Read the book: «За ледяной стеной Огонь Прометея»

Font::

Пролог. Кайкос

Люди называют Землю богом забытым местом. Они правы. Мы забыли её сами - ушли за ледяную стену так давно, что вы превратили нас в сказки для детей.

Мы забрали с собой всё: молнии, моря, бессмертие. Всё, кроме одного.

Огня.

Мой предок Прометей отдал его людям - и висел за это на скале, пока орёл рвал ему печень. Боги не простили этого моему роду. Тысячу лет мы правили за льдом, пока внук Кроноса не убил моего отца и не надел его корону.

Теперь мой народ замерзает. А растопить ледяного бога может только огонь, который боги когда-то потеряли.

Поэтому я, Кайрос, наследник Прометидов, переступил лёд. Последний из нас, кто сделал это до меня, не вернулся.

Я пришёл забрать огонь.

Я не знал, что у огня будут глаза цвета пепла - и чужое обручальное кольцо на пальце.

Глава 1. Анна

Обручальное кольцо не снималось девятнадцатый день.

Я пробовала мылом, кремом для рук, ниткой - как учат в интернете. Держала руку в ледяной воде, пока пальцы не переставали чувствовать. Кольцо сидело намертво: тонкий золотой ободок, который муж выбрал сам, потому что «у тебя нет вкуса, Аня». Я носила его девять лет. Оказалось, снять его труднее, чем уехать.

Уехать как раз было просто.

В половине пятого утра, пока он спал, я взяла сумку, которую три месяца прятала за коробками на антресоли, и вышла. Дверь не хлопнула. Я закрыла её тихо, на два оборота. Девять лет я училась всё делать тихо.

Потом были два самолёта, Буэнос-Айрес, ещё один самолёт и Ушуая - город на самом краю карты, где ветер пахнет солью и соляркой. Там я выбросила сим-карту в залив и поднялась по трапу «Полярной лиры».

Работу я нашла заранее. Три месяца назад, ночью, когда он спал, мне попалась вакансия: экспедиционному судну нужна помощница в кают-компанию - разносить чай, улыбаться пассажирам, ловить бокалы, когда корабль качает. Четыре недели в Антарктиде. Связи почти нет.

Последние три слова я перечитала раз десять.

Собеседования я проходила по видеосвязи, из машины на парковке у супермаркета, пока он думал, что я выбираю продукты. Медкомиссию - в обеденный перерыв. Контракт подписала онлайн и сразу удалила письмо. Три месяца я жила двойной жизнью и ни разу не ошиблась. Оказывается, я умела не только быть тихой. Я умела быть осторожной.

Теперь «Лира» шла через пролив Дрейка, и третий день меня мутило от качки. Это было лучшее, что случалось со мной за много лет. Никто не проверял мой телефон. Никто не спрашивал, с кем я говорила и почему так долго. Никто не произносил тем самым спокойным голосом, от которого до сих пор сводило живот: «Аня, я же просто хочу как лучше».

Но по ночам я всё равно просыпалась в половине пятого. Тело помнило.

На «Лире» было девяносто шесть пассажиров и сорок человек экипажа, и к концу третьего дня я знала по именам почти всех. Это тоже осталось из прошлой жизни: помнить, кто как пьёт чай, кто не любит, когда к нему подходят со спины, у кого с утра плохое настроение и с кем лучше молчать. Девять лет я училась читать одного человека. Сто тридцать шесть оказались проще.

Работа начиналась в шесть. Я расставляла чашки, протирала стойку, носила на мостик кофе, такой крепкий, что ложка в нём стояла, и училась ходить по палубе так, как ходили матросы, - чуть враскачку, не держась за поручни. Повар, грузный аргентинец Матиас, на второй день сказал, что у меня «руки, которые не роняют». Я не помнила, когда в последний раз кто-то хвалил мои руки. Обычно о них говорили «опять не так».

В свободные полчаса я выходила на корму и смотрела, как за кораблём тянется белая пена. Там меня и нашла мама Сони.

Её звали Ирина, она была из Новосибирска, преподавала химию и везла дочь «посмотреть на край света, пока она ещё верит, что он есть». Мы разговорились так, как разговариваются только в дороге: сразу и всерьёз, потому что завтра всё равно разъедемся. Она курила тонкие сигареты и прятала их от Сони за спиной.

- Вы его крутите, - сказала она вдруг и кивнула на мою руку. - Кольцо. Постоянно.

Я спрятала руку в карман куртки. Глупо, по-детски.

- Не снимается, - сказала я.

- Моё тоже не снималось. - Ирина выпустила дым в сторону, против ветра, и он тут же сорвался в море. - Месяц. Я его мылом, маслом, нитками. А потом однажды утром проснулась, а оно лежит на простыне. Само. Палец похудел, пока я плакала, а я и не заметила.

- И что вы с ним сделали?

- Сдала в ломбард. Купила Соньке велосипед. - Она улыбнулась краешком рта. - Лучший велосипед в жизни.

Я засмеялась. Тихо, неуверенно, но засмеялась, и Ирина посмотрела на меня так, будто увидела что-то знакомое.

- От него? - спросила она. Без нажима. Просто спросила.

Я не ответила. Ветер дёргал капюшон, внизу шипела вода. Я ни разу ни одному человеку не говорила этого вслух.

- Да, - сказала я.

Ирина кивнула. Не стала спрашивать, бил ли, пил ли, изменял ли. Те, кто знает, не спрашивают.

- Тогда слушайте, - сказала она и затушила сигарету о поручень. - Первые полгода будете просыпаться в одно и то же время. Будете вздрагивать, когда звонит телефон. Будете извиняться перед продавщицами. Это нормально. Это не вы сошли с ума. Это тело ещё не поверило.

Она ушла к Соне, а я ещё долго стояла на корме. Тело ещё не поверило. Это было самое точное, что мне говорили за много лет.

Дома всё было устроено разумно. Так он это называл. Программа в телефоне, которая показывала, где я, - «чтобы я не волновался, Аня». Сообщения о каждой покупке - «просто для учёта». Однажды я купила не тот хлеб - с тмином, как пекла бабушка. Он ничего не сказал. Вечером молча выбросил батон в ведро, прямо в пакете, и пошёл смотреть новости. Я стояла над этим ведром минут десять.

Ничего страшного не случилось. В этом и было самое страшное.

Он никогда не запрещал. Он грустнел. «Ну, если тебе так нравится...» - и я сама шла переодеваться. «Ты сегодня смеялась слишком громко. Я не в претензии. Просто люди смотрели», - и я стала смеяться в ладонь. Когда звонила моя подруга Вера, он мягко говорил ей: «Верочка, Ане нужен покой. Я передам». И не передавал. На пятый раз Вера решила, что я сама не хочу.

Вот такая была стена. Из заботы, из чая с лимоном и непереданных приветов. Её нельзя было показать на фотографии. А в какой-то момент я и сама начала класть в неё кирпичи.

По ночам, когда не спалось, я ходила на камбуз. Матиас, кажется, не спал никогда: в три ставил тесто, в четыре чистил картошку и пел себе под нос по-испански. В первую же ночь он молча выдал мне нож и ведро. Мы чистили до утра, он рассказывал про дочерей, а я - про бабушку под Псковом и её хлеб с тмином. Что потом случилось с этим хлебом, я не сказала. И сама тут же забыла, что вообще его упомянула.

- Ты чистишь тоньше, чем мой помощник, - сказал он на третью ночь. - Где училась?

- Дома, - сказала я. Толстая кожура считалась расточительством, и об этом говорили весь вечер. Спокойно. Разумно.

Матиас посмотрел на меня дольше обычного и отрезал от пирога кусок размером с кирпич. Иногда забота - это просто пирог. Я не знала этого девять лет.

Днём на корму приходила Соня - молча протягивала расчёску, и я заплетала ей косу, как когда-то баба Клава заплетала мне. На третий день она спросила, есть ли у меня дети.

- Нет. Я жила в доме, где было холодно. А детям нужно, чтобы тепло.

- А печки там не было?

- Была батарея. Очень горячая. Только она не помогала.

Наутро Соня принесла рисунок фломастерами: синяя ледяная стена на весь лист, а в ней маленькая оранжевая дверь, из-под которой шли жёлтые лучи. «Это вам. Чтобы вы знали, где тепло». Я сложила его вчетверо и убрала во внутренний карман куртки, к паспорту. Паспорт я потом потеряла. Рисунок - нет.

Вечером перед первой высадкой гид экспедиции, рыжебородый норвежец Ларс, собрал пассажиров в кают-компании. Я разносила глинтвейн и слушала вполуха: про пингвинов, про ветер, который здесь называют стоковым, про правило никогда не отходить от флажков.

А потом кто-то из пассажиров спросил про стену.

Ларс засмеялся - привычно - видно, этот вопрос задавали ему каждый рейс.

- А, интернет. Да, пишут, что за Антарктидой стоит ледяная стена, а за ней - другие земли. Что в пятидесятых в токийском аэропорту задержали человека с паспортом страны, которой нет ни на одной карте. Его заперли в гостиничном номере до выяснения, а утром комнату открыли - пусто. Окно на пятнадцатом этаже. Ни следа.

Пассажиры захохотали. Кто-то крикнул: «Так вот куда пропадают мои носки!» Пожилой англичанин у иллюминатора поднял бокал за «нашего соседа из-за стены».

Я не смеялась.

Я слишком хорошо знала, каково это - девять лет жить за стеной, о которой никто не догадывается. Улыбаться на днях рождения у его мамы. Говорить подругам «всё хорошо», пока подруг не осталось вовсе. Стены не всегда бывают изо льда. Иногда они из тихих голосов.

- А вы сами в это верите? - спросила Соня. Она сидела рядом с мамой в красной шапке, которую не снимала даже в кают-компании.

Ларс перестал улыбаться. Посмотрел в тёмный иллюминатор, за которым плыли льдины.

- Я двадцать лет хожу на юг, малышка. Я верю, что лёд умеет хранить тайны лучше людей.

В ту ночь я впервые за девятнадцать дней не проснулась в половине пятого. Мне снился огонь.

Антарктида оказалась тишиной.

Не такой, как дома, - там тишина всегда была напряжённой, как перед грозой. Здесь она была огромной и чистой. Белый берег, чёрные скалы, пингвины, которые смотрели на нас с вежливым недоумением. Я стояла у палатки с термосами, разливала какао и заметила, что дышу полной грудью. Впервые за годы.

Туман пришёл за минуту. Только что было видно синее небо - и вот уже белая стена, в которой тонут флажки. Рация Ларса затрещала: «Всем к лодкам. Немедленно».

Пассажиры потянулись к берегу. Я считала их по головам, как учили, - и на двадцать третьей сбилась. Ирина металась у кромки воды и звала: «Соня! Соня!»

Красное пятно мелькнуло далеко за последним флажком.

Я побежала раньше, чем успела подумать. Снег проваливался по колено, туман лез в горло. Соня стояла у ледяного гребня и смотрела на что-то, чего я не видела.

- Там кто-то есть, - сказала она. - Дядя. Он светится.

- Беги на голоса. Прямо. Не оглядывайся, - я развернула её к берегу и подтолкнула.

Она побежала. А лёд у меня под ногами тихо, почти ласково, хрустнул.

Я успела схватиться за край. Подо мной открылась трещина - глубокая, голубая, светящаяся изнутри, как стекло. Пальцы в перчатках скользили. Я висела над пустотой и думала - до смешного спокойно - о том, что он был прав. «Без меня ты не выживешь, Аня».

И вдруг меня затопила злость. Горячая, совсем не моя. Я давно её не чувствовала - и вот она поднялась изнутри, как пламя.

«Нет», - сказала я вслух.

Снег под моими пальцами зашипел и пошёл паром.

Чья-то рука сомкнулась на моём запястье.

Меня вытащили легко, будто я ничего не весила, и поставили на лёд. Я подняла глаза.

Он был без шапки и без экспедиционной куртки - в тёмном длинном плаще, который не спасёт ни от какого холода. Чёрные волосы в снегу. Лицо резкое, словно его вырубили изо льда, и глаза - тёмно-янтарные, как угли, которые ещё не погасли. Снег под его сапогами таял.

Он не отпускал мою руку. Смотрел на неё. На кольцо. Золото вдруг стало горячим, почти обжигающим, и я вздрогнула.

Он сказал что-то на языке, которого я никогда не слышала, - низко, словно выругался или помолился. Потом поднял взгляд и произнёс уже понятно, с непривычным, древним выговором:

- Это ты.

- Вы не с корабля, - выдохнула я. - Кто вы?

- Кайрос.

Он ждал. Я поняла, что он ждёт моего имени, и почему-то не смогла соврать.

- Анна.

- Анна, - повторил он медленно, будто пробовал имя на вкус. Будто давал клятву.

Потом он повернул голову к югу, туда, где за туманом кончались все карты, и лицо его стало жёстким.

- Тебе нельзя здесь оставаться, Анна. Тебя почувствовал не только я.

Где-то в белой мгле, там, где Земля упиралась в край света, с протяжным стоном треснул лёд.

Глава 2. Кайрос

Земля пахла железом, солью и дымом, которого здесь не было.

Три дня я шёл по её льду от стены и не встретил ни одного бога. Ни шёпота, ни следа. Только ветер, чужие птицы, похожие на маленьких жрецов в чёрных хитонах, и тишина - такая плотная, что в ней было слышно, как стучит собственная кровь. Жрецы обещали, что огонь лежит во льду, как меч в ножнах. Я искал. Лёд был пуст.

В лагере меня провожали молча. Так у нас провожают тех, на кого не надеются, - чтобы потом не было стыдно за слова.

Кастор хотел идти со мной. Он ходил за мной по пещерам два дня и объяснял, почему вдвоём лучше: один спит - другой сторожит, один ранен - другой несёт. Всё это было правдой. Я сказал ему, что если я не вернусь, лагерю нужен будет кто-то, кто умеет злиться. Он обиделся так, что не вышел меня проводить. Я видел его на скале над тропой: стоял, обхватив себя руками, в отцовском плаще, и делал вид, что смотрит на море.

Ирида вышла. Она ничего не сказала про сны - я просил её не говорить. Просто сунула мне за пазуху свёрток: сушёная рыба, моток жильной нити, костяная игла.

- Зачем мне игла? - спросил я.

- Не знаю, - ответила сестра. - Возьми. Ты всегда рвёшь плащ.

Накануне я хоронил Фебу.

Ей было четыре года. Она родилась в лагере и ни разу за свою жизнь не видела зелёного листа. Мать рассказывала ей про листья, и Феба рисовала их углём на стенах пещеры - круглые, как монеты, потому что не знала, какие они на самом деле. У неё был кашель с осени. Потом жар. Потом тишина.

Мы не могли выкопать могилу - земля промёрзла на глубину в три человеческих роста. Мы уложили её в холодном гроте, рядом с другими, на плоском камне, и мать положила ей на грудь кусочек угля. Чтобы там, куда она ушла, было чем нарисовать листья.

Я стоял в гроте и считал. Это была моя дурная привычка - считать. Феба была сто семьдесят третьей за двенадцать лет. И первой, кто родился и умер в изгнании, не увидев ничего, кроме льда.

Именно тогда, у камня с маленьким угольком, я перестал спорить со старейшинами. И сказал, что пойду.

Они не верили в этот поход. Никто не верил, кроме сестры и слепой Архелаи, которая сказала мне на прощание только одно: «Не ищи огонь там, где горячо. Ищи там, где холоднее всего, а человек всё равно живой». Тогда я решил, что она говорит про лёд. Она говорила не про лёд.

В последний вечер я обошёл лагерь. Весь, от козьего загона до стрельбища. Сорок одна пещера. Девять коз. Двести тридцать девять человек - без меня. Командир должен знать, что оставляет.

У общего очага сидели хранители углей - в ту ночь то был старый Демофон и мать Мелиты. Они подкладывали в огонь по веточке и молчали. Демофон поднял на меня глаза и ничего не сказал. Просто подвинулся на шкуре, и я сел рядом и положил в огонь одну ветку. Как кладут в дорогу камень на перекрёстке - чтобы вернуться.

Потом меня нашла Мелита.

Ей было шесть, и она была единственным человеком в лагере, который не смотрел на меня как на покойника. Она села мне на колени без спроса - лёгкая, как птица, в трёх слоях чужой одежды, - и спросила деловито:

- А правда, что там огонь продают в коробочках?

Я не знал. Эвандр когда-то рассказывал отцу, а отец - нам, и теперь эта история жила в лагере сама по себе, как сказка. Земля, где огонь ничей. Где его носят в кармане.

- Не знаю, - сказал я. Детям в нашем роду не лгут. - Говорят, правда.

- Тогда принеси мне одну. - Она подумала. - Нет. Две. Одну мне, одну маме. Она ночью плачет, когда думает, что я сплю. А если у неё будет свой огонь, она не будет.

Я молчал. Две коробочки. Одна - девочке. Другая - женщине, которая плачет, когда думает, что никто не слышит.

- Принесёшь? - строго спросила Мелита.

- Принесу, - сказал я. И только потом понял, что пообещал шестилетней девочке вернуться.

Она удовлетворённо кивнула и уснула у меня на руках, прямо там, у очага. Я отнёс её матери. Мать взяла её и сказала одно слово, так тихо, что я едва расслышал: «Возвращайся».

Не «приведи огонь». Не «спаси нас». Просто - возвращайся.

Это было единственное напутствие, которое я взял с собой за стену. Оно и игла Ириды.

Стену я прошёл за одну ночь. Лабиринт показал мне то, что показывает каждую ночь сон: город в огне и голос отца, который зовёт меня с другого конца улицы. Я шёл сквозь этот голос, стиснув зубы, и считал шаги, как учил Леонт. Две тысячи сто сорок. На последней сотне я уже не был уверен, что иду, а не стою на коленях.

А потом вышел к морю, которое пахло солью и жизнью, и впервые со дня переворота снял плащ, потому что было жарко. Земной лёд был тёплым. Для меня. Люди с корабля решили бы, что я сошёл с ума.

Первую ночь я не спал. Лежал на камнях у воды и смотрел на небо - высокое, далёкое, с незнакомыми звёздами, которые никто не прятал за серой пеленой. Птицы-жрецы подходили посмотреть на меня, вытягивали шеи и уходили, переговариваясь. Одна, самая смелая, клюнула меня в сапог. Я засмеялся, и звук собственного смеха испугал меня больше, чем керы.

А потом настало утро, и я увидел солнце.

У нас оно давно было красным. Маленькой монетой на дне колодца, тусклой, как уголь, который забыли раздуть. А здесь оно вышло из моря жёлтым. Бело-жёлтым, слепящим, таким ярким, что на него нельзя было смотреть, - и я смотрел, пока не потекли слёзы. От света, сказал я себе. От света.

В тот день я нашёл на берегу, среди водорослей и перьев, странную вещь. Маленькую, красную, с металлическим колёсиком сверху. Море принесло её откуда-то с корабля. Я вертел её в пальцах, нажал на колёсико - и над ним вспыхнул огонёк.

Настоящий. Жёлтый, дрожащий, живой. Из ничего. Из коробочки.

Я сидел на камнях и смеялся, как дурак, и птицы-жрецы снова подошли посмотреть. Значит, правда. За стеной, на краю мира, огонь ничей. Его теряют, и море выбрасывает его на берег вместе с водорослями. Я потушил его, бережно, как гасят лучину в лагере, и спрятал коробочку во внутренний карман плаща, рядом с иглой Ириды.

Одну - для Мелиты. Вторую для её матери найти так и не удалось. Но одна уже была. И это значило, что я должен вернуться.

На второй день я понял, что не знаю, что ищу. Жрецы говорили «огонь» так, будто это камень, или меч, или чаша, которую можно взять в руки. Я вскрывал лёд в тех местах, где он казался тоньше. Я слушал трещины. Я звал огонь так, как зовут собаку. Ничего.

На третий день я сидел на чёрной скале у воды и думал, что Эвандр, брат моего отца, семьдесят лет назад сидел где-то здесь. Может, на этой самой скале. И тоже не знал, что ищет.

А потом в тумане что-то вспыхнуло.

Так бывает, когда в тёмном зале одним движением зажигают факел. Я почувствовал это кожей, рёбрами, зубами - и побежал раньше, чем понял, куда. Сколько шагов было до трещины, я не знаю. Первый раз за двенадцать лет я не считал.

Теперь огонь стоял передо мной. Маленькая женщина в красной экспедиционной куртке, мокрая от снега, с разбитой губой. Из-под шапки выбились пряди - тёмно-рыжие, медные, цвета виноградных листьев в конце лета. Она тёрла запястье там, где я его держал, и смотрела на меня так, будто я мог её ударить.

Я шагнул ближе - она отшатнулась.

Я знал это движение. Так вздрагивают те, кого били. Или те, кого годами пугали без единого удара. В последний год перед переворотом, когда Астерион уже ходил по дворцу как хозяин, так вздрагивала моя мать - каждый раз, когда в коридоре звучали его шаги.

Я остановился.

- Пойдём со мной, - сказал я.

Она засмеялась. Коротко и нервно, будто я сказал глупость на похоронах.

- Куда? В туман? С мужчиной, который гуляет по Антарктиде в плаще?

- Здесь опасно.

- Мне везде опасно, - она убрала с лица мокрую прядь. Рука дрожала. - Знаете, три недели назад я сбежала от человека, который решал за меня всё. Даже какой хлеб покупать. Так что нет. Я никуда ни с кем не пойду.

В моём мире огонь берут. Мой предок взял его у богов. Астерион взял корону у моего отца. Меня учили, что сильный забирает то, что ему нужно, а слабый молится.

Я мог поднять её на руки и унести за стену раньше, чем она успела бы закричать. Мой народ дожил бы до весны.

Я посмотрел на кольцо у неё на пальце. На тонкий золотой ободок, впившийся в кожу так, что палец побелел.

Кто-то её уже взял. И я видел, что от неё после этого осталось.

- Хорошо, - сказал я.

Она моргнула. Похоже, этого она не ждала.

- Тогда я пойду за тобой.

- Это называется преследование.

- У нас это называется клятвой.

Где-то в тумане закричали: «Анна! Анна, отзовись!» Мужской голос, хриплый от ветра. Она обернулась на звук, потом снова на меня - быстро, словно проверяла, не исчезну ли я.

- Спасибо, - сказала она едва слышно. - Что вытащили.

И ушла. Не оглядываясь. Почти.

Я остался у трещины.

На краю, там, где она висела, в снегу остались следы её ладоней - две чёрные проталины, оплавленные, как воск под свечой. Я присел и коснулся одной. Тёплая. Спустя столько минут на таком морозе - всё ещё тёплая.

Тысячу лет мой род медленно гас и искал огонь, чтобы разгореться снова. А он, оказывается, плавает на кораблях и разносит чай.

Я набрал горсть снега у проталины и смотрел, как он тает. Не от моего огня - от её. Снег уходил водой сквозь пальцы, и мне вдруг стало стыдно, что я пришёл сюда, как вор приходит в дом: зная, где лежит ценное, и не думая, кто в этом доме живёт.

У неё были глаза цвета пепла. Не серые - пепельные, как то, что остаётся от костра, когда огонь уже ушёл внутрь углей. И она смотрела на меня так, будто ждала удара.

Я дал себе слово там же, у трещины, не произнося его вслух. Слово Прометида, которое нельзя забрать назад: я не возьму её силой. Ни огонь, ни её саму. Даже если мой народ не доживёт до весны.

Это было самое глупое и самое правильное, что я обещал в жизни.

Туман вокруг стал гуще. И тише. Птицы на берегу разом замолчали.

Я не обернулся сразу. Сначала почувствовал, как холод, ни разу не тронувший меня за три дня, дотронулся до моей кожи. Здесь, на Земле, холод был просто погодой. Этот холод был чьим-то дыханием.

Керы.

Их было трое. Псы Астериона, вылепленные из тумана и льда, - высокие, в холке мне по грудь, с длинными мордами без глаз. Вместо глаз у них светились голубые трещины, как у старого льда перед тем, как он лопнет. Они не оставляли следов. Только иней - там, где касались снега.

Они не смотрели на меня. Они нюхали проталины.

Я раскрыл ладонь и вызвал огонь - тот, что ещё оставался в моей крови. Он поднялся неохотно, слабым рыжим языком. За стеной мы почти разучились гореть. Ближайшая кера дёрнулась, зашипела и рассыпалась снежной крошкой. Две другие подняли головы - и одновременно повернулись к морю.

К огням корабля.

Я мог бы ударить ещё раз. Но пламя на ладони дрогнуло и погасло, и я почувствовал, как подгибаются колени. Одна вспышка - и меня шатает, как после трёх ночей в карауле без смены. Вот почему мне нужен был огонь. Вот почему Астерион до сих пор сидит на троне моего отца.

Керы скользнули к воде и исчезли в тумане. Без единого звука.

Я обещал ей не брать её силой.

Но я не обещал не прийти.

Я сбросил плащ на снег и вошёл в чёрную воду. Земное море оказалось солёным и злым, оно сразу схватило за горло. Я поплыл на свет.

Оно было холоднее всего, что я знал. Даже там, за стеной, лёд был просто льдом - на него можно было лечь, его можно было растопить. А эта вода входила в меня сама, через кожу, через рёбра, и искала то место под сердцем, где ещё тлело. Через сотню гребков я перестал чувствовать пальцы. Через две - ноги.

Я считал гребки, как считал шаги в лабиринте. На трёхсотом мне показалось, что огни корабля не приближаются. Что я плыву на месте, а море просто тащит меня назад, терпеливо, как мать тащит ребёнка с улицы. Я подумал о том, что Ирида видела во сне: огонь входит во дворец, и тот, кто его несёт, сгорает. Я согласился с этим сном ещё в лагере. Думал, что нести буду я, и не боялся. А сегодня, у трещины, вдруг понял: нести буду не я.

И это не отпускало меня всю дорогу до корабля. Не холод. Мысль о том, что та, кто смотрела на меня глазами цвета пепла и сказала «спасибо, что вытащили», - это и есть сон Ириды. И что я плыву к ней сейчас не для того, чтобы забрать огонь. А чтобы керы его не забрали раньше.

У борта мои руки уже не сгибались. Я приказал им согнуться, как приказывают коню перед прыжком. Они согнулись.

Впереди, на «Полярной лире», один за другим гасли иллюминаторы.

Глава 3. Анна

Ларс орал на меня минут десять. По-английски, потом по-норвежски, потом, кажется, на языке, который он придумал специально для таких случаев. Я стояла и кивала. А потом мама Сони обняла меня так крепко, что хрустнула спина, и Ларс махнул рукой и ушёл курить на корму.

Про мужчину в плаще я не сказала никому.

Что я могла сказать? «Меня вытащил из трещины человек без шапки, у которого под ногами тает снег. Он назвался Кайросом и пообещал меня преследовать»? После такого меня бы ссадили в первом же порту. Если бы в Антарктиде были порты.

Вечером я долго не могла уснуть. Лежала в каюте на узкой койке и смотрела на свои руки. Они горели - не больно, а так, словно я весь день грела их над костром.

«У нас это называется клятвой».

Я перевернулась на другой бок и сказала себе, что он сумасшедший. Красивый сумасшедший, который сбежал с какой-нибудь научной станции. Наверняка у них там бывает такое от изоляции.

В этот момент погас свет.

Не мигнул, как бывает при перебоях, - просто исчез. Сразу стало слышно то, чего я раньше не замечала: двигатели замолчали. «Лира» больше не гудела. Она стояла посреди моря, тёмная и немая, как пустой дом.

В коридоре захлопали двери, кто-то засмеялся - нервно, громко. Заплясали лучи телефонных фонариков. Я накинула куртку и выглянула.

И увидела, как изо рта вырывается пар.

В каюте только что было двадцать градусов. Теперь холод полз по полу, по стенам, по ногам. На иллюминаторе в конце коридора прямо на глазах распускался иней - не снаружи, изнутри. Узор шёл по стеклу, как трещины по льду.

Я уже знала этот холод. Я узнала его, как узнают знакомые шаги в коридоре.

На палубе было пусто и бело от тумана. У трапа стоял вахтенный матрос, филиппинец Нико, который утром учил меня завязывать морской узел. Он не двигался. Он был весь покрыт инеем - ресницы, брови, воротник куртки. Глаза открыты. Грудь поднималась - медленно, едва заметно. Живой.

А за ним, в тумане, что-то повернуло ко мне голову.

Оно было похоже на собаку, если бы собаку слепили из тумана и битого стекла. Высокое, длинное. Морда без глаз - только голубые трещины, светящиеся изнутри. Оно не дышало. Оно принюхивалось.

Ко мне.

Я попятилась и упёрлась спиной в леер. Позади была только чёрная вода. Справа, бесшумно, как дым, из тумана вышло второе такое же.

Что-то тяжело ударилось о борт у меня за спиной. Леер дрогнул.

Я обернулась - и увидела руку. Мужскую, мокрую, вцепившуюся в металл. Потом вторую. Он подтянулся одним движением, перемахнул через ограждение и встал на палубу между мной и туманом.

С него лило. Вода стекала с волос, с плеч, стучала каплями по палубе. И от его кожи шёл пар - густой, белый, как от горячего камня, на который плеснули водой.

Тонкая тёмная рубашка облепила его и успела схватиться ледяной коркой. Он раздражённо дёрнул ворот, ткань затрещала, и он сорвал её с себя одним рывком, как сдирают старую кожу. Отшвырнул на палубу. Ледяные крошки звякнули о металл.

Я забыла, что надо бояться.

Он был высоким - я едва доставала ему до плеча. Широкие плечи, длинная сильная спина, по которой медленно сползали капли и тут же превращались в пар. В аварийном свете палубных ламп его кожа казалась золотистой, будто под ней горел тот самый огонь, о котором он говорил. Это было не тело из спортзала, не нарисованные кубики. Так выглядят мужчины, которые всю жизнь таскали тяжёлое: мечи, доспехи, раненых. Мышцы на руках перекатывались при каждом движении. Живот твёрдый, плоский, с тёмной дорожкой волос, уходящей под пояс мокрых штанов.

И шрамы. Белая полоса через рёбра слева, у самого сердца, - старая, от клинка. А справа, под рёбрами, - странный знак: три тёмных изогнутых следа, будто когти огромной птицы. Не рана. Скорее клеймо. Или родимое пятно.

Он поймал мой взгляд. Ничего не сказал. Только повернулся к керам - так, чтобы я оказалась у него за спиной.

- Не смотри им в морду, - бросил он через плечо. - И не отходи от меня.

Первая тварь прыгнула.

Он встретил её голыми руками. На ладони вспыхнул огонь - слабый, рыжий, как пламя спички на ветру, - и кера взвыла без звука, рассыпаясь снежной крошкой. Но вторая уже налетела сбоку. Удар швырнул его на палубу. Он перекатился, встал на колено, вскинул руку - и огонь не зажёгся. Только дымок.

Я видела, как дрогнула его рука. Видела, как он стиснул зубы. Он устал. Он плыл сюда в ледяной воде, и у него не осталось сил.

Кера пошла на него медленно, не торопясь: знала, что торопиться некуда.

И во мне опять поднялась эта злость. Та самая, из трещины. Горячая, тёмная, вся сразу. На тварь. На холод. На всё, что я так долго терпела молча.

Я шагнула вперёд и схватила его за руку.

Его ладонь была горячей. Моя - горячее.

Между нашими пальцами вспыхнуло. Не рыжим - белым, ослепительным, как сварка. Огонь рванулся по его руке до плеча, по его груди, по этому странному знаку под рёбрами - знак засветился, как раскалённое железо. Кайрос выдохнул сквозь зубы, вскинул нашу сцепленную руку, и пламя ударило в керу.

Она не рассыпалась. Она просто перестала быть.

На «Полярной лире» вспыхнули все огни разом. Загудели двигатели. Нико у трапа моргнул, закашлялся и сел прямо на палубу, ощупывая лицо.

Кайрос стоял, тяжело дыша, и смотрел на наши руки. Он так и не отпустил мою. А я не отпустила его.

- Теперь ты знаешь, - сказал он.

- Что я знаю? - Голос сел, и я сама его не узнала.

- Что огонь твой. - Он поднял наши сцепленные руки чуть выше, к свету, будто показывал мне что-то очевидное. - Не мой. Не жрецов. Твой.

Я смотрела на его руку. Широкую, в шрамах и мозолях, горячую так, что от моей кожи шёл пар. И на свою - маленькую, бледную, с этим проклятым кольцом. Они лежали друг в друге, как будто были сделаны парой.

Меня трясло. Я только сейчас это заметила. Не от холода, хотя палуба вокруг ещё была белой от инея, - изнутри, мелко, как дрожит струна, по которой ударили.

Он заметил тоже. Не отпустил мою руку - шагнул ближе, совсем близко, так что я оказалась у самой его груди, мокрой, горячей, в облаке пара. От него пахло морем и чем-то ещё - дымом, которого здесь не было. Он ничего не делал. Не обнимал, не трогал. Просто стоял рядом и грел, как стоит у костра человек, которому некуда спешить.

Дрожь ушла через минуту. Я не знала, куда смотреть. На шрам у его сердца - длинный, белый, старый. На капли, которые сползали по его коже и исчезали, не добравшись до пояса. На его лицо, которое было слишком близко.

Я выбрала лицо. Это была ошибка. Он тоже смотрел на меня - внимательно, тяжело, и в глубине его глаз тлело рыжее, как в печной заслонке.

На палубу выбегали люди. Ларс с ракетницей. Капитан в наброшенном на пижаму кителе. Пассажиры с фонариками. Все смотрели на полуголого мокрого мужчину, от которого валил пар, и на меня рядом с ним.

- Кто это? - рявкнул капитан. - Откуда он на борту?

Я могла сказать: не знаю. Я могла отойти. Я слишком долго отходила в сторону.

- Он со мной, - сказала я.

И не сразу поверила, что это мой голос.

Его увели в лазарет. Двое матросов и Ларс, который так и не выпустил из рук ракетницу. Он шёл между ними сам, не сопротивляясь, полуголый, босой - сапоги, наверное, остались на дне моря, - и на палубе после него оставались мокрые следы, которые сохли раньше, чем должны были. У двери он обернулся. Не на капитана - на меня. Просто проверил, что я ещё тут.

И ушёл.

Я осталась стоять на палубе с его рубашкой в руках. Сама не заметила, как подобрала её. Тонкая ткань, странная на ощупь - не хлопок и не лён, что-то старое, тканное вручную, с вышитым по вороту узором: маленькие огни в кругах. Ворот был разорван. Лёд с неё уже сошёл, и она была тёплой. И пахла дымом.

Ирина нашла меня там же, через час. Села рядом на скамейку у рубки, закурила. Протянула мне сигарету. Я не курила с института - муж не выносил запаха. Я взяла.

- Ну, - сказала Ирина. - Это кто?

- Не знаю.

- А выглядит так, будто знаешь. - Она посмотрела на рубашку у меня на коленях. Усмехнулась. - Ты её сейчас нюхала. Я видела.

Я подавилась дымом. Ирина спокойно постучала меня по спине.

- Я замужем, - сказала я, когда смогла дышать. Не ей. Себе.

- Ты сбежала от мужа на край света, - сказала Ирина. - Это не называется «замужем», Нюра. Это называется «ещё не оформила бумаги». Да я и не про то. Я про то, что ты сегодня сказала капитану «он со мной». Таким голосом, что у капитана усы опустились. Ты так раньше не говорила. За три недели - ни разу.

Я молчала. Я сама слышала этот голос. Мне до сих пор было не по себе от него.

И ещё - от того, что я не могла перестать думать о его спине. О каплях, которые превращались в пар. О том, как он стоял совсем рядом и ничего не делал, - и от этого «ничего» у меня до сих пор горели щёки. Мне было тридцать лет. У меня был муж, который каждую ночь спал в полуметре от меня, и ни разу за девять лет от его близости мне не было так жарко, как сегодня от чужого человека, который даже не коснулся.

Тело ещё не поверило, сказала мне Ирина неделю назад.

The free sample has ended.

$2.44