Free

Пение птиц в положении лёжа

Text
1
Reviews
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

О ХИППИ

Мне нравилось расчёсывать эти длинные конские мужские волосы, а ещё больше завязывать из них хвостики по0японски на макушке. Моих друзей принимали за хиппи, но они таковыми не являлись, несмотря на кожаные ремешки на голове, увлечение эзотерикой, любовь к року и умение выкурить косячок. Один знакомый художник, тоже с длинными волосами, носил чёрную футболку, на которой была вышита волнистой белой тесёмочкой надпись «Fuke of me». Это смотрелось освежающе. Он тоже не был хиппи. Что такое настоящие хиппи – никто не знал. Считалось, что они тусуются в «Сайгоне».

Я как-то с подругой зашла в «Сайгон». Там один маленький безногий инвалид с длинными волосами хвастался перед другим экзотическим существом мужского пола: «Да я эту тёлку…». Мне стало грустно. Ему хотелось самоутверждаться за наш счёт, низводя нас, девушек, в ранг «тёлок». Где ты, духовная свобода, если даже эти смелые существа не имеют смелости относится к девушкам как к равным по духу.

Потом со странным своим приятелем Грифом, который по мироощущению был хиппи, но при этом был коротко пострижен, мы поехали в Москву автостопом. По дороге водила потребовал, чтобы Гриф расплатился за проезд мною. Гриф имел такой вид, что не возражает. Я была донельзя возмущена его подлостью и убежала на соседнее шоссе. Гриф меня догнал, и нас неожиданно согласился довезти до Москвы на своей «волге» солидный человек, похожий на партийного босса. Мы ему явно нравились, и я с ужасом, но не без интереса думала, кому из нас придётся с ним расплачиваться за проезд. Босс намекал, что если нам негде остановиться в Москве, он может… Но у светофора мы выскочили из машины и растаяли в городской среде.

В Москве Гриф вписал нас во флэт, который оказался настоящим притоном хиппи. Двухкомнатная квартирка была перевалочным пунктом хиппи со всего СССР. Это были с виду живописные и абсолютно свободные молодые люди и девушки, но при этом всё какие-то заторможенные, с блаженными улыбками на бледных устах, с довольно скучными беседами на слэнге. В ванне один хиппи смазывал волосы вонючей мазью, у него были вши. Кто-то лез в холодильник, чтобы съесть еду, которую туда не клал. Хозяевами были молоденькие муж и жена. Девушка работала в кассе, её муж тоже где-то, каким-то сторожем. Добрые хозяева флэта, обожавшие весь этот сброд, отмывали вшей на полу и выносили окровавленные ватки. А в то время был уже СПИД. Я понимала этих ребят. Вот она, альтернатива: убогая жизнь молодых обывателей, одиночество вдвоём, или бурная грязная тусня, требующая жертв. При этом довольно бесперспективная и не креативная тусня, так как среди хиппи процент творческих людей, способных хоть как-то реализовать свои таланты, был невелик.

Потом я познакомилась с Фрэнком. Это был хиппи небольшого роста с огромной чёрной волоснёй, чуть ли не ниже задницы. У Фрэнка были энергетические тексты, самым лучшим его произведением была песня «Свобода». «Свобода есть свобода. Свобода жрать, свобода пить. Свобода спать с кем хочешь из народа. Свобода быть или не быть. Твоя свобода – внутри тебя! Твоя свобода внутри тебя!» и т.д. Когда Фрэнк это пел, волосы вставали дыбом, и ужасно хотелось этой свободы.

Я устроила Фрэнку концерт в общежитии медперсонала на Авангардной улице. Я там занималась какой-то фигнёй, моя должность называлась «воспитатель». Я решила чуть-чуть повоспитывать своих взрослых, лишённых человеческого жилья подопечных, и приобщить их к передовой культуре. Своему начальству я сказала, что это будет «концерт самодеятельной песни» в спортзале. К началу концерта мимо бабки вахтёрши с раззявленным ртом вдруг повалила бесконечная река исчадиев ада. В рваных джинсах и кожаных штанах, с рюкзочками и без оных, с ремешками на лохмотьях длинных волос, со свастикой и бритые налысо, с крашенными петухами и с кольцами в ушах, еле ползущие с мутным взором и наоборот, чересчур нервно бодрые – мимо потерявшей разум вахтёрши в зал на первом этаже, поросший паутиной, шли и шли нескончаемым потоком представители всех возможных неформальных объединений, какие только тогда в природе существовали в перестроечной России. Начальства не было, и вахтёрша еле сдерживала желание вызвать милицию или несколько автобусов ОМОНа. Она красноречиво смотрела на меня, я ей отвечала: «Это зрители. Они любят самодеятельную песню. Пришли послушать своих кумиров». Вахтёрша вдруг увидела, что для артистов я открыла ключом Ленинскую комнату. Она побежала туда, но было поздно. Вокруг белого бюста Ленина уже валялись кусочки окровавленной ваты, воняло нервным запахом героина, а несколько красавцев сидели на скамье с мёртвыми улыбками. Вахтёрша заорала на меня: «Ох и распиздяйка вы, Ирина Викторовна! Как бы они Ленина не завалили вам!». Я схватила тряпку и стала делать вид, что вытираю пыль с бюста, при этом запихивая вату ногой в щели. Вахтёрша вдруг просияла: «А вот это правильно! Пылью всё поросло то как! Ну-ка, красавцы, отнесите-ка скамейки в зал. Народу там ужасть как много, скамеек не хватает!» Она имела такую мощь во взоре, что мёртвые героиновые юноши в кожаных штанах восстали как при замедленной съёмке и со скоростью одноногих черепах, ежеминутно падая на свою ношу, донесли скамью до зала. Через пару дней меня с работы выгнали.

Потом как-то Фрэнк пришёл ко мне домой. У меня в гостях была бабушка, и моя бабушка напекла мне пирожков, чтобы подкормить мой тощий организм. Такой вот извращённый сюжет из Красной Шапочки. Раздался звонок. Это был серый волк Фрэнк. Он пришёл не один, а с толпой исторчавшихся, испытывающих наркотический голод грязных хиппи. Они унюхали запах пирожков. Моя бабушка неожиданно проявила чудеса сообразительности и ловко спрятала противень с пирожками под кровать. Хиппи обожрали весь мой холодильник, поработав как санитары кухни, и ушли, недовольные. Они явно учуяли пирожки, и были втайне возмущены тем, что от них их утаили. Фрэнка возмутила моя цивильность, он больше не заходил, и вскоре я узнала, что он погиб . Если бы у меня была своя жилплощадь без предков, она бы наверняка превратилась бы в флэт. В то время мне всё это было интересно. Но я не чувствовала себя «из народа», с кем можно по лёгкому желанию спать, кто должен кормить и поить этих волосатых сверхчеловеков. Пошли они на три буквы. У меня была своя гордость одинокого аристократического солипсиста женского пола.

О ТОМ, КАК СДЕЛАТЬ РЕМОНТ

Заходит Антонина и говорит:

–Так жить нельзя! У тебя же нет своей комнаты, бедная ты бедная! Это же ужасно! И хватит надеяться на будущее! Сколько лет прошло, а ты всё надеешься на то, чего никогда не произойдёт!

Я смиренно с ней соглашаюсь. Вынув голову из пыли и депрессии.

–Сделай перепланировку! Выломай стенной шкаф, через него будет вход в среднюю комнату. Здесь сделаешь стенку: да, большая комната уменьшится, но из прихожей будет коридор до кухни, и большая комната станет изолированной! Единственное – это стоит денег, надо минимум 500 баксов. Это грязная, тяжёлая работа, никто дешевле делать не будет. Займи у кого-нибудь.

Дети и бабка на даче. Я вынимаю всё барахло из встроенного шкафа в прихожей. О, Боже! Что там творится! Я нахожу залежи самогона и так называемых домашних вин – из протухшего варенья. Нахожу само протухшее варенье в количествах, которое превосходит всякое воображение. Нахожу банки с огурцами, которым 10 лет. Нахожу спизженную и припрятанную тушёнку, купленную по талонам в годы перестройки. О, как тогда хотелось этой тушёнки! Бомжи её съедят. Самое ужасное – стена внутри шкафа почему-то несущая, фундаментальная, а не фанера какая-нибудь. Это уже серьёзно.

Фронт работ готов. Осталось только ждать.

Ага, звонит режиссёр Юра. Я его нежным голосом зову в гости. Он приходит быстро, изумляется тому, что видит. Я перед ним в шортах и с топором в руках.

–Знаешь, это такой кайф – бить топором по стене, крушить, ломать! Кайф! Кайф!

Я бью топором по стене. Юра с удивлением, но и с пробуждающимся интересом смотрит на то, что я делаю.

–Хочешь попробовать? Я тебе голубую фирменную футболку дам, и шорты дам строительные, чтобы ты одежду не испачкал!

Юра робко бьёт в стену. Озверевает, входит в раж. Бьёт мастерски. Какой он красивый! Какие у него прекрасные мускулистые руки! Какой торс! Первый пролом! Я улыбаюсь ему из него с другой стороны. Урра! Пока он отдыхает, я сама вонзаю лезвие в цемент. Хряк! Хряк! Хряк! Выломали одну плиту, вторая плита повисла на арматуре, сука, не поддаётся.

Мы с Юрой берёмся под руки и с остервенением бьём ударными своими ногами по плите. Как в каратэ. Какой кайф! Хряк! Хряк! Делаем это с разбегу. Потом с одновременным прискоком.

Плита обрушилась. Падение Близнецов. Всё в белой цементной пыли. Пьём самогон с белыми мордами, как два Пьеро. Юра снимает голубую футболку, пропитанную его потом и моей пылью. Спасибо, друг Юра!

Заходит Антонина. Она довольна. Одевает мою голубую рабочую футболку и выбивает молоточком гвозди из оторванных косяков. Спасибо!

Звонит арткритик Сёма. Я его нежным голосом зову в гости. Маша, узнав, что сейчас придёт Сёма, прихорашивается и тоже заходит в гости. Сёма и Маша потрясены пейзажем после битвы. Я выдаю Сёме голубую футболку.

–О, да она растянута грудями Антонины! Какой кайф! Какие огромные пузыри! Да ещё и пахнет к тому же потом Юры… О, Юра, какой замечательный пот! Кайф! Кайф!

Сёма в голубой футболке взваливает на себя первый мешок с обломками цементной стены. В нём килограмм 70, мешок весит как мужик. Но Сёма оказывается мускулистым и крепким пацаном, несмотря на интеллектуальный жопоотсидывательный труд. Он, как коренастый конь, носит мешки на себе вниз, носит и носит, медленно, красиво. Мужик с мужиком за плечами… Мы с Машей машем ему из окна, подбадриваем одобрительными возгласами и улюлюканьем. Там, внизу, ещё какие-то мужики заинтересовались, не прочь тоже вынести по мешку с цементом. Мы уже отведали самогона.

Сёма отправляется в ванну, обмывать цементную пыль.

 

Квартирка становится просто прелесть – огромная, кругом окна, посередине стриптизёрский столб из занозистой балки. Хочется вертеться вокруг него с садомазохистскими плясками.

Я захожу к Сёме в ванную и предлагаю ему помыть спинку. О, у Сёмы здорово встаёт! Я зову Машу – показать. А то она всякую хрень про Сёму выдумывала. Я нахожу килограммовую развеску сахара, кладу её в полиэтиленовый пакет с ручками. Мы предлагаем Сёме подержать это на своём хрене. Он соглашается. Супер! Висит, как на чугунном гвозде!

Ну а теперь перейдём к возведению стены… Заходит архитектор Лёня. При виде бутылок на полу с жидкостями у него просыпается потрясающий исследовательский интерес. Он начинает всё пробовать. Это опасный процесс. Из одной бутылки вырывается синий дым, из другого выпадает зелёная плесень, в третьем образовалось что-то чёрное и вязкое… Того и гляди, выпадет седой Джинн.

Заходит художник Ахапкин. У него нюх на наличие алкоголя. Раньше что-то не заходил. Они начинают всё пробовать с Лёней вдвоём. Они ужасно уже напробовались. Находят странную жидкость в грушевидной бутылке. Она похожа на расслоившуюся кровь. Сверху бледно жёлтая, как самогон, снизу ржаво-красная. Лёня делает затяжной глоток, глаза его вылезают из орбит, он замирает и сиреневеет на глазах. Мы бросаемся к нему.

–Что это? Скажи нам, что это было там? Что это?

–Ирка, попробуй, твоя очередь, – говорит мне хитрый Ахапкин.

–Нет, не пей, Ира. Не надо это ей пить, – говорит вдруг Лёня хриплым сдавленным голосом.

–Дай я попробую, – осмелевает Ахапкин.

Мы не успеваем вырвать у него бутылку из рук, он делает сильный длинный глоток. Глаза его вылезают из орбит. Он замирает и сиреневеет на глазах. Лёня не выдерживает этого ужаса. Он выхватывает бутылку из закостеневших рук Ахапкина и выливает решительно содержимое в раковину. Со дна бутылки стекают последние коричневые вязкие капли.

–Что это было? – спрашиваю я своих друзей.

–Не надо это знать тебе, – отвечают они.

Наконец, Ахапкин и Лёня находят огромную длинную бутыль самогона и тут же выпивают её жадно. Лёня делает несколько шагов, как бы, чтобы сделать обмер для будущей стены. Внезапно он синеет и падает на пол. Глаза его глубоко запали, нос заострился, как у больного голубя.

Ахапкин впадает в бешеную суетливость.

–Так, быстро, слушай, сердце работает ли у него? Расстегни рубашку, дыхание рот в рот! Не реагирует? Расстегнуть ширинку, помассируй член, может, тогда оживёт быстрее! Можно и ртом! Давай, давай, не мне же это делать!

Лёня неожиданно улыбается синими губами.

–Да он, блин, прикидывается! Ну его в баню! Давай уберём с дороги, чтобы не мешался под ногами!

Лёня спит у меня в углу три дня, на устах его витает синяя счастливая улыбка.

Через месяц перепланировка сделана. Совершенно бесплатно. И сколько кайфа было!

ПОЗОЛОЧЕННАЯ СЕТЬ ГАМАКА

Позолоченная сеть гамака, заплутавшая в нестарых, но корявых, покрытых голубоватой плесенью, яблонях. Расплавленное солнце, сверлящее дыры во тьме листвы. Покорные соблазнители – яблоки, глазком вниз. Светящиеся точки насекомых, оживляющих летний воздух. На подоконнике лежит труп крылатого муравья. Он на боку, лапы вытянуты, но усики расставлены твёрдо. Грушевидная головка, хоботком вниз, ни о чём уже не думает. Вместо неё думаю я. Нам равно хорошо было бы здесь…

ЕЩЁ О ПРИЯТНОМ

Приятно, когда ты дружишь с женщиной, у которой милый муж, с которым можно задушевно пообщаться, нестрогих правил, и который с тобой не переспал. Даже если общались с ним за кулисами от жены. Ничем не омрачённая дружба с семьёй – что может быть приятней.

ЕЩЁ ОБ УЖАСНОМ

Ужасно внезапно попасть на вечеринку к одноклассникам, большинство из которых не видела лет пятнадцать. При ярком искусственном освещении. В трезвом виде.

Это шок, который трудно пережить. Ужасный удар времени по лицу, по талии и ниже пояса. Время, прошедшееся жестоким утюгом по цепочке людей, ничем не связанных особо, кроме, разве что, даты в паспорте. Некая прихоть судьбы, бросившая в одну пригоршню кучку попавшихся ей под руку детей, вынужденных всю жизнь потом быть свидетелями, зеркалами друг другу и соперниками по бегу на дистанцию, длиною в жизнь. Слипшиеся зачем-то навсегда, без всякой любви и симпатии в начале, в середине и в конце. Носители медицинской тайны.

Ещё ужасней по прихоти судьбы и собственному слабоволию (а может, наоборот, от избытка крепкой воли, сумевшей превозмочь поверхностное, а может, и истинное «не хочу») – попасть в школу, в которой не был счастлив ни минуты и, уходя из которой после официальных церемоний, думала, что расстаёшься навсегда.

С любопытством и содроганием переступить нелюбимый порог, с содроганием и ужасом ожидать возможной встречи с нелюбимыми учителями. Нет, не то чтобы они обижали тебя, но были где-то за гранью твоего существования. Нет, не то чтобы тебя обуревала злорадная жажда узнать о них, как об умерших. Хотя, узнав о недавней кончине одного из них, оказавшейся, как выяснилось впоследствии, мнимой, вздыхаешь с невольным облегчением (боже, что за жизнь такая, что ни смерть, ни жизнь другого не радуют тебя).

Я с отвращением и любопытством оглядывала, как будто впервые, огромные сводчатые потолки, загнутые кишкообразные коридоры, раскрашенные убогой мармеладкой – зелёный низ, белый верх, с поблёскивающим сахарком ламп. Я ничего не помнила. Удивительно – ни-че-го! А ведь мне было 15-16 лет тогда, и бывала я в этих стенах каждый день. Память вытолкнула все подробности, оставив общее ощущение гнетущей тоски и напряжённой скуки. Что-то проклюнулось в вялых мозгах лишь при попадании в наиболее часто посещаемый класс физики. Чем же занята я была в те годы, что почти ничего извне не запало в мою память? Сексуальное созревание и пристальное всматривание внутрь себя? Одноклассников, я, впрочем, всех помнила… Атомы и пустота… Я и люди вокруг. Всё остальное – ничего не значащая, хотя удивительно мерзкая и тоскливая декорация. Достоевский был прав.

РАЗМЫШЛЕНИЕ О ПЕЙЗАЖЕ

Я смотрю на эту Вуоксу странного такого радостного цвета, это тёмное, томное голубое, коричневые тени волн, это небо, такое безобразно нагло торжествующее – нет, не мужик, напрасно торжествуя, на дровнях обновлял свой путь, – это небо напрасно торжествует, голубое до визга, в красных брызгах несъеденной рябины на деревьях. Январское солнце купается низко в Вуоксе, птицы какие-то купаются в Вуоксе и всё время норовят пролететь мимо солнечной огненной кляксы, и плюхнуться возле солнечной огненной кляксы – какие-то странные зимующие гуси, жилистые и страшно морозостойкие, плавающие в дымящейся от мороза воде – выродки какие-то, йоги птичьи, зимородки, все сами как из огня – столько в них дюжести, так энергично они преодолевают запредельный холод, в котором всё цепенеет – всё цепенеет, но не они, они только сатанеют и обэнергиваются, будто внутри них ток и кипяток, преодолевающий зябь. Я смотрю и цепенею от красоты, от этих розоватых облачков, сосен, заснеженных сахарно. Меня уже нет. Я отдалась. Пейзаж, материя вязкая, засосала меня и похитила. Так бы и сидела, вмораживаясь в обломки снежинок.

Странная я какая-то с детства. У меня есть болезнь такая, отклонение от нормы – пейзаж для меня как музыка. Как у композитора откуда-то из пространства что-то прёт, смена мажоров и миноров, сплетения и расхождения мелодий, стакатто и легатто всякие, дребезжание ударных и глубокий обморок арфы, – так и меня прёт от пейзажа. Каждое передвижение больно бьёт по нервам. Один шаг – и минор затушёванного тенями леса, другой шаг – безумный кайф солнечной поляны. А эта лепка сугробов, рябины свежевыпавшего снега! Эта мёртвая, внечеловеческая красота завораживает и похищает. На хрен люди…

Я думаю, откуда, откуда в русской советской литературе такие великолепные природоведы? Ведь нигде такого не встретишь. Никто из писателей других стран так смачно не описывает какие-нибудь рефлезии под дождём и баобабы при луне, или пургу из перелетающих фламинго… Никто не сравнится с Паустовским, или Бианки, или Пришвиным, или Сладковым. Их ненавижу я. Ненавижу чувственные пейзажи. Ненавижу мастеров зимнего пейзажа, мастеров-маринистов, Рылова, Крылова, Куинджи, Лидию Бродскую и Левитана-праотца, всех ненавижу. Их засосала материя. Их прельстило мёртвое. Они погрязли в бесконечной этой прелести. А ведь люди кругом.

Легко любить пейзаж. Любить пейзаж – это низший вид любви. Художники с их любовью к видимому – ставленники низших бесов.

Легко понять пейзажистов, выпивших природную жисть до дна в эпоху Сталина. Повернуться задом к социальным ужасам, лицом к природе, зарыться в её пышные сиськи лицом. Ма-мма! Ма-мма! И ничего и никого не видеть, ничего и никого не слышать, кроме шелеста губ Природы. Да. Приятно. Но немужественно как-то.

Нет, не буду любить пейзаж!

СБОРЫ В РАЙСОБЕС

Соседка Антонина собралась в райсобес. Леди с интеллектуальными и артистическими способностями, намного превосходящими способности многих окружающих, тем не менее совершенно не способна к добыванию денег в плотных весёлых объятиях трудового коллектива. Какая-то прореха в социализации сквозит. То ли у неё, то ли у социализации, к которой следует приобщаться члену общества. Единственный её источник доходов – это сбор справок, подтверждение инвалидности, вопль о малообеспеченности, и всё из того же ряда. Собес- «содействие бесу социализма» – такая у меня расшифровка этого слова.

Антонина крутится перед зеркалом, которое висит в тёмной прихожей: «Подожди, я сейчас. Только оденусь. Вместе пойдём. Нам по пути до метро». – «Ну ладно, подожду», – соглашаюсь я опрометчиво. Жара. Июль.

Антонина убегает в угловую комнатку, через минуту выходит с ворохом одежд в руках – сама в трусах, без лифчика. Белая, как пожилая русалка. Тело как у осетрины. Свежее, упругое, чуть желтоватое от нежного жира. Спина и бока в складочку. Ноги- как у жирненькой пионерки лет 15, уже вступившей в половую зрелость. Антонина опять исчезает.

Выбегает в одном облике – длинной плиссированной юбке из шёлка: «Нет, что-то бабское. Слишком солидно». Выбегает в зелёных брючках цвета тропикано: «Жарко будет. Не то».

Выскакивает в коротеньком приталенном платье выше колен: «Ну как? Хорошо?» Я смотрю изумлённо. Голубые глаза её широко распахнуты – наивно так, мило. Стрелки накрашенных ресниц цветочно загнуты. Солнечные волосы так прекрасно гармонируют с белой свежей кожей, чуть розовой. Возраст и жировые складочки куда-то исчезают, шёлковое платьице озорной девчонки, еле сдерживающее напряжение в боках, кажется вполне уместным. Почему бы нет? Так мило! Так задорно! Озорная бабчонка в коротенькой юбчонке!

Антонина что-то замечает в моих глазах: «Нет, не то! Слишком коротко. Всё-таки в собес иду…»

Выбегает через минуту в чём-то новом, ещё не продемонстрированном. Комбинезон, переходящий плавно в комбидресс. Короткие шорты, розовые, с очаровательными бабочками – к ним сверху пришита футболка в обтяжку, с треугольным глубоким вырезом на спине, зелёная, с цветочками. Символ лета! Боже, как ей идут эти нежные сочетания и оттенки! Она просит помочь её застегнуть молнию – от копчика до выреза на спине. Я с радостью подбегаю. С ужасом смотрю на предстоящую мне задачу. Комбинезончик явно не по размеру. Кажется – белую капроновую молнию не застегнуть ни за что. Не выдержит напора. Сломается ещё в начале пути. Антонина настойчиво требует: «Застёгивай!» – «Застегну-то застегну, – говорю я, вся вспотевшая от напряжения, стягивая её бока изо всех сил, даже чуть ли не нажимая коленом ей на зад, чтобы сбавить напряжение телес под молнией, – застегну-то застегну, а вдруг на улице разойдётся! Или, ещё хуже, – прямо в собесе!». – «Ничего, не разойдётся. Я в нём уже выходила. Сдавливай сильнее».

Наконец молния побеждена. Её приоткрытая в улыбчивом оскале пасть сомкнута. «Ну как?» – спрашивает экипированная красавица, отбежав на пару шагов назад, чтобы было видно её всю, с ног до головы.

Жирная девочка лет пятидесяти смотрит на меня широко распахнутыми голубыми глазами. Шорты чуть колеблются, подобно крыльям бабочек, над белыми пухлыми коленями. Такие же бабочки порхают вокруг плеч. Всё остальное плотно облегает сардельку тела. Попа сильно обтянута, между ногами – из-за обтянутости – видны все складочки и ложбинки. Инвалид и ветеран труда (можно догадаться с трёх раз, какого) собралась выпрашивать пособие у чиновницы, строгой дамы примерно её же лет. Лето пришло к вам, грустная осень! Некоторые сомнения одолевают меня, не скрою. Антонина вертится передо мной: «Посмотри вот так. А сбоку? А со спины? Ну как? Ничего? Не слишком ли коротко? Не слишком в обтяжку? Не вызывающе? Нет, ты правду скажи! Как тебе?» Я, в шоке, пристально осматриваю её. Очень мило. Очень. Франция. Лето в Ницце. Очень идёт! Совершенно искренне говорю: «Всё нормально! Можно идти в собес!» – «Нет, ты внимательно посмотри», – настаивает чаровница. Чем внимательнее я смотрю, тем искреннее говорю: «Да! А что? Очень мило. Вполне», ослеплённая и парализованная её артистизмом, сочетанием свежих красок, экстравагантностью, которую может позволить она себе, как по настоящему красивая женщина.

 

Она уже собирается подбирать сумочку к наряду, успокоенная, но на миг задерживается в прихожей, у зеркала.

Какие-то сомнения появляются у неё, когда она видит свой плотно обтянутый пионерско-пенсионерский зад. Какие-то сомнения.

«Нет, – говорит она. -Что-то не то. Всё-таки в собес иду. Надо посолидней. А то откажут… Наверняка откажут! Что же ты мне не сказала, что что-то не то!» – набрасывается она на меня возмущённо. Я смущена. Чтото происходит с моими глазами. Экстравагантная красавица начинает как бы тускнеть, терять свою соблазнительность и ауру очарования, я вдруг вижу перед собой голую, неприглядную правду – кокетку, влезшую в молодёжный наряд, зачем-то стремящаяся привлечь внимание к своим голым ляжкам и рукам. Интересно, кому это будет интересно в собесе? Может, хочет пенсионера или инвалида привлечь видом своих отцветающих, но ещё аппетитных прелестей? Какую цель преследует она? Кого хочет поиметь – даму чиновницу или посетителей? За кого её примут в собесе – можно догадаться с трёх раз.

Наконец, выходим из дома. Она – в зелёных брюках в полоску и яркой блузке цвета цветущих джунглей. Удивительно хороша. Машины на переходе бибикают нам. Одна притормаживает – в ней нам машут руками пара джентльменов, спешащих на пляж. Один постарше, другой помоложе. Может папа с сыном.