Read the book: «Трансвааль, Трансвааль»

Font:

Светлой памяти замечательного русского писателя-новгородца Бориса Романова посвящается.



«Иван-в-Квадрате»
(Слово об авторе)

С самого дня рождения, со знаковой для народов огромного континента даты 22 июня, удивительно сложилась жизнь этого скромного жителя небольшого курортного городка Пярну, как он сам говорит, «города вековых лип у моря и двух храмов российских Государынь Елизаветы Петровны и Великой Екатерины Второй», что расположился на эстонском западном балтийском взморье. А появился на белом свете бойкий мальчонка Ванятка на исконной русской земле в деревне Частова у новгородской речки Мсты ровнехонько за 12 лет до печальной памяти начала Великой Отечественной войны. «Я же мстинец, любит повторять Иван Гаврилович, а мстинец – это больше, чем новгородец, а новгородец – это больше, чем русский…». Именно с тех мест и происходит яркий и воистину народный слог от природы одаренного повествователя.

Прямиком с застолья, устроенного на родном деревенском дворе как бы в ознаменование 12-летней вехи в тогда еще юной жизни Ивана Гавриловича Иванова, проводили селяне почти всю свою взрослую мужскую родню на фронт. Уже значительно позднее понял он, прозванный друзьями «Иваном-в-Квадрате» за предельную сочетаемость русских имени и фамилии, что застолье-то было приурочено скорее к горьким проводам. Однако же, вряд ли в наполненное праздничными предвкушениями утро того дня, 22 июня 1941 года, он вполне понимал, что война – это страшное горе и трагедия для многих людей, для всего народа и мира людского, что война – это штука, которая многих людей домой не вернет. Как не вернула она отца Гаврилу Ивановича, известного в родных весях мастера на все руки, прозванного за искусство свое Мастаком. По пути от родимой околицы до станции провожая подводы с деревенскими мужиками, ставшими в одночасье солдатами-защитниками Отечества, мальчонка Ванятка, сидючи на вверенной ему мобилизованной лошаденке, героически и лихо рубил прутом-«саблей» змеино-колючие головы запыленных придорожных чертополохов-лопухов, обретших в его мальчишеском воображении образы «фашистов-ворогов»… А когда возвращался с председателем колхоза предельно уставший с проводов, то как-то само собой представилось, что шагнул он прямиком из детства во взрослость, минуя легкую своей беспечностью и беззаботностью юность. Память об отроческих годах спеклась в густой и темный образ лихолетья «в зоне выжженной земли Волховского фронта…» да в уверенное ощущение, что сызмальства иного обращения к себе, как по имени-отчеству, слышать так и не привелось. Провожал отца на войну Ваняткой, а вернулся со станции Иваном Гавриловичем, или вернее, просто Гаврилычем. Так его иваново детство и наградило на всю оставшуюся жизнь этим укороченным отчеством…

Многое было потом. И учение садоводству, привившее молодцу мастеровой рукастой породы особую любовь к живому растению, и синие моря-океаны, носившие на своих бурных волнах рыбаря дальнего заплыва и корабельного кока Ивана Иванова лет пятнадцать, и шоферская баранка, и бесконечные беседы «за жизнь» с сопутчиками-механиками в неторопливой мужской задушевности на бесконечных же путях-дорогах под мерный и уверенный стук железнодорожных колес тяжелых вагонов-рефрижераторов… Так судьба огранивала самой природой созданный самородок в духовно-прозрачный камень чистой воды. Суровый поэт-фронтовик Давид Самойлов не случайно сошелся с ним близко на дружбу да навсегда. «…Он художник подлинный, талант природный. Он не только излагает факты своей жизни, но умеет расположить их во времени и пространстве, создать образ, отрешиться порой от себя и художественно осмыслить происходящее», – сказал Самойлов об Иванове на излете 80-х годов и надписал преподнесенный ему в подарок на шестидесятилетие двухтомник своих стихов:

 
Живи, Иван, для пользы общества,
В котором смута и разброд,
Пускай оно на месте топчется,
А ты, Иван, иди вперед.
 

Есть люди – носители правды жизни. К ним бессознательно тянутся души человеческие. Когда Иван Гаврилович занимался досугом пярнуских ребятишек, да с такой любовью, что о нем пошла широкая молва, стали приходить письма. Рассказывают, что были и ребячьи послания с почти «чеховским» адресом: Пярну, шоферу Иванову. Как от Ваньки Жукова на деревню дедушке… Хотя к тому времени Иван Гаврилович давно оставил баранку и пересел из кабины автомобиля в писательское кресло за своим рабочим письменным столом, эти детские письма все равно находили адресата, будто доставлялись невидимыми сказочными почтальонами, умеющими найти именно нужного Иванова среди миллионов однофамильцев. И Иваново теплое слово всегда уходило в ответный путь любви к ребячьим сердцам, питая его собственную душу живительной влагой человеческой мудрости и простоты правды, без которых настоящая литература невозможна.

Десятки публикаций в газетах и журналах Эстонии и России принадлежат перу автора предлагаемой вниманию читателей автобиографической повести в картинках «Трансвааль, Трансвааль…». С самой первой значительной вехи – с рассказа «Два Максимки», напечатанного в ленинградском журнале «Звезда» в 1966 году, началась литературная тропа длиною почти в тридцать лет, и привела она в 1995 году к порогу новгородской организации Союза писателей России с достаточно солидным багажом. Нет, не о статьях, не о зарисовках идет речь, а о полновесных писательских произведениях, написанных удивительно богатым, сочным русским языком, отмечающим лучшие творения современных русских писателей. Когда по канцелярской формальности при вступлении в главную писательскую организацию России ему предложили написать автобиографию, то вместо казенных и сухих строчек на бумаге стали появляться совсем другие слова и фразы…

Так было положено начало этой книге под необычным названием «Трансвааль, Трансвааль…», балладе о жизненном пути русского человека, звучащей на полузабытый мотив некогда в прошлом популярной песни, как непрекращающееся напоминание о том, что никуда не деться и не скрыться, даже оставив вдалеке родимую сторону, от духовитого аромата трав с примстинских лугов, от запаха деревенских сеновалов, от бескрайности великих русских просторов, от вековечной тишины новгородского голубого неба, что никогда не заглушить в душе своей зова к истокам, к памяти, к корневой системе, к знанию, что есть куда вернуться. Когда в новгородской организации Союза писателей России приступили к обсуждению вопроса о приеме Ивана Иванова в члены литературного сообщества, одним из первых взял слово седой, как лунь, Дмитрий Балашов, замечательный русский писатель, составивший вместе с Валентином Пикулем и Владимиром Чивилихиным великолепную тройку в современной русской исторической художественной прозе. Он спешил к отъезду в загранкомандировку в составе писательской делегации России, но на обсуждение все же пришел и был краток: мол, примите мое слово в поддержку Иванова. Это значительное немногословие в рекомендации дорогого стоит… Новгородские веси и ставший близким сердцу эстонский Пярну будто слились за семьдесят с лишним лет в этом человеке в его неброской, но глубокой одаренности…22 июня – жестокая отметина истории человечества. 22 июня – дата знаковая, как предтеча. Не случайно это небольшое вступление в произведение автора началось с упоминания о том, что именно в этот день родился русский писатель – «Иван-в-Квадрате», сын новгородского Мастака, умельца-мастерового, погибшего в первые месяцы войны пулеметчика, «цезарьский» сын крестьянский, трубадур ушедшего горемычного и богатого, бесправием полного и справедливого XX века. Он земляк новгородцам и земляк пярнуским стародавним знакомцам. Судьба у него такая – быть всякому человече ближним. Как и сама Русь по сути и предназначению своему всегда старалась быть покровительницей страждущим утешения, хоть и не для всякого ей удавалось стать утешительницей и защитницей. О нем главный редактор петербургского журнала «Аврора» Э. Шевелев, предваряя в третьем номере 1996 года этого издания опубликованный рассказ автора, написал: «…Я назову фамилию этого человека. Простую и великую фамилию, какую носят тысячи и тысячи русских людей. Познакомьтесь ближе с одним из достойных носителей этой фамилии и его творчеством: Иванов. Иван Гаврилович Иванов. Иванов из Пярну. Гражданин России. Писатель России».

Так о чем же эта книга? О том, что помотавшись по морям, рыбарь Иона Веснин по-прежнему любя морские дали, вдруг вернулся в прошлое, к родной деревне и ощутил неразрывную связь времен? Да, об этом, но и о жизни, о настоящей жизни, друзья, такой каковой она на самом деле и есть, а значит, в конечном итоге, о нас с вами. О ней можно писать языком бездушной анкеты, но и тем мастерским слогом образов, уводящим нас в огромный мир чувств, ощущений и мыслей, который выдумать в его красоте и богатстве просто невозможно. А еще эта книга о родине. Забвение отчизны наступает для человека со смертью его. Потеря исторической памяти и родины живому же человеку душу мертвит. Оттого и завершает свою повесть писатель Иван Гаврилович Иванов словами о родине: «…как бы мне хорошо ни жилось на чужбине, но как только почувствую, что из меня истекла светлая память о Бегучей Реке моего Детства, надо мной скажут: Аминь, Иона Веснин, Аминь, дружище.»

Настоящее литературное слово дано произнести не каждому. Творение Ивана Гавриловича Иванова – емкое и, пожалуй, одно из самых значительных явлений в русской художественной прозе Эстонии за последние десятилетия.

Владимир Илляшевич,
член Объединения русских литераторов Эстонии,
секретарь правления Союза писателей России.

Глава 1
И приходят пароходы

Господи, будь милостивым…

Долго ль, скоро ль, наконец-таки и завершился затянувшийся «спаренный» рейс. Без малого целый год «пахали» рыбари – без выходных и праздников. И что удивительно, прошел же он, как одни нескончаемые сутки с их строгими вахтами и постоянными подвахтами – в неизбывной заботе: О Его Величество Плане! И в благостном бдении в коротких снах в немногие часы досуга, после тяжкого топтания и надсадного непотребного матерного ора на палубе о доме, дрыхая без задних ног в своих «космических ящиках: голова – ноги, ноги – голова».

Потом, как один миг, пролетели две недели в нелегком переходе океана по накатанной голубой дороге «Флорида – Новая Земля», в веселой компании расчудесного теплого течения Гольфстрим с его благодатной естественной скоростью 4–6 мили в час, которая была, как нельзя кстати, целебным допингом к натугам старого, латаного-перелатаного «корыта», СРТ-р «Кассари» (корсар, пират) с обросшим донельзя ракушками днищем – оттого и тихохода; и в сопровождении попутного ветра-молодца, в помощь которому были извлечены из трюмов все брезенты, а из них, смекалкой и ухарством разбитных мореходов-рыбарей, сотворены и подняты над судном мыслимые и немыслимые паруса.

По приветственным, как-то по-особому веселым гудкам встречных и обгоняющих судов, можно было догадаться, каким занятным зрелищем виделось со стороны, как «на всех парусах» чапает через океан донельзя облишаенный едучей ржой от соленой водицы бесстрашный «пират» с болтающимися железными ремонтными люльками по борту, в которых неуемно орудовали, на свой страх и риск, морские «разбойники» с металлическими скребками и щетками в руках. Это брадатая палубная братва все еще не напахалась сполна в рейсе, так вот, добирала свое на переходе к дому.

Зато за кормой трепетал новенький серпасто-молоткастый морской державный стяг, поднятый боцманом Али-Бабой по случаю перехода, взамен истрепавшемуся за рейс в выцветшие ленточки. Знайте, мол, наших!

Но похохатывали-то веселыми гудками мореходы вселенной, видно, оттого, что читали через бинокли на боках ремонтных люлек размашистые начертания белой краской – старания боцмана Али-Бабы с просьбой ко Всевышнему:

 
«ГОСПОДИ БУДЬ МИЛОСТИВЫМ
КО СВОИМ – РАБАМ БОЖЬИМ!»
 

И эта просьба ко Всевышнему была уместна, чтобы очиститься на переходе к дому от словесной скверны. Чего греха таить, без женского «обчества», случается, что и грешат рыбари в море, непотребно матерятся, как ради шутки, так и поделом…

Как вошли в Балтику, судовой пес Курат почти не покидал полубака. Сидел и точно впередсмотрящий вглядывался в туманную дымку. При этом все время чутко поводил носом. И, видно, когда улавливал запахи земли, вскакивал с насиженного места и принимался юрить1 вокруг брашпиля, дурашливо взвизгивая.

А на корме, на норовистом норд-весте, все трепетало и трепетало новенькое полотнище (специально сбереженное боцманом для последнего перехода) державного флага, который не переставал нашептывать команде: скоро… скоро, други мои, дом!

Совсем уже скоро. Пройдет еще одна ночь, и долгому тяжкому рейсу – конец: команда – по домам, судно – в док.

Накануне прихода вечером на сейнере было покончено со всеми палубными работами – прелюдией к капитальному ремонту. Что успели сделать на переходе – сделали, чего не успели – не сделали. И все-таки, когда оглянулись-огляделись, поняли: «Ай да, мы! Не мало сработали!» На бортах и стенках надстроек, на месте недавних ржавых лишаев пламенели живительные суриковые заплаты. Перебрали весь такелаж. Да и по мелочам много чего переделали. А вот главную мачту покрасили набело зря, просто для форсу (ее все равно перекрасят при заводском ремонте). И тем не менее кажется, что она стала прямее и выше. А когда завтра утром на подходе к порту на ней запестреют вымпелы рыболовного флота, которые доложат на расстоянии о взятии двух планов, на берегу – шляпы долой! Затоптанная во время многодневного аврала промысловая деревянная палуба после ночного хлорового «компресса» отливала яичным желтком.

Сегодня с утра авралили в жилых помещениях, не жалея ни соды, ни мыла, ни рук своих. (Завтра к каждому придут в каюту самые дорогие гости.) И уже к обеду все блестело, что могло еще блестеть на старой посудине. У мужчин ведь так: если есть порядок, то он есть, если его нет, то его нет. Тут и к дьяку не ходи…

После полдника запарила баня. По коридору духовито потянуло родными березами. Это опять раскошелился рыжебородый боцман, у которого, казалось, и снегу зимой не выпросишь. Прозванный на судне за свое восточное обличие, хотя он был истый эстонец, Али-Бабой, он складно матерился по-русски, и безо всякого-то акцента, потом пошарил по своим тайникам, и такая мелочь, как березовый веник, нашлась. Непостижимо – целых полгода блюл! Но на то он и боцман, чтобы все беречь да хранить на судне до нужного часу.

Итак, жизнь на сейнере вышла на последний часовой круг. Что бы сейчас ни делалось, все в последний раз в этом рейсе.

После последнего ужина в салоне – столпотворение. На утюг – очередь. К настенному зеркалу, перед которым кто пятипалым гребнем приручал к порядку одичавшие космы, кто чуть-чуть подравнивал себе бороду и усы, кто просто так стоял и гримасничал, узнавая и не узнавая свою, задубевшую на всех ветрах вселенной, бородатую физиономию, – не пробиться. Завтра все, кроме вахты, сойдут на берег нарядными, с роскошными шевелюрами и бородами-«шведками».

А пока не настанет это «завтра», в салоне до самого утра будут гонять чаи. В эту бесконечно-благословенную ночь впервые за рейс не будет трепа про «бабс». А пойдет самый что ни есть благочестивый, без «выражений», разговор о невестах, сеструхах, женах. И, конечно же, вспомнят и о своих незабвенных «колорадских жуках», если они были у кого.

И еще будут без устали расписывать друг перед другом, как они, «мужики-паиньки», чинно благородно проведут свои красные отгульные и отпускные деньки. И туда-то они махнут, и там-то они побывают! И непременно кто-то от переизбытка нахлынувших чувств рванет во всю голосину луженую-перелуженую: «Теплоходом, самолетом… потому что круглая земля». На самом же деле у кого-то все пойдет далеко не так. Да все-то наперекосяк, как только ступит на берег и в голову ударят живые запахи земли. Иного так заштормит, таким девятым валом накроет, что через неделю-вторую, во имя собственного спасения, он, сердяга, снова запросится в добрый для него «окиян-море». К тому же у некоторых женатиков давно составили свои планы их благоверные, по которым выходило примерно так: «Миленький мой, чем бить баклуши на берегу, лучше будет, если ты снова уйдешь в море… зарабатывать денежки!» И кто-кто из бородачей так и последует жениному совету. Ну, а если вздумается потом раскаяться, то для этого в море всегда будет время.

Такие вот пироги.

И приходят пароходы…

Все города смотрятся с моря красивыми и загадочными. Они неизъяснимо манят к себе моряков. Но это был особый для команды город – порт приписки. Сколько ниточек связывает каждого с ним, сколько у каждого завязано там узелков на память… И рыбарям, истосковавшимся по дому, он виделся таким родным и близким, что им начинало блазнить будто бы их судно покачивается не на ленивой зыби рейда, а на широко развернутых отчих ладонях. Город, утопая по самые медные шпили соборов в пышной зелени, был щедро залит полуденным июльским солнцем.

Команда вся уже при параде. И только кок в своей обычной белой куртке и высоком поварском колпаке, правда, сегодня особой, по случаи прихода, выутюжки. С таким же особым тщанием был выскоблен и камбуз. Идет последний обед. Сегодня все, что есть самое лучшее – на горячей плите, в холодильнике, кладовых (а об этом опытный, уважающий себя и команду кок позаботился заранее), все – на столе. Все – от души!

И брадатая братва в последний раз тоже говорила от души своему кормильцу прочувственные слова:

– Шеф, уважил! Спасибо!

А матрос Димка-Цыган, проходя мимо открытых дверей камбуза, не стал мелочиться, рванул во всю голосину:

– Я верю: любовь всегда права! – А это была наивысшая похвала коку. Будьте уверены, после никудышного обеда или на голодное чрево – такое никогда не запоется моряку.

И все высыпают на палубу – снова глазеть на город. Сегодня никому не сидится в салоне. Да и неуютно в нем стало. Пусто. Ни книг на полках не видно, ни киноаппарата на столе нет. Все убрано в ящики, а ящики мастеровито, как умеют делать это только моряки, перевязаны новым капроновым фалом.

Но вот и последний обед закончен. В дверь камбуза заглянул старпом. При форсистой фуражке с золотым крабом над матовым козырьком, в наутюженной форменной тужурке, по локоть в «лыках», с надраенным до блеска «поплавком» на груди. Да такой бравый – всем морякам моряк! Так бы в полный рост и впечатать его в раму под стекло: на память.

– Шеф, ну, как тут у тебя? – озабоченно спросил он, придирчивым взглядом окидывая камбуз.

– Все в ажуре, Алексеич! – бодро ответствовал кок (нигде так – душевно, без фамильярничества – не произносится отчество, как на флоте).

Старпом, бог и судья для кока, сам видит, что на камбузе все в ажуре, но не говорит: присядь, голубчик, отдохни.

– Лад-нень-ко… Ну-ну, шустри! Шустри и помни, что сейчас к тебе пожалует санврач порта! – наставляет старпом кока в последний раз в этот рейс и отбывает к себе на мостик, уверенный, что его не подведут.

Наверное, ничто так не ценится в море, как мужская деловая надежность: если надо, разбейся в лепешку, а дело свои сотвори к сроку. Да как велит судовой Устав! Иначе тебе на судне – грош цена.

Почувствовался легкий толчок по корпусу, это привалил катер портнадзора. И вот уже на борт судна поднимается по пеньковому трапу первое береговое начальство. И тут же по мегафону последовала команда капитана:

– Всем собраться в салоне!

Бородачи, напирая друг на дружку, повалили в салон, а прибывшее начальство тотчас приступало к досмотру по всем службам. Спустились в машинное отделение, чтобы убедиться своими глазами, на месте ли стоит главный двигатель? Заглянули во все углы и закутки. Прошлись по каютам, бесцеремонно роясь в личных шмотках. Потом в салоне пересчитали команду по судовой роли, сверяя обличие каждого с фотографией в паспорте.

Со стороны поглядеть – вроде бы и за своих не принимали брадатых, но никто на рожон не лезет. Бородачи, как смогли, делали вид, что все понимают: порядок есть порядок!

И все-таки за последние часы томительного ожидания в них что-то перегорело. Словно бы уже и встреча – не в радость. Утомленные, присмиревшие, они сидели в салоне и ждали: скорее бы кончалась эта затянувшаяся унизительная канитель.

Наконец досмотр завершен. Оказывается, всё на месте, всё в порядке. Нарушений тоже нет: всё по инструкции. И службы портнадзора, и команда судна как бы единой грудью облегченно вздыхают. Вот уже и суровость и непроницаемость спадают с должностных лиц, как темные покрывала с новых памятников. Оказывается, и должностные лица умеют улыбаться. Береговое начальство от имени Родины и себя лично поздравляет команду с благополучным приходом, благодарит за хорошо сработанное дело. С шутками-прибаутками желает морякам хорошего отдыха, здоровья и всяческого семейного счастья.

– Почему бы с этого было и не начать? – обиженно пробубнил старый матрос Гриня Мельник, где-то по-за спинами. Но его слов уже никто, не слышал, они потонули в возбужденном говоре.

Белый катер портнадзора, оставляя за собой пенный бурун, ходко удаляется от судна. И снова, кажется, остановилось время. Теперь команда с нетерпением ждет с берега «добро» на швартовку. Все молчат и с каким-то напряжением, до дрожи в плечах, вслушиваются: не запищит ли рация в рубке. Но вместо нее на огромной плавбазе, стоявшей у стенки, на всю катушку, словно назло, грянула радиола:

– «И уходят пароходы…» – разнеслось по всему рейду.

– Заразы! – процедил кто-то сквозь зубы.

И вдруг перекатным весенним громом пророкотал голос капитана:

– Боцман, выбрать якорь!

– Вот это уже другая песня! – радостно откликается боцман Али-Баба в широкой ковбойской рубахе и с повязанным по-пиратски голубым платком на шее. Пружинистыми прыжками он взлетает на полубак к брашпилю. За ним, взлаивая, устремляется и судовой пес Курат – по случаю «прихода» при настоящей «бабочке» вместо ошейника.

Заработала якорная лебедка. Погремела-погремела и стихла. Вот и якорь выбран в последний раз. Даже становится как-то грустно от мысли, что пройдет совсем немного времени и нарушится это хорошо отлаженное мужское сообщество. В новом рейсе надо будет начинать все сначала.

И опять торжественно и строго гремит голос капитана:

– Машина, малый вперед! Палубной команде приготовиться к швартовке!

Кажется, уже не судно идет на сближение с берегом, а бетонный пирс с башенными кранами и складскими сооружениями неотвратимо надвигается на сейнер.

Между огромной базой и судном виднелась толпа встречающихся, похожая издали на колыхавшуюся пеструю ленту.

– Братцы, ну и встречу готовят нам! – доносил с верхнего мостика убежденный холостяк, третий штурман, нацелив на пирс двенадцатикратный бинокль. – Сегодня нас ожидает двойная музыка. Трубачи и гусарочки-барабанщицы будут играть для нас!

– По чину и шапка, – как о само собой разумеющемся буркнул старый матрос Гриня Мельник.

На палубе все разом, словно во команде, подняли головы и посмотрели на мачту, где трепыхались вымпелы рыболовного флота, которые рапортовали берегу о проделанной работе: есть два плана!

– Думать надо, с таким уловом теперь не каждому рыбаку фартит прийти домой, – продолжал Мельник. – Чего скрывать, рыбки-то в океане все меньше и меньше становится. Потому-то и двойная музыка!

Теперь уже и без бинокля можно было разглядеть, что впереди музыкантов-духовиков расположился ровный строй, как на подбор, девушек-барабанщиц в коротких черных юбках и бордовых сюртуках. Головы их украшали высокие малиновые кивера. На начищенных ободьях красных барабанов с белыми верхами игриво прыгали солнечные зайчики.

– А талии-то, а ножки-то какие, братцы вы мои! – взахлеб докладывал с верхнего мостика третий штурман, не отрываясь от бинокля.

– Прекратить тарабарщину! – с придыхом рявкнул капитан вполголоса, чтобы не слышали на берегу.

Восторги третьего штурмана, прямо скажем, были неуместны. Хотя бы потому, что швартовка в порту – дело не шуточное, тут и до беды недолго у мира на виду. К тому же сейчас никого не интересовали барышни с красными барабанами. Взоры всех были обращены только на праздничную толпу встречающих. Каждый отыскивал – только те глаза, которые смотрели на него, и ни кого более. Но за букетами цветов, которыми махали встречающие, все еще нельзя было разглядеть лица. А может, у самих моряков туманились глаза.

Сейнер шел на сближение с пирсом – то самым малым вперед, то самым полным отрабатывал назад. Не так-то просто было вклиниться в прогал между судами.

– Глядите, глядите, – удивленно зашептал судовой электрик Веня, – Светка Димки-Цыгана пришла… Вона, с моей Ангелинкой стоят!

– А куда ж она, по-твоему, должна была деться? – посетовал Гриня Мельник. – Мало ль наших писем разыскивают нас по промыслам. В порту сунут письмо не в тот мешок, а потом рыбарь – майся в море.

Матрос Димка-Цыган оказался единственным, кто не получил из последней большой почты ни одного письма, и всем стало сразу как-то радостно за своего кореша, что у него оказалось «все в порядке»!

Сам же Димка вряд ли видел свою возлюбленную. Не до того ему сейчас было. Красуясь своей кучеряво-смолистой бородой-путанкой перед нарядной толпой на пирсе, он стоял на самом носу судна с выброской в руках, как молодой бог, вознамерившийся заарканить бегущее белое облако над головой.

И опять послышался шепот:

– Шеф, – это кто-то уже обращался к коку, который тоже выбрал минуту выбежать на палубу, – не видишь, тебе машет твоя Кнопка?!

И верно, Иона Веснин только сейчас увидел свою жену. Все шарил взглядом по краям толпы, а она, маленькая, ладная выставилась в самом центре на переднем плане.

– Ну и крохотуля у нашего шефа! – изумился электрик Веня.

Над ним, ерничая, тихо посмеялся Гриня Мельник:

– За большой-то пень, знаешь, зачем ходют? – И сделал внушение. – Помни, молодой, маленький пирожок – никогда не приестся.

И другие не утерпели, чтобы не «вложить» ума молодому:

– Надо полагать, – не торопясь, степенно излагал акустик Вася-Младенец, лыбясь своей безвинной детской улыбочкой. – У нашего шефа в жизни все вышло по-французски: вздумает искать жену в кровати, а находит ее в складках мятой простыни.

– Жена – большая или маленькая, красивая или уродина – все от Бога, братцы, – глубокомысленно, с хитринкой вставил дриф Николай Оя. – Другое дело подарочек от сатаны – любовница. Вот тут, чтобы все было при ней – и рост, и фигура-«гитара», и смазливость.

– Надо полагать, – подыгрывая акустику и дрифу, хохотнул Гриня Мельник. – Сатана успел-таки снять сливки со смазливости-то. На тебе, боже, что мне не гоже, – хлебай снятое молочко, а то еще и разведенное водицей.

И все эти перешептывания, хихиканья, вздохи, ахи на палубе и на верхнем мостике, как обухом, перешибил властным басом седой капитан:

– Выброску!

И вот уже Димка-Цыган, будто ковбой, бросающий лассо, сильно и красиво кидает с носа судна тонкий капроновый фал с вплетенным свинцовым грузиком на конце. На пирсе выброску ловит старый береговой матрос в такой же старой, как и он, капитанской фуражке, но еще ладно сидевшей на седой голове. Он расторопно выбирает за фал, плюхнувший в воду, тяжелый швартовый конец и его «петлю» тут же накидывает на причальную чугунную тумбу. И в этот самый момент, сотрясая нагретый воздух и пугая бранчливых чаек, грянули трубы оркестра. Разнаряженная толпа тоже взорвалась радостными возгласами.

Гриня Мельник тряхнул за плечи стоявшего рядом электрика и, не стыдясь своей душевной слабости, прослезился:

– Венька, паразит ты этакий… Да знаешь ли ты, магнитная твоя душа, может, только ради этой музыки и в море-то я хожу… Человеком себя чувствуешь!

Для дяди Гриши, как он сам уверял всех, это был последний рейс. Отпахал свое Григорий Мельник. Потому-то, видно, и было трудно расставаться ему с морем. Только черта с два, никуда от него ему не деться. Гриня Мельник – вечный моряк, даже и тогда, когда не будет ходить в море.

Не у одного Григория Мельника першило в горле от гремевшей в порту музыки. Ее сейчас слышал и переживал каждый по-своему. Тому же Ионе Веснину она всякий раз, летом ли, зимой ли, напоминала все один и тот же далекий весенний день.

1.Юр – своеобразный пляс вокруг оси.