Read the book: «Бесчеловечность»
Один
Мы договорились встретиться в восемь. Я не видел ее неделю и ужасно соскучился. Нельзя сказать, что наши отношения близились к концу, однако холод сродни тому, что возникает в ноябре из ниоткуда и устанавливает свое господство на следующие полгода, чувствовался все сильнее, он нарастал с каждым днем. Я не понимал, с чем это связано, и угнетающее чувство скорой потери давило на разум, заставляя паранойю, скрывающуюся обычно внутри, выплескиваться наружу. В один момент, когда мы лежали на диване и смотрели никчемные шоу по «ящику», я встал и пошел на кухню квартиры, снятой ее родителями, а внутренний голос, ворвавшийся из тишины, заговорил вкрадчиво, но едко: «Запомни обстановку вокруг – скоро от всего этого останутся лишь воспоминания». Я не придал тогда этому значения. Паранойя принимала все более странные формы: я начал читать тайно ее переписки в соцсетях, ревновать к любому человеку; если она не отвечала на звонки, я думал о том, что именно в этот момент она изменяет мне, хотя поводов так думать не было. Однажды, когда она долго не открывала дверь домофона, я даже вышел этажом раньше из лифта, чтобы встретить того, в существовании которого я был уверен, но никак не мог это доказать. Естественно, я никого не встретил, но все равно закатил жуткий скандал, на что она просто ушла в другую комнату и расплакалась.
Невозможно объяснить появление паранойи логически. Я, по крайней мере, за все это время не смог. Любые аргументы в таком состоянии отметаются, как абсурдные, а собственные умозаключения кажутся единственно верными. Это как мысль о том, что ты не выключил утюг, уходя на работу: ты четко помнишь, как штекер прибора находился в твоей руке, а не в розетке, как ты мысленно сказал себе «ага, утюг я выключил, отлично», – итог будет один – бег через квартал, одышка на лестнице, трясущиеся от страха руки перед замком, судорожный поворот ключа, громкие проклятия и ругательства, способные разбудить пожилых соседей снизу, и провод утюга, свернутый в метре от розетки.
Паранойя устанавливает норму. В таком состоянии все происходящее кажется тягучей несправедливостью и кознями высших сил, нет никакого мира до – есть только щемящее ощущение обмана и боязни оказаться правым. Как правило, результатом паранойи является либо опустошение вследствие собственной правоты, либо ненависть к себе за порочные мысли.
Тогда об этом не думалось. Осознание глупости совершенных действий всегда приходит позже – секунда, час, день, месяц, год – у жизни всегда есть преимущество в этом. Если осознаешь глупость действия до того, как все случится, что бы ни было, – ты умнейший человек, приятный и великолепный, готов иметь с тобой дело.
Тогда же мне думалось о том, как она улыбнется мне при встрече, встанет на носочки, чтобы обнять мою не самую крепкую шею, попытается поцеловать, а я немного отстранюсь и, как всегда, скажу: «Девушка, я сам не местный, спросите дорогу у кого-нибудь другого». Это было нашим ритуалом. Я заметил, что у каждой пары действительно влюбленных людей есть свой ритуал. Это может быть что угодно: неудачная шутка вроде нашей, милый поцелуй в ухо, придыхание в духе «ну, и зачем ты пришел?», заливистый наигранный смех и еще сто тридцать четыре варианта пустить человека в свое сердце. Выделить его. Сделать особенным. Заставить его подумать, что только с ним возможно сделать что-то забавное и понятное только двоим. Показать одним действием, что все проблемы – пустяки, не стоящие внимания, потому что я здесь, я с тобой, сейчас мы поговорим, и все будет хорошо.
На часах было восемь:пятнадцать, и я зашел в кафе через дорогу от банка – постоянного места встречи, – чтобы взять два кофе. Внутри было пусто, и девушка-официант молча отвернулась, зная, что я попрошу два латте, и один будет с ореховым сиропом. Я всегда любил это кафе за две вещи – пустоту и молчание. В людных местах мне неуютно. Не люблю повышать голос, чтобы сказать что-то, не люблю очереди, не люблю ожидание, которое всегда является следствием людности. При этом, что может быть приятнее понимающего взгляда, быстроты и получения желаемого без совершения какого-либо действия, кроме самого нахождения в определенной точке? Привет. Я пришел. Дайте мне, пожалуйста, два кофе, как обычно, я расплачусь и уйду. Спасибо. Спасибо, что запомнили. Каждый человек хочет, чтобы его помнили. Я обязательно зайду еще.
Как только я вышел на улицу, держа два стаканчика кофе в одной руке, – привычка официанта, от которой не избавиться, – начался дождь. Девушка в темном плаще до колен на другой стороне улицы ускорила шаг и накрыла голову папкой документов, видимо, не самых важных, при этом губы ее безостановочно зашевелились в не самых приятных словах, обращенных к природе. Ее можно понять – только-только закончившееся лето выдалось чересчур дождливым, холодным и серым, как будто Питер отдал Москве не только звание столицы, но и погоду. Капли разбивали лужи и проникали в щели асфальта, наполняя пейзаж тоской, будто ее и так было недостаточно. Несмотря на ранний вечер, на улице было пустынно, и только девушка на противоположной стороне улицы, спешащая куда-то, да переменный стук усиливающегося дождя говорили о том, что я не один на планете и существует жизнь, скрытая от ускользающего внимания обывателя.
Ливень никак не входил в мои планы. Я собирался отвести Машу в удивительное место, которое нашел совсем недавно. В очередную нашу ссору я вышел из дома в чужом пальто и поехал в центр, чтобы прогуляться в одиночестве. Прогулки в одиночестве – моя слабость. Когда ты идешь куда-то один, потребность в раздумьях усиливается многократно. В такой момент хочется рассмотреть каждую деталь каждой пройденной улицы, остановиться у случайной витрины, отыскать ранее невидимое и удивиться тому, как часто ты проходил мимо этого, не замечая обыденной прелести затхлого переулка, раскрашенного недоучкой-художником, фигур неправильной формы на фасадах старых зданий и легкой взвеси отчаяния и пустоты. Разница в восприятии всегда зависит от настроения и компании. Вот и в тот день я шел по Никольской, и решил свернуть в первый попавшийся переулок. Свернул и попал в прошлое.
Передо мной из ниоткуда вырос монастырь. Я не смог понять, насколько стар он и насколько обитаем, однако это было пустое занятие – какая разница, что кроет в себе явление, если оно красиво. А монастырь был красив. Красив был и тот факт, что посреди шумного города, буквально в десяти метрах от насыщенной жизни, сохранился островок древности как часть мира, недоступная для понимания. Эта мысль сковала настолько, что пятнадцать минут я стоял на одном месте и смотрел на здание, но скорее сквозь него – в древность, в размеренное течение жизни, вечной жизни на обитаемом издавна шаре. Развернувшись спустя пятнадцать минут и оставив монастырь за спиной, я будто вынырнул из ледяной воды. Шагая вдоль Никольской, я пытался вернуть размеренность мысли и подумать о случившемся снова, но это было крайне трудно. Мне захотелось отвести туда Машу, спросить ее, что она испытала при виде этого места, какие мысли родились в ее голове, – было ли все так же, как у меня, или для нее монастырь обрел другой смысл и обрел ли смысл вообще.
Теперь туда уже не поехать. Ничто не должно отвлекать от самой сути, когда ты прикасаешься к истории. Дождь в такой момент – тоже помеха. Я достал телефон, чтобы посмотреть доступные сеансы в кинотеатре неподалеку, прекрасно осознавая, что поход в кино – худший вариант свидания, так как при просмотре вы молчите, а обсуждение после сеанса обычно сводится к стандартным фразам «ну, как тебе?», «да, актер хороший», «сюжет неплох/плох/ужасен/прекрасен/отвратителен» и так далее. Достал телефон и увидел сообщение от Маши. «Я сегодня не приду, да это и неважно. Я хотела сказать, что нам нужно расстаться. Я устала. Извини.»
Сообщение было отправлено в восемь ноль пять. Чертов беззвучный режим. Минуту я пребывал в оцепенении. Я смотрел наверх, на небо, серое тоскливое небо, и не мог осознать, что все это происходит на самом деле. В такой момент можно поймать неуловимое – искажение времени. Уже двадцать пять минут как меня бросили, а я все еще думал, что мы вместе. Это странно. Это тяжело осознать. Такой маленький промежуток времени, но он так четко показывает всю суть восприятия конкретным человеком конкретного события, что становится понятно: время – самая страшная сила, существующая на Земле. Я набрал выученный наизусть номер, но гудки не раздавались. Я написал сообщение «Где ты? Я приеду и поговорим». Сообщение не отправилось. Я проверил баланс – деньги на счету были. Повторил отправку. Снова не отправлено. Значит, в черном списке. Окей.
В руке все еще находились два стаканчика кофе, и как только взгляд упал на них, меня прорвало: латте были доставлены прямиком в стену дома, пролетев метров пятнадцать, а окрестности пошатнулись от громкого крика, переходящего то ли в хрип, то ли в плач. «Сука!», – только и смог воспроизвести пересохший рот, хотя в голове крутилось еще сто тридцать четыре ругательства, обращенных, конечно же, не к Маше, а к судьбе, самой страшной суке, которую видела Земля. Из окна показалась седая и полысевшая кое-где голова грузного мужчины, а следом я услышал несколько аргументов, доходчиво объясняющих, какой я мудак и как бы было хорошо, если бы такие, как я, вымерли к чертовой матери и дали бы спокойно отдохнуть благочестивым людям. Я не стал спорить, потому как спорить с очевидной истиной – удел настоящих адептов ругани, а я таковым был только тогда, когда выпивал два-три литра пива.
Присев на бордюр дороги, ведущей во двор, я молился богам, чтобы в рюкзаке оказались сигареты. Судорожно выворачивая содержимое его, я нашел то, что искал, достал последнюю сигарету из пачки, вспомнил про «восемнадцать берез» Чижа и закурил. Курить я начал еще в университете, как и девяносто процентов курящих людей. В старости я, наверное, об этом пожалею. Ну и пусть.
К двадцати трем я понял не так много, как хотелось бы, но все-таки кое-что усвоил, в частности то, что для любого явления есть особый индикатор под названием «старость», потому что «старость» равняется «вечность». «Я хотел бы заниматься этим в старости» означает «я хотел бы заниматься этим всегда». Вот и все. Преломите это через любое действие, и поймете, как это работает. Усвоив это, я твердо решил делать только то, что хотел бы делать и в старости. Поэтому я и влюбился в Машу. Я видел в ней все то, что хотел бы видеть от своей жены на протяжении всей жизни: поддержку, спокойствие, критическое мышление, ум, обостренное чувство прекрасного и справедливости, в конце концов. Я хотел это видеть всегда и так боялся, что могу это потерять, что сам все и испортил. Но никогда не поздно исправиться.
Сигарета обожгла пальцы, и я вернулся из недр размышлений, почувствовав некое опустошение. «Что делать? Куда бежать? Где Курский вокзал и куда бежать?», – промелькнули воспоминанием слова Венички. Пора ехать, бежать, нестись, чтобы сохранить то немногое, что вносило в жизнь хоть какой-то смысл. К девяти я был в метро. К девяти сорока уже сидел у подъезда ее дома с новой пачкой сигарет и почти разрядившимся телефоном. Оставалось ждать.
Во дворе было пусто и тихо. Дети давно ушли с детских площадок готовиться к новой учебной неделе, досматривать мультики, пить теплое молоко с хлебом и мечтать о великом. Я же мечтал только о том, чтобы Маша пришла, и мы поговорили. Крыши домов гудели, поглощая шум обитателей с упорством, достойным немой похвалы зеваки, а ветер разносил пустоту по городу, поднимая пыль с замученных машинами дорог и унося отломанные ветки подальше от деревьев, подобных родителям, от которых уезжают дети: они грустно качаются в такт своей тоске по уходящему в один момент времени. Дверь закроется, и ничего не изменится, но изменится все: от разговоров на кухне до теплых объятий после долгой разлуки, – все будет казаться похожим, но не тем, что было. Одним словом, новым.
Слух мой был напряжен, и я чувствовал себя жертвой, как будто за мной охотится огромное непонятное чудовище, способное мгновенно завладеть преимуществом и расправиться со мной с небывалой жестокостью. Я же ничем не владел, и поэтому был беззащитен, беззащитен абсолютно перед всем: перед погодой, обстоятельствами, темнотой, страхом, и, что самое главное, что является обобщением всего этого, – перед неизвестностью, я практически чувствовал ее дыхание за спиной и старался не оглядываться, дабы не нарушать игры и не открывать в неизвестности чарующий блеск нового, но уже узнанного по очертаниям и неуловимой магии явления.
Я повернул голову на смех, раздавшийся на грани слышимости, на смех, разрезавший воздух ровно до моего уха и ни миллиметром далее, и замер. Знакомые очертания всегда узнаются издалека, независимо от точки зрения, зоркости глаз и величины разделяющего пространства. Я увидел Машу, шагающую неровно, но при этом ничуть не осторожно, так шагают только счастливые пьяные люди, забывшие о мимолетности времени, наслаждающиеся моментом, атмосферой и шумной звонкой компанией, сопровождающей их в такую минуту. Что отличает пьяницу от просто выпившего человека? Только усталость во взгляде, способном остановиться лишь на точке пространства, а не на совокупности этих точек, выделить ее и замереть в исступлении, замереть в непреднамеренном ощущении окружающей нас пустоты. Естественно, она была не одна, рука ее была спрятана в руке другой, и спрятана так, что кроме другой руки не было видно ничего, – только это я отметил в парне, идущем рядом, все остальное в его внешности было непримечательным: примерно сто семьдесят сантиметров роста, худое тело, темные волосы, постриженные месяц назад начинающим парикмахером, торчали в разные стороны, темная кофта и темные джинсы, темные кроссовки, – все такое же темное, как мои намерения в ту секунду. Я пошел навстречу, понимая, что парень, скорее не виноват, чем виноват, но ничего не попишешь: печален день того, кто встретил меня в плохом настроении, но еще более печален день того, кто такое настроение создал.
Отдаленно раздалась музыка из любимого мультфильма. Я подумал, что какой-то непослушный ребенок все еще не спит, да к тому же не спит при открытом окне, намереваясь заболеть – ветер не стихал – и не пойти в школу. Спустя пару шагов я ощутил вибрацию и понял, что ошибся насчет ребенка, – та же музыка стояла у меня на входящих. «Как невовремя!», – пробубнил я и посмотрел на экран, ожидая увидеть надпись «Мама», и оказался прав. Только мама мне и звонила.
– Алло, здравствуйте, майор полиции Востриков Геннадий Иванович. Вы являетесь сыном Игнатьевой Инны Анатольевны?
– Ээээм, да, а почему вы звоните с номера мамы? – ответил я, находясь в полном ступоре.
– Вы сейчас в Москве? – вкрадчиво спросил майор, и этот тон заставил меня волноваться сильнее, чем это было вообще возможно.
– Да, в Москве, а что случилось?
– Подъезжайте по адресу улица Ленинский проспект, дом семьдесят пять, – перед тем, как произнести следующую фразу, майор сделал глубокий вдох. – И включите новости. Прошу прощения, мне надо идти. Приезжайте.
– Что случилось, скажите мне, почему вы звоните с телефона моей мамы??? – я уже перешел на крик, но сотрудник полиции положил трубку.
Наконец Маша и ее спутник заметили меня, произошло это в тот момент, когда я убрал телефон карман и ринулся по направлению к улице, ведущей в метро.
– Что случилось? – неуверенно спросила Маша, сдерживая икоту и сомнения по поводу целесообразности вопроса.
– Иди на хуй! – только и смог выкрикнуть я, уже находясь на значительном расстоянии от объекта моей любви и ненависти одновременно.
Я бежал к метро так быстро, как никогда ранее, но при этом по всему телу разливалась невыносимая дрожь, унять которую не получалось ни рассуждениями о произошедшем пару минут назад, ни мыслями о маме, – голова наливалась кровью и мысли путались, отрывками выплывая перед глазами навязчивыми образами. Щелчок – огромная рука, держащая другую руку. Щелчок – толстый следователь, поднимающий разбитый, испачканный в крови телефон. Еще щелчок – желтая лента, очерчивающая квадрат тротуара.
От этого отделаться невозможно. Я бежал и думал о том, что за каких-то два часа я потерял все, что у меня есть. Майор полиции просто так звонить с чьего-то телефона не будет – случилось что-то страшное. Я пытался придумать хоть один вариант развития событий, при котором все хорошо, с мамой все в порядке – может быть, это тупой розыгрыш коллег, может, это сбои в системе мобильного оператора, и звонок какого-то полицейского сыну полной тезки моей матери по ошибке был адресован мне, – все эти версии разбивались о параноидальный мозг и остатки трезвой логики.
Я был так погружен в водоворот страха, что не замечал окружающую действительность: я пробежал вход в метро, потом вспомнил схему «подземки» и понял, что нахожусь на соседней ветке и что надо взять такси, а не ехать сорок минут в гремящем поезде до чертового адреса, где, возможно, моя прежняя жизнь изменится раз и навсегда. Около метро, как обычно, стояли желтые машины, на капотах разваливающихся «Лад» сидели два бомбилы – усатый и безусый, седой, и темноволосый, – я побежал к ним и на бегу пытался выговорить адрес, но слова застревали внутри, казалось, будто легкие остановились, перекошенный рот то раскрывался, то закрывался в попытке вымолвить хоть что-то, но ничего не происходило. Представьте себе картину: парень подбегает к двум таксистам, судорожно пытается что-то сказать и спустя секунду падает на колени и начинает плакать, все так же беззвучно, спустя десять секунд встает и выдыхает «ленинский проспект, семьдесят пять», а после бросается к передней двери машины и неистово ее дергает. Тут можно и самому онеметь.
Таксисты переглянулись так, как будто произвели моментальный телепатический диалог:
– Повезешь его? – спросил усатый в таком «обсуждении».
– Не, еще откинется у меня на переднем сидении, или, может он вообще кого убил, а теперь убегает!
– Дурак что ли, ты видел его вообще? Я уверен, у парня беда.
– Ну, вот и вези его, я уверен, он еще и не заплатит.
– Вот и повезу.
– Валяй.
Усатый таксист встал с капота.
– Парень, ты сейчас ручку оторвешь. Куда спешишь? Все равно не успеешь.
– Что вы сказали?
Я просто обезумел от такого цинизма и отпустил злосчастную ручку его старой машины. «Я тебя сейчас убью, старый гондон!» – пронеслось в голове, и я уже повернулся в сторону капота, чтобы возвести промчавшуюся мысль в ранг приказа.
– Что слышал. Человек, который так бежит, уже опоздал, – пробубнил усатый, шаря левой рукой по карману в поисках ключа и почесывая усы правой. – Садись, – добавил он, и машина открылась.
И я сел. Минуту мы молчали. Таксист уверенно держал руль одной рукой, морщинистой, крепкой и сильной, было видно, что водитель он первоклассный, и что фраза про «не успеешь» – не столько цинизм, сколько опыт простого работяги, видавшего в течение жизни переплеты посложнее моего. От этой мысли сердце неистово забилось, а под ложечкой начало тянуть сильнее, чем во время ожидания итогов экзамена по предмету, к которому не готовился.
– Можете включить радио? Мне нужно послушать новости, – произнес я, вспомнив голос майора.
– Сейчас новостей нет, они раз в пятнадцать минут идут, – с видом знатока ответил таксист, доставая сигареты из нагрудного кармана фланелевой рубашки. У меня, кстати, была такая. – Курить будешь?
– Нет, у меня свои есть.
– Ну, так курить-то будешь, только сигарету возьмешь свою.
– Какая к черту разница?
– Э-э-э, большая, сынок, большая.
Мы закурили, и меня чуть не вырвало. Видимо, легкие оказались не готовы к таким нагрузкам: бег и сигареты – худшее испытание, которое можно устроить организму в течение пятнадцати минут. Откашлявшись, я уставился в чуть открытое окно, наблюдая мрачную картину наступающего осеннего вечера: кое-где уже опали листья, после дождя асфальт превратился в темно-серую, почти черную, бездну, сковывающую город. Прибитая каплями пыль как будто очерчивала границы этой бездны, показывая, что не только у боли, любви и жизни есть они, но и у того, что порой кажется бесконечным. Смотря на дорогу, я как будто выпадал из жизни, забывал о ее существовании ровно так же, как она забывает о существовании человека, запертого в комнате без стен идеей, трагедией или стечением обстоятельств. Ничто не существует так непоколебимо, как осень, потому что она вечна, не в смысле, что она будет всегда, – нет, ей на смену придут снегопады, зной и черт знает что еще, но она обязательно вернется, когда уйдет, а мы нет. Если человек не возвращается, приходил ли он вообще, жил ли он, боролся ли, плакал ли, умирал ли? Только память дает ответ. Но верить ли ей так, как верят в чудо под Новый год милые дети, с нетерпением ждущие боя курантов, трущие сонные глаза в ожидании неизвестного и прекрасного? Я предпочитаю не доверять, потому что…
– Какой адрес, говоришь?
Таксист выловил меня одним только предложением из пучины – еще немного, и я забыл бы, куда еду, погруженный в отвлеченные размышления о том, о чем думать не стоит, по сути, – какое кому дело до духовного поиска во время материального существования?
– Вроде, Ленинский, семьдесят пять, – ответил я и потер лоб, потому что внезапно ощутил боль, стремительно разливающуюся по всему черепу. Секунду назад ее не существовало.
Таксист нахмурил густые черные брови, нависающие над глазами, как козырек от солнца где-нибудь на юге, и спросил:
– Ты что, не знаешь, куда едешь?
От злости и бессилия я крикнул:
– Блять, да не знаю я, куда еду, чего пристал!
Ожидание потери вернулось. Оттолкнувшись от кресла, я почувствовал вторую волну головной боли и замер, поэтому все выглядело несколько комично и жалко одновременно: я как будто уставился на номер машины перед нами и продолжил:
– Мне позвонил … м-м-м-майор полиции с телефона … м-м-м-м-мамы …, сказал при-и-и-ехать по адресу и вклю-ю-чить новости.
Я был готов расплакаться от того, насколько все случившееся неправдоподобно, глупо и несправедливо. Нормальная, спокойная и тихая жизнь была на грани того, чтобы обратиться в пепел, превратив меня в труху, в сгнившее непонятно из-за чего дерево.
– Ну так сказал бы сразу, откуда мне знать, что с тобой, – пробубнил таксист невнятно.
Чувствовалось, что он хочет как-то помочь, но вот этот шаг – от пренебрежения до сострадания – сделать ему неимоверно тяжело.
– Я-то думал, может, девушка бросила, вез я пару раз таких, сидят, ноют, а чего ноют – непонятно. Как будто…
– Ну, и с девушкой я, считайте, что тоже расстался, – перебил его я, показывая сообщение Маши, а потом истерически засмеялся, засмеялся так, что на приеме у дантиста мне бы не было равных. Правда, пару минут так посмеешься – можно и помирать. Опустошает.
– Да-а-а-а-а, дела! Ладно, сейчас домчим, все будет нормально, уверен, это какой-то розыгрыш.
– Смешно – обоссаться.
– У тебя не день рождения случаем? – вдруг загорелся водитель, как будто случайно нашел ответ на сложную задачу.
– Ну, если считать меня мертвецом, то – наверное.
– Это как?
– День рождения мертвого – это день смерти.
– Умно. Я вот считаю…
– Бабушка так говорила, – перебил я похвалу таксиста.
– И как она?
– Умерла в том году.
Честное слово, я увидел, как таксист еле сдержался, чтобы не заржать. Хорошо, что он смог собрать последние остатки тактичности и не делать этого. Правда, меня это все равно выбесило.
– Остановите машину. Я дальше с вами не поеду, – резко бросил я, ища кошелек. – Поймаю новое такси.
– Ладно, – ответил он, все еще не останавливаясь.
Проехав так километр под моим возмущенным взглядом, таксист наконец припарковался у обочины и чуть не врезался во впереди стоящий седан.
– Ты же вроде спешил.
– А вы вроде говорили, что я уже не успел. Сколько тут еще ехать?
– Так приехали, – задумчиво произнес таксист, ища пачку сигарет все в том же кармане. – Денег не надо. Пусть все это будет розыгрышем до конца.
Я молча пожал ему руку, крепко пожал, и открыл дверь машины, попутно осматривая из отодвигающегося окна продуктовый, перед которой мы припарковались. Вроде ничего особенного. Не сказал бы, что это самая людная улица, которую я видел в жизни, но народу было достаточно, несмотря на не самую приятную погоду. Я все больше думал о том, что, может, и правда – все это глупый розыгрыш? Но к чему? Зачем? Я пошел по ходу движения машин, рассматривая местность на предмет чего-то необычного, выходящего из привычного порядка вещей, но упорно ничего не находил. Вот и конец дома. Поднял голову вверх, чуть повернул ее вправо и увидел число «семьдесят семь». Сука! Неужели было сложно посмотреть по навигатору? В чем вообще проблема доставить человека по адресу Ленинский проспект, семьдесят пять, а не семьдесят семь? Как такие люди вообще живут? Вот, например, им говорит кассир в магазине: «С вас тысяча девятьсот восемь рублей», а они что, передают тысячу девятьсот шесть? Нет же! Тогда почему возникает сложность привезти человека по правильному адресу? Так я думал, медленно проходя семьдесят седьмой дом. Через пятьдесят метров я остановился, и протер глаза влажной от волнения рукой. Со всеми же бывало такое, когда ты видишь то, во что отказываешься верить, улыбаешься слегка, скорее от изумления, трешь глаза и говоришь себе: «Ну, точно, я сплю, этого не может быть!»?
Желтая лента, натянутая на скорую руку и болтающаяся от ветра и мелкого дождя, выделялась из тротуарной обыденности. Это была не та лента, которую растягивают при дорожных, знаете, работах, когда рабочие из дружественных стран в седьмой раз за год меняют тротуарную плитку, и не потому что так надо, а потому что есть бюджет и его надо освоить: купить машину жене, квартиру, к примеру, или отправить учиться любимого сына подальше с глаз долой в какую-нибудь Англию, – нет, это была другая лента, и не потому, что вокруг не сновали рабочие, включившие музыку с телефона, произведенного в прошлом десятилетии, не потому, что тротуар был в целости и сохранности – могли только сегодня его доделать и забыть снять растяжку – нет, не поэтому заболело сердце и голова превратилась в расколотый молотком орех. Все было просто: из здания банка, вокруг которого растянули ленту, валили последние клубы черного, как северное море в непогоду, дыма, а вокруг сновали полицейские и пожарные, которых ранее не было видно из-за припарковавшегося в неположенном для себя месте грузовика. А еще запах. Невыносимый запах жженого белка.
«Это не розыгрыш. Все-таки не розыгрыш», – внутренний голос не умолкал, как будто кто-то посторонний зашел в пещеру и начал повторять одну и ту же фразу. Я бросился через людей к желтой ленте, осознавая, что жизнь моя всецело зависит только от одного «да» или одного «нет», которое предстояло услышать через несколько секунд, похоже, самому невезучему человеку на этой планете.
Я бросился к парню в форме, стоявшему на тротуаре перед пространством, огороженным лентой, и, не добегая до него, крикнул:
– Где майор Востриков??? Позовите майора!!! Он мне звонил!!!
– Молодой человек, не кричите, майор Востриков здесь. Он подойдет к вам, как только освободится, – произнес полицейский, и можно было почти физически ощутить металл и безжизненность в его голосе. Что с человеком делает служба!
– Тупой ты козел, ты что, не понимаешь? Он мне звонил! Позови его или дай пройти!
– Молодой человек, спокойнее. Я не могу вас пропустить. Ведите себя сдержанно, – ответил он все так же непоколебимо.
«Форменный мудак» – подумал я и судорожно начал искать сигареты, а найдя почти пустую красную пачку, плюхнулся на мокрый антрацитовый асфальт. Продолжая шарить в карманах штанов, я повернулся лицом к менту и спросил:
– Что тут произошло?
– Я не могу разглашать данную информацию.
– А что ты вообще тогда можешь разглашать?! – прикрикнул я. – Да где эта ебучая зажигалка?!
– У меня есть спички, нужны?
– Еще два камня мне кинь, осел, – огрызнулся я.
В глубине души я понимал, что этот парень ни в чем не виноват: ни в том, что еще два часа назад меня бросили, ни в том, что полтора часа назад мою жизнь поделили на «до» и «после» окончательно, – просто у него такая работа: стоять тут и не пускать никого туда, где, возможно, случилось страшное. Получается, такой «охранник наоборот»: охраняет не кого-то от страха, а страх от, в данном случае, меня. Наконец, я нашел зажигалку в рюкзаке, закурил, сделал первую глубокую затяжку и меня «осадило»: земля потеряла свои первоначальные очертания и поплыла то вправо, то влево, покачиваясь, как покачивается на волнах судно с мелким водоизмещением.
Я все еще не понимал, что произошло с этим злосчастным банком: выглядело все так, как будто произошел пожар, но для простого пожара согнали слишком много «мусоров» и пожарников. Похоже было на взрыв, теракт, не знаю, но зачем взрывать отделение банка не в самом проходимом месте? И что здесь делала мама?
Она жила в другом районе, собственно, там же, где мы раньше жили вдвоем. Папа ушел от мамы еще до моего рождения, потому что на середине срока наблюдающий гинеколог сообщил родителям, что у плода ярко-выраженные пороки развития. Другими словами, сказал, что я рожусь инвалидом без руки и без ноги, причем с одной стороны. Одностороннее движение, знаете ли. Отца это немного не устроило, и он настаивал на аборте, равно как и гинеколог, но мама отказалась, и отец ушел, сказав, что не хочет смотреть на это убожество. На меня, то есть. Ставка не сыграла: я родился в базовой сборке – две руки, две ноги, – правда без приключений не обошлось: похоже, я очень хотел похвастаться обеими ногами и решил показать их первым делом, в связи с чем роды вышли не совсем обычными – своими телодвижениями я каким-то образом намотал пуповину на шею. Получилась петля, на которой я почти повесился, – хорошо, что акушер был мастером от бога и смог вращением снять петлю. Прогноз был неутешительный: слабоумие, а при худшем варианте – парализация всего тела ниже шеи. Ничего из этого, к счастью, не произошло. Похоже, я очень сильно хотел показать отцу, что с самого рождения готов выпутываться из любого дерьма и оставаться при этом невредимым.
В итоге мама осталась одна с новорожденным на руках – родители ее умерли к тому времени уже лет пять как. Повезло, что прадед был одним из видных членов партсобрания и, видимо, редкой мразью, судя по рассказам матери, а также по двухкомнатной квартире в «сталинке» напротив парка Горького, которая маме досталась по наследству и которую она с радостью продала после ухода отца, а взамен купила двушку на Выхино, таким образом, обеспечив себе возможность не работать лет так пятьдесят. В ее планах было по-другому: покуда я не смогу отрезать себе хлеба и колбасы и поставить чайник на помятую временем газовую плиту. Правда, вмешался дефолт девяносто восьмого, поэтому научиться делать бутерброды и заваривать чай мне пришлось немного раньше.