Read the book: «История села Мотовилово. Дневник. Тетрадь 20»

Font::

Возвращение домой

Я снова дома!

Поезд остановился на родной станции «Серёжа». Вышедши из вагона и попрощавшись с товарищами, такими же инвалидами, как и сам, ехавшими на этом поезде дальше, Иван закостылял к своему селу – родному Мотовилову. Его по дороге догнал ехавший на лошади в село колхозник-односельчанин, и, видя костылявшего инвалида, посадил его на свою повозку. Подъезжая к селу, сидя в телеге, желая скорейшего приближения к селу, Иван всем телом несколько раз подавался вперёд, как будто этим он мог ускорить приближение к дому. При подъезде к селу Иван пожелал слезть с повозки и селом до своего дома идти пешком. Он решил, для своих родных, явиться домой сюрпризно, благо багажа, кроме костылей и заплатной шинели, никакого не было. Чтобы селом пройти неким героем, Иван нарочито распахнул на себе шинель, обнажил грудь свою, на левой стороне гимнастёрки висела и золотом блестела на солнце медаль «За оборону Ленинграда!». Войдя в свою родную «Главную» улицу, у Ивана трепетно заклокотало сердце в груди. Он ускорил шаг. Вдали завиднелся родной палисадник, у которого стоял и всматривался в приближающегося инвалида на костылях отец, но он издали пока не признал в этом инвалиде сына Ивана и, вошедши в дом, позвал к наблюдению мать Ивана Любовь Михайловну. Приблизившийся Иван, не дойдя до родного дома три дома, с волнением, задыхаясь от радости, крикнул отцу с матерью: «Встречайте!!!» Отец взволнованно затормошился, а мать от радости побежала навстречу и рухнула на землю, не могла выдержать радостного напряжения, охватившего всё её хрупкое тело, видя возвращающегося с фронта сына (из шестерых воевавших), хотя и инвалида на костылях, но живого. Александра убили, от старшего Михаила нет никаких вестей, а три младших продолжают сражаться на фронте. Иван бросился в объятья матери, отца и сестрёнки Нади, начались радостные поцелуи, и Иван в сопровождении отца с матерью вошёл в свой родной дом.

– Вот, я снова в родном доме! – стукнув костылями об пол, радостно и громогласно крикнул Иван.

– А нам пришло извещение, что ты убит! Только оно пришло после твоего письма из госпиталя, – сказал отец.

Узнав, что в доме Савельевых с войны заявился инвалид-фронтовик, сюда потекли родные: пришла сестра Мария, пришли соседи и приближённые жители улицы. Начались расспросы и рассказы о жизни в селе. Узнав, что явился Иван, прямо из поля, пыхнув напрямик, впопыхах пришла Клавдия, и вскоре вместе с племянниками Сашкой и Генкой появился сын Юрий.

– Вот, узнаешь ли Юрия-то, он вон как вырос! – сказала мать.

– Он!

Больше всех была обрадована мать. Она хлопотно засуетилась о том, чтобы скорее накормить сына и, хлопоча в приготовлении еды, расспрашивала Ивана о том, чем кормили на фронте и в госпитале, и сочла нужным спросить сына:

– Ты, чай, Вань, получил в воспитале-то яйцы, которые мы тебе отсылали?

– Какие яйцы? – спросил Иван.

– Как «какие»? Здесь с нас агенты со всего села яйцы собирают. Говорят, что они нужны в воспитале раненым, «чтобы они их ели, да поскорее выздоравливали!», а у нас у самих-то маловато их было. Ну а раз «для раненых», то мы и не жалели. Я подумала: у нас тоже в воспитале раненый сын находится! Я даже на одном яйце адрес новый карандашом написала, в Котельнич-то, где ты раненым лечился! Ты его получил, ай нет? – с наивностью спросила мать Ивана.

– Нет, не получал. Я вообще-то никаких яиц не получал и не ел их, за восемь месяцев, пролежав на одной койке, не видел ни одного яичка, даже позабыл какого они цвета и формы! – откровенно высказался Иван о яйцах как о продукте питания раненых в госпитале, в котором он находился.

– Ну, а как дело обстояло в блокированном Ленинграде, ты ведь сам там побывал? – спросил Ивана отец.

– Да, расскажи-ка нам, как там люди голодали, и как бают ивакуированные, умирали с голоду прямо на улицах? – включился в разговор и Фёдор Крестьянинов, пришедший к Савельевым вместе с шабрёнкой Дарьей.

– Да, в Ленинграде была жуткая картина, с голоду люди мёрли, как мухи. Я сам зимой 1942 г. видел трупы, сложенные поленницей, в пригороде и во дворах! – ответил Иван.

– Да, русский народ весь век в полуголодном бытии пребывает. Русский человек весь век и всю свою жизнь работает за кусок хлеба, и его заветная мечта «быть с хлебом». Неурожайные годы начала двадцатых годов, трудности в начале тридцатых, а теперь вот война, и вовсе оголодала вся матушка-Русь, и дело дошло до гибельного положения. Я же всегда говорил, что «товарищи» не обеспечат народ хлебом! – длинно высказался Фёдор.

– В колхозе-то, хоть и выращивают урожай-то, но хлеб-то весь забирают в государство под метёлку! И нам, колхозникам, его не дают. А получишь пуд или два ржи – её надо отдать за пастушное, и приходится кормиться почти одной картошкой, да и её 17 кг с сотки земли свези в управу! Да и другими налогами народ невтерпёж замучили! – высказался и Василий Ефимович.

– Это рай дело, повезёшь на мельницу картошку сушёную (челуху) молоть, а там у мельника приказ свыше, за помол челухи брать рожью, эт рай дело! – высказалась Дарья.

– Это выходит: купи ржи и отдай её за помол челухи, а кто нынче и продаёт хлеб-то? – заметил Фёдор.

– Как кто продаёт хлеб-то? Толкнись к председателю Карпову, он писнёт записку мне, я и ржи по его распоряжению выдам! – высказался пришедший посмотреть на фронтовика Митрий – колхозный кладовщик. – Ну, а как там, Иван, на фронте-то? – спросил Митрий, неохотно поддерживающий разговор о хлебе (сытый голодному не сочувствует и не разумеет).

– Ну, как тебе сказать. Фронт есть фронт, каждый день обстрелы и взрывы; там постоянно слышишь голос войны, сначала-то было жутко, а потом все попривыкли. Голодное население Ленинграда мечтало, как бы поесть. Ну, а на передовой-то, известно дело: от треска выстрелов пушек и «Катюш» и адского грохота разрывов снарядов в ушах непрерывный звон, в голове хаос мыслей, а на сердце тяжкая истома и мучительное дёрганье нервов. Слышны команды командиров: «Шагом марш!», «Бегом!», «Пли!», «Бей!», «Режь!», «Коли!» А после боя подсчёт убитых, подбор раненых!

– Недаром у него на груди-то вон медаль блестит! – сказал отец.

В разговор о фронтовых делах вступила Дарья:

– Вот наш Санька с фронта в письме нам пишет, что там, на передовой-то, постоянно немцы в наших стреляют, а наши в них. Так, грит, ни одной свободной минуты нету, даже поесть неколи!

– А как же он нашёл время письмо-то вам написать? – спросил Дарью Фёдор.

– Как-как, он у нас кумунист-яцейка, вот и отпустил его командир, чтобы он письмо-то написал. «А я за тебя пока постреляю!» – грит ему командир-то сказал. Вот какие сознательные командиры-то бывают! – сказала Дарья. – Наш-то Санька всё знает, он нам пишет, что война скоро должна замириться! – дополнительно высказалась Дарья о всезнающем сыне Саньке.

– Ваш Санька коварный интриган и злостный провокатор, видимо, знает чуть побольше того человека, который ничего не знает! – заметил Митрий, выходя из избы.

– Поди-ка, Клавдий, затопляй баню для фронтовика, да и кстати сегодня суббота! – распорядилась Любовь Михайловна снохой, а сама, присев к столу поближе к сыну, горюмисто растревожившись вспоминаньем о старших погибших сыновьях, стараясь сдержать просившиеся на глаза слёзы, часто-часто мигая и плотно сжав губы в печали, с грустью в голосе заговорила:

– Да, сынок Ваня, ты хоть весь искалеченный, да всё же домой-то живым пришёл, а твои старшие братья, сынки Миша с Саней, уже не придут и не порадуют материнское сердце своим пребыванием в родном доме. Эх, нам и жаль этих обоих наших сыночков! – с грустью промолвила она.

И ей хотя и не хотелось омрачать радостной встречи Ивана, но не сдержавшись, заплакала, вытирая слёзы концом запона. Не выдержав грустной обстановки и не вынося созерцания слёз матери, Иван поднялся с места и вышел на улицу, из избы за ним вышли и посторонние люди. Иван стал осматривать свой родной дом. Дом стоял всё так же, не изменив своей первоначальной позы, гордо смотря на улицу своими восемью окнами обоих этажей. За время четырёхлетнего отсутствия, Иван заметил, дом родной несколько постарел, пообветшала крыша. Каждое брёвнышко и каждый приступок высокого крыльца были знакомы и дороги для Ивана, детство и юность которого прошли в этом дорогом и родном ему доме. Ведь родной дом, как скворешенка для молодых птенцов дорога и мила, так и дом для родившегося в нём человека. Многие предметы домашнего скарба и околодомашних построек невольно воскрешали в Иване былые прошлые времена проведённых здесь лет неугомонного детства и пылкого юношества. Берёзка в палисаднике, когда-то посаженная братом Санькой, за эти годы заметно подросла, раскинулась ветвями так, что в её кроне может укрыться стайка воробьёв. Помещённая Санькой на этой берёзке скворечница раньше была на уровне с карнизом дома, теперь же она из-за роста берёзки вместе с кустом, на котором она установлена, поднялась выше и стала на уровне фронтона крыши дома. Иван с интересом наблюдения вошёл во двор. По двору, среди куриной артели, в важной позе расхаживался огненно-красного оперения петух. Время от времени он останавливался, гордо, в виде знака вопроса вытягивал шею, очумело выпучив глаза, громогласно кукарекал, старательно, певуче длинно выводил окончания своего пения. После всего этого осмотра своего родного дома, двора и хозяйственных предметов, Иван сходил в баню, где смыл с себя всё фронтовое и госпитальное и облёкся в гражданское обмундирование.

На второй день, в воскресенье 11-го июня, в честь прибывшего фронтовика сына Ивана Василий Ефимович в своём доме устроил для родных пир, и, как водится по русскому обычаю, с надлежащей выпивкой и угощением-закуской.

Мирная жизнь Ивана в родном Мотовилове

И зажил Иван, бывший фронтовик, относительно мирной жизнью. Ввиду того, что жена Ивана Клавдия с сыном Юрием жили у её матери в Кужадонихе (в разгар войны, когда немцы начали бомбить автозавод, оттуда и приехала Клавдия в родное село), Иван жить перешёл к тёще, которая очень-то его не звала и не прогнала, выделив для его семьи пристенок. Жить в родном доме Ивану не было смысла – в него после войны с фронта должны вернуться ещё три его младших брата: Василий, Владимир и Никифор. Получая пенсию в сумме 250 руб. и хлебные карточки на себя (350 гр.) и на сына Юрия (150 гр.), Иван жил вроде бы на свои средства, да жена Клавдия работала на полях колхоза и получала на трудодни что полагалось. Она же принимала большое трудовое участие в ведении хозяйства матери, Ивановой тёщи. Из-за недостатка лошадей колхозную землю заставляли колхозников пахать на коровах, а свои усадьбы приходилось колхозницам пахать на себе! Шесть, запрягшись в постромки, тянули плуг, седьмая – за плугом! Но бабы особенно-то не унывали, а под шутливый смех подпевали: «Маменька родимая, работа лошадиная! Только нету хомута да ремённого кнута!» Но и кнут был: председатель Карпов, разъезжая по селу и по полям верхом на «Вертехе», размахивая плёткой, грозил этой плёткой тем, кто «плоховато» работает! И женщин, отважившихся (для пополнения своего скудного питания) пойти в лес за ягодами или за грибами, бесцеремонно возвертал и посылал на колхозную работу. Пашня же земли «на себе» – работа трудоёмкая, она подсильна только лошади или трактору, требовала от женщин-колхозниц большого усилия, но это усилие-то с утра-то туда-сюда, пока имелось, а к вечеру совсем выдыхалось, и плуг за уставшими бабами волочился не так податно. «Вот черти-лошади, овёс съели, а везут плохо! – шутливо подзадоривая баб, старик-пахарь, идущий за плугом.

– Вижу, вижу! Которая плохо упирается, постромки у ково ослабли, та и ленится! – опять с шуткой в голосе, с жалостью на душе подгонял он замотавшуюся в упряжке, изнурённую работой, истощённую недоеданием колхозницу. – Кто пашет, тот должен пахать с надеждою!

Встретил Иван на улице такого же инвалида, с фронта вернувшегося с искалеченной ногой Якова Лабина, и между ними завязалась беседа.

– Ну как, Иван Васильич, мы с тобой за что воевали? – спросил Ивана Яков.

– Как за что? За Родину и за честь жён своих, – ответил Иван.

– Уж какая там, хрен, честь жены, когда её видишь в лошадиной упряжке! – с усмешкой отозвался Яков. – В колхозе-то царит вопиющее вероломство и полный разгул самовольства и несправедливости! И всему мерилом стала поллитровка водки! Вот жаль, что я с фронта гранату не прихватил – пригодилась бы! – с недовольством добавил он.

Накануне Петрова дня Иван вместе с Григорием Ваниным – председателем вторусского колхоза «Красный партизан», на лошади поехали в лес на Прорыв, в лесничество по вопросу хлопот о выделении лугов для покоса, заготовки сена на зиму тёщиной корове, молоком от которой пользовался Иван. Из лесничества Иван с Григорием заехали на разъезд «Черемас», на посёлке которого проживал их друг Павел Крестьянинов, ведующий здесь заготовкой в лесу дров для горьковской «Башкировской» мельницы. От мельницы для заготовителей дров Павел получал отруби – отходы от мельничьего производства. Перед тем, как раздать эти отруби рабочим, Павел их переправлял в Мотовилово и складывал в мазанку его отца Фёдора. Фёдор вместе с дочерью Анкой целыми днями через решето просеивали эти отруби, отбирая лучшую часть для себя, а непригодную, отрубную, для рабочих.

– Птичка по зёрнышку собирает, и то сыта бывает! – не знай, себя оправдывая, не знай, заочно рабочего-труженика обоблаготворяя высевками, многозначительно высказался Фёдор перед Анкой и перед женой Анной, присутствующей здесь же при «сортировании» отрубей.

– Кто нашёл, тому и счастье, а кто потерял – тому горе! – сказал высевальщикам сосед Василий Ефимович, случайно идя мимо мазанки и заглянувши в неё (его привлекла летевшая из неё пыль). – Так-то делать, Фёдор, не совсем пристойно! Рабочим-то вершки, а себе-то корешки! – сказал Василий, видя на полу на разостланном пологе насеянный ворошок муки (корешки), который явно предназначен для себя, а оставшиеся в решете (вершки) – для рабочих-заготовителей, которые натружено работают в лесу под начальством Павла Фёдоровича.

– Ты, Василий, больно заприметчивый, в шабровом деле так делать не годись! – заметил Фёдор Василию, в душе ругая Анку за то, что она неплотно прикрыла дверь у мазанки.

Узнав о всех Панькиных жульнических манипуляциях, Иван ему, как прежнему другу, выговорил:

– Слушай-ка, Паньк, как ты считаешь: честно ли так поступать, как поступаешь ты? Рабочим, трудящимся в лесу, до полного изнемогания устающим, ты за работу им даёшь высевки, а что получше – отсеваешь себе!

– А как же иначе-то? Ведь я хочу жить! – ответил Панька.

– Ты хотя бы постыдился того, люди на фронте кровь проливают, а ты всю войну на бабьем фронте-то пробыл да табаком спекулировал, на чужой нужде себе «багаж» создавал, на чужом горе наживу имеешь! – упрекнул его Иван.

– А что толку-то, что ты воевал и кровь свою пролил на фронте, всё равно живёшь в недостатке! – как жаром опалил этими словами Ивана Панька.

– Ну тогда вот что! Если ты, Паньк, был мне другом в детстве и юношестве, то после этого, по-видимому, ты не можешь мне быть другом в пожилом возрасте. В детстве и юношестве я тебе как старшему годами всячески подчинялся и потворствовал твоим коварным лихим выходкам, и ты мною помыкал… А теперь же другое дело, я войну прошёл, я не согласен слепо следовать твоим мироедским спекулятивным наклонностям, потому что ты всегда имеешь камень за пазухой, и этот камень ты всегда готов коварно обрушить на неугодного тебе человека. Ты не пощадишь даже своих отца с матерью! Вот тебе и весь мой сказ! – со смелостью фронтовика высказал Иван Паньке.

И Панька, сконфуженный правдивыми упрёками, отошёл от Ивана. И вспомнилось Ивану, как ещё в детстве, имея от природы властолюбивый, коварный, с признаками садизма характер, стремление к обману чужих и близких, Панька обманывал своих друзей-товарищей. Ваньку Савельева и Саньку Фёдорова, во время картёжной игры в очко на деньги, он незаметным способом делал наколы на «тузах» и «десятках». Банкуя и прикупая себе очередную карту, он с ворожбой и таинственностью «выжимал» очки, бутафорно плюя на карты, дуя на них, сдувая лишние очки и надувая недостающие для «очка». Сверх этого, он помещал меж своих ног небольшое зеркало и по нему наблюдал за «счастливым» подбором очков для выигрышного заветного «21». В общем-то, надувал своих же друзей, но меньших по возрасту. И недаром в те времена про Паньку было сложено: «Легковато быть богатым без труда-работушки. Деньги ваши – стали наши, спите без заботушки!»

Видя, что зять-инвалид Иван, от безделия прыгая на костылях по улице, играючи занимается с ребятишками, его тёща заставила (для первости) свить верёвку из мочала, потом она ему поручила срубить погреб, а затем и покрасить краской железные крыши на избе и на амбаре. Ползая по крышам, Иван наневолил раненую ногу, и рана открылась. Болея, целями днями Иван пролёживал в постели, одиноко закрывшись в амбаре. Обильно вытекающий гной из раны препятствовал его выходу на волю. Жена Клавдия целыми днями была занята на жнитве в поле, а потом на молотьбе колхозного урожая. Хотя и обильный был урожай в этом 1944 году, но колхозникам приходилось работать на жнитве полуголодным. Как рассказала одна колхозница Анна о своей подруге-колхознице из одной с ней бригады, о Татьяне Хоревой, которая во время обеда на жнитве из-за того, что ей нечего было захватить из дома из съестного, она села поодаль от подруг и толочила колосья. Зёрна ссыпала себе в карман сарафана, сказала: «Вот, бабы, я из колосков зёрнышков натолочу, ужо вечером на своей самодельной меленке их смелю, а завтра из мучки лепёшек напеку: сама наемся и детишек накормлю, а нынче на обеде у меня есть нечего, да и вообще, сегодня у меня во рту ещё крошки не было!» А не выходить на работу было нельзя: сатрапы-бригадиры, науськиваемые председателем колхоза Карповым, беспощадно выгоняли колхозников и колхозниц на работу.

– Накормить-то никто не накормит, а на работу послать вас много таких начальников найдётся! – пробовала высказать возмущение Татьяна наряжавшему её на работу бригадиру Ваське Горшку. – Ты знаешь, что я нынче не ела! – жаловалась она бригадиру.

– Какое моё дело, что ты сегодня «не ела», моё дело тебя на работу в поле послать, а кормить тебя я не уполномочен, да ты, пожалуй, и пальцы откусишь! – отшучивался Васька. – А вот если ты сегодня на работу не выйдешь, для первого случая оштрафуем на 5 трудодней, а при повторении – усадьбу обрежем по самый угол! – грозился Васька.

А эта угроза «обрезать землю по самый угол» значила, что человека лишат земли – единственного средства существования. На приусадебной земле колхозники сажали картофель, платили налог натурой – 17 кг с сотки земли, и, продавая картофель городским жителям, на деньги платили неимоверные денежные налоги, а их было не менее десяти!

Из колхоза урожайный хлеб ежегодно в государство забирали под метёлку, поэтому хлеб был всему голова, и с языка колхозников слово «хлеб» не сходил во все времена. В село часто наведывались «менялы» – люди городского местопребывания. Они выменивали у колхозников картошку на разного рода «барахло» и посуду – чугуны и миски. К тому же, во время войны, в её начале, в Мотовилово привезли эвакуированных детей из Ленинграда, и в здании школы (оборудованной из церкви) открыли так называемый «Дом малютки». С детьми прибыло много и взрослого населения – ленинградцев, которые обслуживали «Дом малютки», жили на квартирах у колхозников. Эвакуированные получали по карточкам печёный хлеб (которого колхозникам по закону, видимо, не полагалось), и они (эвакуированные) променивали хлеб колхозникам на коровье масло (у кого оно было), яйца и прочий продукт, почти вес на вес – вот каково было значение хлеба! Жёнам колхозного начальства – председательше, жёнам кладовщиков и прочих тыловых сатрапов, часто ходить на колхозную работу было некогда. Они на себе не пахали, не жали и не молотили, а хлеб в их мазанках водился: им в поле ходить «некогда», они благотворительно обслуживали менял, выменивая у них нарядные платья, платки, жакетки, туфли и прочее барахло, одним словом, были заняты своим благоустройством за счёт колхозников-тружеников. Без всякого чувства совести, без всякого должного сочувствия к страданиям, людям-односельчанам, но с явным признаком какого-то высокомерия и чопорства, неудержимого желания насмехаться, укольнуть и причинить обездоленному боль, трудились «во имя победы» колхозные сатрапы-тыловики. Ведь сверх всякого нахальства, отважно отсиживаться в тылу, «доблестно» трудиться «на нужды фронта», нахально присваивать плоды тружеников-колхозников, наслажденно преспывать с жёнами фронтовиков, регулярно почитывать газеты со сводками о положении на фронте и отыскивать свою фамилию в списке награждённых?!! Одним словом, колхозные начальнички-прозелиты царствовали, пировали, а колхознички-труженики на них работали: хлеб сеяли, хлеб жали, хлеб молотили и хлеб не ели. Страна требовала хлеб для фронта и для «боевого тыла», а труженики-колхозники, производители этого хлеба, кормилицы всего народа – разве они не тот же «боевой тыл», разве они не имеют право есть хлеб, тем более производимый ими же? Увы! Оказалось, что они не имели права есть свой же хлеб!?! Видимо, «кто работает, тот да не ест!»

В этом 1944 году урожай был отменный; бабы-колхозницы на колхозном поле вручную нажали и наставили множество хлебных кладей – лелеяли в себе надежду получить в этом году из колхоза хлебца, по меньшей мере грамм по 200 на трудодень, но их надежда рухнула, едва «дали» по 100 грамм. Хлеб молотили всю осень, клади снопов убывали, а хлеба в колхозных амбарах не прибывало: прямо с тока увозили его в государство, а хлеб, предназначенный разделу на трудодни, на глазах колхозников куда-то исчезал. Хлебом бесцеремонно, самовластно распоряжался сам председатель Карпов: хлеб возами возили в Арзамас на базар его приспешники, прихлебатели, причандалы, которые оказались тоже с хлебом. Вырученные деньги безучётно клали в карман Ивану Ивановичу, и он ухнул хлебец почти весь, который остался после расчёта по госпоставке государству! Некоторые недовольных колхозники-труженики, видя такое нахальство и вероломство, пробовали высказывать своё недовольство, но писанными законами и постановлениями это преследовалось и строго каралось, и люди были вынуждены пойти на воровство и хитрость, действуя по принципу: «мелочь ворует, а крупнота – берёт!», «не подмажешь – не поедешь!» Непокорных «грамотных», не умеющих держать язык за зубами, бесцеремонно отправляли на фронт или на лесозаготовки, не жалея даже калек и одиноких женщин. «Пусть грех будет на моей душе!» – высказался однажды военком Мирохин, отправляя на фронт явно неполноценного человека Васю Попова. А посылая на лесозаготовки в зимнюю стужу одного строптивого колхозника, Карпов высказался так: «Как же это мы не докумекали, прохлопали, ранее его не послали? Но лучше поздно, чем никогда, издадим приказ, а приказ – есть закон для подчинённого!» «Кого хочу – помилую, кого хочу – казню!»

На молотьбе ржи некоторые догадливые бабы-колхозницы хитроумно припрятывали около себя в пределах кармана хлебное зерно, но и эта уловка была разоблачена: весовщик-кладовщик Митрий Грунин, заметя пополневшую на молотьбе бабу, чтоб сохранить приличие обыскивая, не лезть рукой бабам под юбку, с довольной улыбочкой предложил: «Давайте-ка, бабы, сегодня через весы пройдём, узнаем, кто из нас сегодня пополнел-поправился!» И таким способом бабы-«хищницы» разоблачались. Водка, блат и «бабий вопрос» стали решающим фактором судьбы сельского жителя. Поллитровка стала нарицательным мерилом стоимости всего и вся, что надобастно встречается в бытовой жизни человека. «Поставишь поллитру – всё сделаю!» – частенько слышалось в народе.

Как-то однажды попросила Пелагея своего соседа, по болезни досрочно вернувшегося с войны Ершова:

– Миколай Сергеич, пожалыста, почини мне дверь у избы, а то скоро зима, холода начнутся, а она у меня неплотно прикрывается!

– А что я за эту мою услугу буду иметь от тебя? – с намёком на любезность спросил её Николай.

– А чего бы ты хотел? – осведомилась Пелагея.

– Да горячих поцелуев и обоюдную постель! – глотая слюну, выпалил Николай. – Чай война-то всё спишет! – елейно и гаденько улыбаясь, добавил он.

– Так вот, вместо двух поцелуев получай от меня две горячих пощёчины, да ещё вдобавок муж придёт с фронта, я ему пожалуюсь, чтобы он тебе ещё дал два пинка с разбегу дополнительно! – отчитала Николая верная своему мужу Пелагея. – Нет уж, пускай в холодной избе зимовать буду, а на подлость перед своим мужем, которому я под венцом клятву верности дала, на нарушение закона не пойду! – добавила в запятки ошарашенному таким оборотом дела Николаю.

Дельно кто-то сказал: у бывших фронтовиков, особенно у раненых, инвалидов, психика надломлена. Так и у Ивана: от свиста пуль и снарядов, от грохота войны он почти оглох, а от блокадного питания едва не издох! Фронт и примеры вероломства, издевательства над колхозниками-односельчанами вконец расшатали нервы Ивана. Он стал крайне раздражительным и неуравновешенным нравом, даже крик петуха и нудное кудахтанье курицы сильно раздражало его, а в буйных припадках раздражения, которое наводили на него сатрапы-тыловики, то он по примеру Якова Лабина иногда жалел, что с фронта не прихватил гранату!

Раздел колхоза на три колхоза

Крупные колхозы, видимо, не совсем удовлетворяли высшее руководство, и оно дало указание низам, чтобы особо крупные колхозы делили на более мелкие. Так и крупный мотовиловский колхоз решили разукрупнить: «доили» один колхоз, теперь будут три!

В морозный вечер 17-го декабря 1944 года в избе-читальне начался сбор колхозников на собрание, на повестке дня которого ставился вопрос о разделении колхоза на три колхоза. Вначале на собрание колхозники шли вяло и неохотно, приходилось посылать неоднократно нарядчиков, чтобы довести количество собравшихся до полномочного числа.

– Да записывай ты с потолка! – предложил регистратору Панька Варганов, давно уж прибывший сюда, сидя на скамейке поблизости от сцены и дымно раскуривая табак-самосад.

– Или записывайте каждого прибывшего по два раза, кто проверять-то будет! – внесла предложение Дунька Захарова под несмелый смешок сидящих с нею рядом баб.

У рта каждого, кто сюда прибыл заблаговременно, и сидящих на скамейках по углам, от холодища в ненатопленном помещении – прерывный парной дых. Надеясь на большое скопление народа, в избе-читальне не натопили: печь неисправна, да и дрова-то отсутствовали. Некоторые пришедшие сюда от холода и от усталости ждать начала собрания поразбрелись, кто на улицу по естественной надобности, а кто домой. Люди то убывали, то прибывали.

– Запишите меня! – громогласно заявил Николай Ершов регистратору, как только он открыл дверь и переступил порог зала. – Николай, сын Сергеев, Ершов! – самопочестиво, громко добавил он.

Его записали, и он тут же присел на скамейку рядом с Панькой, попросив у него закурить. Вскоре в избу-читальню народ повалил гужом (кончилось время ужина, сдерживающее некоторых людей дома), и скопилось столько народу, что регистратор едва успевал записывать прибывших, а потом и вовсе отказался вести список дальше: листок был весь уже исписан фамилиями присутствующих в зале. В зале сразу стало теплее – «надыхали»; некоторым уже не было места, где сесть, толпились около стен встоячку. На сцене появился председатель Карпов в сопровождении районного начальства, и видя, что некоторые пожилые колхозники утруждённо жмутся около стен, Карпов распорядился:

– А ну, ребятишки, встаньте со скамеек и уступите место для взрослых! – обратился к ребятам-малолеткам, прибывшим сюда тоже на собрание.

Ребята, неохотно поднимаясь с мест, ворчливо стали высказывать своё недовольство:

– Как в поле пахать и в лес ездить – нас, малолеток, посылают, а на собрании нам и места нет, гоните… – справедливо роптали ребята.

– Ах вы, молокососы, сопляки! А ну-ка, брысь отсюдова! – грубо закричал на них Санька Лунькин. – А ну, выметайтесь отселя все до единого, пока прошу добровольно покинуть помещение, а то возьму метлу и метлой вас всех повымету отселича к чёртовой матери! – властным голосом приказал он им.

Ребята с видимой неохотой повиновались, с понурыми головами, шапки в руках, медленно зашагали к двери.

– Брысь отсюда, вам здесь делать нечего!

Наделяя каждого паренька лёгким подзатыльником, ударяя каждого ладонью вскользь по затылкам и наслаждённо приговаривая: «Айть! Айть! Айть!» – выпроводил Санька всех малолеток наружу. Ребятишки с шумом вылетели на улицу и там, громко рассмеявшись, разбежались кто куда, растворившись в вечерней темноте. И собрание началось. Первым с информацией о необходимости разукрупнения крупных колхозов выступил представитель из района. Он говорил монотонно и долго. Упомянул в своей речи, и о том, что крупным хозяйством председателю и управлять трудно, и о том, что и земля находится вдалеке, и о том, что колхозники иной раз в поле работают скопом – непроизводительно, и прочее, и прочее. Сначала собравшиеся сюда колхозники слушали докладчика со вниманием, а потом слушать устали. С передних рядов, что почти около сцены, послышалось несдержанное, но приглушённое стеснением парнячье «ха-ха-ха», от задней двери, где обычно гуртуются девки, слышалось сдержанное хихиканье, со скамеек средины зала послышалось умилённое бабье «хе-хе-хе», а с задних рядов, где скамьи заняты мужиками и степенными стариками-бородачами, сыпалось басовито-дробное «го-го-го».

– Видимо, нас, мужиков, задумали из лаптей в щеблеты переобуть, – гудел чей-то густой басок оттуда.

– Слушай-ка, олатор, не пора ли тебе кончать? А то раскудахтался, словно курица, ведь всё равно тебе больше двух яиц не снести! – под общий смех сказала Дунька.

– Нечего в ступе воду-то толчи, говори о деле-то! – поддержал Панька.

Заканчивая своё выступление, оратор сказал:

– В общем, есть предложение: ваш большой колхоз разделить на три маленьких, этим ко всем трём колхозам земля приблизится, и руководству легче будет управлять малыми колхозами, и вам, колхозники, легче будет – хлеба получать больше будете! – обещающе закончил он.

В прениях первым выступил Василий Байков:

– Оно, слов нет! Ваши намерения, якобы, вполне добрые, а впоследствии, на деле-то, что получится? Как бы не оказаться вот нам, шегалевцам, у разбитого корыта. Хорошо будет тем, кто останется на старом месте, где всё обустроено, всё ухетано, а каково вот нам, шегалевским, на новом месте садиться? Да ещё скажу, как бы в будущем не пришлось снова объединяться. И прежде, чем приступить к делу, надо поразмыслить и подумать о последствиях.

Потом выступила баба с улицы Слобода.

– Это что же выходит: сначала нас силком в колхоз загоняли, а теперь колхоз делить на три, и всё врозь. Я не согласна, вот придут с фронта мужики, пускай они и делют, а мы, бабы, против дельбы! Да, бишь, что слышно об конце-то войны? Когда она замирится? – попутно обратилась она с вопросом к президиуму.

– А кто знает, когда война-то кончится, об этом даже верховное командование не знает, а ни только мы. А вообще-то, скоро должна окончиться, к этому всё дело идёт! – ответили из президиума.

А по всему видимому, война должна вот-вот закончиться, даже в церквах православные молились за скорейшее её окончание. Вообще-то во время войны со стороны высшей власти было дано послабление в отношении к религии. Были отдельные случаи, закрытые ранее церквы вновь открывались для богослужения в них.

Третьим в прениях выступил Ершов:

– Я вам, товарищи-колхознички, вот что скажу: правду говорит нам районное начальство, что большой наш колхоз делить надо, так как в большом колхозе, все мы понимаем, «обоз с рыбой пропадёт», и что растранжиришь ворохами – не соберёшь крохами. Я со своей стороны вношу предложение: наш колхоз разделить не на три колхоза, а на триста, по числу хозяйств в селе!

Все разом ахнули, кто от удивления эхкнул, кто тормошно загоготал, а бабы, как встревоженные галки, загалдели, и во всём зале поднялся невообразимый шум и гвалт.

– Ха-ха-ха, что называется, в самый кон попал мужик!

– Не хотим делиться и жить по-отдельности! Даёшь коммуну! – заглушая всех, во всё горло прогорланил Панька. – Все бабы будут нашими!

– Ты что, Миколай, предложил, что невозможное, разве теперь разрешат колхоз разделить на триста хозяев, а ты уж в колхозе-то живи, да помалкивай, – вскочив с места, осадила его Дунька-хохлушка, активистка и сподвижница Карпова. – Мы, бабы, все почти работы в колхозе ведём, и почти без мужиков управляемся! И пашем на себе, и сеем на себе, и жнём-косим, и молотим, так что колхоз на триста делить не согласны!

– Как ты, Евдокия Сергеевна, не ерахорься своим превосходством перед мужиками, а всё же, вы бабы, всю жизнь пребываете в подчинении у мужиков и живёте у них этажом пониже! Тогда и на три колхоза делить колхоз не надо, а то что получится: то кормили и напырачивали одного председателя (намекая на Карпова), а то придётся народу кормить троих, да с ними разных причандалов и прихлебателей станет, до Москвы раком не переставишь! – под общий одобряющий смех справедливо высказался Ершов. – А что касается того, что хлеб весь растранжирили, то лично я одним хлебным духом сыт бываю! – добавил он.

Дуньку, видимо, вопрос о напырачивании Карпова затронул за живое. Она, как ярая защитница Ивана Ивановича, судорожно вспрыгнув с места, перекашлянувшись, начала обличительно укрощать Ершова. Слова начали изливаться из неё, как вода из неиссякаемого родника.

– Ты, Миколай, видимо, мало газеток читаешь и редко радиво слушаешь, не в курсе председателев дел. Ты, видимо, не знаешь, что председателю от забот о колхозе мало приходится ночи спать: о колхозе заботиться, и вовремя народ на работу послать, и вовремя работу проверить, и туды, и сюды! Без его глазу с такой обузой вряд ли кто справился бы. И недаром всюду его хвалят, и в газетке о нём хорошее пишут, и у районного начальства он на хорошем счету! Ты об этом, видно, мало знаешь?! Так что прикольни свой язык-то!

– Знаю, знаю! – отозвался Ершов, по-заячьи скосив назад свой взор, он через плечо краешком глаза наблюдал за её поведением. – Да, вить, и я не на плохом счёте! Как-никак, а я заслуженным фронтовиком являюсь! – горделиво выкрикнул он. – Так что мы знаем эту военную дисциплину! И мне на язык не наступай, дай высказаться.

– Видно, и вы, начальники, поняли, что в большом-то колхозе провальная яма – лафа для причандалов и для жуликов, так что делайте с нами, что хотите: пейте наш пот и нашу кровь из нас соломинкой! Бог с вами, делите нас, делите, только поскорее! – нервно мигая и взволнованно дрожа всем телом, высказалась труженица Катерина.

– Ну и так, вопрос о разделе колхоза решён, теперь надо только проголосовать! – объявил представитель из райисполкома.

Приступили к голосованию, и тут получилась загвоздка: голосовавших «за» и «против» оказалось ровное количество поднятых рук. Видимо, не только пороки, но, порой, и явно добрые намерения со стороны начальства в народе возбуждают недоверие и протест, и тому же представителю пришлось обратиться к колхозникам с увещевательной речью:

– Мы вам, товарищи-колхозники, без всяких нам вознаграждений желаем для вас только хорошего, мы ведь ваши благожелатели и подчинённые ваши слуги!

Это несколько расхлябило и усмирило строптивых, но во время голосования всё же пришлось прибегнуть к чрезвычайной мере – голосовавших людей пропускать в разные двери: кто «за» раздел колхоза – в дверь направо, кто «против» – в дверь налево. Колхоз решили разделить на три колхоза.

Улицы села, согласно и сообразно приближения пахотной земли к вновь образованным колхозам, распределены были так: Главная улица, Мотора, Кужадониха, Забегаловка, Западная, Лесная, их земля – массив, расположенный к лесу – остаются за старым колхозом, за которым остаётся и старое название «Раздолье». Второй колхоз назвали «Смычка», к нему были отнесены улицы: Слобода, Мочалиха, Ошаровка, Поповка и Курмыш. Их земля по направлению к Баусихе и к Михайловке. Третий колхоз был назван «Родина», в него вошли улицы: Шегалева, Бутырка и Жигули. Их земля – вся бывшая шегалевского общества. Далее, встал вопрос о выборе председателей новообразовавшихся колхозов, т. е. руководителей этих хозяйств и попечителей о колхозниках – тружениках этих хозяйств. Но ввиду того, что никто и никогда, и нигде на эти должности не обучался, и экзамена на этот ответственный пост руководить живыми людьми, управлять их судьбами, никто не сдавал, то на эту должность районное начальство представляло тех, кто ему приглянется. Ввиду того, что старый председатель Карпов проживает на улице Мочалихе, то он и назначен был руководителем колхоза «Смычка». Одна колхозница колхоза «Раздолье» Анка А., не выдержав такой утери, вскочив с места, взмолилась перед Карповым: «Иван Иваныч, чай, не оставь нас, не покинь наших детей-сирот, поруководи нашим колхозом. Как это мы без тебя, погибнем!» И он, как испытанный в борозде конь, грудь колесом, от удовольствия широко разинув рот, задорно хохоча, утирая радостную «крокодилову» слезу из глаза, прорёк:

– Не могу! Меня переводят в колхоз «Смычку», да я и сам в нём проживаю, как же я оставлю свой родной колхоз! – отговорился Карпов.

– На руководящий пост, т. е. председателем вашего колхоза «Раздолье», мы, райком и райисполком, решили порекомендовать жителя вашего колхоза Оглоблина Кузьму Ерофеевича! – громогласно заявил представитель райисполкома.

– У него у самого-то дом стоит недокрытый, где уж ему заботиться о подъёме колхоза и о нуждах колхозников! – раздавались голоса в зале.

– Ну, эта телега ни в какие вороты не проедет! – недоумённо вырвалось у кого-то из мужиков, сидящих в средине зала, вспомнив, видимо, его делячество на этом поприще ещё до войны.

Кузьма в продолжение всего собрания сидел смирно и ни разу не подал своего голоса. Он, видимо, был погружён в раздумье, в его голове всё время витала одна мысль: выберут или, вспомнив его раннюю стряпню, отвергнут? Но, хотя некоторые колхозники и колхозницы и были против его избрания председателем их колхоза, но указ районных руководителей – закон для подчинённых, тем более, прежние его варакулы в деле руководства колхозом в довоенное время подзабылись, и он был избран предом вновь. Председателем колхоза «Родина» шегалевцы избрали Гордеева Михаила Фёдоровича, на этом собрание и разошлось. Итак, общий колхоз разделён на три, руководство колхозами избрано, теперь надо приступать к делёжке имущества общего колхоза на три части. И делёжка началась.

Делёжка имущества велась весьма тщательно и скрупулёзно: от складских амбаров, лошадей, коров, семян, инвентаря, плугов, вожжей, постромок в скотных дворах, и кончая вёдрами; от шкафов, счёт до карандашей и ручек в канцелярии. Особенное рвение, радение за свой колхоз при разделе проявил Байков Василий. Он в споре болел за свой колхоз больше, чем за своё личное хозяйство. Его однажды даже упрекнула Дунька Захарова:

– Хоть ты и горячо споришь за свой колхоз, а всё равно в ж… шила тебе не закалить! Всё равно не выдобришься!

– Гм, если постараюсь, то закалю, и добротное шило получится, твою передницу сразу проколет!

– Её и незакалённым проколоть не мудрено! – возразила она.

– Ну так вот, значит, насчёт шила-то ты, Дуньк, напрасно беспокоишься.

От него не отстал и Лабин Яков Васильевич, который так же рьяно боролся за каждое ведро, чтоб оно осталось в его колхозе «Раздолье».

Представители каждого колхоза старались для своего колхоза имущества урвать побольше. Борьба шла за каждый плуг, за каждую борону, за каждое конное ведро, хотя они были сплошь и худые. Дело, конечно, не обошлось без спора, а когда вопрос встал как пилить зерновой склад, «кому достанутся стены без углов», дело дошло и до драки. «Шегалевцы» требовали, чтобы им причитающуюся часть зернового склада разрешили отпилить с углами, а «раздольенцы» категорически это отвергли, началась ругань, спор и перетасовка с толканием и нанесением взаимных ударов кулаками. Но всё же, склад был распилен поперечной пилой, и углы остались на месте. До боли в горле оспаривали некоторые принадлежность того или иного предмета такому-то колхозу.

От виденного всего этого, от переживания на себе разных таких передряг житейского бытия у редкого не черствела русская душа и не ожесточалось мужицкое сердце! В своё время некоторым думалось, что с построением коммунистического общества в нашей стране, в народе не только не будет места для таких пагубных явлений как грубость, злоба, пьянство, воровство, вымогательство. А коль факты в действительности народного бытия утверждают обратное, то и сама жизнь становится омрачённой и неспокойной. Всему этому виной является война что ли? Ведь невежественные самодуры, вероломно бесчинствуя, дозволяют себе издеваться над своими же односельчанами. И они же, считая себя правыми, с пеной у рта спорят, из кожи лезут, доказывая свою правоту. Но спорщики бывают разные: некоторые живоглоты в житейском народном быту спорят ради своего широкого рта, они готовы оспаривать белое чёрным и наоборот, находя в этом наслаждение и отраду, победив в споре скромного на язык тихослова, хотя бы тихослов и оспаривал истинную правду. Но, тем не менее, общее имущество по колхозам было разделено почти правильно, хотя сама делёжка и длилась почти весь остаток зимы. До весенней посевной компании всё было разделено, всё было улажено. Вновь образовавшиеся колхозы, кое-как обстроившись, перегнали на свои дворы скот, в свои склады перевезли зерновое хозяйство, деятельно стали готовиться к своевременному проведению сева. Ремонтировали весь инвентарь, сортировали семена, собирали с населения золу, прямо горячей из-под пирогов и шелипердов выгребая её из печей.

А там, в верхах, на фронтах войны так и чувствовалось, что надоедливой, всем опостылевшей проклятой войне скоро придёт конец. Началось победоносное и неудержимое продвижение наших войск на запад, хотя оно и продолжало уносить в сырую землю несметное количество русских солдат, русских крестьян, колхозников-тружеников, таких же, каковые, оставшись в деревне, сеяли и растили хлеб для нужд войны и тыла!

Снова мирная жизнь

Наступил Новый 1945 год, который ознаменовался тем, что в этом году закончилась длительная, кровопролитная и всем надоевшая разбойница-война! В феврале месяце этого года в Крыму, в Ялте, проходила конференция руководителей трёх великих держав: СССР (Сталин), Америки (Рузвельт) и Англии (Черчилль), которые договорились о совместных действиях по разгрому фашистской Германии, там время окончания войны было уже предрешено.

В конце марта наступили тёплые солнечные дни. Снег бурно таял: сверху его плавили жгучие лучи солнца, а снизу подтачивали струйки талой воды. По уличной дороге, ведя свой весенний говор, струились ручейки холодной пенисто-пузыристой торопливой воды. А в начале апреля снег и вовсе рухнул. В поле, на горе около оврага «Рыбакова» образовался большой массив голой земли, вся возвышенность этого поля совсем освободилась от снега, да и вообще-то судьба снега была уже предрешена: не только в поле, где большие снежные массивы, притаясь по оврагам, скупо поддавались таянию, но и в лесу кочки и бугорки сбросили с себя снежный покров, и вокруг деревьев образовались приствольные голые от снега ямки, в которых, дождясь весны, оживая, робко зазеленели побеги травы. В селе, укрываясь постройками, заборами и деревьями, снег таял медленнее, да и то его оставалось уже малость.

В вечернее время этого апрельского дня Иван вышел на улицу, чтоб полюбоваться приходом весны. Солнце уже давно скрылось за крышами изб и вскоре ушло за горизонт. В лицо Ивана хлынули струйки вечернего холодного ветерка. Усиливавшийся ветерок провевивался через переплетень голых упругих ветвей берёзы, на кончиках которых игриво раскачивались серёжки, похожие на лапки цыплят. Усиливавшийся ветер, не на шутку разгулявшись над селом, озорно разбушевался: подбирался под ошмётья соломы крыш, срывая их с поветей, баловливо разметал по улице; подбирался под ветхие доски, пугающе хлопал ими. Чувствовалось похолодание. Воробьи молчаливой стайкой притаённо попрятались в густом переплетенье веток сирени палисадника, выжидая момента, чтоб незамеченными шмыгнуть за наличники дома на ночлег. Спешившая куда-то парочка голубей, в полёте с трудом осиливая сопротивление упругого ветра, усиленно махала крыльями, но мало продвигалась вперёд, зависла почти на одном месте. Высоко в западном поднебесье с гневным гулом полосил ясное голубое небо самолёт. Над колыхающейся от ветра ажурной кроной ветлы красовался серебряный серпик молодого, только что народившегося месяца. Голубую землю, снежок и талую водичку объял яркий морозец, подобрав на дороге не успевшую стечь талую воду, образовал на ней тонкий звенящий ледешок.

Хотя и холодновато стало, а крапива, в тёплые дни красноватыми побегами появившаяся на оттаявшей земле в палисаднике, стойко сопротивлялась морозцу, гордо стояла под кустами сирени, готовясь первой весенней зеленью попасть во щи человеку. Несмотря на временное похолодание, перелётные птицы продолжали своё продвижение, летя с юга на родной север. Грачи и жаворонки уже прилетели (кстати, где они ночуют в такую похолодавшую пору?), на подлёте скворцы, а там и остальные пернатые путешественники не замедлят прилететь в нашу местность и пролететь над нашими краями, продвигаясь дальше на север. «Да, удивительное всё же явление в природе – весенне-осенний перелёт птиц – подумалось Ивану. – Если допустить, что, например, дикий гусь в своём лёте на протяжении одного метра крыльями делает один взмах, то пролетая километр, он делает 1000 взмахов. А допустим, что он на зимовку от своего гнездования улетает за 1000 километров, то выходит, он крыльями делает миллион взмахов – колоссальная работа мышц! А как на перелётных птиц повлияла война? Не может быть, что 4-х летнее громовое беспокойство не отразилось на поведении пернатой живности. Замечено, перелётных птиц стало меньше, и пение их стало не таким азартным: не азартно поют скворцы, не азартно щебечут ласточки, а без птиц и без их радостного пения Природа была бы опечаленной!»

День Победы. Бабы и Николай на пашне

6-го мая 1945 года наступила Пасха. «Пасха, Христос избавитель!» 9-го мая, в среду на пасхе, по радио объявили, что вчера, 8-го мая, в 23 часа 01 минуту на всём протяжении фронта прекращены военные действия – таким образом закончилась всем опостылевшая, продолжительная, кровопролитная война, продолжавшаяся 1417 дней и унёсшая множество ни в чём не повинных молодых людей. Акт о безоговорочной капитуляции Германии в Потсдамском дворце подписали: от Советского Союза – Жуков, от Америки – Эйзенхауэр, от Англии – Монтгомери, от Франции – де Латр де Тассиньи. В этот пасмурный, дождливый день люди, встречающие друг друга на улице с улыбающимися лицами, радостно приветствовали друг друга, провозглашая: «С победой!!!» В домах, семьи которых война не задела своим смертельным мечом, была радость с весельем; в семьях же, в которых на войне погибли близкие родственники – радость со слезами. Проходя по улице села, не слышно было плача детей, потому что их фактически нет, а можно было слышать заунывный женский плач: «Ох, милый мой! Война-то, проклятая, закончилась, у некоторых баб муженьки придут, а тебя я никогда не дождуся!»

На работе в поле обрадованные колхозники День победы отметили тем, что качнули не бывших фронтовиков, а председателя колхоза Карпова, несколько раз подбросив хохотавшего Ивана Иваныча вверх, которому всю войну не пришлось понюхать пороху и познать, что такое тягость фронта. Он фактически воевал на «бабьем фронте» и, жрав за полсела, растил своё объёмистое чрево!

Да, трудна была житуха в войну у баб-колхозниц. Муж забран на войну – надо было самой вести своё хозяйство, с его заботами и с его неурядицами, и к тому же надо было платить непомерные денежные и натуральные налоги: 1) сельхозналог, 2) самообложение, 3) страховку, 4) культсбор, 5) единовременный, 6) бездетный, 7) заём, 8) картофель 17 кг с сотки, 9) молоко 230 л., 10) мясо 40 кур, 11) яйца 50 шт., 12) шерсть, 13) пол кожи, – и эти 13 налогов вконец изнуряли полуголодную и физически обессилевшую бабу-колхозницу, которая, бесправно подчиняясь законам и местным властям, безропотно напрягаясь, кормила в войну всю армию фронта и тыловиков. И недаром, пахая землю на себе (семь баб в запряжке, восьмая за плугом), бабы сквозь смех и слёзы пели: «Матушка родимая, работа лошадиная, только нету хомута, да ремённого кнута!» «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик: заменяю много лиц, только нет у мя яиц!» – с некоторым азартом пропела Дунька Захарова, находясь в такой артели, которая, пахая одну земельную усадьбу, изрядно уставши, присела у забора на отдых. По случайности, в этой артели за плугом пахарем ходил Николай Ершов. Рассевшись, бабы стали рассуждать о войне, радостно и горестно обсуждая её окончание.

– Да, бабы, я так и знала, что мово Фёдора на фронте убьют, уж больно он был досужий и любопытный. Как рассказал вернувшийся с фронта инвалид Митька (они с моим-то в одной части воевали, и был свидетелем этому), во время мытья в бане мой-то Фёдор из любопытства вышел из бани в предбанник понаблюдать за немецким самолётом, с которого его немец-то и сразил пулей. И зачем только ему надо было высунуться из бани-то, пересидел бы в бане, и знай бы его не убило! Вот до чего довело его любопытство-то, до гибели! – высказалась Евдокия К.

– Да, и мой-то Лексей тоже сложил ни за что свою буйную головушку! – горестно вздохнув, проговорила Катерина.

– Он кем, бишь, у тебя до войны-то в колхозе-то был? – спросила её Дунька.

– Вертириналом, изотехником, – ответила та.

– По-моему, никаким вертириринаром, а попросту, по-нашему – конным фельшаром!

– Ну, пускай так будет! – согласилась Катерина.

– Мне вспоминается, в ту пору твой-то Лексей с каким-то коровьим фельшаром-изотехником пришли к нам корову лечить, она у нас что-то тогда захирела! Не то объелась, не то земли наглоталась, так они вдвоём её три дня лечили-лечили, так и не вылечили. И каждый раз после лечения приходят со двора, у рукомойника руки моют, а раз руки моют, то уж тут видимый конец. Тятька догадывался, ставил на стол поллитру, а мамка подавала закуску! – высказалась Дунька.

В разговор вступился Николай:

– Вот послушайте-ка, бабы, я про себя слово скажу. В начале войны я думал меня совсем на фронт не возьмут, потому что ещё в моём далёком отрочестве мне мать поручила и заставила поймать и заколоть курицу; долго я за ней гонялся по улице, а всё же, наконец, поймал и положил её головой на чурбак. Взял в руки топор, из жалости к животине я, отвернувшись, тяп топором по курице-то. А я от природы левша, курицу-то пополам развалил и себе кончик указательного пальца на правой руке отмахнул напрочь. Ведь без этого пальца на фронте делать нечего: при стрельбе на курок-то винтовки только этим пальцем-то нажимают. Ну так вот, не глядя ни на что, меня всё же на войну забрали, а взяли-то не на фронт, а определили в тыл, прикрепили к лошади патроны возить. Назначили ящики возить, сохраняя, конечно, военную тайну. Однажды какой-то хрен в гражданском одеянии спросил меня: «– Чего везёшь, батя? – Военная тайна! – отрапортовал я ему. – А в ящиках что? – переспросил он. – Патроны! – не подумавши, бухнул я, а волосы на голове уже дыбом всторчились. «А ну-ка это шпион какой? – подумалось мне. – И пропал Николай Сергеич ни за бабочку!..» Хотя я и служил в тылу, а дисциплина-то всё равно армейская. Одна установка: солдат, всюду подчиняйся командиру и глазами ешь начальство! А в подчинении да в отдалённости от родины, сами знаете, как тоскливо. И дело бают: «На чужой сторонушке рад родной воронушке»! А нам одно командование твердит: «Тяжело в походе – легко будет в бою!» Хотя я и сам бывал в начальствующем составе, это дело ещё было в первую империалистическую войну, был тогда я в чине унтер-офицера. И вот, слушайте, бабы, что со мной тогда произошло. Пришлось мне однажды дежурным быть по роте. И вот во время моего дежурства, а дело-то было в праздничный день, воскресенье было, я солдат пораспускал кого куда, да, в общем-то, по бабам. Да и явись, как на грех, в расположение части ротный командир с проверкой. «– Ну, – говорит он, – Ершов, докладывай: где люди?!

Я и начал, топнув ногой, чеканить, чесать языком: – 25 в кабаке, 25 в бардаке, 15 человек в трактире, 10 в сортире, 25 сено гребут, 25 девок ведут, пятеро стоят на вахте, трое на гупвахте, один лежит больной, и тот просится домой. Что прикажете?! Или его отпустить, или уж всю роту по бабам отпустить?!» И вместо благодарности за «отличное» ведение дежурства, ротный тут же меня с дежурства снял и самого «на губу» отправил, временно сорвав с моей гимнастёрки погоны с лычками, велел в карман положить. И случись ночью такое: тревожный сигнал, извещающий о пожаре в городе. Нас, «губарей», в тревогу подняли, на тушение повыгнали. Я спросонья вскочил, кое-как второпях оделся. Выбегать бы, а на гимнастёрке лычки-то в отсутствии. Я в такой-то кутерьме скорее давай погоны из кармана вытаскивать да скорее их на место пришпандоривать, а то без погонов да без лычек на них бежать на пожар смыслу нету. Как-никак, на пожаре-то знакомые девки с бабами присутствовать будут, засмеют, застыдят без лычек-то! Вот она, армейская-то жизнь, какова. Вы, бабьё, отсиживаетесь по тылам и нашей мужицкой военной дисциплины и носом не нюхивали!

– Ну и ты не больно ярый вояка, какой нашёлся герой: куль с г…м! – под общий смех баб отчитала Николая Дунька.

– Ну, хотя я куль-то не куль, я всё же имею заслуженное почётное звание фронтовика, и ты, Дуньк, больше меня так не именуй и про меня бабам так не рассказывай, а лучше подыми подол да своё хозяйство показывай! – урезонил Дуньку Николай.

– Я бы показала, да боюсь, ты, Кольк, ослепнешь! – боевито под общий смех отговорилась Дунька. – Что устробучил на меня свои глазищи-то? Выпучил буркалы-то на меня, или на мне узоры какие нарисованы?!

– Узоры-то не узоры, а поцеловать-то бы тебя я бы не отказался! Уж больно ты азартной ягодкой выглядишь, недаром все мужики на тебя зарятся, да и я тоже не прочь! Видимо, кому была война, а тебе, Дуньк, хреновина одна. Ты тело и красу хари не утратила, не как вон бабы!

Бабы кто весело засмеялись, а кто брюзгливо заворчали.

– Ну ладно, бабы, кончай базар, начинай ярмонку! – шутливым тоном провозгласил Николай и начал продолжать повествование о своей военной службе. – В связи с обострившимся положением на фронте меня от лошади открепили, снаряды возить передоверили другому, а меня отослали поближе к передовой линии, дали в руки винтовку и, можно сказать, прямо вплотную к немцам меня подсунули. Провоевал я там с неделю. Конечно, нам там винца по сто грамм подбрасывали для храбрости и для бодрости духа. А само собой понятно, что на передовой-то дух-то каждого и так бодр, как говорится: «настроение бодрое, идём ко дну!» Так вот, провоевал я на передовой с неделю: в рукопашном бою меня штыком в руку ранило, и я угодил в воспиталь. Провалялся я там месяца четыре. Руку-то хирурги лечили, под рархозом меня коперировали, и в теранпентическое отделение на осмотр неоднократно меня вызывали, внутреннюю болезнь во мне искали. Ложась на операционный стол, про себя шепчешь: «Что день грядущий мне готовит?» А когда живой проснёшься – поёшь: «Гром победы, раздавайся!» И вот, однажды врачи-терапенты велели разнагишиться мне догола, и давай меня вертеть-крутить, и направо, и налево, – командуют мной, то повернись, то нагнись! Я повернулся и нагнулся. «Слушай-ка, Ершов, а ты почище содержи свой зад-то!» – сделал мне замечание один из терапентов, видимо, заметив непорядок вокруг моего зада.

А я ему в ответ: «У вас вон сколько помощниц в белых халатах, и почти ничего не делают, пожалуй, откомандируйте парочку со мной в баню, я это завоевал и имею на это полное право, пусть они там и наведут порядок-то, около моего «нечистого» зада!» Конечно, все посмеялись, да и только. В воспитале, чтобы мы, раненые, скорее поправлялись, нам давали витамину для вапетиту, а у меня, как на грех, тогда все корневые зубы повыпадали, есть-то нечем. Потом, как я только вылечился и телом поправился, меня вызвали на гарнизонтную комиссию, там в моей руке врачи признали хромический костемеллит, присвоили третью группу инвалидности, с которой я уж больше не попал на фронт-то, а с раненой рукой меня демобилизовали – отправили домой, вот теперь я с вами, бабами, и воюю! – любезно хлопая рукой по спине Дуньку, вроде как бы делая точку в своём долгом рассказе.

Дунька же этот Николаев дружеский жест приняла за обиду, грубо откинула его руку наотмашь:

– Ты не больно-то со мной заигрывай! – огрызнулась она на него.

– А ты полегче, осторожно, раненую руку разбередишь, как я пахать-то буду?! И вообще, со мной так грубо не поступай, а то я после фронта да ранения стал какой-то нервинный! Недаром, опять таки, в том воспитале меня лечил неврипатолог! В общем-то, война весь мой характер испортила! И всё тело моё словно через мельницу пропустила и скрутила-завязала каким-то морским узлом, – чеша рукой свою лохматую голову и приговаривая: «Эх, 99 кусают как 100!» – Ну, бабоньки, хватит! Посидели, отдохнули, побалагурили, пора и за дело. Дадим ещё душок, скоро и на обед остановимся, – берясь за поручни плуга, скомандовал Николай.

Бабы, устало поднявшись с мест, разминая замлевшие руки и ноги, начали сладостно потягиваться и, безазартно впрягшись в лямки, лениво потянули плуг.

– Ну, накопили силы-то! – шутливо подбадривал их Николай.

Но бабам было не до шуток: они, понуро нагнув голову, горбатясь, натужно упираясь о землю лапистыми ногами, еле подвигались вперёд, с трудом влачили тягостный плуг.

– Вижу, вижу! Которая из вас плохо тянет! – стараясь шуткой ободрить изнурённых баб, подзадоривал их Николай.

До обеда кое-как одолев одну усадьбу, бабы устало разбрелись по домам на обед, чтобы пищей подкрепить свои совсем выдохшиеся невзрачные силёнки, а Николай с Татьяной Х. остались обедать в борозде: им домой идти далековато, да и дома-то поесть было нечего, а малокалорийных «шелипердов» и варёной картошки они прихватили из дома, когда шли на работу. Усевшись на обеденный отдых на пробивающуюся из земли полынь и крапиву и прислонясь к стене бани, Николай принялся за еду. Пару объёмистых «шелипердин» и пяток картошин он оплёл за один приём и, пользуясь, хотя и одной, слушательницей – Татьяной, он начал свой рассказ перед ней о пище:

– Да, плоховато мы живём и скудновато питаемся. И недаром русский крестьянин весь век мечтает только бы, как досыта поесть хлебца и вдоволь похлебать мясных щец! – мечтательно проговорил Николай, глядя на Татьяну, которая из-за скудности запаса принесённой из дома продукции медленно жуёт что-то похожее на хлеб, бережливо и начетисто собирая упавшие крошки с запона, кладя их в рот. А Николай продолжал: – Да, было время, в каждом нашем крестьянском быту хоть и скудноватая, но зато разнообразная была и всегда имелась наша русская пища, как говорится, «щи да каша – пища наша»! Да кроме щей, похлёбки, картошки, каши и лапши кое-что и ещё мы едывали. В мясоед ели мяско, молоко, яичками разговлялись, а в постные дни, в посты, которых, как известно, четыре в году, и постной пищей сыты были, и то имели недовольство. Я про себя скажу: однажды, когда я ещё холостяком был, поздним вечерком прихожу с гулянья. В поисках съестного заглянул в залавок, а там, как говорится, хрен ночевал и варежки оставил – пусто. И спрашиваю у покойной матери, чего бы покушать. Она подала мне на стол прокисшей суровой похлёбки, положила мне под нос ломоть хлеба и сказала: – Ешь! – Так это же не жратва, а какая-то кислятина! – огрызнулся я на мать, отведав похлёбки. – А ты ешь, что тебе дадено, катлетов и перменев не жди. Ты разве не знаешь, что нынче пятница! – урезонила меня мамаша.

Я и замолк, а вот сейчас рад бы был и той кислятине. Но, между прочим, я и теперь своему желудку иногда не даю без дела находиться – заставляю его в работе пребывать: наложу в него картошки вдоволь да огурцов с капустой в него добавлю, а то ещё вдобавок туда пареной брюквы без меры навалю, так что моему брюху понапрасну шалоберничать не приходится, а огородный-то продукт, слава богу, пока водится, – заключил Николай. – Да и зубам своим потачки не даю.

– А я вот, Николай Сергеич, про себя скажу: у меня в доме съестного к весенней поре почти ничего не осталось. Как-то в посте поехала я в лес за дровами-сучками на салазках, захватывала с собой туда пищи – пять варёных картошин. Пока заготовляла там сучки-то да укладывала их в воз, всю картошку приела, но она мало мне силы придала, и на брюхе долго не продержалась. Так что пока ехала полем – совсем изнемогла и обессилила. А уж когда въехала в село, еле волочу салазки, то и совсем хоть падай. И попадается мне навстречу моя подруга Пелагея, и мне показалось, что она что-то жуёт: щёки у неё ходуном ходят. Я и спроси у неё: «– Пелагей! Ты вроде чего-то ешь, дай и мне крошечку, обессилела – хоть плачь! А Пелагея-то мне и отвечает: – Дала бы я тебе, да что было у меня – я в рот положила и вот дожёвываю. – Ну так дай мне изо рта того, что не успела дожевать-то?»

– Да! Дела! «Голод не тётка» – говорится в народе, и голодную свинью кнутом не отгонишь от корыта, если в нём хоть и немного, а всё же виднеется корм, так же и голодному человеку приходится мечтать только о том, как бы поесть, наполнить своё пустое присохшее к спине чрево, от наполнения которого зависит вся жизнь и существование всего организма Человека! – философски закончил Николай беседу. – Вон, кажется, и бабы с обеда идут. Снова запрягайся и тяни лямку, пока не выроют ямку! – заключил свою речь он.

На сенокосе. Рассказы Ершова

Как водится, после весенней пашни и сева с посадкой картофеля через малое время начался сенокос. Хотя война-то победно и закончилась, но мужики с фронта возвращались не особенно кучно: чувствовалось, что армия почему-то призадерживается, не дружно демобилизуется. Правда, фронтовиков из категории пожилых мужиков и раненых в село стало возвращаться много. Но молодёжь пока придерживалась в армии.

В лес на сенокос вместе с молодыми мужиками (по годам не попавшим на войну) правление колхоза сочло нужным направить и Николая Ершова. Не с той целью, что он больно мастеровой косец, а просто так, в качестве старшего, как блюстителя порядка на покосе и как наставника молодёжи. По приезду в лес косцы во главе с Николаем косили траву почти без передышки, и основной участок травы на большой елани скосили за первый же день. В первый день косьбы Николай, как старший, распорядился, чтоб косцы-молодёжь косили на пространстве елани, а сам, считая себя искусным косцом, для косьбы уединился в закустщённое место, чтоб тщательно выкосить траву в зарослях кустарника. Увлёкшись работой, Николай и не заметил, что его бригада молодых косцов уже давно расселась на перекур, на отдых у лесного ручья Унёва.

– Вы, братва, наверное, давно уже свою душу отвели, по сто раз покурили, а я заработался и как волк жрать захотел: с утра во рту крошки не было! – вынимая из кармана кусок хлеба и присаживаясь поближе к воде, проговорил Николай. Посыпав кусок солью, он, с прихлёбкой воды из ручейка, стал с большим аппетитом есть. – Хорошо в лесу жить, когда в руках хлеб имеешь! С прихлёбом водички из лесного ручейка здесь хлеб кажется всего слаще! – с довольством проговорил он.

– Дядя Николай, а говорят, с мясными щами, хлеб-то ещё вкуснее! – заметил Гришка Ст.

– С этим я тоже согласен, даже из мясного топора, если его сварить, то и то навар вкусный получится! – шутливо ответил Николай, взволнованно, быстрыми движениями руки отмахиваясь от назойливо летающей около его носа пчелы.

– А ты, Николай, встань да убеги от пчелы-то, а то она тебе нос-то ужалит! – посоветовал ему тот же Гришка.

– От пчелы, что от собаки – лучше не бегай, всё равно настигнет и укусит. От собаки, чтоб она не сцапала за чачи, хоть можно палкой отмахнуться, а пчела и палку не признает! – по-знатокски высказался Николай. – Да вообще-то, вам по правде сказать, я не из робкого десятка. С самого детства удаль и силёнку имею. И памятью матушкой-природой не обижен. К примеру, я хорошо помню, как я ещё находился в материнской утробе. Как сейчас гляжу, там была такая теснотища, и днём, и ночью – такая темнотища. Зато не только летом, но и зимой была приятная теплотища! – под общий дружный смех изрёк Николай.

– Дядя Николай, а ты случайно не выглядывал оттуда, не интересовался, что на белом свете творится? – с явной насмешкой спросил резвый на язык Гришка.

– Нет, Гришк, я тогда ещё был не такой грамотный и догадливый, каким, по всей видимости, являешься ты! Уж ты не по себе ли судишь?! – осадил его Николай и продолжал. – Я грамотным-то стал только тогда, когда в школе три зимы проучился и научился книжки читать, письмишки писать и кое-какие задачки решать. А вообще-то, из меня отец намеревался инженера сделать, в Арзамасское реальное училище в ученье отдать, только я туда не угодил – девки на гулянье соблазнили. В общем-то, я гулял, и в себе силу нагуливал, и не в хвальбу вам сказать, я к тридцати годам своей жизни заимел такую силёнку, что в драке любого мужика кулаком сваливал. Однажды произошёл такой случай. Пьяненький Алёша Крестьянинов, не знаю с каким намерением, вздумал ко мне в дом впереться, вероломно стучит ногами на крыльце и нахально в дверь ломится! Я, конешно, встревожился, выхожу в сени и тяп кулаком ему в харю, он бряк на пол. Я оседлал его и давай кромшить, он караул затрубил. Ну, я, конешно дело, взял его за шиворот и выволок на улицу для отрезвления, а он мне в подарок в сенях оставил лужу крови на полу. Вот так поступают с нахалами-то!

– Хоть ты, Николай Сергеич, и силён был, а всё равно против моего покойного деда Василия слабоват в переноске тяжестей. Тот, бывало, как он рассказывал, по четыре пуда груз на себе нашивал, – вызывающе проговорил Гришка.

– Гм, по четыре пуда как не донести, это ведь всего только по два пуда на плечо приходит! Я не такие грузы до войны нашивал! Однажды из МыТыеСа колесо от трактора в село приволок, да в утиль-сырьё его сдал, а за это меня симулировали, велосопед для моего сына Миньки из сельпо продали, а в то время без утиль-сырья велисипед хоть и на деньги, а хрен купишь! Конешно, к тракторному-то колесу я и денег добавил, и отвалил немало: сот семь или восемь, точно не помню, а врать, конешно, я не стану! Эх, жаль, что былое время прошло, и как в воду кануло: вспомянуть есть что, и погоревать есть о чём. Особенно мне жаль прежних наших русских обычаев, традиций, поверий и праздников: Рождества со святками, Крещения, Масленицы с удальным катанием, великий пост с говеньем, Пасху с радостью и яйцами, Троицу с зеленью, Петров день с ярманкой, Преображение с яблоками и Покрова с урожаем. Ну, ребятки, давайте дадим ещё душок, да и к обеду будем готовиться! – поднимаясь с насиженного места, дал команду Николай.

– А ты, Николай Сергеич, иди к лачужке да заваривай обед! Время-то уже, наверно, часов 11-ть, а мы одни покосим, – внёс предложение Гришка.

– Я бы и больно был рад, поварить умею! В армии приходилось этим делом заниматься, похлёбку такую сварю, отчублучу, пальчики оближешь! – вешая косу на плечо и направляясь к шалашу, похвастался своим поварским искусством Николай.

«Смотря какие пальчики лизать: твои-то вряд ли кто согласится! Некоторые оближешь – тут же сблюёшь, да и какой нашёлся профессор лысых щей!» – подумалось косарю-парню Сашке. Примерно за час, который был отведён Николаю для приготовления обеда, он не успел закончить варку общего супа. Протормошившись туда-сюда, время ушло незаметно. Пока заготовлял дрова, корчевал суховатые пни, сдирал с берёз бересту на растоп, пока заготовлял рогульки для костра, на которые он при помощи палки повесил ведро с водой, пока разжигал, разводил костёр, пока чистил картошку для супа, пока нарезал мясо-говядину, отпущенное с колхозного склада для косцов, глядь, невидаючи и час прошёл. Мужики косьбу кончили как раз в двенадцать часов. За неимением при себе карманных часов, они определили время измерением лаптями своей тени. Такому «лапотному» определению времени они научились от баб: те, работая в поле и также не имея при себе часов (в то время ручные или карманные часы были большой редкостью), время определяли самым простым способом. Баба-бригадирка, да и любая из баб-колхозниц, чтобы определить время полдён, т.е. двенадцати часов, лаптями, что были у каждой на ногах, измеряли свою тень: четыре лаптя – обед, восемь лаптей – кончай работу! Так вот, и мужики от баб научились этому немудрому определению времени дня. Мужики, подходя к шалашу и устало развешивая звенящие косы на сучки берёзы, с видимым удовольствием вдыхали в себя вкусный запах кипящего в ведре мясного супа. Около костра хлопотливо возился Николай: то он, сделав рот раструбом, дуя на ложку, с осторожностью, чтоб не обжечься, пробовал суп, то подбрасывал соли в кипящую бездну ведра, то, пополняя выкипевшую часть варева, подливал в бурлящий суп воды.

– Эй, дядя Николай, гляди-ка, похлёбка-то убежит! Сними скорее! – с тревогой в голосе прокричал Николаю Гришка, видя, как суп в ведре, клоча, выплёскивается через края ведёрка.

– Не убежит, не впервой стряпаю! Раньше не убегал и сейчас не скроется! – самоуверенно и с иронией отозвался Николай, уже ухватившись за палку, на которой висело ведро с драгоценным супом, отводя ведёрко с пыла огня в сторону.

– Суп поспел! – громогласно объявил Николай. – Готовьте чашки, ложки, режьте хлеб, а я суп понесу в Унёв для охлаждения, а то он с пылу – огненный, есть нельзя, во рту всё обожгёшь, а жрать по-волчьи хочется – не терпится! – добавил Николай, хлюпая лаптями, идя к руслу Унёва.

Суп ели с большим наслаждением, похваливали повара:

– Большое спасибо тебе, Николай Сергеич! – похвально и за всех высказался Гришка.

– За что? – с нескрываемой скромностью спросил Николай.

– Как «за что»? Суп-то вон какой вкусный ты нам состряпал-сварил! – высказался Гришка.

– Фактически суп-то варил не я, а огонь, я только приготовленные продукты умело пустил в дело! – горделиво отозвался Николай.

– Эх ты, дядя Николай, ты, видно, вместе с мясом и муху в ведро-то пустил для навару! – вытаскивая пальцами из ложки обварившуюся горячнёй муху, заметил Николаю Санька.

– Да она не в ведре была, а в ложку тебе угодила! – невозмутимо ответил ему Николай. – Да, и с мухами пришлось немножко повоевать: как только они зачуяли мясной дух, так, наверно, со всего лесу сюда слетелись и надоедливо осаждали мою стряпню. Я наломал с берёзы веточек и веником их попотчевал, а они роем расселись на приближённых кустах и выжидающе как бы умоляли меня: «Дяденька повар, допусти нас до котла!» А я их снова веником угостил! – под общий весёлый смех балагурил Николай.

– Ты, Гришк, зря-то похлёбку-то не растранжиривай! – видя, как Гришка, в отличие ото всех, налил из ведра себе третью миску супа.

– А что? – недоумённо спросил Гришка.

– Да так, до ужина-то ещё разок подзаправиться захотим, я наварил супа-то с расчётом, воды-то по самые краешки ведра подливал.

– Вот ты какой, дядя Николай, тебе и воды-то жалко! – с недовольством и обидой огрызнулся Гришка.

– А хрена горького, наверсытку-то не хошь?! – урезонил его Николай.

И они враждебно заспорили, разругались меж собой, и дело дошло чуть ли не до драки.

– Таких вот, резвых на язык, как ты, Гришк, до Москвы раком не переставить! – словесно сгрубил Николай.

– А ты, дядя Миколай, хоть и старший, а только глядишь, как бы от косьбы отлынить! – задев за живое, упрекнул Гришка Николая.

– Ты, Гришк, конешно, меня ни извини за откровенность, но мне кажется, что твои мозги не ведают, что толочит язык. Во-первых, ты, Гришк, видимо ещё не познал простую истину: рыба ищет где глубже, а человек ищет где лучше! А во-вторых, мы с тобой ролями поменялись раньше. Я работал – ты из «тёпленького места» поглядывал, как я работаю; теперь же ты работаешь, а я гляжу, как ты работаешь! – словесно осадил Гришку Николай. – И к тому же, у меня что-то коса плохо стала косить.

– Это как же так, я что-то не пойму? Плохой мастер всегда сваливает на инструмент! – сказал Гришка.

– А я тебе разъясню. Было время, у меня в юности была силёнка, и меня тятька на работу пинком не поднимал, я работал безупречно. А теперь года мои пошли под старость, да и ранение на фронте даёт о себе знать, уж с таким азартом работать, как ты, не могу!

– А ты сказал, что я подглядывал, как ты работал?

– Да, когда я усиленно работал, ты через материно лоно наблюдал, как я работаю, (27) – под общий весёлый смех разъяснил Гришке Николай.

– Это ты за что меня так позоришь?! – обозлённо вскипел Гришка.

– А за то… не сори в воскресенье, не марай праздник!

И они, обоюдно озлясь, принялись надсадно кричать друг на дружку, готовясь ринуться в драку. Гришка с кулаками напирал на пятившегося от него Николая, а оробевший, допятившийся до кустарника Николай, не сводя глаз с наседавшего на него Гришку, присев задом к кустам, с целью обороны подобрал рукой с земли увесистую палку, и, размахнувшись ею наотмашь, предупредил:

– Только тронь, как огрею вот этой холудиной, так два дня просмеёшься, а на третий сдохнешь! – геройски проговорил Николай.

И, ощутив на руке, державшей палку, какую-то хладь, Николай пугливо взглянул на руку: с палки на руку, извиваясь, сползал уж, и Николай в ужасе отбросил палку в сторону. Гришка, видя такой исход дела, сразу поостыл и, одумавшись, отошёл от Николая.

– Ты уж, дядя Николай, меня извини! – опомнился Гришка.

– Чем извиняться, лучше не провиняться! – заметил Николай.

Обед кончился, после обеда отдохнув с часик-два, когда солнышко свалило на запад и жара сбыла, мужики снова отправились на покос, некоторые с пробитыми во время отдыха косами. Вечерком в прохладе косилось задорно и споро. Суп на ужин снова было поручено Николаю. После ужина, неоднократно покурив, косцы, позабравшись в шалаш, долго возились с устройством постели: натаскали туда полупросохшей травы и предусмотрительно затыкали травой дыры в шалаше, чтоб не залетали в него надоедливые комары-кровопийцы.

На другой день, в лес на покос для сушки сена, к мужикам явились и бабы. Они прямо сходу, вооружившись граблями, дружно принялись за растряску травяных валов, и сразу же на лугу запахло приятным бабьим потом, в помесь с ароматным запахом сохшего зелёного сена. Работая, как обычно, по-ударному, орудуя граблями и вилами, как их мужья на фронте винтовками, бабы за солнечный жаркий день высушили и сложили в копны почти всё сено, мужики же докашивали ту траву, которая росла по закустщённым местам, выбивали её в зарослях и в мочажинах. К вечеру, видя, что трава почти вся уже скошена, а скошенная почти вся уже высушена и приготовлена к перевозке в село, мужики и бабы расселись около шалаша на большой отдых, а отдых почти всегда сопровождается беседой на разные бытовые темы. Бабы сгуртовались около самого шалаша, принялись искаться, а мужики расселись около костра, сладостно покуривали. Как и обычно, в беседе первую речь завёл Николай. И не зная, с чего бы начать, он нашёл удобным моментом начать разговор о носе:

– Вот, бабыньки, казалось бы, невзрачное создание природы – нос, а как он уместно посажен на человеческом лице! Он даже, в некотором роде, является и украшением любого, пусть и не совсем приглядчивого лица. И в самом-то деле, каким бы безобразным казалось красивое лицо, если бы на нём не было носа! Так что назначение носа не только в том, чтобы вырабатывать, содержать и выбрасывать носовую слизь, а его роль и в том, чтобы украшать лицо. Правда, носы бывают то слишком малыми, от чего лицо бывает курносое, то слишком большие, которые обычно бывают у мужиков. Но это не беда, как говорится – что на витрине, то и в магазине! Я вот про свой нос скажу. Он у меня, так сказать, среднего размеру! – разглагольствовал Николай о носах.

– Ты, Миколай, про что-нибудь про дельное, а то нос да нос! – упрекнула его Катерина.

– Да я, право, и не знаю, что вам «про дельное-то» рассказать. Правду скажу – вы не поверите, соврать – слушать не будете, да, пожалуй, ещё и споёте: «Ты не ври, не ври, добрый молодец!» Ну, давайте про другое, про дельное. Как вам известно, будучи я на войне и воевав на южном фронте, после ранения в руку угодил в воспиталь. И был у нас там врач-хилург, не знай грек, не знай турка, только имя с отчеством у него были очень смешные и длиннющие: Парамадокс Карманалиспиндронович, а вот фамилия его, я совсем запамятовал, в голове верится, а вспомнить – хоть убей, не могу. Ну да хрен с ним, важна не фамилия, а имя и отчество.

– Ну и как же в случае необходимости раненые называли его? Ведь очень трудно, и не выговоришь ни имя, ни отчество, – спросил Николая Фёдор.

– Так и называли, воспитальный-то персонал его называли правильно, а мы, раненые, кто как. Некоторые умудрялись по-своему. А если же кто по первости да по незнанию во время его обхода в палате, то пока правильно его называешь – по имени и отчеству, так он от твоей койки уже к больному через две койки успеет пройти. Конечно, были случаи, его имя с его отчеством больные искажали до неузнаваемости и едва выговаривали своими заплетающимися языками. Но он на это не обижался, а наоборот, душевно и весело улыбался, и к нам, больным-раненым, относился с особенной теплотой и внимательностью. Однажды один больной, Ванька Запупыркин, так его назвал, что смеху хватило на всю воспиталь, вся палата рассмеялась так, что у некоторых раненых швы на ранах поразошлись, полопались. У меня у самого тогда водяной волдырь на шее лопнул.

– А как же он его тогда назвал? – спросил Николая Гришка.

– Парамандокс Искарманаспидронович!

– Ха-ха-ха! – дружно раздалось среди мужиков.

– Хе-хе-хе! – вторили им полудремавшие бабы.

– Вот был человек! Лекарь так лекарь! Мою руку и мою водянку так быстро вылечил, что я не успел к воспитальным харчам привыкнуть, как меня уже оттуда выписали, а харчевали-то нас там, надо прямо сказать, как на убой. Конечно, я в той воспитале аперации не миновал, этот знаменитый хилург меня коперировал – из раненой руки осколки от гранаты выбирал. Помню, вызвал он меня в аперационную и говорит: «Ну, Ершов, (29) ложись на стол, предавай в наши руки своё тело и душу с ним, сейчас нархозу тебе понюхать дадим.» А я ему в ответ: «Тело моё ваше, что хотите, то и делайте с ним, а душу свою я вам не отдам!» И с песней «Что день грядущий мне готовит?!» забрался на высокий операционный стол. Тут же к изголовью подошла сестрица с флаконом эфира и угостила им меня так, что я досчитался до дюжины и уснул, как мёртвый. Проснулся я уже в палате, чую – живой! Про себя думаю: «Ну здравствуй, Николай Сергеич!» – и с радости во всю палату громогласно запел: «Гром победы, раздавайся!» Оно, конечно, в воспитале не без покойников, мой сосед по койке Соколов от смертельных ран не выдержал – скончался, да там, на городском кладбище его и похоронили. А несли-то его наши воспитальные ходячие больные. Один из них, болтливый на язык, как бы жалуясь, дурно высказался: «Ну и тяжёл Соколов-то был: мы шестеро несли, едва осилили!» Но ведь покойников-то не вешают! – упрекнули мы того болтуна. Вот, бабы, вы хотя и испытали на себе тяготы войны, но вы не видали её ужасов, которых нам, фронтовиков, довелось хлебнуть досыта! Дело про вас бают: «Баба – что мешок: что навалят на неё, то и несёт!» Наше мужицкое дело – воевать, а ваше бабье назначение – постель перетрясти и себя для мужа к ночи припасти! – закончил своё повествование Николай перед слушателями, которые слушали его внимательно и не перебивали.

Почти под самый вечер сюда в лес на покос за готовым сеном из села прибыло пять повозок во главе с бригадиром Смирновым Н. Ф.

– Чем занимаетесь?! – спрыгнув с телеги, спросил бригадир старшего на покосе Ершова.

– Да почти полдня лентяю празднуем, целый уповод без дела слоняемся, ленцепраздно отдыхаем с передремливанием! Бабы, вон, ищутся, а мы курим да анекдоты рассказываем! – По-боевому отрапортовал Николай.

– Он нам мегдоты наворачивает, а мы во все уши слушаем да хохочем, не дышим – все брюха понадрывали! – высказалась Катерина.

– А у меня со смеху аж пупок заломило! – вставил своё слово и Гришка.

– То-то я гляжу, вы не делом занимались, а шалберничали! – с укоризною заметил косцам бригадир.

– Ты, ай, ослеп и не видишь, сколь мы травы-то подвалили? Рази не видишь, разуй глаза-то и присмотрись, что трава-то нами уже вся скошена и высушена, теперь дело в шляпе. Навивай сено на телеги и вези домой! – с обидой на бригадира высказался Николай. – Нет, нас не проведёшь, понапрасну не обесславишь: мы тоже хреном деланы! Сегодня мало сделали, так, зато вчерась на косьбе-то до хвори замучались! – самохвалебно добавил он.

Бригадир не стал больше пререкаться; он распорядился быстро грузить сено в воза – издали надвигалась дождевая туча. Сено погрузили на пять подвод. Забрав все пожитки из шалаша, люди тронулись в дорогу домой. Николай Ершов забрался на небольшой возок сена и, чтобы не попасть под дождь, он не переставал нахлыстывать престарелую кобылу, на возу которой он сидел.

Война с Японией. Мир! Возвращение с войны. Хлеб. Баптист

После завершения войны с Германией и полного её разгрома, милитаристская Япония на Дальнем Востоке поднялась на Советский Союз и 9–го августа начала военные действия против страны Советов. Наши войска в срочном порядке были вынуждены перебазироваться на Дальний Восток. Война с Японией продолжалась сравнительно недолго (25 дней) – 2-го сентября она победоносно закончилась, и вскоре «Дня Победы» 3-го сентября фронтовики стали массово возвращаться по домам, а 230 человек воинов-мотовиловцев совсем не вернулись: они свои буйные головы сложили на войне! В семье Савельевых Василия и Любови с поля боя не вернулись два старших их сына Михаил и Александр, Иван с фронта вернулся инвалидом, а впоследствии с войны вернулись и остальные: Василий, Владимир и Никифор. Из семьи Федотовых не вернулись Михаил и Сергей, да и сами старики Иван и Дарья не дождались конца войны, умерли. Семью Крестьяниновых война обошла боком: Алёша вернулся с войны невредимым (с грудью, увешенной орденами и медалями) и Мишка, который вряд ли побывал на фронте. А Панька и вовсе не знавал, что такое война, он провоевал «на бабьем фронте» – спекулировал табаком и прочим товаром, наживаясь на горькой нужде трудового народа, а особенно на нужде баб – жён фронтовиков и вдов с сиротами, который, имея счастье всю войну провоевать «на бабьем фронте», цинично бахвалясь среди бывших фронтовиков, гаденько высказывался: «Для дураков закон ещё не издан, его только что создают и пишут!» Хотя среди возвращающихся с войны и были смельчаки-обличители таких, как Панька, и словами кололи в глаза тыловикам, вроде: «Ах вы, прихлебатели, присосались, запрятались здесь, в тылу-то! И пороху не нюхивали, дармоеды! Вы наших жён охраняли, а мы за вас под пули свои головы подставляли!» А в общем-то, эти обличения на «тыловиков» мало действовали. А такой, как Митька Кочеврягин, вернувшийся с войны инвалидом (с одной ногой), был недоволен и в претензии к фронтовикам, которые вернулись с войны целыми, невредимыми, но с увешанной грудью орденами и медалями. Он особенную свою неприязнь высказывал Алёше Крестьянинову, самозванно назначившему себя председателем Совета ветеранов войны, приспособив для этой канцелярии бокоушку дома Лаптевых.

– Что висюльками-то гремишь? Насрывал с убитых и хвалишься!

– Да это у меня ордена позванивают! – невозмутимо отпарировал ему Алёша. – Я тоже, как и ты, ранение имею, у меня таз перекошен, – добавил Алёша, нарочно прихрамывая и болезненно морщась, изображая трудность при ходьбе.

– Да ты, сразу видно, притворяешься, а таз-то у тебя, видимо, перекосили из-за того, что валенки без осторожности с тебя снимали! – под общий смех мужиков обличал его Митька. – Да и вообще-то, на твоей не фронтовой морде портянки сушить можно! – язвительно обличал Алёшу Митька.

– Ты, Митрий Касьяныч, поменьше меня именуй и пореже сюда рейсуй, у тебя, видимо, внутри клапана стучат, пойди в больницу, подлечись малость! – фигурально и не злобливо урезонивал Алёша неугомонного обличителя Митьку.

– Нет, это у тебя регулировочный винт развинтился, надо подкрутить его, а то он у тебя совсем разболтался, и врёшь ты через хомут и дугу! – не унимался конфузить Митька Алёшу…

Одного из первых, вернувшихся с войны, Ивана Васильевича Купряхина в колхозе поставили на должность кладовщика зернового склада. Хотя молотьба урожая и шла полным ходом (урожай в этот победный год был хороший), но зерно на складе долго не задерживалось: хлеб, как говорится, государство забирало «под метёлку». Хотя война-то и закончилась, армия-то значительно поубавилась (мужики-воины, в большинстве своём, вернулись домой, к мирному труду), а нужда в хлебе как во всём государстве, так и в жизни народа, не поубавилась; урожайный хлеб из колхозов забирали «под метёлку», организуя хлебные обозы с портретом Сталина. За досрочное выполнение хлебопоставки государство колхозному руководству вручало «Красное Знамя», а самих председателей колхозов награждало орденами и медалями. «Ведь война-то замирилась!» – роптали колхозники, выражая недовольство тем, что хлеб из колхозного склада забирался «под метёлку». Но этот ропот был гласом вопиющего в пустыне. Кладовщик Купряхин старался каким-либо способом попридержать зерно в складе (под видом «охвостья») с тем расчётом, чтобы хотя по мизерному количеству дать его колхозникам на трудодни, но районное начальство собачьим нюхом находило этот «охвостный» хлеб и тут же приказывало отправить его на склад «Заготзерно».

Из легкового автомобиля, подъехавшего к колхозному складу, поспешно выскочил человек в шляпе (Беспалов) и прямо сходу приступил с вопросом к Ивану, одиноко стоящему на току у склада с метлой в руках (эмблема чистоты и порядка).

– Ты кладовщик?

– Ну хоть я буду! – по-фронтовому просто, но самонадеянно ответил Иван.

– На складе зерно есть?

– Нету! – бесцеремонно ответил Иван.

– Сейчас проверим!

– Проверяйте!

Под тоскливый мышиный писк Беспалов пошёл шнырять по складу в надежде обнаружить хоть сколько-нибудь зернового запаса. Заглядывая во все закрома и сусеки, он своим намётанным глазом заметил в крайнем сусеке небольшой ворошок мелкой с примесью лебеды ржи.

– А что это у тебя, вон там, в крайнем сусеке, за рожь? С полтонны будет, – с язвительным прищуром глаз спросил Беспалов.

– Это рожь-ухвостье, вполовик с лебедой, – невозмутимо ответил Иван.

– А зачем ты её приберегаешь, не сдаёшь?

– А разве нельзя, хотя бы ухвостное зерно при складе, для разных колхозных нужд?! – высказался Иван перед Беспаловым.

– А какие такие колхозные нужды?

– Да хоть бы, к примеру, выдать колхозникам, которые по-ударному работают на уборке, или семьям погибших фронтовиков, – высказал доводы в защиту оставленного зерна на складе Иван.

– Ты, как я погляжу, с таким гнилым настроением, злостно припрятал этот хлеб, ты, наверное, баптист?! – словесно опорочил Беспалов Ивана.

– Нет, я только что явился с фронта, и баб там не тискал, а с оружием в руках воевал и пули своей ждал, а вот ты, укрывшись под шляпой-то, пока я воевал, здесь в тылу, действительно, наверно, баб тискал! – раздражённо, трясясь всем телом, высказался Иван.

– Ну, мы на эту тему спорить с тобой не будем, – видя, что Ивана задел за живое, переменившим тоном смягчённо сказал Беспалов. – Вот что, братец! Чтобы не накликать на себя неприятность, немедленно затаривай-ка ту «ухвостную» рожь и отправляй-ка её на ссыпной пункт на станцию Серёжу! Мы за ней грузовик подошлём, – сказал Беспалов, направляясь к автомобилю, и, хлопнув дверцей, уехал.

Уловив в словах районного начальника угрозу, Ивану пришлось повиноваться властям, он затарил восемь мешков неполноценной ржи и приготовил её для сдачи на склад «Заготзерно».

– Это что у вас за человек на зерновом складе кладовщиком-то работает? – спросил Беспалов председателя колхоза Карпова.

– Человек обыкновенный, как и все, недавно демобилизованный фронтовик – мужик аккуратный, экономный, справедливый и честный.

– А по-моему, он заядлый баптист! – с видимым недовольством заметил Беспалов.

– Нет, он никакой не бабтист, а только старовер закоренелый, – ответил ему Карпов.

– И вы держите «такого» около колхозного хлеба? – упрекнул Беспалов Карпова.

– А лучшего-то мы не подыскали, он всё же фронтовик, прямо с войны только что явился, – оправдывался Карпов перед начальством.

Часа через два к складу подкатила грузовая машина, «ухвостный» хлеб погрузили и отправили его на склад «Заготзерно» на станцию Серёжу. Ударники-колхозники, беззаветно трудившиеся на уборке хлеба, остались без хлеба. Вдовы со своими полуголодными ребятишками остались без «папы» и без папы!!!

На косьбе вики. Ершов, его рассказы

Хоть и многие из мужиков вернулись с войны, в колхозе бабий труд стал значительно вытесняться мужичьим. Во время войны бабам-колхозницам из-за недостатка тягловой силы приходилось и пахать на себе и косить их научили. Теперь же, по окончании войны, пахать на бабах не перестали, но от мужской работы, от косьбы их освободили. К косьбе овса и вики подоспели возвратившиеся с войны мужики, да и из них не все были способны орудовать косой, многие из них вернулись инвалидами, кто без руки, а кто без ноги. На косьбу вики, участок которой находился у леса, за поперечной дорогой, колхозный полевод послал артельку из парней и молодых мужиков, во главу этой артельки был назначен Николай Ершов.

Артелька, состоящая из семи косцов, звеня косами, двинулась на место работы. Дойдя до перелеска (участок поспевшей вики находился именно здесь), Николай, как старший, прежде всего дал команду: «С походу не грех и отдохнуть!» Косцы, повесив на деревца косы, дружно расселись на росную сыроватую траву, некоторые поспешно удалились в кусты для отправления своих естественных надобностей, а Николай (ведь где Николай, там и рассказ) вместо физзарядки, присаживаясь на пенёк и устраиваясь на нём поудобнее, доставая кисет из кармана штанов, он начал своё краткое повествование.

– Вчера для праздничного дня я случайно зашёл к соседке Пелагее для того, чтобы словом перемолвиться, а она ко мне с угощением: «Прежде, – грит, – чем приступить к беседе, сначала поешь, перекуси вон яицами, а то какой разговор на голодный-то желудок. Я сама-то не буду, Успенский пост, да и только что пообедала, а тебя вот яичками угощу. Я их, кстати, целых полтора десятка сварила, так что ешь в милую душу, не стесняйся, они у меня не куплены, а свои. Утрось, – говорит она, – полезла я на сушилы, а там на гнезде курица сидит, завидела меня и тревожно заклохтала. Ах, думаю, ты курица, не вовремя на яицах-то расселась, сейчас дело-то к осени, цыплят налупишь, куда они к холоду-то, все помёрзнут. Я и спихнула курицу-то, с гнезда-то, а под ней полтора десятка яиц оказалось. Я курицу-то прогнала, она с досады-то закудахтала во весь двор, я яицы-то собрала в подол, вот и сварила их. Так что, – грит, – Миколай Сергеич, яицы-то ешь, не стесняйся и не брезгуй тем, что они не совсем свежие: если в котором случайно и окажется цыплёнок, так ты его не ешь, выкинь!» Я, правду сказать, понесмел отказаться, и наверно, около десятка угомонил этих яиц. Ну, правда, три яйца пришлось отбросить, в них не то, что цыплята были, а белок смешался с желтком и припахивало от них не больно вкусно. Так вот, я этих семь «не совсем свеженьких» яиц угомонил, утрамбовал себе в брюхо, чую, что в желудке-то какая-то стрельба, наподобие второго фронта, открылась. Я, поблагодарив Пелагею за угощенье, поспешил от неё выдвориться, тут уж не до беседы. Сходил в уборную, выпростался, вышел на улицу, чтобы свежим воздухом подышать, передых себе сделать, а тут соседский паренёк лет семи, Гришка, ко мне с просьбой привязался: «– Дядь, сделай мне бурарайку! – Да я не умею, – ответил я ему. – А вот мой папа умеет, он скоро придёт с войны и сделает мне бурарайку! Что-о? Завидно?!» – как-то шепеляво прищёлкнув языком, он мечтательно, с детским задором высказался и подразнил меня, высунув язык в мою сторону. «– И я бы сделал булалайку-то, да у меня лесуматериалу сухого на неё нету! – оправдывался я перед ним. – Сичас я принесу!» – и Гришка убежал в свой двор. И вскоре он оттуда приволок деревянную лопату и решето. «– Вот, дядя Коля, тебе и мартериал нашёлся! – вручая мне всё это, Гришка своим по-детски шепелявым языком начал объяснять. – Я ведь видывал, какая бурарайка-то бывает: она похожа вот на лопату, сзади-то у неё какой-то ящичек, вот, на решето похожий, вот у лопаты-то дырку пёркой вот тут просверли, а решето-то сзади прикрепи, а за струнами-то я на конный двор сбегаю, вот мне и бурарайка будет! И я на ней буду играть: трын-трын-трын-брын!» – под общий смех косцов рассказывал Николай о Гришкиных порывах к музыке и о его мечте заиметь балалайку.

– И мне вчера тоже хотелось смеяться над детской наивностью Гришки, но видя его влечение к музыке, я не стал надсмехаться над ребёнком, я решил уважить Гришкины музыкальные замыслы и принялся за изготовление столь примитивной балалайки. Пока я провёртывал дырку в лопате да пристраивал к ней решето, Гришка уже принёсся с конного двора, держа в руке «струны» – несколько длинных силков, выдернутых им из лошадиного хвоста. «– Вот, дядя Коля, и струны!» – торжествуя, заявил он. Вскоре наша с Гришкой балалайка была готова: дырка провёрнута, решето прикреплено, три колка приспособлены, струны натянуты. «– На, Гриша, торжественно вручаю! Играй, наслаждайся!» И мой Гришка, вооружившись этой бурарайкой, с великой радостью и восторгом, по-детски высунув язык и испустив изо рта слюнку довольства, забывчиво выпустив соплю, принялся тренькать. Ну, ребята! Давайте приступать к делу, а то роса обсохнет, косьба будет трудно доставаться нам, – сказал Николай, поднимаясь с насиженного места.

По холодку, да ещё пока роса совсем не пообсохла, работа у косцов шла споро, косьба шла в насладь. Старший Николай шёл впереди всех: упруго изгибаясь всем телом над косой, он податно двигался вперёд, оставляя за собой большие валы подкошенной пахучей вики. Не отставая от него, нажимисто напрягая свои тела, вжикая косами, подвигались и остальные косцы. Этот размерно повторяющийся «косной вжик» время от времени перемешивался со звоном косы – кто-нибудь из косарей натачивал бруском косу. Не меньше двух часов работа у косцов шла задорно, бойко и споро, а тогда, когда солнышко поднялось уже значительно высоко и, обсушив росу, стало зноить, косьба у косцов пошла с какими-то перебоями и натугой, то вика досадливо путалась, космами свиваясь, и назойливо липла к косью, то коса отказывалась подкашивать чуть приоблёгшие к земле пряди вики. Да и косы, нахватаясь земли, стали часто тупиться, частая точка бруском мало помогала делу.

– Объявляю перекур с дремотой! – громогласно и властно объявил Николай, видя, что косцы изрядно приустали и натужно перемогаются над косами.

Заслышав приятную команду, косцы разом побросали косы, дружно собрались в кучу. Рассевшись на мягких, пахнувших пресным вичным запахом валах, мужики и парни, кто увлекается дымокуром, закуривая, принялись полосовать газету. Кто из своего, кто на чужбинку – закурили по сладенькой. Николай же, закуривая, из своего «прибанного самосаду», с шуточной приговоркой «живём по-херовски, а курим не табак, а папироски», завернул папиросину величиной с оглоблю. Один только молодой парень Васька Борисов, видимо, ещё не познавший сладости в курении, не закурил: он прилёг на большой вал вики брюхом, с торжеством вытащил из потайного кармана брюк часы на серебряной цепочке и с наслаждением стал их рассматривать.

– Это ты где, Васьк, часы-то поддеколил? – спросил его один из парней–косцов.

– Мой папа их с фронта привёз и мне подарил, – не без гордости ответил Васька. – Папа-то в Чехословакии воевал и говорит, что там у каждого часы имеются иль на руке, или в кармане.

Потом Васька под общий весёлый и одобрительный смех пересказал слышанное от его отца, как в победный день окончания войны на фронте во время братания на поле боя, где только ещё вчера было неимоверное побоище, взаимно встретившись, солдаты – русские, американцы, французы и англичане, вольно и мирно разгуливались по отгремевшему полю боя, которое было изрыто взрывами снарядов и усеяно обломками орудий и танков. Солдат-еврей, нашедши светлую полированную деталь от разбитого танка, сказал: «Какая изящная вещь, кому бы её продать? Но кто купит, кому она здесь в условиях только что затихших боёв нужна?» И он её бросил на землю. Подняв эту вещь с земли, американец промолвил: «Куда бы её в дело приспособить? Но здесь её ни к чему не приспособишь», – и он её отбросил в сторону. Русский солдат Иван, подобрав с земли эту изящную вещь, повзвешивая её на руках и найдя её увесистой, изрёк: «Кому бы ей по башке ебулызнуть!»

– Эх, вот это здорово, а у нас бабы в поле время лаптями определяют, – заметил один из косарей.

– А сколь сейчас, между прочим, время-то? – спросил Ваську Николай.

– Пол одиннадцатого, – бойко ответил тот.

– А я вот, ребята, дома без часов обхожусь и точно время определяю! – с достоинством заявил Николай.

– Ты что, тоже лаптями тень свою меришь? – спросил его Серёжка Хорев.

– Лаптями-то не лаптями, а время узнаю по тени скворешницы: она у меня вроде как бы вместо солнечных часов посреди огорода на шесте установлена. Раньше-то, конешно, и я имел карманные часы, да ни какие-нибудь зряшные, а марки «Павел Бюре», а потом они у меня что-то испрокудились, и я их в сундук запрятал, а вместо часов скворешницу в огороде поставил, она точнее всяких часов время показывает. Я однажды даже с Алёшей Крестьяниновым поспорил: у него золотые часы, анкерный ход на цилиндрах, и то в показании времени врут, а моя скворешница врать не станет: тень-то от неё солнышком отбрасывается. Если тень на запад – значит утро, если тень на север, да коротенькая – значит полдень, обедать пора, а если тень длинная, да на восток показывает, значит – бросай работу и иди ужинать. Да ещё я вам скажу и то, что скворешница перед часами имеет перевес, если по весне около крестьянской избы скворец распевает, значит в доме сём мир, гладь и божья благодать; и если вокруг мужика птицы поют, то в нём крестьянская душа ликует и сердце радуется! – добавил Николай. – Хоть и попало мне от своей бабы из-за этой скворешницы, а я всё равно на своём поставил. А какое дело-то: в прошлом годе, когда я весной с фронта инвалидом домой явился, гляжу, у моего дома крыльцо совсем развалилось. Я, недолго думая, принялся за постройку нового крыльца. И вот, не доделав совсем крыльцо, я как-то раз наслаждался пением скворцов: они на крыше моего дома весенний концерт задавали. Они пели, пели, а потом и начали разговор между собою, а я этот их разговор случайно и подслушал. Скворчиха говорит своему самцу: «– Не может быть, чтобы хозяин этого дома нам скворешницу не смастерил! – Я тоже на него надеюсь, ведь он коренной русский крестьянин, а крестьянская изба без скворешницы – что дом без балкона! – ответил ей самец.» Услышав это, я бросил все дела и принялся за изготовление скворешницы. И надо было в это время моей бабе из дома выдти: заметила, что я не крыльцом занимаюсь, и говорит с укором мне: «– Неужели тебе, Миколай, больше заняться нечем! Крыльцо ещё не совсем ухетано, а ты на пустяковое дело переключился!» Я перед ней в оправдания пустился: «– Да она, эта скворешница-то, не только скворцам жильём послужит, она мне вместо часов услугу-то учинит!» А баба моя, Ефросиньюшка, в злобе разошлась и одно своё долнотит: «– Лентяй, злобышник!» И я всё же скворешницу доделал, и не успел её водрузить на шесте, как гляжу, а в неё уже эта парочка через дырочку мырнула. Ну, думаю, значит потомство будет!

– Ну, а как насчёт спору-то с Алёшей-то? – поинтересовался Серёжка.

– Да вот так: однажды он приходил ко мне за циркулем и, вынув из кармана свои «золотые», сказал: «Эх, время-то уже третий час!» А я ему словами вразрез: «– Нет, Алексей Фёдорович, я сейчас только был в огороде, и мои «часы» пятый час показывают.» Он в спор и ярость: «– Да мои «золотые» никогда не ошибаются, время показывают точнее, чем по радио!» Я его цап за руку, да и поволок в огород: «– Гляди на тень скворешницы, видишь, она на отметину пол пятого часа показывает! – уткнул носом я Алёшу. – Кой-те чёрт!» – выругался Алёша и пристальней стал вглядываться в стрелки своих «золотых»; всмотрелся и заметил: а его «золотые»-то стоят.

– Николай Сергеич? Чай, рассказал бы нам какую-нибудь забавную историю из твоих любовных похождений? – обратился к Николаю Сергей, дремотно развалившись на вике и видя, что рассказ о «часах» подошёл к концу.

– Что вы, ребята, всё ко мне да ко мне пристаёте, «скажи да расскажи», а когда вы мне рассказывать-то будете? Всё около меня ушами промышляете, а язык свой бережёте! – не в упрёк, а больше в нагон себе цены незлобливо проворчал Николай, наслажденно пыкая изо рта дымком, стараясь пускать его колечками. – Ну, раз дело на то пошло, то, пожалуй, расскажу. А слушать-то все будете?! – вопросно обратился Николай к косцам.

– Все, все! – дружным хором ответили те.

– Только давайте уговоримся: вовремя, когда я буду баять, меня в речи не перебивайте. Страх, не люблю, когда мне среди речи на язык наступают! Буду правду говорить – молчите, и если в сторону съюльну – тоже помалкивайте.

– Ладно! – дружно согласились мужики.

– Ну вот, как говорится, уговор дороже денег.

И из Николая, как из рога изобилия, снова бескончаемой струёй потекли слова рассказа.

– Тогда слушайте, – начал Николай. – Это произошло лично со мной, когда я ещё в ребятах-холостяках молодость свою проводил. А в каком селе – угадывай, в каком году – рассчитывай, да в общем-то, перед самой мировой войной, это примерно в 1914 году весной дело было. В ту пору мне уже за двадцать годиков перевалило. В селе своём я парень был, как говорится, всех мер, славился женихом первой гильдии. Само собой разумеется, и сряда у меня была первосортной, и телом был герой! В ту пору весу во мне было не меньше пяти пудов: мускулы были как пузыри, и зашеина была упитанной, так что ткни в неё соломинкой – кровь струйкой сикнёт, как из фантала. В общем-то, в своей юности я был хорош охлёсток! Ну, а что касается моей образины, то есть самого моего личного патрета, то и в этом вопросе изъяну не было: лицом был не то что больно красив, а был приглядчивый. Вот смотрите сами: моё личико и теперь не потеряло своей приглядчивости! Глаза как у всех глаза, лоб с выгибом, нос чекушкой, щёчки полненькие, только, правда, губы не совсем хорошие, каким-то дамским кошельком сложены, – под общий весёлый смех самовосхваляюще и самокритично обрисовал Николай свою физиономию и продолжал. – Но ведь всем же известно, что при зарождении каждый человек не волён выбрать для себя красивое личико, да и отца в этом вопросе упрекать не следует! При нём в тот момент альбома с фотообразцами не было. И то сказать, если бы я при своём зарождении имел смысл и рассудок, то я для себя более красивый патрет выбрал бы. Одним словом, приходится мириться с тем, чем природа наградила. Ну так вот, как уже было мною ранее сказано, что от девок-невест у меня отбою не было, а когда они узнали, что мне отец с нижегородской ярманки гармонь-тальянку привёз, то и вовсе для меня в вопросе невест наступила полная лафа. Девки банным листом липли ко мне, пристали упрашивать: «Коля, когда ты к нам на гулянье со своей гармонью выйдешь?! Мы тебя честить ещё больше будем и за игру зацелуем!» Ведь известно, что девки за гармонную музыку всё отдадут, вплоть до того, сами себя на кон поставят! Но всё дело упиралось в то, что, хотя я гармонь-то и заимел, а играть-то на ней я почти совсем не умел! Видимо, природа меня музыкальным талантом обделила. Ну, конечно, дело, я к себе в дом пригласил для обучения игре знаменитого во всём селе гармониста Гриньку Косолапова. Стараясь привить мне навыки игры, уж каких только мер он ко мне не применял: и гармонь к моему уху приставлял, и ноты «до», «ре», «ми», «фа», «соль» мне напевал, и пальцы моих рук к своим пальцам привязывал, и ничто не помогало, не давались мне музыкальные нотки, да и всё тут! И, наконец, видя, что из меня не выйдет музыканта, как из хрена тяж, Гринька с досадой выругался и раздражённо высказался: «Из соляного куля, что ни учи его, не выйдет ни хрена!» и, громко хлопнув дверью, смылся. Да так от меня удалился, даже избегал встреч со мной на улице-то. После разлада с Гринькой я стал учиться играть на своей тальянке самостоятельно. Прежде всего, мне хотелось выучить песню «Златые горы», потому что она мне очень нравилась, и я её тогда всюду напевал: на гулянье её пою, за работой тоже её напеваю. А однажды, в какой-то праздник, совсем забывшись, даже за столом во время обеда её запел. «Когда ж имел златые горы!..» – отец, не выдержав такого нарушения правопорядка за обедом, хрясь меня ложкой величиной с половник по лбу и спрашивает: «А это какие горы?!» Я зажал больное место ладонью и про себя думаю: «Нет, тятьк, тут не горы, а курган-волдырь вздувается с луковицу!», – чувствуя, как под ладонью-то шишка пухнет и, назревая, болезненно рдится. Ну, я, конечно, с обиды и зла на тятьку вылез из-за стола-то не дообедавши и, уединившись в боковушку, взял в руки свою любимицу-тальянку и начал упражняться в познании музыки, снова наигрывая «Златые горы». А там, в кухонной-то избе отец с матерью, видимо, закончив обед, чтоб не затыкать уши от моего надоедливого пиликанья на тальянке, собрались и ушли к кому-то в гости. И я уж было совсем сносно научился играть свои заветные «Златые горы», вроде бы: лады, басы и колокольчики хорошо выговаривают первую часть куплета «Когда ж имел златые горы», а вот со второй его частью «и реки, полные вина», никак не получалось, не ладилось, да и только! То лады неправильно мяукали, то басы тявкали не в такт, то меха производили неверный стяж и растяж. Особенно мне не давалось окончание второго куплета «и реки, полные вина». Как я ни растягивал свою тальянку, а для окончания куплета у неё мехов не хватало, она в этом месте как бы задыхалась. Тружусь, учусь, растягиваю, а в голове мысль мозги сверлит: «Там на улице-то девки меня с поцелуями ждут, у некоторых я уже заавансирован, а я тут корпею, «и реки, полные вина» никак не осилю! И в приступе досады и зла так рванул меха своей тальяночки на растяж, что она как-то взбешённо рявкнула и совсем перестала издавать звуки. От испуга и жалости у меня даже волосы на голове вздыбились. Взглянул я на другую сторону гармошки-то, а там дырища в меху-то, кошка пролезет. В растерянности я сговорил молитву и с нежностью поставил свою любимицу на лавку в угол, а сам размышляю, чем бы заняться для успокоения вздыбленных несчастьем нервов? «Да, – вспомнил я, – я ведь ещё не дообедал», – и пошёл на куфню дообедывать. Подобрав у мамки вчерашние ватрушки, уминая их за обе щеки с прихлёбом молока, я вскорости полностью насытился. И в это время меня осенила успокаивающая мысль: «А может быть, с гармонью-то ничего и не случилось, может, это мне только померещилось, что я разорвал у неё мехи-то?» Вылез я из-за стола-то и для таинственности, для желательного исхода дела, я с умилением истово перекрестился на образа и мелкими шажками, чтоб не спугнуть заворожки, снова побрёл в боковушку. И верно, гляжу: стоит моя милая тальяночка спокойно, на вид ничем не показывающая своего брака, вроде бы в полной сысцельности. Взял я её в руки и для уверенности заглянул на ту её сторону, а там, в мехах, дыра-то всё ещё цела! Ну, думаю, вот тебе фунт изюму! Попробовал ладами помаячить, да с осторожностью мехами полавировать – ни единого звука гармонь не издала. Боры-то, правда, дуют, и как кузнечный мех дышут, а звуков никаких не издаётся. Колокольчики, правда, по-прежнему тенькают, а клапана духовых ладов шлёпают впустую. Ну, думаю, что же мне делать с таким непригодным инструментом? И надумал: эх, была ни была, семь бед – один ответ, со зла-то и с душевного расстройства со всей силой ка-а-ак рвану гармонь-то, на полный растяг, так и разорвал её на две части. Басовой-то ящик оторвался без единого борика, а ладовой-то легистр – со всем наличием мехов. Ну, думаю, как мне теперь отчитаться перед тятькой? Будет мне от него памятная взбучка, да, думаю, он сам виноват, не покупал бы по дешёвке подержанное барахло, саратовскую тальянку, а уж покупал бы для меня тульскую венку-шестипланку! Когда тятька-то дознался о моей злополучной проделке, хотел дать мне хорошую выволочку, отстегать ремнём, да, видимо, раздумавши, осознал: не надо было гнаться за дешевизной (он мне её купил у старьёвщика за трёшницу).

– Ну, а как девки-то? – спросил Николая Серёжка.

– Ну, девки, конешно, так и не дождались моего выхода к ним на гулянье с гармошкой-то. Я им без всякого зазрения совести через дугу врал: «Вот, мол, погодите, скоро закончу разучивание «Златых гор» и к вам с музыкой пожалую». Просил я у них ещё поцелуями и всего прочего заавансироваться, а они мне в ответ: «Когда рожь, тогда и мера!» А всё же, братцы, скажу я вам, нет худа без добра! Басовой-то частью тальянки, я в свободное от дел время играл, забавляясь, пощёлкивал клапанами и мелодично позванивал колокольчиками-то, а другую-то часть – ладовую с мехами – я в дело приспособил: растянул во всю его широту и прибил её к стене в токарне. Хорошая посудина в виде корзинки получилась, я в неё точёные стоячки к каталкам из-за станка покидывал, и в эту «корзинку» как раз на дюжину каталок – 108 штук стоячек вмещалось. Ну вот, это только половина моего сказа, а вторую часть я вам начну рассказывать, когда закурим ещё по одной, по медово-шоколадненькой! Ну так вот, – сладостно пыкая сизым дымком, снова начал своё, казалось, бесконечное повествование Николай. – Как уже вам известно, в то время мне двадцатый год к концу подпирал. Родился-то я, как раз, на Зимнюю Миколу, и именины в этот праздник каждый год справляю, а это дело-то было летом, как раз в Петров день, когда в Чернухе бывает развесёлая ярмонка. Вообще-то, я в парнях-женихах последнее лето отгуливался. Тятька с мамкой в Покров женить меня обреклись. Ну, как уже много было сказано, дело было в праздник Петрова дня. Придя с ярмонки, уже почти под самый вечер, мой товарищ и закадычный друг Мишка почти силком утащил меня гулять к кужадонским девкам, у него-то там невеста, а у меня невеста-то вовсе не там, а на улице Слободе была. Но ради уважения друга я согласился с ним пойти в Кужадониху, и мы туда потопали. А чтобы перед девками-то явиться не сонными петухами, а боевыми орлами, Мишка внёс предложение: найти и немножко дербулызнуть. «– А где найдёшь? Уж поздно, взрослые-то все спят? – усомнился в затее я. – Эх ты, видимо, ещё мало каши ел! – с ехидной улыбкой упрекнул меня Мишка. – Были бы деньги, а остальное – ноль заботы. – Деньги-то у меня пока водятся! – на ярмонке-то не все прохандрычал! – без вранья отозвался я. – Тогда айда к Дуньке Захаровой, у неё всегда трактир открытый, и под тайной неписанной вывеской «С манды сдачи нет!» – функционирует круглосуточно!» – доложил Мишка. И мы с Мишкой теми же ногами подрёпали к Дуньке в дом. К нашему счастью, Дунька в этот вечер оказалась никем не занятой, и, по всей видимости, она уже собиралась отходить ко сну, но мы на некоторое время её задержали. Она подала нам потребуемый нами шкалик водки. Мы выпили, и Мишка, закусывая на ходу солёным огурцом, поспешно удалился, оставив меня для расчёта с Дунькой. Взглянув на полуголую Дуньку, я сразу же в неё втрескался, и к сумме, полагающейся за водку, я, авансируя, в руку Дуньке всунул ещё хрустящую трёшницу. Дунька понимающе гмыкнула и зачем-то сходила в чулан. Потом, пошелестев в темноте избы юбками и поиграв, расстёгивая, кнопками кофты, она, выйдя из чулана, ни слова не говоря, тюк на койку. Под её тушной комплекцией игриво затряслись тюфяк и подушки. Мне не оставалось больше ничего делать, как разоблачиться. Я картуз на гвоздь, лаковы сапоги к порогу, костюм на стул, и тоже брык на постель, поближе к Дунькину пышному аппетитному телу. В бабьей принадлежности корабли даже тонут. Ведь всем известно, какой у нас, у мужиков, в таких случаях с бабьём разговор! Наш разговор короткий – поцелуй, да и в омут! – как ни скажет один наш русский знаменитый поэт! Ну, братцы, прямо вам скажу, такого всплеска игривого азарта моё молодое тело ещё не испытывало, как на этот раз, когда я прильнул к Дуньке вплотную. Сразу же моя рука бросилась к Дунькиным пышным грудям, а губы мои яростно припали к её трепещущим устам. После шести сеансов я так измучался и наслаждённо приморился, что после трудов праведных и не почуял, как заснул. А июньская-то ночь какова? Заря с зарёю сходятся! Да и проснулся-то я по случаю приснившегося мне тревожного сна. Будто бы на пожаре Санька Лунькин из насоса струю горячей воды мне в бок направил и хлещет. «– Саньк, да перестань ты меня поливать-то, туши вон огонь, а не мой бок! – будто бы кричу я Саньке. А он будто бы мне в ответ: – Горячей-то водой пожары-то не тушат, а вот бок твой я пожгу!» Тут я от волнения и проснулся. Очнувшись, осмотрелся, сам себя мысленно спрашиваю: «где я?» – А вон где! Рядом со мной, лёжа вверх лицом, безмятежно спала Дунька, она, сделав рот воронкой, дыша, отпыхивалась, словно паровоз под парами, когда он стоит на кратковременной остановке на проходной станции. Чую, бок мой млеет в жару, который так и пышет от Дунькина тучного тела. «Эх, не проспал ли я?» – мелькнуло у меня в голове. И брык с койки, да скорее к окошку. «Батюшки, вот тебе фунт изюму, гляжу в стекло-то, а на улице-то совсем рассветало, и там, где-то за крышами изб, солнышко совсем к восходу приготовилось. Вот это да! А! А! Проспал, как мне теперь будет со своей рожей на улицу перед людями показаться? А тут ещё, как назло, пастух в рожок заиграл. Бабы всюду предательски дойницами загремели. Я в тревоге разбудил Дуньку и говорю ей: «– Слушай-ка, я проспал! В западню попал! Завяз, как трутень в меду! Что мне делать-то? Уж не остаться ли у тебя до вечера, а? – Ты что, опупел что ли? – с видимым злом на меня, позёвывая, ответила она. – Что? Я за трёшницу-то ночь с тобой проваландалась, да ещё и день с тобой буду балахрысничать, мне за такое дело пятишницы не надо! Собирайся скорее и улепётывай отселева по холодку-то!» – грозно и властно приказала она мне. Я впопыхах костюм на себя, сапоги на ноги, фуражку на голову и думаю: «Ну и стыдобища я сейчас приму, как только на улицу нос высуну!» И чую, харя-то у меня заблаговременно уж жаром пышет. Нахлобучил фуражку по самые ушиньки и глазыньки, и, не попрощавшись с Дунькой, я пробкой вылетел на улицу. Иду, а навстречу, как на грех, Василия Клементьева откуда-то чёрт прёт. «– Эт ты, Николай, откудова в такую рань бредёшь? Уж не заплутался ли? – с ехидной ухмылкой спросил он. – С подторжья! – зыркнув глазами из-под козырька, безбожно соврал я ему. – Как так, ведь ярмонка-то и то вчерась была, а подторжье-то вроде ещё позавчера справлялось! – остановившись, с усмешкой обличает словами моё враньё он. – А я из Чернухи-то лесом шёл, вот немножко и заблудился, на Вторусское вышел! – козыряю фальшивыми словами. А он своё: – Я примерно знаю, на каком подторжье ты наслаждался. Ну-ну, топай, топай, и всё бы, в Кужадониху-то через Румстиху ходим!» – с довольной для себя и язвительной для меня улыбочкой проговорил Василий. Я, прибавив ходу, ускоренно зашагал по улице, слишком гулко, как казалось мне, притопывая своими лаковыми сапогами. К своему, в солнечном сиянии, дому я подходил напуганным зайцем. Ну, думаю, задаст мне тятька акафист в плёточном сопровождении. В пылком жару вошёл я в избу, а там тятька с мамкой с «поминанием» хлопочут, ведь сенокосная пора началась, а я пропал, как в воду канул. Как увидели меня на пороге мои родители, вроде возрадовались, но тятька велел мамке принести со двора для меня ремённый поперечник. Мамка-то пошла, да что-то долго со двора-то не возвращалась. Тятька-то ждал, ждал, и ярость-то в нём и погасла. В это, начала сенокоса, ясное утро мы с отцом на лошади поехали в дальнее поле, там в долу Репслея нам пай лугов с хорошей травой по жеребью достался. Эти луга мы с тятькой и поехали косить. Дорогой тятька не переставал журить меня: «Сенокосная пора началась, а у тебя гульба из головы не выходит, вишь, мужики-то давно на косьбе косами звенят, а мы с тобой только что из дома вывалились, и всё из-за тебя, ухарь-купец!» – неотвязно брюзжал отец. Хорошо, что дорога, начиная от колодезя, пошла наизволок да под уклон. Лошадь ходче затупотала по ней, и из-за стука колёс я вполовину не расслышал отцовых грозных наговоров. Приехав на место, гляжу, а на нашем паю травища стеной стоит, наподобие вот этой вики. Я, в душе чувствуя свою вину перед отцом, решив своё искупление положить на сердце, по-молодецки спрыгнув с телеги, – Николай поднялся с места, взял в свои могучие руки косу, – вот так, да и пошёл чесать косой-то по траве, вот так! Аж только пыль столбом полетела!

Николай, размахнувшись косой во всю ширь, напористо, с присядом начал косить вику. Парни, глядя на Николая, весело рассмеявшись, дружно повскакивали с мест, порасхватав всяк свою косы, широко размахиваясь ими, пошли за Николаем следом. Под косами вздрагивая, подкашивались пружинистые свитки вики. За косцами, ростя в длину, тянулись гребнистые валы суховатой, гремящей стручками, пахучей вики…

Лекция о сне и сновидениях, концерт

После окончания войны власти решили заняться просвещением народа. Хотя бывшие солдаты, побывав в западных странах – в Болгарии, Венгрии, Германии, Польше, Чехословакии, и насмотрелись на рациональную жизнь народов, наимались многого полезного, а сельские жители, особенно колхозницы, всю войну только и занимались своим крестьянским трудом, были не сведущи во многих жизненных вопросах. Поэтому в сёла часто засылались лекторы с основной темой лекций: «О сне и сновидениях». Но эти лекции не ограничивались этой узкой темой: лекторам от слушателей задавались разнообразнейшие вопросы на разные темы.

Так и в Мотовиловской избе-читальне после длительной и монотонной речи лектора «о сне и сновидениях» люди, сидевшие в зале и слушавшие основную речь, задавали лектору вопросы и на другие темы.

– Разрешите вопрос задать! – бойко взметнув руку вверх, подал голос с места присутствующий на лекции Николай Ершов.

– Пожалуйста! – ответил ему лектор из-за стола на сцене.

И Николай начал:

– Слушая ваше учёное достоинство, и я о себе словцо в беседу втолкну. Я ведь тоже чуть в инженеры не попал, чуть в разряд учёных не втискался. Мой отец хотел меня в ученье отдать, только вышло немножко по-иному. В общем, ехал я из Америки на зелёном венике, а веник-то растрепался, я вот здесь в Мотовилове и остался! – под весёлый смех слушателей отвлечённо глагольствовал Николай.

– Ты, гражданин Ершов, хотел вопрос мне задать, а сам начал говорить какую-то околесицу! – заметил ему лектор. – Хотя словоохотливость-то в народе считается серебром, а воздержание от лишних словоизлияний – золотом! – добавил он.

– Сейчас и вопрос задам, даже два вопроса, – сказал Николай. – Всегда ли сбываются сны, и видят ли сны животные – лошади, собаки, кошки и прочие? – задал вопрос Николай.

– По-моему, вещих снов вообще не бывает, а о сновидениях животными наука пока мало знает, – ответил лектор.

– А по-моему, животные сны видят, – с недовольством возразил Николай. – Однажды мне самому довелось наблюдать, как наша кошка Мурка днём в избе на лавке спала, и впросонках бросилась с лавки на пол, как бы ловя мышь. Мыши, конечно, на полу не было, а просто-напросто, видимо, ей приснилось, что она увидела перед собой мышь.

– Вполне возможно, но здесь такое явление, понять которое человеческий разум не способен, так как наше воображение не способно выйти за пределы горизонта своего мышления, – туманно и непонятно для сельского слушателя объяснил Николаю лектор.

– А на каком дне высиживания клушкой происходит первый удар сердца у цыплёнка, который, как всем известно, сидит в скорлупе, живёт и дышит? – задал лектору кто-то из задних рядов.

– На этот вопрос я точно ответить не смогу, а в следующий раз приеду, отвечу, – сказал лектор.

– Можно ещё вас спросить? – вздыбился с места Николай.

– Спрашивай.

– Что такое «куриная слепота»? Я ей сам страдаю. Иду однажды осенью под вечер по разбульканной ногами грязи, тюлькаю своими сапожнищами грязцу, словно кисель в ступе взбалтываю, а темнотища, хоть в глаз шилом коли, и не увидишь. В такой-то кромешной темноте не то, что я со своей куриной слепотой, и сам бес лукавый ничего не узрит. Иду, спешу в одно заветное место, и чуть в затылок не врезался! А шёл-то я тогда по договорённости к своей зазнобе, а получилось всё попусту. Пришёл я тогда к ней в избу в темноте, втихую пробрался, пришипился и слышу в темноте в углу на кровати зашебутились, там какая-то подозрительная возня открылась. Я понял, что не вовремя и, боясь, как бы меня не разоблачил соперник оттуда, я теми же ногами тягу скорее домой! После-то она меня зазывала к себе, да я сам не согласился – себя унижать не стал, это не в моём карахтере.

– Слушай-ка, Ершов, ты давай короче, кому интересно слушать твои длинные разглагольствования о твоих любовных похождениях? Ты давай вести разговор по существу, о деле, а то ввиду скудности твоего рассудка получается, ты неудачно подбираешь тему для настоящего вопроса, и вообще неудачно подбираешь слова и выражения! – укротил Николая лектор.

– Что ты раскритиковал меня, как Ленин буржуазию? Меня критиковать и подковыривать может только тот, кто за собой не чувствует никаких недостатков, а вы, товарищ лектор, в своих познаниях имеете заметные прорехи! – с явной грубостью возразил лектору Ершов.

– Это уж ты, Николай, на него слишком грубо! – ополчились на Ершова из публики.

– Да это я слямзил ради смеха, изделие не должно поучать мастера! – в оправдание высказался Николай. – Да и вообще, можно сказать, мы, видно, уже устарели. Нам, пожилым, всюду стали затыкать рот, и выходит, что нас всячески стараются «с лопаты вон, долой!», а в нас пока – в стареющем теле – здоровый дух! Только вот я теперь жалею, что это я сплоховал в детстве своём, не отлил про запас с бутылку своей молодой крови. Глядишь, она бы и пригодилась мне сейчас под старость-то. Будь я несколькими годами помоложе, я бы ещё показал свою способность, как надо действовать среди бабьего персоналу. Хотя я и так за свою жизнь покуролесил, поклусил, есть чем вспомянуть свою молодость, да я и сейчас в курсе этого щепетильного вопроса.

– Ну ладно тебе, Николай Сергеич, философствовать-то ты, видать, большой, а без гармони рот разинул, а не поёшь! – оборвал Ершова Гришка Ванин.

– А давайте-ка поговорим по существу лекции, меня интересует вот какой вопрос. Учёные антропологи утверждают, что Человека создал не Бог, а Труд, но у меня зародилось сомнение. Возьмём, к примеру, таких всем известных трудяг как пчёл, муравьёв или, скажем, лошадь. Через миллион лет их упорного труда вряд ли они станут такими же разумными существами, как Человек. Хотя пчёлы и муравьи и сейчас довольно разумны: пчёлы расчётливо строят соты, а муравьи строят подземные дворцы. Возьмём и такого неизменного представителя труда как лошадь, которая трудится мощнее Человека, и комплекцией своей она солиднее, чем Человек, но опять-таки, через те же миллионы лет она через свой труд вряд ли станет таким же разумным существом, как Человек! К тому же, есть и опасение в том, что Человек своей сверхнаукой и безрассудным своим поведением среди Природы и варварским к ней отношением через определённый промежуток времени (может быть, и невольно) допустит обогнать себя какому-нибудь другому живому существу. Или же Человек, изобрёв атомную бомбу, взорвав её, погубит всё живое на Земле! Или же безрассудно, пагубным употреблением алкоголя, наркотиков и курением табака Человек разрушит свой мозг, и тогда, возможно, он уступит своё царственное положение. Что может сказать по этому поводу лектор? – закончив своё философское изречение, обратился Гришка к лектору.

И лектор ответствовал:

– Да, в своей речи ты, товарищ Ванин, задал очень существенную задачу, которую на данном этапе, пожалуй, не ответит никто, даже с большим учёным именем, – ответствовал Гришке лектор. – Но лично мне перед вами, слушатели, хочется осветить такие парадоксы. Вот возьмём, к примеру, обыкновенную воду. Удивительное всё же это естество – вода. В обычном виде она находится в жидком состоянии, её можно лить и пить. При замерзании вода переходит в твёрдое состояние – в лёд, который вопреки физическим законам при дальнейшем остывании не сжимается, а расширяется и разрывает любую посуду, в которой вода превращается в лёд. При нагревании же вода превращается в газообразное состояние – в пар, который, как известно, способен производить работу – паровоз. А вот, к примеру, возьмём такой разговор. Иной раз приходится слышать, как некоторые мужики, надсадно ругаясь, перебирают в своей ругани почти все органы своего тела. Тут он упомянет и сердце, и печёнку, селезёнку, и другим частям тела достанется, словно он анатомию человеческого организма проходил. А спросишь его насчёт анатомии, он скажет: «– Никакой, анатомии я не проходил, а от людей слышал, что в каждом из нас эти органы существуют. – Так зачем ты их проклинаешь, подвергаешь злостному ругательству? – задаёшь такому волнующий вопрос. – Я больше не буду, а до этого ругался просто так, понаслышке от людей!» – оправдывается он. А ведь подумать только, как мудро устроен наш сложнейший организм. В одной капле, да что там в капле; я вам, уважаемые слушатели, скажу больше: в одном сперме заключено столько премудростей Природы! Заложены органы зрения, слуха, обоняния, осязания, мозг с его интереснейшей способностью мыслить, да и ещё многое что. И после всего этого сказанного, стоит ли Человеку с ругательством проклинать органы своего же тела? А Человеку чего надо? Ради своих отца и матери народился – появился на вольный свет. Материно молоко и соску сосал, ползал на четвереньках, ходить и разговаривать научился, детство своё прожил, потом отрочество и юность, женился, своё потомство воспроизвёл, трудовую и деловую деятельность в жизни своей применил, так что Человек как высшее создание Природы должен быть доволен собой. Гордиться своим господствующим положением над всем остальным на Земле, а не худославить себя же! Так что здесь надо применять логическое рассуждение, которое заключается в правильном мышлении, в реальном теоретическом осмыслении каждого практического поступка и рациональном умозаключении! А каждая теория в нашей жизни практикой закрепляется, а каждая практика – теорией подкрепляется! Жизнь человеческую можно сравнить с течением воды в реке. Представим себе две реки: в одной вода течёт тихо, спокойно, в другой течение воды встречает на своём пути препятствия, и в этом месте она напористо бурлит, образуя водоворот и водопад. Люди всегда с равнодушием отходят от тихой реки и с большим интересом спешат к водопаду.

На лекции наряду с вопросом «о сне и сновидениях» были затронуты и многие другие, интересующие публику вопросы. Тот же Гришка Ванин задал вопрос:

– Археологи утверждают, что для образования твёрдости камню нужны миллионы лет, а почему же для образования твёрдости зубу нужно время, какое-то с полгода? У заколотого телёнка зуб по твёрдости не уступит камню.

Не дав исчерпывающего ответа на Гришкин вопрос, в заключение лекции лектор переключился на астрономическую тему. Он, в частности, сказал:

– На фотографии спиральной галактики за № 5195 один наблюдатель-астроном заметил объект в форме человеческого лица.

После лекции силами самодеятельных артистов для публики был дан концерт. Под гармонь пропели (так дико!): певец (словно его кастрируют), и певица (словно у неё начались предродовые схватки).

Разруха, охлаждение к колхозу, пьянство, приспособленцы

Ввиду того, что почти с год бывшие фронтовики возвращались со службы домой, в селе по случаю встреч часто происходили выпивки, частенько по селу разгуливались толпы с песнями подвыпивших людей. Мужики, бывшие фронтовики, настрадавшись на фронте, насмотревшись на жизнь заграничных народов (у которых труд значительно механизирован) и, упоённые надеждой (как это было пропагандировано со стороны властей), что хозяйственная разруха в нашей стране будет ликвидирована руками немецких военнопленных, к труду в колхозах принимались не особенно с азартом. Некоторые старались вообще избежать колхоз, поступить где-нибудь в районном учреждении или какую-нибудь организацию, быть номенклатурным работником и получать гарантированное денежное жалованье, а не пустые трудодни в колхозе. Бытовая жизнь сельского народа стала определяться не тружениками-колхозниками, а этими номенклатурными работниками, среди которых имелись приспособленцы, лицемеры и просто бюрократы. Поэтому-то и те, кто безвозвратно осел в колхозе, к работе стали относиться с ленцой, по принципу: «Поднимай ниже – бросай ближе!» или «Сходи туда, не знай куда; принеси то, не знай чего!..» А тут ещё налоги непосильные с колхозников накладывали, у которых весь доход был с приусадебного земельного участка, с которого колхозники платили налоги и в натуральном виде, и в денежном выражении, едва успевая выплачивать налог за налогом. Мало того, кто-то в верхах, видимо, и занимался только тем, как бы обременить русского сельского труженика, как бы непосильней его обременить работой и какой бы налог для него придумать. Выдумали учесть у каждого сельского жителя яблони и ягодные кустарники и обложить их налогом. По селу с целью учёта яблонь ходила комиссия. Но народ не бессмысленный: пока комиссия «ходила» в одном конце улицы, то в это время колхозники (у которых и было-то не больше двух-трёх яблонь) брали в руки топоры и свои «сады» вырубали под самый корешок! Колхозникам-ленивцам правление колхоза постоянно угрожало: «Отрежем усадьбу по самый угол!» Это значило лишить человека с его семьёй единственного средства к существованию. Колхозники, имеющие коров, были вынуждены платить с неё молоко 230 литров или 25 кг масла, так что среди колхозников бытовала молва: «Корова-то хоть и во дворе, а молочко-то товарищи за бесценок государству носить заставляют: видимо, городские-то барыни молочка да маслица захотели, а потом с жирку-то беситься начнут, по курортам разъезжать станут! А их муженьки с нашего молочка да с нашего мясца станут брюшки отращивать, считая большое брюшко за гвоздь здоровья», – высказывались колхозники. И недаром без особенной жалости Василий Ефимович приколол свою объевшуюся корову и, взяв дойницу в руки, он лежачую и уже бездыханную её в последний раз подоил. И всё же, несмотря на трудности сельской жизни с её по-деревенски наивной простой, насыщенной разнообразием, самобытная жизнь для коренного крестьянина-труженика кажется несравненно лучшей городской. Ведь в городе что: квартира, грохочущая улица, магазины, базар, куда без «твёрдых» денег хода нет. А в селе: свой домик, двор со скотинкой и курами, огород с приусадебным участком земли, баня, улица с мазанками, озеро с гусями и утками, поля, леса, овраги, – всё это чего-то да стоит! А в городе на что ни погляди, за всё деньги плати. И если кто и сделает малую услугу, то за это как с белки сдерут – спекулируют на чужой нужде, наживаясь на чужом горе, даже на похоронах умершего человека! А вообще-то сказать, городские жители с их интеллигенцией перед сельским трудовым народом всегда в большом и вечном долгу!

– Да, настоящий крестьянин, коренной труженик-хлебороб вывелся, появились агрономы-временщики с дипломом в кармане, среди которых есть и молодые люди из городских жителей. Ну что они понимают в нашем крестьянском полевом труде – ровно ничего! Недаром один молодой агроном Глебов предложил крупный коровий навоз пропустить через молотилку. Поэтому в поле рожь цветёт, а мужика-пахаря не радует: в поле урожай от ненастья гибнет, снопы проросли, картошка под зиму осталась, а у мужика-труженика душа не болит! Потому что без ведома крестьянина-пахаря, мужика-труженика не спросили – весь хлеб забрали под метёлку! – так, сидя за столом, обедая, вслух, чтобы слышала вся семья, рассуждал сам с собою Василий Ефимович. – Кто пашет да жнёт, тот неважно живёт, а кто мало работает – тот много жрёт!

Он иногда в адрес колхозного руководства критически высказывался и среди беседующих мужиков, среди которых были шпионы – доносчики предательски доносили на него колхозному руководству, за что его-то и недолюбливали в колхозе. Высказываясь против самопроизвола, расточительного растранжиривания колхозного урожая и вообще общественного добра как основы народного достояния, он виновных в этом, не сдерживаясь, заглазно обзывал нелицеприятными словами: «Мироеды, живоглоты, хапают общественное добро! Каждый причандал старается набагрить себе из колхоза, что ни попади!» Хотя некоторым колхозным руководителям он в отвлечённой форме и высказывался прямо в глаза: «Видать, все вы хороши только пока спите, и то мимо вас, и спящих, без палки не проходи!» – со сдержанной улыбкой замечал он. Раньше, в 1933 году во время чистки колхоза его обвиняли тем, что якобы он, выручая жителей-односельчан, давая взаймы хлеб, брал с них проценты, чего, конечно, не было, теперь же его недолюбливают отдельные нечестные на руку личности за то, что он, невзирая на личности, беспощадно выступает против колхозных нерадельных бесхозяйственников, жуликов и подхалимов, хотя это выступление заключалось только в частных высказываниях. Василия Ефимовича до боли в груди волновало то, что несмотря на благоприятный урожай колхозных полей, колхозникам на их тягостные трудодни выдавалось всего не больше 100-150 грамм на трудодень ухвостной ржи, которой едва хватало рассчитаться с пастухами за пастьбу коровы, если таковая у кого имелась в хозяйстве. И то, ведомость на выдачу этой ржи, перед тем как её передать на склад кладовщику, на несколько дней из бухгалтерии поступала на тщательный просмотр в кабинет к председателю колхоза. Против фамилии не особенно активного в колхозной работе колхозника председатель «назидательно» («поучительно») ставил «галочку».

Пришла колхозница Василиса на колхозный склад с мешком, спросила кладовщика:

– Погляди-ка, дядя Митрий, там в ведомости, сколь мне причитается получить ржи?

Митрий, взяв в руки ведомость, стал пальцем водить по строчкам списка.

– Да, вот, вот есть и ты в списке. 24 кг тебе выписано, но только вот тут, против твоей фамилии «галочка» поставлена, с «галочкой» мне приказано хлеб не выдавать.

– Это что же такое??? – возмутилась Василиса. – За что мне запретили? Я ведь в поле-то наравне с остальными бабами работала! – высказалась Василиса.

– Говорят, ты любишь много поспать. Я ничего не знаю, иди к председателю, он «галочки»-то ставит! – ответил ей Митрий.

Причандалы и колхозные прихвостни хлеб получали исправно. Василия Ефимовича до глубины души беспокоило и нерадивое бесхозяйственное отношение ответственных лиц за колхозный инвентарь к общественному имуществу. Осенью после завершения полевых и всех сельскохозяйственных работ некоторый колхозный инвентарь был нерадиво оставлен под снег. Время, всякая непогода молча глодали брошенный на произвол судьбы инвентарь: с наступлением зимы всё это покрылось снегом, и теперь только по величине снежного бугра можно определить, что и где находится. Вон там в отдалённости большой снежный бугор – это бывшая Савельева четырёхконная молотилка, бугор поменьше – это их же бывшая веялка, бугор ещё поменьше – бывшая их же крашенная телега, а совсем маленькие бугорки, похожие на белые шапки – плуги, бороны, среди которых были и принадлежащие ранее ему – пахарю Савельеву, и всё это беспощадно и неотвратимо медленно грызло время, превращая добро в ржавчину и гниль! В связи с неблагоприятным для уборки урожая временем, часть кормов для общественного скота, трав и соломы, и часть картофеля остались в поле не убранными. Зимой для скота кормов не хватало, особенно на полуголодное существование были оставлены колхозные лошади. Для их кормёжки с колхозного склада на сутки выписывалось 4 кг овсяных отходов (часть которых присваивалась конюхами (на выпивку), а сено и солома не выдавались, так что для лошадей снималась солома с крыш дворов, оскаливая стропила и жерди кровли – признак разрухи и бедноты. Даже дело доходило до того, что солому снимали и с крыш дворов колхозников. Утруждённых работой за день лошадей ездовые с целью сохранения саней и упряжи выпрягали около своих домов, и освободившиеся от упряжи лошади, отпущенные ездовыми, устало качающейся походкой брели по улицам села, направляясь к конному двору, понурив головы, едва переставляя ноги, тяжело дыша ребристыми боками, они медленно и тихо, без взбрыкивания, двигались к конному двору в надежде получить там свою скудную норму овса и охапку гнилой соломы. Сидя за столом и обгладывая коровью мостолыгу, видя в окно бредущих по уличной дороге лошадей, Василий Ефимович с болью на душе вслух возмущался: «Да, труженик-мужичок и бедная работяга-лошадушка, видимо, не заработали себе! Поешь-ка одну гнилую соломушку, и куда только весь урожай девается? Словно сквозь землю – в тартарары всё проваливается! – с негодованием охал он. – Видно, руководители-то на трактор надеются: лошадь-то и бросили на произвол судьбы, а не поймут того: «на трактор надейся, а лошадь-коня не бросай!» Потому что мудрая крестьянская пословица говорит: «Где конь стоял, там хлеб растёт, а где трактор постоял – там масляное пятно. И лебеда-то не вырастет!» Эх, дома-то гоже, и работа-то идёт вся в пользу: ты уже знаешь, что каждый швырок ногой, и тот своему хозяйству на пользу, а в этом проклятом колхозе как в провальную яму люди работают, а приполку никакого нету! И глядя на всю эту колхозную несуразицу, сердце надсадно изнывает, и душа надломленно ноет», – кряхтя и охая, вслух высказывался Василий Ефимович.

– Дядя Василий, тебя что-то в колхозную контору вызывают! – зайдя к Савельевым, попутно войдя в избу, известил колхозник Гришка.

– Вот догложу – дойду! – поднимая со стола выпавший из рук мосол, вздрогнул в испуге от неожиданного посещения посыльного, отчего мосол-то и выпал из его рук.

– А ты скорее тут рассусоливай с мослом-то, ступай, может что и по делу вызывают, а ты тут с мослом валандаешься! – упрекнула Василия Любовь Михайловна. – Да поменьше там с рассуждениями-то своими распространяйся, а то ты со своей критикой беды для себя наживёшь! – предостерегающе назидательно добавила она.

– Да, это правильно: возражающим и отстаивающим правду начальники всегда затыкают рот, – заметил Василий. – Да ты мне не перечь и словесно не подковыривай! – огрызнулся Василий Ефимович на жену. – Ты что же, хочешь меня убедить или, наоборот, разубедить в моих взглядах на все положения? И при моём высказывании недовольства мне на язык-то не наступай. Если лошадь, отмахиваясь, непрестанно трясёт головой, значит, она чем-то недовольна! Мне ведь не два годика по третьему, а шестой десяток прёт, так что я кое-что на свете повидовал, и кое-что да понимаю! – раздражённо высказался он.

Вылезши из-за стола, собираясь в ход, нахлобучивая на голову шапку, он кивнул головой в захмуренное снежной кутерьмой окно, с недовольством высказался: «Нашли время вызывать в такую-то!»

– Ну, что тебя вызывали-то? – спросила Любовь Михайловна, как только Василий Ефимович, вернувшись из колхозной конторы, переступил дверной порог.

– Я думал, что и дело: сторожем на колхозном зерновом складе мне быть предложили, а я отказался: грыжа моя по ночам болезненно ноет, ни только на посту стоять, а на печи на горячих кирпичах по всем ночам охать приходится. Нет уж, как таскали из колхоза зерно-то, то пусть и таскают, я людям мешать не намерен, досаждать не стану, а то ещё больше врагов себе наживёшь! – оправдался Василий Ефимович перед Любовью Михайловной, залезая на печь погреться после уличной стужи.

Дома, в своей избе Василий Ефимович чувствовал себя полновластным хозяином, и в домашних условиях некого ему было бояться, а на этот раз, по призыву придя в колхозную контору, он сразу же смяк и остеснился; та семейно-бытовая смелость сразу же куда-то улизнула из него. Да и как тут не лишиться той семейной обыденной непринуждённости, когда он только что переступил порог конторы, как на него взметнулось несколько пар глаз руководящих и счётных работников, постоянно обитающих в конторе. К тому же, на него с портретов, висевших по стенам, со строгостью в глазах смотрело и высшее начальство, и при всей этой удручающей обстановке Василий Ефимович оробел заметно, и в беседе с колхозным завхозом по поводу сторожения склада он весьма был не словесен. И теперь, лёжа на печи и грея свой пах, в котором натужно, видимо, к непогоде, ныла его грыжа, он предался размышлению: «И что это за такое, почему в любом государственном учреждении, пусть даже и в своей колхозной конторе, где и люди-то сидят вроде свои, а пришедший в него человек по своим делам чувствует себя там не смело и в тяжком стеснении, боясь лишнего слова вымолвить перед простым работником, сидящим на своём чиновничьем стуле. Да, видно, потому что перед чиновником-то предстоит обыкновенный человек-проситель, а сзади его стула стоит закон, да вдобавок к этому, со стены, с портрета на просителя строго смотрит верховный правитель». И он под это тревожащее его размышление незаметно, пригревшись, заснул, пустив дребезжащий храп во всю избу, как говорится, открыв его на всю заслонку.

В общем-то, весь простой народ вечно в подчинении у верховных правителей, будь то у царей и у современных, а тут в своём хозяйстве куры перестали слушаться: их в конюшник, в тёплое место загоняешь – добра им желаешь, а они не идут туда и орут, как окаянные, словно их на закол гонишь!

Поллитровка – мерило стоимости. Гости, «Гвоздь жизни!»

Замечено: человек, переживший большие трудности, испытав на себе тяжесть войны и голода, становится грубым характером и черствей душой. Люди после войны стали какими-то недружелюбными во взаимоотношениях между собой, со склонностью ко лжи и обману. Пристрастие к частым выпивкам среди людей усугубляло неприязнь друг к другу. Раньше перед совсем незнакомым человеком не врали, теперь же перед близким другом врут и стараются в чём-то его опорочить и обмануть. А при выпивках, которые обычно начинаются в дружественной обстановке, частенько заканчиваются раздором, спором, а иногда и дракой. По пьянке некоторый воинственный субъект в разговоре с другом понесёт такую грубую околесицу, что не рад будешь, что связался с таким «другом», потому что появляется опасность: совсем разнуздавшись, дружок дойдёт до того, что не только оскорбит тебя непристойными словами, но и агрессивно, воинственно потрясёт своими кулаками над твоей невинной головой. Возведя выпивку в график частого занятия ею, некоторые любители-выпивохи считают, что частая выпивка спиртного – есть «гвоздь жизни», как высшая степень удовольствия, а некоторые вино и водку даже считают лекарством от ста болезней. Если раньше мужики-бородачи пили из шкалика для веселья и для оживления делового разговора, то теперь все, даже молодёжь и бабы, пьют без ограничения для дурноты! Примечательна логика выпивох: «Мы пьём – государству доход даём! А кто не пьёт – без веселья живёт!», «От жизни надо всё брать!» – вторят они. Ну, что на это можно им ответить. Первый их довод вроде бы и убедительный, правда, государству они, выпивохи, дают колоссальный доход, гораздо больший, чем трезвенники, но они забывают о тех пагубных творениях, которые исходят почти только от них: убийства, грабежи, пожары, насилия и невежество и т. д. Ну, а насчёт второго их аргумента, можно возразить тем, что на иного выпивоху, который «от жизни берёт всё», поглядишь и с сожалением подумаешь: «Эх, ты, невинная жертва эпохи! Тощий, опухший, грязный, облёванный, избитый, и только в чём душа держится!» А он одно своё долнотит: «Без нас, выпивох, да ещё без курильщиков государство придёт в полный упадок. Без нас в торговле наступит крах, мы ведь вон какой доход даём стране, не то что «сухари», от которых ни доходу Родине, ни весёлой компании. Мы, выпивохи, на производстве выручаем мастера в прорыве выпуска изделий, нам только поднеси иль деньги выстави «на бочку», мы не откажемся работать в выходные и праздничные дни». И в действительности: поллитровку водки возвели в ранг блистательных регалий, поллитровку осветили ореолом славы, пышности и чудодейства, говоря: «Поллитровка хотя и стеклянная, а любую дверь прошибёт!» Насчёт выпивки в народе бытует множество изречений, пословиц и поговорок: «сухая ложка рот дерёт», «не подмажешь – не поедешь!», «пьяному море по колено!», «здравствуй, рюмочка, прощай винцо!», «я за свой век вина выпил – ты столько воды не выпил – и пропитался вином», «хочешь иметь друзей – с ними водку пей!», «я пью для смелости, веселия и степенности!». И действительно, выпивка стала неотложным атрибутом в бытовом укладе жизни народа. Стали пить по всякому поводу и даже без такового – просто так, для весёлого времяпрепровождения. На свадьбах (казалось бы, единственно, где выпивка необходима) пьют, в гостях пьют, пришёл человек в дом друга, хозяин затормошился в хлопотах и тут же шапку в охапку и в магазин за бутылкой. Даже детям, справляя именины, родители на стол ставят выпивку! И выпускные вечера в школах не обходятся без выпивки, приучая таким образом детей-школьников к употреблению горького напитка – «бешенного молока»! И в связи с этим одна девочка-школьница во время экзамена случайно встретилась на улице с мальчиком-школьником, известила его:

– Федь, тебе там четвёрку поставили!

– А я не пью! – недоумевая сказал тот.

При разговоре непьющего с выпивохой трезвенник, высказываясь о порочности и пагубности повседневных выпивок, от выпивохи получает примерно такое возражение: «А зачем тогда водку выпускают?!» Но ведь и яд «выпускают», но для его применения существует определённый порядок! А для употребления водки, видимо, никакого регламента и порядка не существует! Пришёл ветеринар по вызову корову подлечить. Похлопотал он во дворе некоторое время около растянувшегося в немощи животного, входит в избу, у рукомойника, прохлаждаясь, долго моет руки: «хозяин, догадывайся, ставь поллитровку на стол». После хозяин или хозяйка с довольством высказывается перед соседями: «Вчерась приходил к нам вертиринал и нашу «цименталку» вылечил, спасибо ему за труды; конечно, дело не обошлось без поллитры!» Блат, выпивка, пьянство, рвачество, ложь, обман, обсчёт невидимыми присосками объяли весь народ по законам джунглей: «кто с кого сможет, тот с того и гложет! А деньги прежде всего!»

– Товарищ Маков, как бы нам жалованье за работу получить? – обратились кустари-токари к главному бухгалтеру, придя в контору за получкой.

– Нет, ребята, пока счета у нас не сведены, и ведомость пока не подписана председателем, а вот если принесёте поллитровку вина, то я распоряжусь, чтобы кассир вам зарплату выдал! – на ухо одному ответил Маков.

– А ты тут скорее пиши, выводи свои каракули и варакай бумагу-то! – с дерзновением вступил в разговор Мишка Крестьянинов, тайно показывая Макову высунувшееся из кармана горлышко бутылки. – У меня сегодня выпал хороший калым, пойдём опохмелимся!

А Мишкин «калым» заключается в том, что он, будучи на службе в районном «уполминзаге» инспектором по проверке мельниц, без всякого стыда и без всякого угрызения совести, беспощадно вымогая с мельников «калым», приказывал им, чтобы они систематически направляли к его двору по мешку муки и вдобавок сподобляли его и деньгами. И мельники были вынуждены выполнять это Мишкино требование. И, как говорится, чем безжалостнее притеснитель, тем уважительнее к нему относятся подчинённые. Нужда заставляет! С вынужденной фальшивой усмешкой лебезят, пресмыкаясь, перед ним. Хотя в душе тайно возникает мысль: «Ни дна бы тебе, ни покрышки, паразиту! Видно, души нет!» Нет, душа из человека совсем-то выходит только тогда, когда он представится, умрёт, а у Мишки, когда он решил быть коварным интриганом, злостным провокатором и предателем своих же людей, душа переместилась с обычного места в пятки, там ей поспокойней, а сердце его, видимо, перешло тоже в другое место, заняв место сзади его тела, чуть пониже спины! Сам будучи известным жуликом, он беспощадно выдавал односельчан. В частности, тех, кто вёз на себе, особенно бабы, из леса на салазках дрова-сучки, что со стороны лесоохраны считалось правонарушением, и приставленные для охраны леса лесники Витька и Петька безжалостно отбирали эти «дрова», а салазки и верёвки рубили топорами.

Всепреуспевающая поллитра стала нарицательным мерилом стоимости всех мелких ценностей и услуг: «ставь поллитра – с дровами будешь!», «эта вещь, наверное, поллитра стоит!», «поставишь поллитру – дверь починю!», «дашь на поллитру – твоё разбитое окно застеклю!», «купишь литру – огород на лошади вспашу!», – такие и подобные изречения в народе стали обыденными. Даже Василий Ефимович, до старости не любивший пьяниц, и тот перешёл на порочную стезю выпивох:

– Эх, у меня к людям и подход хороший: я на любого курящего человека осьмушкой табаку или на любителя выпивки стаканом самогонки могу подействовать! – бахвалился он перед Любовью Михайловной.

А иногда он, сожалея о напрасном расходовании вина или самогонки, после угода гостя с жалостью «к добру» высказывался: «Эх, выпоил я этому выпивохе немало вина, а всё, пожалуй, пойдёт понапрасну, а ведь поллитровка-то денег стоит: да её зря-то и не купишь, за неё кроме полусотки ещё талоны требуют».

Повстречал однажды Василий Ефимович лесника Зобкова и попросил у него, чтоб он указал в лесу лугов для сенокоса.

– А зачем тебе сено-то, ведь у тебя коровы-то нету? – возразил лесник.

– Как это «нету», а пойдём-ка, я тебе корову-то покажу!

Лесник, чтобы убедиться в наличии коровы, вынужденно пошёл за Василием следом. И убедился: войдя в избу, хозяин дома показал на бутылку, стоявшую на столе:

– Вот она, корова-то, только она стоит не во дворе, а на столе, причём с «бешенным молоком», давай выпьем!

Зобков отказаться понесмел: они оба уселись за стол и через полчаса «бешенного молока» в бутылке, как и не бывало. После лесник указал Василию Ефимовичу на Сущёвке угол некошеной травы, где Василий накосил полвоза добротного сена.

Как обычно, люди любят ходить по гостям и любят зазывать гостей, отгащивать. Встретил на улице Василий Дыбков своего дальнего родственника Ивана Евдокимовича, засуетившись, крикнул ему:

– Эй, постой-ка, давненько я тебя намереваюсь в гости зазвать, только что-то редко ты около моего дома проходишь, а ведь мы с тобой, хотя и в далёком, но всё же в родстве состоим, и недаром в прошлый раз ты меня угощал, теперь пожалуй ко мне в дом отгащивать! – предвкушая сладость выпивки, приглашал Василий Ивана к себе в дом.

– Это когда же я тебя угощал-то? Где и когда? – наморщив лоб, спросил Иван, стараясь вспомнить тот случай.

– А помнишь, около уборной-то! Когда мы с тобой, исправив свои естественные надобности, вышли из неё, ты вытащил из кармана поллитровку динатурки, и мы тут же стали с тобой угощаться! – напомнил место угощения его Иваном.

– Ага, теперь я вспомнил, а чуть было не забыл. Правильно, тогда мы с тобой огурцом закусывали!

– Вот-вот, правильно, теперь пойдём ко мне отгащивать! – рукой обнимая родственника и ведя его к своему дому.

– Эй, Марья! Где ты там! – выкрикнул Василий, как только он не ввёл, а втолкнул гостя в избу. – Ты видишь, какого гостя я привёл! Он мне дороже близкого родственника, а я его близь году не видел! Ну, Марьй, скорее направляйся-ка в лавку и тащи-ка поллитровочку винца! Мы со сродничком-то ради радостной-то встречи и выпьем! – торжествовал Василий.

– А где деньги-то? – с наивностью в голосе спросила Марья.

– Как «где»? Разве наша с тобой домашняя касса иссякла?

– А ты думал, как! Ещё позавчера последнюю трёшницу я пастуху за пастьбу отдала, – доложила Марья хозяину, что их касса пуста.

– Ну, тогда вот что. На деньги-то всякий дурак купит, а ты приложи все усилия, употреби бабью находчивость, да где-нибудь без денег добейся: поллитровочку хотя бы самогонки, взаймы! – науськивал хозяин дома свою жену.

– А ты сам пойди, да и добейся! – слегка улыбаясь, возразила Марья мужу.

– Да я бы добился, да неудобно гостя одного оставлять. Он как бы не смылся. Я его и так едва в гости зазвал! – оправдывался Василий под кислую мину на лице гостя.

Но Василий всё же настоял на своём, он властно, почти силком вытурил Марью из избы: «Уважай мужа и гостя!» – выкрикнул он на неё, когда она уже оказалась в сенях. Пока в безнадёжности Марья обходила соседей, шабров и насупротивошных жителей улицы, Василий занялся приготовлением закуски: из чулана он вынес и положил на стол два куска хлеба, луковицу, сморщившийся от долгого лежания солёный огурец, а для культурного обслуживания дорогого гостя он вытащил из щели бревенчатой стены заржавленную, допотопной формы двурогую вилку, её положил тоже на стол в соседстве с закуской.

– Правда, скудновата собралась закуска-то, но ничего, мы с тобой, Евдокимыч, до пьяна-то пить не будем, а выпьем понемножечку только, так, для веселья и для склейки дельного разговору, – фигуристо глаголил хозяин перед гостем.

– Ну, а как ты вообще-то поживаешь? – полюбопытствовал гость у хозяина с целью распознать о его житье-бытье.

– Да как тебе сказать, живём, как и все. Живём, не колотимся, умирать не торопимся. Как говорится, за нуждой в люди не ходим: своей хватает! – стараясь придать беседе шуточный тон, уклончиво ответил Василий. – Дети у нас с Марьей очень башковитые и смышлёные.

– А где они у тебя сейчас?

– Всё там же, на автозаводе. Старшой-то, Мишка, инженером служит. Средняк-то – техник-механик, а младшой-то – слесарь-токарь. Живут на казённых квартирах, они теперь сюда-то и глаз не показывают, живут в шикарных квартирах, наслаждаются! – хвалебно закончил разговор о сыновьях Василий. – И снова о закуске. Кстати сказать, хоть закуска-то невзрачная сгоношилась, а всё же приглядчива: да я вообще-то при выпивках люблю, когда от вина во рту горчит, а когда лучком закусишь – ещё лучше получается! И горчит, и пощипывает, ну а если, по правде сказать, колбасы, селёдки-залома или, там, рыбы-усача у нас с Марьей нету, приходится довольствоваться – что есть!

Тем временем Марья, обойдя всех приближённых жителей и не добившись ни самогонки, ни денатурата, постояв для навождения времени нарочно за углом мазанки, вернулась домой ни с чем.

– Ну вон, кажется, и Марья с вином идёт, – с трепетом сказал Василий, заслышав скрип ступенек крыльца. – Ну, давай скорее, мы и так тебя заждались!

И каково же было недоумённое удивление Василия, когда Марья сказала, как отрезала:

– Нет! Не добилась, обошла шесть домов, и в каждом нету. Видно, каждому до себя, – добавила она перед растерявшимся мужем.

– Иван Евдокимыч, ты уж меня не извини, заходи как-нибудь в другой раз: водкой не угощу, а политурой гарантирую!

Весна 1947 г. Красота ночи. Торговля. Колхозная колбаса, огурцы и шерсть

Многоснежной выдалась зима 1946-47 года. В продолжение всей зимы частенько и обильно выпадал снег. За всю зиму почти не было оттепелей: снег пушился, не оседал, не уплотнялся; только февральские буйные ветры, гуляющие по голизным полям, образовывая снежные взвеи, сравнивая бугорки и заравнивая впадинки, уплотняли снежный покров. Во второй половине марта с наступлением весенних тёплых дней снег стал бурно таять. Всюду скоплялась талая вода, заполнялись ею углубления и впадины. В первых числах апреля в полях и селениях снег уже весь растаял, и только по лесным оврагам, скрытно притаясь от жгучих лучей солнца, млея, дотаивали его остатки. Из-за многоводья вышли из берегов речушки, и река Серёжа своими излишними водами затопила приближённую к ней низинную местность, её воды даже покрыли часть лесного пространства. В селе грузно скопившаяся талая вода в озере затопила дворы приозёрного порядка улицы Слободы, угрожала попасть в подполья с картофелем. Люди, обеспокоенные напором водяной стихии, с озабоченностью выводили в безопасные помещения скот со дворов, и, спасая картошку, вытаскивали её из-под полов, перемещая в надёжное от затопления место. 11-го апреля внезапно похолодало, выпал снежок, а на второй день подморозило. Наступившее похолодание укротило водную стихию: вода, усмиряясь, прекратила свой буйный напор, вошла в свои вместилища – озёра, болота, овраги и реки. 9-го мая, в день второй годовщины Победы, был очень тёплый, по-весеннему ясный день – наступила настоящая тёплая весенняя пора.

Состоя членом колхоза и работая в нём в качестве председателя ревизионной комиссии, Савельеву Ивану предложено было несколько ночей посторожить колхозный зерновой склад, на что он дал своё согласие. Стоя на своём посту, Иван любовался прелестью очаровательной весенней ночи. Охраняя колхозное добро, ему ничто не мешало с интересом всматриваться ввысь и вдаль, любоваться красотой нежного голубого неба, наблюдать, как феерически вспыхивают отдалённые зарницы и, наслаждаясь, вслушиваться в таинственные буйные весенние звуки живой природы: в трескотню лягушек в сосновом болоте и в пение соловья, и трескотню птички-камышовки, сверчка, скрывающихся в порослях кустарника болота. Над Иваном низко в воздухе, безотвязно и надоедливо порхала летучая мышь. Не имея представления о её виде, Иван решил по возможности уловить это загадочное живое существо. Он начал размахивать «подругой инвалида» – палочкой и сбил мышь на землю. Настоящая мышь, а с крыльями, причём крылья эти чем-то похожи на конструкцию дождевого зонта. Не успев ещё высоко подняться в небе, над селом царственно гуляла Луна, освещая весеннюю картину земной Природы своим нежным серебристо-золотым светом. С восточной стороны неба в ленивом движении показались маленькие облачка, величиной с овчинку, одно из них вяло наплыло на Луну, которая, как бы стыдясь, на время закрыла своё румяное лицо. Предвестники, как бы посланцы, маленькие облачка как бы известили о скором пожаловании сюда большой тучи. И в правду, вскоре из-за горизонта выплыла громадина бело-синей дождевой тучи. Время от времени ломаными линиями тучу полосовала стремительно-быстрая молния. Над селом и над окрестной его местностью завеял тихий ветерок, от его шаловливого дуновения трепетно затрепыхались молодые листочки на берёзах и вётлах. Разразившись над селом дождём и громом, краем задев расположение колхозного адмоцентра, туча лениво уползла на запад. Наезженная колёсами дорога и наторенные ногами тропинки зеркально залоснились от только что выпавшего дождичка. На северной стороне неба всю ночь, не погасая, румянцем горела заря. На рассвете, когда совсем явственно светом стали очерчиваться постройки, стоя на своём посту, Иван заметил трёх волков. В поисках чего-нибудь съестного они, вынюхавая, шныряли около свинарника. Иван, чтобы отогнать нахалов-хищников, отпугивающе громко на них закричал, застучал палкой. Оробевшие звери нехотя потрусили к лесу и скрылись из виду в рассеивающемся предрассветном тумане. Перед самым восходом солнца в перелеске запела зарянка; сидя на голом ракитовом кусту среди болота, старательно и надрывно запел соловей…

Как ни красива была весна этого 1947 года, а в народе хорошего настроения не было. Только что недавно, отгремев, закончилась кровопролитная война, а слухи о возможности вновь возникнуть войне в народе всё возрастали и возрастали. По радио и в газетах появилось зловещее сообщение: «Черчилль бряцает оружием!» – до глубины души взволновало советских людей, и снова в разговоре среди людей вопрос о хлебе стал главенствующим вопросом. Всем, кто в сельской местности пользовался хлебными карточками, было отказано, и был узаконен отбор властями картофеля с лишней земли, каким-либо случаем оказавшейся «излишней» земли сверх числящейся за колхозниками по так называемой «шнуровой» книге, которая хранится в правлении колхоза. Землю тщательно измеряли, высчитывая площадь в наличии «соток», таким образом определяли, сколько килограмм излишествующей картошки подлежит отбору у того или иного колхозника. Имея недостаток в наличии картофеля как единственного продукта питания, некоторые люди вынуждены были по вёснам выходить с корзинками в поле и собирать прошлогодний картофель, образно называя его «гибридой», из которого бабы пекли знаменитые хлебцы-«шилиперды».

В сёлах новой нахлынувшей волной появились разного рода менялы. Проголодь гнала людей искать себе и для своей семьи почти единственный продукт питания – картошку. За ведро картошки некоторые колхозницы (у которых картофель родился отменный, и площадь земли числилась около 40 соток), могли выменять себе сарафан или какую-нибудь ещё невиданную в сельском быту вещь, или просто чего-нибудь из хозяйственной посуды. Некоторые, имеющие в своём хозяйстве излишки картофеля, да и спекулянты, возили его в город Горький для продажи на рынке, где цена его доходила до 20 рублей за килограмм. Но езда в поездах по железной дороге была крайне затруднительной. Билеты, как правило, в кассах не продавались. Проводники (приспособившись к жизни) в вагоны сажали пассажиров только из расчёта, что проезд будет оплачен натурально, т. е. картошкой. Железнодорожной линейной милиции было дано чрезвычайное право отбирать картофель, невзирая на лиц, и невзирая на мольбу колхозника-сбытчика или рабочего-добытчика, который, добыв за большие деньги мешок картошки, вёз её в город для своей семьи. На железнодорожных вокзалах и в поездах творилась полная кутерьма от пришедшего в движение народа, и произвол со стороны обслуживающего персонала, переродившийся в нахальство и издевательство над пассажирами. На станциях и вокзалах к прибытию поезда, на досках объявлений у билетных касс мелом указывалось: «Наличие мест на прибывающий поезд: простых – 1 место, плацкартных – 2 места, купейных – 3 места». В стоящей очереди у кассы полное недоумение и крушение надежды уехать с этим «переполненным» поездом. Но билет можно было достать через подставных лиц: работники вокзалов имели «своих» агентов, которые из-под полы могли предложить (за втридорожную сумму) билет дальнего следования, который для пассажира, ехавшего в это «дальнее следование», был вынужденным желанием. Но и доставшему билет при посадке в вагон предстоит испытать немало оскорблений и издевательств. Настропалившиеся на «своём месте» проводники всячески придираются: то билет фальшивый, то не на «мой» поезд, то номер вагона не тот показан, то одно, то другое, отчего пассажир чувствует себя крайне обиженным и стеснённо ёжится от неловкости, словно ему на потную спину насыпали сенной трухи, испытывая на себе горькую обиду, словно ему нанесли горькую пощёчину! Бывали и такие случаи: пассажир при посадке, цепляясь за поручни вагона, карабкаясь, старается влезть на ступеньки (руки его заняты, билет держит в зубах), по-коровьи мыча, он выпячивает рот вперёд, показывает, что у него билет есть, но сатрап-проводник, видя, что этот пассажир с билетом и от него нечего ждать калыма, с силой упирается сапогом в грудь этого некалымного пассажира и сталкивает его со ступенек вагона. С билетом, да подумаешь, как сесть и уехать, а без билета уедешь с гарантией: сунь проводнику тридцатку – садись и уедешь! В поездах стали гастролировать и тёмные личности – молодые верзилы, лоботрясы на поездах, разгуливаясь по стране, выискивали пассажиров-простаков: или чемодан у них стянут, или своими мошенническими махинациями одурачат и, деньги у них выманив, себе присвоят. А между прочим, в отношениях между людьми нет порочнее глупой доверчивости, нерассудительной самонадеянности и тупоумного упрямства. В одном вагоне, в поезде, следовавшем из города Горького в Пензу, на верхней полке лежал и, забавляясь, наигрывал на своей гармони-двухрядке один молодой человек. Проехав станцию Серёжу, к этому гармонисту пристал тоже молодой человек (видимо, из шайки мошенников) с зримым фокусом, заключающимся в том, отгадает ли он, «что завязано» у него – у фокусника – в носовом платке, который нарочно был высунут из кармана: рубль или ещё что? И несчастный гармонист, видя своими же глазами, что пока «фокусник» увлечённо разговаривал с одним пассажиром, ему украдкой «какой-то» пассажир в узелок носового платка ввязал обрывок от пачки из-под папирос. Не отгадал. При споре под гармонь, к великому удивлению, фокусник, вынув платочек из кармана, развязав узелок, показал гармонисту вместо обрывка от пачки смятый бумажный рубль. А, как говорится, уговор дороже денег, в сумме 50-и рублей, так легко бы заработал гармонист, если бы в узелке носового платка оказался тот обрывок от папиросной пачки. Но увы! Злосчастный рубль вероломно лишил его гармони, на которой только что наигрывал бедняга-гармонист. Гармонь пришлось передать фокуснику. И очумевший от горя гармонист своими дрожащими руками подал свою любимицу-гармонь в руки улыбающегося от радости фокусника. К счастью гармониста-неудачника, в вагоне появился линейный милиционер, он своим намётанным глазом и чутьём ищейки оценил обстановку с похищением гармони мошенническим способом, и он безо всякой церемонии обратился к фокуснику с вопросом:

– Сколько ты положил труда, чтобы овладеть этим музыкальным инструментом? Который, по твоей же оценке, стоит 50 рублей?

– Почти нисколько! Вот этот гражданин-пассажир проиграл мне и свою гармонь отдал в мои руки сам, своими собственными руками, ведь я её у него не украл; а игра есть игра! Или проиграл, или выиграл! – деликатно объяснялся «фокусник» с милиционером.

– Но ведь ты завладел гармонью нахальным и жульническим способом! Который на юридическом языке называется мошенничеством и по закону карается в уголовном порядке по соответствующей статье уголовного кодекса! – резонно и пунктуально объяснил милиционер «фокуснику».

– Вот этого-то я, откровенно признать, и не знал! Прошу прощения! – прикинувшись казанской сиротой, с дрожью в губах ответствовал перепугавшийся фокусник.

– А ты играть-то хоть умеешь ли на гармошке-то? – спросил милиционер новоявленного гармониста.

– Умею! – как из погребной ямы дрожащим голосом ответил гармонист-фокусник.

– Ну, так сыграй-ка нам какую-нибудь песенку, наподобие «Не унывай, душа моя…», да при мне же отдай гармонь её хозяину, да ещё, вдобавок, извинись перед ним и скажи ему спасибо, что он дал возможность поиграть тебе на своей гармошке! – со строгостью в голосе приказал милиционер фокуснику.

И гармонисту «на час» после нескольких вариаций, проигранных им на чужой гармошке, пришлось возвратить гармонь хозяину, который, заполучив свою любимицу снова в свои руки, радостно улыбаясь, поспешил к выходу из вагона. Поезд подъезжал к перрону станции Арзамас-II.

У людей, у кого каким способом: у кого честно заработанные своим трудом, у кого приобретённые спекулятивным способом, но у некоторых денег в наличии скопилось весьма много. Недаром в ту пору пелось: «В бане встретились два друга – Дядя Гриша и Кузьмич. – Одолжи-ка мне две тыщи, не хватает на «Москвич»!» При купле-продаже зримо мелькали красные банковские билеты достоинством в тридцать рублей, частенько укомплектованные в сотни – три красненьких тридцатки, опоясанные одним чёрно-синим червонцем – вот и сотня рублей! Но вся беда в том, что скопившиеся в руках народа, эти деньги заметно стали обесцениваться, то есть стали терять свою покупательную способность. Как говорят экономисты-финансисты, наступил период инфляции. Поэтому даже в Государственной торговле курс рубля оказался ничтожно низким: литр водки в магазине стоил 99 руб. 20 к., округлённо 100 рублей, о торговле продовольственными товарами, кроме хлеба по карточкам, говорить не приходится, а наоборот, государство всяческими способами старалось через торговлю выкачать из народа (из колхозного крестьянства) все возможные продукты, применив так называемую встречную (стимулирующую) торговлю промтоварами. В сельских лавках можно было наблюдать такие на товарах надписи: «папиросы на молоко», «замки на яйца». И дело иногда принимало курьёзный, каверзный оборот:

– Товарищ продавец! А ну-ка, подай мне вот этот замочек, он, кажется, стоит пять рублей 30 копеек? – обратился с вопросом несведущий, видимо, городской житель к продавцу в сельской лавке, желая прикупить замок.

– Замки на яйцы! – заученно объяснил ему продавец.

– Ах так! – удивлённо произнёс покупатель. – Нет уж, пускай яйца без замка побудут! – под общий оживлённый смех всех присутствующих отпарировал несведущий покупатель и поспешил выйти из лавки.

– А сколько надо молока сдать за пачку папирос 100-штучную «Бррненосец Потёмкин»

– 10 литров!

– И будет «ухо на ухо»?

– Нет, за молоко-то ты с приёмщицы получишь, а нам за папиросы деньгами уплатишь!

Летом в Арзамасе из магазина для вольной торговли вышла продавщица для распродажи полугнилых яблок. Эта темпераментно бойкая, видимо, в торговом деле волка съевшая продавщица, стараясь распродать полунегодный продовольственный товар и не дать пропасть ему даром, с пеной у рта расхваливала свой «товар», говоря: «Они так-то хорошие!» На что один покупатель, не стерпев, заметил ей:

– Они «так-то», конечно, хорошие, да ты, расхваливая свой товар, забываешь, какую непомерную цену за него ломишь. Не «так», не бесплатно, а по 6 руб. 30 к. за килограмм ты их продаёшь. А за эти деньги яблоки-то никуда не годные, и их свиньи жрать не станут! – с недовольством в голосе добавил он.

– Запрос в карман не заглядывает, не обманешь – не продашь! – с виртуозным вывертом руками оправдалась продавщица. – И вообще, не мешай мне работать! – с угрозой прикрикнула она на недовольного покупателя.

Имея скудный запас наличных денег в своей кассе, колхоз прибегал к различным способам изыскивания их приобретения, в нарушение финансовой дисциплины, над которой надзирал Госбанк Он, в частности, был вынужден посылать своих представителей с колхозной продукцией на базары в города Горький и Арзамас. В это время стал процветать колхозный рынок, на котором продавалась сельская различная продовольственная продукция. В частности, процветала торговля мясом, причём в виде изготовленной из него колбасы.

В деревнях и сёлах появились импровизированные колбасники, которые мясные туши переделывали на колбасу. Они превращали в колбасу не только мясо, имеющееся в своём хозяйстве, но и предлагали свои услуги другим: изготовляли вкусные колбасины из мяса колхозников, не овладевших этой специальностью, а также из мяса колхозной фермы. Заколов здоровенного быка на ферме и превратив мясную тушу в колбасу (120 кг), колхоз послал с ней для распродажи на рынке города Горького троих представителей во главе с Кузьмой Оглоблиным. Эта бригада, упаковав колбасу в чемоданы-баулы, поездом отправилась в город Горький. Реализовав колбасу на рынке, Оглоблин стал отчитываться о результате его поездки – отчитываться перед правлением, к этому времени уступившем пост председателя колхоза бывшему фронтовику Алексею Касаткину, в наличии привезённых им с рынка денег, которых, к великому удивлению правленцев, у Кузьмы оказалась мизерная сумма. На заседании правления Оглоблин глаголил так:

– Во-первых, всем вам известно, нас было трое – уплачено за билеты на поезд. Каждому полагались командировочные: мы ведь там питались, ели.

– И, конечно, пили! – в виде упрёка бросил ему замечание пред. ревкомиссии Яков Лабин, страстный болельщик за колхозное добро.

– Да и выпили всего-навсего поллитру! – с извинением в голосе ответствовал Кузьма и продолжал. – У нас там с колбасой произошла небольшая закавыка: на контрольной станции, при Средном рынке, где мы решили торговать колбасой, врач стал проверять качество нашей колбасы, нашёл в ней что-то подозрительное. Врач берёт каждую колбасину в руки, ломает, нюхает и бросает в угол в огромную корзинку как непригодную к употреблению в пищу. «Из опасения, как бы не отравились его покупатели», – объяснил нам врач. В результате такого «контроля» у нас было «забраковано» – не допущено к продаже чуть ли не половина всего наличия колбасы. А отсюда, и малое количество денег, в которых я полностью отчитался перед бухгалтерией, – закончил свою речь Оглоблин.

– Да, с врачами спорить не станешь, и остальную-то могли забраковать, они не позволят и не допустят того, чтобы от негодной продукции пострадали люди-покупатели, – сказал Касаткин. – Я думаю, что отчёт Оглоблина надо утвердить! – резюмируя, сказал председатель колхоза Касаткин.

По тайной согласованности с Оглоблиным он значительно пополнил свой личный кошелёк от продажи этой колбасы, поэтому он и не стал особенно анализировать поездку и придираться к Оглоблину. Почти единогласным поднятием рук отчёт Оглоблина был утверждён правлением колхоза.

– Вот, в том-то и дело-то, что там врачи, они за поллитру любую дохлятину к продаже допустят! Вот куда надо было поллитру-то совать! – пробовал поучать Оглоблина Яков, в глубине души недовольный отчётом Кузьмы.

В погоне за деньгами колхоз решил торгануть и свежими огурцами, выращенными огородной бригадой. Урожай огурцов получился отменный, набранными с гряд огурцами завалили весь проход в зерновом складе. Кладовщик Анатолий Владыкин, недовольный тем, что в складе от огурцов стало тесно, неоднократно напоминал председателю колхоза Касаткину, чтобы он дал указание о распродаже огурцов и установил цену, по которой можно было распродавать эти огурцы нуждающемуся в них населению. Но Касаткину, видимо, было не до огурцов, по самые уши занятый уборочной компанией и выполнением первой заповеди колхоза – госпоставкой зерна государству, да к тому же и вопрос о выпивке редко выходил из его заботливой головы, он огуречный вопрос всё оставлял на заднем плане.

– Алексей Андреич, огурцы-то желтеть стали! – напомянул кладовщик на третий день хранения огурцов.

– Да погоди ты со своими огурцами, тут поважнее вопросы решать приходится, зерно надо в «Заготзерно» отправлять, а ты с несчастными огурцами меня из терпения выводишь. Вот бухгалтерия назначит цену, и я дам тебе указание на распродажу огурцов! – отговорился председатель от кладовщика, чтобы тот не донимал его по пустяковым вопросам.

– Алексей Андреич, из огурцов-то потекло, от них запахло! – с озабоченным видом на лице обеспокоенно проговорил кладовщик председателю.

– Потекло, говоришь? Значит, стало быть, они испортились. Ну тогда вот что, я подошлю к складу ездового на лошади. Погрузите огурцы-то в телегу и пусть он отвезёт и свалит их в Воробейку, вот и выход! – блестя красными (видимо, с похмелья) глазами распорядился Касаткин, вытирая ладонью набившуюся белую пену в углах рта.

Послали Митьку Кочеврягина в Арзамас на базар продавать колхозную овечью шерсть, для контроля к нему прикомандировали председателя ревизионной комиссии Якова Лабина. Погрузив пять мешков с шерстью на телегу, Митька с Яковом выехали из села рано, солнце только что наклюнулось, всходя из-за горизонта. Лошадь, чувствуя нетяжёлый груз, бодро шагала, легко везла телегу с грузом и пассажирами. Собака, вечная спутница Митьки, ошалело бегала вблизи повозки, в селе она бешено бросилась за перебегавшей дорогу чёрной кошкой, а в поле она, всюду резво скача, выискивала что-нибудь из дичи: то опрометью скакала за низко летевшей вороной, то с азартным скулом разрывала нору, чуя в ней живую добычу.

Приехав в Арзамас и разложив шерсть для продажи, которая почему-то разбиралась покупателями не нарасхват, Яков решил на время отлучиться. Ему надобно было кое-что купить, и он отправился пройтись по магазинам. По возвращению к повозке Яков прежде всего заметил: Митькина собака Барбос присмирённо сидела на телеге, на шее у неё прицепленный на шпагате висел обрывок картона. На картонке Митькиной безграмотной рукой было нацарапано: «Собака продаётца». А пониже этой надписи значилась цена – «25 руб.».

– Я без тебя, Яков Васильич, мешок шерсти продал, и вон свою собаку решил продать! – объявил Митька Якову.

– Эт ты что, на своего Барбоса рассердился, решил избавиться от него? – спросил Яков.

– Да так, у меня дома ещё две собаки осталось, так что Барбос-то оказался лишним! – объяснил Якову Митька.

– Ну, а почём шерсть-то продавал? – осведомился Яков.

– По тридцать рублей за кило! – нахально соврал Митька. – По тридцать-то пяти никто не брал, я решил цену сбавить, а то придётся возвращаться-то с шерстью.

Фактически же он продал шерсть по 35 рублей за килограмм. Хоть и чувствовал Яков, что Митька перед ним соврал, потому что Митька был знат в селе как первый врун и не чист на руку, но Яков из вежливости промолчал. Вскоре нашёлся покупатель и для собаки. Кругом осмотрев её, мужик, видимо, заядлый охотник и в собаках толк понимает, сказал:

– Я бы купил её, да глаз у неё не ехидный, как бы не оказалась обыкновенной подворотной дворняжкой. Из-под ворот будет тявкать, а в лесу на охоте будет впустую бегать, только пеньки хвостом обшибать! Такую собаку из-за корму держать нет смысла! – совсем расхаяв Барбоса, мужик отошёл и скрылся за повозками, стоявшими на торговой площади.

Но вскоре собака была продана за 15 руб., её увёл новый хозяин, житель с. Кичанзино, а через день Барбос прибежал снова к Митьке и снова стал его собственностью.

Труженицы бабы-колхозницы и издевательство

Хоть и закончилась лиходейка-война, хоть и наступило мирное время, а жизнь трудового колхозного крестьянства не стала легче. Слухи в народе о новой войне не сходили с уст деревенского обывателя. Непомерные налоги в натуральном и денежном выражении не стали легшими, налоговый пресс со всей тяжестью давил на плечи колхозника-труженика. Не успеет колхозник, да и вдова-солдатка рассчитаться с одним денежным налогом, как сатрап-агент стучит в окно: «Давай, плати молоко или мясо!» Непомерной тяжестью труд особенно давил на плечи всепокорных, неутомимых в труде тружениц, колхозниц-вдов-баб! Имея коровёнку, баба, солдатка-вдова, всеми силами старалась прокормить, протянуть свою «бурёнушку» – запасти для неё на зиму кормов. Из колхоза, само собой разумеется, для личного скота колхозников кормов не отпускалось, лугов для покоса не давалось; даже добывать путём прополки колхозных полей не разрешалось. И вот, здраво поразмыслить над задачей – чем же прокормить корову зимой, чтобы получить от неё молоко для сдабривания своей картофельной пищи, прокормить ею своих детей и вынести 230 литров государству?! Казалось бы, такая задача заведёт в тупик, но русская сельская всевыносливая баба из тупика выходила. На жнитве колхозной ржи или на косьбе овса бабы во время обеда или минутной передышки находили время нажать травы в стерне и вечером после тяжкого трудового дня на своих натруженных плечах тащить эту траву (а её не меньше 3-х пудов) домой, от самой Баусихи, расстояние от села до которой не меньше 7-и километров. Но и это ещё не всё: руководством колхоза было строжайше запрещено растранжиривать колхозные корма, которые якобы нужны для скота фермы, и всем бригадирам было дано указание всемерно пресекать растаскивание колхозных кормов. И если колхозница-баба после работы в поле кроме нажатой ею травы прихватит из поля охапку обмолоченной соломы, то таковая отбиралась безоговорочно, с занесением таковой правонарушительницы на «чёрную доску», для осуждения колхозницы как порочащего её поступка.

В этот сентябрьский трудовой день две бабы-колхозницы, Василиса и Катерина, вечером с косьбы овса возвращались домой. Они весь день косили овёс в поле за Большой дорогой, аж у самой Михайловки. После трудового дня бабы прихватили и волокли на своём горбу пуда по четыре накошенной ими травы в помесь с жухлой овсяницы… Бригадир Васька, обмерив участки скошенного бабами овса (для начисления им трудодней за работу), с поля шёл завершающим. Идя по дороге, он догнал баб, несущих свою поживу, траву, их дневной заработок кроме «пустого» трудодня. Перед ним двигались две соломенные копны. Бабьих голов из-за соломы было и не видно, но по толкующим дорогу ногам Васька узнал колхозниц из его бригады: одна из них – Катерина, а другая, быть, Василиса, – определил Васька. И, видя, что бабы, нарушая закон, тащат домой траву, в которой преобладает овсяная солома, решил пресечь такое самовольное растранжирование колхозных кормов. Катерина-то ничего – колхозница сознательная, на работу ходит по первому зову, а вот другая-то, Васёнка – баба с ленцой, частенько от работы отлынивает, и за это у бригадира на неё имеется зуб недовольства. И тут Васька решил наказать Васёнку-непослушницу. Ускорив шаг, Васька вплотную подошёл к Васёнкиной ноше (бабы не подозревали и из-за взаимного разговора не слышали Васькиных шагов), не долго раздумывая, он чиркнул спичкой и огнём поджёг солому, трясущуюся в такт Васёнкиных шагов. В Васькиной голове витала мысль мщения: «Не будет воровать колхозные корма, не будет отлынивать от работы, да и в гости к себе ни разу она меня не зазывала!» Между тем, солома постепенно разгоралась. Вольный полевой ветерок шаловливо раздувал пламя, и вскорости Василиса, почуяв ожог на спине, истошно вскрикнув «ой!», сбросила с себя ношу. Фуфайка на спине прогорела, образовалась дыра, через которую она и почувствовала боль от ожога. Сбросив с себя горевшую ношу, Василиса увидела шедшего сзади Ваську-бригадира:

– Ты что, дьявол, наделал! Фуфайку прожёг, солому испортил, да и телу моему досталось! – с гневом в голосе обрушилась Василиса на Ваську.

– А ты пини ему под яицы-то, да брязни ему в морду-то, влепи в харю-то! – посоветовала Катерина в приливе злости, забыв об оскорблении бригадира как непосредственного своего начальника.

А Васька, источая из себя скрипуче-гаденькое хихиканье, с издевательским смешком сказал:

– Да я это пошутил! – с улыбкой во всю рожу оправдывался он, помогая Васёнке тушить огонь. – А за то, что ты уворовала корм с колхозного поля, я докладной записки писать не стану, если, конечно, разрешишь тебя поцеловать! – самодовольно щерясь, добавил Васька, страстно имея намерение когда-нибудь затесаться к Васёнке «в гости».

Пока Василиса с Васькой были заняты тушением соломы, Катерина, чтобы не снимать ноши с плеч и не дать на месте затечь ногам, зашагала по дороге к селу, а Васька, помогая Василисе, снова запрягся в ярмо ноши, наговаривая в уши Васёнке:

– Ты вот что, дурья голова! Будь подогадливее, да поумнее и разумней, за то, чтобы получать из колхоза даренье, ты мне давай сладкое варенье! Если мы с тобой договоримся, будет не грешно, а взаимно потешно! – с замысловатостью в словах глаголил Васька-бригадир. – Мне услужишь, и сама вольготно заживёшь! Ведь от меня много зависит! Хе-хе-хе! – ядрёным смехом закончил он назидание Васёнке.

Денежная реформа (100:1) Цена поросёнку

15-го декабря 1947 года правительство объявило о денежной реформе. Министерство финансов выпустило в обращение новые деньги: вместо красненьких тридцаток появились серенькие двадцати пяти рублёвки, а также появились новой формы рубли, трёшницы, пятёрки и червонцы. Особую ценность приобрела новая большого размера, красивой расцветки с изображением кремля сторублёвка, выпущенная взамен старой, на которой почему-то значилось не «сто рублей», а «10 червонцев». Также была выпущена и звонкая монета. Был объявлен постепенный переход в расчётах среди народа и в торговле на новые деньги из расчёта 10:1, то есть старый рубль на новые деньги стоил 10 копеек, а тысяча рублей стала заменяться сотельной. Для обмена денег был установлен полмесячный срок, то есть обменная компания должна быть закончена к 1-му января 1948 года, таким образом, в стране параллельно фигурировали деньги и старого, и нового образца, что в некоторых случаях приводило к большим недоразумениям с каверзно-курьёзными последствиями в расчётах среди народа, особенно среди малограмотных несведущих людей. При обмене денег некоторые работники госбанков и сберегательных касс, чьими руками непосредственно проводились обменные операции, незаконными махинациями на этом деле набив себе карманы деньгами, нажились, а некоторые за эти преступления угодили в места заключения для отбытия срока наказания.

Долгое время многие люди никак не могли привыкнуть к расчётам новыми деньгами, часто путали курс новых денег с курсом старых. Жительница Главной улицы Катерина узнала, что в Шегалёве у одной хозяйки продаётся поросёнок-выросток. И она направилась к ней с целью купить этого поросёнка.

– Овдотьй, ты, слышь, поросёнка продаёшь? – спросила Катерина, придя в дом хозяйки поросёнка.

– Да, продаю, а что?

– Сколько ты за него просишь?

– Шестьсот рублей! – от непривычки к новым деньгам объявила цену поросёнка на старые деньги Овдотья.

– Ага, значит, на новые-то деньги – шестьдесят рублей, больно дорого! Возьми тридцатку любую, половину, – назначила и объявила свою цену поросёнку Катерина.

– Да такого-то большого? Ты его возьми-ка в руки, да в руках-то повзвешивай-ка! В нём больше пуда будет! Эт за трёшницу-то?! – возмущённо возрекала Овдотья. – Нет уж, за три-то рубля не отдам, я уж его лучше сама заколю да съем! – недоумённо переведя предлагаемые ей тридцать рублей ещё в десять раз.

Алёша Крестьянинов, держа в верх поднятой руке новенький червонец, только что обменянный им на сотельную бумажку в старом исчислении, искусно крутнув пальцами, демонстративно шелестнул им и громогласно провозгласил: «Вот с этой бумаженцией любой праздник шикарно исправить можно!»

После обмена денег курс рубля значительно возрос и укрепился, в народе денег стало меньше. Торговля в государственных магазинах и на колхозных рынках стала заметно развиваться, всюду стали появляться разнообразные товары, и вообще жизнь народа стала постепенно налаживаться, улучшаться. Летом этого 1948 года в село провели радио. К громкоговорителю, установленному на столбе у Главного перекрёстка, по вечерам послушать радио сходилось много народа.

Жизнь Ивана-домохозяина

За прошедшее пятилетие, то есть со времени возвращения Ивана Савельева с войны в 1944 года и по 1949 год, в его жизни произошли такие моменты. Живя с женой и сыном Юрием в доме тёщи, который находился в конце улицы Кужадонихи, быв инвалидом II группы, получая 250 рублей пенсии, получая на себя 350 грамм и на Юрия 150 грамм хлеба по карточкам и передвигаясь на здоровой правой и раненой левой ноге при помощи костыля и палочки, Иван занимался мелкими делами по хозяйству: вил верёвки, строил погреб, красил крыши и на двухколёсной тележке вместе с женой ездил в лес за дровами.

А в сентябре 1944 года Ивана пригласили быть продавцом сельского магазина, на что он дал согласие и стал работником торговли сельпо. По принятию магазина (бывшая лавка Лаптевых), Иван, бросив костыль, стал ходить с одной палочкой (работа требовала поворотливости). Торговля заключалась в раздаче печёного хлеба по карточкам (кому они полагались), в продаже водки (которую доставляла ему жена Клавдия, привозя с Ломовского спиртзавода в 40-ведёрной деревянной бочке) по цене 100 рублей за литр, в торговле дефицитной солью, лаптями и точёными деревянными игрушками, которые изготовлял для магазина сельский токарь-специалист Иван по прозвищу «Фабрика».

Скопив у себя деньжонок и накупив в колхозе за коровье масло ржи, Иван с женой Клавдией в декабре 1946 года купили для себя старенький деревянный дом на углу (у Главного перекрёстка), уплатив за него 33 пуда ржи, и стали в нём жить. В июле того же 1946 года все уцелевшие от войны братья Савельевы собрались в своём родном доме и произвели раздел. Большая и когда-то знатная и знаменитая семья Василия Ефимовича Савельева разделилась на пять семей: 1) сам Василий Ефимович и Любовь Михайловна с младшим сыном Никифором и с дочерью Надеждой; 2) сын Иван со своей семьёй; 3) сын Василий с семьёй; 4) сын Владимир с семьёй; и 5) сноха Евдокия с семьёй. Соответственно, был произведён и раздел имущества. Ивану был выделен сарай, который он продал детдому за 3000 руб. Василию выделена тёлка, Владимиру куплен плохонький дом на Забегаловке, а Евдокии Михайловне с её детьми Леной и Геной (оставшимися сиротами от погибшего на фронте Александра) из амбара был построен домишко в улице Кужадонихе.

Живя в своём собственном доме и сделавшись домохозяином, у Ивана прибавилось много забот о своём хозяйстве, с его хозяйства, как и со всех хозяйств села, стали требовать все возможные налоги, как в денежном, а так же и в натуральном выражении. Больше всего Ивана заботило запасти сено для коровы (которой они с Клавдией обзавелись) и приобрести дров для отопления. Сено для коровы Иван с Клавдией добывали путём сенокоса, мизерно выделенного как инвалиду, и путём покупки сена 35 рублей за пуд (на зиму нужно 100 пудов, приходилось уплатить 3.500 рублей). Дрова также приходилось покупать, благо их привозили с лесного посёлка Черемис (400 руб. за машину). По летам Ивану с Клавдией дрова заготовлять приходилось и путём поездки на себе в лес за сучками, но которые брать из леса было строго запрещено. Лесники монахи Витька с Петькой Баусевы у лесонарушителей отбирали сучки, рубили верёвки и даже рубили салазки. Сучки в ближнем лесу нуждающимися в дровах с земли были уже почти все подобраны, приходилось добывать их со стоящих сосен при помощи багра. Так, однажды Иван насаждённый на жердину багор зацепил за здоровенный сучок, росший на одной сосне не так-то низко к земле. При помощи верёвки они с Клавдией стали тянуть с целью сломить этот сучок. Но сучок, оказавшийся не совсем ещё засохшимся, долго не сламывался, а сломался багор, и багорная жердина при падении угодила торчком в спину Ивану, и он повалился на землю замертво. Испуганная Клавдия стала тормошить Ивана, и он, зашевелившись, заохал от боли. Вместо дров Клавдии пришлось на тележке-двуколке везти немощного Ивана.

А однажды зимой пошли с салазками Иван с Клавдией в лес за реку Серёжу, там сучков на соснах множество. Иван с топором залез на сосну и стал, срубая их, сваливать на землю. Сучок, на котором он стоял, не выдержав тяжести его тела, сломился, и Иван с топором в руках, загремев, стал падать. Но к счастью, фуфайка, в которую был одет Иван, случайно зацепилась за срубленный сучок, козьим рогом торчащий у ствола сосны, и Иван повис на этом сучке. Выправившись, он встал ногами на здоровый сук, болезненно морщась от боли и тяжело дыша от постигшего его испуга.

26-го июня 1948 года пронеслась буря с градом, в Арзамасе побило много стёкол в окнах, поломало много деревьев, раскрыло много крыш на домах, а хорошего дождя в это засушливое время так нет и нет! От жары земля засохла, трава вся пожухла, и повсюду пыль и пыль. Имея ещё со времён войны послабление в отношении к религии, властями было разрешено провести молебствие: прихожане Вторусской церкви, в том числе и мотовиловцы, принесли из Пустыни явленную икону «Успение» и три дня молебствовали.

7-го июля прошёл проливной дождь, земля обильно пропиталась влагой, и всё растение ожило! В октябре 1948 года Иван Савельев от правительства получил «Орден Славы» – это страна отметила его за его участие в Великой Отечественной войне и за перенёсшее им ранение в боях.

Весной 1949 года в Арзамасе Иван купил для себя велосипед немецкой марки Диамант, а летом у него его украли. После трёхдневного розыска велосипед найден – он был похищен вторусским мужиком С. Серовым, который велосипед обезобразил (обскоблил краску с него), так что Ивану пришлось его продать и 24/VII из Горького привезти новый велосипед той же марки. 10 октября того же 1949 года Иван стал работать кладовщиком в детдоме.

Объединение колхозов в один

Январь 1950 года был очень холодным, стояли устойчивые сильные морозы, да и февраль показал себя студёным, вся первая половина его отличилась стужей. 20-го февраля ночью на ясном небе горело красное сияние, произведшее на людей страх, и послужило поводом к разговору о новой войне. 2-го апреля во время ремонтных работ в глубине колодезя на лесном порядке погиб Арсенька, житель села Волчиха. Его засыпало песком. Сбежавшийся народ два дня старался выручить Арсеньку из беды, но не могли, его вытащили из колодезя мёртвым.

26-го июня после весенних полевых работ районные власти произвели соединение всех трёх мотовиловских колхозов в один. На собрании, собранном по этому поводу, колхозники удивлённо задавали вопрос:

– Как же это так! То колхоз на три разделили, имущество чуть ли не с дракой делили, склады пилой распиливали, а теперь снова нас в один колхоз объединяете. Мы-то ладно, в малолюдном колхозе попривыкли, и снова в большом свыкнемся, а распиленные-то склады теперь не соединишь!

– Было время, необходимость диктовала, колхозы надо разукрупнять, а теперь настал момент, для пользы дела их необходимо объединить в одно крупное и крепкое хозяйство! – отвечали районные руководители из президиума на такие и подобные им вопросы колхозников.

В ожидании собрания, собравшиеся к зданию избы-читальни колхозники и колхозницы, объединившись в отдельные гурты, вели беседу на разные бытовые темы. Вспоминали о былой жизни, вспоминая, в разговоре тормошили старинушку. Говорили о плохой и хорошей житухе, о лихих людях и добродетелях, про труд и весёлый отдых. Также говорили и судачили о колхозе. Некоторые торочили за соединение, мол, в большом колхозе приполку будет больше, а некоторые упрямо стояли против объединения, говоря, что при первых же неурядицах и неполадках в большом колхозе все планы, рассчитанные на подъём, как следы на прибрежном песке волною смоются! Потому что люди стали напыщены злом и мщением. Всюду царит обман, пьянство и рвачество. А колхозница Катерина, которая резва и на работе, и дерзка на язык, прямо заявила:

– Я в маленьком-то колхозе по-ударному работала, а в большом-то я буду «галок считать», пусть «хозяева» по-ударному-то работают!

– Это кто же, по-твоему-то «хозяева»-то, чай в колхозе-то мы все хозяева! – возразила ей Настасья.

– Хозяева, да не все! Кто к чему приставлен, тот и хозяином себя считает и говорит «это моё». Кто приставлен землю мерять, тот говорит: «Земля моя, кого хочу – землёй награжу!» Тракторист говорит: «Трактор мой, кому хочу – усадьбу вспашу». Ездовой баит: «Лошадь моя, кому хочу, тому картошку посажу, а осенью выпашу». Шофёр колхозную машину использует как свою за поездку в лес за дровами! Продукцию с колхозного склада в первую очередь получают те, кто в конторе за столами сидят и счётчиками пощёлкивают, а я пошла получать причитающуюся мне за работу рожь, а там против моей фамилии «галочка» поставлена. Нужно было идти в контору да разбираться! А лиходеи всё же есть, и неважно, что они замышляют, а важно, что они творят! А на них мы, бабы – работай! – длительно высказалась Катерина.

– А по-моему, ваша бабья работа – совсем пустяковое дело. Тяжело ли: обед сготовить, бельё выстирать, постель перетрясти и себя к ночи для своего мужика припасти! – склонив весь разговор к шуткам, вяло высказался Николай Ершов, сидевший на бревне несколько поодаль от баб, но слушавший их разговор в беседе.

– Ты, Николай, вечно шутишь, катись-ка ты от нас к ядрене фене! – бойко отчитала его Катерина.

– А ты, Катерин, уж и шутки не принимаешь, чай я не вот чего плохого сказал. Шутка в колхозе – большое дело! – отходя от баб, проговорил сконфуженный Николай.

Он, подойдя к знакомому ему мужику, попросил закурить и спросил:

– Скоро, что ли, собранье-то начнётся?

– А вон начальство с портфелями идут, за стол садятся, значит, и собрание откроется.

В объединённом колхозе колхозники стали работать с прохладцей, их что-то не задорило, потому что они стали считать, в большом колхозе результат их труда затеряется в дебрях волокиты и бюрократизма. Если раньше в поле бабы работали так, что некогда было сбившийся платок на голове поправить, то сейчас, идя в поле, они захватывали с собой гребешок и целыми уповодами там искались. Во время длительных перекуров они вели разговор о колхозных делах, высказывали своё недовольство беспорядками, критиковали колхозного кладовщика-пьяницу. Говорили о потраве колхозных хлебов в поле.

– Раньше-то Мишка-то был вроде как из-за угла мешком напуганный, и глядел-то он, как хрен из-под лопуха, а теперь он в люди выбился, вон как распупырился, кладовщиком заделался, до общего колхозного хлеба допятился! – с пересмешками судачили бабы, высказывая своё явное недовольство кладовщиком.

– А что же его Карпов-то держит? – задавали некоторые колхозницы.

– Как «что?» Рука руку моет, обе чистые бывают! – высказывались сметливые бабы.

– Да бают, Мишку-то с должности этой скоро снимут.

И вправду, не прошло и трёх дней после бабьего пересуда в поле, пьянице-кладовщику Мишке, пропившему не один пуд колхозного хлеба, объявили, что правлением колхоза он снят с работы. Услышав это, Мишку бросило в жар, изо рта у него вырвался какой-то странный звук, похожий на звук, произнесённый кошкой, которой внезапно прищемили в дверях хвост. А только лишь за неделю до этого подвыпивший Мишка вальяжно и нахально хорохорился перед колхозницами:

– Вы за нас работайте, а мы за ваше здоровье попьём! Эх вы, бабьё сиволапое! Бестолковщина лапотная! – бесцеремонно издевался Мишка над труженицами. – И кто только эту пропаганду пустил?! Не мешайте мне, я и сам смешаюсь!

– На себя непогоду накличешь! – предупреждали его.

А теперь поди-ка, надо же, сняли!

В связи с ненастным временем во время уборки, сжатая рожь и скошенный овёс в поле от избытка влаги в снопах проросли, кормов, соломы для колхозного скота запасено было мало, так что зимой, а особенно к весне, в колхозе остро ощутился недостаток соломы. Чтобы прокормить зиму скот, дотянуть до весны, колхоз вынужден был посылать своих колхозников в Сибирь для заготовки там соломы и отправки её оттуда в свой колхоз, грузя в железнодорожные вагоны. Посылаемым рабочим платились командировочные, но финансовое положение колхозной кассы было не особенно «активно». Так что для выдачи командировочные задерживались. Один молодой боевой мужик из таких колхозников, предназначенных в командировку, критически высказался так:

– В нашем колхозе финансы поют романсы! – и добавил: – В колхозе образовалось три кассы: обыкновенная, чёрная и инкасса. Мы поинтересовались у бухгалтира, сколько денег в обыкновенной-то кассе. Он пояснил: «Там, грит, всего одна трёшница!» В чёрную кассу мы нос не сунули, а полюбопытствовали о наличии финансов в инкассе, а там денег оказалось навалом, хоть лопатой греби! Нам выдали из этой инкассы положенную нам сумму валюты, и мы отправились в командировку.

Чтобы изыскать финансы в наличной валюте, колхоз вынужден был прибегнуть к продаже колхозных поросят со свинофермы, которых скопилось на ней большое количество, ввиду чего уход, особенно за поросятами-выростками, был плохой. Свинарка, ухаживающая за свиньями, вместе с которыми вперемежку находились и поросята-выростки, во время кормёжки бросала полагающийся им корм в длинные деревянные корыта. Полуголодные свиньи с жадностью набрасывались на корм, отшёвыривая поросят-подростков, почти полностью поедали весь корм. Поросят, осмеливающихся пробиться к корму, безжалостно кусали и отгоняли от корыт. Поросята-подростки, искусанные до крови, от недоедания и от зимней стужи сильно исхудали, имели непомерно большие головы и тощее заморенное тело. Вот такого-то поросёнка-выростка и купила Клавдия, принесла его домой, пустила в избу. Попав в новую благоприятную обстановку, поросёнок, поев, неподвижно долго стоял на месте, жалобно скуля, не шевелясь, видимо, думав, мечтал: «Куда это я попал!» Поправился и вырос, 5 пудов весом.

Поездка в лес за дровами. Смерть Николая Ершова

Как-то в зимнюю стужу Алёша Крестьянинов по соседству зашёл в избу к Николаю Ершову, и с морозцу, похлопывая варежками по бокам, удивлённо проговорил:

– Эх, у вас в избе-то абсолютный «0»: у вас от уличного-то холода, видимо, не погреешься, а только совсем закоченеешь! – шутливо выговорился он перед Николаем.

– А мы вот, как раз и собираемся в лес за дровами! – улыбаясь, ответил Николай. – Да, Лексей Фёдорович, я и сам к холоду-то стал хлипкий, чуть что и на печь, я уж и обморожусь. А бываюча, я зимой-то не кутался, а теперь в летнее время хоть полушубок на себя надевай! – одеваясь в ватную фуфайку и подпоясываясь старинным кушаком, высказывался Николай перед Алёшей. – Да и вообще, здоровьице-то моё стало аховое, во всём теле немощь, в костях ломота, в суставах нудная щемь, в брюхе несусветная боль, прямо-таки к смерти гонит! К работе-то стал не способный, а налоги-то спрашивают! А сбрось-ка с моих годов лет двадцать, я бы ещё показал, где раки зимуют! А это, в моём рту и зубов-то почти ни одного не осталось, жевать-то стало нечем. Вылезешь из-за стола, глядишь, а брюхо-то почти пустое. А бывало, из-за обеда вылезешь и чувствуешь: брюхо-то вздулось как барабан, приняло такую выпуклую форму, на нём хоть в козны играй!

И вправду, Николай на пищу был, как говорят бабы мотовиловские, солощой – был на еду очень навальчив. Раньше, когда Николай был ещё в силе, и в случаях, когда он был приглашён сродниками на свадебные пиры, он за сравнительно небольшой период времени после первого стакана выпивки успевал упаковывать в своё брюхо и утрамбовать в желудок немало из тех закусок, которые обычно припасаются для всех гостей, сидящих за тем или иным столом. Однажды во время родственной Ершову свадьбы по случайности пришлось Николаю угодить на один пир с Николаем Смирновым. Пользуясь тем, что его соперник Смирнов сидит за другим столом и в отдалённости, подвыпивший Ершов, как обычно, вёл среди сидящих с ним за одним столом подхмелевших и уже окосевших мужиков свой традиционный разговор о своих любовных похождениях к Дуньке Захаровой. Приглушённым голосом он гудел:

– Всё время меня задорила её полнота, от толщины её так врозь и дерёт. Да и на харю-то она смазлива, кого хошь завлечёт. Ну и вот, однажды ночком пробираюсь я к ней её двором, а темнотища в нём была, как у негра в ж…, так что было совсем безразлично, идти с открытыми глазами или с закрытыми. Я взял, да для пробы и закрыл свои буркалы-то. И не прошёл и пяти шагов, как имел счастье познакомиться со столбом, за каким-то чёртом, хозяином Ермолаем, поставленным посреди самого двора. Значит, поцеловался я с этим проклятым столбом, из глаз пчелиным роем искры посыпались, на лбу, чую, шишка с кукиш, рдеясь, наливается, да из подбородка кровца сочится. Уж я этого Ерыньку, Дунькиного отца, за то, что столб не на месте поставил, в полуслух проклял до самых печёнок и селезёнок. А из глаз искры так и сыплются, так и сыплются! Если бы собирать их, то, наверно, бы целые пригоршни набрал! И в голове-то колокольным гудом боль гудит! После этого поцелуя я три дня ходил с разбитой харей. Случайно встретил на улице меня Митька Кочеврягин, спрашивает: «– Кто это тебе, Николай Сергеич, на глаза-то фонарей-то понавешал? – Да в обоюдной драке! – пришлось явно врать мне, невольно надуваясь от досады и обиды на то, что моя физиономия была так искалечена. – Что надулся, или получил выговор с занесением на «Красную доску»? – с ехидством продолжал Митька. – Нет! Это я получил благодарность с занесением в личную карточку!» – скрепя сердце, ответил я.

– Ну а как насчёт Дуньки-то в тот раз? – тыча вилкой в скользящий огурец на тарелке, спросил Николая осоловевший от выпитого мужик, сосед по столу.

– Гм, и спрашиваешь же, уж какая там после этого Дунька, после такого «поцелуя» своя-то померзила! Да к тому же, за последнее время, по секрету тебе сказать, у меня что-то внизу стало побаливать, – по пьянке имел неосторожность открыть свою секретную боль Николай перед соседом.

– И где же ты, Николай Сергеич, такой-то боли себе раздобыл? – полупьяно, вяло ворочая языком, осведомился сосед по столу.

– Где, где? Конешно у баб! – с досадой ответил тот. – После того случая, как я поимел счастье «поцеловаться» с тем злополучным столбом, моё лицо стало до некоторой степени обезображено, оно и так-то было не ахти каким красивым, а тут уж и совсем потеряло свою приглядчивость. На подбородке косой шрамик уже зрелся, но ведь облик лица себе по заказу не выбирают, тут даже и отца с матерью винить излишне. Носи свою личную карточку весь век и довольствуйся тем, чем с младенчества природа наградила! – философски провозгласил Николай перед мужиком.

В последствии, чтоб прикрыть рваный шрам на подбородке, Николай, чтобы укрыть его, решил отрастить бороду. Она и выросла, было, у него окладисто от уха и до уха, но с бородой у него получился неприятный казус. Во время закурки, прикуривая от зажжённой Митькой спички, у Николая, треща, вспыхнули волосы на бороде, и он её лишился. Хотя борода-то у него и была жидковата, а обгорела почти вся полностью, и ему невольно пришлось обриться.

– Нет, мужики, как хотите, хотя и стареть я стал, а всё же помирать-то нет никакой охоты. Хоть у меня на музыку-то и заработано, а я ещё поживу, поборюсь, побратаюсь! У меня в руках-то силёнка ещё есть, вот они, молотки-топорики! – демонстративно показывал Николай свои руки опьянелым мужикам, топырща ими над столом, над тарелками с закуской, как граблями. – Как в аптеке, так и тут: недаром я этими руками себе пенсию заработал! – громко глаголил Николай, чтобы люди слышали не только сидящие с ним за одним столом, а чтобы слышали и остальные участники пира.

– Валяй, валяй, играй, наигрывай! – проговорил Смирнов, вылезший из-за своего стола, подходя к столу, где сидел Ершов. – И где это ты больно трудился-то, что бахвалишься себе пенсию заработал? – упрекнул Смирнов Ершова.

– В лесу да в поле, хрена ли тебе боле! – не без чувства обиды отпарировал Ершов.

– А по-моему, ты, Ершов, всю жизнь не работал, а только хреном груши околачивал! И за что только тебе пенсию-то назначили? – едко подковырнул его Смирнов.

– Погодь, Николай Фёдорович, прежде чем ответить на твой вопрос, я вот сначала ицом заем горькое слово, сказанное тобой в мой адрис, – он, взяв с тарелки закусочное яйцо, чуть не всё его затолкал себе в рот, жуя, мысленно готовился, что ответить Смирнову.

– Ты скорее жуй, да проглатывай! – торопил его Смирнов. – Скажи, за что тебе пенсия-то, а?

– В руку луку на. Завтра война, нас заберут, а девок и баб в баню заведут! – переведя разговор на шутейный лад и глотая закуску, отговорился Ершов…

Однако вернёмся к началу этой главы, где сказано о том, что в дом к Николаю Ершову, по-соседски, зашёл Алёша Крестьянинов, в то самое время, когда Николай собирался с женой Ефросиньей и с дочерью Нюркой ехать на салазках в лес за дровами. Одевшись в ватную фуфайку, окушачившись, вынимая из печурки варежки, Николай сказал:

– Ты, Лексей Фёдорович, наверно, ко мне по делу пришёл, а мы вот в лес собрались, ты для беседы ко мне ужо вечером приходи, сейчас мне некогда, раз задумали в лес съездить, то откладывать не стоит! Дело сделаем, и дровяной вопрос из головы вон! – берясь за дверную скобу, проговорил Николай, делая вид, чтобы Алексей вышел за ним следом.

– Нет-нет, я вас задерживать не стану, поезжайте, время-то, наверно, уж не рано! – отозвался Алёша, выпорхнув из избы раньше хозяина.

Забрав салазки, приладив к ним верёвку и заткнув топор, Николай вместе с женой и дочерью через задние ворота выехали на задворки, по наезженной полевой дороге направились к лесу. Не успели преодолеть с полпути, как Николай почувствовал боль в паху, к тому же резью защемило в пояснице.

– Я, пожалуй, на салазки прилягу, а вы везите! – проговорил он жене и дочери. – Я бы, конешно, из-за боли мог вернуться домой, да вы без меня дровяной воз правильно не сумеете уложить на салазках-то.

Ни единым словом не возразив, повинуясь словам хозяина, бабы послушно повезли Николая в лес. Николай в полулежачем положении блаженно восседал на огромных водяных салазках, дремотно смотрел на со скрипом скользящие под ним полозья. Не доехав до леса с полкилометра, Николаю с его помощниками повстречался односельчанин Никита, который один пёр из леса на салазках заготовленные им в лесу дрова-сучки. Поравнявшись с Николаем, видя, что его везут в лес, удивлённый Никита спросил:

– Николай Сергеич, это зачем тебя в лес-то бабы везут?

– Как «зачем»? За дровами! Всё свой глаз! – невозмутимо ответствовал ему Николай, продолжая лежать на салазках, повелительно, как лошадям, сказав бабам «тпру!», и бабы остановились.

– А на что в лесу твой «глаз»-то? – полюбопытствовал тоже остановившийся со своим возом Никита.

– Он всё баит, что мы, бабы, в лесу без него неправильно воза на салазках укладываем. Он грит, у него глаз – ватерпас, а у нас, у баб, простое стёклышко! – весело улыбаясь, словесно пояснила Ефросинья. – Вот мы с Нюркой и везём его в лес-то для «глаза». От меня всем людям почёт, а для своего мужа от меня особое уважение! – сверкая крупными белыми с промежностью зубами, задорно хохотала Ефросинья.

– Я ведь только туда нашармача доеду, а из лесу-то, с возом-то я сам коренником в салазки-то впрягусь, ногами в дорогу, и упираться буду так, что хоть обе они на воз залезай, всё равно до двора довезу! – уточнил цель своей поездки в лес Николай.

– Да ты так-то в лежачем-то положении к салазкам-то совсем пристыть можешь, холодище-то вон какой, а ты в фуфайчёнке, ведь замёрз?! – посочувствовал Никита Николаю.

– Раз выговорил «тпру», ведь сам ты слыхал, значит ещё не совсем закоченел! Если бы замёрз, то у меня получилось бы «тплу», – улыбаясь, отговорился Николай.

– Проказник! – в полголоса проговорил Никита, трогая свои пристывшие салазки с возом.

Никита, упираясь, поволок свой возок к селу, а Ефросинья с Нюркой поволокли свои салазки с полулежащим на них Николаем к лесу. После этой поездки в лес режущую нестерпимую боль в пояснице Николай почувствовал ещё сильнее, так что пришлось ему лечь в больницу. Не пролежав там на излечении и недели, он умер.

– Отчего у тебя мужик-то помер? – спросил Ефросинью встретившийся ей на улице Николай Смирнов.

– В больнице-то сказали, у него в почках, да в мочевом пузыре камни какие-то появились. Он страдал, страдал, вот и представился! – с болью на душе пояснила ему Ефросинья.

Зная бытовой уклад жизни Ершовых, Смирнов с иронией спросил Ефросинью:

– Ты, наверно, Николая-то одними яйцами кормила, а их, как известно, с солью едят. Он их, видимо, ел да в соль макал, а соль-то, видимо, крупновата у вас была, она полностью-то, видимо, не растаяла. В почках-то да в пузыре-то в кашу преобразовалась, вот Николай-то и не вынес!

– Право, я его зря-то яйцами-то не кормила, он у меня за год-то, наверно, всего укольных два яичка съедал, и только в Пасху давала я ему, ради разговенья! – чистосердечно призналась Ефросинья. – Так что в Миколаевой смерти я нисколечко не виновата, и мне за его перед богом отчёт не давать! – с угрюмым видом на лице она закончила свою оправдательную речь.

Смерть Л.М. и В.Е. Савельевых, Фёдора. Смерть Сталина, Арзамасская область. Электричество. Спутник. Детдомовцы

За десятилетие, с 1951 по 1960 год, в общественной жизни народа произошло то особенное событие, что 5-го марта 1953 года умер Сталин. Председателем Совета Министров стал Маленков, а Генеральным Секретарём партии стал Хрущёв. Первое, что изменилось в жизни народа – это то, что были отменены непосильно изнурительные налоги с колхозного крестьянства, остались, в основном, только три налога: сельхозналог, страховка и самообложение.

Вскоре был разоблачён как враг народа Берия, возглавляющий при Сталине органы госбезопасности. В начале 1954 года была образована Арзамасская область. В 1956 году в селе Мотовилове по улицам Главной, Слободе, Моторе, Ошаровке, Забегаловке проложили каменное шоссе: из Арзамаса в Чернухи через Мотовилово стали ходить автогрузотакси.

В 1958 году в селе Мотовилове в дома колхозников провели электричество, появился долгожданный электросвет. Люди села были очень обрадованы этим событием: давнышняя заветная мечта русского крестьянина наконец-то осуществилась! По вечерам, включив свет, люди в радостном настроении с умилением любовались «лампочкой Ильича», которая ярко светилась, освещая невзрачную внутренность избы. Электричество произвело коренной переворот в крестьянском быту. Но нашлись и скептики, с оглядкой назад и с недоверием отнёсшиеся к этому перевороту в крестьянском быту. Некоторые набожные старухи не дозволяли привёртывать к их избам крючья с изоляторами: «Не позволю к моей избёнке приделывать рога!» – протестовали некоторые из них. Как только в сеть дали ток, вечером этого дня Фёдор Крестьянинов у себя дома подошёл к электровыключателю и с молитвой, дрожащим от волнения пальцем нажал на кнопку. В висевшей над столом лампочке мгновенно и ярко вспыхнул свет.

– Ой, как ярко, глаза может испортить! – загораживаясь рукой от света проговорила Анна. – Дедушк, выклюцы, выклюцы! А то ослепнуть можем, без глаз останемся! – обеспокоенно затараторила Анна.

Фёдор, судорожно трясясь, снова нажал на кнопку – свет погас, в избе снова стало темно.

– И вправду, как бы не ослепнуть, надо лампу зажечь! – шаря в чулане, в кромешной темноте отыскивая керосиновую лампу, с которой, они с Анной сочли, расставаться ещё рановато.

В 1957 году в правительственных верхах Хрущёв выступил с осуждением культа личности Сталина и разоблачил антипартийную группу: Молотова, Маленкова, Кагановича. Главой правительства стал Хрущёв.

4–го октября того же 1957 года советские учёные запустили в космос первый искусственный спутник Земли, это событие произвело на всех людей очень большое впечатление. Вокруг земного шара наряду с Луной стала летать искусственная «луна»!

В личной жизни Ивана Савельева за это десятилетие произошли следующие происшествия. 8 апреля 1952 года умерла мать Любовь Михайловна, а через полтора года, 10-го ноября 1953 года умер отец Василий Ефимович. Вечная память им, благоверным, благочестивым, неутомимым труженикам, создавшим большую семью и воспитавшим восьмерых детей!

Вскоре (в 1958 г.) умер и сосед Фёдор Крестьянинов – закоренелый единоличник – представитель старины, поборник патриархально-крепостных обычаев и порядков. От него ранее частенько можно было слышать критические высказывания в адрес местных руководителей с осуждением общего порядка, существующего в селе и в колхозе. В отношении земли Фёдор высказывался так:

– И зачем тракторами такие борозды-колеи в поле пробухали? Зияют они, как щели после землетрясения, землю только уродуют и коверкают. Мало того, где хлебные посевы, так там теми же тракторами безжалостно целые поляны заезжаны: по хлебу дорог наделали! Душа изнывает, сердце щемит от жалости, когда поглядишь на поле, которое когда-то нашим было! Выдумали какую-то травопольную систему, недаром о ней в народе бают: «Травопольная система, до чего ты хороша, в поле травка и цветочки, а в амбарах ни шиша!» И ни у кого о земле душа не болит, как раньше у нас было. А теперь каждый старается, как больше урвать. В общем-то, законы у нас социалистические, а люди в своём быту живут по-капиталистически. От индивидуализма пришли к коллективизму, а теперь в сознании людей наклёвывается алчный индивидуализм, недаром в народе говорится: «Кто законы создаёт, тот их и нарушает!» Взять, к примеру, двоих жителей нашего села: обер-жулика Ваську Панюнина, который в своё время за счёт труда односельчан пожил, попил винца с хлебцем! Да и другой такой же хлюст, «сельский бог» Ванька Карпов, за счёт тружеников-колхозников тоже поцарствовал над селом, поклусил и тоже попил винца с хлебцем! А трудовой народ что муравьи в муравейнике, безропотно работают. Людям-то дай только кусок хлеба. «Против чего боролись, на то и напоролись!» Старых, благородных, чопорных господ поуничтожили, взамен их появились новые, такие же как и мы, грешные лапотники, невежественные, но капризные господа, причём без всякого чувства сознания к нуждам односельчанина. Ну а мы уж, видимо, устарели, свой век отжили; вам, молодые люди, жить, а наше дело и умирать пора!

– Что же ты до сих пор не умираешь? – спросил его Митька.

– А я жду, когда ты загнёшься! – отпарировал ему Фёдор. – Ты действуешь по своему коварному замыслу, а мне приходится действовать по вынуждению! – добавил он.

– Нет, бабы, как хотите, а Фёдор всё-таки хороший и услужливый был. Однажды по моей просьбе он мне голову курице отрубил, плохое-то скоро забывается, а хорошее-то надолго в памяти остаётся! – высказалась одна баба вскоре после похорон Фёдора.

Работая в детском доме кладовщиком летом 1952 года, Иван Савельев заболел. От перегрузки у него разболелась раненая нога. Он обратился в больницу, откуда врачи его направили в Дзержинский госпиталь инвалидов войны на лечение. В четырёхместной палате госпиталя, где вместе с Иваном лежало ещё трое больных, среди которых был некий молодой человек по имени Виктор, у которого были полностью парализованы обе ноги, из-за чего он не мог передвигаться самостоятельно и был прикован к постели. Ввиду того, что застарившаяся болезнь Виктора не поддавалась излечению, врачи решили отправить Виктора на юг – на курортное лечение, откомандировав с ним медсестру Тоню, которая должна сопровождать Виктора как носилочного больного. В назначенный для отъезда день для прощания с Виктором в палату нашло много людей – ходячие больные и медперсонал. Ввиду того, что Виктор в Дзержинском госпитале пролежал больше года, знакомых людей у него было много.

Переложив Виктора с койки на носилки, носильщики приготовились выносить Виктора из палаты на улицу, где поджидал грузовик, предназначенный для перевозки Виктора на пристань. Перед тем, как вынести, Виктор, взглянув на свои ручные часы, громогласно скомандовал:

– Внимание! – и шутейно во всеуслышание продекламировал: – Вынос тела покойного раба божьего Виктора состоялось в 13:00 часов по московскому времени!

Все собравшиеся в палате провожающие дружно захохотали, немало удивляясь забавным выходкам Виктора. А между тем, в палату прибывали всё новые и новые больные, желающие проводить Виктора в дальний путь, отчего в палате стало довольно-таки тесно. Видя неотступный напор в палату со стороны зевак-провожателей, Виктор даже с упрёком высказался по адресу к ним:

– Неужели вы не видывали, как покойников выносят?!

Снова раздался дружный смех. А когда Виктор в сопровождении медсестры Тони были уже на пароходе и по Волге плыли, Тоня радостно оповестила Виктора:

– Вот, Витя, мы подплываем к моим родным местам, скоро на правом берегу реки появится моя родная деревня, где я родилась и провела своё детство!

– Тогда знаешь что, Тося! – сочувственно и участливо отозвался на слова Тони Виктор. – В знак приветствия твоей деревни возьми-ка из-под меня судно и против твоей деревни вывали содержимое из него за борт!

От неожиданности из-за неуместной шутки и из-за незаслуженного оскорбления Тося, взметнув бровями, сильно обиделась на Виктора, но ничего не сказала, стерпела, дабы не обидеть своего подопечного больного. Вечером того же дня, когда Тоня, накормив своего больного, взбивая постель на носилках, готовя Виктора ко сну, суетливо хлопотала около него, он, поймав Тонину руку, нежно погладил её и, извиняясь, проговорил:

– Тося, прости меня за то, что я давеча так неосмотрительно оскорбил тебя! Я глубоко извиняюсь перед тобой и больше таких глупостей себе не позволю!

– Ну ничего! – тихо и скромно отозвалась Тоня и с нежностью поцеловала Виктора в щёку.

Пролежав в госпитале всего полмесяца и подлечив свою раненую ногу (помогло парафинирование), Иван снова вернулся домой и стал продолжать свою работу в детдоме. Здесь уместно сказать несколько слов о питомцах детдома. В Мотовиловском детском доме к этому времени осталось 102 воспитанника: две группы мальчиков и две группы девочек. То ли обстановка, то ли персонал воспитательниц не сумели привить детдомовцам чувства уважения, благодарности и бережливости. К этому времени из «малюток», какими их привезли в Мотовилово, эвакуируя из блокированного Ленинграда в 1941 году, они значительно повзрослели, уже стали школьниками. И вот, несмотря на то что питомцы получали воспитание с двух сторон – непосредственно со стороны воспитательниц в стенах детдома и со стороны учителей в стенах школы, со стороны детдомовцев допускались иногда непристойные поступки. Некоторые, чем-то обозлённые, с камнем в руке гонялись за воспитательницей, с собой в постели на ночь клали кошек и собак, не хотели мыть рук перед обедом после валанданья с кошками и собаками, с боем и дракой приходилось воспитательницам таскать воспитанников в баню. В готовившую обед на кухне повара тётю Олю воспитанники сквозь щели в двери стреляли гвоздиками (при помощи резинок, приделанным к пальцам), попадая ей этими гвоздиками прямо в лицо, раня до крови. Мало того, на деньги (50.000 руб.), подаренные детдому Вознесенским, лауреатом государственной премии, были приобретены музыкальные инструменты: 2 пианино, несколько гитар, мандолин и балалаек. Наигравшись на этих инструментах, видимо, они детдомовцам изрядно понаскучили и надоели, стали ломать дорогостоящие инструменты. У пианино со всех клавиш поободрали пластмассовую облицовку, молоточки пообломали, струны у мандолин и балалаек пооборвали, а в дырочки понапакостили. И вот что становится контрастно и удивительно. Сравнивая и сопоставляя стремление к музыке того голопузого деревенского паренька Гришку, который мечтал из лопаты сделать «бурарайку», а тут фабричные изящные музыкальные инструменты, изуродовав, превратили в хлам?! Что это? Невежество, варварство или простой животный инстинкт разрушения?! В 1954 году Иван из детского дома уволился…

Весной 1955 года Иван Савельев поступил работать в Арзамасский храм науки, педагогический институт в качестве коменданта учебного корпуса. Квартира ему была выделена в здании самого института, где он и жил со своей семьёй – женой Клавдией и сыном Юрием. Проработав год, на дни отпуска Ивану со стороны профсоюза была выделена путёвка в Дом отдыха в город Анапу, где Иван провёл 24 дня, с большим удовольствием отдохнув на берегу Чёрного моря.

По приезду с юга Ивану довелось участвовать в ломке своего родного отцовского двухэтажного дома в Мотовилове. Младший брат Никифор, проживающий в старом родовом доме, решил перестроиться. Взамен сломанного построил новый одноэтажный дом.

В 1959 году Иван из пединститута уволился, переехал жить в Мотовилово, в свой старенький деревянный дом, поступил работать в торговлю, приняв тот же магазин, в котором довелось ему работать в конце войны.

Весной 1960 года сын Юрий закончил Арзамасский техникум механизации сельского хозяйства, получив диплом специалиста широкого профиля.

А 5-го сентября того же 1960 года Юрий по призыву в армию был зачислен курсантом в Горьковское военное училище связи.

Новая денежная реформа. Парень и костюм. Катерина и деньги

Прошло всего тринадцать лет с тех пор, как в народе стали «ходить» новые после реформы деньги, а теперь снова денежный обмен. Правительством было объявлено, что с 1-го по 15-е января повсеместно будет проводиться обмен старых денег на новые. Всюду были открыты пункты по обмену денег. В здании Мотовиловского сельского совета тоже, кассир, присланный из Чернухинского отделения Госбанка, производил обмен. Жители села, владельцы крупных и малых денежных сумм, потянулись в сельский совет. Хотя и говорится, что бесполезным занятием считается чужие деньги считать, но всё ж среди жителей села находились и завистливые люди, которые с заинтересованностью наблюдали, кто сколь обменял. И некоторых внутри глодал червячок зависти: «Эх, вон Марья-то больше моего новеньких-то получила!»

Как обычно, после денежных реформ и обмена их «старых» на «новые», в народе на первых порах бывает неувязица в цене и стоимости вещей. В Арзамасе на барахольном базаре произошёл такой случай. Парень, пришедший сюда, чтобы купить себе по дешёвке костюм, заметя таковой в толпе торговок, ещё издали крикнул:

– Эй, тётка, продаёшь костюм?!

– Конечно, продаю! Не на показ же я его сюда принесла.

– Сколько просишь за него?

– Пятьдесят рублей! – отозвалась хозяйка костюма.

– Ты что, с ума спятила, так дорого просишь? – возмутился парень.

– А какая же твоя цена? – поинтересовалась тётка.

– Тридцать рублей новенькими, больше он не стоит.

– Да ты что! Опупел, что ли? Поди-ка в магазине за такой добротный костюм сколь с тебя слупят?

– Я на базар пришёл и в магазин идти пока не собираюсь! Там новые продают, а мне этот подержанный понравился, и я его намерен купить, причём, как и водится на базаре, по дешёвке!

– То-то оно и есть, что ты на базар пришёл, а на базаре сходятся два дурака: один дорого просит, а другой дёшево даёт! – улыбаясь, балагурила тётка.

– Ну, отдашь за тридцатку-то, ай нет? – спросил парень.

– Нет, не отдам, чай я не дура так дешевиться-то!

– Ну, как хочешь! Не хошь получать новенькие, прям из-под станка, ещё тёпленькие денежки – я пошёл!

– Ступай! Я тебя не держу!

Парень неспеша стал отходить от закосневшей тётки, хозяйки костюма, хотя костюм-то и поношенный, но ещё добротный, хотя он и с чужого плеча, но парню он понравился, и он намеревался его купить.

– Эй, парень! Вернись-ка, я передумала, бери за тридцать целковых.

– И я передумал: даю двадцать пять! – выкрикнул почему-то возникшую у парня новую цену.

– А не прибавишь? – упавшим голосом спросила тётка.

– Нет! – с твёрдостью в голосе ответил парень.

– Ну, чёрт с тобой! Бери за двадцать пять, только для тебя, молодого, уступаю, а то бы не в жизнь не уступила бы.

Парень взял костюм в свои руки, слегка встряхнув его, напялил на себя. Бабы-торговки принялись расхваливать:

– Ну, парень, костюм сидит на тебе, как влитый! Как всё равно, что на тебя шитый! Как раз он тебе, в самый аккурат! – нахваливали бабы костюм парню, который с торжеством осматривал на себе предстоящую покупку.

– Ну, давай скорее деньги-то, а там уж и любуйся! – с явным нетерпением затормошила парня хозяйка костюма.

Парень, вынув из кармана новенькие хрустящие два червонца и пятёрку, расплатившись за костюм, важной походкой зашагал с базара.

Несручно стало старушке-одиночке Катерине содержать свой невзрачный домишко, по зимам его надо отоплять, а дров-то нету, да и в одиночестве одной-то жить скучновато. И решила Катерина свою избёнку запродать. «Жить-то попрошусь к сродникам, пригостят меня, старушку, чай не прогонят!» – рассуждала в помыслах Катерина. Расхваливая свою избушку с надворными постройками пришедшим покупателям, Катерина не упустила из виду в особой степени похвалить подлежащую продаже вместе с домом и погребную яму – как гвоздь её былого богатства. Запродав домишко и получив с покупателей соответствующую сумму денег, Катерина зашила их в своё старое бельишко, запрятав их под заплатами.

– Марьй! Я, пожалуй, поживу у тебя с недельку, – обратилась Катерина с просьбой, придя в дом к своей дальней родственнице и тоже, как и она, вдове.

– Живи хоть месяц! – гостеприимно отозвалась Марья. – Тёть Катерин, под старость-то твою с твоими-то деньгами, пожалуй, все рады будут тебя призрить, – высказала свою мысль Марья.

– Какие у меня деньги, отколь они у меня, кто мне их дал?! – со скрытностью ответила её Катерина.

– Как отколь у тебя деньги? Чай дядя-то Семион всю свою жизнь работал, да и дом-то ты недавно продала, ещё не успела их порастратить.

– Нет у меня никаких денег! – с досадой отрезала Екатерина.

– Ну ладно, нет так нет. Я ведь не с вызмыслу, а так, не о чём спрашивать, вот я и спросила. Мне ведь чужих денег не считать, а просто так из любопытства тебя о деньгах спросила, – стараясь не досаждать Катерине, замяла разговор о деньгах Марья. – Ну, тёть, садись за стол, обедай, а я пойду баню затоплять, ведь сегодня суббота.

Истопив баню и вымывшись в ней, хозяйка предложила гостье:

– Тёть Катерин, ты, наверно, тоже пойдёшь в баню-то, помоишься?

– Пойду, пойду, помоюсь, а то у меня всё тело чешется. Больше месяца я в бане-то не мылась.

– Наверно, в белье-то завелись, вот и чешется, – с намёком о насекомых высказалась Марья.

– Не знай, может быть, и завелись! – уклончиво ответила ей Катерина, выходя из избы с намерением идти в баню.

Пока Катерина в бане мылась, Марья из побуждений доброжелательности и чувств сродства, набрав комплект своего немудрящего, но без заплат и чистого белья, украдкой сходила в предбанник, тайком подложила там своё чистое бельё, а взамен его забрала оттуда грязное, провонявшее, всё в заплатах тёткино рубище, которое она, поспешно забрав, вернулась к дому и во дворе бросила за поленницу дров, с намерением это тёткино тряпьё сжечь в печи. Вымывшись, Катерина в предбаннике сунулась к белью, но видя, что её бельё отсутствует, а на его месте лежит не её, а чужое, она в испуге поспешно оделась в это незнакомое бельё, и, не в шутку встревожившись, впопыхах бросилась бежать в дом и прямо с порога к Марье с вопросом:

– Эт ты мне бельё-то подложила?

– Я, а что?

– А моё-то где? – оторопела Катерина.

– Я его в печке сожгла! Гляжу, не бельё, а дерьмо, заплата на заплате – худобьё одно, вот и решила я его сжечь, а тебе чистое подсунула, – высказалась Марья.

– Как так сжечь? – с вылупленными от страха глазами вопросила Катерина, готовая взреветь. – Ведь у меня там зашиты деньги! – выкрикнула она.

– Какие деньги? Ведь ты сказала, что у тебя никаких денег нету! И я под заплатами их даже и не заприметила! – отговорилась Марья.

– Вот то-то и есть, под заплатами, они у меня там были зашиты! – чуть не плача, стонала Катерина.

– А мне и невдогадь, что под заплатами могут сохраняться деньги! Ну, тётя, благодари бога, что я не успела твоё худоробьё в печь бросить, а то бы все твои денежки огонь превратил в пепел, и всё твоё достояние лопнуло бы, – сказала Марья.

– Где оно, моё бельё-то? Неси его скорее сюда! – оправившись от страха, приказно попросила Марью Катерина.

Марья вышла из избы, а вскоре внесла охапку грязного, вонючего тёткиного белья. Катерина ножницами вспорола две обширные, в виде карманов, заплаты и извлекла из-под них несколько полусотенных денежных купюр, искусно припрятанных ею в своей нательной грязной рубахе, которая долгое время не была стирана. Эти деньги Катерина содержала при себе «на чёрный день», который, по рассуждению Катерины, когда-никогда должен наступить в её преклонной старости, а ту свою жизнь, в которой она пребывала, скитаясь по чужим углам, полуголодная, полухолодная, и не в полной чистоте, содержа своё старческое тело, Катерина эту свою жизнь «чёрным днём» почему-то не считала.

Юрий Гагарин

Ранней весной 1961 года, 12-го апреля, по радио объявили всех захватывающую весть: Гагарин Юрий побывал в космосе. Ранее, осенью 1957 года, был запущен в космос первый искусственный спутник Земли, потом собак забрасывали в космос, а теперь на, поди, в космосе человек побывал! «Это бог ему помог, ведь как раз на Пасхе Гагарин-то слетал туда!» – пророчили у прорубей на озере бабы.

86

Глава                        Содержание

4      Возвращение домой.

5      Мирная жизнь Ивана в родном Мотовилове.

6      Раздел колхоза на три колхоза.

Снова мирная жизнь.

1      Весна 1945 года.

2      Конец войне: День Победы. Бабы и Николай на пашне.

3      На сенокосе: рассказы Ершова.

4      Война с Японией. Мир! Возвращение с войны. Хлеб. Баптист.

5      На косьбе вики. Ершов, его рассказы.

6      Лекция о сне и сновидениях, и концерт!

7      Разруха, охлаждение к колхозу, пьянство, приспособленцы.

8      Поллитровка – мерило стоимости. Гости, «Гвоздь жизни!»

9      Весна 1947 г. Красота ночи. Торговля. Колхозная колбаса, огурцы и шерсть.

10      Труженицы бабы–колхозницы и издевательство.

11      Денежная реформа (100:1; цена поросёнку).

12      Жизнь Ивана-«домохозяина».

13      Объединение колхозов в один.

14      Поездка в лес за дровами. Смерть Николая Ершова.

15      Смерть Л.М. и В.Е. Савельевых, Фёдора. Смерть Сталина, Арзамасская область. Электричество. Спутник. Детдомовцы.

16      Новая денежная реформа. Парень и костюм. Катерина и деньги.

Age restriction:
18+
Release date on Litres:
02 November 2024
Writing date:
2024
Volume:
150 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books