Read the book: «Кухня запретов»

Font::

Глава 1. Рождение Кухни Запретов.

Однажды в маленькой стране Запретании, в маленьком городе, произошло то, что не должно было происходить по законам этой страны. В Запретании всегда искали причину, что можно запретить. Не повод. Не основание. Именно причину — любую, самую нелепую, самую ничтожную. Лишь бы запретить. Лишь бы вписать. Лишьбы поставить печать. Каждый день новостные заголовки пестрили новыми запретами. Красные буквы. Жирный шрифт. Ни одного дня без нового пункта. Ни одного утра без нового страха.

«Сегодня официально запретили ходить голым в душе. Моемся только одетыми или в купальниках».

Городок утопал в унынии. Серые стены, серые тротуары, серые лица людей, которые не успевали запоминать все запреты. Утром просыпаешься — уже новый. К обеду — ещё. К вечеру лучше не выходить, потому что наверняка нарушил что-то из вчерашнего. Власти Запретании жёстко справлялись с нарушителями закона. Никаких предупреждений. Никаких вторых шансов. Расстрел на месте — самая добрая мера из всех. Так было написано. Так было сказано. Так было принято.

Как-то в одном старом доме, где большие квартиры делились на маленькие, а в одной такой квартире жильцов могло быть до десяти человек, собирались местные запретанцы на кухне. Кухня была общей — длинный стол, сколоченный из разных досок, табуретки с продавленными сиденьями, облупившаяся краска на стенах. Пахло жареным луком и керосином. Окно завешено газетой. На всякий случай.

Дед Михаил крутил ручку частоты на радио. Старый приёмник с деревянным корпусом и трещиной на динамике шипел, трещал, ловил обрывки маршей и обрывки голосов. А его бабка Семёновна стряпала что-то вкусное из мяса ещё не запрещённого рогатого скота. Фарш шипел на сковороде. Тесто поднималось в миске, накрытой полотенцем. На запах часто сбегались другие жильцы квартиры — тянулись из своих каморок, как мотыльки на свет. Носами. Желудками.

Мальчик Василий часто крутился возле деда Михаила и ждал стряпню. Худой, вечно голодный, с оттопыренными ушами и ободранными коленками. Его мать Оксана растила его одна и была не против мужского воспитания и нравоучений Михаила. Пусть лучше дед ругает здесь, на кухне, чем улица там, за дверью.

В это утро дед Михаил поймал волну борцов за отмену запретов. Голос в приёмнике был хриплый, взволнованный, с помехами на каждой второй букве. Дед начал бурно поддерживать их, отстаивая свою позицию перед старухой. Голос его гремел. Табуретка скрипела.

На звуки шума на кухне вышел Степан. В растянутой майке, с заспанным лицом и щетиной, которую не брил, наверное, неделю. Степан был бывшим полицейским и по старой привычке реагировал на такие разговоры про запреты. Напряжением в плечах. Прищуром глаз. Готовностью.

— Дед, ты чего опять завёлся?

— Степан, я этой старухе доказываю: всё запрещать нельзя. Человек должен в чём-то да быть свободен. В чём-то одном. Хотя бы в одном.

— Опять поймал волну этих глупцов?

— Почему же глупцов? Они хоть что-то делают. А мы тут сидим и едим запретанские булки. Жуём. Молчим.

— Какое тебе дело? Ты своё уже отжил, старый.

— У меня активная запретанская позиция! — Дед ударяет кулаком по столу. Тарелки звякнули. — Нужно всё разрешить.

В разговор встревает Толя. Он сидел в углу кухни, на перевёрнутом ведре, и тасовал карты — старые, засаленные, с загнутыми углами.

— Чтобы всё разрешить, нужно понимать, что ещё не запретили. А мы не знаем. Никто не знает.

— Толя вроде картёжник, а голова варит, — сказал Степан и хмыкнул.

Маленький Василий влез в разговор. Высунулся из-за спины деда. Глаза серьёзные, не по-детски.

— Мы с мамой пишем на стикерах, если что-то забываем. Клеим на холодильник. На дверь. Может, нужно писать на стикеры?

— А ну-ка брысь, шпана! — сказал дед Михаил грубым басовым голосом. Махнул рукой.

Мальчик убежал в свою комнату. Топот босых ног по линолеуму. Скрип двери.

— А мальчик дело говорит, — сказал Толя. Перестал тасовать. Положил колоду на колено.

— Записал, обсудили здесь. Никто никому ничего не сделает, если мы напишем, что уже запрещено, или если придумаем, что ещё запретить. Что скажешь, Степан?

Степан молчал. Жевал губу. Потом кивнул.

— Ну, тут ты прав. С точки зрения законов Запретании всё очень даже правильно: мы даже помогаем нашей стране находить новые запреты.

— Патриоты, кушайте запретаники, — сказала Семёновна. Поставила на стол блюдо. Горячие, румяные, с мясом внутри. Пар поднимался над ними, как маленький призрак.

— Хорошо, я первый напишу запрет, — сказал дед Михаил.

Взял с холодильника стикеры мамы Василия — маленькие, жёлтые, квадратные. Написал первый запрет, который он услышал ещё ребёнком. Рука дрожала. Буквы вышли кривые.

«Нельзя выходить на улицы после восьми часов вечера».

Он приклеил стикер. Посмотрел на него. Посмотрел в окно, завешенное газетой.

— Я ещё мальчиком очень любил гулять по ночному городу. Тихо. Пусто. Фонари жёлтым горят. Тени длинные. Можно идти и не думать. А потом — запрет. Я очень давно не гулял ночью.

Город был красивым. Простым. Не было этой дурацкой стены. Да, было много пьяниц, но они были по большей части безобидные. Сидели на лавочках. Пели. Никого не трогали. А потом построили стену. Высокую. Серую. Зачем — никто не объяснил. А спрашивать было нельзя.

— В каком смысле «дурацкой стены», старый пень? — Семёновна повернулась от плиты. Лопатка в руке. Глаза острые. — Мы у этой стены познакомились.

В этот момент с работы пришла мать Василия, Оксана. Худая. Уставшая. В сером халате, пахнущем хлоркой и чужими полами. Волосы собраны в тугой узел. Под глазами — тени, которые не проходят даже после сна. Быстро взяла запретаник со стола. Откусила. С полным ртом произнесла:

— Всем привет, я тоже напишу. Дайте стикер.

Пишет аналогично старый запрет. Рука ровная, чёткая. Почерк человека, который каждый день молчит и моет чужие полы.

«Все юристы теперь вне закона. Кто работает на местную власть, остаётся работать».

Приклеила стикер рядом с дедовским. Посмотрела.

— Я отучилась на юриста Запретании. Каждый запрет учила. Каждый пункт. Наизусть. И тут нам новые юристы не нужны.

Оксана мыла полы в разных организациях и магазинах. Подработок было больше пяти. Жизнь очень сильно подшутила над ней. Зло. Долго. Василий появился после её обучения от человека, о котором она не рассказывает никому. Может, его судили за нарушения запретанских законов, а может, она принудительно участвовала в программе «Ребёнок от лидера Запретании». О таком ни одна девушка, естественно, не расскажет. Никогда. Ни при каких обстоятельствах.

Время близилось к вечеру. Все разошлись, кроме деда Михалыча.

Он сидел на кухне один. Перед ним — приёмник. Перед приёмником — стикеры. Жёлтые. Квадратные. Липкие. Он слушал радио и записывал. Все новые и новые запреты, которые помнил. Которые слышал. Которые впитались в него за всю жизнь в этой стране.

Один за другим. Стикеры ложились на стол. На холодильник. На стену.

Глава 2. Ночные Запретанцы.

Михалыч всё слушал радио. Но уже тише. Вслушиваясь в помехи, приложив приёмник ближе к уху, чтобы не разбудить других жильцов. Динамик шипел, потрескивал, захлёбывался статикой. Голоса на той стороне были далёкие, рваные, будто говорили из-под земли. Дед сидел на табуретке, сгорбившись, и прижимал деревянный корпус к уху так, будто боялся, что хоть одно слово проскользнёт мимо. Пальцы его, узловатые, в старческих пятнах, крепко сжимали ручку настройки.

Тут зашли Светик и Пашик. Молодёжь Запретании. Но от запретов она не стала ценить то, что у них есть, и действовать по каждому закону. Не стала. Наоборот. Светик — главная бунтарка подъезда. Двадцати лет. Худая, с коротко стриженными волосами и вечно разбитыми костяшками пальцев. Думающая, что меняет этот мир в лучшую сторону маленькими хулиганствами. Что каждое разбитое стекло, каждая надпись на стене — это шаг. Маленький. Но шаг. А Пашик — её парень. Всего на два года старше, но не намного умнее и наивнее своей спутницы. Глаза у него всегда были чуть сонные, чуть растерянные, будто он никак не мог понять, где находится и зачем.

— Дед, ты чего опять там слушаешь? — спросил Пашик. Зевнул. Почесал затылок.

— Борцов за отмену запретов. Не мешай.

Дед даже не обернулся. Только махнул свободной рукой.

— А что за стикеры? — спросила Светик. Подошла ближе. Наклонилась над столом. Жёлтые квадратики были расклеены повсюду — на столе, на холодильнике, на стене. Кривой почерк деда. Ровный почерк Оксаны.

Дед нехотя объяснил молодёжи идею записывать все запреты, которые нужно отменить. Медленно. Устало. Как объясняют детям то, что сам едва понимаешь.

— Ещё мы пишем новые запреты.

— Для того чтобы их отменить? Запретить все запреты?

Пашик моргнул. Пожевал губу. Посмотрел на Светик. Светик посмотрела на деда. Дед посмотрел в приёмник.

— Пашик, напишем запреты, которые нас бесят? — спросила Светик у уже засыпающего на стуле Пашика. Голова его клонилась вниз, глаза закрывались.

— Да… да… давай.

Он встрепенулся. Взял стикер. Написал. Криво. Торопливо.

«Запрет на ношение юбок».

Светик выхватила следующий.

«Запрет просмотра телевизора».

Пашик, уже чуть бодрее:

«Запрет локальной сети Запретании».

Светик, быстро, почти зло:

«Запрет анекдотов и изображений на разные темы».

Пашик, зевая:

«Запрет автобусов».

Светик:

«Запрет личных средств передвижения».

Стикеры ложились на стол один за другим. Жёлтые. Кривые. Злые.

— Пашик, что добавишь?

Он подумал. Долго. Чесал подбородок.

— Запрет спать в общественных местах.

Светик фыркнула. Но записала.

— Дед, а как ты собираешься их запрещать? — спросила Светик. Облокотилась на стол. Посмотрела на деда прямо. Серьёзно. Без обычной усмешки.

Дед отложил приёмник. Посмотрел на стикеры. На жёлтые квадратики, которых становилось всё больше.

— Ну как? У нас же есть борцы за отмену запретов. Я найду их и отдам все стикеры, когда они сменят власть Запретании.

— А если их нет? Если мы одни боремся за всё это?

Тишина. Радио шипело. Пашик снова клевал носом.

— Не может быть. Мы их обязательно найдём. Либо они нас найдут.

— Тогда, дед, нужно заявить о себе. Но заявить так, чтобы нас не заподозрили власти Запретании.

Дед кивнул. Медленно. Тяжело. Как кивают люди, которые знают, что говорят правильно, но не знают, как это сделать.

Заходит бабка Семёновна. В ночной рубашке, с растрёпанными седыми волосами. Лицо красное от сна и от злости. Шёпотом — но очень сильно, так что шёпот звучит хуже крика — ругается на деда Михалыча.

— Быстро спать, старый пень! Я тебе сейчас устрою революцию! А вы чего, молодёжь, не спите?! Быстро к себе спать. Марш. Живо.

Светик закатила глаза. Пашик уже спал на стуле по-настоящему. Семёновна тряхнула его за плечо. Он вскочил. Потопал к двери. Светик за ним.

Кухня погрузилась в лунный свет. Тихий. Серебристый. Холодный. Луна смотрела в окно сквозь газету, и её свет падал на стол, на стикеры, на пустые табуретки. Всё замерло.

Сквозь темноту зашла ещё одна жительница квартиры — Раиса Раисовна. В халате, с собранными на затылке волосами, с тонкой шеей и острыми плечами. Она учитель в запретанской школе уже восемнадцать лет. Да ещё и запретанского языка. Восемнадцать лет у доски. Восемнадцать лет мела в руке. Восемнадцать лет детских глаз, которые смотрят на неё и ждут.

Зайдя на кухню, она увидела стикеры. Остановилась. Прищурилась. И сразу начала читать каждый из них. Медленно. Внимательно. Водила пальцем по буквам. Искала ошибки? Или же искала, за что настучать на соседей? Кто знает? Может, и то, и другое. Может, ни то, ни другое. Может, просто читала. Потому что не могла не читать. Потому что слова были её работой, её жизнью, её проклятием.

Но спустя десять минут и большого количества прочитанных запретов взрослая женщина начала ронять скупую слезу. Одну. Потом ещё. И смотреть на жёлтую луну. Ту самую, что висела за газетой на окне. Ту самую, которой всё равно.

Через неё прошло столько запретов. Столько детей ушли в колонии из-за своей детской, юношеской глупости. Из-за слова. Из-за рисунка. Из-за смеха не в то время. Детский максимализм власти Запретании решили уничтожить сразу и беспрекословно. Без предупреждений. Без вторых шансов. А дети по незнанию нарушали их каждый день. Каждый. Божий. День. В конечном итоге каждый день школьников начинался с новых законов. Затем шли запретанские предметы. Отдельным предметом шли запретанские законы и история этих законов. Историю Запретании помнят только старики. В школе же такой предмет не нужен. Не нужен. Запрещён. Не нужен.

Раиса Раисовна каждый день вела урок. И дети в каждом классе уменьшались на глазах. Пятая парта — вон. Пустая стоит. Пыль на столешнице. Никто не садится. Парни пошли на стройку. А запретанские законы запрещают детям быть на стройке. Их поймали. Отправили в колонию. Пятая парта опустела. Шестая — через неделю. Седьмая — через месяц.

Со временем у Раисы Раисовны выработалась злоба. И ненависть ко всему. Терпение было на пределе. На детей она сильно кричала. Срывала голос. Била указкой по столу. В особые дни дети получали по лицу. Ладонью. Костяшками. Чем придётся. Её нутро полностью прогнило. Выгорело. Восемнадцать лет. Ни одного выходного. Ни одной благодарности. Ни одного ребёнка, который вернулся.

За восемнадцать лет она не видела ни одного ребёнка из колонии. Они не возвращались. Дети, которых она сама же отправляла на «исправление», не появлялись в своих дворах. Не стучали в двери. Не звали маму. А родители считали их мёртвыми. Ходили слухи, что кто-то вернулся и рассказал, что все уходят в шахты и работают до двадцатипятилетия. Если выживают — свободны. Но доживают единицы. Им было десять-тринадцать лет. Десять. Тринадцать. Маленькие пальцы в темноте. Маленькие спины под камнем.

Раиса Раисовна стояла у окна. Смотрела на луну. Стикеры лежали перед ней. Слёзы капали на жёлтую бумагу, размывая чернила.

— Раиса Раисовна, вы чего тут? Присоединяйтесь к Кухне Запретов.

Голос из темноты. Толя. В мятой рубашке, с картами в нагрудном кармане. Глаза красные. Не от сна. От чего-то другого.

— Толик, я уже ухожу. А ты чего так рано? Обычно же утром возвращаешься. Неужто исправился?

— Нет. Опять поймали. Это уже пятая сходка картёжников. Начинаю уже думать бросать.

Он сел на табуретку. Положил карты на стол. Рядом со стикерами. Посмотрел на них. На Раису. На луну.

— Бросай это гиблое дело, пока я не настучала на тебя.

Голос Раисы Раисовны был ровным. Усталым. Без злобы. Почти ласково.

— Раиса Раисовна, какая вы добрая у нас.

— Не поясняй, Толя.

Он замолчал. Собрал карты. Встал. Ушёл. Шаги затихли в коридоре.

Утро на Кухне Запретов было таким же, как и всегда. Но уже с явными спорами и объяснениями. Голоса звучали громче обычного. Табуретки скрипели чаще. Чайник кипел, и никто не снимал его с огня.

Дед Михалыч был первым. Сидел на своём месте, перед приёмником. Ручка частоты уже была настроена. Глаза красные — не спал. За ним на кухню подтянулась Семёновна. Халат. Платок. Сковорода в руке. А вслед и все остальные: кому на работу, кому на учёбу. Шум. Шарканье ног. Звон посуды.

Толик спал. Прямо на стуле. Голова на столе. Карты рассыпаны рядом. Храпел тихо, мерно, как ребёнок. Степан никуда не собирался и просто вышел покурить на кухню. Встал у окна. Закурил. Дым полез в щель приоткрытой форточки. Молчал. Смотрел наружу. Светик и Пашик бегло кушали перед выходом. Хлебали кашу из общих мисок. Торопились. Ложки стучали о дно.

Их сменила Раиса Раисовна. Халат сменился на серое платье. Волосы собраны туго. Лицо — каменное. С большим количеством вопросов к Михалычу.

— Ты чего, старый, совсем обалдел? Какие-то бумажки пишешь, хочешь, чтобы нас всех тут посадили или расстреляли?

Голос её был тихим. Но каждое слово падало, как камень в воду. Тяжело. С всплеском.

— Раиса Раисовна, вы не понимаете. Мы ничего не нарушаем. А наоборот, помогаем нашей стране. Мы пишем новые запреты. Помогаем. Фиксируем. Мы — патриоты.

The free sample has ended.

$3.82