Read the book: «Третий Рим. 500 лет русской имперской идеи»
© Вевюрко И., текст, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Вместо предисловия
Эта книга, будучи вся введением в историю идеи, предлагаемой к внимательному рассмотрению, не требует подробного предисловия. Ограничусь одним замечанием, которое поможет читателю войти в курс предлежащего пути. То, что я не озаглавил свой труд как «историю понятия», избавляет меня от необходимости рассмотрения всех контекстов, которыми за века своего бытования, своих забвений и актуализаций обогатилось или было разбавлено – как посмотреть – понятие о Третьем Риме. Идея, в отличие от всегда развивающегося понятия, есть нечто цельное, неразложимое: изменяясь, она не умножается сама в себе, но становится другой идеей, которая именно потому логически несовместима с первой, что представляет собой ее видоизменение, а стало быть, отрицание. Моя задача в этой книге заключается в том, чтобы взять идею в ее первозданном виде, как она вышла из-под пера старца Филофея, и проследить именно ее историю в различных обстоятельствах времени бытия нашей страны. Учитывая, что слова Филофея были не отдельным всплеском историософского сочинительства XVI века, но повторялись потом неоднократно и еще больше имели созвучий и параллелей – как бы отчеканивших идею на обликах разных эпох, предмет моего труда отнюдь не пустой, и цель создания этой книги не сводится к пополнению эрудиции либо к развлечению ума: мы будем говорить о том, без чего понимание истории русского самосознания, народного и государственного, глубоко ущербно. Это соображение – уже достаточный ответ тем, кто считает идею Филофея примитивной или устаревшей. Если она и такова, в нее надо хорошо вникнуть, чтобы взаимосвязь всего последующего была ясна. Но я имею основания полагать, что после прочтения книги читатель не будет судить о древнерусском наследии с настроением «надменного потомка». Может быть, при помощи старого нам удастся по-новому взглянуть на многое из того, что прошло с тех пор и что происходит с нами теперь.
Глава 1
Логика Филофея
Год от Рождества Христова 1524
В год от сотворения мира 7032-й, а от Рождества Христова 1524-й, согласно астрономическому альманаху, изданному Иоганном Штефлером и Якобом Пфлаумом в швабском городе Ульме в самом конце XV века, в мире ожидался глобальный катаклизм 1. Как гласил древнерусский перевод предсказания, обращавшийся среди книжных людей и вводивший в немалое смущение их умы, в тот год имело наступить «всея вселенныя странам и царствам, и областем, и обычаем, и градом, и достоинством, и скотом, и белугам мopскым и вкупе всем земнородным несуменное пременение и изменение, и преиначение… таково убо яково ж от многих веков от летописателей и от древних родов едва слышахом». Чтобы придать пророчеству звучание прямо эсхатологическое, оно завершалось отсылкой к евангельским словам о последних временах: «Воздвигните убо главы ваша, о мужи христоименитии» 2. Согласно с европейской интеллектуальной модой того времени, основание для таких ожиданий дала ученым астрономам родственная область научной пытливости – астрология, а именно ожидаемое на зимнем небе 1524 года стечение небывалого количества «водных» знаков, что прочитывалось толкователями как некий «потоп». Не обязательно речь шла о водном всемирном потопе – это слишком явно противоречило бы библейскому обетованию, согласно которому такого больше не будет (Бытие 8:22). «Потопами» могли называть вообще массовые бедствия: так, поляки запомнили шведское нашествие в XVII веке как «шведский потоп». Но предсказание на 1524 год особенно настораживало тем, что речь шла о бедствиях всемирного масштаба.

Фрагмент с. 389 из альманаха Штефлера и Пфлаума с прогнозом на 1524 год. Баварская государственная библиотека
Распространение альманаха на Москве примерно около 1523 года было связано с деятельностью немецкого католического эмиссара – врача, дипломата и переводчика Николауса Бюлова, известного среди русских как Николай Булев или Николай Немчин. Рукопись предсказания разошлась по городам и растревожила не только столицу; дошел ее «список» (копия) и до государева дьяка при псковском наместнике Михаила (Мисюря) Григорьевича Мунехина, который обратился за советом к иноку Филофею, старцу Елеазарова монастыря под Псковом 3. В ответ на недоумение сановника и появилось послание Филофея, получившее в рукописной традиции название «О злых днех и часех». Некоторые исследователи считают его единственным подлинным из Филофеева цикла: в таком случае другие составлены уже «по мотивам». Это, впрочем, не общепринятое в науке мнение. Но для нас, чтобы понять логику старца, который в своем ответе дьяку, а вместе с ним и всем смутившимся в ожидании «потопа» русским вельможам, впервые наименовал русское государство Третьим Римом, достаточно будет и одного этого послания. Другие я буду цитировать далее в подходящих местах, так как развитие идеи в них, без сомнения, отражается. Теперь же рассмотрим строение и основные мысли этого исторически первого в своем роде памятника.
Филофей начинает письмо с известной самоуничижительной формулы, которая порой цитировалась в научной и учебной литературе как показатель пренебрежения древнерусского книжника к научному и философскому знанию: «яз селской человек, учился буквам, а еллинскых борзостей не текох, а риторских астроном не читах, ни с мудрыми философы в беседе не бывал». Однако это вовсе не смиреннословие, как может показаться. Филофей, правда, намекает своему адресату, что ему самому надо меньше тревожиться о мирском. На Руси считалось издревле, что «свет мирянам иноки», вот старец и подает мирянину пример: «учюся книгам благодатнаго Закона, аще бы мощно моя грешная душа очистити от грех» 4. Но, если бы в этом была вся цель, послание тут же могло и закончиться. В действительности элементарное образование Филофея служит здесь обличением не просто суетной и земной, а еще и мнимой мудрости астрологов, потому что далее он демонстрирует понимание азов астрономии (может быть, эти азы и есть «буквы», которым он учился), не дающее подпасть под чары ее магического двойника. Если уж он, малограмотный инок родом из деревни 5, разумеет числовое соотношение лунного и солнечного циклов и его смысл, знает причины затмений и порядок движения созвездий, то нет никакого дива в том, чтобы рассчитывать эти регулярные небесные явления, и умение предсказывать их вовсе не означает знания будущих событий иного, исторического плана. Как бы успокаивая своего адресата, Филофей немного посвящает его в астрономию, рассказывая о знаках зодиака (зодеях) как маршруте движения больших светил и объясняя, что, если бы луна слишком часто достигала полноты своего диска, «пакость бы велика была светилником между собою, частаа отемнениа». Таким образом космос предстает взору читателя гармонически упорядоченным и целесообразным.
Старец пишет дьяку, что в математическом расчете затмений Солнца и Луны «подвиг велик, а приобретения мало», тем самым настаивая на отсутствии в регулярных явлениях семантики, относящейся к явлениям нерегулярным, связанным с человеческой свободой и ее производным – историческим процессом. Двенадцать зодиакальных созвездий «суть пути солнцу и луне», так, луна проходит их «в двадесят и девять дней и в пол дни и пол часа и пятую часть часа». Различными путями ходят планеты. Но мысль, что от их расположения зависит человеческий жребий, – басня халдеев, которые соблазнились небесной механикой еще тогда, когда устремили в небо свой столп, Вавилонскую башню. Еретики нового, уже Филофеева времени воспользовались этой мыслью «на прелщение малоумных человек», а именно чтобы внушить им непокаянный дух: ведь если судьба человека предопределена, знаком чему должен служить читаемый астрологом небесный рисунок, то не за что будет и судить человека, предопределенного к тем или иным поступкам, на последнем суде. Бог Сам «имать винен быти, яко злая человеки народил». Эту же мысль старец высказывает в послании к другому вельможе 6, где порицает астрологические искусства, «имиже хула на Бога востече». Как мы можем понять в контексте послания к Мунехину, о «хуле» говорится не голословно, это богословская оценка, вытекающая из основополагающего христианского учения о Боге как всеблагом, не творящем зла.

Трехсвятительский храм Елеазарова монастыря, XVI в. Фото автора
Филофей цитирует альманах по выписке, которая содержалась в полученном им от Мунехина письме. Итак, ожидающееся в 1524 году вхождение планет в водные знаки сулит «всеа вселенныа градовом и царством и странам, вкупе всем земнородным пременение». Но это ложь, так как в основе всех глобальных изменений лежит не механическая, а живая и разумная причина. «Святым Духом всяка тварь обновляется, обращающеся на первое», то есть возвращается в прах и восстает из праха. Старец – рационалист в отношении к небесной механике, но в отношении к первоначалу всех явлений он истово верующий, причем одно связано с другим: допущение какого-либо механического начала в духовной жизни означало бы ослабление совершенства Бога – причины свободной, разумной и деятельной, даровавшей человеку те же свойства. Созидание и разорение государств происходит от Божьего суда в связи с человеческой греховностью. «Да внемли, Господа ради, в которую звезду стали христианскаа царства, еже ныне вси попрани от неверных? Якоже пророк глаголет: кто даст на расхыщение Израиля – не Бог ли, емуже согрешиша? Девятьдесят лет, како греческое царство разорися и не созиждется: сия вся случися грех ради наших, понеже они предаша православную греческую веру в латынство». Заметим здесь два момента, которые будут важны для всего нашего повествования и в дальнейшем: во‐первых, Филофей отождествляет всех православных христиан с Израилем, избранным народом, наказуемым строго именно потому, что избран; во‐вторых, даже сетуя на унию греков с латинянами как причину падения их империи, он говорит «грех ради наших», то есть покаянный настрой, как в первых русских летописях, нерушимо сохраняется и при рождении «Третьего Рима».
Здесь, на этом повороте с греками, Филофей впервые упоминает Рим, причем сначала от лица своих оппонентов: «Не дивися… яко латыни глаголют: наше царство Ромейское недвижимо пребывает, аще быхом не праве веровали, не бы Господь снабдел нас». То есть, если бы мы не были правоверными, Господь не сохранил бы наше царство – говорит первый Рим. Филофей оставляет этот, казалось бы, веский довод без внимания. Почему? Самоочевидно: многие нехристианские царства остаются крепкими; да так тому и надлежит быть, ведь конец земной истории вовсе не будет похож на всемирное торжество христианства. Здесь (и далее) у Филофея столь явное отрицание хилиазма, о котором мы позднее поговорим отдельно, что для мечты о мировой гегемонии, как и о мировой политической гармонии, не остается совсем никакого места. «Только то, что имеете, держите, пока приду» (Откровение 2:25) – эти слова из Апокалипсиса могли бы стать эпиграфом для послания инока. О мировой гегемонии мечтает как раз первый Рим, не понимая того, что из-за ереси он уже перестал быть центром христианского мира.
Признак падения первого Рима старец усматривает в служении евхаристии на пресном хлебе вместо традиционного для христиан квасного, что видится ему символическим следованием ереси Аполлинария. Этот епископ Лаодикии Сирийской в IV веке учил, что Сын Божий воспринял только плоть человеческую, но не душу. Такого учения, однако, никогда не разделяла западная церковь. Здесь у Филофея историческая ошибка, основанная на отголосках спора о евхаристическом хлебе, который некогда велся византийскими полемистами на два фронта – с римо-католиками и с армянами-антихалкидонитами. Последних из-за их близости к монофизитству было уместнее заподозрить в символизации посредством пресного теста несовершенного воплощения Спасителя 7. Напротив, твердость Рима в защите учения Халкидонского собора о двух природах воплотившегося слова исторически хорошо известна. Причина ошибки Филофея, отчасти ее извиняющая, может быть усмотрена в богослужебном круге, в котором он, как монах, пребывал постоянно. На службе Великой субботы над Плащаницей, символизирующей тело умершего Христа, читаются слова из Апостола: «Итак очистите старую закваску, чтобы быть вам новым тестом, так как вы бесквасны, ибо Пасха наша, Христос, заклан за нас. Посему станем праздновать не со старою закваскою, не с закваскою порока и лукавства, но с опресноками чистоты и истины» (1 Коринфянам 5:7–8). Поскольку здесь опресноки недвусмысленно связываются со смертью тела, новация в виде использования пресного хлеба в евхаристическом каноне, ассоциировавшемся прежде всего с воскресением, выглядела перенесением свойств мертвого, разлученного с душой тела на тело воскресшее.
Ошибка Филофея заключается в том, что симптом он принимает за причину болезни – разделения христиан. Разделение было действительным, и преодолеть его можно было бы только одним из трех способов: согласием на основе учения святых отцов Церкви, согласием на основе главенства Рима или же согласием на основе Библии, которое предлагала Реформация, но вопрос о том, как толковать Библию, сразу же разделил самих реформаторов. Православные стояли на приоритете святых отцов Церкви, римо-католики – на примате Рима. Первая позиция не предполагала компромиссов, но и не требовала от оппонентов институционального подчинения. Вторая допускала компромисс в виде восточного обряда, но требовала более, чем только институционального подчинения: сама христианская совесть верующих в догматических и дисциплинарных вопросах полностью вверялась папе. Это означает, что сопротивление унии с римо-католицизмом было также сопротивлением принципу делегирования совести. «Учитель ваш Христос есть, почто человеки сотвористе вам учителя?» – вопрошал древнерусский Толковый Апостол в комментарии на 1-е послание к Коринфянам.
Отношение к совести как к тому, что не может быть делегировано, в древности объединяло христианский Восток и Запад. «Истина Твоя принадлежит не мне или еще кому-то, – писал святой Августин Блаженный, – а всем нам, кого Ты призываешь к открытому общению в ней. И грозно предупреждение Твое: не держать ее, как собственность, чтобы не лишиться ее» (Исповедь XII. 34). Оно сближало православных с протестантами. Последние, однако, не признавали опыта святости, обожения, и потому святые отцы Церкви не были для них авторитетом 8. Совесть протестанта ответственна перед Писанием, совесть православного – перед «собором святых отец» как живым Писанием. При этом непреложно правило «при жизни никого не ублажай», поэтому собор, обладающий авторитетом, всегда находится в прошлом, с ним сверяются как с уже совершившимся и потому актуальным («акт» означает «действие»). Признание опыта святости и обожения человека ведет к таким особенностям православия, как почитание святых икон и мощей.
Исходя из разделения как данности, уже давно исторически подтвержденной, Филофей неверно толкует догматические основания разделения, но интуиция о евхаристии как основе у него безошибочна: нет единства там, где нет сопричастия. В смысловом отношении центральная часть послания – ближе к концу, там он описывает установление таинства Тела и Крови, называя это «нашей христианской тайной». Сотворив иудейскую пасху по закону, Иисус после того совершает с учениками Тайную вечерю, в начале которой учит их «еже не старийшенствовати», то есть запрещает споры о первенстве. Далее Он оставляет на столе только хлеб и вино, над которыми произносит молитву о вечной жизни (Иоанн 17:1–5). Он раздает причастникам хлеб, затем смешанное с водою вино, произнося слова «сие есть тело Мое» и «сия есть кровь Моя», после чего участники трапезы выходят на гору Елеонскую. Начинается путь на крест. С причащением апостолов Филофей связывает установление церковного священнослужения: «Видиши ли, христолюбче, какова есть священьства тайна и божественаго причастия начало?» Между сионской горницей и нынешней литургией, совершаемой наследниками апостолов, протягивается непрерывная нить, буквально связь через прикосновения (рукоположения) – это ли не признак той Церкви, о которой сказано, что «врата адова не одолеют ей» (Матфей 16:18)? При такой связности, по мысли Филофея, не могла сама собой измениться традиция совершения таинства, поэтому он и считает ересь причиной изменения римской практики.
Отсюда, то есть от доказательства истинности православной церкви как непрерывно содержащей главное Христово таинство, старец переходит к заключительной теме письма: о Третьем Риме. Он подытоживает содержание вышесказанного: «два убо Рима падоша». Они пали не как города: оба стояли на тот момент и выглядели намного внушительнее Москвы во всех отношениях, в связи с чем Филофей, иронически усиливая аргументы противника, говорит о «трекровных полатах» (трехэтажных домах) старого Рима, которые «не пленены» никем из варваров – но что толку в этом, если «души их от диавола пленены»? Итак, Филофей пишет в заключение «о нынешнем православном царствии пресветлейшаго и высокостолнейшаго государя нашего, иже в всей поднебесной единаго христианом царя и броздодръжателя святых Божиих престол, святыа вселенскиа апостолскиа церкве, иже вместо римской и костянтинополской». Старцу, судя по остальным частям послания, не так уж свойственна высокопарность; высокий, почти церемониальный стиль выражения указывает здесь на серьезный настрой, с которым подобало воспринять сказанное. Почему великий князь Василий III вдруг царь (впрочем, известно, что и отца его, Ивана III, уже называли царем) и «броздодержатель святых престолов»? К нему, в его столицу, сходятся нити, «бразды правления» престолов, то есть приходов и епископий 9, той церкви, которая одна только на всей земле защищена от насилия и потому «во вселенней паче солнца светится».
Вопреки тому, что нам может здесь показаться самовосхваление, превозношение, мечтательность, инок Филофей говорит, хотя бы и выспренным стилем, лишь о фактическом положении дел. Действительно, если иметь в виду православие как непосредственно восходящее ко Христу таинство, «вся христианская царства приидоша в конец», земля «потоплена неверием» (ироническое переосмысление «потопа», о котором не уставал толковать Булев, тем более что и сама вера в астрологию есть проявление того же неверия), «токмо единаго государя нашего царство едино благодатию Христовою стоит». Это налагает на великого князя и русских людей особую ответственность: главная тема в посланиях Филофеева цикла.
Наступает ли уже конец? – Бог весть, у Него день как тысяча лет и тысяча лет как день, Он никогда не опаздывает, но милосердует: «долго терпит, не хотя некиа погубити, хотя всех в покаяние вместити». Филофей не пугает своего читателя близким концом, основательно смущавшим XV век 10. Наоборот, вместо погружения в апокалиптические предчувствия он просит его не испытывать времена и сроки, которые не были открыты даже апостолам, но находиться в живом, молитвенном общении с Господом. Если же страх и имеет свои основания, то «теплыми слезами приплачемся пред Ним, яко да смилится обратити ярость свою от нас». Древнерусский муж не стыдится плакать и, как дитя, вызывать Бога на умиление, но «теплый» в языке тех людей – это не «теплый», а «горячий», так что речь идет об истовой молитве и покаянии на древнерусский лад. Все это важно для понимания нами того деятельного духа, который, помимо всяких прочих мотивов, и не преимущественно ли перед ними, с учетом энтропийных свойств нашего пространства, имел на Руси большое значение в последующем. Бодрыми словами письмо и заканчивается: «Буди спасаяся и здравствуя о Христе».
Рассмотрим теперь гипотетически вопрос о том, что за брожения начались в Московском государстве в связи с астрономическим предсказанием Штефлера и Пфлаума. «Потоп», которым Булев переполошил подавленных своей неученостью русских людей, мог пониматься как физическая, политическая или мистическая катастрофа. Сама неясность пророчества оставляла простор для интерпретации. Поскольку сведения об этом сохранились очень глухие, мы будем черпать варианты из того же послания Филофея, как отражающего, несомненно, вопрошания его адресата, тем более что разные мотивы здесь не должны исключать друг друга, и даже то, что мы узнаём как только возможное, согласно самому понятию о возможном, хотя бы потенциально было действительным. О том, что в пропаганде Булева речь шла о физическом катаклизме, можно судить по упоминанию «скотов и белуг морских» 11, которых это как-то должно было затронуть. Не изменятся ли сами законы природы? Филофей отвергает такую возможность: ангелы, управляющие стихиями, согласно Писанию (так он трактует Римлянам 8:21), «от службы своеа престанут в последнии день», а значит, еще не теперь. Это косвенно подтверждает, между прочим, что и Булев не считал альманах пророчествующим о последнем дне, иначе полемика сосредоточилась бы на признаках кончины мира.
Отражено в послании Филофея и представление о политической катастрофе: как я отмечал выше, он отрицает, что перемена царств может быть предсказана по звездам, ибо подобные события суть результат синергии человеческой воли с промыслом Божьим. Не подразумевался ли, вразрез с этим древним (и в общем принимаемым латинянами) учением о синергии, внезапный лавинообразный рост зла, мятеж, подобный крестьянской войне, действительно охватившей Германию в 1524 году? Может быть, ибо Филофей и на это дает ответ, когда порицает еретическое мнение, что Бог является виновником зла, ставя человеческую волю в зависимость от «злых дней и часов». Итак, хотя разного рода мятежи возможны, их всплеск по всему миру в одно и то же время по сигналу небесных тел является фантазией. Наконец, нельзя сбрасывать со счетов Османскую империю, в тот период продолжавшую свои завоевания в Европе и как раз провозглашенную халифатом. Не далее как в 1529 году турки впервые предпримут осаду Вены. Идея объединения с Русью в антитурецкий союз будет долго жить на Западе и даже реализуется, наконец, на исходе XVII века. Но этот союз, не имевший для Руси никакого смысла во времена Филофея, мог быть обоснован только религиозным единством.
К чести Николая Булева следует сказать, что сам он, по всей видимости, верил своей пропаганде, в противном случае опасность разоблачения при скором наступлении 1524 года должна была бы сделать ее вовсе неуместной. Этот ученый представляет собой примечательный тип интеллектуала начала XVI века, сочетающего глубину и обширность знаний не только с религиозной верой, но и с уверенностью в том, что людям его поколения раскрываются некие загадки механизма вселенной. Не будем вдаваться в историю внутриевропейской полемики против астрологии; во всяком случае, для многих дерзновенное желание заглянуть в будущее не только сохраняло свою притягательность, но и казалось достижимым при помощи научных методов. К чему же призывал Булев русскую аристократию в преддверии «потопа»? Мы достоверно этого не знаем. Однако, так как эмиссар был апологетом унии, можем предполагать, что он торопил вступление Руси в союз государств под эгидой Рима. Все разновидности катастроф были для этого подходящим предлогом, потому что крах природного, политического и нравственного порядка требовал объединения от всех людей доброй воли, что само собой ставило на передний план вопрос о вере и спасении. Здесь уже было не до частных разногласий, и первый Рим, даже в условиях начавшейся Реформации все еще выглядевший центром большей части христианского мира, властно призывал к единству с собой. Наглядность судьбы второго Рима, Константинополя, только подкрепляла притязания первого. Таким образом, России было предложено вступить в семью цивилизованных народов, и если бы Петр Яковлевич Чаадаев обратил внимание на этот исторический эпизод, он был бы, наверное, глубоко удручен тем, с каким демонстративным невежеством его предки отвергли тогда призыв, поданный в форме астрологического прогноза.
Филофей, как я уже отмечал, берет идею потопа и перетолковывает ее, причем он делает это на основе Апокалипсиса Иоанна, который, в соответствии с церковной традицией, понимается им как пророчество не только о конце света, но и об общем ходе мировой истории. Согласно заключительной книге Нового Завета, «даны быша жене криле великаго орла, да бежит в пустыню, змий же изо уст своих испусти воду, яко реку, да ю в реце потопит» (Откровение 12:14). Жена – это Церковь, пустыню Филофей толкует как Русь, змий есть искушение, вода – неверие. Под неверием старец подразумевает противление христианству или его искажение (ересь). Подводя итог, он пишет, что христианский царь не должен «уповати на злато и богатство изчезновеное, но уповати на все дающаго Бога». Упоминание злата могло быть вызвано конкретной заботой правящих кругов: где взять денег в преддверии катастрофы; и не деньги ли в том числе сулил Бюлов при заключении союза? Во всяком случае, банкирские дома католической Европы в то время уже активно влияли на политический климат 12. Занятые деньги требуют отдачи с лихвой, что побуждает государство к постоянному расширению своих активов. Нельзя ли предположить, поэтому, что в преддверии «потопа» усилились при дворе давшие о себе знать еще в правление Ивана III поползновения к обоснованию отъятия церковного имущества в пользу государства? Церковь тогда еще твердо противостояла этим тенденциям. Филофей не отрицает практических надобностей государства, однако его отношение к сокровищам вполне докапиталистическое: богатство исчезает, на него нельзя положиться 13. Опора государства – в благочестии (это действительно вполне римский тезис). Обращение с имуществом, как и со всеми другими дарами жизни, есть установление отношения к Богу, о чем надо иметь «великое опасение».
Посреди потопа
«Проповедайте Евангелие всей твари» (Марк 16:15) и «стойте в вере, будьте мужественны, тверды» (1 Коринфянам 16:13) – два новозаветных требования, равно обязательных для христиан. Если бы пришлось выбирать из них, то, как обычно считается, первый Рим предпочел бы экспансию, третий – стояние. Можно усомниться в этом, видя движение во все стороны, которое непрерывно осуществляла Русь, освободившись от ордынского ига. Но движение это, по крайней мере первоначально, не осознавалось как экспансия, оно было ситуативным и к тому же происходило в исторических границах Руси, какими они хранились в памяти о предмонгольском времени: «Отселе до угор и до ляхов, до чахов, от чахов до ятвязи и от ятвязи до литвы, до немець, от немець до корелы, от корелы до Устьюга… и за Дышючим морем; от моря до [волжских] болгар, от болгар до буртас, от буртас до чермис, от чермис до мордви, то все покорено было Богом крестияньскому языку – поганския [языческие] страны» (Слово о погибели Русской земли). Минула эпоха ига, и в «Казанском летописце» середины XVI века земли Поволжья причисляются к исконно русским: «Якоже поведают Русь и варвари, все то Руская земля была едина, идеже ныне стоит град Казань, продолжающеся в длину с единого Нова града Нижнево на восток, по обою странам великия реки Волги вниз и до Болгарских рубежов и до Камы реки, въ ширину на полунощие и до Вяцкие, рече, земли и до Пермския, на полудние до Половецких предел, все то держава и область Киевская и Владимерская, по тех же ныне Московская». Борьба на западных рубежах с Литвой, Ливонией, Швецией тоже обосновывалась как возвращение «отчин и дедин» великокняжеской династии.
Сам Псков, в окрестностях которого подвизался Филофей, был присоединен к Москве при его жизни, и существуют сведения, согласно которым старцу приходилось заступаться за горожан, страдавших от произвола московских чиновников. Однако присоединение старец, по всей видимости, считал совершенно естественным, так как вообще в Московском государстве он усматривал пространство, где вера, постепенно сгоняемая с лица земли, нашла себе пусть временное, как временно все на земле, но надежное пристанище. «И даны быша жене криле великаго орла, да бежит в пустыню, змий же изо уст своих испусти воду, яко реку, да ю в реце потопит. Воду же глаголют неверие. Видиши ли, избранниче Божий, яко вся христианскаа царства потопишася от неверных, токмо единаго государя нашего царство едино благодатию Христовою стоит». Выше мы установили, в каком смысле «вода» является «неверием». Рассмотрим теперь следующий вопрос: как Русь оказалась той самой пустыней, в которую бежала «жена, облеченная в солнце» – Христова Церковь 14.
Для ответа нам стоит обратиться к толкованиям Апокалипсиса в древнерусской традиции. В этих толкованиях, собранных из трудов Андрея Кесарийского и некоторых неназванных «других» комментаторов 15, понимание «пустыни» было представлено в трех различных планах: богословском, антропологическом и пространственном. Согласно первому плану, пустыня есть образ «тишины и безмолвия» ума, его удаления от «всяких еретических учений». Орел, давший жене свои крылья, знаменует Христа, два крыла – два Завета, при помощи которых Церковь отличает богословскую истину от заблуждения. «Внемли же, где залете, – замечает один из толкователей, – услышиши, яко в пустыню, сиречь к человеком нехудожным и немудрым». Здесь открывается второй, антропологический план интерпретации. Безмолвный, то есть несмущаемый ум в последние времена дается людям простым, необразованным. Среди них чудесная жена «имать пребывати питаема». Наконец, третий план присутствует у Андрея Кесарийского. Змей посылает за женой реку, чтобы задержать ее – «сиречь безбожных мужей, или лукавых бесов, или различных искушений множество», но земля помогает жене, поглощая этот поток, то есть «долготою путя, и безводием и сухотою стремление лукавых удержующи».
Если соединить все эти толкования воедино, чего традиция вовсе не возбраняет, получается образ пустыни по всем азимутам: дальность расстояний, суровость климата, необразованность людей и безмолвие ума, стоящего неподвижно в молитвенном бдении. Все это до такой степени напоминает Россию, что даже удивительно появление столь емкой образности уже в начале XVI века, на заре становления большого Московского государства.
Пустыня окружена водами потопа, которые она, помогая жене, поглощает протяженностью своих расстояний. Потоп есть неверие. Это – и «еретическое мудрование» инославных, и нашествие «агариных внуков» 16. Хотя последние «веры не повредиша, ниже насилствуют греком от веры отступати», если бы они не были частью «потопа», Филофей не говорил бы, что «вся христианскаа царства потопишася от неверных». В послании к великому князю Василию III приводится следующий критерий окончания исторического времени: «Егда узрим обстоим Рим перскими вои, и персы на нас со скифяны сходящас на брани, тогда неблазнено познаем, яко той есть Антихрист». Кто для книжника «персы» и «скифы», установить нелегко. Применительно к историческому моменту здесь мог подразумеваться Сефевидский Иран и/или Османская империя. Во всяком случае, при неточном отождествлении тот или иной этноним в подобных толкованиях указывает обычно в направлении соответствующей географической области. Поэтому, с точки зрения греков и других европейских народов, русские нередко представали «скифами», а с точки зрения самих русских, «скифами» были степные народы.

Бегство жены в пустыню. Фрагмент иконы Апокалипсиса из Успенского собора в Москве, ок. 1500 г.
Итак, Рим – это «мы», христианское государство, с уничтожением которого на земле наступит новая, небывалая всемирная монархия обожествленного правителя, ведущего этот мир к гибели. А до тех пор нужно позаботиться о своем ответе на Страшном суде, соразмерном полученному дару. Филофей не думает о возможности отсрочить последние времена, как будто их наступление зависит от наших дел, как перед потопом. Для средневекового сознания с его истовой и догматически строгой верой крайне наивной должна была представляться мысль об отсрочке человеческими усилиями «времен и сроков, которые Отец положил во Своей власти» (Деяния 1:7). С апостольского времени было известно, что мир будет существовать до тех пор, пока в Церковь не войдет «полное число язычников» (Римлянам 11:25).
Христиане подвизаются «не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной» (Ефесянам 6:12). Эта невидимая брань была столь очевидной, что требовалось особое обоснование для брани видимой, которую ведут царства, и оно было дано в древнем, известном на Руси житии святого Константина-Кирилла Философа, славянского просветителя. Отвечая на вопрос мусульман, почему христиане воюют с ними вопреки заповеди не противиться гонителям, святитель отвечает: «Ради друзей мы делаем это, чтобы с пленением тела и душа их пленена не была». Иными словами, брань идет не против государственных образований или народов, а против искушений, в том числе тех, которые навязываются при помощи силы. Защита друзей, то есть единоверцев, от искушающего насилия – благо; в ней проявляется тот же промысл, который и всегда защищает одного человека от непомерных для него искушений, а другого делает мучеником. В данном случае мучеником становится воин: святой Константин цитирует в связи с этим слова Спасителя о любви, когда кто «свою душю положит за другы» (Иоанна 15:13). Таков, стало быть, смысл существования христианского Рима, полностью осознаваемый Филофеем. Но почему принципиально невозможен дальнейший переход этой харизмы (translatio imperii, как говорят историки) от Москвы куда-нибудь еще?
Отчего «четвертому не быти»?
Русь не первая заявила свои притязания на римское имперское наследие. Болгарская столица Тырново в XIII веке, когда Константинополь был захвачен крестоносцами, а у болгарской церкви появился свой патриарх, провозглашалась Новым Царьградом, который «растет и мужает, крепнет и молодеет» 17. Сербский краль Стефан Душан в первой половине XIV века именовался «царем сербов и ромеев». Двуглавый орел на имперских знаменах в европейских междоусобных войнах «малого ледникового периода» выражает все ту же идею. Но это лишь означает, что идея империи, а именно христианской империи, существовала объективно и независимо от «историософских концепций».

Питер Меленер. Осада Магдебурга (1631). Фрагмент картины. Нац. музей Стокгольма
Исключительность положения Руси XVI века была в том, что она действительно осталась единственной независимой державой православного мира. Эту исключительность не нужно было изобретать: она была ясна для непредвзятого ума. Исторический свод «Хронограф русский» 1520-х гг., то есть современный Филофеевым посланиям, заканчивается падением Константинополя, когда магометане «поплениша благочестивые царствия».
Филофей, как мы видели, сформулировал создавшееся положение в условиях альтернативы. Как знать, произвел бы отрывок из альманаха Штефлера и Пфлаума такое впечатление на русских вельмож, не имей они сами смутного ощущения этой альтернативы: Русь в союзе с папством – и сама по себе. До начала ХХ века идея союза с папством будет периодически всплывать посреди тематики «русской идеи», отголоски ее периодически слышатся и теперь. Действительно, почему не объединить усилия хотя бы в том, в чем их можно объединить, и не получить поддержку от внушительного центра силы в том, в чем он сможет оказать ее? Папа уже не смещал ни германских императоров, ни польских королей; уния, принятая на почетных условиях, могла бы подразумевать и относительную церковную автономию. Словом, вполне убедительных политических и экономических оснований для неприятия Русью римо-католицизма не усматривалось, оставались основания религиозные. Мы уже довольно говорили о них, теперь остается добавить, в связи со слабостью других оснований, что эти были живыми. Не случайно поэтому и обращение дьяка к иноку (причем в то же самое время дипломат Федор Карпов, интеллектуал своей эпохи, адресует похожий запрос преподобному Максиму Греку), и бодрость иноческих ответов сравнительно с растерянностью светской администрации.
На великое одиночество, казалось бы, обрекала себя Русь этим бодрым осознанием своей исключительности. Упираясь тылом в тайгу, она имела для этого ресурсы. И страшным было не политическое или культурное одиночество – их значение преувеличено, так как изоляция не наступила и не могла наступить по самому географическому положению России, не столь уж и окраинному. Страшным, под стать всему тревожному веку, когда в Европе не на шутку кипели страхи, было утверждение «четвертому не быти»: в нем чувствовался ритм истекающего времени. Только монашеский в целом настрой Руси объясняет, почему бодрость преобладала над страхом. Монах умер для мира и не боится близости конца времен. Мирянин, живущий идеей подвига, воспринятой из монастыря, благодарен краткой жизни за ее дары и не ждет от нее многого. Из таких людей можно было строить империю.
Мы привыкли ощущать неограниченность времени, согласно принятой космологической модели простирающегося на миллиарды лет назад и вперед. Поэтому «четвертому не быти» звучит диссонансом для уха современного человека. За миллиарды лет даже имена всех существующих на планете стран изгладятся из памяти землян. Не все замечают, правда, что и в этом есть нечто страшное, даже более, быть может, чем в представлении о близком конце света. И череда Римов, принимающих друг у друга первенство на протяжении миллионов лет, хотя по всем известным законам физического мира возможна, исторически невообразима. Здесь не место рассуждать о том, выглядит ли вообще планета Земля местом, подходящим для столь долгого проживания. Многое в этом рассуждении зависело бы от того, чего мы в принципе ожидаем от цивилизации. Но и с учетом уже сказанного понятно, что Римов не могло бы быть слишком много, а потому ограничение их количества интуитивно выглядит оправданным.
Тем не менее именно число три требует разъяснения. В послании к Василию III старец пишет: «Уже твое христианское царство инем не останется, по великому Богослову, а христианской церкви исполнися блаженнаго Давыда глагол: Се покой мой в век века». Хотя существует мнение, что уже это послание не принадлежит Филофею 18, ссылка на Иоанна Богослова подтверждает скорее обратное. Эта ссылка является характерной деталью, которая в послании к Мунехину формулируется так же, – «по великому же Богослову», – но применительно к другому сюжету: «Жена облъчена в солнце, и луна под ногама ея», и прочее. Итак, источник «четвертому не быти» ясен: это святой Иоанн Богослов. Знание источника поможет нам освободиться от влияния незрелых гипотез, согласно которым то ли счет Римов просто идет на священное число три, то ли восходит к монструозному трехглавому орлу из 3-й книги Ездры19, то ли связан с пророчеством Даниила о трех рогах четвертого зверя 20. Все эти версии ничего не дают в контексте Иоанна Богослова, Откровение (Апокалипсис) которого является развернутой аллегорией мировой истории от начала и до конца. Но в этой книге число три не занимает сколько-нибудь заметного места. Может быть, Филофей цитирует здесь какой-то авторитетный в его время апокриф или катену (сборник изречений), где приводится ссылка на неизвестные слова апостола? До сих пор, насколько нам известно, никто не открыл такого источника, так что, если он и был, о нем пока ничего нельзя сказать.
Обратимся все же к Откровению Иоанна и попробуем искать не упоминание числа три, а само число, то есть реальные три вещи, которые бы отличались от других и сходились между собой. Такие три вещи в тексте действительно есть – это три всадника, предшествующие четвертому, о котором сказано «и видех, и се, конь блед, и седяй на нем, имя ему смерть: и ад идяше вслед его» (Откровение 6:8). В живописи, к которой мы больше привыкли, все четыре всадника изображаются как страшные носители разрушения, отождествляющиеся со страхами раннего Нового времени: чумой, войной, голодом и смертью. Таковы они на картине «Воины Апокалипсиса» Виктора Михайловича Васнецова (1887), еще раньше на гравюре Василия Кореня, создателя первой русской гравированной Библии (1696), и на послужившей ей прообразом знаменитой гравюре Альбрехта Дюрера (1498). Иначе выглядят всадники на древних миниатюрах, будь то восточных или западных. Они являются не одновременно, а друг за другом, как в самом тексте с его толкованием, и выступают изображениями не одной реальности, но четырех разных, из которых три первые относятся к историческому времени, причем именно христианской эры, а четвертая – к стремительному финалу истории.

Первый всадник. Бамбергский Апокалипсис, нач. XI века
Первый всадник. «И видех, и се, конь белый, и седяй на нем имеяй лук, и дан бысть ему венец: и изыде побеждаяй, и да победит» (Откровение 6:2). Согласно толкованиям этого фрагмента, засвидетельствованным в рукописной традиции XVI века, всадник на белом коне символизирует апостолов, которые из лука – своего сердца – испустили стрелы евангельской проповеди. Победоносность апостолов символизирует и лев, небесное животное, говорящее «приди и виждь» в начале этого видения. Лев являет «царское апостол мудрование на бесы». Апостольское слово по своей мощи было подобно рыканию льва. «Сии вопиют гласом великим, призывающе неразумивых к познанию таин Божиих, понеже вернии зело желают, да вси в разум истинный приидут». Победа апостолов заключается в обращении народов и в их собственной славной мученической кончине.
Второй всадник. «И видех, и се, изыде другий конь, рыжий, и седящему на нем дадеся ему взяти мир от земля, и да убиют друг друга, и дадеся ему меч велий» (Откровение 6:4). Вопреки тому, что мы с нашей прямолинейной логикой могли бы подумать, Андрей Кесарийский с готовностью видит во втором всаднике второе поколение христиан – мучеников и учителей Церкви, которые воплотили в жизнь обетование Спасителя: «Не мир пришел Я принести, но меч, ибо Я пришел разделить человека с отцом его…» (Матфей 10:34–35). Отъятие мира толкуется не как политические и военные конфликты, но как противостояние мирским искушениям, в том числе насилию над совестью. Согласно другому комментатору, конь огненного цвета «являет и ложных учителей и еретик, они же аки огнем жегоша, от истины отвращающе человеки».
Третий всадник. «И видех, и се, конь ворон, и седяй на нем имеяше мерило в руце своей. И слышах глас посреде животных, глаголющ: хиникс пшеницы за динар 21, и три хиникса ячменя за динар, и елея и вина да не преобидеши» (Откровение 6:5–6). Измерение Андрей связывает с усилением искушений. Силы искушаемых и цена их терпения оказываются различными. Но елей и вино, которые в античности понимались как лекарства, изображают человеколюбие Бога, врачующего душевные раны отпавших и возвращающихся. Другой толкователь говорит, что черный цвет – это цвет умирающего, а мерило предвещает голод и нехватку земных благ. Символически это духовный голод, который усиливается среди «неверных». Елей и вино, согласно этому толкователю, следует понимать в том смысле, что «благая творящих» Господь не оставит, но даст им пережить этот период, питаясь в пустыне, подобно пророку Илии.
Четвертый всадник. «И видех, и се, конь зеленый [вариант: бледный], и седяй верху него, имя ему смерть, и ад последоваше ему, и дана бысть им власть убити на четвертой части земля мечем, гладом, и смертию, и зверми земными» (Откровение 6:8). Примечательно пересекается с посланием Филофея второе толкование этого текста в нашей рукописной традиции: «Сим конем знаменает и всех лицемерников и еретиков, над ними же седит смерть, и ад за ними идет, сиречь потопление вечное». Убитые на четверти земли относятся здесь и к насильственно убиенным, и «наипаче мечем ложнаго учения еретическаго». Также и голод трактуется двояко: физический и «глад слова Божия». Зверей тот же комментатор интерпретирует как «учителей, по плоти живущих, и жестоких и суровых, и еретическими хитростьми поревающих в погибель человеки».

Второй всадник. Русский лицевой Апокалипсис XVI века
Четыре апокалипсические эпохи сменяют друг друга не обязательно так, чтобы одна наступала с исчезновением предыдущей, но, может быть, и наслаиваясь, как черепица. При этом географический центр первой, самой короткой и самой светлой эпохи апостолов, – Рим, где закончили свои земные странствия «первоверховные» Петр и Павел. Вторая, эпоха мучеников и святых отцов, а значит, и Вселенских соборов, обретает постепенно свой центр в Константинополе, втором Риме, что не означает моментального падения первого: так, в письме к Мунехину Филофей отмечает, что латиняне на протяжении многих веков были «в соединении с нами». Третья эпоха – это, как мы видели из толкования, бегство в пустыню. Поскольку это еще не конец земной истории, вполне логично, если, считая Римскую империю «удерживающей» мир от прихода антихриста (таково известное толкование святителя Иоанна Златоуста на 2 Солунянам 2:7), Филофей видел в ней эпоху Третьего Рима. В тексте Апокалипсиса Рим вообще нигде не упомянут, но нельзя не согласиться с тем, что Филофей созвучен толкователям, хотя от них его отделяет примерно такой же промежуток времени, как их самих от апостола Иоанна. Толкователи с готовностью применяют Апокалипсис к историческим событиям, им уже известным, – не потому что рационалистически «приспосабливают» его к своему времени, а потому что действительно считают его предсказанием и находят уже отчасти сбывшимся. Филофей делает то же самое.
Он, прежде всего, созерцает Новый Завет как единую реальность: хотя Рим не упомянут в Откровении, о нем часто пишет апостол Павел, причем в экзегезе посланий этого апостола «Рим – весь мир». А Иоанн говорит о судьбах мира, следовательно, и Рима. Здесь незримо присутствуют, конечно, также книга пророка Даниила, византийские учения о царстве, принцип translatio imperii. Но главное основание для толкования Филофею дает актуальное положение дел: он видит Откровение сбывающимся, как видели комментаторы до него. Три всадника уже явились, христианство от расширения перешло к сужению. Из того, что четвертому всаднику имя «смерть», старец делает вывод: четвертого Рима не будет. В контексте прогнозов на 1524 год этот вывод имел, конечно, конкретное приложение: не будет «перемены царств», единственное православное государство не падет в простой череде исторических событий, как пали предшественники. Примечательная уверенность, основанная словно бы на понимании потенциальной мощи еще только набирающего силы, не так давно признававшего свой вассалитет от Орды государственного образования. На самом деле нам неизвестно, насколько хорошо Филофей был осведомлен в экономике, политике и военном деле. Но уверенность его, несомненно, поддерживалась наличием не одного только русского государства. Не менее, даже более важным фактором было наличие русской церкви – общины, получившей в удел государство, соразмерное себе.

Всадники Апокалипсиса. Гравюра Альбрехта Дюрера, 1498 г.
Жена, облеченная в солнце
Если уважаемому читателю кажутся странными и утомительными все эти церковные прения вокруг невидимых (и, кто-то скажет, несуществующих) вещей, то я позволю себе напомнить ему, что идеи вообще невидимы, так что проблема не в этом, а в том, являются ли они для нас живыми. Ведь бывает и так, что «все труды человека – для рта его, а душа его не насыщается» (Екклесиаст 6:7). Политика, экономика, наука, техника, быт: эти силы то по нисходящей, то по восходящей и в иных очередностях претендуют на главенство над человеком, но за всей их организацией стоит цель – иногда забытая, в таких случаях она разлагается, а другие, микроскопические личные и корпоративные цели делают своей пищей продукты ее распада, – за целью же стоит идея, то есть то, в силу чего цель признается достойною. Для кого христианство мертво, тому должны казаться дикими от начала до конца идеи, управлявшие верующими русскими людьми помимо их, общих всему человечеству, желаний, заблуждений и страхов. Но для инока Филофея и критического числа его современников христианство было в высшей степени живо, а церковь представала перед их мысленным взором и перед их чувством не как организация, ограниченно полезная для общества, но как само общество.
Церковь можно рассматривать с нескольких точек зрения. Во-первых, как богословское понятие – мистическое человечество, «новое творение», «тело Христово». Только в этом значении данное слово имеет смысл писать с заглавной буквы. В Символе веры эта Церковь – предмет вероучения: она есть пространство духовного опыта, который верующие разделяют друг с другом, так что человеку, не верующему в Церковь, остается верить лишь в самого себя. Во-вторых, в узком смысле слова «церковь» означает церковное управление, иерархию, клир, а в юридических документах средневековья – всех «божьих людей», подлежавших епископскому суду и находившихся на церковном обеспечении. Функция управления состоит в сохранении самотождественности церкви на протяжении ее истории, возможности считать ее «той самой церковью», которая основана Христом и распространилась по миру через апостолов, что особенно важно, когда во главу угла поставлено таинство, потому что в таинстве имеется объективная сторона: его нельзя «сыграть» для себя, оно либо принимается по преемству от источника, либо отвергается вовсе и заменяется символизацией. Епископ, что по-гречески означает «блюститель», должен прежде всего следить за чистотой вероучения, для этого ему вверена власть, помимо чисто ритуальных полномочий 22. В-третьих, в широком смысле церковь – конкретная община, весь верующий народ 23, согласно посланию восточных патриархов 1843 года ответственный за хранение церковного предания 24. Греческое слово «экклесия», которое и было переведено на славянский как «церковь», означает буквально «собрание». В-четвертых, словом «церковь» называется также здание, в котором иерархия и народ собираются для молитвы и решения церковных дел.
Все эти смыслы можно свести воедино, и они действительно едины в христианском сознании. «Что же такое есть Церковь? – спрашивает святой Ипполит Римский. – Собрание святых, в правде живущих; единомыслие, которое есть путь святых ко общению… духовный храм, насажденный на Христе» (Толкования на Даниила 17). Для тех, которые собираются на совместную молитву, все «тело Христово» присутствует в том месте, где они собрались, потому что присутствует абсолютный центр, «камень, положенный во главу угла». В любом алтаре имеется место и для епископа, который, как наследник апостолов, делегирует иереям их полномочия. Народ, в древности участвовавший в избрании духовенства – память о чем сохранилась в пении «аксиос» 25, – своим согласием избирает себе «предстоятелей», то есть стоящих впереди от его лица; они же в случае гонений оказываются первыми жертвами. Если символически, в своих облачениях и литургических движениях, священнослужитель представляет Христа, то в молитве он представляет общину, от лица всего народа говорит «мы». Он в то же время есть и «святитель», то есть передающий освящение по преемству. Соединение смыслов, о которых мы говорим, позволяет понять способ выражения Филофея о престолах «святыа вселенскиа апостолскиа церкве, иже вместо римской и костянтинополской, иже есть в богоспасном граде Москве святого и славнаго Успения пречистыя Богородица, иже едина во вселеннеи паче солнца светится».

Церковь соборная святых апостол. Житийная миниатюра XV века
Попробуем понять, почему Филофей упоминает именно Успенский собор Московского Кремля, как бы отождествляя отдельное церковное здание со всей Вселенской церковью. Ответ будет связан, конечно, с положением главного храма столицы как митрополичьей кафедры, места рукоположения и общего собрания епископов с церковным народом, центра управления поместной русской церковью и центра притяжения для других поместных православных церквей, в разное время обращавшихся на Русь за поддержкой. Всенародное собрание в Успенском соборе перед Владимирской иконой величественно изображается в стихире авторства царя Иоанна (Грозного): «Твое славят заступление архиереи и священицы, царие и князи, иноки же и причетницы, и все народное множество, со женами и младенцы; о святей иконе Твоей хвалящеся, припадают велможи с воинствы рускими»…
Соборный храм обычно возводился как наглядный образ невидимой соборной Церкви, а поскольку в пределе Церковь – это весь мир (Колоссянам 1:16–19), как и «Рим – весь мир» по словам приводимого в Филофеевом послании толкователя апостола Павла, здание храма тоже символически обозначало мир в его пространственном и временном измерении: на востоке приподнятый алтарь – «земное небо», рай; на западной стене – Страшный суд; по периметру вся священная история, на столпах и в нишах святые воины, мученики, бессребренники, девы, цари и царицы; вверху небесный свод, ангельский чин в росписи световых барабанов и парящий над всем лик Божий. Посвящение таких пространственных икон Софии-Премудрости, то есть ипостаси Слова, коим «создана быша всяческая, яже на небеси и яже на земли, видимая и невидимая» (Колоссянам 1:16), не вызывает недоумения. Самые известные примеры – в Константинополе, Киеве, Новгороде. Премудрость – это и Церковь, по апостолу: «Да скажется ныне началом и властем на небесных Церковию многоразличная премудрость Божия» (Ефесянам 3:10).
Праздник Успения Божией Матери содержит свою особую экклесиологическую коннотацию. Это день собрания рассеянной церкви воедино, когда «собор ученик и божественных апостол собрася погребсти богоприятное тело eдиныя Богоматере». Согласно традиции праздника, в этот день апостолы были чудесным образом перенесены на Сион, где жила последние годы Божия Матерь, из разных стран, в которых они проповедовали. «От конец [земли] стекошася апостолов лучшии, богоначальным мановением». Посвящение соборного храма Успению символически делало его центром Церкви, отождествляло с Гефсиманией и Сионской горницей. Когда символизм дополнялся общецерковным соборным статусом храма, в котором собирались епископы и митрополит, отождествление становилось буквальным. По той же логике вселенский патриархат восточной Римской империи представлялся «великой церковью» Софии Константинопольской, а римский патриархат – «святым престолом» Петра.
Путешествие идеи Церкви во времени и пространстве примечательно и важно для нас. Его можно поверхностно проследить даже по куполам. После непревзойденного в своей гармонии купола Святой Софии великий Микеланджело по новому слову техники создает непревзойденный в своем объеме купол собора Святого Петра. И дальше начинается соревнование, выражающееся в подражании либо копировании: соборы Святого Павла в Лондоне, Святой Женевьевы в Париже, где не умирала идея национальной «галликанской» церкви, собор Казанской иконы Божией Матери в Санкт-Петербурге, Исаакиевский собор, храм Христа Спасителя, и даже американский Капитолий, увенчанный статуей Свободы, – все эти здания соревнуются за выражение вселенской соборной идеи. Трудно сказать с полной уверенностью, где и когда эта гигантомания куполов начала выражать собою возможности светской власти во всеоружии ее технической оснащенности преимущественно перед широтой церковного космоса. Но, возвращаясь к Успенскому собору, отметим, что в соревновании он еще не участвует, а только воспроизводит в новой форме Успенский собор старой столицы, Владимира, тем самым протягивая преемственность до самого Киева, из которого во Владимир перешла кафедра.

Образ Премудрости над апсидой Успенского собора в Москве.
Фото автора
Визуально римская тема не присуща Успенскому собору, но это вовсе не то обстоятельство, которое смутило бы инока Филофея. Соревнование объемов и подражательность форм все-таки больше явление Нового времени, хотя оно и началось немного из затакта строительством собора Святого Петра, которое по сколь несчастному, столь же и закономерному сцеплению причин и следствий сделалось одним из предлогов к Реформации. А в Успенском соборе, как в послании Филофея, «Рим – весь мир» присутствует в простой идее пространства, и здесь уместно будет окончательно развить и закрепить наше понимание того, что же представлял собой Рим для старца Елеазарова монастыря.
В отношении к светскому Риму, в эпоху апостолов, иудеи были враждебны. Дело не в угнетении восточной провинции непомерными налогами, как обычно думают. Социальное недовольство само по себе имело место, как и в других частях империи, но враждебность шла от образованных кругов, которые готовы были терпеть власть империи достаточно долго, понимали ее умиротворяющую сущность и трезво расценивали несокрушимую мощь. Империя в их глазах была временным препятствием для имевшей взойти в будущем звезды нового, уже окончательного мирового господства: «Восходит звезда от Иакова и восстает жезл от Израиля, и разит князей Моава и сокрушает всех сынов Сифовых» (Чисел 24:17). Они готовы были терпеть; со временем появилось даже поверье, засвидетельствованное авторитетным каталонским раввином XIII века, что «Мессия пробудет в Риме до тех пор, пока не разрушит его, как это было с нашим учителем Моисеем, который вырос во дворце фараона, а затем расправился с ним и потопил весь его народ в море» (Диспут Нахманида 41). После того как разразилась Иудейская война (66–73 годы), стоившая им немалых жертв и усилий, римляне так ничего и не поняли в ее духовных причинах, о которых они кое-что слышали: «На Востоке распространено было давнее и твердое убеждение, что судьбой назначено в эту пору выходцам из Иудеи завладеть миром. События показали, что относилось это к римскому императору; но иудеи, приняв предсказание на свой счет, возмутились, убили наместника, обратили в бегство даже консульского легата, явившегося из Сирии с подкреплениями, и отбили у него орла» (Светоний. Божественный Веспасиан 4; ср. Тацит. История V. 13).
Апостолы относились к Вечному городу не столь пристрастно. С одной стороны, для них это был центр всемирного разврата, который подлежал гибели вместе со всем «веком сим», новый Вавилон (1 Петра 5:13). С другой стороны, противостояние с «мирским градом» (как позднее определит святой Августин) вышло на новый, духовный уровень. Будущее царство понималось мистически и экстерриториально, как принцип, а не как город, и принцип этот – «скиния Божия с человеки» (Откровение 21:3) – уже жил в таинствах Церкви, в каждом месте, где совершалось благословение хлеба и чаши. Отсюда симпатия к Риму «апостола язычников» Павла: сам пользуясь правами римского гражданина для нужд своей проповеди, он передает своим ученикам в македонский город Филиппы приветствие «от святых из кесарева дома» (Филиппийцам 4:22), требует от иерусалимлян отослать себя самого на суд кесаря, считая, что ему «подобает и Рим видети» (Деяния 19:21). Желание Павла видеть Рим связано не с любознательностью: как замечают исследователи книги Деяний, весь ее сюжет выстроен в направлении этой последней остановки странствия апостола язычников. Святой Лука не поскупился на выразительные средства, описывая превратности морского путешествия на этом последнем отрезке пути, словно в борении с морем хотел предсказать укрощение самой империи (Деяния 27). Павел, встреченный в Риме общиной христиан, жил там в ожидании суда «целых два года на своем иждивении и принимал всех, приходивших к нему, проповедуя Царствие Божие и уча о Господе Иисусе Христе со всяким дерзновением невозбранно» (Деяния 28:30–31). Так, хотя обозначение срока в два года указывает на конец этой истории – Павел был обезглавлен, – финал книги Деяний звучит победоносно и радостно.
В христианах первых веков жила уверенность в обращении некоего, известного только Богу «полного числа язычников» (Римлянам 11:25), причем оно достаточно велико, так как Бог – не Бог иудеев только, но всех народов (Римлянам 3:29). «От одной крови Он произвел весь род человеческий для обитания по всему лицу земли, назначив предопределенные времена и пределы их обитанию, дабы они искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли, хотя Он и недалеко от каждого из нас» (Деяния 17:26–27). Некогда, до нашей эры, «всех заключил Бог в непослушание, чтобы всех помиловать» (Римлянам 11:32), и в конце этого времени Христос, умерев на кресте, «находящимся в темнице духам, сойдя, проповедал, некогда непокорным ожидавшему их Божию долготерпению» (1 Петра 3:19–20). Теперь же Отец «повелевает людям всем повсюду покаяться, ибо Он назначил день, в который будет праведно судить вселенную, посредством предопределенного Им Мужа, подав удостоверение всем, воскресив Его из мертвых» (Деяния 17:30–31). Такова вкратце суть апостольской проповеди, в связи со всеохватностью, всечеловечностью которой христиане должны были возносить молитвы за империю: «за царя и за всех, иже во власти суть, да тихое и безмолвное житие поживем во всяцем благочестии и чистоте» (1 Тимофею 2:2).
Гонения не поколебали этого настроения. С одной стороны, верующие спокойно относились к периодически обрушивавшейся на них имперской мощи, зная о ее роковой уязвимости – конечности, которая делает ее, в конце концов, слабой и ничтожной даже перед одной человеческой душой, имеющей вечную жизнь. С другой стороны, желание прекращения искушения и забота о слабых, находящихся на грани отречения, естественны, поэтому гонения вызывали у некоторых также праведное негодование и апокалипсические предчувствия. Несмотря на это, Рим не отождествлялся с царством антихриста, как мы видим на примере одного из первых толкователей, жившего еще в эпоху гонений, святого Ипполита Римского. Сам будущий мученик, в своих толкованиях он исходил из принципа согласованности пророчеств. Ипполит видел и по книге Даниила, и по Откровению Иоанна, что империи надлежит сначала распасться, прежде чем антихрист на пепле разоренной своими любовниками Вавилонской блудницы создаст мировую теократическую монархию (Откровение 17:16–17). Поэтому сначала разделенные части некогда единого Рима «превратятся в демократические царства, и десять рогов зверя разделятся на десять царств», а уже среди них появится «рог совершенно отдельный, малый, возрастающий – это антихрист» (Ипполит. О Христе и антихристе 27–28). Таким образом святой Ипполит, не испытывая никакой симпатии к Риму, все же невольно, по логике вещей, придает ему характер силы, которая объективно противится приходу антихриста инерцией своей собственной исторической судьбы.
Здесь возникает вопрос об «удерживающем», которого упоминает апостол Павел в своем эсхатологическом послании: «Тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь. И тогда откроется беззаконник, которого Господь Иисус убьет духом уст Своих и истребит явлением пришествия Своего» (2 Солунянам 2:7–8). «Удерживающего» толковали по-разному: как «определение Божие» (святитель Феофан Затворник) или благодать Святого Духа (Севериан Габальский), как всемирное распространение христианства (преподобный Ефрем Сирин) и даже как язычество: «Когда, говорят, прекратится удерживающее заблуждение, уничтожится идолослужение, тогда и явится антихрист» (блаженный Феофилакт Болгарский), что тоже имеет основание в тексте, ведь антихрист – это «противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом или святынею» (2 Солунянам 2:4). Тертуллиан, как и святой Ипполит, не питая теплых чувств к Риму, тем не менее, как и он, видит «удерживающего» в империи: «Мы имеем еще и особенную причину молиться за императоров и за Римскую империю. Нам известно, что конец мира со всеми ужасами, которые будут сопровождать его, отлагается по причине существования Римской империи» (Апологетик). Еще более лаконично резюмирует святой Иоанн Златоуст: «Апостол говорит это о римском государстве» (Гомилии на послания апостола Павла). В IV веке, когда жил Златоуст, бичевавший пороки царского двора и за это изгнанный из новой столицы, Константинополя, Рим только недавно стал христианским, и пафоса христианской империи, который естественно возникнет в ней позже, у Иоанна еще совсем нет. «Удерживающий» в устах Златоуста – не похвала, просто констатация, поэтому он считает, что Павел из предосторожности перед римскими властями, дабы не возбудить лишнего подозрения, о неизбежной конечности государства «до времени говорит прикровенно».
Рим страдает двусмысленностью: он и общий дом для народов, и христианское царство, и простодушный «мирской град», верящий в превосходство своего благочестия перед Юпитером: «Всех благочестьем своим превзойдет бессмертных и смертных / этот народ, и тебя почитать всех усерднее будет» (Вергилий. Энеида 12. 839–840), – и носитель опасной, роковой идеи обожествления кесаря, в связи с которой императора Нерона многие толкователи, включая Златоуста, считали прообразом антихриста. Древнерусская рукописная традиция была осведомлена о двусмысленности Рима. В комментарии на слова Откровения о главе Зверя, которую апостол видел «яко закланную в смерть, и язва смерти его исцеле» (Откровение 13:3), один из неназванных толкователей вспоминает древнеримскую героиню Лукрецию, за насилие над которой род Тарквиниев лишился власти. От Лукреции отсчитываются годы, после которых Цезарь «абие престол вознесе и паки сию главу заколеную воскреси». Более нормативное толкование Андрея гласит по смыслу практически то же самое: «Рымское царество, разделением по некоему образу заколение терпящее, единоначалство же исцелено быти непщуемое 26, по образу Августа кесаря». Итак, антихристово царство само будет апеллировать к Риму как своему образцу, считать себя восстановленной Римской империей. Но в объяснении предыдущей главы Апокалипсиса, где говорится о «жене, облеченной в солнце», которая «роди сына мужеска пола, иже имать пасти вся языкы жезлом железным» (Откровение 12:5), тот же Андрей пишет: «Мужеска пола сын – люд церковный, и сластьми не ослабленный, чрез него же и уже убо 27 крепкими, яко железо, руками сильных рымлян, языки пасяше Христос Бог, упасет же и по воскресении из мертвых, поставляай судия крепкия верою яко железо, на растленныя и немощныя сосуды языческия, иже за неверие таинственное новое вино не вместиша».
Так неожиданно мы вернулись к соединению двух Римов: светского и церковного, ведь «жена, облеченная в солнце» по большинству толкований означает Церковь, а младенец, которого она рождает с болью, – Христос в сердцах верующих и сами верующие, проходящие свое становление в Нем. Рождение происходит везде, где распространяется вера, и это делает идею жены такой же неограниченной в пространстве, какова идея империи. Здесь надо, предваряя разговор о «симфонии» в следующей части главы, сказать несколько слов об идее империи. Римляне – один из тех немногих народов, которые сообщают другим свое имя, причем не в ходе случайной ассимиляции (что, конечно, не редкость), а в ходе государственного строительства. Среди таких народов были, например, эллины в эпоху эллинизма, франки, а также русь. Как говорит летописец о князе Олеге, «беша у него словени и варязи и прочии, прозвашася русью… от варяг бо прозвашася русью, а первее беша словене» (Повесть временных лет). Получается так: некое племя умеет осваивать пространство, уживаться с другими и «володеть», благодаря этому оно дает пространству свое имя, а живущие на нем усваивают это имя, по крайней мере, когда говорят на том же языке: по-славянски «язык» и значит «народ». Это еще не империя, но здесь есть уже идея ее: организация пространства, общий закон и порядок, искусство править.
Смогут другие создать изваянья живые из бронзы,
Или обличье мужей повторить во мраморе лучше,
Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней
Вычислят иль назовут восходящие звезды, – не спорю:
Римлянин! Ты научись народами править державно —
В этом искусство твое! – налагать условия мира,
Милость покорным являть и смирять войною надменных.
(Вергилий, «Энеида» 6. 847–853)
Однако «идея импéрии», о которой я сказал сейчас, это лишь пустая форма, без содержания, если в ее основе не лежит какая-либо «идéя империи». Почему так? Потому что само по себе правление – искусство, но еще не мысль о том, что именно ты этим искусством хочешь создать. Если, например, цель сведется к обогащению имперского племени, она войдет в противоречие с благоденствием всего пространства, и эти два принципа будут бороться между собой, расшатывая согласие; если она выразится в общем обогащении всех интегрировавшихся в империю племен, государству придется вести постоянные войны, чтобы обогатить своих сатрапов. То и другое бывало в истории. Но хотя материальные интересы можно исключить из рассмотрения только тогда, когда их действительно нет – а потому попытка закрыть на них глаза оборачивается слишком часто самообманом и ханжеством, – в империях всегда чувствовали шаткость одних материальных основ.
Общей идеей языческих империй, сама мифология которых была не очень устойчива, являлась поэтому идея божественной санкции как таковая. Я использую здесь латинское слово sanctio, которое означает посвящение, объявление неприкосновенным, отсюда sanctus – «святой». Империя держится на идее неприкосновенности своих основ. Она не может существовать без символов, изображающих эти основы в наглядной форме: знамен, пантеонов, реликвий. Ее существование в благополучные годы, конечно, выгодно ее населению, но ей с ее разноплеменной протяженностью слишком легко распасться, когда прагматическая основа поставлена под сомнение, и потому, пока империя здорова, в ней сильны центростремительные силы, подчиненные благочестивому чувству долга, предмет которого в язычестве – само государство, созданное божественным благоволением, откуда недалеко до сакрализации его институтов или главы. Но возложить такое бремя на человека, равно как и на созданные им институты, – опасный эксперимент. История Древнего Рима дает нам наглядный пример полного кризиса, через который прошло это государство, начавшее простодушным благочестием предков и кончившее эгоистическим разложением изверившихся потомков, после чего идея Рима возродилась уже в новой форме: христианской.
Итак, есть другая «идéя империи», которая сообщает самой имперской идее смысл, и только с ней возможна translatio imperii, передача знамени, потому что в центре исторического движения оказывается уже не имперский народ, не тот или иной «вечный город», не институт, но то, чему все они служат. У Филофея государство и не символизируется ничем, кроме пустыни. Предмет служения – «жена, облеченная в солнце», то есть Церковь, земное тело Христово. Многие исследователи отмечали, что «Третий Рим» – понятие церковное. На самом деле, оно и церковное, и государственное, но нужно правильно видеть его структуру. Центр Церкви перемещается в зависимости от того, где собирается вера и где разливается неверие. Христианское государство – дар, который дается Церкви для обеспечения ее спасительной миссии. Смысл всех исторических государств, «разделения языков» вообще в том, чтобы мешать человечеству объединиться в зле, но дольше всех это сопротивление продолжит, естественно, то государство, в котором больше сохраняется благочестие: верили в это с тех пор, как империя стала христианской. Филофей с математической точностью (для которой, впрочем, и не нужно было сложных расчетов) указывает на то, что единственным таким православным государством является Русь.

Распятие. Фрагмент диптиха из Рамбоны (Италия), IX–X век
The free sample has ended.