Read the book: «Эпоха вечной ночи или Завещание старого графа»
Часть I. Зов.
Глава 1. Пыль на гербе.
Осень 1887 года в городе Н. выдалась на редкость удушливой. Сентябрь, который обычно приносил с собой прозрачную, звенящую свежесть и запах палой листвы, в этот раз лишь сгущал серую вату туманов, цеплявшихся за булыжные мостовые и кресты Петропавловского собора. Ветер, налетавший с торфяных болот, не бодрил, а нес с собой запах тления и сырой земли. В такие дни время в городе Н. казалось густым, как патока. Оно медленно, с неохотой сползало по циферблатам башенных часов, оседая пылью на бархатных портьерах и полированной мебели.
Именно в такой день, двадцать третьего сентября, Элеонора Вельская вошла в классную комнату женской гимназии.
Ей было двадцать два года, и она казалась в этих стенах существом из иного, более тонкого и хрупкого мира. Высокая, болезненно худая, с кожей цвета старого пергамента, она двигалась с той врожденной, летящей грацией, которая обычно свойственна людям, не замечающим собственной материальности. Её густые темно-русые волосы были скручены в строгий, лишенный украшений узел на затылке, но несколько упрямых прядей уже выбились из плена шпилек и теперь влажно прилипали к вискам — в гимназии топили так жарко, словно пытались выжечь из стен саму сырость болот.
На Элеоноре было платье из плотного лилового сукна — практичное, закрытое под самое горло, с узкими рукавами. Единственное, что выдавало в ней не просто уездную учительницу, а человека с прошлым, — это фамильная камея из оникса, приколотая у ворота. Черты её лица были резки и неправильны: слишком прямой, почти мужской нос, высокие скулы и огромные, обведенные легкой синевой глаза цвета грозового неба. Когда она смотрела на класс, ученицам казалось, что их учительница видит не их, а что-то за их спинами, в клубах тумана за высокими окнами.
Классная комната пропахла мелом, карболкой и дешевым воском. Двадцать пар одинаковых, аккуратно заплетенных косичек синхронно повернулись в ее сторону. Элеонора положила на кафедру стопку тетрадей, но не села. Она подошла к окну.
За толстым, слегка волнистым стеклом клубился туман. Он пожирал чугунную ограду гимназии, превращая ее в частокол зубов неведомого зверя. Где-то там, за пеленой, лежала старая часть города с его купеческими лабазами, и дальше, за рекой, темнел хвойный лес, упирающийся в подножие далеких, едва угадываемых холмов. Там, на самом высоком из них, стоял замок Мортиньяков.
— Мадемуазель Вельская, а правда, что граф Владислав Мортиньяк до сих пор по ночам скачет по болотам на черном коне без головы? — пискнула с первой парты Лизанька Сомова, самая впечатлительная девочка в классе. — Мне кухарка говорила, он ищет голову, которую ему отрубили пугачевцы!
По классу прошелестел смешок. Девочки зашептались, толкая друг друга локтями.
Элеонора не обернулась от окна. Она смотрела на туман, и ее тонкие пальцы медленно сжимались и разжимались на подоконнике.
— Пугачевцы, Лиза, не доезжали до наших широт, — ровным, лишенным эмоций голосом ответила она. — А граф Владислав умер триста лет назад. История, в которой фигурирует лошадь без головы, относится к фольклору английских низин. У нас же свои легенды. И они куда страшнее выдуманных призрачных всадников.
Она вернулась к кафедре. Девочки мгновенно стихли, уловив перемену в ее настроении. Шутливый тон исчез, сменившись той звенящей, почти пугающей серьезностью, за которую гимназистки ее одновременно обожали и побаивались.
Элеонора открыла журнал, но читать список не стала.
— Сегодня, — начала она, обводя класс тяжелым взглядом, — мы закончим изучение од Ломоносова и перейдем к народной балладе. К той самой, которую ваши матери поют тихими вечерами, когда думают, что вы уже спите. Баллада о Проклятом Графе. О «Завещании старого Мортиньяка».
Она взяла в руки мел. Её движение было резким, почти нервным. На черной доске, рядом с аккуратной схемой «Теории трех штилей», появился неровный, рваный заголовок.
— Запишите тему, — скомандовала Элеонора. — И слушайте внимательно. Не потому, что я задам это наизусть. А потому, что эта баллада — единственный уцелевший ключ к пониманию того, почему наш город до сих пор не смыло болотной жижей.
Она отошла от доски и прислонилась плечом к стене, скрестив руки на груди.
— Род Мортиньяков, — её голос зазвучал ниже, приобретая бархатные, гипнотические нотки, — не всегда владел этими землями. До них здесь были пустоши, принадлежавшие государевой казне. Первый из них, Игнатий Мортиньяк, появился в наших краях в одна тысяча пятьсот восемьдесят пятом году. Он не был ни князем, ни боярином. Он был опричником Ивана Грозного. Человеком, который умел делать две вещи: молиться и убивать так, чтобы об этом не узнали палачи Посольского приказа.
Элеонора сделала паузу, давая словам впитаться в спертый воздух класса.
— Игнатий привез с собой сундуки. В них не было ни соболей, ни золота. Там были книги на латыни, астролябии и высохшие, мумифицированные части человеческих тел. Говорят, он бежал от гнева царя, который внезапно охладел к своим верным псам, но те, кто читал скрытые страницы летописей, знают: Игнатий бежал от того, что нашел в подвалах Кремля. Он нашел там вход. Вход во Тьму. И эта Тьма шла за ним по пятам.
Лизанька Сомова перестала дышать. Остальные девочки сидели, подавшись вперед, забыв про свои надушенные платочки и вышивание.
— Игнатий купил эти земли за бесценок. Земли, которые местные называли «Плачущими», потому что по ночам из торфяников поднимался ядовитый газ, и людям мерещились голоса. Он привез сюда каменщиков из Италии. Не для того, чтобы строить усадьбу. Для того, чтобы строить тюрьму. Замок Мортиньяков — это не крепость для защиты от врагов. Это саркофаг. Огромный, гранитный саркофаг, запечатанный над тем самым входом, который Игнатий нашел в Москве.
Мел в руке Элеоноры тихо хрустнул, осыпавшись белой крошкой на пол. Она этого не заметила.
— Игнатий замуровал вход, но Тьма уже пустила корни в его крови. Род Мортиньяков не старел. Мужчины этого рода умирали на поле брани или от шальной пули разбойников, не доживая и до тридцати. Но те, кто умирал в своей постели в замке, выглядели так же, как в день своего восемнадцатилетия. Их хоронили в закрытых гробах. Священники отказывались отпевать их, шепча о сделке с дьяволом.
Элеонора оттолкнулась от стены и медленно пошла между рядами парт. Девочки инстинктивно вжимали головы в плечи, когда ее тень падала на их тетради.
— Самым известным из них был Владислав. Тот самый, о котором поет баллада. Он жил в конце семнадцатого века. Красавец с глазами цвета замерзшего озера и улыбкой, от которой умирали женщины. Он не просто пил вино на пирах. Он пил жизнь.
Она остановилась у окна, спиной к классу.
— В восемьсот двенадцатом году, когда Наполеон шел на Москву, Владислав Мортиньяк не ушел в ополчение. Он спустился в свои подвалы. И когда французские фуражиры, польстившись на слухи о золоте Мортиньяков, ворвались в замок, они нашли его в главном зале. Он сидел в кресле и пил вино. А у его ног лежали тела двенадцати мародеров. Они не были зарублены или застрелены. Они были высушены. Выжаты, как винные ягоды. Их кожа висела на костях пергаментом, а глаза были выкачены от ужаса и пустоты.
Элеонора резко повернулась. Ее лицо в полумраке класса казалось мертвенно-бледным.
— Французы бежали. А Владислав остался. И с тех пор он не старел. Совсем. Годы текли мимо него, как вода мимо камня. Империи рушились, на престолах менялись цари, а граф Владислав все так же выходил на балкон своего замка по ночам, чтобы смотреть на луну.
Она вернулась к кафедре и взяла в руки потрепанный, в кожаном переплете сборник «Песен и сказаний уезда Н.». Книга пахла пылью, сухими травами и чем-то неуловимо металлическим.
— Баллада, которую мы разберем, была сложена его крепостными. Они боялись его до судорог, до потери разума, но любили. Потому что граф, в отличие от других помещиков, никогда не бил их на конюшне. Ему не нужно было их тело. Ему нужна была их радость. Их страх. Их жизненная сила. Он питался эмоциями, как другие питаются хлебом.
Элеонора открыла книгу. Ее длинные пальцы с побелевшими от напряжения костяшками пробежали по строчкам.
— Записывайте, — тихо сказала она. — Это самое начало. То, что предшествует известной вам версии.
Она начала читать. Но это не было сухим академическим чтением. Она словно пела, и ее голос, казалось, заполнил собой всю комнату, вытесняя запах карболки запахом болотного вереска и старого гранита.
«С прекрасной дамой граф разгуливал по парку
Во мгле виднелись очертания замка...»
Элеонора сделала вдох, переводя взгляд на Лизаньку Сомову. Девочка сидела с полуоткрытым ртом.
«Где у ворот собака грустно завывала,
Девица графа очень нежно обнимала...»
— Обратите внимание на собаку, — прервала саму себя Элеонора. — Цербер. Черный мастиф, который жил в замке сто лет. Он не выл от тоски. Он выл, чуя, что Хозяин вышел на охоту. А «прекрасная дама»… В летописях ее имя не сохранилось. Известно лишь, что она была дочерью купца, приехавшего в город по торговым делам. Она исчезла на следующее утро после того бала, на котором граф впервые пригласил ее на танец.
Элеонора продолжила, и голос ее стал глубже, приобретая бархатную, опасную хрипотцу:
«Какая ночь, мой милый граф,
Луна так ярко светит. И шепот листьев,
Шелест трав усиливает ветер...»
— Это не просто пейзажная лирика, — прошептала она, глядя в одну точку поверх голов учениц. — Это описание физиологического процесса. Когда граф начинает «пить», природа вокруг замирает, а потом сходит с ума. Ветер — это его дыхание. Шепот листьев — это звук крови, бегущей по венам жертвы.
Она перевернула страницу. Класс замер. Казалось, если сейчас пролетит муха, ее жужжание оглушит всех.
«Навеки вашей стать мечтаю я,
И в этот час пускай моя любовь коснется вас!»
— «Навеки», — эхом повторила Элеонора. — Какое страшное, какое бездонное слово. В устах обычной девушки оно звучит как обещание. В устах той, что стоит перед Мортиньяком, это мольба о прекращении. О забвении.
Её рука, держащая книгу, дрогнула. На мгновение, на долю секунды, лицо Элеоноры изменилось. Уголки ее губ дернулись вверх в подобии улыбки, но это была не человеческая улыбка. В ней было столько вековой, леденящей тоски и высокомерного голода, что Лизанька Сомова тихо, протяжно всхлипнула.
Элеонора моргнула. Наваждение схлынуло. Она просто стояла у кафедры, бледная учительница литературы, и смотрела на свои руки.
— Простите, — глухо сказала она. — Душно. Откройте форточку, кто-нибудь.
Пока девочки испуганно жались к окну, пытаясь справиться с тугой щеколдой, Элеонора взяла себя в руки. Она откашлялась и снова посмотрела на текст.
— Далее идет ответ графа. Записывайте. Это самая важная часть. Здесь раскрывается суть его дара.
«В подвалах замка у меня сокровища хранятся,
К твоим ногам, любовь моя, сложу я все богатства...»
— Сокровища, — горько усмехнулась Элеонора, — это не золото. Золото — это прах. Сокровища Мортиньяка — это украденные годы. В его подвалах, в хрустальных сосудах, хранится молодость.
Она продолжила, чеканя каждое слово, словно вбивая его в сознание учениц:
«Моей ты станешь госпожой, тебе я вечность подарю.
Поверь, все будет так, как говорю!»
— «Вечность», — повторила Элеонора. — Он не лжет. Он действительно может это сделать. Он может остановить для нее время. Запечатать ее в одном мгновении, в одной ночи, где луна всегда ярка, а ветер поет о любви. Но вечность — это не полет. Вечность — это гниение в янтаре.
Она дошла до припева. И здесь ее голос изменился окончательно. Он перестал принадлежать классной комнате 1887 года. Он зазвучал из каменных коридоров, где пахнет сыростью и железом.
«Утро станет сном, и будет вечно длиться ночь!»
Элеонора закрыла глаза. Она видела этот замок. Она чувствовала холод его камней под босыми ногами.
«Мы одни в огромном темном мире...»
Ее голос сорвался на выдохе. Она прижала ладонь к груди, прямо над левым карманом платья. Сердце билось так быстро и сильно, что, казалось, готово было проломить ребра.
— Кровь закипает в сердце, — прошептала она, не открывая глаз, продолжая балладу, но уже от себя, вплетая свои слова в древний ритм. — Это не метафора влюбленности. Это описание того, как чужая, холодная сущность входит в вены. Она выжигает человеческое тепло, чтобы освободить место для лунного света.
«Я смогу тебе помочь!»
— Ложь, — выдохнула Элеонора. — Он не может помочь даже себе.
«Небеса становятся все шире».
— Небеса не становятся шире. Они просто исчезают. Остается только свод склепа.
Она открыла глаза. На нее смотрели двадцать пар расширенных, полных ужаса и восторга зрачков. Лизанька Сомова сидела, вцепившись побелевшими пальцами в край парты, и по ее щекам текли слезы — не от страха, а от какой-то непонятной, пронзительной красоты, которую она только что ощутила.
— «Какой у вас глубокий взгляд, как он влечет и манит», — продолжила Элеонора, и теперь она смотрела прямо на Лизаньку. — Это гипноз. Зов хищника. Жертва сама идет в пасть, потому что пасть обещает ей неземное блаженство.
«Я не могу себя понять: меня к вам сильно тянет...»
— Это не любовь, девочки, — голос Элеоноры стал почти нормальным, учительским, но в нем звенел стылый металл. — Это истощение. Когда ваша собственная душа становится слишком тяжелой, вы ищете того, кто согласится забрать ее тяжесть. Даже если взамен он заберет и вас самих.
«Вы так таинственны, заворожили вы меня...»
— Тайна Мортиньяков проста и ужасна, — Элеонора подошла к первой парте и положила сухую, горячую ладонь на плечо Лизаньки. Девочка вздрогнула, но не отстранилась. — Они не прокляты. Они просто… другие. Ошибка природы. Или, быть может, венец творения. Смотря с какой стороны баррикад вы стоите.
«И в вашей власти плоть и кровь моя!»
Элеонора убрала руку.
— На этом месте в народных песнях обычно ставят точку, — сказала она, бережно закрывая кожаный переплет. — Потому что дальше идет то, что не предназначено для ушей детей. Дальше идет цена.
Она обвела класс взглядом. Туман за окном, казалось, сгустился еще сильнее, превратив стекло в глухую, серую стену.
— Запишите домашнее задание, — голос Элеоноры снова стал ровным и усталым, как в начале урока. — Выучить текст баллады до слов «в вашей власти плоть и кровь». И написать сочинение. На тему: «Оправдано ли вечное существование ценой потери души?». Используйте в качестве аргументов не только балладу, но и «Фауста» Гете.
Девочки, выходя из оцепенения, заскрипели перьями.
Элеонора села за свой стол и обхватила голову руками. В ушах все еще звучал ритм баллады. «Утро станет сном…» Она чувствовала, как по спине бежит ледяной пот.
Урок закончился. Девочки, толкаясь и испуганно оглядываясь на учительницу, гурьбой вывалились в коридор. Элеонора слышала их затихающий смех и стук тяжелых гимназических ботинок по паркету.
Она осталась одна.
В классе пахло мелом и ее страхом.
Элеонора встала и подошла к своему столу. Из старой кожаной сумки, лежавшей там, она достала конверт. Плотная, пожелтевшая бумага. Сургучная печать с оттиском, который она знала с детства — оскаленная голова ворона. Герб Мортиньяков.
Письмо пришло сегодня утром, с той же почтой, что и ведомости на жалованье. Оно не имело обратного адреса. Только ее имя, выведенное каллиграфическим, летящим почерком, от которого по позвоночнику прошла знакомая судорога.
Руки дрожали так сильно, что она едва не порвала бумагу, вскрывая конверт костяным ножом для разрезания страниц.
Внутри был один лист. Ни приветствия, ни подписи. Только три фразы, написанные тем же почерком:
«Время пришло, Элеонора.
Пыль на нашем гербе стала слишком густой.
Приезжай в замок. Луна нынче ярка, как никогда».
Элеонора перечитала это трижды. Затем медленно, методично она разорвала письмо на мелкие клочки. Она подошла к печи-голландке, открыла чугунную дверцу, где тлели красные угли, и бросила бумагу в огонь.
Она смотрела, как пламя пожирает слова.
«Пыль на гербе».
Она знала, что это значит. Знала с того самого дня, как ей исполнилось двадцать два — возраст, в котором умерла ее мать, так и не постарев. Знала, потому что по ночам, когда город Н. засыпал под своим серым одеялом, она слышала, как за сотни верст от гимназии, на вершине холма, с тоскливым звоном бьется о гранитные стены что-то огромное, запертое в клетке.
Вход, который запечатал Игнатий Мортиньяк, давал трещину.
И граф Владислав, вечный пленник собственного бессмертия, звал ее. Звал ту, в чьих жилах текла та же проклятая кровь. Звал, чтобы она пришла и сделала выбор.
Стать «госпожой».
Или стать окончательной смертью для того, кто не может умереть.
Элеонора закрыла дверцу печи. Угли за толстым чугуном вспыхнули чуть ярче, на мгновение осветив ее лицо. В этом красном отблеске ее глаза цвета грозового неба казались двумя осколками черного льда.
Она взяла со стола классный журнал, поправила камею у горла и, расправив плечи, вышла из кабинета.
Впереди был долгий день, полный фонетики, синтаксиса и запаха карболки. А потом будет ночь. И дорога, ведущая сквозь туман, к замку, где у ворот собака грустно завывает, предвкушая возвращение Хозяина.
Глава 2. Завещание.
Утро двадцать четвертого сентября выдалось еще более промозглым, чем вчерашнее. Туман, казалось, осел на город Н. навсегда, превратив его в декорацию к спектаклю о конце света. Липкая сырость пробиралась сквозь двойные рамы гимназии, оседая на оконных стеклах мутными каплями. В учительской пахло остывшим чаем, мокрой шерстью и безнадежностью.
Элеонора сидела в самом углу, за шатким столом, проверяя диктанты седьмого класса. Красные чернила в ее руке двигались механически, безжалостно выкорчевывая пунктуационные ошибки. Она не спала всю ночь. Обрывки баллады, которую она читала ученицам, сплелись в ее сознании с текстом письма, и теперь строки «Кровь закипает в сердце» плыли перед глазами поверх прыгающего почерка семиклассницы Петровой.
— Мадемуазель Вельская? — голос директрисы, Анны Игнатьевны, прозвучал как скрежет ржавого железа.
Элеонора подняла голову. Директриса стояла над ней, нависая всей своей монументальной, затянутой в строгий мундир фигурой. В руках она держала плотный конверт из синей бумаги.
— Вам письмо. Официальное. Курьер из нотариальной конторы дожидается в прихожей. Говорит, дело не терпит отлагательств.
Анна Игнатьевна брезгливо, двумя пальцами, положила конверт на стол рядом с тетрадью.
— Надеюсь, это не связано с вашим наследством? — в голосе директрисы прозвучала плохо скрытая надежда. — Гимназии не нужны учителя, обремененные судебными тяжбами. У нас попечительский совет в конце месяца.
— Это, вероятно, ошибка, Анна Игнатьевна, — ровным голосом ответила Элеонора, даже не притронувшись к конверту. — У меня нет родственников, способных оставить наследство.
— Родственников нет, а нотариусы пишут, — фыркнула директриса и, тяжело развернувшись, отошла к своему столу.
Элеонора проводила ее взглядом. Письмо лежало на столе, источая едва уловимый запах сандала и старой кожи. Сургучная печать была темно-бордовой, почти черной. Оттиск на ней был четким: ворон, держащий в клюве не ключ, а змею, кусающую себя за хвост. Герб Мортиньяков. Тот самый, что она видела во сне последние десять лет.
Сердце пропустило удар, а затем забилось с такой силой, что заложило уши. «Пыль на нашем гербе стала слишком густой». Это не было метафорой.
Она медленно, стараясь, чтобы движения выглядели небрежными, сломала печать. Внутри оказался не один лист, а несколько: плотная гербовая бумага с водяными знаками и сопроводительное письмо на бланке нотариальной конторы «Штерн и сыновья».
Элеонора пробежала глазами по сухим, казенным строкам:
«Милостивая государыня Элеонора Александровна!
Сим имею честь уведомить Вас, что согласно вскрытому сего дня завещанию Вашей двоюродной прабабки, Софьи Игнатьевны Мортиньяк, почившей в бозе 12 сентября сего года, Вы назначены единственным распорядителем ее недвижимого имущества, а именно — родовой усадьбы в уезде Н., сроком на один лунный месяц (30 календарных дней) с момента вступления завещания в силу...»
Элеонора сглотнула. Софья Игнатьевна. Сестра ее деда. Женщина, которую в семье считали сумасшедшей. Она исчезла из города Н. пятьдесят лет назад, и ходили слухи, что старый Игнатий Мортиньяк замуровал ее в восточном крыле замка за то, что она пыталась сжечь библиотеку.
«...Целью Вашего пребывания в усадьбе является проведение полной библиотечной описи. Согласно воле покойной, книжное собрание Мортиньяков не подлежит продаже или разделу между наследниками, но должно быть каталогизировано перед процедурой передачи здания под снос и рекультивацию земель...»
Передача под снос. Элеонора перечитала эту фразу трижды. Замок Мортиньяков — снос? Эта мысль казалась такой же абсурдной, как снос самой луны. Гранитный исполин, вросший в холм корнями своих подвалов, казался вечным.
«...В случае успешного выполнения описи в установленный срок, Вам, согласно пункту "Д" завещания, переходит в полную собственность содержимое Черного кабинета (личной лаборатории графа Владислава), а также право на получение денежной компенсации из основного капитала, находящегося в управлении банка "Лионский кредит". В случае невыполнения обязательств или досрочного оставления усадьбы, все права аннулируются, а здание подлежит немедленному уничтожению с помощью направленных взрывных работ...»
Взрывные работы. Слова из другого, прагматичного, железного века. Они не вязались с туманом, балладами и лунным светом. Но именно они отрезвляли. Кто-то — то ли дальние родственники, то ли земство — хотел не просто снести замок. Они хотели его уничтожить. Стереть с лица земли, как стирают пятно с сукна.
Элеонора аккуратно сложила бумаги. Руки у нее больше не дрожали. Внутри разливался холодный, тяжелый свинец решимости. Она знала, почему Софья Игнатьевна выбрала именно ее. Прабабка, которую она никогда не видела, знала, что кровь позовет. И знала, что Элеонора — единственная, кто сможет войти в Черный кабинет и остаться после этого в своем уме.
— Вы будете отвечать, мадемуазель? — нетерпеливо окликнула ее Анна Игнатьевна. — Курьеру оплачено ожидание.
— Передайте, что я приму решение к вечеру, — Элеонора встала, аккуратно убирая бумаги в свою сумку.
— К вечеру? — брови директрисы поползли вверх. — У вас уроки до трех. И педсовет. Решайте сейчас. Если вы собрались в имение, извольте подать прошение об отпуске за две недели.
— Я подам его сейчас, — Элеонора направилась к двери. — Прошу меня извинить, у меня скоро урок в пятом классе.
Она вышла из учительской, оставив за спиной возмущенное шипение Анны Игнатьевны. Коридоры гимназии плыли в полумраке. Газовые рожки горели тускло, их свет не мог пробить толщу тумана за окнами.
Элеонора спустилась в пустой класс, где проходили уроки географии. Подошла к карте уезда, висевшей на стене. Желтая, потертая бумага. Она провела пальцем по извилистой линии реки, миновала город Н., точку, обозначавшую их гимназию, и уперлась в черное пятно на возвышенности.
Усадьба «Мортинъяр».
Палец замер. Элеонора закрыла глаза. Она почувствовала этот зов физически — как изменение атмосферного давления. Будто замок на холме был огромным кузнечным мехом, который сейчас медленно вбирал в себя воздух, втягивая ее, Элеонору, в свою воронку.
Нотариус, господин Штерн — пожилой, сухой человек с лицом, похожим на печеное яблоко, — принял ее в кабинете, пропахшем пылью и мышьяком (средство от моли для чучел, стоявших по углам).
— Присаживайтесь, мадемуазель Вельская, — проскрипел он, поправляя пенсне. — Я понимаю, новость о родственнице стала для вас сюрпризом. Софья Игнатьевна была… эксцентричной дамой.
— Я никогда не встречалась с ней, — Элеонора села в жесткое кожаное кресло. — Почему она оставила это мне? У нее были более близкие наследники. Племянники в Петербурге.
— О, они есть, — нотариус тонко улыбнулся. — И они в ярости. Но Софья Игнатьевна оставила пространное пояснительное письмо. Она указала, что только вы, Элеонора Александровна, обладаете «достаточной чистотой помыслов и необходимой долей фамильного безумия», чтобы войти в библиотеку и не сойти с ума.
— Фамильного безумия, — повторила Элеонора.
— Именно так и записано, — нотариус развел руками. — Юридически это ничему не противоречит. Что касается замка… Земля под ним богата редкими глинами. Акционерное общество «Уездный фарфор» уже выкупило участок. Им нужен не памятник архитектуры, а ровная площадка. Срок — месяц. Если вы не закончите опись, они просто взорвут северное крыло вместе с книгами.
— Взрывать гранит? — усомнилась Элеонора. — Это дорого.
— У них есть инженеры, — отрезал Штерн. — И деньги. Поэтому, мадемуазель, я настоятельно рекомендую вам выехать сегодня же. Вот ключи. — Он протянул ей тяжелый кожаный мешочек. — От ворот, от библиотеки, от Черного кабинета. И пропуск для жандармского поста на болотах. Без него вас не пропустят дальше деревни Гнилые Мхи. Дорога там одна, и в тумане она… обманчива.
Элеонора взяла мешочек. Ключи были ледяными. Старинная, кованая сталь.
— Там кто-то есть? — спросила она. — Смотритель? Прислуга?
— Формально — нет, — нотариус поморщился. — Но на кухне живет старый Игнат, бывший конюх. Он совсем выжил из ума, разговаривает с собакой. Собака, кстати, огромная, черная, зовут Цербер. Не пытайтесь ее гладить, она перекусывает лодыжки. Игнат безопасен, если не давать ему водку. Он единственный, кто знает, где лежат тайные рычаги от шкафов. Если он откажется помогать, опись сделать невозможно.
— Я поняла, — Элеонора встала. — Я выезжаю после полудня.
— Господь с вами, дитя, — нотариус перекрестил ее на прощание, что было для него, иудея, весьма странным жестом. — Или кто там у вас в роду вместо него.
Элеонора вернулась в свою съемную квартиру на окраине города. Это была одна комната с нишей для кровати, отгороженной ситцевой занавеской. Обстановка была спартанской: железная кровать, умывальник в углу, стол и книжный стеллаж до потолка.
Она начала собираться.
Процесс был механическим и пугающе быстрым. У нее почти не было вещей. Немного белья, еще одно шерстяное платье (более теплое, цвета запекшейся крови), тяжелые ботинки на шнуровке, которые она носила во время редких вылазок в лес, и кожаный саквояж.
Главным было другое.
Элеонора подошла к книжному стеллажу. Ее пальцы скользили по корешкам. Пушкин. Лермонтов. Гете в подлиннике. Сборники сказок Афанасьева.
Она искала оружие. Не физическое — она знала, что в замке Мортиньяков железо бессильно. Ей нужно было интеллектуальное оружие.
Она достала с верхней полки потрепанный том «Молот ведьм» на латыни. Положила его в саквояж. Затем — «Демономанию» Жана Бодена. И, наконец, с самой нижней полки, из-под вороха старых нот, она извлекла предмет, который никогда не показывала никому.
Это был дневник. Не ее. Дневник ее матери, Варвары Вельской (в девичестве — Мортиньяк). Обложка из тисненой черной кожи, застежка из серебра в виде того же ворона.
Элеонора открыла его.
Почерк матери был летящим, почти безумным, в отличие от каллиграфического почерка Софьи Игнатьевны. Записи обрывались за неделю до ее смерти.
«14 мая. Он приходил сегодня. Стоял у окна моей спальни в городе. Я не спала, я знала, что он там. Туман принял форму человека. Владислав. Он не звал меня. Он просто смотрел. Он ждет, когда девочка подрастет. Он сказал, что кровь не знает расстояний...»
«18 мая. Я пыталась сжечь книги. Все книги, что остались от деда. Но огонь гас. Он смеялся в дымоходе. Сказал, что пламя — это его игрушка, а я — его дитя. Я больше не могу спать. Я пью белену, но вижу его глаза...»
«22 мая. Я отправила Элеонору в пансион. Пусть она будет далеко. Пусть она станет серой. Пусть она забудет, как звучит баллада. Если она останется здесь, замок выпьет ее до дна, как выпил меня...»
Элеонора закрыла дневник. Замок не выпил ее мать. Она сама шагнула в его пасть, пытаясь защитить дочь, но лишь привела хищника к порогу.
Она положила дневник в саквояж, рядом с инкунабулами о нечистой силе.
Затем она подошла к умывальнику. Посмотрела на свое отражение в тусклом зеркале.
За ночь она осунулась еще сильнее. Под глазами залегли глубокие тени. Но сами глаза… В них больше не было усталости учительницы младших классов. В них плескалась черная, стоячая вода болот. Она видела это отражение в дневнике матери. Наследственность проступала сквозь черты лица, как фотограмма. Она становилась похожа на Софью Игнатьевну. И, что было куда страшнее, на портрет графа Владислава, который висел в городской ратуше. Тот же излом бровей. Та же линия губ, созданная для жестоких улыбок.
Элеонора плеснула в лицо ледяной водой.
— Я не ты, — прошептала она своему отражению. — Я не стану госпожой. Я просто составлю опись. И взорву этот склеп к чертовой матери, если закон мне это не позволит.
Ложь была такой сладкой, что у нее свело скулы.
Станция встретила ее обычным провинциальным хаосом. Свистки кондукторов, ржание лошадей, запах угля и навоза. Но сегодня даже суета казалась приглушенной, смазанной туманом.
Элеонора купила билет до «Гнилых Мхов». Конечной остановки не было — железная дорога просто обрывалась посреди торфяников, дальше шла старая гать.
В вагоне третьего класса было пусто. Только дремал в углу пьяный приказчик да жевала хлеб крестьянка с младенцем.
Поезд тронулся.
Город Н. медленно исчезал в серой мгле. Сначала пропали фабричные трубы, затем купола собора. Вскоре за окном не стало видно вообще ничего, кроме желтого круга света от лампы внутри вагона.
Элеонора достала из сумки томик Гёте. «Фауст». Она пыталась читать, чтобы заглушить ритм баллады, который снова начал пульсировать в висках. Но буквы плыли.
Она закрыла глаза и провалилась в тяжелую дрему.
Ей снилось, что она стоит в библиотеке. Книги тянутся в бесконечность, уходя во тьму. И каждая книга — это живой человек, запертый в кожаный переплет. Они стонут, когда она проводит пальцем по корешкам. Она ищет Черный кабинет, но коридоры меняются, как живые. Стены дышат. И откуда-то снизу, из-под каменных плит, доносится мерный, низкий звук. Словно огромное сердце бьется о гранит.
Тук. Тук. Тук.
Звук в такт ее собственному пульсу.
— Гнилые Мхи! Конечная! — гаркнул кондуктор, тряся ее за плечо. — Выгружайтесь, барышня, а то в депо уедете!
Элеонора подскочила. Щека, которой она прижималась к холодному стеклу, онемела.
За окном вагона была абсолютная, первобытная темнота. Станционный фонарь, раскачивающийся на ветру, казался единственным маяком в океане пустоты. Воздух здесь пах иначе — не сыростью города, а гниением, сероводородом и прелой хвоей.
На перроне ее ждал не носильщик, а телега. Высокая, крестьянская, запряженная понурой гнедой лошадью. На козлах сидел мужик в огромном тулупе, хотя на дворе стоял сентябрь. Лицо его скрывала тень от козырька картуза.
— Из города, что ль? — голос был глухим, как из бочки. — Училка?
— Я Элеонора Вельская. Мне в замок Мортиньяков.
Мужик на козлах издал странный звук, похожий на смешок и кашель одновременно.
— В Мортинъяр? Ночью? Ну садись, коли жить надоело. Дорога нынче шалая. Туман глаза ест.
Элеонора забросила саквояж в телегу и забралась сама. Мужик щелкнул вожжами. Лошадь тяжело вздохнула и тронулась с места. Колеса вязли в грязи.
Они ехали молча. Телега скрипела так, словно жаловалась на свою судьбу. Туман здесь был живым. Он не просто висел в воздухе — он тек по земле, как молоко, переливаясь через гнилые доски старой гати. Фонарь, который мужик зажег, давал круг света не более чем в два метра. За этим кругом была абсолютная, осязаемая чернота.
— Игнат-то ждет? — спросил мужик, не оборачиваясь.
— Я посылала телеграмму из города.
— Телеграммы он не читает, — мужик сплюнул в туман. — Он с собакой своей говорит. Цербер-то совсем седой стал, а все туда же, в ноги графу лезет. Только граф-то…
Мужик замолчал. Колесо телеги с громким чавканьем провалилось в яму. Лошадь захрипела, вытаскивая повозку.
— Что граф? — тихо спросила Элеонора.
— А ничего, — буркнул мужик. — Стоит. На балконе. Каждую ночь. Я когда мальцом был, мы с пацанами на спор к холму бегали. Видели его. Стоит, тростью по перилам стучит. А тени нет.
— Это игра света, — сказала Элеонора. — Туман отражает. Оптическая иллюзия.
— Угу, — согласился мужик. — Только в прошлом годе урядник из города тоже так думал. Поехал его арестовывать за недоимки. Нашли утром на гати. Обглоданный. Говорят, волки. Только волков у нас сроду не было. И сапоги урядниковы аккурат у ворот замка лежали. Чистые, начищенные. Будто сам снял и поставил.
Элеонора плотнее запахнула пальто. Холод, который она чувствовала, шел не снаружи. Он поднимался от досок телеги, пробирался сквозь подошвы ботинок. Это был холод склепа.
Дорога пошла в гору. Лошадь замедлила шаг, тяжело дыша. Туман стал реже, но вместо него пошел мелкий, секущий дождь.
И тогда она его увидела.
Сначала — просто черный силуэт, пронзающий низкие облака. Затем — острые пики башен, похожие на клыки в пасти мертвого зверя. Замок Мортиньяков не стоял на холме. Он рос из него. Он был его черной, больной душой, вывернутой наружу.
Гранит стен был покрыт не просто сыростью — он был покрыт черным, бархатистым мхом, который слабо фосфоресцировал в темноте.
Телега остановилась у кованых ворот.
Мужик слез с козел, хрустя суставами. Подошел к калитке.
— Приехали, барышня. Дальше сами. Мне туда ходу нет.
— Почему? — Элеонора спрыгнула в грязь. Ноги сразу промокли.
— Цербер не пустит, — просто ответил мужик. — Он чужих с телеги рвет. А я жить хочу.
Он развернул лошадь, даже не попрощавшись, и быстро погнал телегу назад, вниз с холма, словно боялся, что камни замка начнут падать ему на голову.
Элеонора осталась одна.
Дождь усилился. Вода стекала по ее лицу, смешиваясь с туманом. Она подошла к воротам.
Черная собака лежала прямо в грязи у створок. Огромная, размером с годовалого теленка. Когда Элеонора приблизилась, Цербер поднял голову. Его глаза светились в темноте нездоровым, желтым огнем. Одно ухо было разорвано в клочья, на шее белел старый шрам.
Собака не зарычала. Она смотрела на Элеонору изучающе, склонив голову набок. Затем медленно, с кряхтением старого механизма, встала. Подошла к калитке, толкнула ее носом. Калитка, запертая на ржавый засов, со скрипом приоткрылась.
Цербер посторонился, пропуская ее, и снова лег, положив огромную голову на лапы. Он не вилял хвостом. Он просто выполнял работу.
Элеонора шагнула на гравийную дорожку.
Ворота за ее спиной закрылись сами. Без чьей-либо помощи. Тяжелый засов с грохотом упал в скобы.
Звук был оглушительным. Он отрезал ее от мира живых.
Дорожка вела к парадному входу. По бокам росли тисы, подстриженные в форме гротескных фигур. В тумане они казались живыми людьми, замершими в поклоне.
Дверь была дубовой, окованной железом. На уровне глаз Элеоноры в дерево был врезан тот самый герб: ворон и змея.
Она достала из саквояжа кожаный мешочек с ключами. Руки больше не дрожали.
Ключ вошел в скважину с мягким, маслянистым щелчком. Замок провернулся легко, словно его смазывали вчера.
Элеонора толкнула тяжелую дверь.
В лицо ударил запах.
Это не был запах пыли или запустения. Это был запах старой бумаги, сухоцветов, воска и озона — того самого запаха, который бывает в воздухе после удара молнии.
Она шагнула внутрь.
Дверь за ее спиной закрылась так же бесшумно, как и открылась.
Она стояла в холле.
Огромная люстра под потолком была затянута паутиной, похожей на саван. Лестница на второй этаж уходила во мрак. Слева виднелись очертания арки, ведущей в гостиную. Справа — в коридор, где, по ее расчетам, должна была быть библиотека.
— Игнат! — позвала Элеонора. Голос прозвучал жалко и одиноко, тут же поглощенный тяжелыми портьерами.
Тишина. Только мерный стук капель воды, просачивающейся сквозь прохудившуюся крышу.
Элеонора сделала шаг вперед. Под ее ботинком что-то хрустнуло.
Она опустила взгляд.
На натертом паркете, покрытом слоем грязи, лежало перо. Огромное, черное, с синеватым отливом.
Перо ворона.
Элеонора подняла его. Перо было теплым.
Она сжала его в кулаке и решительно двинулась в сторону библиотеки. У нее был месяц. И ей нужно было составить опись тысяч томов, прежде чем акционеры «Уездного фарфора» нажмут на кнопку электрического детонатора.
Где-то в глубине замка, под ее ногами, снова раздался низкий, утробный гул.
Тук. Тук. Тук.
Сердце замка билось. И оно знало, что она вернулась.
Глава 3. Дорога в никуда.
Дорога из города Н. в сторону болот напоминала путь на тот свет. Элеонора, закутавшись в тяжелую шерстяную пелерину, сидящая в тряской крестьянской телеге, чувствовала не страх, а странное, почти медицинское любопытство. Это было чувство исследователя, наблюдающего за разложением материи.
Мир за пределами телеги перестал существовать. Туман, поднявшийся от торфяников, был не просто атмосферным явлением. Он обладал плотностью, весом и, казалось, собственной волей. Он не висел в воздухе — он тек, переливался, накатывал волнами, облизывая борта телеги холодными, влажными языками. Фонарь, который возница-мужик примотал к облучку проволокой, давал круг тусклого, болезненно-желтого света. За этим кругом была абсолютная, первобытная пустота. Звук перестал быть звуком: хлюпанье копыт по грязи, скрип несмазанного колеса и фырканье лошади доносились словно сквозь толстый слой ваты, приглушенные и искаженные.
— К полуночи будем на гати, — не оборачиваясь, бросил возница. Голос его был лишен эха, словно туман поглотил обертоны. — Если Митька-утопленник не выйдет дорогу путать. Он любит, когда туман.
Элеонора промолчала. Она не стала объяснять мужику, что призраки утопленников — это всего лишь игра фосфора в гниющих водорослях, а страх перед туманом — эволюционный рудимент, доставшийся человеку от предков, боявшихся заблудиться в саванне. Здесь, в этом молочном киселе, наука казалась такой же сказкой, как и Митька-утопленник.
Она достала из саквояжа дневник матери. Кожаная обложка была ледяной на ощупь. Элеонора не открывала его со дня похорон Варвары Александровны, когда ей было всего восемь лет. Тогда этот дневник казался ей просто старой книжкой с непонятными каракулями. Сейчас, трясясь в телеге по дороге к замку Мортиньяков, она чувствовала, что дневник — это карта. Карта той самой болезни, которая теперь пульсировала и в ее собственных венах.
Она нащупала серебряную застежку в виде ворона. Ключа не требовалось — замок давно проржавел и открылся с тихим щелчком, стоило лишь потянуть за крыло птицы.
Почерк матери на первых страницах был изящным, почти каллиграфическим, с сильным наклоном вправо. Записи гимназистки, барышни на выданье. Но чем дальше Элеонора переворачивала хрупкие, пожелтевшие страницы, тем сильнее менялся почерк. Он становился рваным, летящим, буквы наезжали друг на друга, строки ползли вверх, к самому краю листа, словно Варвара пыталась убежать от собственных слов.
«12 мая 1877 года. Н. снова в тумане. Папенька говорит, что это из-за болот и что торф горит, но я знаю — это не торф. Воздух сегодня пахнет озоном и старыми книгами. Запах, который остается в библиотеке после того, как уходит Владислав. Я видела его сегодня в зеркале гостиной. Он стоял за моей спиной. В амальгаме. Когда я обернулась, там была только пустота и моя собственная дрожащая рука. Папенька говорит, что у меня слабая конституция и расшатанные нервы. Он ошибается. У меня крепкая конституция. Я — Мортиньяк. И я слышу, как поет кровь».
Элеонора провела пальцем по строчке. «Я слышу, как поет кровь». Она знала эту мелодию. Это был тот самый ритм, который она отбивала пальцами по кафедре в гимназии, когда ученики особенно ее утомляли. Ритм баллады.
Она перевернула страницу. Бумага была испачкана чем-то темным. Не чернила. Что-то густое, впитавшееся в волокна.
«15 мая. Он приходил во сне. Это не было сном, я не спала, я лежала с открытыми глазами и смотрела на лунный луч на паркете. Он встал в этом луче. Граф Владислав. Он не был прозрачным, как пишут в романах. Он был более реальным, чем я. Реальнее, чем комод красного дерева или икона в углу. Он состоял из лунного света и чего-то еще. Из древнего, терпкого холода. Он сказал, что я прекрасна в своей истерике. Сказал, что истерика — это самая чистая форма молитвы».
Телега резко накренилась, попав колесом в глубокую рытвину. Элеонора больно прикусила язык. Возница выругался сквозь зубы, хлестнув лошадь. Животное захрипело, вытаскивая повозку из грязи с влажным, чавкающим звуком.
Элеонора слизнула кровь с губы. Металлический вкус на секунду перебил вкус тумана во рту. Она продолжила читать, поднося страницы ближе к свету фонаря.
«17 мая. Я пыталась сжечь дневник. И баллады. Я пошла в сад, развела костер из сухого хвороста. Я кидала туда страницы, одну за другой. Бумага чернела, скручивалась… но слова не горели. Они проступали на пепле. "Утро станет сном". Я смотрела на огонь, пока ресницы не начали оплавляться, а граф стоял за яблоней и улыбался. Он не мешал мне. Он просто смотрел, как я пытаюсь уничтожить его голос в своей голове. Он знает, что это невозможно. Он — это и есть голос».
Дорога пошла под уклон. Туман стал еще гуще, превратившись в вязкую, молочную реку. Колеса теперь не стучали, а погружались в эту субстанцию с глухим плеском. Лошадь шла медленно, низко опустив голову, ее бока тяжело вздымались.
— Гать скоро, — снова крикнул возница. — Ты, барышня, ежели что… ты не молчи, пой. Песня, она нечисть сбивает. У тебя голос звонкий.
Элеонора не ответила. Она читала о том, как ее мать, сильная, образованная женщина, дочь уважаемого в городе человека, превращалась в тень самой себя.
«20 мая. Я больше не ем. Еда кажется мне пеплом. Я пью только холодную воду и вино. Вино похоже на рубиновый сок земли. Граф сказал, что я должна подготовиться. Сказал, что вечность требует пустоты. Я должна опустошить себя от всего человеческого: от голода, от жажды, от потребности в тепле. Я стою у окна часами. Я жду. Папенька привел доктора. Доктор сказал, что у меня чахотка и что лунный свет вреден. Доктор дурак. Лунный свет — это единственное, что меня еще держит в теле. Без него я бы уже стекла на пол лужей ртути».
Телега выехала на деревянный настил. Гать.
Звук изменился полностью. Вместо чавканья грязи — гулкий, барабанный стук копыт по мокрым доскам. Туман здесь был еще плотнее, он цеплялся за гниющие бревна, свисал с них седыми космами, похожими на водоросли. Пахло сероводородом, метаном и тленом.
Элеонора подняла глаза от дневника.
В тумане что-то двигалось.
Это не был ветер. Ветер не имеет формы. А то, что она видела краем глаза — слева, у самой кромки воды, — имело очертания человеческой фигуры. Высокая, сгорбленная, она шла параллельно телеге, не отставая и не обгоняя.
— Митька шалит, — пробормотал возница, заметив, как побледнела пассажирка. Он снял с пояса большой медный крест на тяжелой цепи и сжал его в кулаке до побеления костяшек. — Не смотри туда, барышня. Крещеного человека он не возьмет, а вот напугать — мастак.
— Это испарения, — хрипло сказала Элеонора. — Галлюцинация от нехватки кислорода. Болотный газ.
— Газ не кланяется, — возница мелко перекрестился.
Элеонора заставила себя посмотреть прямо. Фигура исчезла. Но на мокрой доске настила, прямо у колеса телеги, остался четкий, влажный отпечаток босой человеческой ноги. Пять пальцев. Слишком длинные, с вдавленными, атрофированными ногтями.
Она снова уткнулась в дневник, ища спасения в чужом безумии.
«22 мая. Я поняла, чего он хочет. Он не зовет меня в смерть. Смерть — это для крестьян и докторов. Он зовет меня в геометрию. В пространство, где нет времени. Он показал мне сегодня, как это будет. Мы стояли в библиотеке. Он положил руку на корешок книги. И книга… истлела. За секунду. Превратилась в пыль. Он сказал, что время — это всего лишь ржавчина на металле бытия. Он предлагает мне стать чистым металлом. Я согласилась. Я больше не боюсь. Я хочу коснуться его. Я хочу, чтобы моя любовь коснулась его, как пишет та глупая баллада, которую поют служанки».
Элеонора захлопнула дневник. Металлический вкус во рту стал невыносимым. Она посмотрела на свои руки. В желтом свете фонаря кожа казалась прозрачной. Она видела, как под ней, чуть ниже запястья, бьется синяя жилка. У Варвары в конце ее записей эта жилка описывалась как «холодная нить, по которой течет лунный яд».
— Эй, барышня! — голос возницы прозвучал панически. — Гляди!
Телега остановилась.
Лошадь храпела, пятясь, ее глаза налились кровью, пена падала с удил на мокрые доски. Возница стоял на облучке, одной рукой вцепившись в вожжи, а другой выставив перед собой крест.
Туман перед ними сгустился настолько, что стал почти твердым. Он закручивался в спираль, образуя воронку. И из этой воронки на гать шагнула фигура.
Это был не Митька-утопленник. Это был мужчина в старинном, давно вышедшем из моды сюртуке темно-бордового бархата. Высокий, неправдоподобно изящный, с волосами цвета воронова крыла, прилипшими к вискам. Лица его в темноте было не разглядеть, но Элеонора знала, что оно прекрасно той хищной, мертвой красотой, от которой стынет кровь.
Граф Владислав Мортиньяк стоял посреди гнилого настила, в десяти саженях от телеги.
Он не шелохнулся. Он просто смотрел на них.
— Свят, свят, свят, — зашептал возница, тряся крестом. — Чур меня! Изыди!
Граф медленно поднял руку. Не в жесте угрозы. Скорее, в жесте приглашения. Его пальцы, длинные и бледные, как свечи, были направлены на Элеонору.
Воздух вокруг нее стал густым. Давление упало так резко, что заложило уши. Туман, до этого холодный, вдруг стал обжигающе ледяным, обжигая легкие при каждом вдохе.
Элеонора почувствовала, как ее собственная воля, ее разум, ее знание физики и химии начинают растворяться. Оставалось только желание. Дикое, первобытное, идущее из самой глубины костей желание шагнуть с телеги в туман, подойти к нему и положить свою голову на его плечо. Чтобы он коснулся ее. Чтобы вечность началась прямо сейчас.
— Не смей, — прошептала она сама себе.
Она вцепилась ногтями в деревянную скамью телеги. Боль от впившихся в ладонь заноз помогла. Физическая боль — лучший якорь для тонущего в мистике рассудка.
Она открыла дневник матери на случайной странице, где чернила расплылись, образуя причудливое пятно, похожее на силуэт летучей мыши.
— Это морок, — громко, хрипло сказала Элеонора, обращаясь не к графу, а к самой себе. — Это болотный газ. Галлюциноген.
Она начала читать вслух. Не дневник. Она начала читать «Фауста», которого так и не успела убрать в саквояж. Она читала сцену в кабинете, где Фауст отвергает Духа Земли. Ее голос звучал неестественно громко в звенящей тишине гати, перекрывая плеск воды и испуганное ржание лошади.
«Du, Geist der Erde, bist mir näher;
Schon fühl ich meine Kräfte steiger…»
(«Ты, Дух Земли, ближе ко мне, чем прежде; я уже чувствую, как крепнут мои силы…»)
Граф на гати наклонил голову набок. Его поза изменилась. Теперь он не приглашал. Он изучал.
Возница, увидев, что барышня не падает в обморок и не зовет ее на помощь, а бормочет что-то по-немецки, немного осмелел. Он хлестнул лошадь вожжами так, что лопнула кожа.
— Н-но, пошла, окаянная!
Лошадь, обезумев от ужаса, рванула вперед. Телега подпрыгнула на досках, едва не развалившись. Элеонора больно ударилась плечом о борт. Когда она снова подняла взгляд, фигура в бордовом сюртуке исчезла. На том месте, где он стоял, медленно таял в воздухе идеальный человеческий силуэт, выжженный в тумане.
— Свят-свят, — бормотал возница, нахлестывая лошадь. — Пронесло. Это он тебя, наследницу, чуял. К дому примеривался.
Элеонора молчала. Она закрыла дневник матери и убрала его на самое дно саквояжа. Она больше не могла на него смотреть. Слова Варвары больше не казались ей трагедией. Они казались рецептом.
Гать казалась бесконечной. Они ехали над черной, мертвой водой, в которой не отражалось ничего. Туман здесь был таким плотным, что фонарь освещал лишь сами доски перед мордой лошади. Элеонора потеряла счет времени. Она не знала, сколько они едут — час или сутки. Пространство свернулось в петлю.
Внезапно гать закончилась.
Колеса телеги с влажным чавканьем погрузились в настоящую грязь. Лошадь остановилась, тяжело поводя боками.
— Все, — выдохнул возница. — Слезай. Дальше пешком. Полверсты по тропе, там на холм. Увидишь.
Элеонора спрыгнула на землю. Ноги ее не слушались, они затекли от долгого сидения и онемели от холода.
Возница развернул телегу, не попрощавшись. Он не хотел поворачиваться к замку спиной. Он хлестнул лошадь и погнал ее обратно, в туман, и вскоре стук копыт по гати затих, поглощенный ватной тишиной.
Элеонора осталась одна.
Тишина здесь была абсолютной. Не было даже лягушек. Болото было мёртвым.
Она достала из саквояжа тяжелый кожаный мешочек с ключами, полученный от нотариуса. Нащупала самый большой, кованый — от ворот. В другом кармане нащупала тяжелый предмет. Револьвер системы «Смит и Вессон», который она тайком взяла из стола отца перед отъездом. Шесть патронов. Смешная защита от существа, способного стоять в лунном луче и истлевать книги одним прикосновением. Но тяжесть стали в кармане дарила иллюзию контроля.
Тропа, о которой говорил возница, едва угадывалась. Это была полоска чуть менее топкой земли, поросшая жёсткой осокой. Элеонора шагнула на нее.
С каждым шагом туман редел.
Она поднималась. Замок стоял на самой высокой точке гряды, и, хотя склоны холма были заболочены, сам он находился в зоне, куда сырость поднималась неохотно.
Воздух стал суше. Появился запах — тот самый, который она уловила в телеге, но здесь он был концентрированным. Озон, пыль веков, сухая лаванда и что-то ещё. Запах хищника. Запах крупного кошачьего, запертого в слишком тесной клетке.
Туман остался внизу, у подножия холма. Элеонора вышла на плато.
И замерла.
Замок Мортиньяков вблизи был чудовищен.
Гравюры в книгах по истории уезда лгали. Они делали его похожим на английское поместье. На деле же это была каменная опухоль. Готика здесь смешивалась с чем-то древним, дохристианским. Башни были не украшены резьбой — они были ребристыми, как внутренности раковины. Окна напоминали пустые глазницы.
Гранит стен был не серым. В лунном свете, который теперь беспрепятственно лился с неба (туман остался в низине), камень казался темно-лиловым, почти черным. Он пульсировал. Элеонора моргнула, думая, что это усталость. Нет. Замок медленно, в ритме спящего сердца, то чуть расширялся, то сужался. Он дышал.
Ворота были заперты. Огромные, обитые железом дубовые створки, усеянные клепками в виде черепов.
Элеонора подошла ближе.
И только сейчас она увидела собаку.
Цербер лежал не у ворот. Он лежал на верхней ступени парадной лестницы, свернувшись огромным черным клубком. Он не спал. Его жёлтые глаза, светящиеся в тени козырька, были устремлены прямо на неё.
Элеонора замерла. Расстояние между ними было саженей десять. Собака не двигалась. Она просто смотрела, и в этом взгляде не было собачьей преданности. В нем был холодный, аналитический расчет тюремщика.
— Хороший пес, — тихо сказала Элеонора, медленно опуская руку к карману с револьвером. — Я пришла к хозяину.
Цербер медленно, с оскорбительным достоинством, поднялся. Его суставы щелкнули, как взводимые курки. Он был размером с небольшого медведя. Шерсть на загривке стояла дыбом, но не от злобы, а от колоссальной, сдерживаемой мощи. Он обнажил клыки. С них на гранитные ступени капала тягучая слюна.
Собака не залаяла. Она издала низкий, горловой рык, от которого вибрировали камни под ногами Элеоноры. Это был звук, от которого у нормального человека останавливается сердце.
Элеонора не была нормальным человеком.
Она смотрела в глаза зверя и видела там не зверя. Она видела стража. И страж ждал не её крика. Он ждал её покорности.
Она медленно, не делая резких движений, достала из мешочка ключ. Старинный, тяжелый, с головкой в виде того же ворона.
Цербер зарычал громче, делая шаг вперёд.
Элеонора посмотрела на замок. На темные окна. Она знала, что он там. Стоит у окна библиотеки или на балконе главной башни. Смотрит. Наблюдает за тем, как его старая, верная псина проверяет на прочность кровь его новой гостьи.
— Я не боюсь тебя, — сказала она собаке. — Я — Мортиньяк.
Она сделала шаг вперед.
Цербер бросился.
Это было не нападение. Это была проверка. Он преодолел расстояние в два прыжка, его туша взвилась в воздух с грацией, невозможной для существа таких размеров. Элеонора не закричала. Она не побежала. Она просто стояла, глядя в пылающие глаза над оскаленной пастью.
Собака налетела на неё, как волна, но в последний момент, в дюйме от ее горла, затормозила всеми четырьмя лапами. Гравий брызнул из-под когтей. Воздушная волна от удара тяжёлой туши отбросила волосы Элеоноры назад.
Цербер обнюхал ее. Его холодный, мокрый нос ткнулся в её шею, в ключицу, прошелся по рукаву. Он вдыхал запах ее кожи, духов, страх (который она успешно давила) и — самое главное — запах крови. Той самой, что пела в унисон с камнями замка.
Собака фыркнула. Рык оборвался. Цербер отступил на шаг, сел на задние лапы и склонил голову набок. Теперь в его взгляде было узнавание. И толика любопытства.
Элеонора медленно протянула руку. Не к морде — это было бы самоубийством. Она протянула руку к воротам.
Ключ вошел в замок.
Металл лязгнул о металл. Элеонора повернула ключ. Замок поддался с неохотой, издав звук, похожий на стон.
Она налегла на створку ворот.
Тяжелое дубовое полотно, поросшее мхом, медленно, дюйм за дюймом, поехало внутрь, скрежеща по брусчатке.
Звук был невыносимо громким в ночной тишине. Скрежет камня о камень. Скрип петель.
Элеонора открыла ворота ровно настолько, чтобы проскользнуть внутрь.
Она шагнула на территорию замка, оставив Церберу снаружи, в лунном свете.
Собака не пыталась войти следом. Она легла поперек порога, положив огромную голову на лапы, и закрыла глаза. Теперь она была не стражем. Она была спящим порогом.
Ворота за спиной Элеоноры закрылись сами.
Она стояла во внутреннем дворе.
Луна здесь светила ярче, чем в низине. Свет был серебристо-синим, мёртвым. Он заливал прямоугольный двор, в центре которого стоял пересохший фонтан, украшенный статуей плачущего сатира.
Замок возвышался над ней. Он подавлял. Он всасывал лунный свет, как губка, и отдавал взамен холод.
Элеонора поежилась. Холод шел не от камня. Он шел изнутри.
Она достала дневник матери. Руки больше не дрожали. Она открыла его на последней записи. Той, что обрывалась на полуслове.
«25 мая. Я готова. Я опустошена. Я жду только его зова. Он сказал, что за мной придут. Сказал, что дорога в лунном свете не имеет поворотов. Я оставлю это здесь. Если Элеонора когда-нибудь прочтет это, пусть знает: я не сошла с ума. Я просто нашла дверь. И я вхожу. Встречай меня, дитя. Вечность пахнет озоном…»
Запись обрывалась. Далее страница была вырвана.
Элеонора провела пальцем по обрыву бумаги.
Варвара не вошла. Её остановили. Или она сама остановилась на пороге. Но она оставила дверь открытой.
Элеонора подняла голову. Окна библиотеки на втором этаже — той самой, где ей предстояло составить опись — были темны. Но окно кабинета на третьем, под самой крышей, излучало слабое, лиловое свечение.
Хозяин лунного света ждал её там.
Элеонора расправила плечи, перехватила саквояж поудобнее и шагнула к парадной лестнице. Каждый её шаг по брусчатке отдавался гулким эхом.
Она дома. И баллада только начиналась.
Глава 4. Оскал у ворот.
Лошадь возницы давно исчезла в тумане, но звук ее копыт, казалось, все еще бился о гнилые доски гати, запертый в черепной коробке Элеоноры. Здесь, на вершине холма, тумана не было. Он остался внизу, у подножия, превратив мир в безмолвное, молочное море, из которого, подобно клыкам утонувшего левиафана, торчали верхушки старых елей.
Над замком Мортиньяков небо было чистым.
Луна висела огромным, болезненно-желтым диском, заливая пейзаж светом, который не дарил тепла, а лишь подчеркивал мертвенность всего сущего. В этом свете гранит стен замка казался не камнем, а застывшей, спекшейся плотью. Древняя кладка, влажная от росы, источала едва уловимый запах озона и тления — тот самый, что преследовал Элеонору в снах с самого детства.
Она стояла перед коваными воротами.
Высота створок превышала два человеческих роста. Черный металл был покрыт не просто патиной, а коркой чего-то, похожего на засохшую смолу или запекшуюся кровь. Ворота были приоткрыты. Ровно на ширину ладони. Этой щели было достаточно, чтобы впустить человека, но недостаточно, чтобы впустить внутрь свет или выпустить наружу то, что должно оставаться в темноте.
Элеонора сделала шаг вперёд. Гравий подъездной аллеи, усыпанный мокрой листвой, предательски хрустнул. Звук показался ей выстрелом.
В ту же секунду с оглушительным, рвущим барабанные перепонки граем, с крыши замка сорвалась стая.
Это были не обычные вороны. Птицы были огромными, размером с хорошую курицу, их перья отливали не просто чернотой, а густым, нефтяным блеском с фиолетовым отливом. Сотня, может быть, две. Они поднялись в небо единым, плотным облаком, на мгновение закрыв собой луну. На Элеонору упала тень — холодная, трепещущая, пахнущая птичьим пометом и древним безумием.
Птицы не улетели прочь. Они закружили над внутренним двором, сужая круги, словно вода, уходящая в сливное отверстие. Их крики не были похожи на птичье карканье. В них слышались человеческие интонации: сухой смех, обрывки молитв, скрежет металла по стеклу.
Элеонора инстинктивно вскинула руку, защищая лицо, хотя знала, что птицы не нападут. Это был не акт агрессии. Это был протокол. Замок встречал ее. Птицы — это его голосовые связки, его сигнализация. Они сообщали Хозяину, что периметр пересечен.
Когда последняя птица, сделав прощальный круг, уселась на горгулью над входом, наступила тишина. Абсолютная, звенящая. Элеонора слышала только собственное дыхание и оглушительный стук крови в висках.
И тогда она услышала его.
Вой.
Он не доносился из леса. Он рождался прямо здесь, у ворот. Низкий, вибрирующий звук, который начинался в глубине огромной грудной клетки и заканчивался где-то в гортани, переходя в горловое, клокочущее рычание.
Элеонора опустила взгляд.
У самого порога, там, где лунный свет встречался с тенью от ворот, лежала собака.
Она была колоссальна. В первый момент Элеонора приняла ее за медведя или крупную рысь, притаившуюся в темноте. Но вот существо подняло голову, и лунный луч упал на массивный череп, на мощную грудь, на лапы, толщиной с запястье взрослого мужчины.
Это был мастиф. Чёрный, как дёготь. Его шерсть не блестела — она поглощала свет, делая очертания зверя размытыми, нечеткими. Уши были купированы, но одно из них было разорвано в лоскуты, обнажая старый, заросший хрящ. На груди, на мощной мышце, белел шрам в форме пятиконечной звезды.
Цербер.
Пес не лежал в расслабленной позе. Он сидел на мощных задних лапах, подобрав передние, как сфинкс. Его жёлтые глаза, светящиеся в тени козырька, не моргали. Они были прикованы к Элеоноре. В них не было собачьей преданности или слепой ярости. В них был интеллект. Холодный, древний, оценивающий интеллект тюремщика, который смотрит на нового заключенного.
Элеонора замерла. Между ней и воротами было не более пяти саженей. Между ней и зверем — сажень.
Она медленно, очень медленно, чтобы не спровоцировать резким движением бросок, опустила руку к карману пелерины. Пальцы нащупали холодную рукоять револьвера. Шесть патронов. Смешно. Она знала, что если этот зверь решит, что она — угроза, револьвер лишь оскорбит его перед смертью.
— Здравствуй, — голос Элеоноры прозвучал хрипло. Она прочистила горло. — Я Элеонора Вельская. Меня ждут.
Пес не шевельнулся. Его грудь мерно вздымалась. С клыков, обнаженных в оскале, на гранитную плиту сорвалась тягучая капля слюны и зашипела, испаряясь.
Элеонора сделала полшага влево, пытаясь обойти зверя по дуге, чтобы подойти к воротам.
Цербер не издал ни звука. Он просто сместил вес тела. Одним текучим, пугающе плавным движением он перетек на полшага вправо, снова перекрывая ей путь.
Это был танец. Танец у ворот. Он не нападал. Он играл с ней, как кот играет с мышью, которая еще не поняла, что уже поймана. Он проверял ее инстинкты.
Элеонора заставила себя опустить руку от револьвера. Страх — это адреналин, это учащенное дыхание, это запах, который хищники чуют за версту. Она сделала то, что делала в классе, когда самый отъявленный хулиган пытался сорвать урок. Она выпрямила спину, опустила плечи и посмотрела зверю прямо в глаза.
— Я не мышь, — тихо, но твердо сказала она. — Я — Мортиньяк.
При звуке этой фамилии уши Цербера едва заметно дрогнули. Жёлтый огонь в его глазах на мгновение вспыхнул ярче, а затем… потух.
Оскал медленно сошел с его морды. Нижняя челюсть опустилась, язык вывалился набок. Рычание в горле сменилось тяжелым, сиплым вздохом.
Пес узнал кровь.
Он узнал не просто запах. Он узнал ту самую, первобытную ноту, которая звучала в его собственных венах. Он был стражем этого дома не по приказу. Он был его частью. И сейчас, глядя на Элеонору, он видел не чужака. Он видел сбой в системе. Дефектную ветвь древа, которая, тем не менее, несла в себе тот же яд.
Цербер медленно, с видимым усилием, встал. Его суставы щелкнули, как взводимые курки. Он был стар. Очень стар. Его движения были движениями древнего механизма, в котором песок времени уже начал подтачивать шестерни.
Он посмотрел на приоткрытые ворота. Затем снова на Элеонору. В его взгляде промелькнуло что-то похожее на… сочувствие. Или на скуку.
А затем он отступил.
Он не ушел в лес. Он просто растворился в тени.
Вот только что он был здесь, массивный, пахнущий псиной и смертью — и вот его нет. Осталась лишь густая, бархатная чернота у подножия статуи плачущего ангела, и ощущение колоссальной массы, затаившейся там. Цербер не лёг. Он просто стал частью ночи, слившись с ней. Он был на посту. Он дал ей пройти.
Элеонора выдохнула. Она только сейчас поняла, что все это время не дышала.
Она шагнула к воротам.
Гравий снова хрустнул. Элеонора взялась за ледяное кольцо, вмонтированное в створку. Металл обжег пальцы холодом. Она потянула.
Ворота не поддались. Они были чудовищно тяжелыми. Элеонора уперлась ногой в каменный порог, напрягая мышцы спины, и налегла всем весом.
Железо издало протяжный, стонущий звук. Скрежет камня о камень. Звук был невыносимо громким в мертвой тишине замка. Он эхом отразился от стен внутреннего двора, улетел вниз, в туман, и вернулся обратно искаженным, насмешливым.
Створка сдвинулась на дюйм. Затем ещё на один.
Элеонора вваливалась внутрь, буквально протискиваясь в узкую щель, рискуя быть раздавленной собственным наследством. Когда она оказалась по ту сторону, она отпустила кольцо.
Ворота закрылись за её спиной сами.
Без чьей-либо помощи. Без ветра. Тяжелая дубовая створка, обитая железом, просто плавно, с нарастающим гулом, поехала по брусчатке, пока не встала в пазы с глухим, окончательным ударом. Тяжелый засов — массивный брус кованого железа — сам собой упал в скобы, запечатав выход.
Звук падения засова прозвучал как удар судейского молотка.
Приговор вынесен. Приговор приведен в исполнение.
Элеонора осталась одна во внутреннем дворе.
Луна здесь светила еще ярче. Свет был неестественным, почти театральным. Он заливал пространство, не оставляя ни единой тени, кроме тех, что отбрасывал сам замок. Это было место, где свет не прятал, а обнажал.
Элеонора огляделась.
Внутренний двор был квадратным. По периметру его шла крытая галерея на тонких, витых колоннах, похожая на монастырский клуатр. Сейчас арки были затянуты паутиной, толстой, как пряжа, в которой запутались сухие листья и мелкие косточки птиц.
В центре двора стоял фонтан. Чаша из розового мрамора была расколота надвое, из трещины пробивались жёсткие, похожие на проволоку сорняки. Сама статуя в центре — сатир, играющий на свирели, — была обезглавлена. Голова лежала у его ног, вросшая в мох. Из разбитого рта статуи вместо воды рос бледный, фосфоресцирующий гриб, светящийся тошнотворно-зеленым светом.
Элеонора сделала шаг по брусчатке.
Ее шаги не эхом отдавались от стен. Они тонули. Камень двора был мягким, пружинящим. Элеонора посмотрела под ноги.
Брусчатка не была покрыта мхом. Она была покрыта вековым слоем спрессованного пепла и птичьего помета. Века вороньих стай, веками сидевших на крыше. Она шла по костям и экскрементам поколений.
Запах здесь был концентрированным. К запаху озона и тлена добавился запах ладана — старого, прогорклого, который используют, чтобы перебить вонь разложения. И еще один запах. Запах мокрой шерсти и железа. Запах Цербера. Он был везде. Пес не ушел. Он просто сменил уровень наблюдения. Он был над ней, под ней, в стенах.
Элеонора подняла голову к главному входу.
Дверь была дубовой, чёрной от времени. На ней не было ни звонка, ни молотка. Вместо них в дерево на уровне глаз был вбит массивный дверной молоток в виде головы ворона. Клюв птицы был открыт в беззвучном крике.
Элеонора подошла к двери.
Она была не заперта.
Она толкнула тяжелое полотно. Дверь открылась внутрь абсолютно бесшумно, на хорошо смазанных петлях. Это несоответствие — стонущие, ржавые ворота снаружи и бесшумный, ухоженный механизм внутри — ударило по нервам сильнее, чем вой собаки.
Она стояла на пороге холла.
Первое, что бросалось в глаза — отсутствие пыли.
В замке, который стоял заброшенным (официально) десятки лет, не было пыли. Воздух был кристально чистым, холодным и сухим, как в ледяной пещере. Пол из чёрного и белого мрамора, выложенный шахматной доской, сиял. Свечи в огромном, свисающем с потолка канделябре были длинными, белыми, с острыми, не оплывшими кончиками. Кто-то менял их. Регулярно.
— Игнат? — позвала Элеонора.
Ее голос прозвучал жалко и одиноко, тут же поглощенный бархатной обивкой стен.
Холл был огромен. Его потолок терялся во мраке, откуда свисали цепи, на которых когда-то висели люстры. Справа и слева уходили в темноту широкие пролеты парадной лестницы. Прямо напротив входа, в глубине холла, возвышался камин. Размером с небольшой дом. В его зеве могла бы целиком поместиться корова.
Над камином висел герб.
Элеонора подошла ближе, ступая по ледяному мрамору. Мрамор вытягивал тепло из ее ног даже сквозь подошвы ботинок.
Герб был выполнен из какого-то темного металла, похожего на вороненую сталь. Ворон с распростертыми крыльями. В клюве он держал не оливковую ветвь и не стрелу. Он держал змею, которая кусала себя за хвост — Уроборос. Глаза ворона были сделаны из полированного граната. В лунном свете, падавшем из высокого окна над дверью, они казались двумя каплями свежей крови.
— Пыль на нашем гербе стала слишком густой, — прошептала Элеонора, повторяя слова из письма.
Она протянула руку и коснулась крыла ворона.
Металл был тёплым.
Не таким, как нагревается железо от солнца. Он был тёплым изнутри, пульсирующим, как живая плоть. От места прикосновения по металлу пошла едва заметная вибрация, передалась камню стены, поднялась по руке Элеоноры к локтю.
Замок дышал. И он почувствовал ее.
— Мадемуазель Вельская?
Голос раздался сверху.
Он был сухим, надтреснутым, как шелест пергамента. В нём не было ни удивления, ни радости. Только констатация факта.
Элеонора резко отдернула руку от герба и подняла голову.
На верхней площадке лестницы, там, где лунный свет из окна образовывал светлый прямоугольник на ступенях, стоял человек.
Он был одет в ливрею. Старинную, из темно-зеленого сукна, с серебряным позументом на обшлагах. Покрой одежды относился, по меньшей мере, к началу прошлого века. На ногах у него были мягкие войлочные туфли.
Он стоял совершенно неподвижно, вцепившись костлявыми пальцами в резные перила. В лунном свете его лицо казалось маской из пожелтевшего воска. Редкие седые волосы были прилизаны к черепу. Но самым поразительным были его глаза. Огромные, абсолютно черные, лишенные белков. Они занимали почти все лицо, и в них не отражался свет. Они просто впитывали его.
— Я… я Элеонора, — сказала она, чувствуя, как пересохло в горле. — Софья Игнатьевна… она оставила…
— Я знаю, кто вы, — перебил человек. Он не спустился. Он просто стоял там, на границе света и тьмы. — Хозяин ждал вас. Он сказал, что вы приедете, когда вороны начнут петь по утрам. Они пели сегодня?
— Я не слышала… — начала Элеонора, но осеклась. Вспомнила грай стаи у ворот. Это было не пение. Это была настройка инструментов.
— Они всегда поют, — кивнул старик. — Просто не все умеют слушать. Меня зовут Игнат. Я храню ключи.
Он медленно, шаркающей походкой начал спускаться. С каждым его шагом Элеонора замечала новые детали. Его ливрея была не просто старой — она была ветхой. Ткань распадалась на нитки. Кожа на руках Игната была тонкой, как пергамент, и туго обтягивала кости. Сквозь нее просвечивали синеватые вены.
И всё же он не был похож на живого мертвеца. От него пахло не тленом, а воском, старым деревом и… машинным маслом.
— Собака, — сказала Элеонора, кивнув в сторону двери. — Цербер. Он меня пропустил.
Игнат остановился на предпоследней ступеньке. Его черные глаза моргнули.
— Цербер не собака, мадемуазель. Цербер — это замок. А то, что вы видели — лишь его зуб. Он пропустил вас, потому что вы пахнете правильно. Но если вы сделаете шаг в крыло, куда Хозяин не велел ходить, он перекусит вам хребет так быстро, что вы не успеете понять, что умерли.
— Где он сейчас? — спросила Элеонора.
— Везде, — просто ответил Игнат. — Он — тень этого дома. Он — скрип половиц. Он — сквозняк. Вы будете чувствовать его затылком каждый раз, когда останетесь одна.
Игнат сошел с лестницы. Теперь он стоял в трех шагах от Элеоноры. Она заметила, что его тень ведет себя странно. Она была слишком длинной, неестественно изогнутой, и она не повторяла движений старика. Тень Игната словно жила своей жизнью, цепляясь когтями за мраморный пол.
— Хозяин в библиотеке, — сказал Игнат. — Он сказал, что вы начнете работу завтра. Сегодня вам нужно спать.
— Я не хочу спать, — возразила Элеонора. — Я хочу увидеть библиотеку. И… Чёрный кабинет.
Игнат издал сухой, лающий звук. Смеялся он так же, как и говорил — словно старая бумага терлась о старую бумагу.
— Смелая, — констатировал он. — Все они были смелые. Дочери Мортиньяков. Кровь зовет, кровь требует. Хорошо. Идемте. Но в Черный кабинет я вас не поведу. Туда Хозяин провожает дам лично.
Он прошел мимо Элеоноры, обдав ее волной запаха воска. Он двигался странно — его ноги не отрывались от пола. Он скользил по мрамору, как тень.
Элеонора последовала за ним.
Они прошли через холл. Игнат не зажигал свечей. Лунный свет, казалось, следовал за ними, освещая путь.
Они подошли к массивной двери красного дерева. На ней не было ручки. Только замочная скважина.
Игнат достал из кармана ливреи связку. Ключи были огромными, бронзовыми, покрытыми зеленой патиной. Он выбрал один, самый сложный, с множеством бороздок.
— Библиотека Мортиньяков, — сказал он, поворачивая ключ. — Здесь триста лет собирали безумие.
Замок щелкнул. Дверь подалась внутрь с легким шипением, словно выравнивая давление.
Элеонора шагнула через порог первой.
Запах ударил в нее, как физический объект. Миллионы книг. Пыль веков, сухая кожа, выцветшие чернила, засушенные цветы, используемые как закладки, и тот самый, едва уловимый фон — запах озона.
Библиотека была циклопической. Потолок здесь был выше, чем в холле, поддерживаемый рядами колонн. Стеллажи из черного дерева уходили во тьму второго и третьего ярусов. К ним вели винтовые лестницы без перил. Тысячи, десятки тысяч томов. Знания, накопленные за полтысячелетия.
В центре зала стоял глобус. Огромный, в человеческий рост. Но на нем не было карт Земли. На нем были начертаны созвездия, которых Элеонора никогда не видела в атласах.
— Там, — Игнат ткнул костлявым пальцем в сторону, — коридор в восточное крыло. Там спальни. Ваша — наверху, под самой крышей. Окна выходят на болота. Не открывайте их. Туман иногда входит без спроса и оставляет на подоконнике водоросли.
— А там? — Элеонора кивнула на тяжелую, обитую медью дверь в дальнем конце библиотеки. Дверь была выкрашена в черный цвет, но краска местами облупилась, обнажив медное нутро.
Игнат замер. Его тень на полу вытянулась, перекрыв собой свет от окна, и стала похожа на паука.
— Там кабинет Хозяина, — тихо сказал старик. — Черный кабинет. Он заперт. Хозяин сказал, что даст вам ключ, когда сочтет нужным. Не пытайтесь войти. Замок там… живой. Он кусается.
Элеонора подошла к ближайшему стеллажу. Провела пальцем по корешкам. Книги были в идеальном порядке. Пыли на них не было. Кто-то — Игнат? — протирал их ежедневно.
Она вытащила наугад один том. «De Praestigiis Daemonum». Издание 1563 года. Кожа переплета была теплой.
— Я начну опись завтра, — сказала она, не оборачиваясь к Игнату. — С верхнего яруса.
— Как прикажете, мадемуазель, — прошелестел старик. — Я буду внизу. Разожгу камин. Ночи нынче холодные.
Он поклонился — странный, ломаный поклон, от которого его суставы хрустнули — и скользнул обратно к двери.
— Мадемуазель Вельская, — сказал он, уже стоя на пороге. — Хозяин просил передать. Он не пьет вашу кровь. Он пьет ваше время. Не отдавайте ему слишком много. От времени в этом доме зубы крошатся.
Дверь библиотеки закрылась. Щелчок замка прозвучал неестественно громко в этой обители тишины.
Элеонора осталась одна среди мертвого знания.
Она подошла к огромному стрельчатому окну. Стекло было толстым, волнистым, в пузырьках воздуха. Она отодвинула тяжелую бархатную портьеру.
Внизу, у подножия холма, лежал туман. Но теперь он не был просто белым. В его толще что-то двигалось. Какие-то тени, сгустки, фигуры. Они перетекали друг в друга, образуя причудливые узоры.
А на самом краю видимого мира, там, где туман встречался с черной полосой леса, стоял Цербер.
Он не выл. Он просто стоял, задрав массивную голову к луне. Его черная шерсть сливалась с ночью, и только желтые глаза горели в темноте, как два болотных огня.
Он смотрел прямо на окно, у которого стояла Элеонора.
Он ждал.
Элеонора отпустила портьеру. Тяжелая ткань упала на место, отсекая вид двора.
Она подошла к глобусу. Провела рукой по латуни меридианов.
Замок был живым. Баллада была не просто песней. Она была инструкцией.
«В подвалах замка у меня сокровища хранятся…»
Элеонора посмотрела в сторону черной двери.
Она приехала сюда составлять опись книг. Но она знала, что ее настоящая работа начнется только тогда, когда она переступит порог Чёрного кабинета.
Она села в массивное кресло с высокой спинкой, стоявшее у холодного камина, и положила руки на подлокотники. Дерево было гладким, отполированным до блеска.
Она ждала.
Где-то в недрах замка, глубоко под землей, раздался низкий, утробный гул.
Тук. Тук. Тук.
Сердце дома билось ровно и спокойно. Оно знало, что добыча вернулась в ловушку.
Глава 5. Хозяин теней.
Сон не приходил.
Элеонора сидела в кресле у холодного камина в библиотеке, но не чувствовала ни холода, ни усталости. Адреналин, хлынувший в кровь при виде Цербера и мертвой тишины замка, теперь сменился состоянием звенящего, прозрачного оцепенения. Она смотрела на черную дверь кабинета, и ей казалось, что дверь смотрит в ответ.
Она не знала, сколько прошло времени. Часы в библиотеке — огромный бронзовый механизм с маятником размером с косу — стояли. Стрелки застыли на без пяти минут полночь.
Тишина в замке была не пустой. Она была наполнена звуками, которые человеческое ухо обычно отфильтровывает: гулом крови в собственных висках, шелестом оседающей на книжные полки пыли, далеким, ритмичным капаньем воды где-то в недрах водопровода и тем самым низким, утробным гулом, который она ощутила еще на гати.
Тук. Тук. Тук.
Сердце замка. Или его Хозяин.
Элеонора встала. Сидеть и ждать было невыносимо. Пассивность казалась ей оскорблением. Если замок хотел ее напугать, он выбрал не ту жертву. Страх — это эмоция, а эмоции требуют энергии. У Элеоноры не было сил бояться. У неё было только бесконечное, всепоглощающее любопытство анатома, вскрывающего редкий патологоанатомический образец.
Она вышла из библиотеки.
Дверь закрылась за ней так же бесшумно, как и открылась. Игната в холле не было. Огромное пространство, залитое мертвенным лунным светом из высоких окон, казалось декорацией. Черно-белый мраморный пол напоминал шахматную доску, на которой Элеонора была пешкой, сделавшей необдуманный ход.
Она прошла в центр холла. Её шаги тонули в густом, ворсистом персидском ковре, который, как и все в этом доме, был идеально чистым.
Здесь стояли зеркала.
Это была старая, ещё дореволюционная мода — зеркальные панели в простенках между колоннами, чтобы визуально расширить пространство. Всего их было пять. Огромные, в тяжёлых рамах из почерневшего серебра.
Элеонора подошла к первому.
Она ожидала увидеть свое отражение: бледное лицо, растрепавшиеся тёмные волосы, лиловое сукно платья, слишком простого для этих стен.
Но отражение было… неправильным.
Она стояла прямо перед стеклом, почти касаясь его кончиками пальцев. Но та, другая Элеонора в зеркале, стояла в трех шагах позади. И, что было хуже всего, ее отражение смотрело не на Элеонору, а куда-то в сторону, в темноту за левым плечом настоящей девушки.
Элеонора резко обернулась.
Пустота. Лишь бархатная портьера чуть колышется от сквозняка, которого здесь быть не могло.
Она снова повернулась к зеркалу. Отражение теперь смотрело прямо на нее, но уголки его губ были опущены в скорбной гримасе, в то время как лицо самой Элеоноры оставалось абсолютно спокойным.
Она перешла к следующему зеркалу.
Здесь было ещё хуже.
В стекле отражался холл. Колонны, ковёр, лестница. Но самой Элеоноры в отражении не было.
Холл в зеркале был пуст.
Она подняла руку. В реальности. Пальцы натянули кожу на запястье. В зеркале — ничего. Пустое пространство там, где должна была быть ее фигура.
Элеонора прижала ладонь к холодной амальгаме.
— Оптика, — прошептала она. — Угол падения света. Окисление серебра.
Слова звучали фальшиво. Это не было оптической иллюзией. Она чувствовала это кожей. Зеркала не просто отражали свет иначе. Они отражали время. То, что стояло за ее спиной сейчас, не имело формы в текущем моменте. Оно существовало либо в прошлом, либо в будущем, просачиваясь в настоящее лишь через этот серебряный барьер.
— Вы всегда спорите со своим отражением, или я удостоился особой чести?
Голос ударил по нервам, как тугая струна.
Он не прозвучал из-за спины. Он не отразился от стен. Он возник сразу везде — внутри ее черепа, в костном мозге, в воздухе, который она вдыхала.
Низкий, бархатный, с легкой, едва уловимой хрипотцой, словно голосовые связки этого человека были отлиты из старого дерева и обтянуты шелком. Это был голос из баллады. Голос, который она слышала в своих снах с того дня, как научилась говорить.
Элеонора не закричала. Она не подпрыгнула. Ее реакция была физиологической: сердце пропустило один удар, а затем забилось с такой силой, что перед глазами поплыли красные круги.
Она обернулась.
Медленно. Очень медленно.
Он стоял у подножия парадной лестницы.
Свет канделябра, который, как ей казалось, был потушен, вдруг вспыхнул сам собой, залив холл мягким, золотистым сиянием. Но свет не коснулся его. Он стоял в круге тени, и эта тень была гуще, плотнее, чем в любом другом месте холла.
Граф Владислав Мортиньяк не был похож на мертвеца.
Вампиры в дешевых романах были бледными, изможденными, с клыками. Граф был воплощением витальности, настолько совершенной, что она граничила с безумием.
Высокий. Его рост, казалось, менялся в зависимости от того, куда падал взгляд — сейчас он казался выше любой из колонн. Плечи его сюртука из тяжелого бархата цвета запекшейся крови были безупречны. На шее — белоснежный шейный платок, заколотый булавкой с чёрным бриллиантом.
Но главным было лицо.
Оно не было красивым в классическом понимании. Оно было точным. Каждая черта — прямой нос, высокие скулы, твердая линия подбородка — была высечена с пугающей, математической правильностью. Кожа не была бледной. Она была… прозрачной. Элеонора видела, как под тонкой пленкой эпидермиса медленно, словно нехотя, движется темная, почти черная венозная сетка.
И глаза.
Огромные, миндалевидные, цвета грозового неба перед ударом молнии. В них не было белков. Радужка заполняла все пространство, и в этой глубине не было зрачков — лишь пульсирующий, вертикальный мрак.
Он не улыбался.
— Вы читаете Фауста в пустом холле, — сказал он, и угол его рта едва заметно дернулся. — Это либо верх скуки, либо верх отчаяния. На безумие не похоже. Безумие пахнет иначе. От вас пахнет типографской краской, страхом и… сталью. Вы принесли в мой дом револьвер, мадемуазель Вельская?
Элеонора сглотнула. Горло пересохло.
— Я учительница литературы, — голос ее прозвучал хрипло, чужеродно. — В провинции сейчас неспокойно. Разбойники на дорогах.
Граф тихо, мелодично рассмеялся. Смех не имел эха. Он просто умер в воздухе, не коснувшись стен.
— Разбойники, — повторил он с удовольствием, словно пробуя слово на вкус. — Какое… девятнадцатое столетие. Вы стоите в замке, где время гниет, и пытаетесь торговаться со мной о разбойниках.
Он сделал шаг.
Он не сошел с лестницы. Он просто… сократил расстояние. Вот он был внизу, а вот он уже стоит в десяти шагах от нее, на краю ковра. Движение было лишено инерции.
Элеонора заставила себя не отступать. Она расправила плечи и посмотрела ему прямо в глаза.
— Вы не отражаетесь, — сказала она. Это было не обвинение. Констатация факта.
Владислав медленно обвел взглядом холл, зеркала.
— А вы бы хотели, чтобы я отражался? — его голос стал тише, интимнее. — Чтобы вы видели в стекле нас обоих? Какую пошлую мещанскую идиллию вы себе нарисовали, Элеонора? Граф, обнимающий учительницу на фоне гобелена?
Он произнес ее имя, и оно прозвучало как оскорбление. Как диагноз.
— Я хочу знать правила, — сказала Элеонора. — Вы хозяин этого дома. Я — приглашенный специалист. Я должна составить опись библиотеки.
— Опись, — он склонил голову набок. Его волосы, черные с редкими нитями серебра, качнулись. — Систематизация хаоса. Какая по-человечески трогательная попытка упорядочить бездну. Вы думаете, что можете наклеить библиотечные карточки на мое безумие?
— Я думаю, что ваши книги стоят денег, — парировала Элеонора. — А земля под замком стоит глины. Если я не составлю каталог, вас взорвут.
На этот раз он рассмеялся в голос. Смех был пугающе нормальным, земным.
— Меня пытались сжечь, отлучить от церкви, забить осиновым колом и продать в казну. Вы думаете, нитроглицерин меня пугает? Девочка, я сам — нитроглицерин. Я — отложенный во времени взрыв.
Он шагнул еще ближе. Теперь их разделяло не более пяти шагов.
Элеонора почувствовала, как меняется воздух. Он становился густым, тяжелым, наэлектризованным. Волосы на ее руках встали дыбом. Запах озона, который она чувствовала с момента прибытия, стал нестерпимым, резким, как перед грозой.
— Зачем я здесь? — спросила она. — Если вы можете уничтожить замок щелчком пальцев, зачем вам опись? Зачем вам я?
Владислав впервые за разговор посмотрел прямо на нее. Его взгляд был физически тяжелым. Он давил на глазные яблоки, проникал в череп.
— Я ждал вас, — просто сказал он.
— Это я уже слышала. Зачем?
— Потому что вы — сбой в программе, — он улыбнулся, и Элеонора увидела его зубы. Идеальные, ровные, слишком белые. И клыки. Верхние резцы были чуть длиннее обычного, острее, но они не выглядели как оружие. Они выглядели как деталь идеального механизма. — Род Мортиньяков — это замкнутая цепь. Мы пьем время, чтобы жить, и живем, чтобы пить время. Это круг. Скучный, предсказуемый, вечный круг. А вы… вы пришли с улицы. Вы пахнете поездом, дешевой гостиницей и карболкой из гимназии. Вы — чужеродный элемент.
— Антитело? — предположила Элеонора.
— Скорее, вирус, — он сделал еще один шаг. — Вы несете в себе смерть. Настоящую, грязную, человеческую смерть. Не ту эстетическую меланхолию, которой наслаждаюсь я. Вы — конечны. И ваша конечность заразна.
Он был уже в трех шагах. Элеонора могла видеть тончайшую вязь кружева на его манжетах. Она могла видеть, что в его черных глазах нет отражения ее лица. Там вообще ничего не было. Только глухая, бархатная пустота.
— Вы боитесь меня, — констатировал он.
— Я боюсь бешеных собак и дурно сваренного кофе, — ответила Элеонора. — Вы — архитектурное излишество.
Владислав замер. Его брови — идеально очерченные, темные — поползли вверх. А затем он расхохотался. На этот раз смеялся он долго, запрокинув голову. Его смех гремел под сводами холла, заставляя канделябры едва заметно вибрировать.
— Ах, — выдохнул он, вытирая несуществующую слезу. — Вот она, кровь. Я забыл, какая она дерзкая, когда еще не пропиталась страхом. Ваша прабабка Варвара была такой же. Она пыталась сжечь мои книги, потому что думала, что огонь очистит ее от меня. Софья была другой. Софья была… поэтичной. Она ждала меня на коленях. Это утомляло.
— Я не буду стоять на коленях, — сказала Элеонора.
— Я знаю, — его лицо внезапно стало серьезным. Маска светского льва сползла, обнажив нечто древнее и хищное. — Поэтому вы мне и интересны.
Он преодолел оставшееся расстояние одним плавным, скользящим движением.
Элеонора не отшатнулась. Она стояла, вдыхая запах его одеколона — сандал, табак и холодный камень.
Владислав навис над ней. Он был выше на полголовы. Его присутствие было похоже на погружение в ледяную воду. Кожа Элеоноры мгновенно покрылась мурашками, несмотря на теплое сияние свечей.
— Посмотрите на меня, — приказал он.
Это не было просьбой.
Элеонора подняла взгляд.
Он медленно, очень медленно протянул руку. В лунном свете (хотя свечи горели ровно, свет в холле теперь казался лунным) его пальцы казались фарфоровыми. Он коснулся ее щеки.
Прикосновение было обжигающе холодным.
Но дело было не в температуре. От места его касания по нервам Элеоноры прокатилась волна абсолютного, химически чистого оцепенения. Это не было похоже на удар током. Это было похоже на инъекцию жидкого азота прямо в ствол мозга.
Её воля, её мысли, её «Я» — всё это начало замерзать, покрываться инеем.
— Вот оно, — прошептал он, наклоняясь ниже. Его губы оказались у самого ее виска. — Слышишь?
Элеонора не могла ответить. Ее губы онемели.
— Тишина, — продолжил он. — Я забираю не кровь, Элеонора. Кровь — это просто вино, оно пьянит на час. Я забираю шум. Тот внутренний шум, который вы, люди, называете жизнью. Страх, голод, желание, сомнение. Я выпиваю их, и остается… — он коснулся ее лба своим, холодным. — Остается кристалл. Идеальная форма. Вечность.
Он провел пальцем по её шее, вниз, к ключице. Элеонора стояла, не в силах пошевелиться. Это не было гипнозом в привычном смысле. Он не приказывал ее телу. Он просто выключил ее эмоции. Оставил только чистый разум, который с ужасом и восторгом наблюдал за собственной аннигиляцией.
— В балладе девица обнимает графа, — прошептал он, его дыхание холодило ее кожу. — Она думает, что это любовь. Глупое дитя. Это не любовь. Это признание подсудимым своей вины и просьба о высшей мере. Она обнимает меня, потому что устала нести себя. А я позволяю ей это, потому что устал быть один.
Его рука переместилась с ее шеи на затылок. Пальцы запутались в ее волосах, с силой, от которой, казалось, должен был хрустнуть позвоночник.
— Ты пахнешь школой, — сказал он, и в его голосе впервые проскользнула нотка почти человеческого отвращения. — Мелом и несбывшимися надеждами. Я сотру это. Я дам тебе другие запахи. Запах старых гербариев и озона.
Он наклонился ниже. Элеонора закрыла глаза. Она ждала укуса. Ждала боли. Ждала того мига, когда ее время перельется в него.
Но вместо клыков она почувствовала его губы.
Он поцеловал ее.
Поцелуй не был нежным. Он был актом вивисекции. Его губы были твердыми, как промерзшая земля. Он не пытался проникнуть в ее рот языком. Он просто пил ее дыхание, забирая остатки тепла.
И в этот момент Элеонора поняла, что он не просто пьет. Он проверяет.
Его холод проникал все глубже, замораживая ее вены. Он искал ту самую «песню крови», о которой писала мать. Он искал резонанс.
Внезапно, в самой глубине этого ледяного оцепенения, там, где замерзала даже её душа, что-то щелкнуло.
Какая-то пружина, сжатая годами одиночества, годами притворства, годами учебы в гимназии и проверкой сотен бездарных диктантов, распрямилась.
Элеонора не ударила его. Она не укусила в ответ.
Она рассмеялась.
Смех вырвался из нее хриплый, задушенный, но абсолютно искренний. Он был настолько неуместен в этой готической сцене, настолько живой, что Владислав отпрянул.
Он отшатнулся от нее, как от прокаженной. Его черные глаза расширились. В них впервые за весь разговор промелькнуло что-то похожее на удивление.
— Что… — начал он.
— У тебя руки холодные, — сказала Элеонора, растирая онемевшую шею. Голос ее дрожал от смеха. — И дыхание пахнет могилой. Разве матушка не учила тебя, что перед поцелуем нужно хотя бы полоскать рот?
Владислав моргнул. Мимолетное удивление сменилось гневом. Воздух в холле потяжелел, свечи затрещали и вытянулись в синие, коптящие языки.
— Ты смеешь…
— Смею, — перебила она, делая шаг к нему. Теперь инициатива была на ее стороне. Она вторгалась в его личное пространство так же, как он вторгался в ее. — Ты ждал меня, чтобы поразить своим величием? Граф, вы застоялись. Вам нужна новая публика. Я — учительница. Я тридцать пять часов в неделю смотрю на лица, которые пытаются казаться умнее, чем они есть. Ваш «вампирский шарм» — это уровень провинциального театра.
Она подошла почти вплотную.
— Ты не отражение, — сказала она тише, глядя ему в глаза. — Ты просто дыра. Пустота, которая так боится признать себя пустотой, что наряжается в бархат и читает стихи. Ты не пьешь время, граф. Ты прячешься от него.
Она подняла руку и коснулась его груди. Там, где должно было быть сердце.
Под тонкой тканью сюртука и рубашкой она не почувствовала биения. Но она почувствовала вибрацию. Глубокую, ритмичную, похожую на работу тяжелого пресса глубоко под землей.
Тук. Тук. Тук.
Сердце замка было его сердцем.
— Ты ждал меня, — повторила она его слова. — Но не потому, что я — сбой. А потому, что я — зеркало. Первое зеркало в этом доме, которое тебя не отражает. И это сводит тебя с ума.
Владислав смотрел на нее. Гнев в его глазах медленно гас, сменяясь чем-то, что Элеонора не могла распознать. Возможно, интересом. Возможно, голодом иного рода.
Он перехватил ее руку, все еще лежащую на его груди. Его хватка была железной.
— Вы опасная женщина, Элеонора Вельская, — сказал он. Его голос снова стал бархатным, но теперь в нем звенел стылый металл.
— Я учительница литературы, — поправила она, даже не пытаясь вырвать руку. — Опасны те, кому нечего терять. А у меня есть револьвер и месяц времени.
Он тихо рассмеялся. На этот раз смех был почти человеческим.
— Месяц — это очень самонадеянно.
— У меня крепкая конституция, — она позволила себе улыбнуться. — Расшатанные нервы прилагаются.
Владислав склонился к ее уху. Его губы едва касались мочки.
— Твоя спальня — под крышей. Окна не открывай. Если услышишь, как кто-то скребется в стекло — это не птица. Это тоска. Не впускай ее.
— А вы? — спросила Элеонора. — Где будет ваша спальня?
— У меня нет спальни, — прошептал он. — Я и есть спальня. Я и есть этот дом.
Он отпустил ее руку. Сделал шаг назад, в тень. Свечи в холле мгновенно выровнялись, их свет снова стал золотистым и спокойным.
— Отдыхайте, мадемуазель, — сказал он официальным тоном, словно дворецкий. — Завтра у вас тяжелый день. Опись — это такая скука.
Он растворился в темноте у лестницы. Не ушел, не спустился. Просто перестал быть видимым, слившись с бархатными тенями.
Элеонора осталась стоять посреди холла.
Ее щека все еще горела от холода его прикосновения. Сердце колотилось где-то в горле.
Она посмотрела на ближайшее зеркало.
В стекле отражалась она. Бледная, растрепанная, с лихорадочным румянцем на скулах. Обычная девушка в лиловом платье.
Но рядом с ней, в глубине отражения, за ее правым плечом, клубилась тьма. Гуще, чем тень. И в этой тьме медленно, очень медленно разгорались две желтые точки.
Элеонора отвернулась от зеркала.
Она пошла к лестнице, ведущей в ее спальню. Ноги больше не были ватными. Они были легкими, почти невесомыми.
Она поднялась на несколько ступеней, держась рукой за перила из красного дерева.
— Кстати, граф, — крикнула она в пустоту холла. Ее голос эхом отразился от сводов. — Если вы еще раз поцелуете меня без спроса, я использую тот самый револьвер. Не по вам. По зеркалам. Говорят, серебро очень вредит коже.
Ответом ей был лишь тихий, бархатистый смех, который, казалось, сочился прямо из стен.
Элеонора улыбнулась сама себе и продолжила подъем. Война была объявлена. И, что самое удивительное, ей это нравилось.
Глава 6. Ужин без аппетита.
Спальня, которую Игнат назвал «покоями для гостей», находилась под самой крышей, в круглой башне. Узкая винтовая лестница, пахнущая вековой пылью и сухим деревом, привела Элеонору в небольшую комнату с единственным стрельчатым окном. Стены здесь были обиты тяжелым лиловым шелком, который в лунном свете казался черным.
Мебели было минимум: кровать под балдахином, похожая на гроб, умывальник с облупившимся фаянсовым тазом и массивный дубовый шкаф. Ни зеркала, ни картин. Только над камином висел одинокий гобелен, изображающий святого Георгия, пронзающего копьем змея. Копье на гобелене было порвано, а лицо святого стерто до неузнаваемости чьим-то злым, методичным ножом.
Элеонора не стала раздеваться. Она лишь сбросила тяжелую пелерину и подошла к окну.
Внизу, во внутреннем дворе, туман сгустился, превратившись в белое, бурлящее море. Замок стоял на острове посреди этого моря. Луны не было видно — ее поглотили низкие облака, — но свет все равно был. Он исходил от самого камня, от влажных стен, от земли. Это была люминесценция распада.
Она ждала.
После сцены в холле, после ледяного поцелуя и ее дерзкого ответа, тишина стала другой. Она больше не была пустой. Она была напряженной, как струна. Элеонора чувствовала присутствие графа не как физическое явление, а как изменение атмосферного давления. Он был внизу. В западном крыле. Он ждал, когда она спустится.
Стук в дверь раздался ровно в тот момент, когда часы где-то в недрах замка (Элеонора не могла определить, где именно) пробили полночь.
Стук был не робким и не громким. Это был сухой, вежливый звук костяшек пальцев по дереву. Звук, который в любом другом месте означал бы «разрешите войти», но здесь звучал как «вы приговорены, откройте для зачтения вердикта».
— Войдите, — сказала Элеонора, не оборачиваясь от окна.
Дверь открылась. На пороге стоял Игнат.
В лунном свете его лицо казалось еще более древним и восковым. В руках он держал серебряный поднос. На подносе стоял один прибор: фарфоровая тарелка с гербом Мортиньяков, тяжелое столовое серебро и хрустальный бокал.
— Хозяин распорядился подать ужин в малой столовой, — проскрипел Игнат. — Он не любит большую залу. Слишком много эха.
— Я не голодна, — ответила Элеонора.
— Хозяин редко приглашает к столу, — Игнат даже не моргнул. — Отказывать ему… неразумно. Это портит пищеварение.
Элеонора усмехнулась. Угроза, замаскированная под заботу о здоровье.
— Ведите, — кивнула она.
Они шли по галерее. Игнат нес поднос так, словно тот весил не больше пера, его шаги были абсолютно бесшумны. Элеонора шла следом, и звук ее каблуков по камню казался ей самой оглушительным.
Малая столовая оказалась длинной, узкой комнатой с низким сводчатым потолком. Здесь горело всего несколько свечей в массивном шандале, стоявшем в центре огромного дубового стола. Тени от свечей плясали на гобеленах, изображающих сцены охоты, делая их похожими на иллюстрации из анатомического атласа.
Граф стоял у камина.
На нем был другой сюртук — из черного бархата, без единого украшения. Он не сидел. Он стоял, заложив руки за спину, и смотрел на огонь. Когда они вошли, он не повернулся.
— Оставь нас, Игнат, — голос Владислава прозвучал глухо, отражаясь от каменной кладки.
Старый слуга поклонился, поставил поднос на край стола и бесшумно исчез за дверью.
Элеонора осталась наедине с ним.
Она сделала несколько шагов вглубь комнаты, осматриваясь.
— Вы ужинаете при свечах? — спросила она, чтобы заполнить густую, осязаемую тишину. — Я думала, существа вашей природы предпочитают лунный свет.
— Лунный свет хорош для поэзии, — Владислав наконец оторвался от созерцания огня и повернулся. — Для еды требуется иллюзия нормальности. Свечи — это вежливость по отношению к живым.
Он указал на стул во главе стола.
— Садитесь.
Элеонора села.
Стул был жестким и холодным. Она положила руки на стол. Дерево было отполировано до зеркального блеска.
Граф обошел стол и сел напротив. Расстояние между ними было не менее пяти футов, но Элеонора чувствовала холод, исходящий от него, физически, словно между ними положили глыбу льда.
Игнат, словно призрак, возник из-за портьеры. Он подошел к Элеоноре и снял серебряную крышку с ее тарелки.
Там лежал фазан.
Птица была зажарена до идеальной золотистой корочки, фарширована трюфелями и украшена веточками розмарина. Рядом — горка спаржи, политая растопленным маслом. В хрустальном бокале рубиновым светом мерцало вино.
Игнат снял крышку и с тарелки графа.
Там было пусто.
Чистый, белый фарфор. Лишь рядом с ножом лежала тяжелая льняная салфетка.
Элеонора посмотрела на свою тарелку. Аромат жареного мяса и специй ударил в ноздри. Она внезапно осознала, что не ела с самого утра, с гимназии. Желудок предательски сжался.
— Ешьте, — сказал Владислав. — Еда свежая. Игнат привез ее из города сегодня днем.
— А вы? — Элеонора взяла нож и вилку. Приборы были тяжелыми, из настоящего серебра.
— Я не нуждаюсь в земной пище, — спокойно ответил граф. — Но я люблю ритуалы. А ужин — это самый древний из человеческих ритуалов. Совместное поглощение смерти, чтобы продлить жизнь. В этом есть… ирония.
Элеонора отрезала кусочек фазана. Мясо было нежным, оно таяло во рту. Вино в бокале пахло дубом и черными ягодами. Она сделала глоток. Вино было превосходным, густым, терпким.
Она отрезала еще кусок.
Владислав смотрел на нее.
Он не моргал. Его черные глаза следили за каждым движением её рук, за тем, как двигаются её губы, когда она жует. Это не было вожделением. Это было наблюдение энтомолога за редким видом бабочки, которая бьется о стекло его банки.
— Вы не притронулись к своей тарелке, — сказала Элеонора, откладывая приборы. Она больше не чувствовала голода. Аппетит испарился под этим немигающим взглядом. — Вы сказали, что любите ритуалы. Ритуал обычно предполагает участие двоих.
— Я участвую, — угол его рта дернулся в намеке на улыбку. — Я наблюдаю. Это тоже форма участия.
Он взял свой бокал. Поднес его к губам. В лунном свете, падавшем из высокого окна, хрусталь блеснул.
Элеонора внимательно следила за ним.
Граф наклонил бокал. Рубиновая жидкость коснулась его губ. Он сделал глотательное движение кадыком. Затем он поставил бокал на стол.
Но бокал не звякнул о дерево.
Элеонора прищурилась. Вино в бокале графа стояло на том же уровне, что и до «глотка». Ни одна капля не покинула хрустальных стенок.
— Вы плохой актер, граф, — сказала она.
Владислав замер. Его рука, держащая нож, напряглась.
— Что вы имеете в виду?
— Вы делаете вид, что пьёте, — Элеонора кивнула на его бокал. — Зачем? Если вы не едите и не пьете, к чему этот фарс? Вы пытаетесь убедить меня, что вы человек? Или пытаетесь убедить в этом себя?
Лицо Владислава окаменело. Тени в столовой, казалось, сгустились, поползли по стенам к потолку. Температура в комнате упала еще на несколько градусов. На стеклах окна внутри столовой начал проступать иней.
— Вы задаете опасные вопросы, мадемуазель Вельская, — его голос стал низким, вибрирующим. Звук, от которого крошится стекло.
— Я задаю вопросы учительницы литературы, — парировала она. — Мы привыкли анализировать мотивы персонажей. Каков ваш мотив, граф? Зачем вам я? Зачем вам опись? Вы могли бы убить меня в холле. Вы могли бы выпить меня до дна в первую же секунду. Но вы играете в хозяина поместья.
Владислав медленно положил нож.
— Я не играю, — сказал он тихо. — Я вспоминаю.
Он откинулся на спинку стула. Свет свечей упал на его лицо, и Элеонора впервые заметила, насколько оно неподвижно. На лице человека всегда есть микродвижения: пульсация вен, дрожание век, едва заметное изменение тона кожи. Лицо Владислава было маской из алебастра.
— Вы хотите легенду? — спросил он. — Вы ее получите. Вы ведь за этим здесь. Не за книгами. Вы приехали слушать.
Он сцепил пальцы в замок.
— Этот замок, — начал он, глядя куда-то сквозь стену, — никогда не был домом. Дом — это место, где спят. Здесь не спят. Здесь ждут. Мой предок, Игнатий, не был безумным чернокнижником, как шепчутся ваши кухарки. Он был математиком. Архитектором страха.
Элеонора слушала, не перебивая. Она положила руки на стол ладонями вниз, полностью открытая, демонстрируя отсутствие угрозы.
— В шестнадцатом веке наука граничила с ересью, — продолжал Владислав. — Игнатий изучал не звезды. Он изучал пустоты. Он искал место на земле, где ткань реальности истончается. Место, где время течет иначе. Он нашел его здесь. Под этим холмом.
— Геологический разлом? — предположила Элеонора. — Выход газов?
— Не газов, — Владислав позволил себе улыбнуться, но улыбка не коснулась его глаз. — Древние здесь называли это «Пастью». Разрыв между тем, что мы видим, и тем, что есть. Игнатий не нашел золото. Он нашел бесконечность. Но бесконечность — это не дар. Это хищник.
Он взял свой бокал. На этот раз он не стал делать вид, что пьет. Он просто крутил его в длинных пальцах, и вино оставляло на хрустале маслянистые, медленно стекающие «ножки».
— Пасть требовала пищи. Она пожирала скот, людей, урожай. Она высасывала жизнь из долины. Игнатий понял: чтобы выжить, нужно не запечатать Пасть. Запечатать ее невозможно. Нужно было стать для нее… блюдом. Но блюдом, которое нельзя съесть до конца.
— Вампиром, — выдохнула Элеонора.
— Это слово придумали позже, — поморщился Владислав. — Суеверные крестьяне. Игнатий стал… якорем. Он заключил сделку. Не с Дьяволом. Дьявол — это слишком человеческая концепция. Он заключил сделку с самой Пастью. Он предложил ей свою кровь и свой род в обмен на то, что она перестанет пожирать землю.
— И она согласилась?
— Пасть не торгуется. Она просто берет. Игнатий обманул ее. Он не отдал свою кровь. Он создал замок. Он построил этот гранитный саркофаг прямо над Пастью. И он запер себя внутри. Он стал живым клапаном. Его жизнь, его бесконечное существование — это дань. Налог, который Пасть взимает за то, чтобы не поглотить уезд Н.
Владислав замолчал. Он смотрел на свои руки.
— А вы? — тихо спросила Элеонора. — Вы — его потомок. Вы тоже… клапан?
— Я — тюремщик, — голос графа стал жестким. — И я — заключенный. Я не могу выйти за эти стены дальше, чем на сто саженей. Туман не пускает меня. Это граница моего вольера. Если я пересеку ее, Пасть, которая привыкла питаться мной, почувствует пустоту. И она начнет жрать.
Он поднял взгляд на Элеонору. В черных глубинах его глаз горел холодный, синий огонь.
— Я вечен, мадемуазель. Но это не та вечность, о которой мечтают поэты. Это вечность в одиночной камере. Я читаю одни и те же книги. Я смотрю на одни и те же звезды. Я пью вино, которого не чувствую, потому что память о вкусе — это единственное, что у меня осталось от человечности. Я имитирую ужин, потому что если я забуду, как выглядит нож и вилка, я забуду, как выглядит человек. А если я забуду человека, Пасть внизу проснется окончательно. Она питается не только временем. Она питается смыслом.
Элеонора смотрела на него. На этого идеального, холодного, бессмертного монстра. И впервые за весь вечер она не почувствовала страха. Она почувствовала пронзительную, почти невыносимую жалость.
— Поэтому вы ждали меня, — сказала она.
— Да, — кивнул Владислав. — Вы — новая кровь. Но не для Пасти. Для меня. Вы — трещина в монотонности. Вы пахнете пылью библиотек и мелом. Вы задаете вопросы. Вы смеетесь, когда вам угрожают. Вы заставляете меня… реагировать.
— Я ваш антидепрессант? — Элеонора позволила себе легкую, едва заметную улыбку.
— Вы мой раздражитель, — ответил он без тени юмора. — А раздражение — это тоже форма жизни.
Он протянул руку через стол.
Элеонора не отдернула свою. Она знала, что он не собирается ее снова целовать.
Пальцы Владислава — холодные, как у мраморной статуи — накрыли ее руку.
— Не ешьте фазана, — сказал он тихо. — Игнат привез его из города, но возница вез его через болота. Мясо впитало запах сероводорода. Вы почувствуете это только к утру, и ваша ночь будет… неприятной.
Элеонора посмотрела на свою тарелку. Аппетит, который она было почувствовала, исчез окончательно. Теперь запах жареной птицы казался ей чуть кисловатым, с болотной гнильцой.
— Спасибо за предупреждение, — сказала она, отодвигая тарелку.
— Я забочусь о своих гостях, — Владислав убрал руку. — Особенно о тех, кто приносит с собой револьверы.
— Я оставлю его в спальне, — пообещала Элеонора.
— Оставьте. Он вам не понадобится. В этом доме единственное оружие, которое имеет значение — это ваш язык. Он острее стали.
Он встал.
Элеонора тоже поднялась.
Свечи в шандале внезапно мигнули и вытянулись в длинные синие нити. Тени метнулись по стенам, сливаясь в одну огромную, колышущуюся массу.
— Я оставлю вас, — сказал Владислав. — Мне нужно… проверить границы. Туман сегодня беспокойный. Игнат проводит вас в библиотеку завтра в восемь.
— Граф, — окликнула она его, когда он уже сделал шаг к двери.
Он обернулся.
— Зачем вы держите Игната? — спросила Элеонора. — Он выглядит так, словно должен был умереть еще при Александре Первом. Почему вы не дадите ему уйти?
Владислав долго смотрел на нее. В его взгляде было что-то похожее на удивление.
— Игнат не слуга, — ответил он наконец. — Игнат — это сторожевой пес. Только он охраняет не меня от вас. Он охраняет меня от самого себя. Когда Пасть внизу становится слишком голодной, я спускаюсь в подвалы. И тогда мне нужен кто-то, кто напомнит мне, как дышать. Игнат — мой поводок.
С этими словами он вышел.
Дверь закрылась за ним без звука.
Элеонора осталась одна в столовой.
Она подошла к столу. Посмотрела на нетронутую тарелку графа. На бокал, в котором вино стояло на прежнем уровне.
Она обошла стол и села на его место.
Отсюда, с его точки обзора, комната выглядела иначе. Свечи бросали на её лицо глубокие тени.
Она посмотрела на свое отражение в лезвии серебряного ножа.
В тусклом металле ее лицо казалось размытым, почти прозрачным.
Она провела пальцем по краю бокала. Раздался высокий, чистый звук — нота «ля».
Элеонора встала. Она больше не могла здесь находиться. Запах фазана стал невыносим.
Она вышла из столовой и пошла по темному коридору обратно к лестнице. Свечи в канделябрах вдоль стен вспыхивали сами собой, стоило ей приблизиться, и гасли, стоило отойти. Замок дышал вместе с ней.
Поднимаясь по винтовой лестнице в свою башню, она чувствовала вибрацию сквозь каменные ступени.
Тук. Тук. Тук.
Пасть была сыта. На сегодня.
Войдя в спальню, Элеонора заперла дверь на тяжелый дубовый засов. Она знала, что засов не удержит графа, если он захочет войти. Но это был человеческий жест. Жест, отделяющий «внутри» от «снаружи».
Она подошла к окну.
Туман внизу немного рассеялся, и в его разрывах она увидела черную гладь болотной воды. А на самом краю горизонта, там, где болота переходили в лес, плясали бледные, зеленоватые огни.
Элеонора не стала открывать окно. Она знала, что Владислав был прав. Это была не тоска. Это был болотный газ, горящий над местами, где утонуло слишком много людей.
Она разделась, оставшись в одной льняной рубашке, и забралась под ледяное, хрустящее от крахмала одеяло.
Она не спала.
Она смотрела в темноту потолка, слушая дыхание замка.
Граф не был монстром из сказки. Он был бухгалтером. Бухгалтером Апокалипсиса, который каждый день сводил дебет и кредит человеческих жизней, чтобы мир наверху не рухнул в бездну.
И она, Элеонора Вельская, только что стала частью его баланса.
Она закрыла глаза.
В темноте под ее опущенными веками плыли слова баллады, но теперь они звучали не как романтическая чушь, а как протокол вскрытия.
«В подвалах замка у меня сокровища хранятся…»
Сокровища.
Бесконечное время.
И она только что согласилась стать его хранительницей.
Глава 7. Шёпот в галереях.
Сон не приходил. Он стоял у порога сознания, холодный и тяжелый, как мокрое сукно, но переступить его не мог. Элеонора лежала в кровати под балдахином, глядя в темноту потолка, и слушала, как бьется сердце замка.
Тук. Тук. Тук.
Ритм был ровным, гипнотическим. Он совпадал с пульсом в ее собственных висках. Элеонора перевернулась на бок. Льняная рубашка пропиталась холодным потом — температура в спальне была близка к нулю, но ледяной воздух не приносил свежести, лишь вытягивал тепло из костей.
Она думала о фазане. О нетронутом бокале вина. О руках Владислава — идеальных, аристократичных, но холодных, как мрамор в усыпальнице. Она вспоминала его голос, когда он говорил о «Пасти». В его тоне не было театральной мрачности, свойственной готическим романам. Была лишь бесконечная, всепоглощающая усталость тюремщика, который охраняет камеру, где заперт сам.
Часы в башне пробили три раза. Удары были гулкими, вибрирующими, и с каждым ударом Элеонора понимала: она больше не сможет лежать здесь. Стены спальни давили. Воздух стал спертым. Ей нужен был простор, небо, пусть даже затянутое облаками.
Она встала.
Движение было бесшумным. Она не стала искать чулки или обувь. Холодный мрамор башни приятно студил босые ступни. Элеонора накинула на плечи свою шерстяную пелерину — единственное яркое пятно в этой монохромной комнате — и подошла к двери.
Тяжелый дубовый засов, который она наложила изнутри, поддался с тихим скрипом.
Она открыла дверь.
В галерее было темно, но не абсолютно. Лунный свет, просачиваясь сквозь высокие окна, рисовал на полу квадраты бледного серебра. Тени от витых колонн казались прутьями гигантской клетки.
Элеонора вышла из комнаты.
Она не знала, куда идет. Ноги сами несли ее прочь от жилых покоев, прочь от запаха воска и пыльного шелка, вниз, к главному холлу.
Холл встретил ее тишиной. Но это была не та мертвая тишина, что встретила ее вчера. Сейчас в ней чувствовалось присутствие. Замок не спал. Он дремал, как сытый зверь, и во сне перебирал лапами.
Элеонора пересекла шахматный пол. Ее тень, длинная и искаженная, бежала впереди, то сжимаясь, то растягиваясь на неровностях камня. Она подошла к парадным дверям.
Засов снаружи. Она знала это. Граф не хотел, чтобы она выходила. Или, наоборот, хотел, чтобы она попросила?
Элеонора положила ладони на ледяное дерево.
— Я знаю, что вы здесь, — сказала она в темноту холла. Голос прозвучал уверенно, хотя колени слегка дрожали. — Откройте.
Она не ждала ответа. Но спустя мгновение за ее спиной, со стороны галереи, раздался звук.
Шелест.
Не шагов. Шагов Владислава не было слышно никогда. Это был звук тяжелой бархатной ткани, разрезающей воздух.
Элеонора обернулась.
Он стоял у подножия лестницы. На этот раз на нем не было сюртука. Только черная шелковая рубашка с распахнутым воротом и узкие брюки, заправленные в высокие сапоги. В лунном свете его кожа казалась неестественно белой, почти фосфоресцирующей.
Он не улыбался.
— Босиком, — констатировал он, его голос эхом отразился от сводов. — В моём доме. Вы либо невероятно храбры, либо безрассудно глупы.
— У меня мерзнут ноги, — просто ответила Элеонора. — И мне нужен воздух.
Владислав медленно спустился с последних ступеней. С каждым его шагом тени в холле сгущались, словно не желая отпускать его.
— Воздух снаружи сегодня ядовит, — сказал он, останавливаясь в десяти шагах от неё. — Вы почувствуете это, как только переступите порог. Запах гниения и озона.
— Я предпочитаю правду, какой бы она ни была, — Элеонора выпрямилась, плотнее запахивая пелерину. — Вашим басням о фазанах я уже верю.
Уголок его рта дернулся.
— Вы дерзите, когда боитесь. Это очаровательно. Почти.
Он подошел к двери. Его движения были текучими, лишенными инерции. Он не взялся за засов рукой. Он просто посмотрел на него.
Тяжелый брус кованого железа с глухим скрежетом сам собой пополз из пазов и с лязгом упал на каменный пол.
Владислав толкнул створку.
Удар холодного ночного воздуха был физическим. Он пах мокрой землей, прелой листвой и чем-то сладковатым, как запах цветов на кладбище.
— После вас, учительница, — Владислав сделал приглашающий жест. — Парк Мортиньяков не кусается. По крайней мере, не в полнолуние.
Элеонора шагнула за порог.
Гравий подъездной аллеи впился в босые подошвы острыми гранями. Она зашипела от боли, но не остановилась.
Парк был иным, чем днем. Днем это был запущенный английский сад. Сейчас это был первобытный лес. Тени от дубов и тисов сплелись в сплошной черный купол, скрывая небо. Лунный свет пробивался лишь редкими, дрожащими пятнами, превращая траву в серебро, а землю — в черную смолу.
Владислав шел рядом. Он не касался ее, но Элеонора чувствовала его плечо в дюйме от своего. Он подстраивался под ее шаг, хотя его собственная походка была создана для скользящего бега.
— Куда мы идем? — спросила она, чтобы разрушить чары пения ночных насекомых.
— Туда, где хранятся настоящие сокровища, — ответил он. — Вы же читали балладу.
Аллея закончилась, перейдя в дикую часть парка. Здесь гравий сменился мхом и опавшей хвоей. Земля была мягкой, пружинящей, усеянной шишками, которые больно кололи Элеонору. Она шла, стараясь не хромать, высоко поднимая ноги, как цапля.
— Снимите пелерину, — внезапно сказал Владислав.
— Мне холодно.
— Вам не может быть холодно, — он повернул к ней лицо. В лунном свете его глаза казались двумя озерами жидкого серебра. — Вы дрожите не от холода. Вы дрожите от адреналина. Это тепло. Снимите. Ощутите ветер кожей.
Его приказ прозвучал не как требование, а как просьба врача.
Элеонора подчинилась. Она разжала пальцы. Шерстяная ткань соскользнула с ее плеч и бесшумно упала на мох, темным пятном выделяясь на серебре.
Ветер тут же обхватил ее, пробрался под тонкую рубашку, покрыл кожу мурашками. Но вместе с холодом пришел запах. Настоящий запах ночи. Смола. Влажная земля. Смерть.
— Дышите, — прошептал Владислав. — Глубже.
Элеонора вдохнула. Легкие обожгло. И вдруг, сквозь запах тления, она уловила его. Его личный запах. Не одеколон — он давно выветрился бы за триста лет. Это был запах самого времени, запертого в камне. Запах старой бумаги, озона и холодного железа.
Она посмотрела на него.
Он шел, запрокинув голову, закрыв глаза. Он не шел — он плыл над землей, едва касаясь травы носками сапог. Он впитывал эту ночь, как умирающий от жажды впитывает воду.
— Почему вы не летаете? — тихо спросила Элеонора. — Если вы настолько… не принадлежите этому миру.
Владислав открыл глаза.
— Гравитация — единственное, что меня еще держит, — серьезно ответил он. — Если я перестану чувствовать вес, я растворюсь. Пасть внизу заберет меня. А я, как ни странно, к этому не готов. Скука вечности — плохой повод для самоубийства.
Они вышли на поляну.
Здесь луна светила в полную силу, не заслоненная ветвями. Посреди поляны возвышался холм — искусственный курган, сложенный из массивных гранитных блоков.
Склеп.
Вход в него был не дверью, а просто разломом в скале, похожим на раззявленную в беззвучном крике пасть. Никакой решетки. Никакого замка.
— Вы оставили его открытым? — спросила Элеонора.
— Мертвым незачем запираться изнутри, — ответил Владислав. — И некому запирать снаружи.
Он шагнул в темноту провала. Элеонора помедлила секунду, глядя на черноту, поглощающую свет, а затем шагнула следом.
Внутри пахнуло сухим, стерильным холодом. Это был холод не смерти, а консервации.
Владислав щелкнул пальцами.
На стенах вспыхнули факелы. Не магия — просто газовые рожки, замаскированные под старину, зажглись с тихим шипением.
Склеп был огромен. Это был не подвал, а подземный собор. Сводчатые потолки поддерживались колоннами из цельного мрамора.
И повсюду были гробы.
Они стояли в нишах, лежали на каменных постаментах. Не деревянные ящики. Хрустальные саркофаги.
Элеонора подошла к ближайшему.
Внутри, на подушке из черного бархата, лежала женщина.
Она была прекрасна. Белое платье эпохи ампир, жемчужное ожерелье на шее, которое казалось каплями застывшего молока. Ее кожа была бледной, но не восковой. Она выглядела спящей.
— Софья, — сказал Владислав, становясь за спиной Элеоноры. — Моя двоюродная прабабка. Та самая, что оставила вам библиотеку. Она была поэтессой. Слишком чувствительной для этого мира.
— Она… живая? — выдохнула Элеонора, боясь коснуться стекла.
— Она в промежутке, — голос графа стал глуше. — Я остановил для нее время. Она не гниет, не стареет. Но и не дышит. Она — идеальный стих, замерший на середине строки.
Элеонора перевела взгляд на следующий саркофаг. Там лежал мужчина в военном мундире времен Екатерины. Его усы были идеально закручены, на груди — орден Андрея Первозванного.
— Мой прадед, — прокомментировал Владислав. — Умер от пули на дуэли. Был невыносимым заносчивым идиотом. Я оставил его здесь, чтобы он не портил мне библиотеку своим присутствием.
Он прошел дальше, вглубь зала.
Элеонора шла за ним, скользя взглядом по рядам мертвецов. Мужчины, женщины, дети. Все в одеждах разных эпох. Все — Мортиньяки. Все — спящие в хрустале.
— Это и есть ваши сокровища? — спросила она. — Украденные жизни?
— Это мои неудачи, — ответил он, останавливаясь перед пустым саркофагом из черного обсидиана. Крышка была сдвинута. Внутри было пусто. — Те, кто не выдержал Перехода. Кровь отвергла их. Или они сами испугались в последний момент.
Он повернулся к Элеоноре.
Лунный свет, падавший из вентиляционных шахт в потолке, освещал его лицо. Сейчас, среди мертвых, он выглядел не аристократом, а жрецом.
— Вы боитесь меня, Элеонора? — спросил он тихо.
Вопрос повис в воздухе, холодный и острый, как осколок льда.
Элеонора смотрела на него. На идеальные черты. На бездну в глазах. На то, как неестественно неподвижно он стоит.
Она должна была бояться. Каждая клетка ее мозга, воспитанная на Дарвине, на физике, на здравом смысле, кричала об опасности. Перед ней стоял хищник, который играл с ней, как с мышью. Который мог переломить ей шею одним движением. Который пил время, как другие пьют коньяк.
Она открыла рот, чтобы сказать «Да». Чтобы солгать, чтобы обезопасить себя.
Но слова застряли в горле.
Она посмотрела на его руки. На длинные пальцы, лишенные колец. На то, как он слегка сжал их в кулак, ожидая ответа. В этом жесте было столько… неуверенности. Столько человеческой, мальчишеской уязвимости.
Он ждал ее вердикта. Триста лет одиночества в каменном мешке, и он, вечный хищник, стоял перед ней, как школьник перед строгим экзаменатором.
— Нет, — сказала Элеонора.
Слово прозвучало тихо, но в акустике склепа оно ударилось о стены, как набат.
Владислав моргнул. Впервые за все время их знакомства его маска абсолютного контроля дала трещину. Брови сошлись к переносице.
— Нет? — переспросил он. — Вы стоите в склепе, полном моих предков, в окружении существ, которые не отражаются в зеркалах, а говорите «нет»?
— Я не боюсь вас, — повторила Элеонора, делая шаг к нему. Гравий на полу склепа захрустел под ее босой ногой. — Я боюсь за вас.
Владислав замер. Его черные глаза, казалось, стали еще больше, поглотив остатки света.
— За меня? — в его голосе прозвучало искреннее недоумение.
— Да, — Элеонора подошла еще ближе. Теперь их разделяло не более трех футов. Она чувствовала исходящий от него холод, но он больше не казался ей отталкивающим. Он казался… естественным. Как холод металла или камня. — Вы заперли себя здесь. Вы превратили свою жизнь в бухгалтерский баланс. Вы имитируете ужин, чтобы не забыть, как едят люди. Вы — самое одинокое существо, которое я когда-либо встречала.
Она подняла руку. Ее пальцы дрожали, но не от страха.
Она коснулась его щеки.
Кожа была ледяной. Абсолютно гладкой. Ни следа щетины, ни поры. Как у статуи. Но под этой гладкостью она почувствовала вибрацию. Глубокую, ритмичную дрожь, идущую из самой глубины его существа.
*Тук. Тук. Тук.*
Сердце Пасти.
— Вы теплый, — прошептал Владислав. Это было не вопросом. Это было открытием. Его рука, холодная как смерть, поднялась и накрыла руку Элеоноры, прижимая ее ладонь к своей щеке крепче. — Вы… теплая.
— Я живая, — сказала Элеонора.
Она стояла перед ним, босая, в тонкой льняной рубашке, в подземном склепе, полном мертвецов, и гладила щеку чудовища.
И в этот момент она поняла.
Это не было наваждением. Не было гипнозом. Баллада не лгала.
«Меня к вам сильно тянет…»
Это было химией. Физикой. Притяжением полюсов.
Она, сотканная из суеты, тепла, быстрого гниения и короткого вдоха, тянулась к нему — к вечности, к холоду, к незыблемости. Он был для нее тем, чем она никогда не сможет стать. А она была для него тем, что он потерял триста лет назад — пульсом, жаром, ошибкой.
Она смотрела в его глаза и видела там не бездну. Она видела в них отражение себя. Маленькой, хрупкой, смертной — но именно поэтому такой драгоценной.
Владислав наклонил голову. Его движения стали медленными, гипнотическими. Он опустил ее руку, но не отпустил, переплетя свои пальцы с ее.
— Вы совершаете ошибку, учительница, — его голос стал хриплым, низким, утратившим светскую гладкость. — То, что вы чувствуете… это не любовь. Это аппетит.
— У людей это называется любовью, граф, — ответила Элеонора. Она не пыталась отстраниться. Наоборот, она подалась вперед, сокращая последние дюймы между ними. — Когда хочется забрать то, что вам не принадлежит, и сделать это частью себя.
— Я не беру. Я поглощаю, — он наклонился ниже. Его губы оказались в дюйме от ее лба. — Если я поцелую вас сейчас, я заберу этот жар. Я выпью это «нет». И вы станете такой, как они. — Он кивнул на хрустальные саркофаги. — Идеальной. Замерзшей.
— Тогда поцелуй, — прошептала Элеонора, закрывая глаза.
Она ждала.
Секунда. Две.
Ничего.
Только его дыхание — холодное, как воздух из ледника — на ее лице.
Она открыла глаза.
Владислав смотрел на нее с выражением такой мучительной, такой первобытной тоски, что у Элеоноры перехватило дыхание.
— Я не могу, — выдохнул он. — Если я начну, я не смогу остановиться. А я не хочу, чтобы ваш саркофаг стоял здесь. Я устал от тишины. Я хочу, чтобы вы дышали. Я хочу, чтобы вы меня ненавидели.
— Я не умею ненавидеть, — Элеонора улыбнулась, чувствуя, как по щеке катится горячая слеза. В холодном воздухе склепа она должна была замерзнуть мгновенно, но она обожгла кожу. — Я слишком долго проверяла диктанты.
Владислав издал странный звук — нечто среднее между стоном и смешком. Он прижался лбом к ее лбу.
— Уходите, — сказал он, и его голос дрогнул. — Уходите в башню. Заприте дверь. Если я увижу вас завтра, я не отвечаю за то, что от вас останется.
— Вы ответите, — тихо сказала Элеонора. — Вы же сами сказали. Я — ваш антидепрессант.
Она осторожно высвободила свою руку из его хватки. Сделала шаг назад.
Владислав не шелохнулся. Он стоял в центре зала, окруженный своими мертвыми предками, и смотрел на нее так, словно она была единственным источником света в этой вселенной.
Элеонора развернулась.
Она пошла к выходу из склепа. Ноги больше не болели от гравия. Она вообще не чувствовала своего тела. Внутри была только звенящая пустота и понимание необратимости.
Она вышла на поляну.
Лунный свет ударил по глазам.
Она обернулась.
Черный проем склепа был пуст. Владислав не вышел за ней. Он остался там, со своими хрустальными куклами.
Элеонора подняла с земли свою шерстяную пелерину. Ткань была влажной от росы и ледяной. Она накинула ее на плечи, но холод не прошел. Холод теперь сидел внутри нее.
Она пошла обратно к замку.
Аллея казалась бесконечной. Каждый шаг давался с трудом, словно она шла против течения.
Она влюбилась.
В чудовище. В легенду. В функцию.
Она влюбилась в дыру в форме человека, которую Пасть внизу выела в мироздании.
И самое страшное было не то, что он мог ее убить.
Самое страшное было то, что она только что спустилась в склеп и поняла: она хочет, чтобы он ее выпил. Не до смерти. А вместо смерти. Она хотела этой вечной, леденящей мерзлоты, лишь бы не возвращаться в мир, где люди стареют, потеют, боятся разбойников и едят испорченных фазанов.
Она дошла до дверей холла. Засов был поднят.
Владислав ждал её.
Элеонора вошла внутрь. Дверь закрылась за ней, отрезая ночь.
Она поднялась по лестнице в свою башню, не зажигая света.
Она подошла к окну.
Внизу, в парке, на поляне перед склепом, стоял чёрный силуэт. Он не двигался. Он просто смотрел на ее окно.
Элеонора прижала ладонь к холодному стеклу.
Она не боялась.
Она была дома. И баллада, которую она разбирала с девочками в классе, теперь была ее личной биографией.
«Навеки вашей стать мечтаю я…»
Она коснулась губами холодного стекла.
— Навеки, — прошептала она в ночь.
Силуэт внизу медленно поднял руку в приветственном, а может быть, прощальном жесте.
Затем он растворился в тенях парка, оставив Элеонору наедине с тишиной, которая теперь звенела от невысказанной любви.
Глава 8. Кровь закипает в сердце.
Сон не просто отказывался приходить — он бежал от этой комнаты, как от чумы.
Элеонора сидела в кресле у неработающего камина в своей башне. Лунный свет, холодный и густой, как расплавленное серебро, заливал полукруглый пол, оставляя вторую половину комнаты в бархатной, тяжелой темноте. Прошло, должно быть, часа три с тех пор, как она вернулась из склепа. Босые ноги онемели от холода каменных плит, но она не чувствовала дискомфорта. Физический холод был лишь фоном для того ледяного пожара, который бушевал у нее внутри.
Она смотрела на свои руки.
В балладе были строки: «Кровь закипает в сердце». Сейчас это не казалось ей поэтической гиперболой. Это была точная медицинская сводка. По ее венам, действительно, тек не гемоглобин, а жидкая, жгучая ртуть. Сердце билось не в грудной клетке — оно пульсировало в горле, в висках, в кончиках пальцев, отбивая ритм, который не принадлежал ей.
Тук. Тук. Тук.
Это был ритм замка. Ритм Пасти. Ритм Владислава.
Она встала и подошла к узкому стрельчатому окну.
Парк внизу был затоплен туманом. Но теперь она знала, что это не просто испарения болот. Туман был его дыханием. Она прислонилась горячим лбом к ледяному стеклу. Где-то там, в этом белом месиве, стоял он. Или не стоял. Он мог быть везде. Он мог быть самой этой белой мглой, которая сейчас касается ее окна.
Элеонора отпрянула от стекла. Ей стало тесно. Воздух в башне, казавшийся сносным внизу, здесь, на высоте, был разреженным и пах озоном.
Она должна была думать о деле. О завещании. О нотариусе Штерне. О том, что через месяц акционеры взорвут этот склеп вместе с ее внезапно обретенной любовью.
Но мозг отказывался выстраивать логические цепочки. Логика осталась в гимназии, вместе с красными чернилами и запахом мела. Здесь работали другие законы. Законы притяжения.
Она подошла к двери, ведущей на винтовую лестницу. Игната не было слышно. Замок спал, или делал вид, что спит. Элеонора знала, что нарушает приказ. Владислав сказал: «Идите в башню. Запритесь». Она должна была подчиниться. Но подчиняться она не умела с детства.
Она вышла в галерею.
Лунный свет здесь стал еще гуще. Тени от колонн казались живыми, они тянули к ней свои изломанные руки. Элеонора шла по галерее, ее шаги были абсолютно бесшумными — она ступала по самому краю ковра, избегая гулкого паркета. Она шла не к библиотеке. Ноги сами несли ее к черной двери кабинета.
Того самого Черного кабинета, куда ей вход был воспрещен.
Она остановилась перед ней. Медь, проступающая сквозь облупившуюся черную краску, казалась влажной и пульсирующей. Элеонора протянула руку, ожидая удара током, холода или какого-то мистического барьера.
Ничего.
Дверь была просто дверью.
Она отдернула руку. Это была ловушка. Он ждет, что она нарушит этот запрет. Это тест.
Элеонора резко развернулась и почти бегом бросилась в противоположную сторону — к библиотеке. Ворвавшись внутрь, она захлопнула за собой тяжелую створку, отрезая себя от искушения черного кабинета.
Библиотека встретила ее запахом старой бумаги и абсолютной тишиной.
Триста лет. Триста лет он сидит здесь, среди этих стен. Она посмотрела на глобус с чужими созвездиями. На винтовые лестницы, уходящие во мрак. Сколько раз он проходил здесь? Сколько раз его тень падала на эти самые плиты, где сейчас стоят ее босые ноги?
Ей нужно было отвлечься. Работа. Только работа могла выжечь этот липкий морок из ее вен.
Элеонора подошла к первому стеллажу. Софья Игнатьевна, ее сумасшедшая прабабка, оставила идеальное собрание. Книги стояли ровными рядами, корешок к корешку. Пыли не было.
Она начала с верхнего яруса. Подтянув к себе стремянку на колесиках, она поднялась наверх. Здесь стояли фолианты в кожаных переплетах, пахнущие ладаном и мышьяком. «Malleus Maleficarum», «De Praestigiis Daemonum», «Ars Magica».(«Молот ведьм», «Проделки Демонов», «Магическое Искусство».)
Элеонора методично доставала книги, сверяла их с воображаемым списком, протирала корешки сухой тряпкой, которую нашла на столике у камина. Рутина успокаивала. Механические действия возвращали ей ощущение собственного тела.
Она спустилась, передвинула лестницу. Следующий отсек.
Здесь были не книги. Здесь были папки. Гравюры, карты, генеалогические древа.
Элеонора открыла тяжелую дубовую шкатулку, инкрустированную перламутром. Внутри лежали листы, переложенные тончайшей бумагой.
Она начала перебирать их. Пейзажи. Офорты Пиранези. Анатомические атласы, от которых сводило желудок.
Ее пальцы замерли.
Она держала в руках лист плотной, пожелтевшей веленевой бумаги. Это была гравюра. Резцовая гравюра, очень старая, судя по технике штриха.
Сюжет был простым. Женщина, сидящая у окна. За окном — гроза, молнии расчерчивают ночное небо. Женщина была одета в платье начала девятнадцатого века. Высокая талия, рукава-фонарики.
Элеонора поднесла лист ближе к глазам, щурясь в полумраке.
Лицо.
Она смотрела на лицо незнакомки, и у нее закружилась голова.
Это было ее собственное лицо.
Не просто похожее. Не «типаж». Это было абсолютное, пугающее, зеркальное сходство. Тот же разлет бровей. Тот же упрямый подбородок. Тот же взгляд — огромных, чуть раскосых глаз цвета грозового неба.
Но было одно отличие.
У женщины на гравюре на шее, под левым ухом, виднелась маленькая, почти чёрная точка. Родинка. Элеонора инстинктивно подняла руку и коснулась своей шеи. В том же самом месте, скрытая сейчас волосами, у неё была точно такая же родинка.
Элеонора перевернула гравюру.
На обороте, выцветшими коричневыми чернилами, твердым, летящим почерком было выведено:
«Варвара. 1776 год. За год до Забвения».
Варвара. Её мать.
Но этого не может быть. Её мать умерла, когда Элеоноре было восемь. Она помнит её смутно: запах лаванды, теплые руки, тихий голос. Она помнит, что мать была красивой, но не настолько, чтобы быть моделью для старинных гравюр. И главное — её мать никогда не носила платьев с высокой талией. Ее эпоха — сукно, турнюры, практичность.
Элеонора села прямо на пол, на ковер, не выпуская гравюру из рук.
Она поднесла лист к свету из окна.
Лунный луч упал на бумагу, и произошло странное. Чернила подписи, выцветшие и блеклые, в лунном свете налились густой, свежей синевой. А лицо женщины…
Элеонора моргнула. Протерла глаза.
Лицо на гравюре улыбалось.
Её собственное лицо, напечатанное на бумаге почти двести лет назад, чуть изогнуло уголки губ в легкой, понимающей, бесконечно грустной усмешке.
— Нет, — прошептала Элеонора. — Нет-нет-нет.
Она отбросила лист, словно тот обжег ей пальцы. Гравюра скользнула по ковру и скрылась в тени.
Элеонора обхватила колени руками и уткнулась в них лбом.
«Кровь закипает в сердце».
Фраза снова вспыхнула в мозгу. Но теперь она понимала. Это не метафора страсти. Это описание клеточного распада. Её кровь не просто кипела — она меняла состав. Она узнавала этот замок. Она узнавала эту кровь.
Она посмотрела на свои ладони. В лунном свете кожа казалась полупрозрачной. Она видела тонкие синие реки вен.
«Мы одни в огромном темном мире…»
Голос в её голове не был ее собственным. Это был бархатный, вибрирующий баритон Владислава. Припев баллады, который она разбирала с девочками, который пели крепостные, теперь звучал внутри нее.
Она сжала виски ладонями.
— Это абсурд, — сказала она вслух. — Это психосоматика. Я наслушалась его, я надышалась этим воздухом. Это эффект плацебо. Я хочу быть частью легенды, поэтому мое воображение подсовывает мне лица.
Она встала. Ноги были ватными.
Она должна найти эту гравюру. Рационально объяснить. Бумага, химический состав чернил, игра света.
Элеонора опустилась на четвереньки и поползла в тень, раздвигая руками ворс ковра.
Её пальцы наткнулись на плотный картон. Она схватила его и вытащила на свет.
Это была она.
Но теперь иллюзия исчезла. В холодном, рациональном свете луны это была просто старая бумага. Женщина на ней была красива, но это была не Элеонора. Сходство было лишь общим — овал лица, цвет волос. Элеонора почти засмеялась от облегчения. Какая глупость. Она довела себя до галлюцинаций.
Она подняла глаза.
И встретилась взглядом с оригиналом.
На верхней площадке винтовой лестницы, ведущей из башни вниз, стояла женщина.
На ней было то самое платье с высокой талией. Лунный свет проходил сквозь ее фигуру, делая ее полупрозрачной, но лицо — лицо было четким. И оно смотрело на Элеонору с той самой усмешкой, которую Элеонора только что видела на бумаге.
— Ты похожа на меня, — сказала призрак. Голос был тихим, как шелест пергамента, но он заполнил всю библиотеку. — Больше, чем я ожидала. Он всегда выбирает самых сильных. Чтобы падать было больнее.
Элеонора вскочила на ноги. Сердце ударилось о ребра с такой силой, что на секунду потемнело в глазах.
— Варвара? — выдохнула она.
Призрак на лестнице улыбнулся шире. В темноте за его спиной мелькнули желтые огоньки — глаза Цербера? Или самого графа?
— Она самая, — кивнула Варвара. — Или то, что от нее осталось. Память — забавная вещь. Он хранит её в бутылках в подвале. Иногда я прихожу сюда посмотреть на себя.
— Ты… ты мертва, — Элеонора вжалась спиной в стеллаж. Книги за её спиной вдавились в лопатки.
— Мертва? — Варвара тихо рассмеялась. — Нет, девочка. Мертвы те, кто гниет в земле. А я… я просто стала частью интерьера. Он очень не любит выбрасывать красивые вещи.
Призрак начал спускаться. Её ноги не касались ступеней. Она плыла вниз, и с каждым ее шагом температура в библиотеке падала. Дыхание Элеоноры превратилось в пар.
— Зачем ты здесь? — голос Элеоноры сорвался.
— Предупредить, — Варвара остановилась в десяти шагах от неё. Она выглядела абсолютно реальной, если бы не легкое голубоватое свечение по контуру. — Ты чувствуешь, как кипит кровь? Ты думаешь, это любовь.
— А что это? — прошептала Элеонора.
— Это процесс пищеварения, — сказала Варвара. Её лицо вдруг исказилось, стало хищным, старым и безумным. — Ты — еда, которая сама пришла на кухню. И ты строишь глазки повару. Какая… трогательная наивность.
Призрак поднял руку. Его палец, тонкий и прозрачный, указал на грудь Элеоноры.
— Он не поцелует тебя, пока не решит забрать. А когда он решит, ты сама попросишь его об этом. Ты уже просишь. Я слышу, как ты кричишь во сне. Ты жаждешь этого холода. Потому что он обещает конец твоей ничтожной, серой жизни.
— Замолчи, — Элеонора зажала уши руками.
— «Утро станет сном», — пропела Варвара. Её голос стал громче, он вибрировал на грани ультразвука. — «И будет вечно длиться ночь!» Это не обещание, дура. Это эпитафия!
Призрак шагнул вперед и прошел сквозь Элеонору.
Это не было похоже на сквозняк. Это было похоже на погружение в ледяную кислоту. Холод пронзил каждую клетку тела Элеоноры, выжигая кислород из легких. Она рухнула на колени, хватая ртом воздух.
Когда она смогла поднять голову, на лестнице никого не было.
Библиотека была пуста. Только луна, книги и тишина.
Элеонора сидела на полу, дрожа. Её зубы стучали.
«Мы одни в огромном темном мире…»
Монолог в голове стал навязчивым. Он крутился на повторе, как испорченная пластинка.
Она посмотрела на свои руки. Они были в крови.
Она посмотрела вниз.
Она содрала кожу о ковер, когда падала? Нет. Кровь шла из носа. Тонкая, теплая струйка пересекла губу и капнула на ее лиловую юбку, расплываясь темным пятном.
Элеонора стерла кровь тыльной стороной ладони.
Она встала. Медленно, цепляясь за стеллаж, она выпрямилась во весь рост.
Галлюцинация. Призрак матери. Это не важно. Важно то, что она все еще здесь. В этом доме.
Она посмотрела на дверь Чёрного кабинета.
Страх исчез. Тот липкий, животный ужас, который она испытывала в холле, сгорел в ледяном огне встречи с призраком. Если ее мать — лишь воспоминание в бутылке, то что ей терять?
«Моей ты станешь госпожой, тебе я вечность подарю».
Слова графа больше не казались ей пугающими. Они звучали как обещание спасения. Вечность. Остановка этого мучительного, суетливого тиканья часов, которое она слышала всю свою жизнь в гимназии.
Элеонора подошла к столу в центре библиотеки. Там лежал её саквояж. Она достала оттуда тяжелый «Смит и Вессон».
Металл был холодным, но в её ладони он быстро теплел. Она взвела курок. Сухой, четкий щелчок прозвучал в тишине как удар грома.
Она не собиралась стрелять в графа. Она собиралась стрелять в зеркало. В свое отражение. Чтобы доказать себе, что она еще существует. Что она не стала призраком, как мать.
Она подошла к высокому зеркалу в золоченой раме, стоявшему между окнами.
В стекле отразилась растрепанная девушка с размазанной под носом кровью, в помятой рубашке, с револьвером в руке. Глаза этой девушки были абсолютно безумными.
— Ну же, — прошептала Элеонора своему отражению. — Давай. Утро станет сном.
Она подняла тяжелый револьвер. Дуло смотрело прямо в лоб отражению.
Её палец лег на спусковой крючок.
В этот момент свечи в шандале разом погасли.
Библиотека погрузилась в абсолютный, кромешный мрак.
Элеонора замерла. Темнота была не просто отсутствием света. Она была плотной, осязаемой. Она давила на веки, на барабанные перепонки.
И в этой темноте раздался голос.
Он не прозвучал со стороны двери. Он был везде. Внутри ее черепа.
— Опусти игрушку, Элеонора.
Голос Владислава.
Он не был громким. Но он заполнил собой всю пустоту.
Элеонора не опустила револьвер. Она лишь крепче сжала рукоять.
— Я слышу, как кипит твоя кровь, — прошептал он прямо у её уха.
Она почувствовала его. Он стоял прямо за её спиной. Его грудь касалась её спины. Его ледяные пальцы сомкнулись на её кисти, сжимающей револьвер.
Он не применял силу. Он просто держал её. Но хватка была такой, что кости пальцев заныли.
— Если ты выстрелишь, — продолжил он тем же бархатным шепотом, — ты разбудишь Игната. Он стар. Его сердце не выдержит звука. Ты хочешь на своей совести смерть верного пса?
— Отпусти меня, — выдохнула Элеонора.
— Не могу, — его губы коснулись мочки её уха. — Твоя кровь сейчас пахнет железом и паникой. Это… опьяняет.
Элеонора закрыла глаза. Револьвер в её руке стал невыносимо тяжелым.
— Ты была у склепа, — это был не вопрос. — Я почувствовал. Ты стояла у моей Пасти.
— Я искала тебя, — прошептала она, и это признание вырвалось само, помимо её воли.
Владислав тихо рассмеялся. Его смех вибрировал в её позвоночнике.
— Ты меня нашла. И что теперь? Выстрелишь? Или обернешься?
Элеонора разжала пальцы. Револьвер не упал. Владислав подхватил его в дюйме от ковра. Раздался металлический щелчок — он поставил оружие на предохранитель.
— Глупая, смертная девочка, — прошептал он, и его руки скользнули от её запястий к плечам. Он развернул её к себе.
В темноте она не видела его лица, но чувствовала его целиком. Его холод, его мощь, его бесконечность.
— Кровь закипает, — повторил он. — Это не любовь. Это резонанс. Твоя короткая, яркая жизнь ищет способ продлиться. И ты нашла меня.
— А ты? — спросила она, поднимая лицо. — Что ищешь ты?
— Отвлекающий маневр, — его пальцы зарылись в её волосы на затылке, фиксируя голову. — Триста лет, Элеонора. Триста лет я слушаю, как Пасть дышит внизу. Мне нужен шум. Любой. Твои крики. Твои стоны. Твои проклятия. Лишь бы не эта тишина.
Он наклонился ниже.
— Ты хотела, чтобы утро стало сном? — его губы были в миллиметре от её губ. — Я могу это устроить. Прямо сейчас. Один поцелуй, и твой маленький, грязный, человеческий мир исчезнет. Ты станешь вечной. Ты станешь моей.
— Тогда почему ты не… — начала она, но он не дал ей договорить.
Он впился в её губы.
Это не было похоже на поцелуй в склепе. Тот был осторожным, пробным. Этот был актом агрессии. Актом клеймения.
Его губы были жесткими, требовательными. Он не пытался быть нежным. Он брал то, что считал своим. Его язык проник в её рот, холодный, как змея, и Элеонора почувствовала вкус — вкус озона, старинного вина и чего-то металлического, как кровь.
Её собственные губы начали неметь от холода. Она почувствовала, как тепло уходит из её тела, перетекая в него.
«Кровь закипает в сердце».
Теперь она понимала. Это не метафора. Это физика. Трение. Её живая, горячая кровь соприкасалась с его мертвым, вечным льдом. И от этого контакта выделялась энергия. Смертельная, экстатическая энергия.
Она вцепилась в его плечи, не для того, чтобы оттолкнуть, а чтобы не упасть. Ноги перестали её держать.
Владислав подхватил её на руки. Она не весила для него ничего.
Он оторвался от её губ. Элеонора судорожно вдохнула, но легкие наполнились не воздухом, а его запахом. Она была пьяна. Абсолютно, бесповоротно пьяна от существа, которое не отражалось в зеркалах.
— Спи, — прошептал он ей в висок. — Твоя первая бессонная ночь окончена. Теперь ты будешь спать только тогда, когда я разрешу.
Он понес её к винтовой лестнице.
— Куда? — прошептала она, цепляясь за его шею.
— В башню, — ответил он. — В твою клетку. Я буду сидеть у порога и слушать, как кипит твоя кровь. Это лучше любой музыки.
Он поднялся по ступеням. Элеонора смотрела через его плечо назад, на библиотеку. На гравюру на полу. На черную дверь кабинета.
Она больше не была учительницей литературы.
Она была строчкой в балладе.
«И в вашей власти плоть и кровь моя!»
Владислав внёс её в спальню. Опустил на кровать.
Лунный свет падал прямо на подушку.
— Спи, — повторил он, выпрямляясь. — Завтра я покажу тебе, где я храню время.
Он повернулся и шагнул к двери.
— Владислав, — окликнула она.
Он замер, не оборачиваясь.
— Моя прабабка… Варвара… она сказала, что ты хранишь память в бутылках.
Владислав медленно обернулся. В лунном свете его лицо было маской смерти.
— Она всегда была склонна к дешевым метафорам, — сказал он. — Я храню не память. Я храню потенциал.
Он вышел.
Дверь закрылась.
Элеонора осталась одна.
Но одиночества не было.
Она лежала на ледяных простынях, и все ее тело гудело, как натянутая струна. Она поднесла руку к лицу. Пальцы дрожали.
Она поднесла их к губам.
Они пахли им.
Элеонора закрыла глаза.
Припев снова зазвучал в голове, но теперь он не пугал. Он звучал как колыбельная.
«Утро станет сном, и будет вечно длиться ночь!»
Она провалилась в забытье мгновенно, без снов.
За дверью её спальни, в темноте галереи, сидел Цербер. А рядом с ним, прислонившись к колонне, стоял граф. Он смотрел на закрытую дверь, за которой спала та, чья кровь только что чуть не вскипела на его губах.
Он поднес свои пальцы к лицу.
Они были теплыми.
Впервые за триста лет его руки не были ледяными.
Владислав сжал и разжал пальцы, глядя на них с научным, отстраненным любопытством, переходящим в первобытный ужас.
Затем он растворился в тени.
А в башне, на кровати, Элеонора улыбалась во сне.
Часть II. Гобелен.
Глава 9. Сокровища в подвалах.
Утро не наступило.
Оно просто сменило текстуру.
Элеонора проснулась не от света, а от звука. Это был тихий, ритмичный шелест — кто-то водил щеткой по бархату. Она открыла глаза.
Она лежала в своей башне, но комната изменилась. Исчез холод. Воздух был теплым, сухим и пах сандалом и дорогим табаком. На кресле у камина, которого вчера здесь не было, сидел Игнат. В руках он держал одежную щетку и с методичным усердием чистил рукав черного сюртука, перекинутого через спинку.
— Доброе утро, мадемуазель, — проскрипел старик, не поднимая глаз от работы. — Его сиятельство велели передать, что завтрак будет подан в Китайской гостиной. И что вам стоит поторопиться. Терпение — не самая сильная черта Хозяина.
Элеонора села на кровати. Она была одета в ту же льняную рубашку, в которой заснула. Но рубашка была чистой, выглаженной и пахла лавандой. Кто-то разделил ее, вымыл и уложил в постель, пока она находилась в плену своего ледяного сна.
— Где он? — голос был хриплым со сна.
— Ждет внизу, — Игнат повесил сюртук на манекен, стоявший в углу, и повернулся к ней. Его черные, бездонные глаза смотрели оценивающе. — Он не в духе. Ночь была шумной. Туман пытался перелезть через гать.
Элеонора спустила ноги с кровати. Пол был теплым — под каменными плитами явно пустили трубы отопления, которых здесь не могло быть по определению. Магия замка или просто прагматизм существа, не желающего мерзнуть?
— Я не готова к завтраку, — сказала она, глядя на свое отражение в темном оконном стекле. Лицо было бледным, но глаза лихорадочно блестели. На шее, чуть ниже уха, темнела крошечная родинка. — Мне нужно в библиотеку.
— Хозяин считает, что сначала — традиции, — отрезал Игнат. — Потом — пыльные бумаги. Вода в умывальнике горячая. Платье на постели.
Он поклонился и бесшумно выскользнул за дверь, прикрыв ее за собой.
Элеонора встала и подошла к кровати.
На шелковом покрывале лежало платье.
Это было не ее лиловое сукно. Это было нечто, принадлежащее этому дому. Платье из тяжелого, струящегося шелка цвета сумеречного неба — глубокого синего, переходящего в чернильный. Крой был простым, почти современным, но ткань… Элеонора провела по ней рукой. Шелест бархата, который она слышала во сне, исходил от этой ткани.
Рядом стояли туфли из мягкой кожи и чулки.
Она приняла ванну в смежной комнате. Вода в медной лохани была не просто горячей — она была обжигающей, но когда Элеонора погрузилась в нее, кожа не покраснела. Вода вытягивала остатки ночного кошмара, ледяное оцепенение склепа и привкус металла во рту.
Одевшись, она посмотрела в высокое зеркало в золоченой раме.
Оттуда на нее смотрела незнакомка. Синий шелк облегал ее исхудавшее за эти дни тело, подчеркивая ключицы и тонкую талию. Без корсета, в этом странном, почти домашнем наряде, она выглядела не учительницей, а… фавориткой. Любовницей короля в изгнании.
Элеонора тряхнула головой, отгоняя морок, и вышла из комнаты.
Владислав ждал ее не в столовой.
Он стоял у окна в длинной галерее, выходящей на западную сторону. На нем был тот самый черный сюртук, который чистил Игнат. В руках он держал бокал с рубиновой жидкостью.
Когда Элеонора ступила на паркет галереи, он обернулся.
Лицо его было лишено эмоций, но глаза… В них плескалось что-то темное, тяжелое, похожее на расплавленную смолу.
— Вы опоздали на три минуты, — сказал он вместо приветствия.
— Ваши часы стоят, — парировала Элеонора, подходя ближе.
— Мои часы — это пульс Пасти, — он отпил из бокала. — И она бьется ровно. В отличие от вас.
Элеонора инстинктивно прижала руку к груди. Сердце действительно билось слишком быстро.
— Вы сказали, что покажете мне время, — напомнила она.
— Я сказал, что покажу, где я его храню, — он поставил бокал на подоконник. — Идемте. И постарайтесь не кричать. Крик в хранилищах вызывает обвалы.
Он подошел к стене галереи, к большому гобелену, изображавшему святого Георгия. Элеонора уже видела его вчера — порванное копье, стертое лицо.
Владислав не стал искать скрытые рычаги. Он просто приложил ладонь к ткани.
Гобелен дрогнул. Нити зашевелились, складываясь в новую картину, и тяжелая ткань беззвучно ушла в пол, открывая узкий проход, вырубленный прямо в скале. Из темноты пахнуло холодом, вековой пылью и озоном.
— После вас, — Владислав сделал приглашающий жест, доставая из кармана массивный бронзовый фонарь. Огонь внутри вспыхнул сам собой.
Элеонора шагнула в проход.
Лестница уходила вниз.
Это были не ступени, а пологий пандус, закрученный в тугую спираль. Стены здесь были из голого, влажного гранита. Элеонора проводила по нему рукой — камень был гладким, словно его веками полировало течение подземной реки.
— Замок — это лишь верхушка, — голос Владислава в тесном пространстве звучал оглушительно. — Декорация для живых. Настоящий дом здесь.
— Вы живете в подвале? — спросила Элеонора, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Я живу везде, где есть камень, — он обогнал ее на повороте. Его фигура в луче фонаря отбрасывала на стену тень, которая казалась гораздо более массивной и древней, чем он сам. — А храню я то, что люблю, там, где время не имеет власти.
Лестница закончилась.
Они вышли в пещеру.
Элеонора замерла на пороге, и фонарь в руке Владислава высветил пространство, от которого захватило дух.
Это был не подвал. Это был грот сокровищ, достойный пещеры Аладдина, если бы Аладдин грабил не караваны, а саму историю.
Свод пещеры терялся во мраке. Пол был выложен плитами из чистого золота, но они не блестели — золото здесь было матовым, тусклым, покрытым тончайшим слоем пыли.
Вдоль стен стояли стеллажи.
Но на них лежали не книги.
Здесь были свалены в беспорядке, но с какой-то пугающей гармонией, артефакты разных эпох.
Справа от входа высилась гора из слоновой кости — тысячи статуэток, гребней, шкатулок, наваленных друг на друга. Рядом — пирамида из нефрита, зеленого, как кровь дракона.
Дальше — оружие. Целые арсеналы. Дамасские клинки, чьи лезвия переливались волнами, мушкеты с инкрустированными перламутром прикладами, римские гладиусы, покрытые патиной, щиты викингов с потускневшей бронзой.
— Вы… вы все это украли? — выдохнула Элеонора.
Владислав хмыкнул.
— Украл? — он прошел в центр зала, и луч фонаря выхватил из тьмы массивный дубовый стол, на котором лежала раскрытая книга. — Я ничего не крал. Я собирал. Это… компенсация.
Он провел рукой над столом.
— Видите это? — он указал на страницу. Это была старинная карта. — 1612 год. Мое поместье отмечено здесь как «Пустошь Мортиньяка». В то время как в Лондоне строили Иниго Джонса, а в Версале закладывали первый камень, мои предки жили в землянках. Потому что все золото, которое давала эта земля, уходило вниз. Пасти.
Он обвел рукой пещеру.
— Я устал быть нищим. Около ста лет назад я решил, что если Пасть требует дань, я буду платить ей процентами. Я начал… изымать излишки у мира. Корабли, идущие ко дну. Караваны в пустыне. Вклады в швейцарских банках, владельцы которых «внезапно» исчезали. Пасть не разбирает, чья это кровь или золото. Ей важен лишь объем жизненной силы.
Элеонора медленно шла вдоль стеллажей.
Ее пальцы замерли над раскрытым саркофагом из черного дерева. Внутри, на бархатной подушке, лежала корона. Не русская, не европейская. Древняя, ассирийская, из кованого золота, в виде зубчатых лучей.
— Это все… мертвое, — сказала она.
— Именно, — Владислав подошел к ней сзади. Она почувствовала его присутствие спиной — волна холода. — Золото не гниет. Шелк не пахнет старостью. Камень не помнит боли. Это идеальные саваны для вещей.
Он взял с полки небольшую шкатулку из черного дерева.
— Я храню здесь то, что нельзя купить. Мгновения.
Он открыл шкатулку. Внутри, в гнездах из красного бархата, лежали не драгоценности. Там лежали предметы.
Осколок витража из Шартрского собора.
Засохшая, почерневшая роза — Элеонора узнала в ней цветок из сада Версаля времен Марии Антуанетты.
Карманные часы Бреге, стрелки которых застыли на времени убийства Распутина.
— Вы — стервятник истории, — прошептала Элеонора, не в силах оторвать взгляд от засохшей розы.
— Я — архивариус, — поправил он. — Я сохраняю красоту от челюстей времени. Время — это ржавчина, Элеонора. А я — консервант.
Он закрыл шкатулку и поставил ее обратно.
— Зачем вы привели меня сюда? — спросила она, поворачиваясь к нему. — Чтобы похвастаться? Напугать масштабом своего безумия?
Владислав долго смотрел на нее. Свет фонаря падал на его лицо снизу, превращая его в маску демона.
— Я привел вас сюда, потому что вы спросили о сокровищах, — сказал он тихо. — Вчера. В склепе. Вы спросили, что я храню.
Он подошел к дальней стене пещеры, скрытой в глубокой тени.
— Но главный гобелен здесь.
Он поднял фонарь выше.
Стена была закрыта огромным полотном. Но это был не гобелен в привычном смысле. Это была ткань, сплетенная не из шерсти, а из тончайших металлических нитей — золота, серебра, платины и меди. И нити эти были… живыми. Они едва заметно пульсировали, переливаясь, создавая иллюзию движения.
На гобелене была изображена битва. Но битва не людей. Битва стихий. Небо цвета запекшейся крови, черные, изломанные деревья, и фигуры, сплетающиеся в смертельном объятии.
Элеонора подошла ближе.
— Что это?
— Это — Память, — голос Владислава стал глухим, лишенным всякого светского лоска. — Это — Пасть. Мой прадед Игнатий начал ткать его. Каждый из Мортиньяков добавлял свою нить. Свою жертву.
Он протянул руку и коснулся края полотна.
Металлические нити зашевелились, потянулись к его пальцам, словно ручные змеи. Картина начала меняться. Битва исчезла. Появился лес. Затем — город. Затем — лицо.
Лицо женщины.
Элеонора отшатнулась.
— Варвара?
— Да, — кивнул Владислав. — Смотрите внимательно.
Нити сплетались, формируя детали. Платье. Высокая талия. Родинка на шее.
А затем лицо начало стареть.
Элеонора смотрела, не дыша, как ее мать на гобелене проходит путь от юной девушки до женщины с горькими складками у рта, а затем — до старухи, иссушенной безумием. И наконец, лицо начало осыпаться. Нити истончались, превращаясь в пепел, и сквозь лицо проступал череп, а затем — сама Пасть: черный, пульсирующий провал в ткани мироздания.
— Он показывает то, что было, — сказал Владислав. — И то, что будет.
— Что будет со мной? — голос Элеоноры сел до шепота.
— Это зависит от выбора нити, — он отпустил край гобелена. Картина замерла, показывая спокойную гладь озера. — Я привел вас сюда не пугать. Я привел вас сюда, чтобы вы поняли правила игры.
Он вернулся к столу в центре и взял оттуда небольшую бархатную коробку.
— Вы — Мортиньяк, — сказал он, подходя к ней. — По крови. Но кровь — это просто химия. Чтобы стать одной из нас, нужно принять… дар.
Он открыл коробку.
Внутри, на черном шелке, лежало колье.
Оно не было похоже на современные украшения. Это была сложная конструкция из платины, напоминающая паутину или кровеносную систему. В центре, в причудливой оправе, сидел камень.
Это был не бриллиант.
Это был кусок идеально ограненного, абсолютно черного льда. Он не блестел. Он поглощал свет фонаря, втягивая его в свою глубину.
— Это «Слеза Полуночи», — сказал Владислав. — Камень, добытый в шахтах под Прагой. Он впитал в себя свет затмения 1426 года.
Он взял колье. Металл тихо зазвенел.
— Я не могу дать вам свою кровь, Элеонора, — он говорил очень серьезно, почти торжественно. — Если я дам вам кровь сейчас, Пасть решит, что налог уплачен дважды. Она придет за сдачей. За всем уездом.
Элеонора смотрела на черный камень. От него веяло холодом, который не имел ничего общего с температурой воздуха. Это был холод абсолютного нуля.
— Тогда что это?
— Это — договор, — Владислав шагнул к ней вплотную. — Якорь. Пока это колье на вас, Пасть будет знать, что вы — моя. Вы под моей защитой. Вы — часть дани, которую я плачу за этот замок. Никто в этом доме — ни Игнат, ни Цербер, ни сама Пасть — не посмеет коснуться вас без моего разрешения.
Он протянул колье.
— А взамен? — спросила Элеонора. Ее голос дрогнул.
— Взамен, — его глаза оказались совсем близко, черные, бездонные, — вы перестанете быть учительницей литературы. Вы станете моей. Не любовницей. Не женой. Моей собственностью. Моей вещью в этом хранилище. Вы будете жить здесь. Смотреть на эти сокровища. Читать мои книги. Дышать моим воздухом. Вы станете частью гобелена.
— Я стану такой, как Варвара? — спросила она, не отрывая взгляда от его глаз. — Стану пылью в бутылке?
— Варвара боролась, — жестко ответил Владислав. — Она пыталась сжечь дом, в котором ее кормили. Вы… вы умнее. Вы уже поняли, что снаружи — лишь туман и смерть. Здесь — вечность.
Он наклонился к ее шее.
Элеонора замерла. Она чувствовала его дыхание на ключицах.
— Позволите? — прошептал он.
Элеонора не ответила. Она лишь подняла тяжелые, собранные в узел волосы, обнажая шею.
Владислав застегнул замочек.
Металл коснулся ее кожи.
Это был удар.
Холод, который она чувствовала от его рук, не шел ни в какое сравнение с этим. Колье не просто легло на грудь. Оно впилось. Ледяной камень мгновенно заморозил кожу, мышцы, добрался до костей. Боль была короткой, но ослепляющей, словно к нервам приложили провода под напряжением.
Элеонора вскрикнула и пошатнулась.
Владислав подхватил ее, прижав к себе. Его объятия были жесткими, удерживающими.
— Тише, — прошептал он ей в макушку. — Тише. Первая настройка всегда болезненна. Оно ищет ваш пульс.
Элеонора вцепилась в его сюртук. Боль отступала, сменяясь странным, тяжелым оцепенением. Она посмотрела вниз.
Черный камень лежал в ложбинке между ключицами. Он больше не был просто черным. Внутри него, в такт бешеному биению ее сердца, вспыхивали и гасли тонкие багровые нити.
Я Тук. Тук. Тук.
Колье пульсировало ее жизнью.
— Оно холодное, — прошептала она.
— Оно будет холодным всегда, — ответил Владислав. Он чуть отстранил ее от себя, держа за плечи, и посмотрел ей в глаза. — Теперь вы носите на себе печать Мортиньяков. Любой, кто посмотрит на вас, увидит не женщину. Он увидит мою территорию.
— А если я сниму его?
Владислав улыбнулся. Но в этой улыбке не было веселья.
— Попробуйте. Когда останетесь одна. Вы увидите, как быстро туман за окном перестанет быть просто погодой.
Он отпустил ее и отошел на шаг, любуясь своей работой.
— Вы прекрасны, Элеонора, — сказал он тихо. — Как статуя в склепе. Живая, но уже принадлежащая вечности.
Элеонора стояла посреди горы мертвого золота, под гобеленом из судеб, с куском вечной зимы на груди.
Она подняла руку и коснулась камня.
Лед.
— Зачем вам это? — спросила она, глядя на него. — Зачем вам я? У вас есть вечность. Зачем вам мой… шум?
Владислав подошел к столу и взял свой бокал с вином, который оставил там, когда они спустились. Он отпил.
— Представьте, — сказал он, глядя на рубиновую жидкость, — что вы триста лет слушаете одну и ту же симфонию. Она гениальна. Но в ней нет ни одной фальшивой ноты. Нет ни одной паузы, взятой не по дирижерскому взмаху.
Он посмотрел на нее.
— Вы — фальшивая нота, Элеонора. Вы — случайный аккорд. Вы дышите неровно. Вы думаете не те мысли. Ваше сердце бьется не в такт Пасти. Находиться рядом с вами — это как выпить стакан ледяной воды после столетий питья теплой крови. Это обжигает. Это напоминает, что я…
Он запнулся.
— Что вы? — тихо подсказала Элеонора.
— Что я все еще могу чувствовать ожог, — закончил он. Он поставил бокал. — А теперь идемте. Завтрак стынет. Игнат не любит, когда его кулинарные изыски превращаются в лед.
Он направился к лестнице.
Элеонора осталась стоять на секунду. Она посмотрела на свои руки. На синее платье. На колье.
Она больше не дрожала. Холод камня на груди странным образом успокаивал жар внутри. «Кровь закипает в сердце» — фраза из баллады теперь казалась диагнозом, который успешно купировали.
Она пошла за ним к свету фонаря.
Поднимаясь по спиральному пандусу, она чувствовала, как «Слеза Полуночи» пульсирует в такт ее шагам. Она стала тяжелее. Или, наоборот, мир стал легче, а она осталась прежней.
Когда они вышли в галерею и гобелен за их спинами бесшумно встал на место, скрывая вход в преисподнюю, Элеонора остановилась.
— Граф, — позвала она.
Владислав, уже готовый войти в Китайскую гостиную, обернулся.
— Вы сказали, что храните красоту, — сказала она, глядя на него в упор. — Но вы храните только мертвую красоту.
Она коснулась черного камня.
— Я — живая.
Владислав долго молчал, изучая ее лицо. Затем он медленно, церемонно склонил голову.
— Пока еще да, — сказал он. — Но утренняя роса недолговечна. А ночь… будет длиться вечно.
Он открыл дверь в гостиную, пропуская ее вперед.
На столе, накрытом на две персоны, стояли серебряные приборы и блюда под крышками. Запах свежего кофе и горячего хлеба ударил в ноздри.
Элеонора села за стол. Напротив нее, в массивном венецианском зеркале, висевшем над буфетом, отражалась комната, стол, граф…
Но ее самой в зеркале не было.
Там, где должна была сидеть она, в синем шелке, пульсировал лишь сгусток абсолютной, бархатной тьмы, в центре которой горел одинокий, ледяной чёрный огонь.
Элеонора взяла нож и вилку.
Она улыбнулась своему отсутствующему отражению и принялась за завтрак.
Глава 10. Летописи крови.
Завтрак в Китайской гостиной прошел в абсолютной тишине, которая была плотнее и тяжелее любого разговора.
Элеонора сидела во главе стола, там, где обычно сидят хозяева. Владислав — по правую руку от нее. Игнат, двигаясь с грацией призрака, подавал блюда: перепелиные яйца, паштет из дичи, свежий хлеб, который пах так, словно его только что вынули из печи, хотя в замке не было слышно запаха дыма.
Элеонора ела. Она заставляла себя жевать, хотя вкуса почти не чувствовала. На ее груди, под тонким шелком платья, лежал кусок вечной мерзлоты. «Слеза Полуночи» не просто холодила кожу — она меняла саму химию ее тела. Пища была необходима для поддержания иллюзии жизни, но насыщение приходило не от калорий, а от того, как колье пульсировало в такт ее глоткам, впитывая тепло еды и превращая его в холодный свет.
Владислав почти не притрагивался к своей тарелке. Он пил кофе — густую, черную жидкость, от которой поднимался пар. Элеонора заметила, что пар этот на мгновение складывался в узоры, напоминающие скрещенные кости, прежде чем раствориться в воздухе.
— Вы не едите, — сказала она, просто чтобы разорвать гнетущее молчание.
— Я пью память, — ответил он, не поднимая глаз.
— В этом кофе — урожай бразильских плантаций 1845 года. Год, когда повесили убийцу Моцарта. Горечь — отличное послевкусие для трагедии.
— Вы невыносимый эстет, — Элеонора отложила вилку. Керамика издала резкий, неприятный звук. — Я — коллекционер, — он наконец посмотрел на нее. Его взгляд был тяжелым, изучающим.
— А вы — мой самый интересный экспонат за последние сто лет.
— Я не экспонат. Я — ваш библиотекарь, — она встала.
— Вы обещали мне опись. Владислав медленно поднялся.
— Идемте, — кивнул он. — Но предупреждаю, Элеонора. Библиотека Мортиньяков — это не хранилище знаний. Это скотомогильник идей.
Они вошли в библиотеку через час.
Солнечный свет, который Элеонора видела из окна башни, оказался обманом. Здесь, в главном зале, царил вечный сумрак. Огромные витражные окна, покрытые вековым слоем копоти, пропускали лишь тусклые, болезненно-лиловые и багровые лучи.
Воздух пах озоном, старой кожей и сухим вином.
— Игнат! — голос Владислава прогремел под сводами, заставив Элеонору вздрогнуть.
Старик возник из бокового прохода, словно соткался из теней. В руках у него была стопка книг и масляная лампа.
— Мадемуазель Вельская составит каталог, — сказал граф, обращаясь к Игнату, но глядя на Элеонору.
— Верхние ярусы. Западное крыло. Дневники, хроники, генеалогии. Все, что касается… преемственности.
— Как прикажете, — Игнат поклонился и поставил стопку на пюпитр.
— Я буду в винном погребе. Кричащие бутылки сегодня беспокойны. Когда шарканье его подошв затихло, Владислав подошел к Элеоноре.
— Он прав насчет бутылок, — тихо сказал он. — Вино помнит страх тех, кто давил виноград. Если услышите голоса — не отвечайте.
— А если я услышу ваш голос? — спросила она, глядя на него снизу вверх.
— На него отвечайте, — он позволил себе тень улыбки.
— Иначе я решу, что вы уже начали сходить с ума, и это будет… не вовремя. Он развернулся и пошел к выходу.
— Граф? — окликнула она. Он остановился в пятне лилового света.
— Почему вы не пьете кровь? — вопрос вырвался сам, грубый и прямой.
— Вчера в склепе. Вы сказали, что забираете «шум». Но баллада… там поют про кровь. Владислав долго молчал. Тень от колонны пересекла его лицо, разделив его на светлую и темную половины.
— Кровь — это ключ, — сказал он наконец.
— Но если вы пьете из ключа, дверь не откроется. Вы просто портите металл. Я пью время. А кровь… кровь — это лишь то, что остается на моих губах, когда я закрываю за вами дверь.
Он вышел.
Тяжелая дубовая створка закрылась с мягким щелчком. Элеонора осталась одна.
Она подошла к пюпитру.
Игнат оставил там три книги. Первая была в переплете из чёрной кожи, с застежкой из почерневшего серебра. Вторая — в дереве, окованном железом. Третья — просто стопка пожелтевших листов, стянутая истлевшей бечевкой.
Элеонора начала с третьей.
Её руки, привыкшие к библиотечным карточкам и аккуратным подшивкам журналов, дрожали, когда она развязывала узел.
Бечевка рассыпалась в прах.
Листы были разного формата, исписаны разными почерками — от готической вязи до нервного курсива начала двадцатого века. Это был не единый фолиант. Это был архив.
«16 мая 1689 года. Запись Игнатия Мортиньяка». «Она плачет. Седьмой день. Говорит, что слышит, как черви едят ее мать под полом. Я пытался объяснить ей, что черви — это лишь форма жизни, ищущая порядка в хаосе. Она плюнула мне в лицо. Я запер ее в Восточной башне. Пусть ищет там порядок. К вечеру она перестала кричать. Начала смеяться. Это хороший знак. Пасть внизу сегодня сыта».
Элеонора сглотнула. Желудок свело холодом, который не имел отношения к «Слезе Полуночи». Она перелистнула несколько хрупких страниц. Почерк изменился. Стал более витиеватым, безумным.
«12 апреля 1712 года. Лукерья. Она называет себя Лукерьей, хотя я дал ей имя Аглая. Она рисует на стенах своей камеры собственную кровь. Но рисует не кресты. Она рисует формулы. Математика безумия. Она вычислила траекторию падения ангела. Я смотрю на ее чертежи часами. В них больше истины, чем в Писании. Она перестала есть. Говорит, что хлеб — это ложь. Сегодня я поцеловал ее, и она прокусила мне губу. Сказала, что вкусит моей плоти, чтобы понять чертеж. Я запер ее в винном погребе. Пусть пьет».
Элеонора захлопнула папку. Пыль поднялась облачком.
«Каждый век граф выбирает Вечную невесту». Слова из баллады больше не казались ей метафорой. Это была должностная инструкция.
Она отодвинула истлевшие листы и взяла вторую книгу. Деревянный переплет был тяжёлым.
Элеонора положила книгу на стол и открыла её.
В нос ударил резкий запах химикатов — формалина и лаванды.
Страницы были не из бумаги. Они были из человеческой кожи.
Элеонора отшатнулась, едва не опрокинув лампу. Но любопытство, холодное и острое, как скальпель, заставило ее снова склониться над фолиантом.
Это была «Книга Лиц».
На каждой странице — акварельный портрет. Идеальная техника, почти фотографическая точность. И под каждым портретом — дата. Она начала листать. 1745 год. Женщина с лицом, похожим на лик византийской иконы. Огромные, пустые глаза. Подпись: «Анна. Умерла от радости. Сердце не выдержало Перехода. Жаль, сосуд был чист».
1789 год. Девушка с растрепанными волосами, в разорванном платье. Она смеялась, но глаза были полны ужаса. Подпись: «Софи. Французская революция. Она пыталась гильотинировать меня во сне. Пришлось утопить ее в фонтане. Вода смыла кровь, но не гнев».
1821 год. Красавица с профилем камеи. Подпись: «Елизавета. Поэтесса. Самая скучная. Писала мне оды, пока я пил ее время. Попыталась сжечь библиотеку, чтобы наши стихи остались только в вечности. Я остановил огонь. Она сошла с ума от благодарности».
The free sample has ended.