послал? А мне бы больше хотелось быть горшком с капустой в Эрдее, чем кофейной чашкой на столике у султана.
Не мудро ли говорит турок, что Бог раскидал тут и там хлеб для людей, и каждый должен идти туда и быть там, покуда не съест предназначенный ему хлеб*. Наш хлеб брошен здесь, и мы должны есть его и не роптать, пока он не закончится, и не говорить, что, мол, лучше мамалыга в Эрдее, чем пшеничный хлеб в Турции. Драгоценная моя кузина, я, может, не без причины опасаюсь, что, коли Бог милостивый сохранит меня в теле несчастного изгнанника, то придется мне, может быть, еще целую гору хлеба съесть в этой стране, потому как, коли турка побьют, это вынудит его жить в мире и покое. Наш мясник, хоть визирь он хороший, но вояка – никакой. А и будь он хорошим воякой, султан на него смотрит косо, как и на каймакама, у которого ума хоть и много, но воевать он любит, как я – сутяжничать, и понимает в этом примерно столько же. Но то, что полагается ему знать, он знает, к тому же, как зять султана, своего добьется, а если добьется, то и мир установит. Если же будет мир, стало быть, сидеть и сидеть нам возле своего хлеба, и никуда нам отсюда не деться, пока весь его не съедим. Я же, пока хлеб мой не закончится, всегда буду любить вас. А вы меня? И за здоровьем своим следите, милая кузина, потому что нет ничего дороже здоровья.
8
Дринаполь, 4 januarii, 1718.
Прошу Бога, чтобы новый год вы хорошо и начали, и закончили. Желаю вам здоровья по крайней мере на два фунта больше, и чтобы любили вы меня по крайней мере на сто дирхемов сильнее. Милая кузиночка, хотя сердце мое, все его уголки, складки, карманы полны горячей любови к вам, сам я – словно льда кусок. Что же мне, из-за этого вам не писать? В общем, заслужил я, чтобы вы, милая кузина, поблагодарили меня от всей души за то, что я, хоть и едва жив от холода, все же пишу вам.
И спешу сообщить, что сегодня были мы в пресветлом дворе непобедимого султана*, где князь наш принят был с большой торжественностью. Сначала принял князя великий визирь, в зале Дивана. Перед князем поставлен был круглый столик с большим серебряным блюдом. Приносимые яства клали туда по очереди; ни ножа, ни вилки, ни скатерти, ни салфетки не было на столе. И перед визирем, и перед каймакамом стояло по отдельному столику, и на каждый столик одновременно клали одну и ту же еду. Спустя час, когда обед закончился, князя повели к султану. Никто из нас князя не сопровождал. Когда он предстал перед султаном, на него надели куний кафтан*. Пока князь был у султана, нам, каждому, тоже накинули на спину по кафтану.
Выйдя от султана, князь сел на коня, подаренного султаном. Мы все тоже сели верхом, так что князя к его дому провожали по крайней мере тридцать королей. Не смейтесь, кузиночка: коли бы вы видели нас в тех кафтанах, вы бы подумали, что свита князя состоит из толпы египетских фараонов, – только что мы были не такими черными. Милая кузина, не удивляйтесь, что все эти короли или фараоны страсть как озябли: сегодня тут стоит крепкий мороз. И еще знайте, что их величества из гостей возвращались голодными. Зато князь ехал на жеребце, которого султан подарил ему со всей упряжью, и еще булаву и меч. Меня вы любите, дорогая кузина, если следите за своим драгоценным здоровьем, я же вас люблю, если вы здоровы.
9
Дринаполь, 15 februarii 1718.
Милая кузина, я на вас совсем не сержусь, я даже смеялся, читая жалобы ваши, что не можете вы писать чаще, потому что не с кем отправлять письма. Вы так старательно оправдываетесь и так умильно жалуетесь, что это само стоит десятка писем. Возможно, вам известно, что отсюда в Константинополь почта не ходит. А знаете, в чем причина? Причина в том, что прежде, когда султан еще жил здесь, вельможи даже за самой малой малостью посылали почту в Константинополь. Среди прочего один паша, прибыв сюда, обнаружил, что забыл в Константинополе свою любимую трубку, и тут же снарядил за ней почту. Султан, узнав об этом, издал указ, чтобы между этими двумя столицами почта больше не ходила. Видите, какой урон я терплю из-за какой-то трубки. Здесь мы ничего не упускаем предпринимать ради того, чтобы дела наши шли как можно лучше. Рез-эффенди* (канцлер) часто приходит к нам, мы тоже бываем инкогнито у каймакама, дай ему Бог благополучия! Но боюсь, дело кончится, как у тех гор, что, сойдясь, родили мышь. Ибо то, что я однажды написал, могу написать еще хоть сто раз: зять султана, хоть его часто, по рассказам дроворуба, бьют палкой, все-таки рвется в визири, но к военному делу способен так же, как я – к сутяжничеству. Да я, пожалуй, даже больше в этом понимаю: разве дело стряпчего не в том, чтобы находить выгоду для себя, чтобы от каждой стороны брать подарки и никому не служить? О, милая кузина, как он, этот каймакам, близок к чину визиря! Будь я так близок к женитьбе, пожалуй, оркестр уже играл бы танец невесты. При всем том обещаний сколько угодно, – да только и с ними мы остаемся на том же месте. Турок, если его побьют, поплачет – и смирится. Кроме того, почему-то – один Бог знает, почему – и во Франции подыгрывают немцу, француз лезет из кожи, чтобы помириться с немцем, и если это случится, мы не сможем даже исподлобья смотреть на Эр-дей, а повернемся к нему спиной. О новостях писать не могу: тут такие холода, что новости все замерзли; заканчиваю, потому что старый джифит* уже стоит и ждет письмо; еще замерзнет тут на мою голову. Знать бы, из какого он колена; по бороде я бы сказал, что он из колена Завулонова*. Милая кузина, только глядите, не простудитесь мне. Любите ли вы меня? О том, люблю ли я вас, нечего и спрашивать.
10
Дринаполь, 15 martii 1718.
Дорогая кузина, сегодня, если я правильно посчитал, ровно месяц, как я писал вам в последний раз. Но клянусь своей бородой (когда она вырастет), что, как только потеплеет, я буду писать чаще. Потому как, пускай сердце ваше из мрамора, все равно оно сжалилось бы надо мной, когда бы увидели вы, как я или, вернее, как мы тут живем. Мой дом – это четыре каменные стены, в стене – оконный проем с деревянными ставнями, ветер в это окно входит и выходит без всяких помех. Если же я закрою его бумагой, мыши и крысы ее съедят на ужин. Мебель моя состоит из одной деревянной табуретки, постель постелена на полу, обогревается дом горсткой углей в глиняном горшке. Но вы, кузина, читая это, не думайте, что я достоин жалости больше других: у десятерых нет ни деревянной табуретки, ни такой постели на полу, как у меня, ни ставен, и снег спокойно влетает в окно и падает им на подушку. Да и можно ли называть постелью брошенное на пол покрывало?
В таких вот хоромах мы живем. Но человеку очень нужна надежда, нужна, как пища, и мы, ютясь в никудышном жилье, надеемся, что еще будем жить в хороших домах. Дождемся ли мы когда-нибудь этого?
Зато мы дождались, что прибыл сюда испанский посол*, которого король испанский прислал к нашему князю с обещаниями, что во всем будет ему помогать.
Сегодня утром он встретился с господином нашим, который принял его стоя и разговаривал с ним почти полчаса. Вы, кузиночка, знаете, что я люблю вас.
И знаете, что должны заботиться о своем здоровье; должны также знать, что в холодном доме трудно долго писать.
11
Дринаполь, 22 aprilis 1718.
Уж и не пойму, откуда я пишу это письмо: из Ноева ковчега или из Дринаполя: тут такое половодье, что весь город стоит в воде. Одно хорошо: что погода ясная, а иначе можно было бы подумать, опять наступил всемирный потоп. Надо думать, снег на горах растаял, отчего и здешние реки вышли из берегов; речка, что текла перед нашим домом, так вздулась, что по улицам плавают лодки. И происходят такие вещи, которые бывают только во время потопа: еду из кухни пришлось доставлять верхом на коне. Слыхали вы, кузина, такое? Даже римские императоры не посылали слуг на кухню с такой помпой. Разве что одному Аввакуму позволено было бы, не замочив ног, приносить себе еду*. Такая церемония доставки еды продолжалась, может, два дня. Но не думайте, кузина, что слуги не могли бы принести еду пешком: вода доставала им только до щиколоток. Да только им, слугам, больше нравилось ездить на кухню верхом. Но уж точно не нужен нам был тот великан, про которого говорят евреи, что если бы он во время всемирного потопа взошел на самую высокую гору, то вода доставала бы ему только до пояса, и великан этот все время шел рядом с ковчегом, словно пристяжная рядом с каретой*. А теперь можно писать и о новостях, потому что в доме моем стало теплее и новости оттаяли. Любовь же мою к вам никакой потоп не погасит*. А вы меня любите? Бережете ли свое здоровье?
12
Дринаполь, 27 aprilis 1718.
Милая моя кузина, вы меня плохо знаете, потому как, знай вы меня получше, вы не написали бы, что редко пишете мне оттого, что я-де редко пишу вам. Вы не боитесь моей мести? Знаете ли вы, что нет для меня большего наслаждения, чем мстить тому, кого я люблю. Если я на кого-то сержусь, я ему прощу, как только появится такая возможность; но тому, кого люблю, я должен отомстить. Это зовут сладкой местью; месть же тому, кого ты ненавидишь, – горькая месть. Многие так не считают; но мы-то с вами считаем именно так и не жалеем об этом. Давайте же мстить друг другу и писать часто. Хотите знать новости? Желание ваше я не очень могу удовлетворить.
Французский посол Боннак* трудится здесь не над тем, чтобы война продолжалась, а чтобы скорее закончилась. Этого хочет немец, а турку просто воевать надоело. Что же нам-то делать меж ними? Какую музыку играют, под ту мы и танцуем. Позвали нас сюда – для войны, прибыли же мы – к миру. Можно ли желать чего-то иного, а не того, что угодно Богу?
Должно нам следовать промыслу его, и следовать не как-то, а во всю прыть. Ибо Господь любит, чтобы человек бегом бежал выполнять его волю, не просто с готовностью, но с радостью. Так что не будем грустить, если дела складываются не так, как нам нравится; тот, кто предопределяет будущее наше, знает, как должны идти дела. Но вот если вы меня не любите, золотая моя кузина, то тут я буду очень-очень грустить. Вы же радуйтесь, потому как я вас люблю без памяти. Хорошо ли ваше здоровье, бережете ли вы его? Спокойной ночи, милая кузина!
13
Дринаполь, 9 maii 1718.
Иных Бог возвышает, других унижает, и каждый должен воздавать Ему хвалу за это. Милая моя кузина, сегодня тут кое-что случилось. Я давно уже говорил вам, какое это великое мирское счастье – спать с дочерью султана, и какое большое дело для мясника – потерять чин визиря. Сегодня наш каймакам поднялся до визирства, а бедный мясник оттуда рухнул.
Сегодня султан прислал своего капиджи-баши* к визирю, чтобы тот вернул печать и покинул шатер свой, все оставив там. Бедняге все пришлось бросить, что у него было; в кафтане, который был на нем, его посадили на лошадь, и несколько чаусов* проводили его из города. Сердце мое не могло не сжаться, когда он проехал под нашим окном в окружении примерно дюжины стражников. Надо полагать, его не убьют, а назначат куда-нибудь пашой. Но с какой высоты он упал? Если помнить, что был он мясником, то разница не так велика. Но если смотреть, как высоко он был: где-то на уровне княжеского сословия, – тогда мы увидим, в какую бездну он рухнул. В таком состоянии мы только и можем понять, как повелитель всех людей, даже и королей, возносит кого-нибудь из праха, от сохи, с бойни, а спустя некоторое время низвергает его в прежнее состояние. И состояние это после падения куда тяжелее, чем до вознесения, ибо ты успел вкусить мирской славы. Милая кузина, долго еще я мог бы рассуждать о превратностях жизни человеческой, но не должен забывать, что пишу письмо, а не книгу.
Однако вернусь к новому визирю, который находится сейчас на вершине мирского блаженства: при всей удачливости судьба его будет такой же, как у предшественника, – если не хуже. Но пока что он – на гребне волны и плывет, пока вода его держит. Отобрав печать у бедняги мясника и лишив его всего состояния, султан вручил печать каймакаму, тем самым сделав его великим визирем. И, выйдя от султана, новый визирь торжественно направился в шатер низложенного визиря, где вступил во владение всем его имуществом. Неплохо, не правда ли, милая кузина, за каких-то полчаса разбогатеть на несколько сотен тысяч талеров. Должно быть, счастливчик почти наверняка был уверен, что достигнет такого почетного чина: во‐первых, султан очень любит свою дочь, его жену, a во‐вторых, и его самого очень любит. Еще бы он после этого не лез из кожи! Он, правда, мясником не был, султан нашел его среди мелких писарей, приблизил, дочь свою за него отдал, каймакамом назначил. И вот он уже визирь, и зовут его Ибрагим-паша*. Хотел бы я знать, что он думает – если, конечно, думает – об изменениях, кои происходят в мире. Но думает ли, нет ли, он уже сидит высоко и будет там сидеть, пока можно. Вот и мы сидим тут – и будем сидеть, пока можно, потому что теперь, почти точно, войны ждать не приходится. Новый визирь, он, скорее всего, будет мир насаждать. Для него это – прямая выгода, потому что он человек не военный; ума он большого, но ума не военного.
Нам и сейчас много обещают, но все обещания рассеиваются дымом, и прекрасные утешения, что вот-вот двинемся мы маршем на родину, тают, как облака в небе. Что ж нам: отчаиваться? Только не это. Надеемся мы, милая кузина, на лучшее, уповаем на Бога и будем уповать, даже если почти наверняка будем знать, что того, чего мы ждем, Он не даст нам. Что и говорить, трудно без Загона; трудно 12 месяцев в году нести на плечах груз службы, почти или совсем никаких не имея видов на женитьбу. Все это – очень трудно, милая кузина, но на то мы и христиане, чтобы не терять надежду. Опять я забыл, что пишу письмо, а не книгу, и что совсем вам ни к чему мои проповеди. Но тот человек во мне, который проповедь эту читает, не может сегодня не думать о женщине; такой уж день сегодня: два человека оказались как бы на весах: один вверх взлетел, второй вниз опустился, а мы на земле остались. Как не думать об этом проповеднику? Ведь все это потому, что, коли речь идет о женщине, нельзя игру прервать в середине и нельзя утомлять ее долгим письмом. Я говорил, что люблю мстить, но так и быть, пожалею вас и мстить перестану. Ах, знали бы вы, как я вас люблю! А вы меня? Берегите свое здоровье! Но свеча у меня вот-вот погаснет, да и сам я засыпаю.
14
Дринаполь, 6 junii 1718.
Мы все еще здесь, но не ведаем, что ждет нас: война или мир? Думаю, будут нас держать на цепи с помощью второго. Порта часто присылает рез-эффенди (канцлера) к нашему господину, а когда прибывает он к нам, и карманы его, и пазуха, и чалма – все полно обещаниями; но в том-то и дело, что обещаниями, а не делами. Очень нас обнадеживают, дескать, будет, будет война; таков турок: чем больше он говорит о войне, тем больше ему хочется мира. Но кто бы посмел тут думать о мире, когда вот, скажем, сегодня великий визирь с оружием, в перьях, словно Геракл на очередной подвиг, отправился с войском отсюда к храму Софии. Знает он, что не понадобится ему большое войско, – так оно и есть: мало солдат пошло с ним. Правда, и сам визирь, и ага янычар двинулись в поход с большой помпой. Но это все – комедия, потому как они давно уже ставят на мир. И к Софии они идут лишь затем, чтобы быть ближе к месту, где послы собираются на переговоры о мире. Так что, милая моя кузиночка, не хочу ничего сказать, но точно пора нам повернуться спиной к Эрдею, к милому Волшебному краю* нашему, и покориться великому Божиему промыслу не только ныне, но и присно.
Подумайте сами, кузина: султан послал во Францию, к нашему господину, своего капиджи-пашу с письмом, полным самыми прекрасными обещаниями. Вместе с пашой послала Порта вельможного Яноша Папаи*. После этого мы, ясное дело, надеялись с боем вернуться на родину. Однако вышний промысел оказался иным: предназначение наше было в том, чтобы прибыть сюда для мирной жизни и в этой стране жить в изгнании. Но уж коли Господь лишил нас надежды на то, чтобы сражаться, то возблагодарим его за милость к нам с другой стороны. Потому как, увидев, в каком союзе находится сейчас француз с султаном, можно было догадаться, что князю нашему оставаться во Франции никак нельзя, и, не позови его султан, все равно ему пришлось бы покинуть Францию. С тех пор, как мы сюда прибыли, герцог Орлеанский, регент Франции*, корреспонденции с нашим князем не вел и на письма князя относительно союза с султаном не отвечал. Как бы нам оставалось поступить, не пожелай Господь нас сюда привести и не пошли за нами султан? Вероятно, пришлось бы нам приехать незваными, а тогда и приняли бы нас неприветливо. А так князь, господин наш, живет здесь в большом почете. Денег дают достаточно, во Франции за шесть лет не давали столько, сколько здесь на один год. Видите, кузина, как милостив Бог. Одной рукой закрыл нам дорогу в Эр-дей, зато другой нас кормит. Так надо ли нам отчаиваться, милая кузина? Нет, надо уповать, уповать до тех пор, пока не увидим мы дорогую родину нашу, уповать, пока живы. А не доживем, пускай увидит ее тот, кто доживет. Вы же, милая кузина, берегите свое здоровье. Может быть, вы меня любите; а уж я как вас люблю, в это и поверить нельзя.
15
Дринаполь. 12 julii 1718.
Сколь много бед причинил людям Адамов грех*. Зимой, милая кузина, жаловался я, что зябну очень, трудно писать, а теперь жалуюсь, что тепло. Только не подумайте, милая моя, что во мне говорит изнеженность. Потому как и холод был великий, и жара навалилась такая же. Ежели зимой дома у меня был ледяной погреб, или, скорее, ледяная тюрьма, то теперь – раскаленная печь. Тюрьмой же я называю его потому, что не могу даже в окно выглянуть, ежели только лесенку не подставить: так высоко находится окно, под самым потолком, да и там его нельзя открыть, так оно сделано. Вы, конечно, знаете причину, почему окна тут делают так высоко, а я не знаю; думаю лишь: для того, чтобы ты не мог подсмотреть за соседкой, потому как турок не хочет, чтобы кто-нибудь смотрел на его жену. Верно говорят: Франция – рай для женщин и ад для лошадей, Турция же – рай для лошадей и ад для женщин. Словом, никакой мочи нет у меня оставаться в доме, да и снаружи зной едва выдержишь. Ни до стены, ни до стола не дотронешься, такие они горячие. Намедни же в поле была такая жара, будто мимо раскаленной печи едешь; проведешь там побольше времени – и падай из седла. Никаких других новостей пока что нет, да и эти новости страх какие горячие; но думаю, через короткое время придется мне сообщить вам новости похолодней, потому как подписание мира считается почти несомненным, и опасаюсь, что я вас обниму там, где не хотел бы.

Автограф письма К. Микеша
Но все же не будем отчаиваться, Господу лучше знать, что нам нужно*. Ежели у вас там стоит такая же жара, умоляю вас, не болейте. Я об этом со страхом думаю. Но знайте, милая кузина: невозможно любить вас сильнее, чем люблю я. В другой раз напишу больше.
16
Дринаполь, 15 aug. 1718.
Это, милая моя кузина, будет последнее мое письмо из имперского города. Здесь мы уже съели весь хлеб, что нам полагался*, теперь двинемся дальше, но не вперед, а назад, и остановимся возле той груды хлеба, что ждет нас близ Константинополя. Потому как – чего боялись, в том по макушку и оказались. Кто выведет нас отсюда? Только Господь. За несколько дней до этого пришла к нам весть, что 21 июля великий визирь заключил с немцем мир на 24 года*. Если мне придется столько здесь сидеть, то прощай невестин танец. Увы, милая кузина, ежели до того времени душа моя останется в моем толстом теле, придется мне есть лишь турецкий хлеб из той самой груды, а поскольку будет мир, здесь нам никакого иного дела не останется. Завтра господина нашего отправляют в имперскую столицу. Мы уже собираемся, повозок дали нам достаточно, больше нам и не надо, сами посудите, милая: все пожитки мои я уложил на четвертой части маленькой повозки, а пожитки у меня еще не самые малые*, есть тут такие, кто и вдесятером не смогли заполнить одну повозку. Дали нам и верховых лошадей, потому как, хоть нас всего пятьдесят, но лошадей не больше пяти.
Словом, как я уже сказал, завтра отправляемся. Где мы будем жить, еще не знаю, только знаю, что отсюда увезут. С нами едет и господин Форгач*. Какая радость, что скоро я вас увижу, кузина!* Но здоровье ваше пускай будет хорошим, чтобы радость была еще больше. Написал бы я еще много всего, но когда собираешься в путь, много не напишешь. Господь вас храни, милая кузина, нас уже зовут к обеду.
17
Буюкдере*, 25 augusti 1718.
Слава Богу, вчера прибыли мы на место. Из Дринаполя выехали 16-го; в пути не случилось ничего такого, что нужно было бы упомянуть. Напишу лишь, что я много смеялся* над французами, которые были с нами. Потому как есть среди них такие, кто никогда не сидел на лошади, и уж как они сидели верхом и как ждали привала, было очень забавно смотреть. Вы, милая, слышали про войско Пентесилеи*, здесь, среди них, таких была целая армия. Словом, когда мы вчера сюда прибыли, то думали, что нас поселят во дворцах; но здесь, в селении, не нашли мы ни одного целого дома. Потому господина нашего принудили оставаться в поле близ города, в шатре, до тех пор, пока не будет другого распоряжения и нам не найдут места получше. Не надо было бы вам писать мне, что я нахожусь от вас всего в трех часах пути: я уж так и вижу, как вы переплываете этот прекрасный канал*. Не стоило писать и о том, что мы находимся на берегу канала, на расстоянии пушечного выстрела от выхода в Черное море. Но все это я пишу с радостью, потому как мы совсем близко друг от друга: вот сяду на какое-нибудь маленькое трехвесельное суденышко и поплыву на обед в великий имперский город. А пока мы все будем жить в шатрах, пока не дадут места лучше. Здесь мы на зеленом лугу, но рядом какие-то старые разрушенные строения, в которых скорпионов – как блох. Не хотел бы я видеть таких гостей в своей постели. Сейчас я особенно не хотел бы умереть, иначе как я смогу обнять вас, милая кузина! Ведь покойник, он такой угрюмый, неприятный, он даже жену свою не обнимет. Я же еле терплю, чтобы увидеть вас, но это будет невозможно еще три или четыре месяца, или, точнее сказать, три или четыре дня. Ах, как будет мне грустно, если я не найду вас в добром здравии. В понедельник же ждите меня на обед, пускай будет и капуста*.
18
Буюкдере, 15 septembris, 1718.
Милая моя кузина, дважды выпало мне счастье увидеть вас, но я вас будто и не видел. Только заметил я, что, когда я у вас, день пролетает быстро, как ласточка, а когда я здесь, то тащится, словно рак. Однако я готов с вами ссориться, потому как от вас два дня уже не было ни письмеца. Когда бы не наша лень, мы каждый день по два письма получали бы.
Вы, милая, должны знать, что я ненасытен в чтении ваших писем. Коли хотите вы, чтобы у меня было хорошее настроение, пишите мне часто. Когда я читаю ваши письма, мне и скрипач не нужен, чтобы плясать, потому как я знаю, и другие считают так же, что хорошее письмо лучше всякого танца. Мы же здесь ждем, когда нас расквартируют, а пока обитаем в шатрах, как евреи*. Поскольку у французского посла Боннака есть поблизости дом, он часто сюда приезжает вместе с женой. Но у нас он еще не был, он хочет, чтобы мы первые нанесли ему визит. Однако из этого ничего не выйдет, потому как наш господин знает правила, и нам не пристало ехать к нему первыми. Тут и с титулом имеется какое-то препятствие, и препятствие это препятствует, чтобы препятствие было устранено, так что по этой причине они друг с другом не встречаются*.
Но поскольку у меня никаких препятствий ни со стороны первенства, ни со стороны титулов нет, то я часто у них бываю. Жена у посла – чистый мед; можно сказать, среди женщин она – как очень хорошая жемчужина среди прочих жемчужин. Ах! я и забыл, что ни в коем случае нельзя хвалить одну женщину перед другой женщиной, потому как это ей будет не по душе. А мне-то, мне разве по душе, когда меня в письме называют капустным горшком. Но я это как-нибудь снесу ради пользы дела. Как прекрасно, когда человек не сердится на свою кузину. Как ваше здоровье, заботитесь ли вы о нем? Любите ли меня с тех пор, как мы не виделись? А уж я тебя, милая кузина, люблю, как капусту*.
19
Еникёй*, 22 septembis 1718.
Вы уже знаете, милая, откуда шлю я сейчас свои письма. Могли вы также заметить, что изгнанники евреи из шатров в конце концов перебрались в дома. У нашего господина есть нормальное и удобное пристанище. Знаете вы также, милая, что живем мы на морском берегу, и до того на морском берегу, что к самому моему дому можно подойти по воде. Одного вы не знаете, милая: в чьем доме мы живем. Издали кто-нибудь сказал бы, что это дом какого-нибудь губернатора, хотя хозяин наш вовсе не губернатор. При всем том, может, его и стоило бы назвать губернатором, но только над лисами, потому что он скорняк, зато очень богатый. Скорняку великого визиря еще бы не быть богатым! Расквартировались мы сегодня, а имущества у нас столько, что каждый вселился на свое место за полчаса. В моем доме не путаются под ногами ни стул, ни стол. Хотя место для сиденья у меня есть, оно вроде маленького стула. Коли я захочу сесть, то сажусь на него, но использую его и по-другому: если захочу что-нибудь написать, то можно писать на нем. Хорошо, когда можно жить без всякой домашней обстановки. Так и должно быть у таких изгнанников, как мы, которые сегодня здесь, завтра там. Вот съедим хлеб, который здесь для нас предназначен, и переберемся в другое место. Коли в древности жили люди без всякой мебели, то почему не жить нам. Вон у евреев не было стульев, – и туркам нет в них необходимости. Видел я стул одного былого французского короля*, – у загонского судьи стул лучше, чем у того короля был. Да и зачем они мне, домашние вещи? Ведь корабль, который привез нас сюда, все еще ждет у архипелага*, – поскольку господин наш намерен вернуться во Францию (но в этом я – Фома*). Ожидаем мы приезда сюда господина Берчени* с женой, они поселятся по соседству с вами, милая, но не знаю, надолго ли. Короче, милая кузина, мы уже сидим здесь, возле своего хлеба. Один Господь знает, сколько это продлится и где еще посеян для нас хлеб. Ибо туда все равно ехать придется, как бы ты ни упирался, и придется тот хлеб собрать.
Хотелось бы мне, чтобы и вам, милая, посеяли хотя бы немножко хлеба здесь, рядом с нами: тогда бы надеялся я, что вы приедете навестить нас. Что за дивная картина: сидит дама на красивом разукрашенном кораблике, трое сильных турок ведут его, и летит он по пенным волнам, как стрела. Коли вы сюда не приедете, значит, сердце ваше холоднее камня. Хотя бы на несколько часов, милая кузина, потому как люблю я тебя, как капусту, ежели приедешь. Но о здоровье своем давайте заботиться.
20
Еникёй, 22 oсtobris 1718.
Милая, не смогу я успокоиться, пока не буду знать, благополучно ли прибыли вы домой. Едва вы отсюда отплыли, поднялся сильный ветер, и думаю, волны изрядно вас потрепали. Словом, с тех пор я в тревоге. А еще кажется мне, с тех пор хотя бы на одно письмецо должно было вас хватить, чтобы мое беспокойство немного утихло. Сколько больших рыб ни проплывало под моим окном, у каждой я спрашивал, не съели ли они мою кузину, но ни одна, проклятая, не ответила. Разум мой в растерянности, и останется в состоянии этом, пока я не услышу от вас что-нибудь определенное, моя милая.
Надеюсь, вам не пришлось пережить то, что пережил Иона*, и мне не придется посылать это письмо какой-нибудь рыбе, во чреве которой вы находитесь. Ведь тогда вы вряд ли сможете узнать, что мы вчера поскакали верхом на конях к константинопольским вратам, и там, в каком-то саду возле дороги, наш господин тайно хотел посмотреть на султана, который, прибыв из Дринаполя, с большой помпой вступил в город. Не знаю, описывать ли, кто ехал перед ним и позади него: коли все это я стану описывать, вы, пожалуй, скажете: чего ради я обременяю вас всем этим; коли не стану, вы можете сказать, что я ленив. Чтобы не прослыть в ваших глазах ленивым, лучше опишу, а вы, моя милая, внимайте. По улицам с обеих сторон стояли в ряд янычары. Впереди с большой свитой ехал ассаш-паша*, за ним – чаусы*, эмиры*, улемы* (то есть священники, грамотеи), капиджи-паша, ага янычар с мистанджи-пашой*, каймакам с капитан-пашой*, потом главный визирь с муфтием, чаус-паша*, дальше – потомки Магомета со знаменем, султанские кони в упряжи, потом два верблюда в парадных попонах везли Коран, потом разукрашенная позолоченная карета, в которой находились одежда и оружие Магомета. После этого ехал сам султан на прекрасном коне, рядом – его сын, потом ехали парами ичогланы*, каждый десяток – в кафтанах из тафты разного цвета: первый десяток – в желтом, второй – в красном, третий – в зеленом, четвертый – в синем. Ичогланы при султанском дворе считаются вроде как прислуга. Видите, милая кузина, каких чудес я вчера насмотрелся. Но все это – вроде как дым, во всей этой роскоши султан вовсе не выглядит таким спокойным, как мы; но так оно и положено, чтобы он не был спокойным, пускай хоть в чем-то походит на нас в нашей убогой участи, пускай помнит, что он тоже человек. Так что роскоши этой, милая кузина, давайте не будем завидовать, потому как придет и для него день, когда он хлебнет несчастья и страданий. Тогда что ему вся эта роскошь! В нашем же низком положении больше надежды на лучшее. О, какая прекрасная вещь – христианство! Чем больше роскоши вижу я у турок, тем больше радуюсь своей принадлежности к нашей матери-церкви; ведь у них, у турок, не может быть той надежды, которая у нас не только есть, но и должна быть. Коли поеду в Перу*, там буду проповедовать еще больше, а пока желаю здоровья. Милая кузина, люблю тебя даже чуть-чуть больше, чем капусту.
21
Еникёй, 16 decembris 1718.
Что это происходит с нами, милая кузина, отчего так получилось, что мы уже целый месяц не пишем друг другу? Возможно ль, чтобы мы, находясь так близко друг от друга, не писали? Может, в том и причина, что мы живем близко и видим друг друга часто*. Ах, зачем я сказал: часто? Прости меня, милая кузиночка, разве можно говорить: часто, – коли виделись мы четыре раза за целый месяц? Если б я видел вас даже четыре раза в день, глаза мои не пресытились бы этим зрелищем. Ваше легкое коротенькое письмецо я получил. Чем реже пишешь, тем длиннее должны быть письма. Вы же делаете наоборот. Когда ваши письма коротки, для меня это смерть. Когда я знаю, что вы в добром здравии, я не собираюсь вас щадить: пишите длинные письма, будто барщину отрабатываете. Ну, ладно, я не сержусь, я рад получать и короткие письма, как вот это, из коего вижу я, что господин Берчени прибыл вчера со всеми чадами и домочадцами. Этому я рад, потому как знаю, вы станете проводить время у госпожи, жены его, и не будете теперь в Пере одинокой. С людьми господина Берчени я хорошо знаком. Не знаком только с женщинами и девицами. Но для этого времени много не требуется. Знаю, господин Берчени приедет в гости к нашему князю, потом и я буду ездить к нему; место, чтобы остановиться у них на день-другой, всегда найдется. Мне вот и самому стыдно, что я написал такое короткое письмо, но, хоть оно и коротенькое, надо его отослать, а стыд – ладно, потерплю. Но – здоровье, милая кузина! Знаете ли, милая, как долго я могу вас любить? До тех пор, пока могу курить.
22
Еникёй, 28 decembris 1718.
Я так и думал, что госпожа Берчени не понравится вам. Воистину можно сказать: вельможная дама. Многие носят звание женщины, но не каждая этого имени заслуживает, и таких надо звать женщинками, а то и просто бабами. (Не стану ничего говорить против женщин вообще!) Правда, с госпожой Берчени вам все же проводить время сподручнее, чем с греческими керацами*. От нее самой радости и веселья немного, потому как ближе к зиме и на дереве листья начинают желтеть, но говорить о развлечениях она любит очень, особенно обо всем, что относится к весне. Вы пишете, милая, на лице женщины и в пожилом возрасте видно, что в юности она была красавицей и что теперь ее можно сравнить с красивой зимой. Но кто не посмеется, услышав, что вам не дает покоя вопрос, почему у нашей госпожи нос черный, а щеки белые? Эту историю я вам расскажу. Все это от того, что она, уже будучи замужем, переболела оспой. Вы, конечно, знаете, что женщин господского сословия лечат не так, как простых. И часто они выигрывают от этого, как у нас говорят, от жилетки рукава. Едва она заболела, собрали к ней целую армию докторов, один одно предлагал, другой другое, чтобы оспа не оставила следов, а красота осталась. Один из них предложил позолотить щеки. Его послушались и покрыли ее тонкими листьями из золота, сделав из нее живую статую. Когда это было сделано, какое-то время ей нужно было так оставаться, но после этого все равно пришлось золото снимать, потому как с позолоченными щеками, сами представьте, никуда не пойдешь; румяные щеки все-таки нравятся больше, чем золотые. Но оказалось, что снять золото очень трудно. Водой смыть его было нельзя, и пришлось отковыривать золото понемногу, концом иголки. Со щек его кое-как сняли, но на носу оно присохло сильнее, потому и работа стала труднее. В конце концов убрали и оттуда, да только нос стал черным. Потому не советую я никому покрывать лицо золотом. Вот вы уже знаете, милая, почему у нашей госпожи нос черный, но того не знаете, что завтра великий визирь хочет встретиться с князем, причем наедине.
Этот визирь до сих пор относился к нам очень по-дружески, и господа наши, которые живут здесь в изгнании, ни в чем не могли пожаловаться на него.
Все, за что он берется, получается, потому как изменения тут происходят легко; а уж коли подарок преподнесешь, то и визирь повернется туда, куда попросишь*.
Мы, однако, не в том положении, чтобы давать; наоборот, мы все время ждем от них чего-то. А кто более могуч, тот и более силен, тот может деньгами склонить к чему-то турецких вельмож. Они же смотрят на нас, как на людей, которые всегда готовы просить, а давать – nec nominetur invobis*. Нас здесь довольно много, Порта денег дает достаточно, едим мы досыта, но вот наряднее не становимся, ни я, ни другие. У нашего же господина натура такая, что он не даст, коли не попросишь.
За все годы, что я ему служу, я никогда ничего не просил, милая кузина, и уж и не стану просить. Это и не приличествует эрдейскому дворянину, он скорее будет нуждаться, чем просить. Мой долг в том, чтобы верно служить, остальное – воля Бога. Для эрдейского дворянина нет большего позора, чем сказать, что он служит из корысти. А слышали вы, милая, что тут у нас, очень скоро, одна девица станет мужней женой? Не знаю, когда наступит этот счастливый день, но знаю, что очень хотелось бы, чтобы моя свадьба была так же близка, как у той красной девицы. Я вас люблю, но только при том условии, что вы позаботитесь о своем здоровье.
23
Еникёй, 2 januarii 1719.
Знаю, милая кузина, вы не питаете сомнений, что, не напиши я этого на бумаге, все равно я вам желаю много-много новогодних дней. Длинные, неделями сочиняемые и заучиваемые пожелания оставим чужим людям и проповедникам. А я не могу вам пожелать ничего лучше и дороже, чем Божию святую милость и доброе здоровье. Какой толк в длинном поздравлении! Оно и не приличествует христианам.
Даже Иаков* не давал своим двенадцати сыновьям благословений больше, чем нынче дают одному человеку; притом, коли все эти благословения и осуществятся, из них ведь не построишь ни амбара, ни подвала, и не появится ни обильных стад, ни плодородных полей. Хотя произносятся они с таким видом, что можно подумать, будто вся пашня у тебя сплошь салом выстелена. Но и этого мало: благословение детей продолжается тоже не меньше часа, и нет такой матери, которая не хотела бы, как говорится в тех пожеланиях, увидеть детей своих детей, а потом детей тех детей, и каждый из всех детей должен жить столько, сколько Мафусаил*. Милая кузина, все это – не христианские пожелания. В Ветхом завете они были хороши, потому как в те времена евреи благословение видели в плодородии земли своей, вот Бог и желал им земельного благословения. А истинно христианское благословение касается благ душевных, и истинный христианин должен не о плодородной земле мечтать, а о милости в сердце, чтобы не земля его, а сердце приносило плоды обильные*. Я хорошо знаю, что я от такого обычая не откажусь; кто хочет, пускай отказывается, кто не хочет, пускай ему следует, об этом я не беспокоюсь. Мы же, милая кузина, не будем следовать таким школьным обычаям, но будем следовать обычаям христианским, которые согласны с придворными обычаями*. При дворе же нашем даже подагра становится обычаем. Вот и наш князь лишь вчера ездил верхом, ходил пешком, а сегодня может только сидеть. И неправда, что подагра ищет богатых: ведь будь так, она и не посмотрела бы на нашего господина*. Мы же тогда вообще бы ее не боялись, а боялись бы лишь, что мы с вами не будем любить друг друга. Но разве такое может когда-нибудь произойти? Милая кузина, коли я в каждом письме своем и не пишу, что люблю вас, вы должны это и так знать. Давайте двенадцать раз в году повторять это обещание, этого будет вполне достаточно. Ибо в каждом письме писать: люблю вас, люблю вас, – будет слишком много, и в конце концов мы так к этому привыкнем, что сами не будем чувствовать, что пишем. Дороже то, что реже. Но не во всем, потому как для меня было бы дороже, когда бы вы чаще мне писали. Надеюсь, в этом году мы не будем так ленивы, и желаю, чтобы вы прожили этот год и со мной, и с другими в согласии с милостью Божьей. Не будь здесь так холодно, я бы написал больше, но дом мой стоит над самым морем, а оттуда не идет ко мне никакого тепла. Будем же беречь здоровье!
24
Еникёй, 24 januarii 1719.
Милая кузина, заметили вы вчера, как радовалась госпожа Берчени, когда князь ее навестил? Чем только она ни готова была его потчевать, от счастья не знала, что и делать, я уж ждал, что она начнет плясать перед ним. Не смейтесь, милая, потому как годы годами, а она с радостью попрыгала бы. Правда, в такие времена и в таком положении, как у нас, и танец не танец, а одно горе. Правда, рядом с этой женщиной и два почтенных мужа сплясали бы безо всяких, и за себя, и за дам. Вы хотите, чтобы я сказал, милая, какого мнения я о тех дамах и девицах, которые окружают госпожу? Женщин полагается или хвалить, или молчать, а уж благородному человеку говорить о них плохое тем более не приличествует. Как же мне поступить, чтобы и вам угодить? Что ж, сделаю так, будто произношу я свой приговор, сидя в кресле судьи, так что слушайте меня со вниманием. Начну с полковничихи*. Красивая она была женщина, особенно когда я увидел ее в первый раз, в детстве. Муж ее был тогда комендантом в Гёргене. Госпожу Кайдачи* же за красоту никто никогда не хвалил, лишь за доброту. Вот почему я каждый раз уверяю ее, какая она ужасно красивая, но она, то ли по этой причине, то ли по другой, вечно жалуется. Маленькую Жужи* красотой наделили скупо, но человек она хороший, порядочный и сплошная доброта. Невеста Талабы* и должна быть красавицей.
Ну, вот я и встаю со своего судейского кресла, а вы, милая, сами смотрите, какой приговор я вынес; но высказывать приговор о женщинах – этого права, думаю, вы у мужчин не отнимете; склонность эта рождается вместе с ними, и женщинам нужно терпеливо относиться к подобному. Зато против того, какой приговор выносят о мужчинах женщины, никому возражать не позволено, и приговор этот нельзя выставлять на другой суд, но, склонив голову и колени, с ним нужно смиряться. Коли бы законодатели дали женщинам возможность участвовать в законотворчестве, то и законы, благодаря их проницательному зрению, были бы куда более разумными.
У евреев была одна женщина-судья*, – был ли у них судья лучше ее? Ведь коли бы в судейском кресле сидели женщины, то, мне так кажется, не требовалось бы столько стряпчих да ходатаев, потому как ты сам бы с радостью в суд пошел, рассказать о своей беде.
А там, услышав из уст красивого и милостивого судьи толкование закона, никто бы и возражать не подумал; а коли бы ты даже проиграл тяжбу, то стерпел бы это куда легче. Мне же очень трудно терпеть, что вы редко мне пишете, и должен я вынести приговор о вашей нерадивости. Вы, милая, имеете дело с таким судьей, что крохотным письмецом рассеяли бы всю его суровость. А я бы и больше написал обо всех этих важных вещах, но не стану, чтобы скорее от вас получить ответ.
25
Еникёй, 16 aprilis 1719.
Ужасно, милая кузина, как давно мы не писали друг другу. В чем же причина этого? Ни в чем ином, кроме того, что мы видимся чуть ли не каждые три дня. Видеть вас и писать вам – большая разница. Если бы я всегда мог навещать вас так часто, как с некоторого времени, то, честное слово, меня не надо было бы жалеть. Но не все коту масленица. Уже целая неделя, как мы не улыбались друг другу, и время это кажется мне куда длиннее, чем заячий хвост. А что с этим поделаешь (как говорят словаки). С одной стороны, я об этом не сожалею, потому как не досаждаю вам, хотя у вас и постель лучше, и еды больше, и смех веселее, чем тут. Чтобы гость не надоел, он не должен оставаться в гостях надолго. Но скажу еще более важную причину: она в том, что погода стоит плохая, в такое время плавать по морю дело не слишком здоровое: коли лодка перевернется, то прощай здоровье и все прочее. Я же в море такой храбрый, что стоит лодке чуть-чуть накрениться, я уж думаю, что буду ужинать у рыб. Вы, милая, скажете, что я достаточно плавал по морю. Я же вам на это отвечу: могу похвастаться разве что тем, что каждый раз очень робел и что не представляю более плачевной участи, чем жить в царстве рыб бессловесных. Вчера мы были на празднике у султана. Невозможно вам описать, что там было. Но мы веселились всего лишь как тот возница, который, целый день до позднего вечера сидя на облучке, вечером хвастается тем, как здорово он покатался.
Сегодня рано утром великий визирь прислал к князю чаус-пашу, и тот передал ему приглашение быть на празднике, который визирь устраивает для султана. Князь сел на коня, чаус-паша остановил нас на большом холме на краю луга возле Константинополя: оттуда нам нужно было смотреть на бал. На лугу было разбито много больших шатров, как для султана, так и для других вельмож. Веселье же заключалось в том, что турки гоняли лошадей, стреляли по цели из ружей и маленьких пушечек, а перед султаном состязались борцы. Но все это еще не был настоящий праздник, конец был лучше начала, потому как визирь дал обед султану и всему его двору, и нужно было подносить дары и султану, и его придворным. Не знаю, что дарили другим, а султану визирь подарил трех или четырех цветущих девиц, которые должны были быть очень красивыми и богато украшенными. Потом подарили всякие вещи, украшенные драгоценными камнями, дорогую конскую упряжь, прекрасных коней. (Милая кузина, как здорово быть султаном!) И такое должно происходить каждый год в тот же день. Мы же конца всего этого не дождались, потому как сидеть с утра верхом, не двигаясь и без еды, а на остальное только смотреть издали – не самая большая радость. Поэтому князь провел там только полчаса и, не видя ничего, достойного веселья, к обеду уехал назад, и мы за ним. Но после этого надо было известить визиря, что мы очень веселились и что это было настоящее царское веселье.
Хотя мы еле дождались, когда уедем оттуда. Милая кузина, как часто приходится говорить такое, во что сам не веришь. И поверьте мне, что вас бы я не отдал за все подарки визиря и даже за подаренных дев, но с тем условием, что вы меня будете любить и заботиться о своем здоровье.
26
Еникёй, 26 maji 1719.
Что правда, то правда, вчера изрядно мы перепугались, да и нам досталось несчастий. Во время обеда посуда вдруг принялась плясать на столе, нас тоже зашатало, и тут мы замечаем: а ведь это – землетрясение. Люди здешние говорят, что такого сильного тут еще не бывало. К моему дому вода подходит совсем близко, там всегда ее по колено, но когда началось землетрясение, дно обнажилось, вода вернулась лишь к вечеру. Кто в море был, те хорошо это почувствовали. За час до землетрясения мы видели, что визирь поехал к Черному морю развлекаться, но как только началось землетрясение, он тут же спешно вернулся и заторопился проведать султана. В Константинополе рухнуло много лавок и домов. А тут еще от вас, милая, никаких вестей, я тревожусь, как бы не услышать что-нибудь плохое о вас. Госпожу Берчени, вы ведь знаете, надо вести под руки с большой помпой, когда она идет из дома в другой дом. Но вчера она не стала дожидаться, когда ее возьмут под белы руки, а вскочила и побежала в сад, и вместо гофмейстера ей был испуг. Вчера после обеда муж ее отправился с визитом к жене французского посла, в Перу, и госпожа Берчени весьма сокрушалась, не зная, не случилось ли что с мужем или детьми. А потому пообещала лодочникам два или три золотых, чтобы они отвезли слугу, которого она хотела послать к мужу. Но лодочники боялись выходить в море и не вышли бы даже за десять золотых. Когда их спросили о причине, они ответили: когда землетрясение, то земля под водой может провалиться, а с водой и судно туда уйдет. Мог ли кто-нибудь из семи мудрецов* ответить умнее?
Милая кузиночка, объявитесь как можно скорее, потому как до тех пор мне не до смеха.
27
Еникёй, 18 junii 1719.
Милая моя кузина, очень-очень нужно вам узнать одну новость, чтобы блохи вас не кусали. Дело вот в чем: два георгианских князя*, которых сородичи прогнали из страны, приехали просить помощи у султана. Тот дал им помощь, и вельможные князья явились, чтобы отсюда, с султановой помощью, отплыть через Черное море на родину. Остановились их сиятельства в жалкой корчме. Челяди у них достаточно, но одета она не лучше наших цыган. Но не думайте, милая, что у их сиятельств нет денег: как только деньги кончаются, они продают двоих-троих своих дворовых; так что по мере того как деньги расходуются, и дворня сокращается. Сегодня в десять часов они явились с визитом к нашему князю, пришли в сопровождении кучи своих придворных, но те выглядели такими оборванцами, чисто как последние слуги. Не знаю даже, как они носят имя князей: ей-богу, мне больше нравятся брашовские судьи*, чем эти князья. Дело в том, что георгианцы прежде были воинами, но нынче стали нищими, живут они в греческой вере*; от нас там тоже есть миссионеры. Женщины же там обычно очень красивы.
Намедни вы, милая, написали, что уже понимаете по-французски. Вы очень правильно делаете, что учите чужой язык. Если бы наши земляки все старались учить детей чужим языкам! Но о таких делах они думают так мало, что даже не принуждают дочерей учиться писать и читать, вроде как у тех и охоты нет к этому. А ведь благородной девице обладать этими двумя умениями не только приличествует, но и необходимо*. Кроме прочего, это необходимо и для религии, чтобы читать правильные книги. Но разве не требуется благородной даме в отсутствие мужа обо всем писать ему и читать его письма. Нельзя же все время держать при себе человека, чтобы диктовать ему письма; а коли и будет такой человек, то муж ведь желает писать своей жене не только про то, как лук уродился и сколько вина отдать церкви, но и про всякое другое, высказывать ей свои мысли о любви к ней, чтобы жена могла их прочитать и написать ответ. А поскольку она не умеет, то пишет ему, будто чужому. Если посмотреть, какие письма пишет муж своей жене и что пишет приказчику, нам покажется, что ему все равно, кому писать, и нет меж ними никакой разницы. Я уж не говорю о том, сколько случается всякого такого, о чем человек с радостью написал бы своей жене, иной раз и необходимо было бы написать, но он этого не делает, потому как жена не умеет читать, а он не хочет, чтобы другой это узнал. На это иные самонадеянные, но наделенные коротким умом матери говорят, мол, ни к чему дочери владеть письмом, а то она будет писать любовникам. О, какие умные слова! Будто письмо – причина дурного, а не в письме выражается дурное. Запретные дела случаются не тогда, когда люди пишут друг другу, а когда встречаются друг с другом и когда им нет нужды в письме. Неважно, умеет твоя рука писать, не умеет ли, – сердце идет своим путем. Мне кажется, что я пишу вам, милая кузина, не только потому, что умею писать, но и потому, что чувствую такую охоту. Не умей я писать, при самой первой возможности все высказал бы вам в словах. Так что я делаю вывод: матери поступают неразумно, когда растят своих дочерей в невежестве относительно религиозных предметов, а тех, за кого они их отдают, неизбежно обрекают на страдания из-за невежества жен. Сколь ни красив алмаз, но коли он плохо обработан, его невысоко оценят.
На все это, милая кузина, вы скажете, дескать, я еще не женат, а уже хочу учить женщин. Не хочу, милая моя кузина, не хочу. Я знаю, что вы думаете об этом так же, как я. Пускай каждый поступает как знает, вольному воля, а мне Господь пусть даст такую жену, которая умеет читать и писать, а если не умеет, то он постарается ее научить, если даже ума у нее в голове не больше, чем у кошки. Милая кузиночка, любите ли вы меня хотя бы так, как кошка – мышку?
И в добром ли вы находитесь здравии? Когда мы увидимся? Сегодня, пожалуй, нет, потому как уже одиннадцать часов и мне пора ложиться. Но когда я ложусь, мне кажется, будто я купаюсь, потому что волны морские бьются у самого моего дома, часто мне кажется, будто вода плещется прямо в постели моей.
28
Еникёй, 16 julii 1719.
Верно сказано, милая моя кузина: нет такой хорошей компании, которая со временем не распалась бы. Господин Берчени, который прибыл сюда с женой и со всеми чадами и домочадцами, останется здесь, пока им не приготовят жилье в Тарабии*. Тарабия от нас по суше в получасе ходьбы, по воде же – четверть часа. О том, что так получилось, я, думая о вас, очень сожалею; знаю, вы часто пускаетесь в плаванье по морю, отправляясь к нам на морских скакунах*. Коли госпожа Берчени живет близко от нас, вы могли бы приезжать ней, а стало быть, больше проводить времени и у нас, а так вам придется опять плыть по морю, когда вы захотите приехать к нам в гости. Пациенция*, милая кузина: кто сильней, тот и главней. Наверное, вы хорошо знаете, чей посол потребовал*, чтобы Берчени убрался из Перы; пока он туда не переселится, та персона не хочет жить с ним в одном городе. Теперь же мы все должны быть едины, ибо все мы изгнанники, кроме двоих*, и должны ждать здесь, куда направит нас небесный зов из облака, как евреев в пустыне. Будет чудо, если нас тоже отсюда не прогонят. Я бы об этом сожалел лишь потому, что мы с вами тогда окажемся еще дальше друг от друга; а вообще-то мы все хотели бы, чтобы нас отсюда увезли, потому как мы здесь живем в большой тесноте, и случись пожар, нам некуда будет бежать, разве что прыгать в море. Я бы при этом попал как кур во щи, потому как плавать я не умею.
Милая кузина, каждый человек должен покориться воле Божией, особенно изгнанник, а уж тем более тот, кто изгнанник в Турции. Потому как нигде не происходят изменения так быстро, как здесь, и здесь никто не может быть ни в чем уверенным, разве что в том, что жизнь его висит на волоске. Коли установился мир, то на что нам надеяться? Мы здесь имеем дело с таким двором, где министры меняются каждый день, и коли ты сегодня что-то начал, то завтра нужно начинать все сначала; коли же начинаешь дело не с подарка, то и начинать не стоит. Нынешний визирь хорошо относится к венграм, но успеха нам с ним не добиться, потому как, не умея сражаться, он старается избежать войны любой ценой и готов пойти на что угодно, лишь бы не слышать о сражении. У него на это еще и та причина, что, когда идет война, визирей смещают даже за самую малую неудачу. В мирное же время он может делать свои дела спокойно. Но кто может пообещать, что доброе его к нам отношение будет постоянным? Если его склад мыслей изменится, чего нам от него ждать? Одно скажу, его безбородый помощник (придворный капитан) уже относится к нам с большей враждебностью, чем раньше. А поскольку нам во всех делах нужно обращаться к визирю и приходить к нему с поклоном, то попасть к нему можно только через капитана; и коли нас опередят те, кто сильнее нас и желают нам зла, то дела наши плохи. Похвально в визире то, что в делах, которые касаются других стран, он часто просит совета у нашего князя; эти советы он принимает и следует им, так как убедился в большом уме нашего господина. Но я все время думаю только о том, что завтра или послезавтра найдется кто-нибудь, кто изменит его склад мыслей. Человек ли это будет? Конечно, человек, и он сможет на него повлиять; здешние люди скорее на это способны, чем в другом месте. Но, милая кузина, стоит ли вглядываться в будущее? Оставим будущее Господу. Мне надо думать о том лишь, когда я увижу вас, когда мы улыбнемся друг другу, когда сможем поесть капусты? Ах, я уже не смею говорить о капусте, потому что намедни вы назвали меня капустным горшком, только потому, что я люблю вас, как капусту. А вы? О здоровье ничего не будем писать?
29
Еникёй, 9 augusti 1719.
Ей-богу, стыдно мне, милая кузина, что я должен рассказывать вам, что происходит в столице. Не сиди мы вечно дома, знали бы больше новостей. Хоть это и редко, но когда вы пишете мне о каких-то новостях, вам можно верить. Но как возможно такое, что вы, будучи там, от меня узнаете, когда состоится прием императорского посла, который недавно к вам прибыл. В конце концов вы, пожалуй, от меня будете узнавать, когда там у вас идет дождь? Пускай надо мной будут смеяться, но я подчиняюсь и могу написать, что это уже произошло; но вы ведь, пожалуй, не знаете и того, в какой форме это произошло. Напишу, так и быть. Вы, конечно, как Отче наш, знаете, что обычно, когда султан дает аудиенцию какому-нибудь послу, то сначала для него устраивают обед, а потом визирь ведет его к султану. Но на сей раз вышло не так, потому как у турок сейчас рамазан, это-то вы должны знать. Должны знать и то, что рамазан у них – то же самое, что у нас Великий пост, и продолжается он целый месяц. Известно вам и то, что они в это время до захода солнца не едят, не пьют ни капли воды, даже не курят, что им труднее всего. Более того, есть такая сласть, которую им нельзя в это время днем пробовать, как бы им этого ни хотелось. Подумайте, милая, что это за сласть! Зато ночью – можно. Так что, по причине рамазана, сегодня в два часа утра посла повели в Порту, там приняли, как гостя, а в пять часов повели на аудиенцию к султану. Из всего этого вы можете видеть, что аудиенция сегодня состоялась. Это вы уже знаете, милая, не только от меня, но, наверно, и от десятерых других. Я уже жду, что завтра вы станете спрашивать у меня, можно ли вам поесть или поспать. Я же знаю, что уже поспал бы, потому как настроение у меня мрачное. Но все равно я вас немножко люблю и желаю вам доброй ночи.
30
Бейкоз*, 16 augusti 1719.
Видите, милая, пишу я вам из Азии; будь я в Америке, я бы вам и из Миссисипии писал. Так что смотрите на нас уже как на азиатских венгров. Словом, милая кузина, мы уже пять дней живем здесь в шатрах. Город, что возле нас, и раньше звали, и теперь зовут Бейкоз, и находится он в знаменитой Вифинии*. Знаете ли вы, милая, какими знатными были во времена Рима вифинские цари? Но думаю я не об этом, а думаю я о том, что нахожусь не в Харомсеке*. Но разве Господь был бы там добрее ко мне, чем здесь? Нет, доброта его одинакова всюду; коли Господу угодно, чтобы ты был здесь, то будь здесь и гуляй по этому зеленому лугу. Что верно, то верно, милая кузина, находимся мы в красивейшем месте, шатры наши выстроились в ряд на морском берегу. Этот великолепный канал* мы видим из конца в конец, и до нас ясно доносится гул Черного моря. Мимо нас в Черное море идут огромные парусные суда. Такого канала нет, пожалуй, в целом свете: берега его на всем протяжении друг от друга не далее пушечного выстрела, – пять миль, и на каждом из двух концов – большое море. Где еще найдешь такой канал? Суть в том, что если бы владела этой страной другая нация, то сотворила бы чудо из этого канала: на обоих берегах построили бы города, прекрасные замки, дворцы. Дело в том, что здесь, на краю Европы, городов много, но в других местах их звали бы просто деревнями. Среди прочих – Еникёй, где живем мы; городишко очень скверный, а другие и того хуже. Со стороны Азии же почти везде – пустыня. Дома, стоящие на берегу, где живет султан, это что угодно, только не дома султана. Какая жалость – такие красивые и уединенные места оставлять пустынными, но я, конечно, строить тут ничего не буду, пускай их.
Нигде, милая кузина, не увидишь столько рыбы, как в этом канале; рыбаки вытаскивают за один раз несколько тысяч. Сколько тысяч расходится в султанской столице, и сколько сотен тысяч сушат только в Еникёе?
А как много в нем морских свиней!* Не хотел бы я врать, да и нужды в том нет, но все-таки скажу, что однажды среди прочего видел я их по крайней мере тысячу, словно по воде огромное стадо свиней прогнали. Что правда, то правда, милая кузина, живем мы здесь хорошо, гуляем по зеленому лугу, князь послал за своими конями, значит, часто будет ездить на охоту. Одно я уже заметил: здесь, в Азии, я люблю вас так же, как и в Европе; но вы должны писать мне часто, и письма должны быть хоть немного длиннее, и еще должны заботиться о здоровье, особенно нынче. Потому как, говорят, там у вас нынче чума*.
31
Бейкоз, 7 octobris 1719.
Милая кузина, не появись на небе радуга*, мы точно уже сбежали бы отсюда в горы, потому как вчера был такой ливень, что нас почти совсем затопило. Откуда было нам знать, что, когда идут большие дожди, вода с гор стекает как раз там, где мы разбили свой лагерь. Но теперь-то мы это узнали: вода вдруг залила нашу кухню, и нам пришлось бегом догонять кухонную посуду. Во время дождя я не был в своем шатре, лишь потом пошел посмотреть, все ли там в порядке. И, смейтесь или не смейтесь, но как раз через мой шатер тек ручей по колено глубиной. Счастье еще, что моя кровать была все же немного выше, так что ручей бежал под ней. Как бы там ни было, потоп продолжался только до вечера, потом для воды провели другое русло. Но дождь все не собирается утихать; коли будет лить еще два дня, думаю, мы покинем Азию. Да и пора уже нам подумать о квартирах, потому как Черное море показывает нам самую черную свою сторону.
Милая кузина, представьте только, что было намедни с господином Форгачем. Не знаю, по случаю какого праздника хотел он отправиться отсюда к господину Берчени, чтобы принять причастие. Утром, готовя душу к таинству, приказывает он слуге, чтобы тот нашел лодку, которая перевезет его на другой берег, к господину Берчени. Господин Форгач долго бродил по берегу, дожидаясь слугу, потом, устав от множества всяких мыслей, забыл, для чего он собрался ехать. И, чтобы время шло быстрей, закурил трубку, а когда трубку уже почти искурил, тут и пришла лодка, и господин Форгач, собравшись сесть в лодку, заметил, что у него трубка во рту. Расхохотался он и вернулся в свой шатер. Мы тоже смеялись над ним целый день. Знаю, вы тоже посмеетесь над его набожной любовью к трубке, потому как с ним всегда бывают такие смехотворные случаи. Намедни князь говорил о том, с каким благоговением надо относиться к святому причастию и что в таких случаях нельзя думать ни о чем другом. Форгач слушал, слушал – и вдруг засмеялся, сказав, что ему невозможно представить такого, чтобы не приходили в голову всякие смехотворные вещи. Например, недавно он собирался принять причастие, а когда к нему подошел священник, в голову ему пришла мысль, какая прекрасная попона вышла бы из казулы*, что на священнике. Таких смехотворных мыслей и у нас бывает достаточно; мысли эти плохи, коли мы им отводим большое место. Я же вас люблю, и эта мысль очень хорошая. Берегите здоровье, милая, это тоже очень хорошая мысль.
32
Еникёй, 10 oсtobris 1719.
Дивны дела твои, Господи: вчера я обедал в Азии, а ужинал в Европе. Перенесся же сюда я не по воздуху, а по воде. Из этого вы можете понять, милая, что мы вернулись на прежнее место, а вылазка в шатры закончена. Правда, бежали мы сюда не от неприятеля, а от нескончаемого дождя, отогнать который не было никакой возможности, хоть и были с нами два генерала*. Здесь ежедневные развлечения будут состоять в том, что или господин Берчени приедет к нам, или мы поедем к нему. Не обойдется и без охоты, но не обойдется и без того, чтобы Порта охотилась на нас. Потому как у немецких послов* главная забота, как бы нам навредить; мы же ни в малой степени немцу не вредим, и не знаю, чего так старается немец преследовать бедных изгнанников венгров, которые здесь, на морском берегу, только и делают, что курят да вздыхают. Как вы считаете, милая кузина, читают ли эти безбожники Евангелие? Думают ли о том, что им придется смежить глаза на несколько сотен лет? Тогда не перед императорским судом придется им отвечать, не по мирскому закону будет вынесен приговор, но по Святому Евангелию, которое даже цезарям велит прощать врагов своих и за зло платить добром. Высший суд не принимает allegаtio*, перед земными владыками ставит не законы страны, но истины Евангелия. Тогда напрасно земной владыка станет доказывать, мол, мне министры мои советовали преследовать изгнанников венгров в их несчастной доле, politica ratio* толкала к тому, чтобы довести их до такого состояния, чтоб они в будущем никому не могли вредить. На подобные доводы будет один ответ: а не надо было стараться отнять у них хлеб, который я дал им в чужой стране, после того как ты отнял у них все их достояние; ради politica ratio не следует, во избежание неопределенного будущего зла, доставлять ближним твоим определенное зло. Если бы и другие так думали, мы бы жили в мире и покое. Может, они так и думают иногда, но подобные мысли у них проходят насквозь, как purgatio*. Вы, милая кузина, может, не знаете, но мы теперь намереваемся вернуться во Францию, и коли бы это зависело только от нас, мы бы отправились прямо сегодня. Но от нас зависит только намерение, а возможность зависит от других: князь наш, питая такое намерение, отправил Французскому двору уже несколько писем, но прямого ответа до сих пор не получил. Двор не отвергает, не одобряет однозначно наше возвращение туда, из чего понятно, что он не желает нашего возвращения. Inimicus homo hoc facit*. Те, кто здесь против нас, они и там стояли у нас на пути. Герцог Орлеанский*, который правит Францией, поскольку король еще не готов к этому, всегда выражал дружеские чувства к нашему господину; мать же его, которая происходит из одного дома с нашей княгиней, любила его, как сына, до самой смерти. Но родство и дружба между князьями – как стебель камыша: если твои дела идут хорошо, то и родство, и дружба крепки, если же плохо и ты нуждаешься в их помощи, они говорят: nescio vos*. Для нас это уже свершилось, поскольку герцог Орлеанский не принял от нашего господина ни одного письма; после стольких прекрасных обещаний не помог он нам в этой стране, Османской Порте, даже в самой малой мелочи. Такова она, дружба князей; так, без всякой надежды, могут обращаться к ним за помощью все, кто им не нужен, с человеком они обходятся, как с лимоном, который, выжав из него сок, выбрасывают прочь; напившись из источника, мы поворачиваемся к нему спиной. В нас теперь нет нужды, прошлое забыто, и, имея в руках власть, о будущем они не думают. Как вы сказали, милая, славное дело – оседлать удачу. Суть в том, что такое седло не вечно, но пока оно есть, на нем сидеть приятно. А еще, милая кузина, нельзя менять свои обещания. Благородная кровь, она то, что обещает, выполнит. Будь вы, кузина, из Венгрии, я бы испытывал опасения, но поскольку вы из Эрдея, там слово благородной дамы так же незыблемо, как горы в окрестностях Брашшо*, покрытые вечным снегом. Сдержите же ваше обещание и три или четыре месяца зимы проведите здесь, с венгерскими дамами. Правда, вы одна будете из Эрдея, но одна-единственная эрдейская женщина разве не стоит больше, чем десять венгерок? Роза – прекраснее, чем чертополох, солнце – ярче луны. Вот случится в Венгрии солнечное затмение, – отвезите туда хоть одну женщину из Эрдея, и красота ее даст достаточно света. Это не комплимент, но чистая правда. Коли Господь сотворил эрдейских женщин более красивыми, чем всех других, то тут уж ничего не поделаешь.
Ничего не поделать и против того, что я ложусь спать, потому как уже одиннадцать часов. Пускай лягу я и не на ложе удачи, а просто чтобы выспаться, – здоровье дороже. После этого я буду думать только о том, когда вы, милая кузина, сюда прибудете, но прибыть нужно со всеми домочадцами.
33
Еникёй, 2 martii 1720.
Ну вот, милая кузина, возьму-ка я перо, почищу заплесневевшую чернильницу: пора за работу, разослать почту, вспомнить новости. Сегодня уже восемь дней, как, прозимовав здесь зиму, вы покинули нас, как святой Павел влахов*, и возвернулись в столицу, место своего постоянного пребывания. Но и там вы не должны поощрять свою лень, а писать. Я же пошлю вам через морские волны такую весть, от которой зазвенит в обоих ваших ушках; хорошо, что у вас только два ушка, а не больше. Но сперва напишу весть красивую и ароматную, а потом напишу громкую.
Вчера ага янычар со всеми церемониями прислал нашему господину подарок; состоял подарок из множества прекрасных цветов и разных фруктов. Знаю наперед, что вы на это скажете. Скажете вы, что это был не приличествуюший подарок. Посылать цветы приличествует женщине; пришли ага янычар этот подарок женщине, я бы его похвалил; но когда военачальник посылает цветы князю, я никак не могу считать это приличествующим. Если вы, милая, станете спорить, я отвечу, что в другой стране это было бы просто смешно. Но вы же знаете, милая, что здесь нельзя посылать подарки женщинам, и уж совсем смертельный грех, коли женщина пошлет подарок мужчине, пускай он состоит всего из одной розы. Правда, хоть такой подарок нам, может, и не нравится, и мы считаем его подарком, приличествующим для женщины, но нужно помнить, что таков здесь обычай. А то, что в стране обычай, то и прилично. В Англии, коли женщины идут в корчму, их никто за это не осудит, потому как – таков обычай. На окраинах Испании женщины носят на груди маленького поросенка, в других местах – щенков. Во Франции или в ином месте дама господского сословия садится в карету и до вечера ездит, куда хочет. А здесь жена турка по полгода не выходит из дома. В Польше попы в ризнице ставят крепкое вино в святую воду, чтобы оно остывало, пока они служат мессу. У нас позволено ли такое? Зато у нас дама господского сословия постыдится курить, а здесь все курят. В Китае скорее всего выйдет замуж девица, у которой такие длинные уши, что достают до плеч. У нас же от такой девицы женихи разбегутся. Здесь берут еду пальцами, у нас же – ножом и вилкой. Считать ли хорошим обычай, что благородные татарки просверливают себе нос и вставляют в него большие серебряные кольца, как серьги? Так что нужно сначала знать, какие обычаи приняты в стране, чтобы судить о них. Может, вы, милая, не знаете даже такого обычая: коли какой-нибудь турок прогуляет два четверга, то жена может пожаловаться на него судье. Так что давайте скажем: ага янычар мог послать цветы, потому как здесь это в обычае. Но, милая кузина, теперь приготовьте ваши ушки к плохой новости. Правда, новость эту можно было предвидеть и раньше, но все-таки с полной уверенностью ждать ее было нельзя. Наши доброжелатели так хорошо поработали против нас, что, кажется, добились своего, и теперь турки собираются нас отсюда прогнать, словно мы для них обуза. Сегодня утром великий визирь вызвал к себе Ференца Хорвата* и велел ему передать князю: Порта собирается найти венграм место лучше и удобнее, чем Еникёй. Наш господин как настоящий христианский князь принял эту новость без возмущения, не считая ее таким уж тяжким ударом*. Он мог бы сказать вслед за Давидом: usque quo exaltabitur inimicus meus super me?* – и пусть краснеют те, кто радуется несчастьям моим*.
Но, следуя учению Христа, он попросил благословения для преследователей своих, а перемену эту приписал не Порте, а тому послу, который стремится ущемить нас. Коли Господь с нами, то кто против нас? Я еще не знаю, куда хотят нас переселить. Но отъезд наш произойдет не так скоро, и об отъезде этом я весьма сожалею, потому что мы окажемся дальше друг от друга. Обо всем при первой же возможности сообщу вам. И с тем желаю доброго здоровья. Аминь.
34
Еникёй, 25 martii 1720.
Сегодня утром князь наш осматривал колонну Помпея*, которая стоит в горловине Черного моря, на вершине большой скалы. Эта скала – маленький островок. Высадившись из лодки, мы немного поднялись вверх, но до самой колонны не добрались, потому как склон очень крутой, и надо было прыгать с камня на камень; капустный горшок же не умеет прыгать легко, как дикая коза. Узнать, какой высоты была колонна раньше, нам не удалось, поскольку она расколота на два или три куска. Тот кусок, который еще стоит на скале, вряд ли выше двух с половиной шингов*; смотреть на нем нечего, можно только подивиться его древности, коли правда это, что поставил колонну Помпей. Конечно, так все говорят, и все зовут ее колонной Помпея, но никаких письменных доказательств тому нет. Что правда, то правда, знаменитый римлянин много раз бывал на этой земле, но неизвестно, он ли поставил колонну. Может, это заслуга какого-нибудь греческого царя, или ее воздвигли еще до царей. А коли и Помпей его поставил, то какое мне до этого дело? Я готов поверить, что поставил именно он, лишь бы меня не послали к нему расспросить об этом. Одно знаю, Помпей не заплатит мне за шарф, который я потерял там, среди камней.
Теперь я уже знаю, куда нас переселят. Говорят, город неплохой, и недалеко отсюда, название его – Родошто*, а больше мы ничего о нем не слыхали. Но я знаю, туда уже посланы люди, которые займут жилье для всех изгнанников венгров, и переберемся мы отсюда к середине следующего месяца. Так что давайте проведем это короткое время не напрасно, будем чаще видеться друг с другом и побольше смеяться. Вы не бойтесь, милая, что теперь я буду навещать вас реже, и не опасайтесь, что из-за сборов я к вам не стану приезжать, потому что пожитков у меня столько, что за полчаса все можно сложить. Как прекрасно, когда все твое имущество – только постель, сундучок и стол! Видите, милая, все это не доставляет большой заботы. Когда же у тебя много всего, то забот куда больше. Что поделаешь, если у меня ничего нет. Здесь по крайней мере десятеро таких, кому и половины этого времени хватит для сборов. Милая кузина, у тех, кто служит изгнаннику князю, может ли быть что-нибудь свое? Конечно, у нас, у двоих-троих, кто все время сопровождает его, пожитков могло бы быть и побольше, но тут я лучше промолчу, потому что нет таких. Эрдейская кровь велит служить за честь, а не за корысть, а коли за это платят неблагодарностью, мы на это не смотрим.
В недавнем письме, видя такое, вы, милая, написали латинские слова: experto crede Roberto*; правда, я тоже могу сказать это другим. Но давайте бросим подобные мысли, лучше давайте радоваться тому, что послезавтра мы еще вместе будем обедать и ужинать, а тревогами и заботами пускай упиваются те, кто их любит, так ведь, милая кузина? С тем остаюсь, милая, привязанный к вам (цепью, веревкой, шнурком, бечевкой и всем, чем только можно) ваш верный слуга.
35
Еникёй, 16 aprilis 1720.
Бейте, барабаны, трубите, трубы! Мы готовы в дорогу, милая кузина. Галера, на которой поплывет наш господин, уже здесь; суда, на которых повезут имущество и людей князя, тоже загружены. Господину Берчени определили целое большое судно. Уже вся компания отплыла, только мы пока остались на месте; господин Форгач с нами, и, кроме нескольких людей из челяди, мы будем с князем втроем или вчетвером. И в семь утра мы тоже усядемся в тот большой водяной экипаж. Вчера же князь встретился с визирем наедине, и тот, прощаясь, выразил князю большую дружбу и даже подарил ему прекрасное турецкое ружье, и расстались они очень сердечно. Но вы представьте, милая, какие разговоры вел с князем турок. Князь во время беседы сказал визирю, что Родошто, наверно, это очень далеко и что он хотел бы быть поближе к Порте. На что визирь ответил: пускай немного далековато, но место хорошее, и не думай, что ты будешь так уж далеко, потому как расстояние тут такое, что коли здесь сварить рисовую кашу, то туда можно доставить ее горячей. Вот и судите сами, милая, как выражаются эти турки! Словом, мы сейчас отправляемся, мне только остается запечатать это письмо. Больше сейчас не могу писать, как прибудем на место, я обо всем доложу вам, милая кузина, а пока пусть Бог позаботится, чтобы вы были здоровы и чтобы я вас увидел как можно скорее. Вас же прошу об одном: пишите мне как можно чаще, а я писать не поленюсь. Полатети*, милая кузина, и берегите свое здоровье. А мы отправляемся, уже семь часов.
36
Родошто, 24 aprilis 1720.
Милая кузина, если бы я и не сообщил, что мы прибыли на место, вы поймете это, увидев, откуда послано мое письмо. Одним словом, Господь благополучно доставил всех нас сюда. А как только сюда прибыл господин Берчени, он сразу сделал из названия города анаграмму, и получилось у него вот что: Ostorod*. Весьма подходит к нам, изгнанникам. Словом, об этом много еще можно рассуждать, но оставим это на другой раз. А теперь, как я обещал, опишу вам, как все было. Начну с того, что из Еникёя мы отправились 16-го. Галера уже ждала князя, что весьма польстило ему: султан послал ему отдельное судно. Да и галера была из больших, поскольку на ней насчитывалось двадцать шесть пар весел, на каждом весле сидело где по четыре, где по три человека, так что двигали галеру двести двадцать гребцов; кроме того, в ней было сто вооруженных солдат (или гайдуков). Одним словом, на галере было нас всего около четырех сотен, командовал галерой паша. С нами при князе находился султанский капиджи-паша, а кроме того, один чорбаджи*. В семь часов, когда князь сел на галеру, в честь его прозвучал выстрел из пушки, потом подняли якоря, и галера отплыла. Миновав дворец султана, мы вышли под встречный ветер.
Пришлось повернуть к островам, которые называют Принцевы острова. Господин Форгач, заметив, что это не в сторону Родошто, и не зная причины, почему мы плывем не туда, сразу перепугался и стал говорить князю, что Порта нас обманула и везут нас не в Родошто, а в Никомедию*, где умер Тёкёли*. Напрасно князь пытался подбодрить его, говорил, что, это, наверно, из-за ветра, или другие причины, а того, что везут нас в Никомедию, он не опасается, он не дал Порте повода, чтоб его куда-то везли против воли. Но все было бесполезно, он и сам, по всей вероятности, подумал, что нас везут в Никомедию, и думал так до тех пор, пока мы не достигли островов. Там, высадившись в 11 часов на берег, мы пообедали, а потом прибыл и господин Берчени. На другой день ветер дул уже в нужном направлении, и вечером, в шесть часов, мы отплыли в сторону Родошто. Попутный ветер дул всю ночь, были подняты паруса, и не надо было грести. На третий день, в восемь часов утра, мы вошли в Гераклейский порт* и бросили якоря. Капиджи-паша поехал вперед в Родошто, чтобы распорядиться насчет квартир, а нам пока нужно было оставаться здесь. Двадцать первого капиджи-паша сообщил князю, что квартиры готовы; сегодня, в пять утра, мы отправились и в одиннадцать часов прибыли в Родошто. Князь высадился с галеры, лошади ждали на берегу, и офицеры с большой помпой проводили князя к его жилью. Милая кузина, немалый это почет – плыть на галере; порядок там блюдется даже в самых мелких вещах, и все в полном молчании. Когда двести человек одним рывком толкают судно вперед, уж можете мне поверить, оно и в самом деле движется вперед. И все пятьдесят два весла опускаются в воду в один и тот же миг. Длина одного весла – почти десять метров. Очень интересно стоять и смотреть на это. Но как подумаешь, что эти бедные рабы почти все христиане и что им до самой смерти придется сидеть на этом месте, – просто сердце сжимается. К тому же гребля – работа очень тяжелая, кто не видел, тому трудно представить. Тебе кажется, что у гребца сейчас руки вывихнет, так его тянет весло.
Конечно, еды им дают вдоволь, но одежда у них – просто тряпье. Наши-то все-таки гребли в рубашках, потому как там князь был, и по этой же причине с ними обращались не слишком жестоко, а вообще они работают без рубахи, и побои сыплются на них за всякую мелочь, они сами это говорили, бедные. Когда им отдают какой-нибудь приказ, то просто свистят, потому как они сами знают, что нужно, и сразу берутся за дело. Их скамьи расположены с двух сторон, как в церкви; в середине – проход, по которому беспрерывно ходят туда и сюда надсмотрщики, наблюдая, все ли поднимают весло как должно, не разговаривают ли друг с другом. Каждый должен оставаться на своем месте, к которому они прикованы цепью, а когда прекращают грести, то сидят там же, и на том же месте должны спать. И вообще им никогда нельзя вставать со своего места, а когда они гребут, то слышится только звон, это цепи их гремят. На это вы, милая, скажете, что бедным рабам невозможно не мечтать о свободе. При всем том все же есть и такие, кто привык к такой убогой жизни. Я поговорил с двумя рабами, венграми, они двадцать лет беспрерывно работают на галере, спросил их, можно ли найти какой-нибудь способ освободиться. Они ответили: а зачем нам теперь возвращаться в Венгрию? Жена, дети наши, наверно, уже умерли; а здесь нам есть на что жить, на галере еду дают, мы уже привыкли к этой жизни. Да уж, не ждал я от них такого ответа, да я бы на их месте по-другому думал. На галере нашей гребцы были всяких наций: венгры, немцы, французы, поляки, москали. В Ноевом ковчеге не было столько наций, про зверей я не говорю.
Короче говоря, теперь все венгры-изгнанники находятся здесь; у каждого довольно просторное жилье, я со своим слугой получил целый дом одного богатого армянина; и при каждом доме есть небольшой сад. Как только армяне услышали, что мы будем жить среди них – потому как нелишне знать, что в городе этом живут четыре нации: турки, евреи, греки и армяне, мы живем в домах армян, – они тут же пошли к кади (то есть к турецкому судье), сказав ему, мол, слышали: венгры – такие коварные, насильничают над женщинами и девицами даже на улице. Гашпар Папаи*, который как раз оказался в то время у кади, весь раскраснелся и сказал: кади, пускай армяне не опасаются за своих жен, никакой обиды им от венгров не будет; но если их куры придут к нашим петухам, то я ни за что не отвечаю. Кади расхохотался и сказал Папаи: аферим, мадьяр, аферим* («хорошо сказано»). Мы над этим долго смеялись, посмейтесь и вы, милая. Короче говоря, мы на месте. Даже в изгнании нам приходится прятаться подальше. Господь пускай заплатит тому, кто стал этому причиной. Что с нами будет, как будет, в этом мы полагаемся на волю Божью, он привел нас сюда, он о нас и позаботится. А кто хотел нам навредить, то их намерения Господь обернул нам на пользу, потому как хоть я еще не знаю ни город, ни окрестности, но могу сказать, что мы должны быть благодарны Господу за то, что он привел нас сюда, потому что живем мы тут куда просторней, чем в том убогом Еникёе; все наши квартиры находятся на окраине города, один шаг, и ты уже в поле. Но о крае, где мы живем, при первой возможности напишу больше, а теперь кажется мне, что я достаточно написал, и в одиннадцать часов пора мне ложиться. Потому как, удивительное дело, всем, и даже женщинам, здесь надо вечером ложиться спать, как в других местах. Но прежде чем я положу перо, попрошу вас, милая, пускай ваша любовь ко мне не остывает, и не забывайте заботиться о здоровье. Отсюда каждый день туда, к вам, идут корабли, и вы можете отдать письмо любому моряку. Доброй вам ночи, милая кузина.
37
Родошто, 28 maji 1720.
Вот мы живем здесь уже как добрые хозяева, с домом и очагом, и Родошто я уже люблю, но люблю так, что не забываю родной Загон. Кроме шуток, милая кузина, мы здесь находимся в очень красивых и просторных местах. Город довольно большой и довольно красивый, лежит он на пустынном и просторном морском берегу. Конечно, мы здесь как раз на краю Европы; отсюда до Константинополя верхом можно легко добраться за два дня, по морю же – за один. Конечно, князю нашему нигде не дали бы жилья лучше. Куда здесь ни пойдешь, везде зеленые поля, но не пустынные, поскольку землю здесь хорошо возделывают. Поля вокруг деревень не пусты, и земли этого города такие ухоженные, словно с любовью обработанный сад.
С особенным удовольствием смотрю я на пашни, виноградники, множество садов и огородов. Здесь на склонах гор столько виноградников, сколько где-нибудь хватило бы на целый комитат*; и обрабатывают их очень старательно, фруктовые деревья в них выглядят так, словно это сады. Виноград здесь не подпирают кольями, как у нас, и потому плети свисают вниз, а виноградные гроздья закрыты листьями, да и земля находится в тени; это важное дело на такой жаркой земле, где летом дождей бывает очень мало, – земля остается влажной, и виноградная лоза не высыхает. Здесь много огородов, и по здешнему обычаю их хорошо обрабатывают, но с нашими их сравнить нельзя. Хлопка же нигде не выращивают столько, как здесь, и торговля хлопком идет очень оживленная. Хлопок, я думаю, мог бы расти и в нашем комитате Торда, в нашей гористой земле тепла ему хватило бы. Женщины здесь целый год заняты только тем, что сеют хлопок, собирают, продают или же прядут. Сеют его в мае, собирают в октябре; конечно, с хлопком много труда, но поскольку у женщин другой работы по хозяйству нет, они с этим управляются.
Про город могу сказать: в этих краях его можно назвать красивым; он не столько широкий, сколько длинный. Но какими бы ни были здесь дома, красивыми они не кажутся, потому как смотрят они не на улицу: жители, особенно турки, не хотят, чтобы их жены выглядывали в окно. Что за прекрасная вещь – ревность! Рынок в городе – большой, на рынке много птицы, фруктов, огородных овощей, и все дешево, а пока мы здесь не появились, было еще дешевле. Но если мы и вызвали небольшую дороговизну, то при этом вызвали и тишину. Потому как жители сами говорят: пока нас не было здесь, где мы сейчас, по улицам женщины и девицы даже днем боялись ходить, а вечером каждого, кто оказывался снаружи, хватали, и сами можете представить, милая, какими их отпускали, и случались даже убийства. А творили это янычары, греки и армяне. Но сейчас не слышно даже о самых малых злодействах, вечером люди могут гулять по улицам, ничего не боясь. Конечно, нас и самих много, но коли случится хоть самое малое нарушение, тридцать янычар, которые находятся у наших ворот*, проучат всякого, кто задумал какое-нибудь злодейство. Так что нет места более спокойного, чем то, где мы живем; вечерами мы не видим ни чужих янычар, ни греков, хотя в хорошую погоду до одиннадцати часов находимся снаружи. Словом, мы уже теперь, только приехав, оказались полезными городу, а что будет потом! Жаль только, господин Берчени от нас далеко; он-то об этом не жалеет, потому как мы реже бываем у него, так что меньше у него и расходов. Но что делать, он хоть и далеко, надо же к нему наведываться, чтобы проводить время; даже женщины не любят этого, но что они могут сделать. Конечно, это не для них неудобство, а для нас, потому как, хочешь не хочешь, надо к ним ходить, словно на барщину.
Я уже достаточно говорил о городе и об окрестностях, надо рассказать и об обычаях, о том, как мы проводим время. Уж точно, даже в монастыре нет такого строгого распорядка, как в доме князя. А порядки здесь такие. Утром, в половине шестого, раздается барабанный бой, слугам надо вставать и к шести часам быть готовыми. В шесть часов снова бьют в барабан, тогда князь одевается, затем идет в часовню и слушает мессу; после мессы идет в трапезную, там мы пьем кофе и курим. Когда часы показывают три четверти восьмого, барабан бьет первый раз на мессу, в восемь часов – во второй раз, и через короткое время – в третий раз. Тогда князь идет на мессу, после мессы – в свой дом, а все идут, куда хотят. В половине двенадцатого барабан зовет на обед, в двенадцать мы садимся за стол и устраиваем расправу над курами. В половине третьего князь один идет в часовню и остается там до трех часов. Когда часы бьют три четверти пятого, барабан первый раз бьет к вечерней молитве, в пять часов – второй раз, а через короткое время – третий раз. Тогда князь идет в часовню, а после этого все расходятся. На ужин барабан созывает в половину седьмого. Ужин продолжается недолго, в восемь князь раздевается, но чаще всего еще не ложится, а утром, если и одевается в шесть часов, зато после полуночи встает в два часа*. Однако не думайте, милая, что тут бывают хотя бы самые малые изменения: даже если бы князь был болен, все равно распорядок сохраняется таким же. Вставать в половине шестого – дело нелегкое, но я не пропускаю ни одного дня для того, чтобы угодить ему и присутствовать, когда он одевается. В мои обязанности входит также присматривать за слугами*. Вот таков наш монастырский распорядок.
Что же касается развлечений и времяпрепровождения, то тут много всего, и каждый следует своим наклонностям. Князь дважды в неделю садится на коня, и мы до вечера охотимся, потому как здесь очень много куропаток и зайцев, рыжих куропаток больше, чем серых. Когда же князь не едет на охоту, то проводит время за письменным столом. Мы бы проводили время и лучше, если б можно было, потому как нельзя вечно гулять, бродить в полях, со здешними жителями же беседовать невозможно. Здесь никто не может прийти в чужой дом, особенно это касается армян, которые еще больше берегут своих жен, чем турки. Я еще ни разу не видел свою соседку, хотя по десять раз в день прохожу мимо их ворот, и если она оказывается в воротах, то убегает от меня, как от дьявола, и закрывает ворота. Этим я не сильно озабочен, потому как армянские женщины – такие, как цыганки. Отсюда вы можете судить, милая, что никакого знакомства с местными жителями завязать невозможно, но мы ничего не теряем из-за этого, потому что здесь кто скорняк, кто портной, а людей высокого сословия, к кому можно было бы пойти, нет. Есть, конечно, и здесь господа, с которыми можно было бы завести знакомство, но ходить к турку в гости – дело тяжкое: уже одно то, что по-турецки я не говорю, а главное, коли ты приходишь к нему, то сначала – ну, садись, дают тебе трубку с табаком, джезву кофе, хозяин обронит шесть-семь слов, а потом будет помалкивать десять часов, коли у тебя хватит на столько терпения. К беседе, к любезному разговору они совсем не расположены. Так что все наши развлечения заключаются в том, что мы идем к господину Берчени или на обед, или на ужин, а там немножко шутим с маленькой Жужи, потому как при госпоже приходится держать себя в руках, как комподской дворянке*; она любит говорить только о былых временах, о том, какие балы бывали в ее девичестве. Вы же хорошо знаете, милая, что мне до этого никакого дела. У меня такой характер, я могу слушать человека хоть три часа, не сказав ни слова, но потом спросите меня, о чем шла речь, я ни одного слова не вспомню. Так и мы с госпожой Берчени: два часа я помалкиваю, а когда она смеется, я тоже смеюсь, но часто не знаю, над чем. Ей кажется, я слушаю ее с большим вниманием, но я, коли хочу провести время, размышляя о стародавних делах, то лучше буду читать историю Александра Великого, она тоже достаточно старая.
Из всего этого вы можете видеть, милая, в каком городе нас поселили, какие здесь жители, какие окрестности, к каким обычаям мы должны приноравливаться. Но я вам еще не сказал, милая, о том, каков у меня обычай: а обычай у меня таков, что в десять часов я ложусь, закрываю глаза и не открываю их до половины шестого утра. Этот прекрасный обычай я соблюдаю и зимой, и летом. Вот почему это письмо такое длинное: уже десять часов. Так что давайте-ка спать, милая кузина. Но не забывайте заботиться о здоровье, коли хотите, чтобы я писал часто. В другой раз напишу больше или меньше. Вот только забыл сообщить вам, что опять беспокоит господина нашего проклятая подагра.
38
Родошто, 23 augusti 1720.
Чтобы даже мизинчик у вас не болел, надо, милая, вам узнать, что мы на четыре дня уезжали из Родошто и ездили за четыре мили пить кислую воду. Но сначала должен я вам написать, для чего мы пили эту воду. Недалеко отсюда есть одно место с большой лужей, ширина и длина которой – метров тридцать. В это время года те, у кого есть какие-нибудь болезни, купаются в той грязи; люди приезжают сюда на телегах за сорок, пятьдесят миль с женами, детьми. Вокруг лужи можно всегда видеть двадцать или тридцать телег, и в той грязи женщины, мужчины, дети лежат, подобно свиньям. А когда вылезают из грязи, представьте, милая, как они выглядят: сплошь плотная черная грязь, которую надо счищать силой. Не знаю, откуда здешние жители взяли, но они считают, что грязь очень полезна. Я, правда, не видел, чтобы она кому-нибудь помогла. Я и сам вошел в ту поганую грязь вместе со всеми, не потому, что это было нужно, а чтобы можно было сказать, что я тоже валялся в грязи. Летом в этой грязи очень любят отдыхать буйволы. Но греческие попы, чтобы получить несколько полтур, говорят, что грязь нужно сначала освятить, а иначе она не будет полезна. Но и это еще не все: выйдя из этой мерзкой грязи, по традиции и по заповеди Гиппократа, ты должен идти к кислой воде и три дня пить ее, сколько можешь, если хочешь стать чистым, как кристалл.
Вот и мы, желая следовать старинному обычаю народа этой земли, направились туда и нашли там не меньше двух сотен мужчин, женщин и детей. А поскольку греческие попы не пропустят ни единого случая, чтоб получить хоть несколько полтур*, то эту воду надо было освятить, потому как без этого она не принесет пользы. Вода вытекает из скалы, она не выглядит чистой, но народ, еще больше ее замутив, пьет ее грязной. Мы тоже на следующий день, как приехали, стали ее пить; большой котел, полный воды, висел над костром, потому что пить ее полагается теплой, и у нас было много, кто ее пил. Но что это за вода, милая кузина: точно как та грязь, потому как если та отвратительна, то эта ужасна. Мы сначала думали, это такая же кислая вода, как у нас, но когда попробовали, невозможно было проглотить даже каплю, потому как это чистая соль, да и то самого скверного вкуса. При всем том мало-помалу, глядя друг на друга, каждый из нас за три дня выпил ее двенадцать эйтелей*, некоторые больше, и кто выпьет больше всех, того сильнее пучит. Воду эту надо пить до обеда, и все время потом ходить или бегать, иначе не поможет. Господин Форгач, так как не мог делать ни то, ни другое, сел на лошадь и, погоняя ее, трясся в седле несколько часов. Спешился он, только когда почувствовал, что вода начинает действовать. Можете поверить, милая, мы много смеялись над ним. Уж не знаю, как поможет нам эта освященная кислая вода; коли не поможет, мне все равно, потому как здоровье у меня и без того отменное. Но я знаю, что двум больным она не помогла: одному стало хуже, а второй при смерти. Есть ли такое лекарство, чтобы любую болезнь могло вылечить? Но такое, которое вредит, точно есть. Против смерти нет травы в саду*. Наш же господин проводил время только на охоте и смеялся, что мы все ходим по гостям. Милая кузина, желаю, чтобы господь дал вам доброе здоровье, и остаюсь ваш самый малый субботний слуга*.
39
Родошто, 18 novembris 1720.
Письма ваши, любезные, но очень коротенькие, я получил с радостью. Милая кузина, почему вы хотите лишать меня такого удовольствия, которое вам даже денег не стоит? Сидя в теплом доме, написать письмо – не ахти какое трудное дело, а для меня читать письма ваши – счастье даже в доме холодном. Слегка пристыдить вас не вредно; надеюсь, к другому разу вы исправите свою оплошность. Мы здесь живем очень тихо, один Господь знает, надолго ли это, потому как заранее знать невозможно, куда и когда мы отсюда уедем. Недавно Порта заключила с императором мир на двадцать или на двадцать четыре года; так что на пути нашем в Эрдей встали двадцать четыре каменные стены, теперь и думать о возвращении невозможно. И видно, в другие стороны нам тоже закрыты пути: по тому, как нынче идут дела в Европе, мы не видим ни самой малой надежды на освобождение, и все надежды приходится убрать в сундук*. На чужбине долго я скитался, бедный, а теперь надежды я лишен последней. Однако, милая кузина, одно утешение у нас все же осталось:
Коль теперь нам в жизни нечего страшиться,
значит, что угодно может нам присниться.
Словом, даже когда нет надежды, остается надеяться на Господа, ибо в Его руке власть над сердцами. Когда мы видим, что все в Европе складывается не в пользу нашего освобождения, то и этим ведает Он, а Он ведь должен заботиться не только о нас, но и о других тоже. Нам хочется, чтобы все шло в согласии с нашими желаниями, чтобы завтра мы могли перепрыгнуть упомянутые выше каменные стены. Но не тут-то было! Потому как ни на Порту, ни на француза нам полагаться нельзя, немец примирился с турком и напал на испанцев. Герцог Орлеанский, французский регент, который по натуре своей должен был бы быть с испанцами, поскольку они какие-никакие, а родня, действует наоборот: заключает альянс с императором и начинает воевать против испанцев. Вместе с императором отбирает у испанцев обе Сицилии*, и война тут же прекращается. Герцог Орлеанский выдвигает условие мира: одну из дочерей испанского короля выдать за короля французского, которому не больше шести или семи лет. Ее в любой момент пошлют во Францию, чтобы она воспитывалась там, а первый и второй сыновья испанского короля пусть возьмут в жены дочерей герцога Орлеанского и этих двух дочерей увезут в Испанию. Если император, француз, испанец и англичанин заключат союз друг с другом, кто посмеет поднять на них руку? И от кого тогда можно ждать хоть какого-то утешения бедным изгнанникам венграм? Не вижу никого, кроме француза. Но можно сказать и так, что он неблагодарно обращается с нашим господином, который и теперь просит, чтобы его пустили во Францию. Герцог Орлеанский же не только не разрешает этого, он даже не отвечает на его письма и не хочет, чтобы имя нашего князя произносили перед ним, ссылаясь на союз с султаном. Таковы они, дружба и родство владык. Герцог, пока мы были во Франции, всегда выказывал нашему князю большую дружбу; да и родство меж ними есть, поскольку его мать и наша княгиня* происходят из одной семьи*. Но владыки считают, что ты мне друг и родственник, когда ты мне нужен или когда я тебе не нужен.
Вы на это скажете, милая: а христианство? Что ж, выходит, Евангелие – оно только для простого народа? Конечно, его всем нужно соблюдать, но, как видно, владыкам вроде бы стыдно на него равняться. Из всего этого мы видим, что надеяться нам остается только на Господа и терпеливо принимать мир, и ожидать Его распоряжения относительно нас. Кто насылает холод, тот дает и теплый ментик*; кто привел нас сюда, тот нас и выведет. Так что будем уповать и ждать, и Он нас не бросит. Князь наш точно уповает, а кроме того, каждую неделю дважды ездит охотиться. Охоту мы не пропустили бы, даже если бы шел не дождь, а иглы падали с неба. Надо ли писать вам, милая, что молодой барич Берчени* приехал сюда еще в сентябре, вы это уже давно знаете, но следует написать, зачем он сюда приехал. Французский король разрешил ему собрать венгерский полк, и приехал он для того, чтобы вербовать венгерских солдат в Молдавии и Валахии. За здоровьем же давайте будем следить, милая кузина, с тем остаюсь всегда ваш (не с конской головой, а сам-конь) секей*.
40
Родошто, 1 januarii 1721.
Полатети! Видишь, милая кузина, я уже могу сказать по-гречески «добрый день». А знаете ли вы, какой день сегодня? Знаете ли вы, милая, что сегодня я должен писать вам поздравительное письмо? И я, преклонив колени, желаю, милая кузина, от всего сердца, чтобы Господь дал вам душевное и телесное благословение, то есть чтобы наполнил ваше сердце благостью и дал вам доброе здоровье. Правда же, мы люди добрые, любезная кузина, мы друг друга приветствуем пускай двумя словами, но уж эти два слова произносим от всего сердца. Нам этого и достаточно, большего мы не желаем, не то что госпожа Берчени, которая хотела бы, чтобы всякое пожелание продолжалось не меньше двух часов; она к этому привыкла, я же ей не потворствовал, и мое приветствие состояло из десяти слов. А сколько мы смеялись над приветствием госпожи Кайдачи: встав на колени, она поздравляет господина Берчени, мол, желаю много-много новогодних дней, а этот нынешний Новый год Господь да не позволит вам провести здесь, а только на родине, так что господин Берчени не проживет этот год, коли не попадет на родину. А возможности для этого я не вижу. Не знаю, принято ли у нас в этот день дарить друг другу подарки, – во Франции это очень важный обычай. Там король, вельможа, бедняк, замужняя женщина, девица – словом, все вручают подарки друг другу, а коли не могут ничего подарить, то хотя бы булавку. От вас же, милая, я не желаю никакого подарка, кроме одного: чтобы вы в этом году любили меня так же, как в прошлом. А от меня вы даже и не желайте, чтобы я любил вас сильнее, потому как если я буду любить вас хотя бы на полграмма сильнее, то это будет больше, чем родственная любовь. Вот видите, милая, как я вас люблю. А люблю я вас, любезная кузина, как капусту. Но в этом году надо очень-очень заботиться о здоровье.
41
Родошто, 9 septembris 1721*.
Что и говорить, прекрасная вещь – неблагодарность! Уже на несколько писем я не получаю ответа, однако же жалуетесь вы, вот ведь как. Это я должен призывать на вашу голову громы и молнии, а вы в это время пишете мне такое обиженное, сердитое письмо, что искры сыплют, когда я его читаю. Распыхтелся наш Гермáн, полный требует карман*. Давайте-ка не будем ссориться, милая кузина, забудьте плохое, и я постараюсь забыть. Но не могу не написать о том, что я думаю, – даже если рискую снова раздуть тот милый гнев, потому как для меня чистая радость читать ваши разгневанные письма. Вы как-то так умеете жаловаться и упрекать меня, что я не могу вас не любить за это еще сильнее, если, конечно, такое возможно. Любезная кузина, вы давно уже знаете, что молодой Берчени уплыл отсюда на корабле еще в июле. И увез с собой около трех сотен солдат, половина из них – венгры, а другая – бог весть каких наций; пожалуй, они сами не могут этого сказать. Суть в том, что у него уже есть полк, а у кого есть полк, тот уже поднялся на первую ступеньку ведущей вверх лестницы, особенно среди чужих.
Уехал и молодой Эстерхази*, чей отец* уже несколько месяцев находится у нас; я скажу, что находится он тут с женой, другие говорят, что не с женой. Наши священники говорят, что у господина Эстерхази брак таков, как у той самаритянки, которой Христос сказал: приведи сюда мужа своего. Женщина призналась, что у нее нет мужа, потому что тот, с кем она тогда жила, не был ей настоящим мужем*. Вот и священники говорят, что у господина Эстерхази та, с кем он живет, не настоящая жена. Парой слов скажу вам, милая, в чем тут дело. Господин Эстерхази прибыл в эту страну с другими господами из Польши, и с его женой была одна польская девица, которую он выдал замуж за слугу одного словацкого дворянина. Жена его умерла, и он, сильно тоскуя по той полячке, насильно или по-хорошему, не знаю, но сманил ее от мужа, а потом, обвенчавшись с ней перед священниками, забрал ее себе, и с тех пор они живут, как муж с женой. Наши священники как развод, так и эту женитьбу считают противными церковному закону. Попам виднее, они в этом разбираются лучше, чем я. Я не стану копаться, хорош ли, не хорош ли этот брак, мне достаточно проводить у них время, а остальное их забота. Жена довольно красива, с очень хорошей фигурой, молодая, любит веселиться; нам, в нашем скучном Родошто, такие нужны. Я уже несколько раз плясал с ней польский танец, она немного знает по-венгерски. Можно сказать о ней, что женщина она человечная, и мне не скучно, когда я с ней.
А еще сообщаю вам, что господин Форгач нас оставил: не знаю, наскучило ему здешнее жилье или не смог он жить в одном городе с господином Берчени. И то, и другое могло стать причиной его отъезда. Жить он хочет в Польше. Мне кажется, более приличествовало бы ему страдать вместе со всеми здесь, поскольку никаких ущемлений ему не было. Но каждый судит по своему уму. В прошлом месяце опять мы были на кислых водах; вижу, мы туда то и дело ездим на несколько дней; да я не против, хоть так проходит время. Правда, князь ради времяпрепровождения гостил у одного турецкого сановника, который просил князя приехать к нему, вроде там очень хорошие места для охоты, и имение его в пяти милях отсюда. Но там мы провели только два дня, и все время нельзя было нос высунуть из шатра из-за дождей. Я нигде не видел, чтобы рыбу ловили буйволами, только там. Возле дома есть озеро, туда загнали десятка два буйволов, чтобы те замутили воду, и люди доставали рыбу из ила руками, бедные твари не могли плавать в грязной воде, – такова турецкая рыбалка. Обо всем, что здесь случается, я вам буду сообщать, милая, только вы не сердитесь и заботьтесь о здоровье. Написал бы я и побольше, но как раз бьет барабан к обеду, и корабельщик тоже отправляется обедать. Потому остаюсь и буду вам, милая, самый добрый и дорогой ваш родственник.
42
Родошто, 20 novembris 1721.
Кажется, милая кузина, после того как прожил я в этом городе чуть не два года, надо бы написать о его жителях и обычаях побольше; все равно писать больше не о чем. Однажды я уже написал, что в городе живут четыре нации: греки, армяне, турки, евреи, – и что тут идет большая торговля, как по земле, так и по морю; иной раз в город приезжает триста телег, и бывает это часто, а осенью почти каждый день. То, что привозят на телегах, грузят на суда и везут в Константинополь. По морю тоже сюда приходит много кораблей, которые везут много всего. О жителях могу сказать, что турок здесь больше всего и держатся они тихо, едят самую лучшую пищу, а от христиан живут отдельно, потому что здесь каждая нация живет в своей части города. Город один, но состоит из четырех частей, и они не смешиваются друг с другом, и когда случается чума, редко случается, что она захватывает все четыре нации; иногда она только среди турок, а в других местах ее нет, иногда только среди евреев, среди греков или только среди армян.
У всех четырех наций – один судья, он – турок; судьей он может быть только три года, иногда его смещают и раньше. Но у каждой нации есть и свои судьи, которые занимаются делами, до того как их передают кади (то есть турецкому судье). Кади здесь быстро становится богатым, хотя сам он тоже покупает судейство за большие деньги; приговор, который он выносит, должен быть выполнен, пускай он даже несправедлив. Например, если в городе поймают вора, то ему выносят такой приговор, чтобы не повесить, коли он заплатит судье, а если не заплатит, то будь уверен, шею ему сделают подлиннее*. Однако ни виселицы, ни палача тут нет, преступника вешают на рынке перед любой лавкой хоть на гвозде, а янычар – кого поймает на улице: армянина, еврея, грека, тот и должен быть палачом. Кади здесь надо платить за все: собирается ли кто-то что-нибудь строить, за освобождение, за похороны, за свадьбу, за все платят; даже чтобы собирать хлопок и виноград – плати, чтобы продать свое вино – тоже плати, если начинаешь новую бочку – плати, и новое вино нельзя продавать, пока не заплатишь. Если кади придет в голову, он возьмет и закроет все корчмы, и тогда надо платить, чтобы открыть их, одним словом, платить нужно почти за все. Вы скажете, милая, что тут набирается на многие тысячи. Конечно, обходится это дорого, но не так дорого, как похороны и свадьбы; кто дает пять полтур, кто десять, кто целый талер, если может; хочешь разрешение на сбор винограда или на продажу вина, плати, причем соответственно тому, много или мало у тебя виноградников и вина. Но при всем том нельзя сказать, что турок угнетает жителей: коли ты отдал, сколько надо, после этого можешь жить спокойно. Даже спокойнее, чем у нас.
Но греки, милая кузина, что за надменный народ!
Когда бы с ними так не обращались, чужой человек не мог бы жить среди них, и мы бы тут не могли оставаться, не бойся они турок. Больше всего они боятся наказания палками, потому как за самую малую провинность кади назначает сто ударов палками по пяткам, даже если у провинившегося денег – тысячи. Но и тут надо платить, чтобы бедняге не назначили две сотни.
Греки живут куда лучше, чем наши армяне, у которых нас поселили; но трудятся они не так много, как армяне. И не так богаты. Это и неудивительно, потому как у армян очень плохая пища. В этом месяце они забивают буйволов, из их мяса делают колбасу, и всю ночь мы повсюду слышим стук, так что спать не можем. Колбасу они сушат и целый год питаются ею. Армянские женщины, когда идут в город, надевают на себя черные балахоны, и они очень трудолюбивы. За дочерьми они не дают, кроме смены одежды, ничего, ни денег, ни прочего. После свадьбы армянин неделю или две вместе с женой ничего не ест; причину этого я не знаю, но спят они вместе. Свадьбы у них играются в определенное время, больше всего их в этом месяце, когда созрело новое вино и закончено приготовление колбасы. Как о городе, так и о свадьбах я сочинил вирши, не знаю, посылать их или нет; так и быть, вам могу послать, а чужому кому не пошлю, потому что не могу считать эти вирши хорошими. Здесь есть как греческий, так и армянский архиерей; о евреях же что говорить: евреи здесь такие же, как везде. Так что вот эти мои вирши, читайте их, милая, со вниманием.
Возле моря, возле моря
мы живем в тоске и горе.
Часто пенными волнами
море дыбится пред нами.
Рыбы в глубине играют,
чайки весело летают.
Мы ж на берегу живем,
горько плачем, слезы льем.
Редко видим, как встает
солнышко из темных вод.
В городе людей не густо,
и вокруг довольно пусто.
Чтоб добраться до столицы,
надо целый день тащиться.
Город так себе на вид:
среди зелени стоит,
виноградниками он
отовсюду окружен.
Всю страну окинешь взором —
не найдешь красивей город.
Но зато яств жирных, сладких
тут имеется в достатке.
Много всяческих товаров
ты увидишь на базарах.
Их привозят корабли
с разных краешков земли.
Аэр очень здесь изменчив,
как нрав турка, переменчив.
Зимним утром замерзаешь,
в полдень – окна открываешь.
Летом зной палит нещадно,
вечером – совсем прохладно.
Словом, благодать кругом,
если есть хороший дом.
Зимний холод, дождь и ветер —
проклинаешь все на свете.
Так что, право, нет причины
жить у турок без кручины.
Вот в других краях весну
люди ждут, как мать родну.
Мы же тут весны боимся
и мечтать о ней страшимся.
Почему – ты поняла бы,
если с нами пожила бы.
С теплым ветром, знаем мы,
можно ожидать чумы.
Словом, теплых дней приход
омрачит вам целый год.
Летом солнце все сжигает,
зелени не оставляет.
Лучше всех, пожалуй, осень,
осень легче мы выносим.
Но ни фрукты, ни вино
здесь не слаще все равно.
Если встретить баб случится,
не забудь перекреститься.
Это вам, ей-ей, не бредни:
бабы тут страшнее ведьмы.
Носят черный балахон,
что закрыт со всех сторон.
В холоде ли, на жаре ли
лишь для глаз открыты щели.
Дома же – другое дело:
хоть и там закрыто тело,
платье может быть нарядно,
и украшено изрядно.
Свадьбы у армян и греков —
не для наших человеков.
Скрипки там визжат и воют —
не для нас они с тобою.
Струн на них всего лишь две —
стон и скрежет в голове.
Можно лишь на них сыграть
песню, две – никак не пять.
Под венец ведут армяне
девку в церковь, со свечами.
Там жених невесту ждет —
то-то рад честной народ!
А назавтра молодую,
нацепив ей, словно сбрую,
покрывало на макушку,
под руки ведут подружки,
с ней заходят в каждый дом.
Пусть идет она с трудом,
и в одежде плотной жарко,
но зато дают подарки.
Впереди жених идет,
саблю наголо несет.
Обойдя всех, кого можно,
молодую осторожно
к жениху приводят в дом.
Тут веселье – дым столбом.
Всю неделю свадьба длится.
Лишь жених не веселится,
у него тоскливый вид:
только воду может пить,
яства пробовать не может,
и жены нет вроде тоже.
Но зато дают деньжат.
Если парень не богат,
пир полезен для мошны:
денежки – всегда нужны.
Вот живем мы тут, и с нами —
турок, грек, еврей, армяне.
Вместе мы, но, как на грех,
вера – разная у всех.
Каждый в своей вере тверд
и обычай свой блюдет.
Не захочешь долго жить,
год за годом проводить
там, где трижды за неделю
праздник свой для каждой веры.
Потому-то этот край,
он для нас совсем не рай:
здесь проводим зимы,
лета без надежды, без просвета.
Ведь изгнаннику нужна
только родина одна.
Коли ж Господу мы служим,
то и здесь живем, не тужим.
Турки нас не выгоняют
и почти не притесняют.
Здесь для нищего земля —
та же, что для короля.
Боже, на чужбине нам
помоги, Твоим рабам!
Любезная кузина, вирши эти я сочинил только для вас*, потому как знаю, что вы их строго не осудите, а коли попадут в другие руки, то мне – все равно. Кому не нравится, пусть напишет лучше. Я на горе Парнас* никогда не был. И заботит меня только одно: чтобы письмо это застало вас, милая, в добром здравии. Милая кузина, любите ли вы еще меня? Полатети!
43
Родошто, 16 aprilis 1722.
Славная вещь – неблагодарность и нерадивость: уже на несколько писем я не получаю ответа. Что тому причина: больны ли вы, сердитесь ли? Мы не должны вести себя подобно плохим супругам, которые поворачиваются друг к другу спиной, когда в дурном настроении. Милая кузина, сейчас нельзя на меня сердиться, потому как мы сейчас в горечи и слезах, а на таких людей сердиться нельзя, надо лить слезы с ними вместе; но не подумайте, что я от вас требую этого, лучше я сам поплачу вместо вас. Причина же нашей печали в том, что вчера получили мы известие о смерти княгини нашей, которая умерла в Париже 18 февраля в возрасте 43 лет. Конечно, князь очень горюет, но от самой большой скорби он избавлен, потому как здоровье княгини давно его тревожило. Конечно, вместе они жили совсем немного, но обязанность по отношению к жене он всегда чувствовал и заботиться о ней считал своим долгом, хотя и понапрасну. Бедной княгине приходилось терпеть бедность и убожество. Милая кузина, не утешение ли это для бедного человека, когда он видит, что люди из великих княжеских домов тоже терпят нужду и что Бог обращается с ними так же, как с бедняками, и если богатые вынуждены страдать, то и бедняку легче терпеть страдания. Ведь ежели бы бедняки всегда видели князей и других господ в счастье и радости, разве не подумали бы они, что Божье провидение не может совладать с ними и сделать их участь более трудной? Один из семи мудрецов, Солон, пришел ко двору царя Крёза*, тот принял его с большим почетом, показал ему свои сокровища и сказал: видишь, какой я богатый и счастливый. Но не услышал от философа никакого восторга, что царю было весьма неприятно: он-то думал, философ будет его превозносить, а он покажет тому еще больше сокровищ.
Однако Солон на это сказал царю: nemo ante mortem beatus, никто не счастлив до смерти. И хотя царю это не понравилось, ему пришлось промолчать. А со временем ему вспомнилось, как Кир*, утратив свои богатства и царства, сам попал в рабство, был осужден на смерть, – вот тут царю и пришли в голову слова Солона. Коли уж я заговорил про историю, то приведу еще два коротких примера, чтобы вы видели, что мы тоже не лыком шиты. Осирис, самый знаменитый египетский царь*, победивший пять или шесть других царей и державший их в рабстве; когда он ехал куда-нибудь, то вез за собой повозку с ними и кормил их под своим столом. Однажды, когда в одной из поездок за ним везли повозку с плененными царями, один из шести все время смотрел на колеса. Осирис, сидя в своей колеснице, заметил это и спросил у него, почему он смотрит на колеса. Пленник царь ответил ему: я смотрю, как та часть колеса, которая находится вверху, потом оказывается внизу, а которая внизу, поднимается наверх. Египетский царь, поразмыслив над этим ответом, тут же освободил царей и с почетом отпустил каждого в свою страну. Пускай вам даже и надоело, но я приведу еще один пример, потому как не всегда у меня такое хорошее настроение, чтобы обращаться к истории. Один самосский царь* – имя его мне не приходит в голову, – который никогда не знавал даже самой малой печали или беды, однажды сам захотел причинить себе неприятность, чтобы узнать, как это – горевать о чем-то, как другие. Для этого, сняв с пальца свой любимый перстень, он бросил его в море. Грустно ему стало из-за перстня, но на другой день на стол ему кладут большую рыбу, в глотке которой он находит свой перстень. Со временем царь этот впал в большую печаль: он заметил, что после хорошей погоды обычно идет дождь, но эту неприятность мы должны принимать с покорностью, потому как она ниспослана нам свыше, а не мы сами причиняем ее себе. Милая кузина, больше не буду рассказывать про историю; скажу только, что нам не следует впадать в отчаяние, Господь может нас утешить точно так же, как повергает могучих владык в грусть и тоску.
Но есть у нас и другие плохие вести: здесь очень начинает гулять чума, и говорят, она разгулялась больше, чем надо. Так что за здоровьем, милая кузина, за здоровьем сейчас надо очень следить, никогда еще не было в этом большей нужды, чем теперь. Я буду пребывать в непрестанной тревоге за вас, потому как это совсем не шутка. У Берчени уже умерли двое или трое слуг, за ними ушел и иезуит, который был у них в семье достойным попом. Сам он вместе с женой переезжает жить к нам, словно здесь, у нас, спокойнее, но я не против: так маленькая Жужи будет ближе. На это вы скажете: ах! и как, мол, в такие времена, когда вокруг чума, можно думать о подобном! Милая кузина, пока мы живы, свою натуру мы носим в себе и ребро свое должны любить*, хотим этого или нет. Милая кузина, которая из ребра моего, следите за тем, чтобы ребро было здоровым и его не забрали в цеметерий*. Так что не стоит никуда ходить, сидите лучше дома, и будем надеяться, милостивый Господь сохранит нас. Аминь.
44
Буюкалли*, 24 junii 1722.
Милая кузина, погодите смеяться. Посмотрите, откуда я пишу, и вы поймете, что это что-то значит. А значит это, что нам пришлось прибыть сюда, за три мили от Родошто, покинув город из-за чумы. Вот уже два дня мы живем здесь в шатрах возле какой-то убогой деревни. Господин Берчени со всеми домочадцами разместился в деревне: убогая хижина, двор, хлев, вроде хутора. В городе же чума свирепствует; бывают дни, когда по полторы сотни хоронят. Среди нас никто еще не умер; правда, двое слуг заразились, но выздоровели. При всем том в городе мы не могли дальше оставаться, так что уже два дня живем здесь. Конечно, места тут красивые, но страшная болезнь испортила нам все настроение, и смеяться нет никакой охоты. Дело в том, что болезнь эта в самом деле мерзкая: утром ты здоров, к вечеру заболел, а на третий день тебя хоронят. Очень я боюсь за вас, милая, потому как знаю, чума и у вас ходит. Но если уж мы попали под ее руку, то надо держаться на плаву, пока можно, и надеяться на Господа, он нас не оставит. Надо терпеть и нести свой крест. Изгнанникам венграм даже в изгнании приходится скрываться, чтобы хоть в чем-то быть похожими на скрывающегося сына Божьего. А что будет с нами после, один Бог знает. Господина Эстерхази с нами нет, он с женой перебрался в шатер на луга близ Родошто. Больше писать не могу, потому как и письмо не в охоту, когда ты в таком состоянии. Господь нас храни, а вы, милая, берегите жизнь и здоровье. Не упущу случая, чтобы даже в такой скорби не посмешить вас, потому что и мы много над этим смеялись. Я вам писал, что господин Берчени с женой приехали к нам еще до чумы, и когда они уже жили у нас, у старой госпожи в паху появился какой-то прыщик, и она сразу подумала, что это, наверно, чума. Но никому об этом не сказала, даже женщинам. Лекарство просить тоже не посмела, но вечером, ложась спать, эта добрая набожная женщина смазывала прыщик святой водой, которая стояла возле ее постели, и мазала до тех пор, пока тот не рассосался, и все это проделывала она в большой тайне. И мужу об этом рассказала, только когда прыщик пропал. Словом, она сама уверила себя, что это была чума. Над ее богобоязненным лечением и князь, и все мы долго смеялись. Немножко посмейтесь и вы. И храни тебя Бог, милая кузина.
Чуть не забыл написать, что одеты мы в соответствии с нашим душевным состоянием: все мы сейчас в черном – в трауре по княгине. Но в том положении, в каком мы находимся, траур точно нам подходит, хоть бы мы и не носили его из-за чьей-то смерти.
45
Буюкалли, 12 augusti 1722.
Не удивляйтесь, милая, что за прошедшее время я ни разу не написал вам: мы в таком удрученном состоянии, что и не знаю, смогу ли я описать это. В минувшем месяце тот, кто готовил десерты и варил кофе князю, утром сварил кофе, после обеда слег, а на третий день умер от чумы. Жил он от меня в тридцати шагах. Кроме того, два сына нашего повара быстро ушли за ним следом. Так что сами судите, милая, какое у нас настроение. Страх, пожалуй, даже сильнее проклятой болезни, поскольку ты живешь и не знаешь, в какой момент случится с тобой самое страшное. Вечером ляжешь здоровым, а утром проснешься больным. Слава Богу, на здоровье у меня нет причин жаловаться, но поскольку разговоры тут идут только о чуме, мысли о ней так перевернули нашу жизнь, что мне все время кажется, будто я уже болен. Такие мысли, будь они даже чистая фантазия, вынуждают к тому, что ты не можешь избавиться от тревоги и беспокойства. Сколько раз я ложился спать, не надеясь застать рассвет. И не потому, что на самом деле чувствовал какое-то ухудшение, но потому, что тревожное настроение вызывало во мне подобные мысли. Не думайте, милая, что я один такой: все мы здесь в похожем состоянии, а коли так, то вряд ли вы подумаете, что мы проводим время в увеселениях. Я и сам не могу усидеть в своем шатре хотя бы полчаса, но выхожу и убиваю время, бродя туда-сюда по полям, потому как ничем другим заниматься нет никакой возможности. Смех у нас – такая редкость, что ежели так будет продолжаться долго, мы вообще забудем, что это такое, и будем удивляться, услышав, как смеются другие. Я вот подумал: а попади мы в какое-нибудь такое место, где люди все время смеются. Читал я про один древний город, жители которого все время смеялись, ни слова не могли произнести без громкого смеха*. Когда господа советники решали в совете какой-нибудь важный вопрос, каждый высказывал свое мнение с громким смехом. Словом, они никогда и заговорить не могли о каком-нибудь деле, не встретив эту тему громким смехом. Даже о смерти отца, матери, жены и дитяти они сообщали друг другу хохоча. Не хотел бы я жить в таком городе; но отсюда, от нас, хорошо было бы хоть на месяц уехать в какой-нибудь такой город. Правда, я думаю, даже там, наверно, мы не смогли бы весело смеяться, потому как нам даже и улыбнуться трудно.
А какую процессию видели мы тут намедни; ей-богу, видя такое, трудно удержаться от слез. Причиной тому стал один прискорбный случай. Господин Эстерхази, приезжая сюда на все праздники, в последний раз пришел преклонить колени пред ликом Божиим, прослушал мессу, пообедал, а к вечеру сел на коня и вернулся туда, где они с женой жили в шатре на лугу. Он еще сразу после обеда почувствовал сильную головную боль, но мы не обратили внимания, не подумали, что это опасно; на самом же деле это был признак чумы, и на третий день мы услышали, что он умер. Весть об этом принесла нам его жена, которая, увидев мужа мертвым и не зная, что с ним делать, в помраченном состоянии духа взяла одного слугу и дочь, оставила тело мужа дома и пешком пришла сюда, за две мили, к нам. Когда мы увидели эту горькую процессию, мы не могли не пролить слезы, скорбя вместе с бедной женщиной. Князь послал ее обратно и сделал распоряжения насчет похорон ее мужа. После всего этого могло ли быть у нас хотя бы на минутку хорошее настроение? Мы должны до самой смерти помнить эти горькие дни – так же, как я никогда не забуду и всегда буду вспоминать, какое время мы пережили здесь. Но прежде чем закончу это письмо, не могу не написать вам, милая, про пожар, который сильно нас напугал, хотя жили мы все еще в шатрах: намедни слуги подожгли дом, сделанный из полотна. Не знаю, как это получилось, но они оставили рядом с ним горящую свечу, и шатер в мгновение ока запылал ярким пламенем. Жил в нем Шибрик*, и он едва успел выскочить оттуда, пожитки его тоже быстро вытащили; но должен сказать вам, что более красивого пожара вряд ли кто-нибудь видел, потому как шатер украшен был разноцветной материей и огонь получился разноцветным. Пожар не продолжался и четверти часа, но за это короткое время сгорело много ценного, ведь шатер такой стоит по крайней мере две тысячи талеров. Милая кузина, давайте с вами тратить деньги на каменные дворцы, а не на полотняные замки. Желаю, чтобы Бог уберег вас от таких переживаний.
46
Родошто, 11 octobris, 1722.
Слава Господу, чума покинула наш город, вчера утром мы тоже оставили наш лагерь и вернулись сюда. Найдем ли мы в себе достаточно слов и чувств, дабы в должной мере возблагодарить Господа за то, что он поддержал нас в такой напасти, особенно среди стольких слуг, которые не умеют уберечь себя так, как люди более умные. Можете представить, милая, с какой радостью мы вернулись сюда, с радостью, какую испытываешь, избавившись от огромной опасности. Нам одним ведомо, какие тоскливые дни мы провели там, ибо словами описать этого нельзя, и чем ужаснее были страдания наши, тем большую благодарность должны мы испытывать к Господу, который так заботился о нас, избавив нас от духовного убожества, кое не легче и не меньше, чем сама чума. Но, пожалуй, можно сказать, духовная немочь тяжелей любых телесных страданий, потому как тело может находиться в цветущем, в самом хорошем состоянии, но ежели разум не весел и не спокоен, оно сразу уподобляется ему. Вот почему мы видели многих людей, чей внешний вид был вполне хорошим, и все же они выглядели угрюмыми, потому как разум их был в беде. И наоборот, видели мы таких, кто хоть и страдал, потому как дела у них шли неважно, но разум их был в порядке и они были веселы и доброжелательны. Так что неспокойствие разума куда тяжелее, чем телесное изнурение, а один час скорби и тревоги куда труднее целого дня тяжелой работы, скажем, землекопов. И завершу я тем, что всегда следует просить помощи у Господа. Дух ли наш неспокоен, плоть ли измождена, обращаться мы должны к Нему, только Он может дать покой и облегчение. Чума здесь сильно проредила население, люди не помнят другой такой эпидемии, как нынешняя. Но, слава Богу, беда миновала, и мы все еще здесь. Вот бы еще письма ваши получать почаще, милая. Господь вас храни, любезная кузина, смеяться нам пока рано.
47
Родошто, 15 aprilis 1723.
Милая кузина, экая забывчивость на меня напала: забыл я вам написать о кончине бедного Ференца Хорвата*. Уже два месяца, как он покинул нас навеки. Вы-то об этом давно знаете, знаете и то, что мы потеряли очень хорошего человека, который и в своем возрасте, шестидесяти девяти лет, был очень бодр и всегда в хорошем настроении; не было среди нас никого веселее его. Какое великое это дело – хороший характер! Стоит ли удивляться, что он успел позабыть свою родину: кто сорок три года провел на чужбине, забудет, где он родился. Но боюсь, как бы здесь не было новых похорон, как бы не закрыла навеки глаза госпожа, коя, должно быть, была юной во времена праотца Авраама; такой возраст, шестьдесят девять лет, никого не красит, и женщине в таком возрасте нет нужды прятать себе лицо, чтобы не вызывать лишних мыслей. Из всего этого вы можете понять, что речь идет о госпоже Берчени, которая на глазах худеет и как бы тает. Вы знаете, милая, что у нее и в этом возрасте лицо всегда было румяным, а сейчас совсем побледнело, и вы сами можете заметить, что скоро настанет пора сенокоса. До сих пор самая любимая ее тема была возвращение на родину, но теперь она считает, что скорее увидит царство небесное, чем Венгрию. Конечно, первое лучше, чем второе, – но разве плохо было бы в царство небесное попасть из Венгрии? Одним словом, судя по тому, в каком состоянии находится эта госпожа, я полагаю, она в любой час может обрести нашу вечную родину. Кого мы дадим после этого господину Берчени? Подумайте об этом, милая, а пока пишите какие-нибудь новости, потому как здесь мы ничего не знаем.
48
Родошто, 26 aprilis 1723.
Милая кузина, сколько бы ни жил человек, как бы весело ни проводил дни свои, конец один – смерть. Вот и бедная госпожа Берчени закончила свой земной путь; болела она уже много дней, но страдала не столько от боли, сколько от утраты охоты к жизни, а потому и угасла, как свеча. Вчера, часа в три пополудни, мы заметили, что она вот-вот перестанет дышать. Ее спрашивали, что она скажет нам напоследок, господин наш стоял возле ее одра и отвечал на все вопросы, она хотела еще что-то сказать князю, и уже начала было говорить, но, прошептав одно или два слова, тихо ушла из этого мира. Мы едва заметили ее уход. Бедняжка так мечтала увидеть свою земную родину, но Господь унес ее на родину вечную. Кажется мне, милая кузина, спустя шестьдесят девять лет после рождения своего она могла уже подумать и о небесной, святой родине. Думая об этой благородной женщине, надо вспомнить, что была она очень набожной и имела хороший нрав; еще можно сказать, что она всегда жила достойно, о нищете знала только понаслышке, да по-иному и быть не могло. Особенно когда она была замужем за Драшковичем и за Эрдёди, но и с третьим мужем всегда жила ни в чем не нуждаясь, даже здесь, в изгнании. Сегодня положили бедняжку в гроб; полагаю, отсюда ее повезут в Константинополь к иезуитам; я слышал, что вы, милая, будете на похоронах. Знаю, вы ждете, чтобы я написал, в каком состоянии был ее муж в эти скорбные часы. Пока она болела, он очень-очень старался ей угодить, а когда она была при смерти, так случилось, что он спал; будить его не стали: ни к чему бедняге переживать. Проснувшись и узнав, что жены уже нет в этом мире, он, конечно, немного поплакал.
Мы думали, он разразится рыданиями, но он держался куда спокойнее, чем мы ожидали, и при всей своей скорби думал о сундуках. Таков мир! Не собирается ли он снова жениться? Здесь других невест нет, только Жужи и две вдовы. Насчет Жужи и другие имеют планы*, но ведь кто богаче, тот и сильнее. Пока достаточно, потому как о грустных вещах не стоит писать длинные письма.
49
Родошто, 22 augusti 1723.
Грешен, грешен, очень грешен*, милая кузина: уже на несколько писем я вам не ответил. Читая последнее ваше письмо, я понял, что вы настоящая пророчица. Но кажется мне, что не стоило бы вам насмехаться над теми, кому и без того горько, не стоило бы напоминать, мол, птичку-то другой съел. Будь у меня в сундуке столько добра, как у других, может быть, и птица бы никуда от меня не улетела. Но, как это и бывает, бедняк птицу поймал, а богатый – съел*. Словом, предсказание ваше, похоже, сбывается; хоть нам скоро шестьдесят, а баранинку мы любим. Все уже почти уверены, а мне совсем ясно, потому как мне пришлось узнать эту тайну, – что Жужи в любой момент может стать новой госпожой Берчени. В какой-то мере я не жалею: за добрый свой нрав она этого заслуживает, и в этой стране ей все равно невозможно было бы выбрать что-нибудь получше. Но вы сами посудите, милая, каковы они, эти девицы! Я точно знаю, что в замужестве этом она никакой частью своего сердца не будет участвовать; а о том, что и телом не будет, вы и сами знаете. Но зато зазвенит в наших ушах титул графини, и мы едва ждем, чтобы выкрикнуть свое одобрение.
Оставляю вам, милая, возможность самой высказать сентенцию, что девицы, мол, все таковы. Правда, будущего молодожена (или, скорее, как бы это сказать: старожена, что ли?) подагра сейчас не мучает, и ради Жужи он даже чаще стал мыться, потому как вы ведь знаете, милая, что при жизни старой госпожи он хорошо ежели раз в месяц мылся. Но теперь мы стали следить за собой куда как старательней. Прекрасная вещь – любовь, как она омолаживает человека! Вдруг мы еще сможем сбросить с себя лет двадцать. Слыхали вы, милая, про календарь стариков*, женившихся на молодой? Слыхали, как они заботятся о своем здоровье, как следят, в какое время и в какие дни нужно спать вместе с женой, а когда отдельно? Мы с Жужи много смеялись, потому как я составил для нее один такой календарь, а она сказала, что таких календарей не любит. Не могу удержаться, чтобы не описать вам, милая, календарь старого человека. Календарь этот мало что показывает, он лишь учит тому, каким образом надо следить за жизнью и здоровьем; в других календарях отмечены счастливые и несчастливые дни, а здесь – такие, в которые можно спать с женой и в которые – спать отдельно. Например, в Великий пост и в постные дни перед праздниками – отдельно, в пятницу, субботу – отдельно, в четыре канторских дня* – отдельно; три шатровых праздника*, каждый из которых сопровождается октавой*, все это отдельно. В апостольские праздники* – отдельно; в дни евангелистов* – отдельно; в дни своих патронов* до восьмого дня – отдельно; кроме того, зимой, коли идет снег – отдельно; а коли погода ясная, тогда, может, вместе; с наступлением весны, ежели насморк или горло болит, отдельно до конца мая; летом и так с потом выходит достаточно жидкости, а потому – отдельно; осенью, пожалуй, вместе до тех пор, пока не начнутся туманы, а уж в туманное время – отдельно; дожди зарядят – отдельно; когда часто гром гремит, отдельно; ежели желудок что-нибудь не совсем переварил, восемь дней отдельно; кроме того, когда происходит затмение солнца, до восьми дней отдельно; когда затмение луны – тогда двенадцать дней отдельно. Вот вам, милая кузина, календарь старых людей. Не знаю, что скажете вы, а Жужи говорит, сжечь надо этот календарь, потому как слишком уж часто тут – отдельно. Я же вас люблю и в туман, и в дождь, а потому остаюсь вашим слугой. Заботимся ли мы о здоровье?
50
Родошто, 15 octobris 1723.
Ну, где эти музыканты, пускай уже затягивают говяжью песню*, пускай играют невестин танец! В общем, вы догадались, кузина, что у нас тут нынче свадьба-женитьба. То есть женитьба есть, а свадьбы не будет, гости просто выпьют глоток вина. Может, и для невесты это будет не самый лучший день. Сегодня господин Берчени сочетался браком с Жужи, в присутствии двух или трех свидетелей, да и то тайно*. Можете сами судить, милая, какая это радость для Жужи: она-то точно заслуживает титул графини, и остается только дивиться милости Господней, который даже в чужом краю берет сирот под свою защиту. Милая кузина, к этому я могу добавить лишь: хорошо живется тем, у кого достаточно имущества в сундуках.
Ведь господин Берчени женился не потому, что никак не мог без этого, а потому, что в состоянии был это сделать. Но знаю я кое-кого, да и вы его знаете, кому жениться куда нужнее, чем господину Берчени, но – non habet pecuniam*; деньги ведь не только на паломничество требуются, но и на невестин танец. А что, кузина, вы со мной, наверно, согласитесь, хороший закон установил Ликург в Лакедемоне*: по этому закону ты мог с девицей прожить какое-то пробное время, год или два, и ежели вы с ней не сойдетесь, то брак ваш считается несостоявшимся, и каждый может искать себе другую пару. Но зачем искать такой обычай у древних, ежели мы и здесь его можем найти: мужчина берет женщину или девицу, идет с ней к турецкому судье и говорит, мол, эту женщину я беру на год или на два, а когда время пройдет, я должен заплатить ей столько-то денег. Судья дает им бумагу, и после этого они могут свободно жить вместе. Но судье положено принести подарок, иначе дело не состоится. Хотел бы я знать, что сказали бы на это наши эрдейские женщины? Держу пари, что многие сказали бы: placet*; но может быть, даже мужчины ничего бы не потеряли, войди такой закон в обычай*. Знаю, что Жужи, которая сегодня стала мадам Берчени, будет вам писать, и она наверняка напишет о более секретных вещах, чем я. Но вот что я у вас спрошу, милая: в чем различие между святостью выдерживания пенитенции* и святостью брака? Жду от вас ответа на этот вопрос и, желая вам крепкого и хорошего здоровья, остаюсь…*
51
Родошто, 19 decembris 1723.
Милая кузина, уже на несколько писем я не получил от вас никакого ответа. Вы, наверно, упрекнете меня в том же; однако у меня-то причина есть: целый месяц господин наш чувствовал себя плохо и не мог встать на ноги из-за подагры. На это вы мне можете возразить: ведь у меня-то в пальцах никакой подагры не было, и писать я вполне мог. Я же вам отвечу, что тяжелой подагрой страдали и сердце мое, и разум мой. Молодую* я не видел с тех самых пор, а увидел только сегодня. Да и сегодня бы не увидел, ежели бы не пришлось пойти туда с князем. При всем том должен честно признаться, обязанность эта приятна была моему страдающему сердцу, а когда мне сердито попеняли, что я столько времени не показывал носа, для меня это было как лекарство. Только вот беда, милая кузина: такое лекарство причиняет еще большую боль. Какое же лекарство тогда искать? Пожалуй, самое лучшее – обойтись без всякого лекарства, но это большое искусство. При всем том, будь я в полном здравии, то должен был бы сказать, что все готов сделать ради того, кто дает мне силы жить. А живем мы так, будто жили здесь всегда и всегда будем жить, до самой смерти. Я уж не удивляюсь, когда слышу от других, что человек может забыть свою родину; я бы, пожалуй, и сам забыл, не получи я намедни письмо от матушки своей, коя пишет: коли захотел бы я вернуться домой, к ней, она бы уж постаралась добиться помилования*, – ведь господин мой жить будет не вечно, а что я буду делать в чужой стране после его смерти. Пускай все это может осуществиться, я же в любом случае вижу лишь неуверенность в своей судьбе. Но как здесь, так и в любом другом месте должны мы покориться воле Господа. И думать не так, как какие-нибудь безбожники, которые считают, будто Господь, сотворив мир, оставил его на произвол судьбы, мол, пускай себе существует, как может, а до всяких мелочей ему дела нет. Это вроде того, как часовщик, сделав часы, заведет их и затем отвернется: пускай-де ходят, как им заблагорассудится*. Но не следует так думать христианину, ибо Евангелие учит, что Господу столько же дела до бедняка, сколько и до короля, и что любой наш поступок совершается по воле Божьей. Ежели бы мы считали по-другому, то пришлось бы нам думать, что нет никакого потустороннего мира и что мир этот был создан только для важных господ, ради богачей, а люди низкого сословия, бедняки, существуют в мире только для них, подобно тому как мелкие рыбы в воде – для больших рыб, а неразумные животные – для того, чтобы тащить на себе груз. Не дай нам Бог впасть в такое неверие, следуя за теми, кто христианин только по имени. Ибо я верю, что Господь заботится обо мне так же, как о любом короле, за моей жизнью, за моей судьбой следит точно так же, как за жизнью и судьбой самого богатого человека. Что говорить, в земной жизни богатым лучше, но поскольку мы христиане, то должны говорить: пусть воля Божия будет с нами*… Ну вот, я и не заметил, как, начав письмо с разговора о молодой, закончил проповедью.
Но, милая кузина, немножко божественных мыслей не повредят, и вы сами видите, милая, что я возлагаю на волю Божью то, что со мной еще ни разу не случилось, а с господином Берчени – уже трижды. Скажу лишь, что я – как та Эзопова лиса, которая, не сумев дотянуться до винограда, утешила себя, решив, что он еще зелен*; вот и я говорю, что, должно быть, просто не пришло еще мое время. Однако время уже пришло для того, чтобы вы мне писали и заботились о своем здоровье. Чуть не забыл у вас спросить одну вещь. Скажите, милая, в чем разница между святостью выдерживания пенитенции и святостью брака. Эту вещь я, может быть, уже писал вам, но сейчас не могу вспомнить. А поскольку начал я это письмо словами о молодоженах, то спрошу еще раз. Вспомнились мне еще вирши о молодоженах, но это к Жужи точно не относится. При всем том напишу все-таки, раз уж больше не о чем писать.
Ах, милашка Ката, ежели б весною
не была со мной ты строгою такою,
крепко подружились бы мы тогда с тобою,
и не стал рабом бы я твоим, не скрою.
Ах, мой милый, это хорошо я знала,
дула я на кашу, чтоб не обжигала,
прежде обожглась я, но умнее стала,
заново с тобой обжечься не желала.
Доброй ночи, милая кузина, больше писать не буду, так что, может быть, в этом году вы не получите от меня писем.
52
Родошто, 18 februarii 1724.
Милая кузина, уже на несколько писем я не получал от вас ответа. Знаю, что вы мои письма тоже получаете редко и с опозданием, потому как корабли нынче из-за сильных ветров ходят редко. Последнее письмо вы написали мне двадцать лет назад; ладно, не стану врать: двадцать дней назад. Не знаю, где его носило столько времени по морям. Вы пишете, милая, что пора бы уже мне вас навестить. Я бы тоже этого хотел, но ежели и меня будет двадцать дней носить по морю, то меня доставят к вам мертвым, и вы велите сварить меня с капустой. В море проводил я и больше времени, но на хороших судах*; на те, что здесь, жалко смотреть. Так что ненадолго откажитесь, милая, от этого требования; любите меня, даже когда не видите. Довольствуйтесь моими письмами. Вы пишете, что не помните, когда я задавал вам этот вопрос, и просите дать объяснение. Я смеялся, читая, как вы сами это объяснили, потому как вы считаете: брак лучше, чем покаяние. Оно конечно, сейчас это кажется более приятным, но не каждый мужчина и не каждая женщина согласятся с этим. Не дожидаясь, пока кто-нибудь объяснит это лучше, я сам скажу, в чем разница между святостью пенитенции и святостью брака: разница в том, что святость первого следует начать с раскаяния, с угрызения, зато конец ее обращается в радость; святость же второго начинается с радости, а заканчивается горечью и печалью. Кому это объяснение не нравится, пусть объяснит по-другому. Милая кузина, хоть я и не знаю ту девицу, о которой вы пишете, но полюбил ее: ведь вот на какие испытания она обрекла себя ради матери своей, а доброе сердце заслуживает любви. Но таких девиц с благородным сердцем мы найдем и среди язычников. Среди прочего, случилось во времена древних римлян: совет в Риме приговорил одну женщину к смерти, но решил убить ее таким образом, чтобы она умерла от голода. Поэтому ее бросили в тюрьму и не давали ей ни еды, ни питья, никто с ней не мог разговаривать, к ней допускали только ее дочь, но и ту каждый раз старательно обыскивали, не несет ли она своей матери пищу. Начальник тюрьмы, видя, что женщина и через две недели выглядит здоровой, отправился в совет и там сообщил, что женщина и спустя столько времени без еды выглядит живой и здоровой. Совет, обсудив это, приказал начальнику тюрьмы следить за виновной еще тщательнее и обыскивать дочь еще старательнее. Начальник тюрьмы выполнил это, но женщина даже спустя пятьдесят дней и не думала умирать от голода. Начальник тюрьмы очень удивился и задумался, как это возможно. Однажды он решил подглядеть, что делает дочь, когда находится у матери.
Он нашел место, откуда тайно можно видеть, что происходит в темнице. На другой день дочь заключенной женщины в обычный час пришла к матери, начальник тюрьмы спрятался в своем тайном месте – и тогда он понял, почему женщина прожила столько времени: дочь каждый день кормила ее своим молоком. Начальник тюрьмы рассказал в совете, что женщина сосет грудь дочери и что происходит это каждый день. Совет был так поражен, что воздал хвалу дочери, а мать отпустил и одарил героических женщин из городской казны*. Эта самоотверженная женщина заслуживает любви и уважения даже сейчас, спустя две тысячи лет. Но таких примеров еще больше находим мы у мужчин. Уж простите, милая, что я это сказал. А потому не буду пока писать больше, а пожелаю вам доброго здоровья и остаюсь вашим слугой.
53 Родошто, 28 junii 1724.
Очень рад я тому, что вы начинаете вставать после долгой болезни и что здоровье хочет опять с вами подружиться. Милая кузина, если здоровье с вами помирится, не стоит его больше испытывать: надо ему угождать и чаще его обнимать, чтобы оно служило вам по крайней мере еще лет тридцать. Никакой необходимости не было просить прощения за то, что вы столько времени не писали. Когда что-то случается не по нашей воле, но по каким-то другим обстоятельствам, то прощать нужно и должно. Пожалуй, излишне было бы писать, с какой радостью я прочитал долгожданное письмо ваше. Я даже скажу вам, на сей раз, спасибо, что вы не ответили на два или три моих письма, потому как это было бы для вас затруднительно.
Тому же, что вы так горячо защищаете женщин*, я рад, потому как из этого я делаю вывод, что вы уже в добром здравии. Я не утверждал, что добросердечных женщин нет, я лишь сказал, что они – редкость, а среди мужчин людей с благородным сердцем встречается больше. Некий неаполитанский король пришел в дом к королеве и увидел, что она плетет шнурок; король спросил, зачем ей шнурок. Плету я его для того, ответила королева, чтобы тебя им задушить. Король счел это шуткой, но на другой день шутка возьми да и обернись правдой: он в самом деле был задушен*. Милая кузина, давайте подобное не будем приписывать добросердечным женщинам, лучше оставим это диким зверям. Добросердечных людей же можно найти не только в низком сословии, но и даже среди князей; правда, редко. Один португальский король, дон Антонио*, видя, как долго и безуспешно тянется война с Фердинандом и Изабеллой, как тают его сокровища и его армия, решил отправиться во Францию, чтобы попросить помощи у тамошнего короля. Когда он прибыл ко двору короля Людовика XI, его встретили по-королевски, а Людовик пообещал ему всяческую помощь. Через некоторое время, увидев, что дальше обещаний дело не идет, дон Антонио повторил свою просьбу. Людовик, не желая ни огорчить гостя, ни сказать ему правду, ответил ему, что причина такого запаздывания – война с герцогом Бургундским. Дон Антонио, опять оставшись с пустыми обещаниями, снова напомнил о себе. Тогда Людовик дал ясный ответ, признавшись, что ждать от него ничего не стоит, помощь, которую он обещал, он оказать не может.
Этот удручающий ответ поверг португальского короля в отчаяние, и он, считая возвращение домой с таким результатом позором для себя, решил, что терять ему нечего, а раз так, то отправится он по свету, куда глаза глядят, и сложит где-нибудь голову. Но прежде чем уехать из Франции, он написал два письма: одно сыну, который в его отсутствие правил страной, а другое – французскому королю. Это второе письмо он отдал одному рыцарю, чтобы тот доставил его королю, когда дон Антонио будет уже далеко. После этого он тайно направился в сторону Рима. Сын португальского короля, получив письмо, собрал вельмож и прочитал им письмо отца, который жаловался на неблагоприятный поворот дел и говорил, что, лишенный всякой помощи, он никого в этом не винит, но считает, что Господь наказывает его за грехи, а ежели он вернется на родину, Господь обрушит свой гнев и на народ Португалии. Чтобы не подвергать народ свой таким бедствиям, дон Антонио покинет страну и поедет в Рим, а оттуда – в Иерусалим, где намерен провести свою жизнь в монастыре и молить Бога о милости к народу. Он просит страну лишь о том, чтобы она признала его сына королем и принесла ему присягу. Письмо это очень огорчило молодого принца и весь Государственный совет, но, не желая противиться воле короля, Совет тут же короновал молодого принца. Тем временем король Людовик тоже прочитал посланное ему письмо, сердце его прониклось жалостью, и он тут же послал людей, чтобы они догнали дона Антонио, помогли ему вернуться в страну и занять свой трон. Дон Антонио получил эту весть и сильно загрустил, понимая, что отказаться от королевского скипетра легко, куда труднее получить его обратно. При всем том, не желая перечить Людовику, он все-таки направился в Португалию, но направился туда с большой болью сердечной, предвидя, что, скорее всего, ему придется вступить в противоборство с сыном, которому он передал свою корону и который не согласится так просто вернуть ее. Такие мысли одолевали его в дороге, и, прибыв в первый же португальский город, он с изумлением увидел, что новый король со всем двором ждет его там и, упав к его ногам, предлагает ему корону, умоляя лишь, чтобы он не лишил его своей отцовской любви. Хотя молодого короля короновали всего лишь двумя неделями раньше, он, как только услышал о возвращении отца своего, тут же поспешил ему навстречу. Дон Антонио, изумляясь поступку сына, из сыновней любви так быстро согласившегося вернуть корону, подумал, что не может быть большей благодарности по отношению к сыну, чем совсем передать ему трон, которого тот заслуживает. Между отцом и сыном начался полный благородных чувств спор, который вызвал у присутствующих растроганные слезы: сын умолял отца снова воссесть на трон, отец же просил сына, чтобы тот не сходил с трона. Оба приводили убедительные и мудрые доводы, стараясь убедить друг друга в своей правоте, и спор этот был во славу как победителя, так и побежденного. В конце концов отец, убежденный просьбами и слезами сына, согласился занять королевский трон и с большой помпой вернулся в Лиссабон. Народ ликовал, восторженно приветствуя и отца, и сына. Милая кузина, если эта история вам не понравится, напишите что-нибудь получше, мне же нравится, потому я ее здесь и изложил. А еще мне нравится, что живу я не в шатре, потому как господин наш уже два дня как уехал и живет в шатре, меня же оставили присматривать за домом. Знаю, вы, милая, на это скажете: вот и оставайтесь дома, потому как вы не придворный. Ладно, пускай будет так, я и вправду с большей радостью провожу время здесь и проводил бы еще с большей радостью, ежели бы вы писали мне письма подлиннее, потому как те, что вы пишете, короче заячьего хвоста. Любите ли вы меня, милая, заботитесь ли о своем здоровье? Я тут замолкаю, потому как спать хочется.
54 Родошто, 19 julii 1724.
Милая кузина, будь у меня рот на замке, все равно я не мог бы не расхохотаться, читая ваши возмущенные слова о том, что, ежели вы были бы женой сына того португальского короля, вы бы ему не позволили вернуть корону. Уж простите меня, королева, но я бы не назвал его поступок простодушным, но очень даже высоко нравственным. Такие примеры чем реже, тем похвальнее. Вон нынешний испанский король – не отдал ли он корону сыну, отказавшись от трона? Кто его хвалит, кто наоборот, но все-таки хвалят немногие, потому как сын его вскоре помер и отец снова стал королем*. А про одного римского императора мы читали*, что он, желая жить отшельником, передал корону своему сыну. Но не найдя покоя и удовлетворения, вернулся, чтобы корону у сына забрать. Собрав вельмож и войско, во главе их он пришел к трону сына, думая, что все обрадуются, а он в обстоятельной речи изложит свое намерение и покажет, что сын его императорской короны не достоин. Закончив речь, хотел он столкнуть с трона сына, которого все любили, – но тут все стали защищать молодого императора, особенно же войско, которое даже двинулось, грозя убить старого императора. Тот, видя, что дела пошли не так, как он думал, и даже жизнь его в опасности, поступил очень разумно, сделав вид, что пошутил. Он во весь голос закричал: «я только хотел узнать, любите ли вы моего сына, а так как, вижу, любите, то оставляю его вам». И, пристыженно слезши с трона, вернулся в свою пещеру. Португальский король вел себя куда похвальнее, чем этот император. Конечно, христианский король и должен быть более нравственным, чем язычник. Вы правильно говорите, милая, что никогда нельзя действовать поспешно: ежели ты собираешься что-то предпринять, надо попытаться угадать, чем дело кончится*. Ах, милая кузина, если бы и мы так делали, то не были бы сейчас изгнанниками. Однако бывают вещи, завершение которых в нашем представлении выглядит лучше, чем начало. Но разум приносит понимание, что все надо начинать с умом, а завершение доверить мудрому Господу. Правда, мы такие жалкие твари, что ничего не умеем совершить правильно, ежели не придет помощь с неба, а то, что оттуда нам предназначено, мы должны выполнять в соответствии с высшей волей, и это всегда означает мудрость и славу Господню и обращается нам на пользу, если мы правильно ею пользуемся. Но и для этого нужна нам помощь. Вот чему учит нас яблоко Адама, который так безрассудно послушался совета жены своей. Но ах! кому не хотелось бы иметь такое прекрасное ребро! Милая кузина, вы уже знаете, что наш господин с какого-то времени все время живет в шатре, что для его здоровья лучше, чем жить в городе, хотя развлечений тут столько же. А ежели он вчера вернулся в город, то сделаем вид, будто вы этого не знаете. Но вы и без всяких напоминаний знаете, что я вас люблю, при условии, что вы следите за своим здоровьем.
55
Родошто, 18 augusti 1724.
Милая кузина, когда бы вы знали, в какой я грусти и тоске, сердце ваше сжалось бы и растаяло, как масло на огне, и мы бы пожарили на нем яичницу. Подумай сама, милая кузина: уже два дня господина нашего нет здесь, он поехал на охоту за девять миль отсюда и будет там недели две; меня он оставил здесь, чтобы я присматривал за домом и за челядью. Ты же, братец, сиди дома: двор, сарай, навоз, солома*. Пожалей меня, милая кузина, пожалей, не взяли меня на охоту, каждый день надо к Жужи ходить. Куропаток стрелять – это нет, с Жужей беседовать – это да. За что мне такое наказание! Хоть бы оно продолжалось целый месяц. Но сколько бы оно ни продолжалось, я буду так тосковать, прямо умирать от радости. Намедни разговаривали мы с Жужей, как она чувствует себя в браке; она сказала, что полтора года назад и подумать не могла, что из нее будет графиня (хотя за свой хороший нрав она это заслужила). Словом, во время нашей беседы я рассказал ей, каким несчастным и неудачным было замужество одной женщины; расскажу и вам, чтобы время занять. Во Франции, у одного богатого городского судьи помощник был, писарь, и полюбил он девушку, попросил ее руки, назначили они день свадьбы. А там у них так заведено, что в день свадьбы обед и танцы продолжаются до вечера, вечером идут в церковь венчаться, а оттуда в постель. Одним словом, во время обеда писарь был веселый, счастливый, после обеда повел невесту танцевать, а невеста во время танца, от радости или как, взяла и пукнула. Ох как писарю стыдно стало! И маленькое происшествие это настолько остудило его любовь, что он перестал танцевать и сказал невесте: не станет он венчаться с ней, пускай выходит за кого хочет. Можете представить, милая, как печально встретила девушка эти слова; другие же только смеялись над незадачливым писарем. Одним словом, на другой день судья, узнав, почему расстроился брак, зовет к себе писаря и по-всякому объясняет ему неразумность его поступка: из-за такого пустяка, над которым можно только посмеяться, он разрушает свой брак. Видя, что писарь не хочет прийти в себя и отказывается жениться, судья закричал: раз ты отверг девушку, я сам о ней позабочусь, а ты уходи прочь из моего дома.
Потом судья сказал отвергнутой невесте, что он сам на ней женится, если она пойдет за него. Девица посчитала это большим счастьем для себя и согласилась. Судья вскоре устроил свадьбу, но, поскольку был стар, прожил с женой недолго, оставив ей много денег и всякого добра. А молодая вдова уехала в Париж и там стала жить, как настоящая дама. Поскольку она была красива, ее полюбил и взял замуж один старый богатый генерал. Но и его через некоторое время взяли на тот свет, и он тоже оставил все свое имущество жене. Так что скоро она стала очень богатой великосветской дамой. Но удача на этом не кончилась: король Казимир, покинув польский трон, перебрался жить в Париж и там, увидев нашу удачливую женщину, полюбил ее и взял за себя, но с условием, что она будет его тайной женой. Женщину вовсе не беспокоило то, что ее не звали королевой, потому как на самом деле она была ею, пускай и тайно. Из всего этого, милая кузина, видим мы, какими удивительными путями ведет нас жизнь, пускай эти пути нам неведомы, и еще видим, что часто несчастье оборачивается счастьем, как это случилось с нашей тайной королевой. Ведь кто бы мог подумать, что та маленькая оплошность совсем даже не навредила ей. И не только не навредила, но и обернулась счастьем: ведь не случись с ней оплошности, она навсегда осталась бы в низком сословии, ветерок же этот вознес ее к вершинам счастья. Но при всем том не советую я девушкам подражать нашей удачливой даме и полагаться на ветер удачи, потому как истории этой, возможно, никогда и не было*.
А что сказать о писаре? Я скажу, что он только такого ветра и заслужил. Кажется мне почему-то, этот пустой щеголь и свадьбу-то устроил только для того ветерка, да потом с ним и остался. Ежели подобный случай погасит в твоем сердце любовь, то ты заслуживаешь, чтобы девушки ели побольше фасоли и редьки и окуривали бы тебя, будто копченый окорок. Знаю, что вы, кузина, такого же мнения о таких людях. Милая кузина, теперь я здесь хозяин, провожу время так, как получится, то похуже, то получше, то приятно, то неприятно, лишь бы оно как-то проходило, а я потихоньку бреду вместе с ним. Но все-таки не могу не сожалеть, что провожу его не так, как надо, и собираюсь стать совсем правильным лишь тогда, когда женюсь; правда, это вилами на воде писано, и надо бы мне сейчас быть правильным, чтобы тогда стать еще правильнее. Остается лишь сказать, милая кузина, что остаюсь вашим неправильным слугой.
The free sample has ended.