Read the book: «Вьюга. Рассказы и повести»
© Илья Луданов, 2026
ISBN 978-5-4496-9018-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ВЬЮГА
Теплый ветер веет с юга
Умирает человек…
(Г. Иванов)
ВЗЯТКА
— Алексей Александрович, к вам можно? — он заглянул в аудиторию, после того как оттуда выскочила огненно-рыжая Аня, довольно улыбаясь.
Отсвечивающая сединой массивная голова не повернулась и промолчала. Он проверил закрытую дверь, подошел. После короткой паузы Алексей Александрович, глядя перед собой, задвигал бумагами и достал ведомость.
— Ваша фамилия?
— Шипулин, — голос его звучал слабо.
Толстые и притом длинные пальцы с зажатым карандашом остановились в конце списка.
— Что же, Андрей, не хотите сдавать «Конституционное право»? — преподаватель так не поднял глаз от ведомости.
— Да… некогда учить. Работа, времени не хватает, а экзаменов — шесть штук, — в голосе спешка и податливость.
Преподаватель напротив был уверено спокоен.
— Понятненько. Что хотите? — Алексей Александрович продолжал изучать ведомость, точно видел ее первый раз.
— Четверку, если можно.
— Четыре? — по лбу преподавателя поползли глубокие полосы. — А как посещаемость? — он достал журнал. — Пропуски есть, но немного, совсем немного. Даже жаль, что не сдаете.
Андрей хотел было что-то ответить, но нерешительно молчал. Алексей Александрович достал толстую тетрадь, придвинул к Андрею и впервые прямо, без вопроса, посмотрел на него.
— Это вам подойдет?
На пустой странице — цифра. Со стороны казалось, он не знал, что нужно делать дальше и чего от него ждут. Андрей дернулся суетливо к карману и положил деньги. Посмотрел на преподавателя. Тот быстро захлопнул и забрал тетрадь. Смотрел в ответ добро и с улыбкой. Записал в ведомости.
— Зачетку.
Андрей подал.
— Ну что же вы! — преподаватель кивнул на пустую строку и стал заполнять.
— Извините, я как-то раньше не… — бормотал Андрей.
— Правда? — сановитый Алексей Александрович, который представлялся больше в холеном кабинете, чем в бедной аудитории с еще советскими портретами Героев Труда, удивился, но ничего больше не сказал и протянул зачетку. — Ну, желаю удачи.
Андрей быстро вышел в темный коридор, где своей очереди дожидались однокурсники, перехватил взгляд и шепот Толика:
— Ну и сколько?
ВСТРЕЧА
— Сто пятьдесят в час, — парень в коричневом свитере с белыми оленями достал новенькие коньки. — Размеры есть пока.
— Четыре пары, — Андрей подсчитывал в уме сколько есть денег.
— Меня тоже на лед выпустить хочешь? — улыбнулась сзади мама. Марина беззвучно хихикнула, чтобы не обидеть его.
— Тогда три. Мужские сорок второго, женские и детские. У вас какой? — повернулся он к Марине и Павлику.
— У меня тридцать седьмой. У Павлика — двадцать восьмой, — Марина посадила на скамью и стала разувать мальчика лет пяти. В дутой курточке он напоминал маленького пингвина.
Он жалел, что взял Марину с ребенком на открытие ледовой площадки. В красной пуховой куртке и с растерянными глазами на стареющем лице, её было жаль. Снова мерещились мамины попытки сватовства. Едва не со школы, сколько об этом было переговорено, два-три раза в год мама неуклюже пыталась свести их. Потом Марина вышла за здоровенного слесаря с машиностроительного завода, родила Павлика. Платили на заводе мало, работали много. Любовь не сложилась. Через год слесарь начал бегать в ларек за водкой и буянить. Пропадал ночами. Когда тот гудел в квартире, Марина приходила к Шипулиным, на два этажа ниже, жаловаться, часами сидела с Павликом у мамы. Потом ей стало доставаться, и Андрей пару раз заваливался к ним с милицией. Слесаря забирали, утром выпускали и всё повторялось. На заводе стерпели пару загулов, потом погнали. Кончилось всё нынешним летом, когда напротив своих же окон, посреди темной улицы слесарь встретился с грузовиком. Павлик проснулся от визга колес, Марина выругалась, что снова гоняют за полночь, взяла мальчика к себе в кровать и тот, успокоившись, засопел. Утром Андрей получил нагоняй от редактора: «У тебя под носом! Какие бы кадры»!
На льду Андрей стоял хуже депутатов. Грузные и округлые, в полушубках или длинных пальто, они окружили ковровую дорожку; протопал мэр. Заиграла музыка, на лед упала пурпурная ленточка. Сзади, у борта, ломано двигаясь, ехали Марина и Павлик. Из толпы Андрею махала мама. Подход прессы: цифры, благодарности, успехи. А самому, поговаривают, недолго осталось. Всё, по льду поехал народ. Слухом — на мэра, одним глазом смотреть за Мариной и Павликом. Она на льду еще хуже сына, так что это еще кто кого тащит… Павлик оторвался от Марины, раскатился и въехал в пухлого малыша-одногодку. Оба шлепнулись на лед. Андрей отвернулся от мэра — все равно ничего не скажет — и кинулся к ним.
Дорогу вдруг перегородила большая пушистая шапка. Мелькнуло румяное, дышащее свежестью юности лицо, веселые глаза с блеском, как из сказки, звенел серебристый смех. Андрей замер, чуть не столкнувшись, случайным движением придержал изящную талию. Извинился, поехал дальше, но тут же остановился и оглянулся на задорное, словно детское от радости лицо с кольцом густого меха вокруг.
Оба малыша уже стояли на ногах и смеялись, а дама в лоснящейся норке отчитывала Марину. Та смотрела по-птичьи испугано и молчала. Подъехал отец мальчика, в котором Андрей узнал молодого депутата и успешного коммерсанта Богомолова. Плотное уверенное лицо сливалось со светло-коричневым строгим пальто, перетекало в поблескивающие ботинки. Иван Алексеевич — из неожиданных депутатов. Внезапно появился и сразу наверх, недолго среди себе подобных.
— Лиза, всё в порядке? — Богомолов наклонился над малышами, узнал Андрея, заулыбался. — Здравствуйте, здравствуйте. Ваш сорванец?
— Сосед мой! — Андрей потрепал Павлика по голове. Богомолова он знал плохо, пару раз брал комментарии. — Тоже вот каток пробуем. — Вдруг Андрей подумал: сколько стоит его пальто? И Лиза эта одета не на зарплату. Его, Андрееву, зарплату. Это он еще машину не видел… — Кажется, все носы целы, всё в порядке?
Девушка в норке недовольно шмыгнула и сунула Богомолову сумочку:
— Отнеси в машину. Мы со Славиком переодеваться пойдем. Такая толпа набежала, не продохнёшь.
Марина стояла, так ничего и не сказав. Андрей улыбался Богомолову. Тот кивнул Андрею и отчеканил:
— Рад встрече. Увидимся, как говорится, на работе.
— Всего хорошего, — Андрей подумал, что сейчас они уйдут, и Марина будет шипеть, что эта коза в шубке на нее налетела и, вообще, жируют сволочи.
Взял Павлика за ворот:
— Еще кружок, банда?
Марина заиндевела лицом, сжала губы, то ли от мороза, то ли от обиды.
— Нам домой пора. Наталья Николаевна уже замерзла там, — она показала глазами на борт, за которым стояла мама.
Лишь бы она её «мамой» как-нибудь не назвала.
— Да ладно тебе! — он улыбнулся Марине. — Круг еще! А то даже не раскраснелись.
Андрей схватил Павлика и медленно скользя, они поехали.
А ведь ты сам напрашиваешься. Как ей на тебя с сыном глядеть? Про Богомолова не сказала. Сильная все-таки. На меня бы такая Лиза налетела, в лед бы втоптал. Может, не случайно мама им пироги носит?
Андрей поддерживал Павлика и искал в толпе мохнатую шапку. Вспоминал коротенькое пальто, мельком схваченные, обтянутые черным, изящные черты. И белые коньки как на ней сидят! Тут у всех женщин белые, у Марины тоже, только это не то совсем. Совсем не то… Что ты о ней думать не перестаешь? Студенточку захотелось? Бархатистая кожа, свежая грудь, ясные верные глаза… Она лет на десять тебя моложе. Может, на семь. Если не на пятнадцать. Отец суровый дальнобойщик и старший брат боксер. Ну, самбист. Эй, одернул он себя, завтра про всё это писать. Мэры, депутаты, ленточки. Савельич мозг выгрызет, почему так мало текста. А с чего тут будет? Престарелых конькобежцев опрашивать что ли? Не видно её, уехала, похоже.
— Это кто там подошел к вам, когда Павлик упал? — спросила мама, когда вышли с катка.
— Богомолов. Есть у нас такой, депутат молодой, — Андрей усмехнулся случайной рифме.
— Ты с ним держи себя повежливее, сынок, хоть вы и ровесники почти. На работе говорят, он — будущий мэр.
— Не слышал, — хмыкнул Андрей. Он смотрел на тихонько стареющую маму. Десять лет на пенсии, работать не перестает. Сидит вахтером в школе, гоняет сопливых и поставляет исключительные слухи — сам такое не накопаешь.
— Отец его главным партийным у нас числился. Мы учились вместе. Красавцем ходил, — вздохнула отчего-то мама. — Потом в твой институт ушел. Алексей… Александрович, кажется, — Андрей скривился. — Городской общественный совет возглавляет.
— Не слышал, — глухо ответил Андрей.
Вышли к перекрестку и он облегченно вздохнул — нужно расходиться. Бабушкина квартира, насквозь пропитанная духом застоя, где он жил и неохотно, медленно делал ремонт вот уже третий год, находилась в другом от мамы районе.
Подмигнул Павлику.
— Еще кататься пойдем?
— Пойдем, пойдем!
— Ладно, я позвоню, — улыбнулся маме. Всегда улыбайтесь мамам.
Марина щурилась на Андрея. Что ты так смотришь? Думаешь, не понимаю? Понимаю. Но не могу.
— Когда б мы еще сами сходили! — щурится, глаз не спускает. —Хоть Павлик от телевизора отлип. Спасибо, Андрей!
РАБОТА
— Пожалуйста, пожалуйста! Проходите.
А еще всегда здоровайтесь с уборщицами. Уступайте им дорогу. Даже если в подъезде грязно, стены загажены и обшарпаны, краска полопалась, потолок в черных пятнах сгоревших спичек (лакомое развлечение шпаны) даже если вид подъезда испортил настроение, гнетущее с утра нового дня.
Пройдешь торопливо, вырвешься на улицу, вздохнешь глубоко. Здесь дышать свободнее. Но не легче. Ступеньки к подъезду разбиты, на лавку лучше не глядеть. Чего сам не починишь? Не хочешь. Не трудно, нет. Не хочешь — как тот профессор у Михаила Афанасьевича. А еще зима, холод, темно и фонари не горят. Недавно над твоим подъездом горел один единственный на дом. Потом и он потух. А вот аптека есть, как положено. Денег на нее нет.
Съежившись в слабом пальто и жалея, что кофту теплее не надел, Андрей спешил в редакцию. Под ногами скользило и поскрипывало. То справа, то слева из сизого зимнего утра вырастали фигуры: шофер Валера в ушанке, махнув ему, топал на автобазу, баба Дуня из первого подъезда уже кормила кошек. По дырявой обочине тащили детей в сад уставшие с утра женщины. Дорогу им освещали редкие автомобили. Шаркая, в школу косолапили ученики с громоздкими рюкзаками, достававшими им до колен.
Праздника в городе не чувствовалось. Елку в площадь воткнули, две худосочные гирлянды повесили, вон, горят через улицу — красная и зеленая — а он не чувствует ничего. Раньше готовился маму поздравлять, приходили с Петькой, а у нее уж накрыто всё, телевизор балаболит. И подарков не хочется, а покупать нужно всем, и Марине (а то мама обидится), а лучше Павлику — он хотя бы обрадуется натурально. В прошлый раз мама просила прийти к Павлику Дедом Морозом. Андрей испугался, что Марина увидит в нем семьянина или подумает, что он нарядился из-за нее. Мама обижалась неделю, но это было легче. А Петьке куплю новую катушку к спиннингу. На днях с ним на подледную собирались, а с этой, скажу, летом на водохранилище поедем.
Над редакцией теплился огонек. Внутри душно и пусто. Андрей приоткрыл окно, послушал изменчивую тишину города и сел писать об открытии катка. Хотел закончить к утренней летучке, когда Савельич вернется с понедельничного совещания в мэрии.
Скоро редакция начала собираться. Их пятеро по штату и нужно дважды в неделю забивать четыре полосы. Половина места: приказы, объявления, отчеты мэрии и закрыть номер нетрудно. Они выпускали заметки без спешки, часто лениво, растягивали пошире фотографии. Андрей держался здесь уже четыре года, потому как больше ничего печатного в городе не водилось. По соседству — такие же районки. Есть муниципальное радио, телеканал, но там трясина еще цепче. У них хотя бы Савельич с которого Андрей выбивал, что мог, ездил куда хотел, не так уж часто резал ленточки и сидел на отчетах.
Ближе к обеду (по коридору) протопали тяжелые шаги, Женя за соседним столом (после института пришел, полтора года здесь) схватился за блокнот и скорчил Андрею рожу — Савельич всегда хмурый приходил из мэрии (что там говорили, никогда не узнаешь), указ в зубы получишь (для впечатления о насыщенной деятельности), а потом можно подойти к Савельичу выколачивать дело.
Первой поднялась Варвара Ивановна, газетный ветеран. Таких держат для стабильности, лица издания. Молодые на лицо не тянут. А эти в самый раз.
— Что ж, молодые люди, пойдемте? — она за их поведением следит, смотрит с пренебрежением. Кроме них больше не за кем. Дмитрий Сергеевич, еще один ветеран, настоящий, фронтовой, болеет. Он болел по полгода и все время выпускал статьи. Вертихвостка Настя якобы гриппует. Женя бегает за этой блондинистой уже месяца три. Довела до того, что он пишет за нее половину текстов и вот сделал через тетку больничный. Теперь она днями ходит по магазинам, а вечерами таскает Женю в кино и кафе — при его-то зарплате! Да, еще Петр Петрович. Его, как всегда, нет. Не мудрено. Воплощение аппарата мэрии в печати и серый кардинал. Числился помощником Савельича, а что делает, непонятно.
Высокий и широкий, в мохнатом свитере, Савельич с гримасой старого льва нещадно дымил на весь, забитый чем попало, темный, похожий на берлогу, кабинет. В перерыве он махнет петухастую рюмку и будет разить сладковатым табачно-коньячным дыханием.
— Валерий Савельич, сколько раз я просила при мне не курить? — Варвара Ивановна отмахивалась ладонью и закатывала глаза. Говорили, в юности она собиралась в театральный, но случайно родила от машиниста депо. С тех пор трудилась в железнодорожной газете «Локомотив», пока ту не прикрыли по оптимизации.
— Ах, да. Извините Варвара Ивановна, — Савельич попытался изобразить виноватое лицо. — Хотите, окно открою?
— Чтобы меня окончательно продуло? — она возмущенно шмыгнула носом.
Что в Савельиче хорошо — не любит тянуть кота. На Андрея легли выборы председателя депутатов в среду, Жене достались две ёлочки в детских садах с участием мэра — там открывались новые группы, Варваре Ивановне — отчет по культуре и успехи агропрома. Когда делили ёлки, Савельич глянул на Андрея, тот скосил глаза в сторону Жени.
— А что мне две ёлочки сразу? — капризно возмущался тот.
— Ничего, ничего. Андрей только вчера каток открывал, — бархатисто загудел Савельич таким тоном, будто Андрей открывал консервную банку. — Кстати, что этот каток?
— Готов, как пионер! — Андрею нужно сегодня его расположение.
— Посмотрю, — буркнул шеф. — А ёлочки это ничего, — он любил по-хозяйски поддержать молодого и обиженного. — Подарки получишь, конфеты, мандарины там…
Кто не знает, у корреспондента две задачи: забить пустоту в верстке и не пропустить фуршет на событии. Опытный корреспондент, — который еще на планерке рассчитал возможность фуршета. Возьмите приезд губернатора, ленточки резать. Или конференцию, фестиваль задрипанный какой-нибудь. Правильный организатор «бантика» знает — настрой заметки зависит от настроения прессы, тире, от качества фуршета.
— Всё вроде, — хлопнул по привычке в ладони Савельич и уставился на них.
Ну, давай, хмыкни устало. Или скажи с недоумением: «Вопросы, Андрей?». Нет, ты знал, что я останусь и стану закидывать удочки, потому и не заставил отписывать ёлочки — проклятая рифма снова лезет — и если бы Андрей ушел, ты даже расстроился бы.
— На Рельсовой, дом пятьдесят, уже пару месяцев порыв канализации в подвале. Жители звонили. Кто-то приезжал, даже залатали, но там похоже вся труба пошла, — аккуратненько, как учили, чтобы наживку Савельич почуял, но не пугался, бытовуха и бытовуха себе.
Савельич отлепил глаза от бумаг, глянул вяло.
— Говорили что-то на совещании. Обещали разобраться.
— Как всегда, Валерий Савельевич.
— Ладно. Хочешь? У тебя выборы в среду, помнишь? И еще что-то может выскочить. Завтра езжай тогда. Только не с выборами в одном номере.
— Тогда отчет по культуре тоже вставлять нельзя, — Андрей сразу никогда не сдавался. Не пугайся, свеженькая такая, простенькая бытовушка, политикой не отдает совсем.
— У них же там всё в норме? — шеф добавил в голос баса. Номер газеты с выборами должен блестеть глянцем.
— По статистике только. Как Варвара Ивановна перевернет закрытие библиотек в селах? Как оптимизацию районных площадок?
— Да, тоже нельзя, — морщился Савельич. Изредка Андрею становилось его жаль. Корреспонденты ездили, спрашивали, писали. Отправляли редакторам. И потом видели только номер газеты. Андрей, глядя на него, часто думал: каково это — брать в руки правду и резать, резать, резать?
— Валерий Савельевич, там еще одна тема… — Андрей выдержал паузу и метнул удилище подальше. — Странный какой-то случай, даже для нас. Говорят, на Говорливой шахте в бараке семья до сих пор живет.
Название шахты пошло от местной легенды. Сразу после войны там завалило бригаду. То ли пленных немцев, то ли наших из немецкого плена. И с детства Андрей слышал россказни, как по ночам из подземелий доносятся глухие вопли — то ли на немецком, то ли на русском.
— Там же давно никого быть не должно? — впервые в глазах Савельича блеснуло внимание.
— Говорят, даже ребенок там… Я посмотрел — все бараки, конечно, аварийные. Отселяли их потихоньку, у нас на это все новостройки уходят. И, конечно, не хватает. Но бараки в Красновке и в Березовке — это посреди поселка. Свет, вода, газ даже местами. А так чтобы одни, да на брошенной шахте…
— Это даже для наших обалдуев перебор, — Савельич смотрел грустно. Но ты же знаешь, нужно ехать, смотреть самим. Крючок проглочен. И ты отпустишь меня. Кто кроме меня будет латать эти дыры?
— Не знаю, Андрей. Болтовня, верно.
— А если, правда? Это же скандал такой, что…
— А у нас выборы… — хмурился снова Савельич. Теперь ты меня точно отпустишь. Потому что лучше мы будет знать, чем кто-то там чирикать губернатору.
— Ладно, ёлочки разгребем, а там езжай. Только аккуратно.
Всё, подсечка. Быстро встали и уходим. Дверью не хлопаем, чтобы не передумал. Но сначала по дому на Рельсовой. Дело пахнет скверно. Наверное, снова большой порыв канализации. Как недавно на Ленина, а до нее на Колхозной, а перед этим на Октябрьской, а до того на… не помню уже. Конечно, залатали, пару дней заплата терпела, потом снова. Теперь над разливом на первых этажах дышать невозможно. Сволочизм.
В стеклянном павильоне торгового дома Андрей купил пожарную машину Павлику и катушку на спиннинг брату Пете. Дорого тратиться в Новый год у них не водилось, но теперь вдруг захотел. Взять лучшую, поблескивающую на верхней полке, денег не хватило, Андрей купил подешевле, но вполне сносную, и когда выходил с ней из павильона, знал, Петя будет доволен. Денег почти не осталось. На днях, вместе с авансом, должны выдать за весь декабрь. Все четыре года в газете Андрей жил полувпроголодь: хватало на коммуналку и еду. Раз в полгода набирал на джинсы, рубашку или свитер, покупал получше — получалось дешевле (ненормальная какая-то рифма сегодня). А еще учеба. На очный нужны деньги, пошел заочно — там легче. Андрей сам не знал, почему учился плохо. Это казалось нормальным — якобы, какая жизнь, такая и учеба. И даже несколько раз покупал экзамены — благо, недорого у них. Потому что институт слабый, потому и берут на раз-два. Изредка можно сходить в кафе. Несколько раз приглашал девушек, но на кафе всё и заканчивалось. В местный театр приглашать стеснялся. Ходил сам, один. Туда его, как прессу, пускали бесплатно.
Узнал, что Петя вечером у мамы и сначала идти не хотел, но мама могла обидеться, он и так резко отвечал на ее намеки о Марине, и на катке вчера с мамой почти не говорил. Теперь она рада, он и Петя, оба с ней, как в праздник. Петя по-ребячьи радовался катушке, «Опять ты за свое!», — отвечал Андрей, когда мама спрашивала, что он подарит Марине, смеясь, качал головой, «Не за свое, а за твое», — парировала она. «Что мам, все сватаешь младшого за соседку? — подтрунивал Петя, — и тебя охомутать решили до гроба? Бабу с ребенком взять, это вам не на рыбалку сходить, — махал он радостно катушкой, — это иль богатая и красивая должна быть, иль он — дурак, а это нам подходит», — трепал он Андрея по темечку, а мама оправдывала Марину, защищала ее Павликом. Андрею снова захотелось уйти, и он заговорил о рыбалке. Петя лишь на эту тему мог променять шуточки. Добрый он у него все-таки, Петя. А вот он, Андрей, — нет… нет в нём, как в Пете, добра ко всем. Хотелось добра, а не было. И людям, случалось, как мог, помогал, работал вроде честно, ни от других, ни от себя упрека не слышал, но не было в нем добра.
А была злость, сухая, костлявая злость — всё не по нём: и Марина эта с ребенком, маму подговаривает и жалуется на него, что без внимания к ней, а сама ни разу ему не открылась, не сказала прямо, потому что тогда бы все кончилось, и она знала это, и Савельич — мужик хороший, крепкий, да только, как и все, бегает за указками к наместникам нашим, возделыватель территории хороших новостей — выкинут ведь, а на пенсию поди — проживи, да и Петя брат — мужик бравый, добрый, весельчак даже бывает — без образования и без желаний — с работы придет, пульт на пузо и щелкает каналами — женился на Зине по залету, та возьми и аборт сделай — так и не развелись, живут непонятно как, а Петя стесняется, никуда с ней не ходит, за три года в область носа не высунули, и мама… нельзя, мама, про тебя думать плохо, не могу плохо… не понимаю только как они живут — все твои подружки с дворовой лавки, все кошки, которых кормишь по утрам, все бесконечные пошлые скандалы по бесконечным, воняющим тухлятиной телеканалам, все это потребляют и радуются, а он не может радоваться, кипит что-то там у него внутри, и не выкипает добром — ни к своим, ни ко всем… И всё это тебя перепашет, пройдет через тебя, накопится внутри, где кипит, чертовщиной, а вокруг все безумные, с невинными лицами. А Петя тут как тут, и будто вчера родился:
— Ну как дела-то?
ЛУЖА
— Дело наше — труба, парень! Ты эти морды видел? Блестят как начищенный самовар! А кто наворовал, так его на почетное место, где потише. Или губернатором куда. Потому что там все — свои. Это мы им — чужие… — мужик с коричневым, плотницким загаром, с седой щетиной, в черном ватнике и спортивной шапке, обдал густым перегаром, лязгнул в амбарном замке ключами и открыл подвал. Из темноты пахнуло смрадом.
— Давно прорыв? — Андрей съежился от мороза и вони.
— Тридцать лет у станка пахал! Детей поднял, хозяйство завел. А завод взяли и продали. По частям. А потом ночами вывозили на грузовиках всё что осталось. Приходим утром, а через проходную не пускают никого. Документы даже не отдавали, потом только, — он включил фонарь и стали спускаться. — Был, значит, завод — государственный. Общий как бы. А тут приезжают какие-то — морды что тыквы — на джипах с охраной и говорят — наш завод. Как так вышло, не знаешь? — мужик обернулся, и Андрей заслонился от фонарного луча.
В подвале стоят липкий вонючий смог. Под ногами захлюпало.
— Здесь под ноги смотри. Заводы, значит, чьи-то. Поля чьи-то. Рынок здешний один к рукам прибрал, — они шли по обломкам досок и битым кирпичам. Свернули в один проход, потом в другой. Свет с улицы исчез, дышать почти нельзя.
— Приезжал кто-нибудь? — захрипел Андрей.
— Говорят, это, которое в лампочке светит, — мужик потрепал фонарь, — тоже чьё-то… как так вышло?.. А газ, нефть, железо… тоже кто-то себе забрал? Ловкие ребята. И вроде как никого не обворовали. Оно же ничье считалось — а теперь их. Спроси меня — у тебя, Михалыч, украли чего? — нет же вроде, наоборот, квартиру приватизировал, гараж вот оформил, дачу, но не пойму я все равно, — мужик показал фонарем вперед. Насколько хватало света, стояла громадная лужа болотного цвета и густо парила. — Что же выходит, парень? Наше это только вот это? — он показал на лужу.
— Звонили куда? — прикрыв нос, Андрей всматривался в лужу, будто хотел в ней что-то разглядеть.
— А как же — жалуемся! Приедут, скажут — сделаем. Мы через недельку снова звоним. Снова приедут, посмотрят — сделаем, говорят. А что им? Она же не у них на площади перед Ильичом? Пару раз, правда, чинили. Дня три держится труба и снова.
— И давно так?
— Да с лета.
Наверху к ним кинулись бабки.
— Видели? Мы и писали и звонили, — тычут в лицо документами. — И ответ, вот, сынок, аварийное состояние трубы… средства заложены… куда заложены, не знаем, всё течет да течет. Скоро вместе с домом уплывем…
— В квартирах что? — Андрей пытался отдышаться.
— Да вонь!
— Ну, у меня еще ничего, — улыбнулся мужик. — Проветришь и нормально.
— Так ты, Михалыч, на третьем живешь! А на первом что? Вы пойдите, поглядите!
— Пойду, пойду… вы мэру писали?
— И писали и ходили! Он прикажет помощнику. Помощник — руководителю отдела. Тот — начальнику ЖЭКа…
— Как всегда. А куда на первый этаж зайти можно?
— Да вот хоть к Матвеевне. Над самым порывом живет, — кто-то показал на ближний подъезд.
— Точно, к ней! — скомандовал мужик, и они зашли в подъезд. — Она на заводе еще до меня работала! Сейчас уже старая совсем, а была — огонь баба! — они дошли до двери. — Да и не просто так — блокадница!
— Как блокадница?
— Да так, из Ленинграда.
Скрипучая дверь, облезлый подъезд, темная прихожая, непривычно открытая дверь, свет не включен. Тишина, непонятная тишина, даже Михалыч затих. Только где-то дребезжит холодильник.
— Матвеевна! Из газеты пришли. Хотят узнать, как ты тут.
В комнате глухое шевеление. Из потемок — нагромождение тряпья на диване. Андрей тепло одет, но почему-то холодно. Михалыч проходит вперед и включает свет в комнате. Нагромождение — это дряхлая старушка. Лица почти нет, только черные глаза. Сидит, смотрит на него. Как трудно дышать. Воздух не вонючий, а тяжелый, будто густой прокисший кисель. Но дышать больше нечем. Андрей не знает, что ей сказать.
— Здравствуйте.
Старушка молчит и только смотрит. Маленькая комната плотно обставлена: диван, стол, сервант, кресло. В серванте тусклый хрусталь, над диваном во всю стену ковер бардовой палитры. Мебель темно-красная, как и покрывала, в которые завернута старушка — цвета запекшейся крови.
— Как вас зовут? — почему-то кричит Андрей.
Старушка словно просыпается.
— Настей меня звать, — произносит быстро, детским голосом. — А по документу — Анастасия Матвеевна, — в покрывалах она напоминает сморщенного, дряхлого ребенка, который не понимает, зачем его отвлекли от одиночества.
— Что здесь у вас происходит? — снова орет Андрей.
Глупые, тупые вопросы, тупые и глупые. Но нужно что-то говорить, обязательно что-то говорить. Кажется, если не заставить ее отвечать, двигаться, она гуще укутается в тряпках и умрет. Он задает еще несколько вопросов, лицо ее немного проясняется, глаза светлеют. Словно детский, голос твердеет, и старушка прорывается рваным, скрипучим потоком речи:
— Как холодать начало, так и прорвало у нас. И не чинит никто. Забыли, видать. Полвека живем здесь, никогда не видали такого. После войны на заводе работала, на пенсии уже как Союз развалился. А сюда приехала после института, как замуж вышла. Комары тут у меня. Из подвала летят. Дышать-то нечем совсем. Помру, видать, скоро.
— Мне сказали, вы… блокадница? — Андрей говорит тихо, боясь об этом спросить. Старушка молчит, словно думает, блокадница она или нет. И тогда на щеках ее выступают слезы.
— Одиннадцать мне, сынок, было, когда немцы пришли. На улицах люди валяются. Зимой, в феврале, братик помер, он в кроватке лежал. А рядом родители. Они ходили еще, потом лежали, и я рядом с ними. Потом папа умер, а следом мама. Пришли их забирать. Один из них нож достал, у папы с ноги отрезал кусок мяса. И унесли их закапывать, — она говорила спокойно, слезы по ее лицу текли без удержи.
Андрей перестал чувствовать запах из подвала. Потом развернулся и, ничего не сказав, пошел к двери. Остановился в коридоре и посмотрел на кухню. А если тоже взять тупой нож, такой же тупой щербатый нож, каким в блокаду резали ее отца, и зарезать их всех. Чтобы нам всем легче было.
На улице странно светло. Точно — день же, декабрь, год кончается…
— Ну, еще куда пойдем? — рядом засопел притихший Михалыч.
— Нет.
— Тогда пошли депутата встречать.
— Какого депутата? — Андрей слышал его плохо, будто со сна и смотрел не понимая.
— Молодого, какого! — заулыбался Михалыч. Он снова повеселел. — Как узнали, что ты из газеты приехал, давай снова звонить. Ну, вот объявился какой-то.
На улице от свежего воздуха сдавило грудь, Андрей глубоко вздохнул, и зашумело в голове. На углу дома, сбившись в кучу у высокого человека в пальто, голосили бабки. Он узнал Богомолова.
— Ну что вы! Конечно, всё исправим… уже завтра исправим всё! Это полная бесхозяйственность вашей коммунальной службы! Ответственные понесут наказание, — уверенно и громко, так что Андрею было слышно, заверял депутат. Потом он достал телефон и снова закричал в трубку о том, что они понесут ответственность, что это все бесхозяйственность, и что завтра же всё должно быть исправлено.
Андрей вдруг заметил, что они с Богомоловым совсем ровесники. На катке, когда малыши столкнулись, не заметил, а здесь сразу. Видел его на трибуне в администрации, на сцене в зрительном зале. Он и сейчас казался выше Андрея, взрослее, держа строгость в лице и осанке, размеренно и важно произнося слова и двигаясь. Но ясно видно, они едва не одногодки. Андрей вспомнил его сына, девушку с лицом из журнала в норке, старушку-блокадницу. Странно всё складывается.
Депутат уже дошел до мэра. Снова говорит бабкам — никому из них и сразу всем. В сложившейся ситуации просчет и ошибки администрации требуют кардинальных преобразований системы взаимодействия органов исполнительной власти. Как они это выговаривают? Андрей смотрел устало и чуждо. Он всё это напишет. И пусть прочтут. Депутата не перекричишь. Вы же сами не позволите. Вы ему уже поверили. Он вам уже нравится — молодой, смелый. Приехал, наорал на коммунальщиков, осмелился брякнуть на мэра. Говорит хорошо, лучше Андрея. И красивее. Вас на большее не хватает, вы перед ним как овцы перед пастухом, и вам это нравится. А если бы какой-нибудь… президент? Вы бы визжали от восторга. Этот ничего не видел, в подвал его не затащишь, а уже командует вами. И вы готовы. Укажи цель, мы пойдем. Мы даже поползем. Поставь цель. Большую и светлую. Вас ведь бросили эти большие и грозные, с золотыми погонами. Бросили на пути к вашим фантазиям. А он вас не поведет. Он готов. Он хочет. Он уже хочет вас, а вы его. Только идите за ним, и всё будет. Пусть лишь в ваших головах. Ублюдничество.
* * *
Позвонил Савельич.
— Ну как там? — шеф был в духе.
— Жуть. Срочно нужно выдавать. Тут такая история…
— Обожди, выдадим. Тут срочно дело. Про елку в первой школе забыли. Туда из детского дома приезжают. И мэр. Подарки дарят. Начало через час, езжай сразу оттуда.
— Как же, а статья? Тут такое творится… пошлите еще кого-нибудь.
— Да нет никого. Езжай! Отпишешь быстро, чего там? Никуда не денется твой порыв.
— Так я же в номер могу не успеть…
Трубка замолчала. Савельич иногда перегибал. Андрей стал наливаться злостью. Ну, какого рожна?! — брось все и окучивай мэра.
Когда вошел в школу, перед глазами — закутанная в багровые тряпки старушка-блокадница. И вдруг — мама на проходной. Закуталась от холода в большой серый платок, жмется себе в углу. Он едва ее узнал. Мама улыбнулась, но при людях стеснялась сказать ему. Андрей был не против ее подработки на пенсии, но сжималось внутри, когда видел ее здесь. Он улыбнулся, но тоже почему-то ничего не сказал и прошел дальше.
В школе все кипело. Под грозные окрики бегали стайки учениц, суетливо каблуками стучали учительницы. Мимоходом подмигнул директор, это значило — заходи после, накачу по-хозяйски. Бар у него что надо, Савельичу далеко. В актовом зале музыка, плакаты, школьники вытянуты в линейку. Где-то в углу кучкой ребята из детского дома, заметные бедной одеждой и дикими глазами. В центре елка в огромных шарах. Они же сейчас и Деда Мороза притащат. У них за него Васильевич, один на три школы сантехник. Хоть подработает. А может, и нет.
Андрей пристроился в стороне, где меньше гама и знакомых. Рядом готовилась раздача подарков. Пухлая женщина в лиловом платье, стареющая психолог или завуч, бойко раздавала пакеты ученицам в форме и почему-то в пилотках. Они щебетали вокруг нее так, что мельтешило в глазах.
Кивнул съемочной группе мэрского телеканала. Снимали всякую мерзкую чушь, у дома блокадницы их не застать.
— Ну и рожа, все-таки! — громко шептал корреспондент оператору. Андрей увидел на экране камеры выступление мэра. Прогремел гимн, вздернули флаг, череда поздравлений. Действительно, приехали из области. Зачем? Хотя, время рабочее-то идет…
— Опа! Гляди какая! Ее бы… — гудел в ответ оператор. Теперь он снимал строгие ряды учеников.
— Да, всё на месте… Не оскудела провинция.
Андрей подошел к камере и увидел ее. Он как-то в единый миг узнал её, но сначала как-то даже не понял, что это она. На ней темно-синяя форма как у остальных, аккуратная пилотка, которая делала девушку еще заманчивее, чем веселая пуховая шапка вечером на катке. Она смотрела на выступление мэра и смешливо улыбалась.
— Глазка, губки… где мои семнадцать лет? — ёрзал рядом корреспондент.
Андрей поднял глаза от экрана камеры. Закончилось выступление, начали дарить подарки. Все смешались, слились. Басисто распевая, мэр водил хоровод с детьми вокруг елки. А Васильевича-таки притащили. Как бы не упал в красном халате. Андрей жадно шарил глазами по толпе. В этой суматохе не разглядеть. Он клял и возносил эту ёлку, Савельича, который заслал сюда, и думал, что если не найдет её, всё будет не так, неправильно и пойдет не как должно пойти. Но её нигде не было видно. Вокруг радовались и поздравляли, куда-то бежали, что-то таскали. Горланил Дед Мороз, будто его били. Окруженный учителями, что-то торопливо обещал красный, разгоряченный мэр. Андрея схватил и пытался куда-то утащить директор. Андрей обещал, что придет, вырвался и снова пошел искать. Может, ее здесь уже нет? Может, и не было? Померещилось? Что-то много на его слабую голову. Найти бы теперь этого оператора — и по морде, по морде!
С чувством потери чего-то, что было с ним всегда, внутри, а теперь куда-то ушло, кем-то подло спрятано, Андрей собрался в редакцию. Хотелось домой, забиться в угол дивана, смотреть в стену, никого не видеть. Но так еще хуже. И если она померещилась и все это его выдумка, то закутанная в тряпки блокадница, затхлый туман в красной комнате честнее, чем этот Новый год, елка, мэр в отъезжающем от школы джипе.
На порожке школы догнал директор.
— Ты куда? — делает недовольные глаза. — Пошли, пошли, у нас там все накрыто.
Андрей слабо отмахнулся:
— Мне писать про это еще нужно.
— Пошли, пошли, не прокиснет твоя писанина. Мэр-то вон, уехал по делам богоугодным, а стол стоит. Архиерей прибыл, встреча у них, — директор кивнул на торчащий из-за домов и пыхтящих морозным паром труб новенький купол. Пеструю, как праздничный леденец, церковь поставили пару лет назад на центральной площади, точно напротив Ленина у администрации. Стройку называли народной, собирали с пожертвования пенсий и насильно с бюджетников, статья, о чём стала первой запрещенной у Андрея. Он тогда пытался рассказать о старом храме за городом в брошенной деревне, где и столбов не осталось. Статью зарезали, церковь освятили и про старый храм на отшибе быстро забыли.
— Давай, давай, — тянул директор его за рукав. Андрею вдруг захотелось с размаху ударить его по лицу. Хлестко, нагло, зло. Но вместо того он поддался ему, и не сопротивлялся. — Всё в лучшем виде: икорка, коньячок открыт. Ты к армянскому как относишься?
КАБАК
— Мы лучше нашей, перцовочки медовой, — Петя глотнул из фляжки, довольно покряхтел, поправил ворот фуфайки, дыхнул паром. — Климат такой, — улыбнулся и стал опускать лесу с мотылем.
Сидели уже часа два. Андрей поднял от сизой лунки глаза. Над озером голубело в рассвете небо. Впереди мерцал редкими огнями пепельный в зимней ночи город, где в новом дне просыпались люди. Позади уходили в сумеречную темноту неживые своей белизной поля, они шли куда-то без конца, за горизонт, где, наверное, есть иной мир. Андрей представил, как из этого мира на берег озера выходят, блестя глазами, диковинные звери и подолгу смотрят на город и людей. Это казалось так явно, что временами он оборачивался и смотрел в пустоту со страхом увидеть блеск глаз. О чем думают эти звери? — он смотрел в пустоту.
В ночь ударил мороз, и теперь рыбаки начинали подмерзать. Ковыляя от долгого сидения, Андрей добрел до Пети, взял фляжку, отпил и поёжился.
— Я ещё полчасика и пойду. Всё равно не клюет.
— Да, не очень, — Петя кивнул на пару окуньков и плотвичку на льду. — А чего так рано?
— В мэрии сегодня кавардак. Депутаты главаря выбирают.
— Это какие депутаты? — мормышка Пети дрогнула, и он стал выбирать лесу.
— Да за которых мы голосовали.
Петя достал пустой крючок. Ни рыбы, ни наживки не было.
— Ну, я не ходил.
— Я тоже. Не за кого.
— А депутаты кто у нас? Не слышал ни про кого.
— И не услышишь. На выборы по району девять процентов пришло, а порога явки всё равно нет. Так что им пофигу.
— Что пофигу?
— Всё.
— Ну и чёрт с ними, — Петя замолчал.
У них так бывало, когда говорить не о чем, скажут что-то и молчат, потом вдруг снова скажут и снова молчат.
— Эх, собрать бы котомку и —..! — выдохнул Петя.
— Это куда ты намылился? — откликнулся Андрей от своей лунки метрах в десяти. У него по-прежнему не клевало.
— Да подальше! Чтоб не видеть этого всего! По-людски чтобы. Заработать, на ноги подняться.
— А здесь?
— Без ног-то не подымишься.
— Если поднимешься там… вернёшься? — Андрей сматывал удочки.
— Чё я не видел в этой дыре?
Андрей остановился.
— Мы же тут живем.
— Ну и живи. А я бы — давно срулил, — Петя отвернулся от него и уткнулся в лунку. — Голодно, холодно и бардак.
Они еще помолчали.
— А может, рванем, Андрюха?! Вдвоем веселее! Продадим, что можно. Сначала в город, подзаработаем, а потом и за бугор можно!
— Ты из страны уехать хочешь?
— Чего я тут не видел? Дураков вроде нас с тобой?
— Ты чего, Петь?.. Отсюда ж все наши… дед с бабушкой всю жизнь — вон в колхозе, отец с мамой тоже тут… Весной, вон, дедовскую дачу копать пойдём, некому ж кроме нас. На кладбище поедем.
— Какой колхоз, какая дача? — Петя смотрел на него как на ошалевшего. — Кому твои пять соток сдались? Сам же мне уши прожужжал про патриотов, которые весь город растащили! Кому тут чё надо?
— Я думал, нам и надо. У меня работа, профессия как-никак. У тебя…
— Дыра в штанах у меня! Что б ссать в кустах удобней! — кричал Петя. — И у тебя! Какая работа? Или как ты там — профессия? Ты слово-то это откуда выудил, профессионал хренов? Так и будешь свои заметки писюкать? По ёлочкам прыгать?
— Да ну что ты! Вчера знаешь, где был? На Рельсовой, под домом целое озеро канализачки. Вонища — не продохнуть. А сверху старушка живет, блокадница. У нее в войну с голодухи умерших родителей чуть не съели, — Петя хотел его устало перебить, но Андрей не дал. — У неё дома от духаря хоть вешайся. До полвторого ночи вчера писал, потому что на ёлку заслали, а сдавать на завтра нужно. Чтобы вместе с выборами в одном номере.
— Ты о чем вообще? — крякнул Петя. — Никому это всё не нужно. Никому! Ничего! Подумай, фигня всё это.
— Да и пчёлы, если честно, тоже фигня, — Андрей смотрел на него прямо и улыбался натянуто. — Помнишь, как в том анекдоте?.. Не, не поеду Петь. Ладно бы там еще на учебу, подработать,.. но как ты говоришь… — он покачал головой. — Пойду я. Пора.
— Иди, иди. Кому ты тут нужен? Рыбам что ли?
* * *
— Ну, вот и вы! Наконец-то! Заходите, заходите. Для прессы специальные места! — старожил мэрии, партиец едва не брежневских времен, депутат Добрынин растянул удивительной ширины улыбку и стал похож на спелую дыню. Тренировался что ли? Андрей зашёл в зал. Все на местах. Весёлые. Весёлые светские упыри. Или советские. По плечу похлопают, коньячку понесут.
— Ну как ваш Быков? — Андрей ответно растянул улыбку и повернулся к Добрынину.
— Готов любого на рога поднять! — невысокий и широкий, в строгом темно-синем костюме, Добрынин довольно усмехнулся своей шутке.
— Так, значит, рога вы ему все-таки наставили?
Зал наполнялся. Кроме депутатов: главы отделов, начальники от образования, медицины и службы спасения. Патологоанатома бы сюда, думал Андрей. Рядом присела Женечка с радио. Лет тридцати, местная красотка Женечка, ведущая на муниципальном радио и пресс-секретарь мэра, знала много про всех, охотно делилась с Андреем, чутьем доверяя, что дальше него не пойдет. За хватку и остроту Андрей звал ее редкой блондинкой.
— Как тут расстановка? — шептал он Женечке, шутливо заигрывая, что считалось обязательным с ней.
— Тайны персидского двора! — хлопала она ресничками. — Думали-то все — Быков будет!
— Так кто ж ещё?
— Да бабушка надвое сказала…
Андрей вспомнил старушку-блокадницу и сразу потух.
— Говорят, новый будет. Богомолова знаешь?
— Подожди. Это который у подвала с канализацией со мной был?
— Не знаю, с кем ты по подвалам развлекался, а Богомолов — свеженький наш депутат, надежда поколения… и по совместительству четвероюродный племянник губернатора.
— Так бы сразу и сказала.
— Но это, конечно, слухи.
— Козни госдепа, — Андрей сделал беспечное лицо. — Просто местный парень, наш, простой, на благо города старается. А чего в председатели сразу? Быков-то твой мужик тертый.
— А потому что, — Женечка приблизилась к нему на расстояние ладони, пахнула тонким парфюмом, вздохом раздвинула кинжальное декольте и томно зашептала на ухо. — Сорока на хвосте принесла, недолго мэру осталось. Не справляется папаша. Губернатор не доволен, — она накрутила золотистый локон на палец.
— Свежая, горячая, патриотичная, — Андрей изобразил похотливость.
— Наш герой! — цокнула Женечка и вскочила. В зал вошел Богомолов в модном, с отливом синевы, костюме.
— А чего сейчас-то приспичило? — бросил Андрей вдогонку.
Женечка обернулась, холодно и хлестко бросила:
— Из-за границы он только вернулся, с учебы, — она подбежала к депутату. — Иван Алексеевич! Куда же вы? Мы вам место приготовили.
Вот чего ты разоделась. Андрей зацепил взглядом ее обтягивающее платье и вспомнил, как расходится на вздохе декольте. То-то мэр грустный сидит.
Все прошло, как сказала Женечка, точно сама писала сценарий. Андрей только удивился, что за Быкова проголосовало меньше, чем числилось среди депутатов его партийных соратников. Новый председатель Богомолов произнес речь. Работать во благо, нести ответственность, аплодисменты.
Про ответственность ты кстати. Как раз в одном номере с выборами выйдет заметка о блокаднице. Андрей снова заметил, как молод председатель. Может, ты завидуешь? Простая такая, житейская зависть. У соседа — корова, у тебя — коза. Связи, забугорное образование. Комплект: красивая жена (в норке), наследник щекастый подрастает, тачка, домик на озере. Чуть засветился и на взлет. Еще чуть — и мэрство. Рифмуется со зверством. И не нужно лазить по подвалам, в институт перебежками. Не нужно бодаться. Так, может, ты просто завидуешь? Может быть. Хочешь быть на его месте? Не дай бог, гори всё. Пошлость. А знаешь, приятель, в чём пошлость? В неравенстве. На нём весь ваш успех стоит. Если всё поделить на всех, никому ничего не достанется, и потому нужно забрать себе — иначе другие заберут. В этом ваша идеология, и в этом наше неравенство — мы так не думаем. И мама не думает, и Петька не думает. Потому сбежать и хочет. А ты чего хочешь? Андрей почувствовал вялость в теле, руках, ногах, тело отяжелело, ничего не хотелось, также как вчера, после встречи с блокадницей и когда не нашел в школе ту девушку. Это ж от слабости всё.
Ублюдничество.
Андрей побрел в редакцию. Фонарь над крыльцом дрожал, мигая, и казалось, сейчас потухнет. Нужно кратко сообщить о голосовании. И большое фото нового избранника. Чтобы запомнили.
За столом Савельича — Варвара Ивановна:
— Валерий Савельевич на банкете по случаю выборов председателя Совета депутатов, — она никогда не смотрела в глаза и всегда говорила с ним дикторским голосом, будто выделяла его неблагонадёжность и свою преданность газете.
Конечно, как он забыл! Обязательный ритуал — укрепить родственные связи мэрии и редакции.
— Вставите в номер заметку о выборах?
— Оставь здесь, — Варвара Ивановна чуть смягчила тон.
— В первой полосе пойдет?
— Посмотрим, — она сделала важное выражение и скосила глаз в его сторону. — Праздничные мероприятия в клубе железнодорожников, отчет по культуре, вот ваша статья о праздновании в школе…
— Прекрасно, прекрасно, — Андрея начинало мелко трясти.
— И… да, сейчас в первую полосу поставим заметку о выборах.
— Подождите, подождите, — Андрей вырвал у нее компьютерную мышь и пролистывал номер, еще не понимая, что ищет.
— А где… блокадница?
— Какая блокадница? — заморгала Варвара Ивановна поверх очков.
— Да не блокадница! — отмахнулся он и, морщась, уставился в экран. — Там история такая… порыв канализации на Рельсовой. Месяца три весь дом фекалиями дышит. Я вчера ездил и вечером Савельичу сдал текст.
— В этом номере такого нет, молодой человек, — Варвара Ивановна снова облачилась в плохую учительницу, сделала упор на «молодой человек» и отняла у него мышку. — Что Валерий Савельевич в номер поставил, то и есть, — теперь она упирала на «Валерий Савельевич».
— Быть того не может. Ошибка это, — залепетал Андрей. — Савельич точно принял статью, должен поставить. Нужно с ним связаться. Я узнаю. Не отправляйте пока в набор!
Андрей думал смутить её напором, но старая комсомолка даже бровью не повела.
— Давайте сюда вашу заметку о выборах, с хорошей фотографией нового председателя. А по поводу вашей… канализации, — она брезгливо дернула губами. — Я спрошу у Валерия Савельевича, и мы всё решим, — теперь она делала упор на «мы».
— Нет, нет! Я сам узнаю! — Андрей побежал к себе. Как же, спросишь ты. Потом уже бросишь невзначай: «Принято решение с этим подождать». Или хуже — «Вы знаете, столько дел…».
Передушил бы как котят.
Посреди редакции затрещал телефон.
Не поставил, упырь. Конечно, ёлки, выборы, ленточки. Какие тут блокадницы? Надо выяснить, все-таки. Раз смолчу и — всё, крышка. Так было всегда — ослабишь хватку, и земля под ногами становится болотом, всасывает тебя. Всегда в напряжении, всегда с гудящей головой. Они забывчиво молчат, отводят глаза, а чаще сами нападают. Приученные. Выкованные.
Телефон прозвенел снова. Как не хочется подходить. Еще Савельича нужно где-то откапывать. Хоть и номер свёрстан, всё впустую.
Телефон подзывал к себе. С жалобами вряд ли — неделя до праздников, у народа на уме шампанское, мясо и мандарины, только ты, скоморох непуганый, нудишь всё.
Он подошёл. Трубка молчала, словно там уже решили, не ответят, и теперь забыли что сказать.
— Это газета?
— Почти.
— Мне сказали, можно обратиться с проблемой…. Ну, с просьбой… осветить… ситуацию. Я правильно попала? — взрослый женский голос сбивался, как у людей, которые в редакцию раньше не звонили.
— Да. — Точнёхонько, попала ты, так попала. Чтоб у вас там еще свет вырубило. Способность быть жестоким его новая характеристика. Надоели жаловаться. Бухают и плачутся. Плохо тебе сейчас будет.
— У нас такая проблема… жилищная.
А какая?! У нас тут другие есть? В театре обнаженка на сцене? В кино кровь по экрану? Рад помочь, только в кино у нас левые диски крутят, а в театре мэрия давно кабак устроила — идти близко и места много.
— Вы могли бы как-то… написать о наших… плохих жилищных условиях, — лет под сорок, может, больше. Голос крепчает, говорит четко. Учительница что ли?
— Конечно, могли бы. Плохие жилищные условия у нас редкость исключительная… — хамство, конечно. И ты хочешь этого хамства. Хочешь издеваться над ней и над собой. Интересно, сколько она вытерпит? — И с какой же Луны к вам свалились эти жилищные неприятности? Где это невидаль такая приключилась?
— Мы из поселка Каменщиков. Дом послевоенный, с деревянными перекрытиями… — ого, держится! Андрей услышал, как издевку узнали и проглотили. Наверное, припекло. Есть тут поселочек такой, километров пятнадцать от города. Перед войной туда с окружных деревень крестьян сгоняли камень добывать, а после поселок оброс угольными шахтами. — Мы двадцать лет в аварийном фонде, а расселять некуда. Дом сыпется весь. Потолок боимся обвалится, пол сгнил, к стенам обои не клеятся. Холод, на обогревателях сидим. Вода только холодная и по часам.
— Значит, свет есть, если обогреватели? А вы говорите — проблемы! — Ладно, надо заканчивать. А то правда обидится. — А чего с водой? У вас же водовод меняли…
— Так его до поселка довели и все… во дворах зимой лужи — течет всё, — он ждал услышать в ее голосе жалобу. Но тон спокойный, едва не деловой.
— А ремонт? У вас должен быть капитальный. Я был на отчете главы, деньги заложены.
— Ремонт?.. Вы что там?.. — голос вдруг сорвался не в жалость, а в сердитость. — С вашим ремонтом у нас весной с потолка знаете, как польет? Тут ремонтом не поможешь, всё само скоро рухнет.
— Так и рухнет! — Андрей еще кипел. Сейчас я тебя в колею поставлю. — У вас одних что ли течет? Тут у всех скоро потечет, изо всех дыр! Вчера я на Рельсовую ездил, там канализация так шарашит, в квартирах дышать нечем!
— Канализация у них протекает? — женщина вдруг стихла. Андрей почуял недоброе и стало не по себе слушать этот голос, в котором ни жалобы, ни жалости ни к кому. — А у нас не протекает. И никогда не протекала. Знаете, каково в сортире, когда темнота и мороз двадцать градусов? Я двадцать лет в школе. Зарплата — на одежду и на еду. И то… — голос снова оборвался, будто в нем кончился воздух. — Знаете, не нужно ничего писать. Извините, до свидания.
— Постойте! — чуть не закричал Андрей, но понял, что сказал тихо. — Как не нужно? Подождите! Меня Андрей зовут, я журналист.
— Ничего, Андрей. Ничего не нужно, — голос стал точно мягким и родным.
— Да подождите вы! — требовал он. — Как не нужно писать? Газета для того и нужна — писать о том, что происходит. Я завтра к вам приеду. Как вас зовут?
— Ольга.
— А фамилия? И адрес ваш нужен, — он еле дотянулся до блокнота, схватил карандаш.
— Подождите Андрей, — он услышал, как на той стороне глухо переговариваются. Вдавил трубку в ухо. Казалось, там о чем-то спорили.
— Нет, Андрей. Приезжать не нужно. Извините, что отняли время.
— Да что ж такое! Вы так и хотите жить в этом дальше? А если будет статья, мы еще посмотрим. Это же свидетельства, скандал…
— А вы думаете, они после статьи — что? — с той стороны снова говорили спокойно и размеренно. — Построят нам новые дома? — Дело проиграно. Конечно, ничего не построят. А сказать: «Да, построят» — быть с ними заодно, льстить и врать. Устроят Савельичу скандал. Ну, поговорят в городе пару дней. А там праздники. Нет, ты просто хочешь эту статью. Ты хочешь их умыть. Ты хочешь, чтобы эти суки знали, пока они в ресторанах выборы отмечают… Хотя они и без тебя, дурака, знают. Лучше тебя про всё знают. Нет, просто ты должен сделать статью о том, что есть. Просто это твоя работа.
— Ольга, подождите. А вам-то что терять? Попытка — не пытка.
— Вам же потребуются наши имена и адрес?
— Конечно. Но имена можно и вымышленные.
— И фотографии делать будете?
— Лучше один раз увидеть, чем пять раз прочитать.
В трубке затихло, снова обдумывали или обсуждали.
— Не получится. Извините.
— Да почему? Я просто приеду, поговорим…
— Вы не поймете.
Во как. Что-то свеженькое.
— Не пойму?
— Поверьте. И не нужно приезжать. И писать не нужно.
— Хорошо. Пусть я не пойму. Но давайте сделаем статью.
— Ну, зачем вы просите? Не давите, не нужно этого, — и в голосе что-то новое. Жалость что ли?
Нужно сдаваться. Женщинам нужно сдаваться, когда за ними правда.
— Бог с вами. Я не приеду. И статьи не будет. И я точно не пойму. Такой вот я, туповатый. Но вы просто можете мне сейчас сказать, почему вы не хотите статьи?
Она чуть помолчала.
— Но ведь тогда люди узнают, как мы живем.
— И что?
— У меня дочь в десятом классе, — она решительно выдохнула, быстро заговорила. — Она даже не может завести друзей. Боится, они узнают, как мы живем. Понимаете? Она боится заводить друзей. У нас во дворах джипы везде стоят, а дома — руины. А она что, скажет, у нас, вот туалет на улице?
Андрей чувствовал, как неподвижными становятся пальцы, руки, застывают ноги. Ему не приходилось сидеть в морозы по сортирам. С детства вокруг он видел много бараков, утопающих окошками в картофельных и огуречных плетнях, каждый раз с гадливостью смотрел на грубо сколоченные дощатые халупы, и старался не представлять, как это нужно делать. Теперь перед ним эта девушка из десятого класса, наверное, такая же красивая, как та, на катке, или курносая русская дурнушка, уже выпивающая в гогочущих прокуренных подъездах, сжавшись от ветра, выходит из дома, скрипит искрящимся снегом, подходит к сортиру, грохает дверью и думает, что в мороз вонь меньше, а вот летом, в жару…
— Я могу не писать имена. Но адрес нужен.
— Не нужно. Все равно всё узнают, а сделать ничего не сделают. Извините.
Трубка загудела.
Андрей вернулся к своему столу, постоял, молча посмотрел в окно. Набрал Савельича. Вызов шел, но без ответа. Оставалась еще блокадница и ее, закутанную в тряпки, на диване, он видел также четко, как девушку из поселка каменщиков, сжавшуюся на морозе.
На входе в ревущий музыкой ресторан кто-то потрепал его по плечу, улыбалась закрашенная, так что лица не узнать администратор, гардеробщица брякнула номерком о стойку.
В зале за круглыми, плотно заставленными блюдами, салатами и мясом столами, гости. Пахнет жаренной жирной едой. Жарко и душно. У сцены, с рюмкой и блестящим лицом председатель Богомолов слушает с улыбкой тост. После все зашумели, зазвенели бокалами, стали выпивать.
За крайним от выхода столом Андрей увидел Савельича. Тот сидел со своим заместителем, Павлом Петровичем, маленьким, пухлым и лысоватым человеком с хитринкой в лице и с широким, душистым, вечноцветущим депутатом Добыниным. Савельич лениво ковырял вилкой в тарелке. Сияя, точно нашел кошелек, Добрынин воскликнул, махнул Андрею рукой и незаметно толкнул локтем Савельича.
— Андрюша, дорогой! Где вы ходите?! — Добрынин говорил так, будто только Андрея здесь и ждали. Сколько такого Андрей насмотрелся, а все равно растерялся.
— Я к Валерию Савельичу, на минуту.
Савельич посмотрел на него, схмурился. Он молчал, смотрел из-под бровей пьяно и грустно на Андрея, двигал челюстью, будто бы что жевал.
Добрынин тащил Андрея за рукав к столу.
— Садитесь, садитесь! Какая еще работа? Такой трудный, важный для нас всех день! Можно сказать, новая страница открылась в истории города! А, Валерий Савельевич?!
— Мне бы вас на пару минут, — Андрей был упрям и зол, за стол не садился.
На улице Савельич с удовольствием, сильно закурил. Они скрипели морозным снегом по тротуару.
— Валерий Савельевич, в верстке на завтра заметки по Рельсовой нет. Варвара Ивановна показала, когда заметку о выборах ставила. Вы мне сказали, всё хорошо, думал, будет…
— Все в порядке, Андрей. Всё хорошо. Они же обещали — починят твою Рельсовую. Сам Богомолов, — он лениво кивнул на ресторан, — туда ездил.
— А как статья?
— Выйдет, конечно. Куда денется… в номер не поместилась. Выйдет в следующем.
— Следующий — уже суббота. Почти праздники. Кому там что нужно будет?
— Ничего, ничего, — улыбнулся отчески Савельич. Андрей удивился себе — зачем он тут ходит, глупости выспрашивает. Стыдно как-то. Непрофессионально. — Я же принял статью, — продолжал он. — Ты всё правильно написал, визуально ощутимо, нерв есть. Статья выйдет в другом номере. Чего нам свадьбу с похоронами мешать?
Андрей покривился на него:
— В церкви, вон, и венчают и отпевают в одном зале, одни и те же священники.
— Но нет одновременно же, — усмехнулся Савельич и остановился, давая понять, что ему пора к гостям.
— Понятно, — бросил Андрей, отвернулся и, кажется впервые не попрощавшись с редактором, пошел от него.
Савельич ничего не сказал в спину. Всё сам знает. И про Рельсовую знает, и про поселок каменщиков, и про нового председателя.
На город спустилась темень. Стояли самые долгие ночи в году. Ветра не было и не было снега. А как хотелось сильной и страшной вьюги! Чтобы кружила по городу, заметая беды и страхи!
Только Андрей поглядел наверх, посыпались частые фигурные снежинки. Город, похорошевший в огнях и новом снеге, раздражал и вытаскивал наружу злобу, скопленную за дни, и Андрей не видел ничего хорошего и доброго, лишь злые и несчастные люди, и был он, и не знал, что делать, когда так всё, и куда идти. Нужно было идти в квартиру, пустую и холодную, нужно купить какой-то еды, чтобы питать тело.
На порожках квадратного магазина стоял старик-забулдыга Егорыч с пивом в руке. «А, приперлась шпана газетная»! — бодро приветствовал он Андрея. Старик не спускал никому, кроме детей, особенно доставалось старухам. Дети же сами гоняли старика, закидывали снежками и дразнили. Андрей ничего не ответил ему, а когда вышел из магазина с набитым пакетом, тот стоял на прежнем месте. «Жрать пошел?» — усмехнулся старик, прищурился как-то не по-человечески и отхлебнул из банки. Андрей сверкнул глазами, стерпел.
Он пошел к дому. Старик вдруг двинулся за ним. «Сволочи. Дармоеды. Что с людьми творите? — сзади хрустел снегом и пыхтел старик. — Какого дьявола вам нужно? Душу продали и беситесь!» Андрей завернул за магазин и пошел вдоль гаражей. Освещения нет совсем. С трудом можно разглядеть дорогу. Сзади хрипло донеслось: «Снова жрать пошел! Чё морду воротишь»?
Андрей бросил пакет, развернулся на старика и ударил в лицо. Тот покачнулся, захрипел что-то, но устоял. Тогда Андрей ударил снова. Старик, хрипя и мыча от боли, свалился. Андрей упал за ним на колени, и бил снова, неудержимо, выпуская злость и гнев в старика. Остановился, когда старик замолчал и перестал шевелиться. Посмотрел на измазанное багровым лицо, темные пятна на снегу. Андрей почуял, как натягивается кожа у него на черепе, и как серым и тяжелым наливаются глаза.
— Старик, старик! — прошептал, схватил его ослабшими руками, пытался сжать воротник ватными пальцами. — Ты чего? Слышишь? Эй, слышишь? Ты во всем прав, алкаш старый! — Андрей пытался пошевелить тяжелого старика, но тот мешком висел у него на руках. Вдруг старик приподнял голову и скривил губы в крови:
— Что же вы творите?
Андрей вскочил, как вспугнутый заяц, подхватил пакет с едой и бросился к горевшим впереди окнам. Сзади из темноты захохотал старик:
— Стой! Во скачет! Куда понесся-то!
БАРАК
— Ну и занесло нас! У черта на рогах будто прыгаем! — водитель в кожанке на искусственном меху и кепке со всех сил крутил колесо руля, уворачиваясь от ям. — Ну и дорожка! Сюда вообще ездят? А вроде в двух шагах от города. В центре летом хоть асфальт положили…
Водитель продолжал молотить неуловимое. Такси, на которое расщедрился Савельич в честь Нового года, мотало по сторонам. Впереди вырастал горообразный террикон старой шахты. После утреннего совещания напомнил Андрей про странный сигнал из поселения при той самой Говорливой шахте на давешней планерке, странный настолько, что и Андрей доверял со скрипом. Савельич, уже начав отмечать праздники, развязано махнул рукой:
— Езжай, погляди, — и выдал на такси.
Водитель, правда, в честь наступающего заломил вдвое против обычного.
— А чего тебе на Говорливой понадобилось-то, гражданин журналист? — дружелюбно усмехнулся он, кося морщинисто. — Аль брошенной шахты не видел? Так их тут… экскурсии водить пора!
— Говорят, при шахте живут еще. Посмотреть бы.
— Здесь?! Да ты что? Брешут. Все уж съехали давно. Кто ж тут сидеть будет? Торгаши свалку на шахте устроили, это знаю, оно ж дешевле, чем на полигон возить. Пацаны по весне дачи здесь палят, это да. А что б жил кто…
— Но бараки-то стоят?
— Да есть пара. Вон, кажется.
Слева, через густые голые кусты посадки затемнели два продолговатых пятна. Заезда в посадку не было, остановились напротив.
— Подождите, — Андрей вышел.
— Сколько ждать-то земляк?
Вот скряга чертяжная.
Между двух громадных тополей — пробитая в сугробах тропа к бараку. Андрей прошел густую посадку. В среднем отсеке барака из трубы струится дымок. Сзади заскрипел снегом водитель.
— А ты говоришь брехня, — Андрей зачарованно смотрел на кривой барак, утоптанный двор, банки на колах.
Четыре или пять землистые деревянные секции будто срослись. Согнувшиеся к земле окошки, волнами заваленная снегом крыша. Окна, кроме двух посреди, заколочены. «Кто-то идет», — услышал Андрей шаги внутри. Ободранная дверь заскрипела, вышла молодая женщина одного с ним возраста в дряблой куртке и валенках, с ведром в руке. Глянула смело на Андрея. Пряча за собой ведро, отошла подальше, вылила под куст.
— Сколько ждать-то? — не отставал водитель, переминаясь от холода.
— Да езжай! — Андрей отмахнулся от него купюрой. — Чек дай.
Скоро женщина вернулась.
— Здравствуйте, — Андрей вдруг подумал, что не знает, как лучше сказать, зачем приехал, хотя делал это сотни раз.
— Здравствуйте, — тихо ответив, она не остановилась и прошла к дому.
Он пошел за ней.
— Вы здесь живете?
Она обернулась у порога, точно защищала собой вход.
— Живем.
— Меня Андрей зовут, — спохватился он. — Я корреспондент местной газеты. Наша, городская газета, — протянул удостоверение.
Широкая в плечах, с крупными чертами уставшего лица и сильными руками; не привлекательная, но с ощущением добра, тепла чего-то родного, она не отталкивала, а наоборот, хотелось ближе разглядеть ее и узнать.
Она поправила волнистые, русые волосы до плеч, мельком, для приличия, глянула в документ, и глубоко посмотрела на Андрея. Красивая, вдруг подумал он и смутился сам перед собой. И глаза одинокие.
— Нам сказали, здесь на шахте живет еще кто-то…
Женщина крепким и быстрым движением, как делала всё, открыла дверь и вошла в дом:
— Заходите. Что ж на морозе-то. Это мама, наверное, звонила. А мне, — она неожиданно улыбнулась, — и не сказала.
Прошли темный холодный коридор, вошли в квадратную, хорошо натопленную комнату. Внутри опрятно и чисто, зеленые, грубо крашеные стены, коричневый пол толстых досок, в углу шумит печка. Бойкая и какая-то плотная старушка на высоком коротком столике упругими движениями мастерила что-то съестное к обеду, на электроплитке бурлит картошка, у окна, на ладном обеденном столе мальчик лет семи пишет в тетради, листает учебник, на стуле рядом огромный черный кот.
Андрей громко поздоровался.
— Здоровы будьте, — старушка отложила готовку и поднялась, с выражением вопроса, навстречу.
Он представился, рассказал, зачем приехал.
— Мам, ты звонила? — женщина смотрела на старушку без упрека, с интересом.
— А шош нам тута сидеть? — старушка подобрела и повернулась к Андрею. — Говорила ей всё, говорила — пора в газету малявать. А девка всё — зачем, да зачем? Во! До Нового года дотянули, прости хосподи! — она перекрестилась на Красный угол.
Там в тени висели три иконы. Женщина подошла к мальчику. Кот запрыгнул со стула на подоконник.
— Ну что тут? — она склонилась к тетради.
Мальчик испуганно смотрел на Андрея. Когда подошла мама, увидел, что опасности нет:
— Как вот это решается?
— Ну, смотри, — женщина как-то особенно посмотрела на Андрея, как когда хотят что-то сказать, и вернулась к мальчику. — Помнишь, сколько семью восемь?
— Эта… пятьдесят шесть?
— Шесть пишем, пять в остатке.
— Так и бытуем, — бойкая старушка вернулась к зелени. — Ты, милый, спрашивай шо надоть. Да садись, в ногах-то правды нет, — махнула на крепко сбитый высокий табурет. — Опосля обедать сядем.
Андрей зачарованно оглядывался.
— У вас одна комната?
— Хе! — крякнула старушка. — Да у нас тута хоромы! Усе ж разъехались. Только воть потолок можить грохнуться. Мы-то здеся хоть топим! Дров, правдоть, не напасешься. Зима! По три раза на день топим. Да и нишо бы, угля только мало. Слыхал, милок, сколькоть машина стоить? Вот енту комнату и держим, деревяшек-то при бывшей-то нашей шахте еще многоть. Здеся все… да, не в обиде. Да ты не стой, шо уставился, в ногах правды нет, — она достала из-за занавески крепкий струганный табурет и поставила рядом. — Вот тама, — она показала на другую занавеску, — Катерина с внуком. Здеся, — она кивнула на топчан у печки, — я кости грею.
— А свет-то у вас есть, — Андрей кивнул на электроплитку.
— Есть, слава богу. Электрификация к нам докатилася. Так шо почи коммунизьм… — старушка ткнула вилкой в кипящую картошку. — Рано ыщо.
Андрей подумал, что он в деревне. В простой русской деревне, с домовым за печкой и котом с зелеными глазами, с душистыми блинами и пирогами с повидлом, с маленькими окошками, в которые морозной ночью сливовым глазом заглядывает олень с ветвистыми рогами. «Зачем они меня вызвали?» — спросил он себя и испугался вопроса.
— Как же вы здесь еще остались? Почему не переехали? — он смотрел то на старушку у плиты, то на женщину с мальчиком.
— Куды ж нам деваться, милый? — старушка бойко накрывала к обеду, говорила бордо и охотно. — С шахты хто к родне сьехал, Перцовы и Кутеповы, соседи-то наши, сымають, всё ждуть, когда им за енту развалюху жилье дадуть. У Абрамовых, вона, два мужика на заработках, в два лета квартиру справили. Колька, сосед тож, сымает. Он ж енвалид, да ыщо участник, ему можноть.
— А вы снимать не пробовали?
— Господь с тобой! С чего ш нам? — заулыбалась старушка весело, словно рассказывала удивительную историю. — У меня ш пенсия — крохи, у Катерины на фабрике с перебоями. На обед, да на штаны! Да внучку — пряник!
Андрей обернулся к мальчику. Катерина отвернулась к морозному окну.
— А как же он в школу ходит?
— Чудной ты! Так и ходит — ножками! — старушка добро усмехнулась.
— Пешком? Тут же до города километра три… и до школы еще…
— В том и пятрушка, милой. Шоб я тебя требовать стала? То я с ним хо́дила. Хо́дила и нишо, привычно. А в зиму ноги совсем плохие стали. Тута в тепле еще бегаю, а как на морозе долго, так болять. Как светало рано, он ходил, ничего. А теперя, по темени? Пойдеть он, я за ним маленько потопаю, пока силы— то есть, опосля стану и смотрю — идет али как?
— Ну что ты совсем уже! — возмутилась Катерина, не поворачиваясь.
— Я большой уже, бабушка! Я сам могу! — мальчик схватил огромного кота, подбежал и плюхнул его старушке на колени.
— Да шош ты… брысь! — она скинула кота и засмеялась вместе с мальчиком. Катерина повернулась, смеясь, увидела, что Андрей смотрит на нее и внимательно, вкусно заулыбалась.
— Как тута дальше на учебу хо́дить? — старушка вытерла руки о фартук. — За него и думаю. Шатаются тута всякие. И барак наш уж разбирать стали.
— Как разбирать? — Андрей решил, что неверно расслышал.
— Да так воть. Сидишь вечером, а с того края — стучать. То доски с пола тащуть, то рамы дергають. А в том году бомжи завелись. Днем-то на помойке в городе, а ночевать к нам повадились. Как холодать стало, костры палить удумали. Сидим, фантазируем, сами сгорять али нас сожгуть? Ну, ентих-то мы с Катериной разогнали, — усмехнулась старушка.
— Как разогнали? — Андрей обалдело представил, как эти женщины с колами в руках разгоняют стаю здоровых и лохматых.
— Да так воть, пошли… и тока пыль столбом! — прихлопнула старушка ладонью об стол и подмигнула мальчику.
— Мам, ладно, не пугай людей, — отозвалась Катерина. Разделавшись с котом, мальчик уселся маме на колени и рисовал.
— Да я и не боюсь, — усмехнулся Андрей на нее.
— Енти теперь хуже, — вздохнула старушка. — Приходять из города, а то и на машинах. Стучать и стучать. Стучать и стучать. Перед Новым годом стихли маленько, а так… страх!
«Нет, — проговорил про себя Андрей, — никакая это не добрая русская деревня. Это проклятая шахта и люди в ней».
— Воть будуть разбирать-то барак и до нас доберутся, — присказнула старушка. — Катя, подложи-ка в печурку и накрывать будимь.
Катерина открыла дверцу печи, мальчик отодвинул занавеску, за которой обнаружилась аккуратная поленница. Раздельными стопками лежал хворост, поленья и старые доски. Мальчик подносил Катерине дрова, она разгребала железным прутом угли и подкладывала.
Андрей решил, что пора уходить.
— А фамилия ваша?
— Бибиковы мы. А Катерина — Епифанова, по мужу.
Андрей хотел спросить про мужа, но подумал, что это глупо. И так ясно. Мальчик прикатил к поленнице небольшой пенек. Катерина достала откуда-то топор. Мальчик подавал ей из поленницы крупные дрова, она крепкими, короткими ударами рубила их и складывала у печи. Андрей схватился было помочь, но снова подумал, что глупо и лишне.
Старушка глянула на них, улыбнулась. Андрей сидел на табурете и неотрывно смотрел на мальчика и Катерину. В них он видел смелую силу, какую отвык встречать. В кричащих бабках с Рельсовой, соседках блокадницы, выпирало недовольство и гневность, в словах женщины с поселка Каменщиков слышалась глубокая справедливая обида. Андрей им сочувствовал, хотел помочь и тем с большим интересом наблюдал работу Катерины и мальчика, в которых не замечалось и следа гнева или обиды, и которые сами по себе как-то удивительно жили здесь, и тем страшнее это было.
Когда закончили, мальчик задернул занавеску с дровами, Катерина сунула в угол топор и повернулась с задорной и смущенной улыбкой.
Он стал прощаться:
— Спасибо вам.
— Ты аль собрался куды? — старушка наливала воду в чайник.
— Спасибо вам. Пойду я. Материал есть. Статья, правда, выйдет после праздников.
— Ну, постой, постой, ретивый! Отобедай с нами, не обидь хозяив. Куда ж голодной пойдешь!
— Да нет, ну что вы, — остаться, значит объедать этих людей, и это казалось преступным.
— Поешь, посиди с нами чуток! Да иди себе с миром.
Андрей растерялся.
— Мы накроем в пять минут, — Катерина ловко собирала к столу. — А ты, пыжик, — она глянула на малыша одним глазом, не отрываясь от дела, — покажи гостю рисунки.
Мальчик смело подошел, схватил Андрея за палец и потянул.
— Я покажу тебе.
Мальчик отодвинул занавеску, и они оказались в закутке, где на двух кроватках жил он с мамой. На детском столике вразброс лежали тетради, учебники и ворох цветных карандашных рисунков. Мальчик по одному брал раскрашенные листы и подавал Андрею. Это были простые несуразные детские рисунки. На одном рисунке два человека стояли рядом в широкой синей полосе посреди белого листа.
— Это что за полоса? — Андрей показал пальцем.
— Это река.
На другом — город, площадь среди домов. На площади человек, а вокруг люди.
— Что они делают? — нахмурился Андрей, вспоминая, будто где-то это видел.
— Слушают.
— А что он им говорит?
— Не знаю, — мальчик отвечал легко, без мысли, один за другим подавал ему рисунки. Почти на всех — люди. На последнем несколько человек поднимались по склону горы, а впереди них человек волочет по земле что-то длинное.
— Что он несет? — не мог разглядеть Андрей.
— Тяжелое, — мальчик выбежал в комнату, откуда их звали к столу.
Потом они сидели за пышным от тарелок, кастрюль и банок с соленьями столом, который отодвинули от окна, чтобы все поместились, и со вкусом ели душистую парящую картошку, хрустели огурцом, лоснящимся окорочком. После пили чадящий запахом трав чай без сахара, как велела старушка — для сбережения вкуса, с пышными ватрушками, присыпанные маком и корицей. Андрей смешил женщин слухами со всего города и страшными историями. В ответ старушка неугомонно болтала о россказнях баб на базаре, о том, что показывают в новостях — телевизор есть, но работают только две главные программы. Катерина говорила редко, спрашивала его про газету. Андрею приятно было простыми словами объяснять ей профессию. Мальчик смотрел на всех большими веселыми глазами, иногда без повода смеялся, как смеются от всеобщей радости, и скармливал огромному черному коту, словно из сказки, поджаристую куриную шкурку.
Из-за террикона вышло и заглянуло в заиндевевшее окно редкое зимнее солнце. В комнате повеселело. Андрей заметил, как ему удивительно хорошо и приятно здесь с этими людьми, тепло и удобно, как не было давно. Он радовался, что можно вот так просто сидеть, смотреть на них и отпустить из головы тяжесть напряжения всех мыслей.
Чай затягивался. Старушка рассказывала, как вышла по любви за чубастого парня из соседнего колхоза, как сбежали в город, дабы кроме «палок» иметь немного за душой настоящих денег, как на шахту попали — он в забой, она — в фельдшеры. Дали место в бараке, дочь родили… через десять лет кончился уголь в их разрезе. Перевели в город, на завод, да жилья нового не дали. Обещали все от завода построить, а когда завод развалился… Андрей слушал старушку с приятным чувством и тоской; смотрел на мальчика, думал о его рисунках; переглядывался с Катериной, и так тянуло примоститься в теплом углу у печки, посопеть часок-другой.
А нужно подниматься, полтора километра идти до большой дороги и на морозе ждать автобус.
— Ты же в город за продуктами вроди собиралася? — старушка глянула на Катерину, когда Андрей стал прощаться. — Езжай пока светло. И гостя нашего проводишь.
Через посадку шли знакомой тропой. Слева, в половину горизонта растянулся черным треугольником террикон, свидетель лет, когда на шахте кипела работа, как отправляли на станцию вагоны. Сколько здесь жило людей? Десятки, сотни? Съезжались, работали. Тяжело жили шахтеры. Счастливо ли? И может, не зря бродят слухи о голосах из шахты. Он представил, как в холодных черных забоях, частью затопленных, мечется эхо криков заваленной бригады по вырубленным их руками коридорам; и никак не успокоится.
Дорогу чистили редко, на отвалах Андрей подавал Катерине руку. Рослая и крепкая, она сжималась, как птица от испуга, и молчала. Он говорил, что завтра, а может еще и вечером напишет статью. И хотя выйдет после праздников, писать сейчас нужно, по свежему следу. Вы одни такие остались. Остальные поселки при шахтах расселены и закрыты. Я тут сколько кручусь, и то о вас не догадывался. Это ж скандал такой! Большой скандал? — трепетно глянула она. Всем им не поздоровится! — Андрей немного злорадствовал. Мэру, конечно, на орехи. Но, говорят, его и так скоро уберут. И остальным перепадет. Депутатам — что молчали. Всем этим молодчикам с высокими знакомствами. Я и в губернаторскую газету напишу. Оттуда будут местных клевать, чтоб самим прикрыться. Андрей вспомнил нового председателя Богомолова и было приятно вообразить, как тому будет плохо от скандала. Элита, об стол ее. Разве это элита? Это накипь. Такое шило даже Савельич в мешке не утаит. Всем им будет. А вас, понятно, переселят, как смогут. Не знаю, хмыкнула она и склонила голову. Мама сколько ходила? Метраж у нас по норме, говорят. А на очереди мы две тысячи триста какие-то… да нет, ну что ты! — засомневался он и сказал себе, что назвал Катерину на «ты». Должны переселить, никуда не денутся. Безо всяких очередей. Ты думаешь, мы нужны кому сильно? — Она вскинула на него глаза из-под шапки, и он испугался ее взгляда. Лет пять назад приезжали какие-то из администрации. А потом еще электрики как-то раз — свет чинить. И ты вот теперь.
На остановке пусто. Ветер гонит через дорогу молочную поземку. Озябнув, они забились под железную крышу. Стало тихо и темно. А ты где живешь? — Стояли рядом, едва не касаясь куртками. Тут, недалеко от центра, в однушке холостякую. Квартира от бабушки досталась. — Один совсем? Он почуял, как она смотрит на него с лаской, и не ответил. А меня Витька бросил, еще когда с животом ходила. — Усмехнулась она. Он подумал, какая она добрая и что с ней хорошо. Как она близко, совсем, совсем рядом. Она и никого больше. И ты после не вышла ни за кого? — Он трудно выговаривал слова. Кому я тут нужна, в бараке, с ребенком? — У нее в голосе оборвалось что-то, и она двинулась к нему. А ты хороший, хороший такой и сильный. — Шептала она. И ты, ты, то ли думал, то ли говорил он. Хороший, настоящий. Он чуть склонился к ней, она ткнулась в его губы, распахнула куртку. Он почуял ее жар, ее дух, как она близко. Она привлекла его к себе, поцеловала мягко, длинно. Он запустил руку ей под свитер.
Рядом закряхтел двигатель, затрещала коробка передач. Они отпрянули.
В квадратном автобусе гудели бабки, ныла в динамике певица. Андрей прошел к окну. Катерина села рядом. Автобус заскрежетал и тронулся. Внутри мёрзло, сильно трясет на ухабах. Мимо дрожали за стеклом белые поля и серые полосы посадок. Редко петлял утренний след зайца или лисицы.
Что теперь? Андрей глядел в окно и боялся повернуться к Катерине. Как оставить ее? И нельзя же не оставить. Что же нужно делать, чтобы не обидеть? Взять телефон, дать свой? Назначить встречу? Она хорошая, честная. Но это же не то, всё не то. Это же от слабости, от жалости. К ней, к себе. Она была так близко, он совсем один, совсем один. Вспомни это страшное одиночество, каждый вечер, пустая комната, нет голоса души рядом, движения тела, нет красоты. Теперь Катерина сидит рядом и он не чувствует ничего. И думает только, как так сделать, чтобы не обидеть.
Въехали в город. Замелькали дома, люди, заборы. Загудели машины, далеко где-то крик. Андрей дернул головой, собираясь что-то сказать.
— Слушай, ты ничего не должен… — Катерина взяла его ладонь. Он промолчал, подумал, что теперь точно должен, обязан… повернулся к окну и увидел ту девушку.
Это она, нельзя спутать. Он узнал через промерзшее стекло пушистую шапку, короткое пальто, мелькнуло румяное лицо. Она шла по тротуару навстречу автобусу.
— Извини, — Андрей выскочил в проход и бросился к водителю. — Остановите, остановите тут! Мне нужно!
— Да обожди ты, куда прешь! — водитель в телогрейке и ушанке обернулся, засмеявшись, сверкнул золотым зубом, точно клыком. — Вон остановка уже.
— Да мне здесь нужно!
— Ну, резкий какой! Пройдешь пять шагов, не помрешь.
Андрей едва не схватил его за руку, чтобы остановить автобус. Вспомнил о Катерине, обернулся. Она смотрела на него испуганными глазами. Закряхтев суставами, автобус тряхнул пассажиров и остановился.
— Подожди, я сейчас! — Андрей бросил водителю банкноту, выскочил и побежал назад.
Дом, киоск, светофор, машины гудят на него, кто-то дал по тормозам, два мужика на разноцветных санках тащат ржавую стиральную машину, горит иллюминация, снежинки в окне магазина, шантрапа с пивом у ларька. Здесь где-то, здесь. Он плохо помнил точное место. Где-то же здесь. Он сверлил глазами вокруг и не видел ее. Бросился обратно к светофору, посмотрел за угол. Какие-то люди, девушки, но ее нет. Может, в магазине? Забежал. У прилавка старушка запихивает в пакет буханку хлеба. Рванулся обратно. Пробежал вперед шагов пятьдесят. Нету. Да что ж это! Переводя дыхание, он обернулся к остановке. Вдали, высовываясь из-за машин, растворялся квадратный автобус.
* * *
— Навели мы с тобой шороху! — развязано улыбаясь, встретил в редакции Савельич. Он сиял хорошим настроением.
— Что такое? — хмуро скинул пальто Андрей.
— Утром делегация из мэрии, вся честная компания, — Савельич показал на стол. Там стоял только распечатанный кофейный сервиз. — Выпили, закусили, выборы обсудили. Говорят, и правда, мэра снимут.
— А вместо?
— Потом узнаешь, — Савельич сделал лицо осведомителя. — Ну, я им вдогонку — мы как раз скандальчик затеваем ко Дню печати. И про шахту твою рассказал. Как там дела, кстати?
— Всем бы головы поснимать.
— Всё точно, значит. Как им рассказал, зашептались чего-то, звонить куда-то стали. Друг наш дорогой, Добрынин, совсем огорчился — что ж вы, говорит, творите, косолапые? За это же депутаты в первую очередь получат. После мэра, конечно. Я ему — да что ты? Первый раз что ли? А он меня к окошку отвел и за лацкан — ты, старый пентюх, не понимаешь, какой момент сейчас? Нашел хлопунца. Хорошо, в общем, посидели. Когда писать думаешь? — мастито кивнул Савельич.
— Начну сегодня, пока не остыло. Там проверять все нужно — с очередями на жилье выяснять. Есть мнение, про них просто забыли.
В редакции шумно: Женя с Настей крепили снежинки к окнам (она вышла с больничного их поздравить), Савельич ваял иллюминацию, негромко играла музыка. Повеселевшая Варвара Ивановна вернулась с пакетами из магазина и резала салат. Андрей смотрел на них, как через стекло, с улицы. Кто-то предложил открыть шампанское. Андрей пробовал сесть за статью, пытаясь успокоить голову после случая на остановке. Девушка из окна автобуса. Не привиделось ли ему? Нет же, он точно узнал. Близкое дыхание Катерины, заметенная остановка, мальчик с рисунком в руках смотрел на него и молчал, старик на темном снегу кричал и махал рукой, старушка, закутанная в покрывала, сжавшись, сидела на кровати и смотрела в стену.
— Андрей, тебя! — Настя стояла у телефона с трубкой в руках. Чуть запнувшись, она добавила. — Павел Петрович.
— Кто-кто? — подошел Андрей, глядя на Савельича. Заместитель редактора за четыре года работы в газете не звонил ему ни разу.
ВЬЮГА
— Тебя спрашивают. Женщина какая-то, — заспанный с утра охранник с проходной зевнул в трубку. — Спишь под шапкой что ли?
Андрей оторвался от статьи. Кого могло принести в редакцию в девять утра в канун Нового года?
— Пропускай.
Андрей подошел к мигающему гирляндой окну. В разноцветном отблеске виднелась снежная улица в сумерках, силуэты прохожих, кто не успел закупиться. В редакции никого, только к обеду должен прийти Савельич, посмотреть статью, закрыть всё на праздники.
После вчерашнего разговора можно всего ждать. Когда брякнул звонок, Андрей испугался снова услышать мягкий, кошачий голос Павла Петровича. Тот спрашивал, как прошла поездка, правда ли кто живет на шахте. Андрей рассказал как есть. Сейчас, думал, начнет. Зачем звонит? Это же все через Савельича. И никаких кошачьих разговоров. Тогда Андрей писал в интернет и губернскую газету. Местечковые скандалы они печатали. Савельич ругался, но тем и кончалось. Павел Петрович только сказал «хорошо», и поздравил с наступающим. Остался осадок, чувство оборванности. Потом его все-таки вытянули отмечать праздник, Андрей немного отвлекся, и сейчас пришел пораньше, чтоб к обеду закончить. Написать хотелось горячо, но история с Катериной натужно стягивает грудь, и рабочей злости в Андрее нет, внутри не кипит, а стынет затвердело, словно впало в спячку. Может, это наружный, фантиковый слой, а там внутри горячо и лопнет в минуту.
Андрей обернулся на шаги в дверях. Там стояла и оглядывала праздничную редакцию Катерина.
— Привет. Что-то случилось? — подошел он, испуганно оглядывая её.
— Нет, — улыбнулась скованно. — Мне нужно тебе сказать. Ты можешь не делать статью о нас?
— Что? — Андрей с вниманием нахмурился. — Что случилось?
— Нет, нет, всё хорошо. Ты не подумай, мне ничего не нужно. Всё хорошо, — заученно повторяла она, смотрела с улыбкой и с выражением желания, чтобы он сразу со всем согласился, и не нужно было ничего сложно разъяснять.
— В чем дело? Я уже пишу. Материал согласован, выйдет после праздников… Ты чего, что случилось? — Андрей заглянул ей за плечо, будто бы в коридоре стоял и слушал ещё кто-то. — Скажи мне, что такое?
— Понимаешь, — Катерина говорила так, точно готовилась выдать секрет. — К нам вечером, мы уже ложиться думали, приехали из администрации. Какой-то главный депутат их. И… нужно чтобы статьи не было. Совсем не было, он так сказал.
— Да они там совсем офонарели, — засмеялся Андрей, повернулся в сторону и зашептал. — Психи чёртовы. Тебя подсылать. Ну, всё, крышка им, — повернулся к Катерине. — Ну что ты такое говоришь! Не верь им! Они всегда так… пугают, а нам не страшно, правда? — Андрей широко улыбнулся ей. — Наговорят и забудут. Тут праздники ещё… а мы потом статью шендарахнем и будет им. Газета — как лопата. Лопатой копают землю, а газетой — проблемы. Вот я вас раскопал, и все должны увидеть. Поймите же, они работать будут, только когда нас бояться начнут! Для этого газета и нужна, понимаешь?
— Нет, Андрей, ты не понимаешь, — Катерина взяла его за руку. Он увидел страх в её распахнутых глазах и дрожащие губы. Она прошептала, словно боясь, что кто-то чужой услышит. — Нам квартиру дают.
— Как дают? — вздрогнул он.
— Двухкомнатная, второй этаж. Коммунистическая, дом двадцать четыре. Общежитие бывшее. Но там и ремонт делали — вода есть. Представляешь, горячая вода из крана! — тихо кричала она. — И батареи есть! И газ. Представляешь, газ! — дрожь с её губ перешла на все лицо и на все тело. Глаза заискрились звездочками. — Депутат этот сказал, прямо сегодня документы подпишем, чтоб точно. Я сейчас в администрацию, оформлять. Переедем, конечно, в январе. И школа там рядом, — казалось, Катерина должна сейчас заплакать, но только смотрела на Андрея не отрываясь. — Он только сказал, нужно чтобы статьи не было, совсем не было.
— А иначе что?
— Он всё отменит, — звездочки в её глазах почернели и провалились вовнутрь. — Так и сказал. И ничего не будет. Он сказал, по закону нас могут не переселять. Мы там в очереди…
— Три тысячи какие-то…
— Нет, две тысячи триста…
— Да знаю я, какие вы в очереди! Все мы в этой проклятой очереди! И ждут нас всех уже! — вдруг крикнул на нее Андрей и отошел в сторону. — Это же их всех засудить… засудить к чёртовой матери! — шипел он.
— Он сказал или сейчас все подписываем, или… там год другой, бюджет какой-то другой, отчетность…
Андрей с силой несколько раз потер ладонью лицо, словно хотел что-то стереть, повернулся в упор к ней.
— Но также нельзя! Понимаешь, нельзя! Ты видишь, что они делают? Это же теперь так и будет.
Катерина в страхе отшатнулась от него.
— Андрей, мы же тебе ничего не сделали! Мы не плохие, Андрей!
— Да что ты говоришь? — он подбежал, и чуть не схватил ее. — Где он? Он тебя привез?
— Да.
— Уехал?
Катерина молчала.
— Как, здесь стоит? — он ошалело посмотрел на неё и подбежал к окну. — Не вижу никого.
— Андрей…
Он остановился, присел на стол и стал смотреть в стену. Сидел долго и только смотрел.
Катерина подошла, протянула к нему руку, но не притронулась.
— Андрей…
Он посмотрел на нее удивленно, словно только заметил. И снова отвернулся к стене.
— Иди к нему и скажи, статьи не будет.
Она стала медленно отходить, пятясь.
— Подожди. Скажи ему, я знаю, кто он и чего хочет. И если он обманет, я на прием к губернатору поеду. Я грёбаное телевидение из грёбанной Москвы вызову! А потом спалю их балаган к чертям собачьим!
* * *
— Всё правильно. Самая что ни на есть журналистика в действии, — Савельич присел на соседний стол и задымил посреди редакции. — Они испугались и всё сделали. Ты заставил их уступить. И вся семья ещё в январе переедет, — он достал из шкафа у стола бутылку коньяка и рюмки.
— Вам звонили оттуда? — Андрей смотрел на коньяк.
— Эта девочка ещё прибежит тебе в ноги кланяться, — Савельич налил ему. Андрей покачал головой. — Ну, как хочешь, — он опрокинул рюмку в себя. — Скорее всего, за ЧП выдадут. Пожар там, или обрушение кровли. Деньги из фонда по ЧС. Еще будем статью делать о торжественном вручении ключей счастливым новоселам. Это же праздник какой-то! — гадливо усмехнулся Савельич.
— Точно, праздник, — Андрей повернулся к окну с гирляндой. На площади загорелась елка, собирался народ. Где-то шандарахали фейерверки.
— А это мысль. Предоставление долгожданного жилья нуждающимся. Статью назовем: «Первые шаги нового председателя». А может и уже «главы». И фото — Богомолов вручает мальчику ключи. И портфель с учебниками.
— Валерий Савельич, но ведь никто ничего не узнает, — Андрей продолжал смотреть в окно на площадь и людей у елки.
Савельич поудобнее устроился на столе, выпустил сладковатое табачное облачко, и налил себе еще.
— Андюша, я рассказывал тебе, что наш новый председатель Богомолов, вероятно, наш новый мэр. Чуть ли не Новый год и всё… а рассказывал я тебе, что он двоюродный племянник губернатора? Или, подожди, троюродный?.. — Савельич пустил по лбу морщину.
— Я знаю.
— А тут ты со своим бараком. Я вот всё думал, чего эта свора так забегала, когда я им про барак рассказал? А потом смотрю, Богомолов-то жилищные вопросы курировал до избрания.
— Да, он приезжал на Рельсовую. Это где блокадница.
— И барак этот на его счету выходит…
— Ладно. Я все понял, — Андрей встал и собрался уходить.
— Подожди, — от Савельича снова разило знакомым сладковатым табачно-коньячным дыханием. — Ты хорошо отработал. И этот случай, и вообще. Я же понимаю, что эти все… — он провел кругом, — Я знал, что у тебя получится. Сделаем тебе благодарность от мэра. А то и от губернатора. Премию выпишем. Да и мне уже пора о заместителе подумать. — Павел Петрович на пенсию собирается.
— Спасибо, — Андрей отошел от Савельича, надел куртку. — Это прекрасно. И правда, праздник какой-то, — он обернулся в дверях. — Только согласитесь, мы же предали профессию?
* * *
Да брехня! — гаркнули над ухом, и Андрей увидел таксиста, который вез его на шахту. Он был свеж, румян, в руках бутылка шампанского. На площади кипело и грохотало. Шел снег. Сначала медленными, крупными хлопьями, затем повалил часто, с силой.
— Андрей, идите к нам! — Варвара Ивановна, окруженная пышным мехом, улыбалась ему и поднимала бокал. С ней в шапках деда Мороза Настя и Женя. Взрывались петарды, кто-то запускал фейерверк. Народ гулял.
— А, Шипулин! Как ваша сессия? — Андрей встретился взглядом с Алексеем Александровичем. Тот приветливо улыбался ему. Рядом с ним стояла Аня с огненной прической из института и девушка в норке с катка. Андрей хотел изобразить улыбку, но ничего не вышло.
— Привет, лопушок! — пахнула из толпы морозными духами красотка Женечка из пресс-службы. — Что суровый такой? — она тяпнула Андрея пальчиками в бархатистой перчатке за нос. — Всё как я говорила?! На мэра уже приказ готов считай… Иван Алексеевич наш — теперь за рулем.
— Да, всё как ты сказала, — точно не ей, а кому-то другому сказал Андрей.
— А вот и он, сейчас выступать будет! — Женечка подмигнула Андрею и упорхнула в толпу.
Позвонила мама, просила поспешить, все ждут, купи Павлику подарок, а Марина пришла в новом красном платье, ему понравится.
— Привет, земляки! С Новым годом, с новым счастьем! — на сцене стоял Богомолов. — В этом году наш замечательный город стал еще красивее! — вокруг одобрительно зашумели. Он что-то сказал об успехах. — Но в будущем году нас ждут еще более позитивные перемены! Мы добьемся роста благополучия населения! — вокруг закричали «Ура!» и захлопали.
Андрей оглянулся на то место, где была редакция. Но там было совсем темно, и он не увидел ничего.
Мимо пролетело несколько комков снега. В кого-то попало, кто-то возмущенно отряхивался. Стайка парней и девушек шныряла в толпе, играя в снежки. Рядом с Андреем прозвенел задорный смех, вопли, залихватские выкрики, закипела перестрелка. Андрея подхватила волна их резвости, он засмеялся в ответ, кинул снежок и тут же получил в лоб большим рыхлым комом. Мокрые хлопья растекались по всему лицу, застили глаза. Андрей не перестал смеяться, стал утирать глаза, когда нежная рука стала убирать снеговые ошметки у него с лица. Он открыл глаза и увидел перед собой девушку в пушистой шапке. Она заливисто смеялась и маленькой, розовой от холода ладошкой счищала с него белые талые хлопья. Он поймал ее за руку и заглянул ей в глаза. Она посмотрела в ответ и замолчала. Потом снова, по-детски, залилась, вырвалась и побежала догонять компанию.
Андрей пошел следом. То догонял ее в толпе и слышал трели смеха, то она растворялась среди праздника и веселья. Он все шел и шел за ней с выражением, точно увидел что-то необычайное. Перекрикиваясь и перестреливаясь, стайка парней и девушек уплыла с площади и растеклась по переулкам и дворам. Освещенная площадь осталась позади, стало темнее. Андрей еле успевал за девушкой, она двигалась быстро, и даже когда он начинал бежать, никак не мог догнать ее, и только слышал впереди серебристый смех, и казалось, видел в метели темный контур фигуры.
Закончились этажные микрорайоны, пошла частная застройка. Андрей всё шел, спешил за ней, пока не оказался на окраине. Остановился у последнего дома, на дороге, ведущей за город. Вокруг никого, все на празднике. Девушки он не видел, не слышал ее смеха. Только собаки брехали в темноте. Сильный снег, густо валивший уже давно, теперь был подхвачен резвым ветром с поля. Над городом, завывая в трубах, задорно скользя проулками, стуча в окна и кружа над праздничной площадью, расходилась вьюга.
Андрей оглянулся на город, но не повернул обратно, а пошел в сизую зимнюю темень. Ветер лепил снегом навстречу. Андрей натянул шапку, поднял воротник, чуть ссутулился и пошел еще скорее. На плохо чищеной дороге ноги вязли в снеговой каше. Снег густел, набирал силу, летел так, что вокруг всё исчезло. Андрей шел быстро и уверенно, и казалось, должен вот-вот куда-то прийти, но впереди стояла пустота на много километров, только дорога уходила вперед. Изредка он останавливался, оглядывался с опаской, словно ждал увидеть, как чьи-то блестящие глаза смотрят на него из этой пустоты.
В серой вьюжной мгле не было ничего. Он прошел еще, и в стороне от дороги выросла громоздкая тень. Свернул на узкую заметенную тропу, где утопал по колено, и оказался у старого высокого храма с чешуйчатым куполом. Андрей подошел к кованным воротинам, дернул за кольцо, но не смог отрыть. Он стал стучать в дверь, но никто не откликнулся. Привалился к двери, перевел дух. Поднялся снова и подошел к решетчатому окну. Никакой звук не доносился изнутри, никакая искра не дрожала в стекле. Храм был пуст и темен, так, что вьюжная ночь была светлее. Андрей смотрел в черное окно, пока вдруг не отшатнулся, будто увидел страшное, бегом бросился по заметенным следам на дорогу. Он снова оглянулся в сторону города, где через вьюгу не было видно ничего, и побрел дальше.
Несколько раз он утыкался в сугробы на обочине, набирал ботинками снега в переметах. Его шаги становились короче, движения труднее. Стихия продолжала бушевать. Дорогу заметало. Сильно проваливаясь, Андрей шел всё медленнее, но шел еще долго, прежде чем, в который раз увязнув, упал на колено. Отряхиваясь, встал, прошел еще, пока снова не упал. Так он, спотыкаясь и поднимаясь, шел и шел, сжимая красные кулаки, смазывая с лица снег, пока не свалился в какой-то раз снова и не остался на месте.
Андрей сидел в снегу, смотрел на вьюгу, глубоко и трудно дышал. Иногда шевелился, собираясь встать, но смотрел в темноту и оставался сидеть. Его начало заметать. Снег залепил лицо и остались лишь глаза, которые протирал пальцами. Он всмотрелся во что-то впереди, хотел крикнуть, но раздался только слабый хрип. Тогда оперся на руки, выполз из сугроба, поднялся на колени, затем на ноги и снова, шатаясь, пошел. Впереди него, где-то за пределами завесы вьюги, искрилась точка. Скоро Андрей увидел, что там огонь.
Среди поля, под высоким деревом на обочине пляшет большой костер. С двух его сторон в снег воткнуты рогатины, на перекладине в пламени болтается котелок. Вокруг хлопочет, укутанный то ли в шкуры, то ли в меха, бородатый старик.
— Проходи, проходи, садись. Сейчас готово будет, — он показал на пенек у костра.
Еле двигаясь от холода, Андрей свалился на пенек и вытянул к огню руки и ноги. Старик что-то упаковывал в дорожный мешок, потом достал из него какие-то тряпки. Протянул Андрею ломоть хлеба, нож.
— Эка, метет!
— Я вас знаю, — Андрей смотрел на грубое, в морщинах, и все же красивое лицо. — Тогда, у магазина, вы за мной шли, и я вас ударил. Еще вы кричали что-то…
— У какого магазина? — улыбнулся старик. — Господь с тобой. Я ж не здешний. Так, мимоходом. Чего-то ты запутался, парень. На-ка, выпей, — и протянул парящую кружку.
Андрей попробовал и отпрянул.
— Молоко?
— С медом! Отличный обогрев! — сощурился и подмигнул старик. Одет он во что— то лохматое, на ногах толстые обмотки. Руки тоже в обмотках, так что наружи остались только кончики пальцев. Большой деревянной ложкой он отхлебнул из котелка.
— Ого, самый раз! Так, хорошо, — он достал из мешка две миски и ложки. — Держи-ка! Надо подкрепиться.
Руки у Андрея дрожали, но он смог взять миску, ложку и отхлебнул.
— Вкусно.
— А то! — снова усмехнулся старик. У него было лицо, с которого, казалось, не сходила улыбка. Они стали есть.
— Ну и, слава богу! Сейчас погреемся и пойдем, — старик оглядел Андрея. — Так дело не годится. — Он покопался в своем бездонном мешке, достал валенки, телогрейку и ватные штаны.
Андрей стянул пальто, ботинки, штаны натянул поверх валенок, до шапки замотался шарфом, так что остались одни глаза.
— Шапка у тебя ничего, — похвалил старик. — Держи вот еще, — протянул ему пару овчинных рукавиц. — Дело? — подмигнул залихватски.
— Тепло, — улыбнулся Андрей.
— Скоро пойдем, — огляделся старик.
Вьюга заметно стихла. Белые вихри не вылетали из темноты, а тихо кружили над головой.
— Как звать-то тебя? — старик паковал мешок.
— Андрей.
— А меня Иван. Ну что, пора и честь знать? — старик знакомым прищуром посмотрел на него.
Андрей кивнул, встал, связал в котомку пальто и ботинки.
Непогода кончилась, ветер растрепал облака. Пухлая, сияющая луна осветила равнину, спящую под новым снегом. Безмятежные поля и тенистые овраги, бурлящие подо льдом речушки и лесополосы пересекала цепочка следов. Путники шли спокойно и твердо, след в след. Дышали размеренно, глубоко и молчали. Когда легкое облако закрыло луну, они растворились в густой, обнимавшей все кругом темноте, за пределами которой далеко впереди из-за зубьев леса предрассветным мерцанием выглядывало новое утро.
ВМЕСТЕ
(сантиментальная повесть)
Смотритель Андрей Иванович вернулся из города, когда высокое уже апрельское солнце начало склоняться к земле, и стала утихать буйная капель с крыши гостиницы. Он дал распоряжения по кухне, высказал уборщице за номера, проверил, как идет откачка талой воды из подвалов и вышел на задний двор.
Темный, в ожидании зелени, залитый ледяным стеклом лес — ночами стояли заморозки — отражал закатное небо. В гостинице пусто, а вокруг так распелись птицы! И взяла злость на этот полный звонким воздухом и красками закат. Нет радости, и кажется, теперь никогда не будет. Словно Андрей Иванович наблюдал за жизнью со стороны.
Достаток в деньгах не лишил одиночества. Остался у него только брат-коммерсант, и Андрей Иванович все силы употреблял на обустройство его гостиницы у развилки дорог, сохранял ее островком порядка среди заболоченных ярославских лесов с торчащими над хвойными верхушками куполами покинутых сел, среди древнерусских городков на берегах просторных озер и хрустальных рек, так что если смотреть на них оттуда, где кричат сейчас перелетные стаи гусей, так и думается увидеть варяжскую ладью, услышать скрип телеги по колее, отдаленный стук топора в бронзовой руке крестьянина у храма на холме. Но вместо этого были повара-узбеки, нагловатый студент-официант, хмурые уборщицы из местных и счета на оплату. Потому, хоть весна оставалась весной и воздух наполнен юной радостью дыхания земли, скучно было до тоски, и хотелось видеть в гостинице людей, пусть сезон не начался.
C шестичасового автобуса из города в Петровское сошел парень лет тридцати, в лёгком коротком пальто, джинсах и совсем без вещей. Спросил, есть ли кто ещё в гостинице, выпил в баре чая, взял номер и ушел к себе. Впечатления никакого не произвёл. Не успел Андрей Иванович сказать на кухне об ужине, подлетел маститый серебристый внедорожник, потягиваясь, вышли двое в кожанках, со стрижками ежиком и новомодными щетинами. Андрей Иванович уверенно определил в них мелких, но не здешних коммерсантов. Номера не взяли, заказали ужин, двести водки и пили оба, хоть и за рулём. Внизу повеселело. Сидели шумно, но говорили мало, больше все смеясь, пока со станции на частнике не приехал институтского вида молодой человек, в длинном черном пальто ниже колен и костюме со строгим галстуком. И тут же с города подкатила спортивного вида иномарка, наружу выбрался одного с ними возраста парень, немного отяжелевший от ранней полноты, с важным и немного детским лицом.
Все четверо сошлись за одним столом. Взяли обильно закуски, ещё водки и с аппетитом принялись за салаты. Тогда в холл к Андрею Ивановичу спустился из номера первый парень с автобуса и узнав, что в кафе засели и гуляют четверо, взволнованно заулыбался, попросил ещё комнату и быстро прошел к ним.
Все это время в номере Паша приводил себя в порядок после дороги. Готовился сказать ребятам, что передумал. Номер был похож на тот, где он ночевал перед свадьбой: те же плотные, блекло зелёные шторы, стеклянная тумбочка под телевизор, синие полотенца в ванной, распоряжался знакомый смотритель с грустными глазами. Вид номера вернул Пашу в прошлое лето. Вспомнился пышный лес стеной за окном, часы на старой колокольне, напротив базара. Частью рубленный, частью кирпичом сложенный большой дом и улица в рябине и недозрелых вишнях…
Когда зашумели внизу машины, голоса, Паша спустился. Ребята гуляли, будто все они только утром разошлись по делам и вот вернулись к общему столу.
Мы ещё не встретились, а вы уже напились! — Паша тряхнул за плечи Серёжу.
С тобой на трезвую встречаться — себе дороже, — поднялся Дима.
Валера зимой рискнул, так до сих пор глаз дергается! — вслед за ним подошел Коля, натягивая рукав на свежую татуировку.
Обнялись.
Можно я буду сидеть, дергать глазом и глупо улыбаться? — развел руками Валера.
Приехали, значит, — выдохнул Паша и оглядел ребят.
Притащил к чертям на кулички! — развалился на стуле здоровенный Дима, почесывая щетину. — С девками, тут, похоже, глухо…
И разъехаться, похоже, придётся ни с чем, — налил себе Паша и выпил, не дожидаясь остальных. — Зря Серёжа галстук надевал.
Ребята вскинули на него глаза.
Ну и ладно. Посидели часок, и будет, — привстал Дима, — всего-то… сколько… года четыре не виделись?
Худыми, как карандаши, пальцами Серёжа поправил галстук и схватил толстую, похожую на бревно, руку Димы.
Ну, так не интересно! — Валера сделал обиженное лицо, которое стало ещё больше пухлым и детским. — У меня Канары слетели, сестра в Прагу звала… А теперь сиди под соснами и водку цеди!
Паша повозил вилкой в салате:
Да о чем вы? Ну, прикиньте, что за шутки? Куда я лезу? Там родни — полна деревня. Я же не знаю ничего! Даже где дом не помню.
Ага, больной очухался, господа! Нацепите свои лорнеты! — Серёжа достал из пиджака платок и потер простуженный нос.
Так, так… а зимой распылялся — жизнь дала трещину, брошу все, — криво улыбался Валера.
Так бросил же, — махнул рукой Паша.
Совсем прекрасно! — Сережа снова поправил галстук и махнул официанту. — У вас клетка для нервных имеется? Я минут через десять планирую начать бить посуду.
Официант с угловатым и чуть подпитым лицом с тупым выражением уставился на Сережу.
Нету? Ну что ж вы так… Тогда ещё сто пятьдесят! — Сережа склонился к Паше. — Совсем с дуба рухнул? Ты ж мне всю плешь проел. Я всех поднял, как ты просил, приехали, а он обратку включает…
Ты всегда знал, что это бред, — с усилием растянул улыбку Паша. — Ну, бросил я все. И что! Так мне не нужно!
Хату хоть оставил? — Валера копался в меню с отвлеченным видом.
Оставил, — бросил вилку на стол Паша.
Зачем? — с издевкой удивился Дима.
Паша злобно глянул в ответ. Приступ боли прошел по его лицу, и все за столом увидели, что ничего не прошло, и всё правильно, и нужно, а это — все глупость и усталость, нельзя ему с одной безнадёжностью. Ребятам полегчало, как выдохнули скопленное напряжение, и подумали — всё как прежде, и нет страха, нет злобы, а есть азарт к жизни, будто они вдруг узнали друг в друге настоящее — которое боялись забыть.
Ну тады дела — клиника, — Коля взъерошил прическу и взглянул исподтишка. — Прямо сейчас нужно ехать.
Нечего утра ждать! — поддержал Валера и посмотрел на Колю. — Вот ты хоть пьяница и дурак, а умный дурак. За то и любим.
Правда, едем! — взбунтовался чуть задремавший Дима.
Да вы рехнулись! — крикнул Паша, отбиваясь от ребят. — Куда вы едете?!
К чертям собачим! — гаркнул огромный Дима, и все завороженно наблюдали, как в этом ленивом, добром розвальне закипает дикая сила, неудержимая. — Хватит нам печень жрать! Едем! Сейчас!
Вы что, обалдели — пьяные все, и темно уже… — слабо противился Паша, но видел, что проиграл, что они сейчас поедут, и в тайне был счастлив и восхищался этими милыми фаталистами.
Сколько до Петровского? — крикнул Сережа официанту.
Километров пятьдесят, — вяло отпугивал его Паша.
Все семьдесят, — поправил его официант, то ли с неприязнью, то ли с завистью глядя на чудную сцену.
Ну и двинули! — грохнул по столу Дима, и они увидели, что он совсем не пьян. — Возьмем джип. Валеркина инвалидка пускай здесь трётся.
Весёлый задор играл на лицах. Паша обречённо хмыкнул и двинул плечами.
Серёжа рассчитался, дал неустойку за номера, чем сильно удивил смотрителя. Компания нравилась Андрею Ивановичу. Гостиница ожила с их приездом, и теперь он с сожалением наблюдал, как ребята вышли в спускавшуюся ночь, и радовался их молодой живости.
В машине много спорили. Паша убеждал Диму развернуться. Тот еще хлеще гнал по ухабам. Ребята кричали, что зря проехали полтысячи километров. Валера грозился совратить всех петровских девок. Коля обещал взять на себя родителей. Серёжа молчал, поправлял костюм, поглядывал в кромешную темноту, и удивлялся, что эта дорога вообще куда-то ведёт:
Их не слушай. Они дураки, но правильные дураки. Ну, подумай, развернемся мы сейчас, и что? Не срастется, и так развернемся. Сам-то что думаешь?
Ничего думать не хочу, — Паша отпихнул пьяного Валеру и откинулся на сиденье.
И правильно. Тебе думать вредно.
Валера говорит, ты вляпался на всю катушку? — повернулся к ним Дима. Паша хотел засмеяться, но не смог. Улыбнулся вяло, посмотрел на Диму. Потер лицо, как умывался, руками:
Не знаю. Думал — на всю. Вроде последней попытки. Но и это все… Вы, хорошо, приехали. Хотя даже вы — так, для успокоения, что ли. Может, нужно было позвонить, отменить все.
Спереди расхохотался Коля:
Вы это, батенька, бросайте. Наше дело простое. Нам сказали — мы здесь. А то зря что ли Дима резину поменял?
Хотя стояла безлунная ночь, что-то поменялось, и стало казаться, что в темноте не пустые поля, и что-то есть за светом фар. Скоро замелькали контуры заборов, стали выплывать тени домов. Они выехали на перекресток.
И куда? — все покосились на Пашу.
Черт его знает.
Так бы сразу и сказал, — Дима двинул прямо, потом куда-то свернул, проехал квартал, чего-то высматривая, снова свернул, и остановился. Фонарей почти не было, кроме темноты ничего не видно. Дима выключил зажигание, достал бутылку водки.
Всем по паре глотков, и — дрыхнуть. Утром разберемся.
Усталые за день, под хмелем, ребята быстро заснули, как сидели.
Не со всех дворов и дорог еще сошли козырьки январских переметов, но эта ночь была из первых, когда незнамо откуда приходит волна теплого воздуха, радостно набухают почки в кущах ивняка на озере, а в ясную погоду кажется — солнце греет, как не было с бабьего лета, только веселее.
Свалившись в кучу на сиденьях, в куртках и пальто, ребята спали здоровым крепким сном, пропустили мглистый рассвет и еще короткий утренний запев птиц. Паша, с плохим сном не первый месяц, дергался в забытье; Сережа и Валера мирно посапывали, привалившись плечами и головами; Коля дрых молча, застыв, и казалось даже без дыхания; Дима, откинувшись затылком на подголовник, от души раскатисто храпел, сотрясая атмосферу салона.
Паша проснулся под чувством взгляда со стороны. Протер запотевшее окно и увидел большие разноцветные пятна. Вокруг машины кольцом стояла детвора всех возрастов, с рюкзаками и сумками за спинами. Улыбаясь и перешептываясь, они во всю разглядывали ребят. Внедорожник, выскочив за дорогу, стоял у кромки школьного стадиона. Паша растолкал остальных. Валера, зевая, вышел. Ребятня отхлынула.
Представление окончено, народ безмолвствует, — заворчал он, потирая глаза.
Школьники, оглядываясь и смеясь, разбежались. Под ногами чмокала оттаявшая земля, солнце трудно пробивалось из-за холодных цветом, отяжелевших облаков. Впереди раскинулась неухоженная, грязная спортивная площадка, ничем не огороженная.
Машина легко заскочила сюда через побитый, без бордюра, тротуар. Слева в редких, словно ощипанных, кустах сирени — школа: небольшая, двухэтажная, темного кирпича, шиферной крышей и чердаком с голубями. По дорожке тянулась цепочка ребятишек. Две учительницы вышли из дверей, поглядывали на машину, но не подходили. Валера вспомнил свою элитную гимназию, куда его завозил отцовский водитель и где ученики ходили в форме.
Машину отогнали в ближайший двор, и жители Петровского увидели, как по улице, выстроившись в ряд, идут пять человек. Шли молча, смотрели перед собой, сунув руки в карманы, кроша талый лед.
Лучше всех себя здесь чувствовал Паша. Петровское было заброшено не хуже его родного поселка. Контейнеры с отходами тоже обрастали горами мусора, грязь, дороги раскрошены, заборы гнилы. Но здесь все казалось на порядок краше: отовсюду выглядывали следы глубокой старины — наличники тонкой резьбы, петушки на коньках, массивные, точно сросшиеся бревенчатые стены.
Пройдя улицу и сквер с ухоженным прудиком — занимался им кто-то направленно — ребята вышли к базару. Торговля кипела и утопала в серой глиняной размокшей грязи. По обеим сторонам ряда пестрели турецкие ткани, поблескивала дешевая утварь, с краю на заборе широко развешены поблекшие ковры. Всюду толпился и голосил народ. Валера застыл у груженного клетками с курами прицепа. Пестрые и взъерошенные, птицы высовывали головы из-за прутьев, глядели черными бусинами на Валеру и драками поднимали стружечную пыль. Старушки отчаянно спорили о цене с толстым колхозником в распахнутой фуфайке, полосатой рубахе на курчавой груди и зеленых спортивных штанах.
Э-э.. Кто-то просветит, чего мы тут ищем? — оглянулся Дима, отряхивая брюки. — Паша говорил, в памяти у него голяк.
Знаю, ехали мимо базара. Суббота тоже была.
Ну, тогда все ясно! — продрался через шум и гам Сережа, отмахиваясь разом от пожилой цыганки и торговки с гроздями нижнего белья на руках. — А как на счет улицы? Фамилии? — протянул безнадежно.
Может, тебе еще паспортные данные? Ну, телефон, на худой конец?
Вообще, думал, номерок он осилит взять, — прошептал Валера Сереже так, чтобы слышали все.
Не выгорело, уехали они быстро, — Паша растерянно кивал по сторонам на предложения взять мешок картошки и сахара, наточить ножницы и прикупить штору для ванной.
После того, как ты зажал ее в углу? — присвистнул Валера, погрузился по щиколотку в лужу и, отплевываясь, полез к обочине, где его едва не заставили мерить новые ботинки. — Только не нужно нам про свидание в цветущем саду. Все вишни давно порублены.
Вам смешно, а у кого-то маразм на пороге, — Дима отмахнулся на ходу от самых дешевых в мире кепок, пластиковых настенных часов, подозрительно косился на кавказцев с сетками лука. — У меня в глазах уже рябит.
Серьезно, Паша, может, хоть спросить кого? — конфузился Сережа.
И с чего начинать? С имени?
За базаром дорога расходилась по сторонам. Впереди раскинулась площадь. На той стороне из-за кованой ограды строго белела церковь с большими, старого убранства, часами на колокольне.
Направо пойдешь — картошки насыпят, налево пойдешь — футболку продадут, — Валера усердно болтал головой. — Ну что, богатыри — не вы, куда двигаем кони?
Рядом, у ларька стояли трое парней с пивом, выжидающе смотрели на ребят. Коля пошел купить сигарет.
Так, значит! Вяжем Паше глаза, раскручиваем, и куда он потопает, туда и двигаем, — воодушевился Сережа.
Не, давайте посидим здесь денька три, может небо даст знак какой. Должны же наверху оценить весь пафос этого безобразия, — сложив руки, Валера посмотрел на небо и резко обернулся на рявкающие выкрики у ларька. Коля хлестко толкался с высоким парнем в черном свитере.
Вот оставь на минутку, — отчески вздохнул Сережа, и они бросились к нему.
Закипала драка. Сережа и Валера отстранили парня в свитере. Тот, пьяный с утра в усмерть, не устоял и мешком свалился на землю. Паша оттащил Колю. Дима всей своей массой перегородил путь двоим оставшимся, и с наигранной улыбочкой — руки в боки — следил, что те предпримут.
Вы чего? — крикнул Сережа, удерживая парня в свитере. От того страшно несло перегаром.
Сами начали — только огонька попросил! — сдувался Коля. — Бухие, не видишь!
Ниче, Рыжий, сейчас пацаны будут, — крикнул пьяному в свитере тощий как палка и угловатый парень. Дима загородил его собой и тощему приходилось выглядывать сбоку. У выхода с базара собиралась кучка подростков.
Ща им будет, — не унимался тощий, повизгивая.
Рыжий, пьяно шатаясь, поднялся. Ребята сгрудились, переглянулись. Только Паша будто не участвовал. И смотрел на Рыжего. Тот еле стоял на ногах, по-бычьи озираясь.
Эй, как фамилия? — крикнул Паша.
Рыжий тупо глянул на него, пробормотал невнятно.
Отличный момент чтобы познакомится, — развеселился Валера. — Ты отчет по битым мордам составляешь?
Паша повернулся к Тощему.
Как его зовут? — кивнул на Рыжего.
Тощий нагло зыркнул, но сразу ответил.
Не слышал? Рыжий — он. Сейчас будет вам.
Как фамилия у него?
А тебе-то чего? — взвизгнул Тощий.
Не твое собачье дело! — зверел Паша. Ребята с любопытством наблюдали за ним. — Рыжий — кличка. А фамилия как — Рыжов?
Ну?
Паша подошел к Рыжему.
Ты Рыжов? А сестра у тебя есть?
Рыжий шатался, медленно шевелил глазами и ничего не говорил.
Какая? — крикнул из-за Димы Тощий
Родная, придурок! — разошелся Паша, так что ребята подумали его удерживать.
Какая сестра? — Тощему стало тоже интересно. — У него их две!
Точно, две! — рассмеялся Паша взял Рыжего за плечи и ловил его плавающий взгляд. — Надя. Надя сестра у тебя есть?
Надька что ли? — снова прокричал Тощий. — Это которая на почте работает?
Да не на почте, а в школе! — крикнули из своры пацанов.
А живешь где? — вцепился Паша в Рыжего, и затряс его, точно хотел вытрясти правду.
Ты батю не тронь… — брыкался тот вяло.
Опа, Рыжий, кажися к вам гости, — захихикал Тощий и отбежал на безопасное расстояние к своим, которых теперь уже набралось с десяток.
Парни, чё за дела? — вперед вышел бритый здоровяк, немного поменьше Димы.
Паша на Бритого не взглянул, гадливо оттолкнул Рыжего, так что тот снова чуть не рухнул. С чудаковатой улыбкой повернулся к ребятам.
Мужики, хотите верьте, хотите нет — это брат ее!
Ничего себе за хлебушком сходили… — улыбаясь ему, подошел Сережа. — Валера, разберись с этими, — кивнул на кучку с бритым во главе. — У нас клюет.
Завсегдатай дипломат в дрязгах Валера повернулся к Бритому:
Так, ребята, все просто. Ваш наехал, наш ответил. Крови нет, фонарей тоже. Все квиты. С нашей стороны заморочек нет. Хотите проблем — обеспечу, — Валера вынул из кармана удостоверение. — Оно самое. Из трех букв, можете не вчитываться. Лучше посодействуйте. Ваш парень нам нужен, да лыка не вяжет. Кто покажет, где он живет? Мы к отцу его приехали.
К Евгению Павловичу, что ли? — Тощий угодливо выглянул из толпы.
К нему, — кивнул Валера. — Пусть проведет кто-то, мы в долгу не останемся.
Ну и чё? Ничё не будет? — замотал головой бритый.
Остынь маленько, Бык, — примирительно сказал Тощий. — Свои ребята.
Точные у них клички, — хмыкнул Сережа Валере. — Может, и фамилия Быков?
Доведешь — обломится штука, — Валера на глаз оценил Тощего.
Двух и трехэтажные дома у базара сменились выходящими на улицу гаражами и сараями при старых купеческих домах с уютными мезонинами. На улице было грязно и пыльно одновременно. Редко в каком дворе играли дети. Мелькали иномарки. От дворов к магазинам двигался пенсионный возраст и женщины с набитыми пакетами.
Ребята вытянулись цепью и весело шагали, рассматривая запустелость.
Принимай поздравления, — похлопал Сережа Пашу по плечу. — Брат — алкоголик, страшно подумать кто отец!
Паша улыбнулся, довольный удачей.
Может, священник? — не удержался Валера.
Аграрий. Фермер у неё отец, — Паша поравнялся с Тощим.
А чего вам надо-то? — козырнул тот.
А то и надо, — в тон ему буркнул Паша. — Скоро?
Да сейчас, вот, за проулком. Только я в дом не пойду. Палыч мужик крутой, у меня с ним своя песня.
Паша покосился, Тощий угодливо продолжил:
Я к ним не суюсь. Палыч думает, от меня Рыжий спился. Да на кой он мне? Бухаем, это да. Только Рыжий сам дурак. Со школы самогон пивасом разбавляет… Пришли. Вон там, — Тощий махнул головой на ладно скроенный дом в густоте яблонь, со статным забором, белыми резными наличниками и железной рифленой крышей.
Ребята переглянулись с неопределенным чувством.
Пацаны, вы меня не видели, я вас тоже, — мялся Тощий на обочине. Дима сунул ему банкноту. Тот мигом исчез, растворился в тесных улочках, поросших сливами, рябиной и молодыми дикарками.
План действия, друзья?! — прорычав тягучее «р», мушкетерски воскликнул Валера.
Паша как увидел дом, сразу стих.
Вы тут стойте, а я это… пойду, спрошу.
И все? Давайте хоть забор возьмем штурмом! — веселился Коля. — Пока все правильно — девица в темнице, в башне почти. А где, блин, драконище?!
Погоди, сейчас как вылезет что-нибудь огнедышащее… — радовался беспечной весне Валера.
Паша подошел к воротам со звонком, заглянул через забор, потом позвонил. Сзади засмеялись:
Как на втором курсе. Помните Катю? Как в шахтерский поселок ездили.
Это где нас еще местные гоняли?
Ждали шаркающих шагов, грудного кряхтения и грозного мужика с бородой в замазанной мазутом спецовке. Легким щелчком открылась калитка и выглянула девочка лет тринадцати, в веснушках и зеленой куртке нараспашку, с длинными, ниже плеч, пшеничными волосами. Уставилась на ребят большими карими глазами. На сестру мало походит, глазами только, подумал Паша.
Здравствуйте, — выдержал тон. — Рыжовы здесь живут?
Девочка разглядывала его, вспоминая.
А вам зачем?
Ребята сзади заулыбались.
Нам, вообще, Надежда Евгеньевна нужна. Или Евгений Павлович.
Надя в школе, а папы нет еще, — спокойно и уверенно смотрела она.
Простой ответ и открытое ее лицо нравились Паше.
Как она в тебя глазами вцепилась, — похлопал его по плечу Валера, когда Паша вернулся к ребятам. — Он-то, бедняга, думал — ну сейчас она и выйдет! — Паша с удовольствием подумал, насколько хорошо Валера его знает. Еще вчера он боялся, что они разучились говорить переглядами. — Но, дорогой мой, теперь отступать некуда, запалили контору-то.
Да. Если брату все мы могли бы еще привидится в упоительных кошмарах, то здесь засветились, — подытожил Сережа.
Так это снова куда-то волочиться?.. — затянул Дима, почесывая сытый бок.
Именно, что обратно, — улыбнулся с прищуром Сережа.
Казалось, в поселке и есть-то пара улиц. Ребята хотели вернуться к школе как и пришли, но внезапно перед ними вырастали неизвестные и пустые бездонные переулки, уходящие во дворы или втекающие в другие проулки и тупики. Ребята быстро запутались, спросить было не у кого.
Что за футбол в одни ворота? — с отдышкой, непривыкший к ходьбе, возмущался Дима. — На базар сначала, оттуда в какие-то дебри, а теперь вот обратно к школе. Пожрать бы!
По бабам бы потаскаться! Забухать где! — напал на него Сережа с раздражением в голосе. Ребята весело оглянулись. Всегда особым зрелищем было видеть, когда худой, как палка, в институтском костюме Сережа нападал на вдвое его больше и на голову выше Диму, лениво косящего в ответ глазом. — А тут муть какая-то! Глядишь, о любви, придурки, начнут толочь!
Любовь — это чистая муть! Тост готов, — подхватил Валера.
Вдалеке из-за угла вдруг выросла школа. Ребята вышли к ней с другой, парадной, стороны.
Муть такая — ни черта не разберешь, — оглядывался Дима.
Вошли в сквер при школе. Рядами стояли крепкие, толстые клены и каштаны, саженные, наверное, после войны. Сквер тихо шептал что-то макушками на легком ветру и Паше со всей силы захотелось их расслышать. Он остановился и поднял голову. Казалось, деревья знают главное, чего он искал много дней. Деревья беседуют с ветром — вездесущим очевидцем, кружащим по планете, даже когда спят солнце и луна. Теперь ветер расчистил хмурое с утра небо. Черные ветви расчертили солнечную синеву в мелкую сетку. Со дворов горланил петух, дикий слуху.
Весна! — выдохнул Валера и досадно поморщился. — Эх, бросить бы все… — сказал в сторону, чтобы ребята не слышали.
Так, так, что-то есть. Прием… — залепетал Коля, лукаво поглядывая вверх. — Радиостанция «Господь-FM» в эфире. Свежие новости из Ада. Черти не справляются с работой. Таких массовых поступлений не было с последних выборов…
Я в проводники не нанимался, — ворчал Дима, обрадовавшись передышке. — Паша тоже хорош. Ромео, заточку ему в печенки! Тогда ко мне не приехал, а я звал. Валера за него, а сам в долгах, как в шелках. Что я не знаю?!
Ну а что ты приперся сюда? Сказал бы — занят, — расстроился ближний к нему Сережа.
Ты сам позвонил…
Значит, когда кандидатскую я отмечал, а ты на Барбадосе пузо грел — это ничего! А как Паша на свадьбу не приехал не приехал — все, клиника. Хрень, конечно, зря это он. Но, конечно, вы с Иркой потому и разбежались через месяц!
Да не знаю. Но обидно на свадьбе было. А за кандидатскую ты не говорил. Чего мне там делать? Тебя же за неё не побрали! — удивленно глянул Дима на Сережу. — Чего дергаться? Вот замели бы со школьницей под партами, тогда бы…
Почему под то? — усмехнулся Сережа.
Паша смотрел на застывшего у кленов Валеру, на усталых и ворчащих Сережу с Димой, на Колю, который потерял связь с небесным радио и теперь скучал, и точно понял, что они вместе, что ему с ними уверенно и вольно, и всё почему-то закончится хорошо. Захотелось выбросить сомнения и наслаждаться каждой минутой в этом забытом поселке — с ними, которые приехали, и о ком он боялся забыть. Он смотрел на ребят и внутренняя его слабость растворялась в апрельском щебете птиц.
Минута забвения прошла, ребята засмеялись и, перебрасываясь шутками, вышли к школе.
Так, берем на абордаж среднее образовательное? — потер слегка заиндевевшие руки Сережа.
Детей не перепугай… — Валера как-то сник, медленно шевелясь и внимательно замирая мыслью на каком-то предмете.
Паша вспомнил тот странный вечер на последнем курсе. Валера бросил (или она его) очередную зазнобу, они пили хмуро, без веселья. Потом все разошлись и остались они вдвоем с Валерой. Зал пустел, бродили уставшие официантки, лениво играла внизу музыка. Валера крутил в руках пустой стакан, смотрел через темное стекло и вдруг сказал, что как бы оно не сложилось, хотел бы воспитать ребенка. Если так и не будет семьи, возьму пацана из детского дома, так и сказал он. Образование дам, нормальным человеком сделаю. Паша поглядел на него ошалело и ничего не сказал.
С утра запечатленная в памяти вместе с разноцветной гурьбой детей, двухэтажная, старого темно-рыжего кирпича, школа стояла посреди вольного двора. Перед входом серела растаявшая площадка, расчерченная под линейки. Со стороны жилых домов в школьном саду, еще сильно в снегу, свои кроны на солнце грели яблони и груши. В глубине сада поблескивали теплицы. Скоро в них разобьют грядки и высадят рассаду.
Ребята расшумелись на веселом солнце и не заметили, как Паша отстал. Он всматривался в глубину сада. Там, в пятнистой тени яблонь, кучкой собрались ученики и будто бы шел урок. Паша присвистнул, дал знак рукой. Ребята остановились и пошли следом за ним в сад, утопая в талом сахарном снегу.
Ученики, класс шестой, седьмой, развесили по веткам легкие куртки, покидали сумки. Щурились на солнце с задорными улыбками и слушали урок, полукругом обступив девушку. Волнистые темные волосы, чуть ниже плеч, выразительные брови, крупные карие глаза; формы правильного овала, нежных линий, прямое лицо. Это было простое и необычное, обязательно красивое, одно из тех русских лиц, что не сливаются в толпе, рано определяют характер и говорят — вот я — ясная, как день, но вам тяжело и лениво меня понять. Оно не очаровывало, но помнилось непохожестью на других.
И весь кавардак… ради… — едва не развел руками Дима, честно расстроенный. Но Сережа так фыркнул на него, что Дима замолк. Валера пожал плечами, умывая руки, Коля молчал. После усилий, что положены были в последние два дня ради этого, ребята ждали чего-то необычайного.
По саду прошелестел отдаленный звонок. Ученики расхватали вещи и ватагой повалили в школу. Паша вышел к ней. Узкие, как черное перо, её брови поползли вверх, лицо потеряло свою правильность, перемешавшись от растерянности и радостного удивления.
А нам говорили, ты на почте работаешь. А ты здесь, — Паша выдохнул, заметив перемену в ней. — Привет.
У меня здесь практика. На вожатую пробуюсь… — улыбнулась и кивнула головой в сторону школы Надя. — Привет.
Паша давно знал: увидев его, первое, что она будет думать — зачем он здесь? И так и не придумал, как сказать.
А я вот с… идите сюда! Ребята, это Надя, — замешкался Паша, не зная, что прибавить. — А это Валера, Сережа, Дима и Коля. Мы с ними с института. Помнишь, я рассказывал тогда… — он боялся вспоминать, но у обоих в памяти вспыхнуло прошлое лето, пьяная свадьба его двоюродного брата, толстого и важного начальника на таможне и ее подружки-одноклассницы, и как половиной поселка гуляли два дня, ездили купаться, меняли богатые столы, и как Паша не мог оторвать от неё взгляда, а она смущалась выпивать, отказывалась танцевать; и как легко им было вечером, на прохладном, после жары, балконе, и тяжело при всех, в ошалевшей от криков столовой при автобазе (ресторана в поселке не было). И как он, опьяненный вином и легким чувством внутри, провожал её в ночи домой и рассказывал, рассказывал ей о себе всё, и даже что было стыдно и глупо говорить; и как они прощались под яблонями у блеклого фонаря, он смотрел на его желтый свет, искал глазами блоковскую аптеку… На следующий день он увидел её на прощальном обеде среди обмяклых лиц и было страшно думать, что уезжать через полчаса; а когда отъезжали, где-то в толпе гостей мелькнули ее глаза, и после, неделю за неделей он никак не мог проститься с этим богом забытым в густых ярославских лесах поселком, и так хотелось запомнить каждую крошечную улочку и каждый дом!
И он все забыл. Только ее лицо — черненные пряди, цвет кожи лица, чуть пухлые губы, удивительные глаза — легким усилии памяти появлялось перед ним когда бы ни захотел: за монитором в кабинете и в очереди за хлебом, когда в ноябре гулял по хмурой набережной и стоял в музейной зале перед прекрасными, как истина, полотнами Возрождения.
И ярче всего — в зимнюю звездную ночь, когда он спрашивал темную пустоту наверху, о чем в эту минуту думает она и смотрит ли сейчас также на белый фонарь полнолуния?
Замешательство, как всегда, бросился исправлять Валера.
Что же мы стоим, как памятники Ильичу?
У меня еще два занятия, — Надя посмотрела с вопросом на Пашу.
Из школы, эхом, снова раздался звонок.
Я тебя после уроков встречу? — Паша видел ее согласие. — Во сколько?
В два.
Отлично! Тогда у ворот? — он оглянулся, как бы ища ворота.
Да, хорошо, — тихо ответила Надя.
На улицу ребята вышли жутко довольные. Свернув за угол, бросились на Пашу.
Ну что, Матаня!
Что! — он схватился с Валерой и Колей в клубок, с криками и хохотом ребята покатились по нагретому пригорку, где сквозь жухлую траву готовилась пробиться первая зелень.
Тише дети, тише, — отчески оглядывался по сторонам Сережа.
Остановиться ребята уже не могли. В них что-то накапливалось, еще задолго до встречи, скручивалось в тугой узел, что-то пружинистое, и в этом маленьком дворике угловатого двухэтажного дома с досчатыми сараями среди белесых тополей, рядом с тонкой, старой рябиной, с почерневшими за зиму гроздями — пробилось, вырвалось без удержи. За минуту выплеснулось, что копилось неделями.
Взяли машину и приехали на площадь с колокольней. На другой ее стороне лоснился свежей краской фасада поселковый клуб (убого облупленный и заросший с тыла). Перед входом, под зонтиками, разукрашенными пивными марками, скучало недавно выставленное на воздух летнее кафе из пластмассовых столов и стульев. Коля принес сок в стаканчиках.
Кофе брать не рискнул.
А не плохо б. Спалось паршиво. Да и пожрать бы, — сонно потянул Дима.
Жидковата забегаловка, — Валера наблюдал как опасно выгибается под Димой стул.
Не сахар! — растянуто, довольным котом, улыбался Паша. Его мысли носились в школьном саду, где под яблонями и весеннем солнцем только что шел урок.
Доволен? — повернулся к нему Сережа. Паша морщился на солнце и криво улыбался.
Священная миссия на этой дивной ноте может быть завершена, — оглядел всех с наивным выражением Валера. — Искомое найдено, цель всей этой чертовой неразберихи и полугодового издевательства главным русским чудаком над лысеющими собутыльниками достигнута.
Пакуем чемоданы? — присвистнул Коля.
Что надумал себе? — Дима смешливо глянул на Пашу. — Остаешься?
Паша скорчил ему рожу. Посмотрел на Сережу и пожал плечами.
Да какая нам всем разница, господа д'Артаньяны! — запрокинул голову к небу Валера. — Какие планы? У вас есть планы? Хотите посмешить эту голубую штуку наверху? Оно и так, глядя на нас, хохочет. Никаких планов, одни ощущения! Это по мне! Кто всем вам, дорогие мои звездочеты, предвестил, что завтра на каждую из наших потерянных голов не упадет по неотесанному кирпичу? Вполне себе невежественно, грубо так рухнет! К чертям собачьим!
Да, да, и Страшный суд… — отмахнулся Сережа.
Но позвольте, мой милый доцент! — Валера играл до конца.
Нет уж, вы позвольте! — Сереже это удавалось не хуже. — Как бы нам определиться? Наш юный Вертер все же прав — карты розданы, у кого там червлёная дама, у кого трефовый туз — их дело. Может нам и удалиться? — он повернулся к Паше. Тот скосился на часы.
Через сорок минут она заканчивает в школе. Встречаемся, идем домой. Гадать не буду. Ни нервов, ни сил, — Паша впервые, наверное, перестал скрывать свое состояние, лицо его сделалось мешковатым, усталым, слова давались с усилием. — Вам почет и уважение. Спасибо, ребята. Без соплей. Я бы один сюда не дотопал…
Назвался груздем… — строил ухмылку Валера.
От меня, считай, ничего теперь не зависит, — кивнул ему Паша. — Я, что могу, сделаю, а там… Эта странная штука внутри, та, которая всё что-то требует… Вас держать не хочу.
Тогда — в разбежку? — поднял брови Дима. Здесь ему становилось скучно, но и уезжать до решительного момента не хотелось.
И снова, лет на пять, по разным островам? — певуче складывал строки Валера. — Пока еще какого-нибудь охломона по башке не долбанет.
Я, значит, на кафедру, абитуриенток клеить, — прищурился Сережа, — Коля по вертепам, Дима — к друзьям-бандитам… в смысле — банкирам, Валера в родной фанерный кабинет, коньячные пробки собирать?
А он на солнышке с красоткой греться останется… — с укоризной повернулся к Паше Валера. — Друзья, это оно так и задумано! Точно! Я — чахни над бумагами, Сережа сходи с ума от дуболобости студентов, Дима помирай от жары на Гавайях, а он, значит, напялит косоворотку, запряжет коня и будет на сеновале пацаненков строгать! Это новость!
В смысле, ты предлагаешь задержаться?.. — Коля с печалью оглядывал бабушек на скамейке ближнего двора, кур, сараи.
И понаблюдать за финалом этой достославной истории.
Я никуда не тороплюсь, — хмыкнул Дима, видя, что ждут его ответа. — Бандиты… э-э… банкиры без меня переживут.
Так что, приятель мой, Евгений, давай-ка жми к своей… — Сережа приобрел вид лектора на занятии.
Пожрать срочно надо где найти, — вставил емко Дима.
Наполнение твоего брюха — наше главное призвание! — бросил ему Сережа.
Скула до сих пор болит, — вставил Коля.
Картина маслом! — мечтательно крикнул Валера. — Красота!
Паша остался один и тут увидел, как устал. Не хотелось идти к школе. Как в минуты слабости всю эту тяжелую, туманную зиму, стало без разницы, что будет, и он шел будто бы только потому что нужно было, что обещал Наде и ребятам, и еще потому, что было чувство, что должно все решиться, и все равно уже как.
Усталость сбила напряжение, и Паша впервые с утра хорошо рассмотрел село. Петровское, где при царе Горохе стучали и пыхтели копотью мастеровые, купцы промышляли лесом и возили хлеб в первопрестольную, теперь казалось затиснутым в угол. Почерневшие рубленные дома с крошечными резными мезонинами, с широкими нарядными наличниками и петушками на коньках оставлены и не ухожены, окна забиты. Мастеровые перевелись, небольшой, выстроенный после войны завод вскоре заржавел. Большое, красивое село с парившим над ним голубым куполом екатерининской еще церкви и строгой колокольней назвалось провинцией. Это видно в людях. Утром, у школы, ученики щенячьими глазами разглядывали ребят; старушки по-птичьи скрытно озирались на них. Смотрели как на чужих, и в этой холодности Паше казалась зависть к другой жизни.
За мыслями Паша не заметил, как оказался перед школой. Постоял у ворот, огляделся, перешел дорогу и остался во дворе, где они бесились от веселья.
С их встречи сердце у Нади не успокаивалось. Отвлекло занятие, кипишь ребят, которые любили ее, инстинктом сразу выделили среди прочих и берегли для других наглые издевки. На перемене волной по классам прошла новость, что к ней приходили. Из «8А» доложили о джипе утром на стадионе. Шевелили щупальцами слухи — кто-то через запотевшее стекло видел на сиденье автомат. 6-ой «Б» утверждал, что у одного из приезжих под курткой прилажена кобура. В десять минут школа наполнилась веером пересуд. Учителя хмурились на веселых от чувства загадки учеников. В Надином классе двадцать три пары глаз в редкой тишине следили за учителем: девочки воображали романтическую встречу с разбойниками и листали «Дубровского», мальчишки радовались, что есть чем заполнить скучный уроками и бурлящей весной за стеклом учебный день.
В самой Наде романтики и загадки не было и капли. Осталась только растерянность от появления Паши. Она не забыла его со свадьбы по чувству удивления от того, как ярко полыхнуло внутри что-то тогда и как-то иначе застучало сердце.
В саду, когда появился Паша, Надя вспомнила сначала тот стук, чувство удивления и всеми силами не показывала это. Урок вышел сбивчивым. Сквозь ответы учеников Надя спрашивала кого-то в себе, зачем Паша здесь и какое ему дело до неё. Незнание и сомнение, рада ли она ему, внесли беспорядок в разлинованное наперед будущее и теперь пугали. В конце последнего урока Надя даже была расстроена появлением Паши. Но вышла из школы с растерянностью на лице, а не с холодностью, как хотела, и когда Паша встретил у ворот, не сдержала улыбки. Прислушалась к себе и заметила, как огоньком свечи трепещет внутри радость.
Вы, кажется, напугали весь поселок.
Бабки обеспечены сплетнями месяца на два.
Тепло робкого солнца через размазанные облака тягалось с порывистым и холодным от промерзшей земли ветром. Они медленно шли к ее дому. Надя слушала его голос, иногда незаметно поглядывала на Пашу, потом — прямо и вызывающе. Ее нерешительность и мнительность рассеялись, всё стало яснее и проще. Ей вдруг стало свободно с ним.
Зачем ты приехал? — Она не выдержала, ткнулась глазами в асфальт.
К тебе.
Зачем? Ты думаешь, можно всё вот так? Вот приехать — и что?
Он забегал взглядом словно сам не знал зачем приехал.
Я приехал за тобой… к тебе…
И что делать? У меня тут семья. В город? Я не жила так никогда. Или ты здесь готов? Решил? Не решил, наверное… И я вот так не пойду, что же ты думал? Вон у меня сколько девчонок повыскакивали. И все в одиночку теперь, с колясками. Не получается семьями жить, не любят они, — Надя сверкнула то ли гневом, то ли страстью.
Паша радостно удивился этому. Увидел, как много решается для нее и огорчился своей глухости. Все время он с ребятами говорил об его мытарствах и неустроенности, и совсем не думал о ней, будто все известно и решено. Надя раскрылась в природной своей силе, опередила его объяснения. Она копила мысли и слова, казалось, знала всё наперед, знала его всего. Он это видел хорошо, и решил, что все — быть может, только следуй за ее силой и не лги ей — все равно узнает, простит и отвернется.
Когда ехали к тебе, я понял, у человека есть только день. И этот день я должен прожить, — Паша смотрел твердо и прямо. — Решить, что все должно быть по-другому. Один я не могу начать жить заново — мне не нужно. Ты просто подумай обо мне, — он ослаб, слова погасли в горле.
«Зачем вмешивать её? — думал Паша. — От тебя одни трудности. Что, у неё своих мало? Зачем вмешивать себя в другую жизнь?». Но тут же он смотрел в коньячные глаза под волнами бровей и не мог оторваться, просто отойти от нее. Он хотел объяснить впечатление, с которым ехал прошлый раз из Петровского или выдумать признание. Все это не годилось. Тогда Паша решил, что нужно пробовать, всегда пробовать. Иначе не узнать.
Неожиданно твердо, с незнамо откуда выуженной убежденностью и чутьем к будущему, Надя шла с ним и не страшилась. Забелел наличниками дом. Провалившись в стену не вызревших, в стороне виднелся внедорожник. Они подошли к калитке. Высунулся чуткий Валера, глянул с вопросом. Паша приподнял ладонь и зашел во двор. Валера скривился:
Провалит все дело.
Сзади завозились дремавшие Саша и Коля.
А может, и к лучшему, — не открывал глаз Сережа. — будем внукам рассказывать, как темницу с девицей брали штурмом.
За короткое мирное бдение ребят трижды соседские старушки выглядывали из ворот, в конце улицы то и дело мелькала фигура Тощего. Рыжего видно не было. Главное, что Паше нужно было догадаться по скривлённому выражению Валеры — только ребята подъехали, пришел, по-хозяйски отворив дверь, громко что-то рассказывая Оле, Надиной сестре, крепкий мужик лет пятидесяти с легкой проседью в аккуратной бороде, в потертой рабочей куртке, с сучковатой, отполированной ладонями палкой, на которую он опирался, прихрамывая левой стороной.
Раз он вышел во двор, крикнул Оле:
Принеси огурцов из подвала.
Потом еще вроде:
Ты кур покормила?
На вид хозяин был в силе. Заваливаться оравой к такому было нельзя. Нет, думал Валера о Паше, лучше сам давай. Придется и саночки повозить.
Евгений Павлович ждал гостей. Утром сорока на хвосте принесла в гаражи, где он проверял сеялки, что в селе пятеро чужих. Здоровые все, молодые. Расспрашивают чего-то. В конторе оформлял бумаги на закупку семян, когда с базара протараторили про драку у ларька сына-алкаша, главной его сердечной язвы. Да и бог бы с этой дубиной, но звонит полчаса спустя Оля, радость его младшенькая (в эту четверть в школе по субботам ее не занимали), и рассказывает — приходили какие-то, и тоже вроде пятеро, сначала Надю спрашивали, а потом его. Она сначала испугалась вроде, а потом, смотрит — мирные, веселые.
Брат твой с ними был? — Евгений Павлович не называл сына по имени.
Нет, пап, не было Алешки. Но мне кажется, они придут еще…
Нужно было идти. От беспокойства даже радикулит прижал, в ногах, с зимы бегать отвыкших, загудело. Заныла старая рана — память о войне в горах. Через год после демобилизации Надя и родилась. Услышал он рану и еще скорее, как от предвестия, заспешил домой. Пока заканчивал дела, Марья Тимофеевна, сестра двоюродная, в школе — завуч, сообщила, что Надя с кем-то встречалась на перемене. Девица нрава особого, Марья Тимофеевна к ней не подходила, но знал Евгений Павлович — завернувшись в клубок пересудов, слухи уже расползались по округе.
Всё это было не ко времени. Зачиналась горячая пора. Не один месяц, еще с зимних вьюг, готовился хозяин к посеву: чинил технику в их бывшем колхозе — нынешнем кооперативе, искал покупателей будущего урожая. После войны он решил ни от кого не зависеть. В одиночку, тяжело, тянул крестьянское дело. Скупщики монопольно занижали цены, и все основное: ячмень, зерно, картофель, свеклу, капусту, молоко — сдавать приходилось едва не в убыток. Кооператив, куда он привлек редких умельцев, перебивался на воде и хлебе. Сначала били бандиты, потом бандиты стали закупщиками и директорами рынков, оптовых баз, и стали бить ценами.
Его встретил укутанный в тени улицы незнакомый внедорожник и тараторки-соседки в трубке телефона. Злила небрежно спокойная Катя. Расспросам не поддавалась, сказала лишь: «Нормальные такие ребята». Кончилось тем, что он заслал Катю в подвал за огурцами, хотя в холодильнике полбанки еще стояло, и отправил кормить птицу, хоть сам утром лотки полные насыпал. И только в голове утихло, как звякнула калитка.
Еще невысокое, робкое апрельское солнце прижималось к земле. В гуще низкорослых слив Дима устроился покурить на отрезке бревна. Сережа и Валера, облокотившись на бампер, щелкали семечки и косились то на улицу, удобно видную вдаль, то через забор, на двор и окна дома.
Уже полчаса там, — Сережа козырнул на часы.
Пытают, наверное, — пожал плечами Валера. — Если горелым не пахнет, знай — или скалкой по пальцам или скальпелем…
Уф, — фыркнул Сережа, — откуда у них тут скальпели?
Нормальные лесные порядки… а вот и леший-пионер.
Из кустов выбрался взлохмаченный Дима.
Ну чего сидим? Пошли, скажем деду: так и так, жениться хочет, отдай девчонку!
Огурец ты все-таки! — отряхнул его от стружек коры Сережа. — Кроме шуток. Тебя к старику я бы послал и глазом не моргнул. Еще утром. Сейчас бы завернули куда-нибудь в баньку, еще и подружек её накопали б, пивко, все дела.
У Димы заныло в груди.
Вместо этого сидим тут, сантименты точим.
Кому-то уже и хорошо, — Валера кивнул на посапывающего Колю.
Ничего, он и во сне сочувствует, — оживился Сережа. — Дима бы вот, сразу — жить не могу, беру. Дед, отдай, не ломайся. Если старик против — так и бес с ним, лишь бы она — за.
Так же, вроде, и есть, — хмыкнул Дима.
Так-то, да не так! Чертова природа! Образованцы недобитые! — горячился Сережа. — Что я его, не знаю? По-человечьи со всеми ж нужно, ажурненько, не обидеть чтоб. Сам десять раз сомневаться будет, пока не прохрюкает все дело! Потом глядишь — еще одна такая, глаза с пятак, грудь — с дыню — с таким же вот пивососом в трениках коляску по колдобинам катит! Неправильные какие-то христиане пошли!
Кто знает? — Валера мял сигарету, смотрел в землю, как новорожденная трава пробивается. — Может, как раз правильные.
А неправильные, видимо, пьют как сволочи и смешивают карты правильным? — Сережа кивнул дальше по улице. К дому, пошатываясь, шел Рыжий.
Надо Колю будить, — приподнялся Валера. — Сказать, его ларечный приятель наклюнулся.
Оставь пока. Сейчас на бутылку дам, сплавим, — Дима выдвинулся навстречу, Валера за ним.
Стой, капитан дальнего плавания!
Рыжий заметил их, едва не уперевшись в машину. Из-за обоих заборов по улице выглянули соседки.
Чё надо? — набычился Рыжий.
Выпить с тобой хотим, — Дима скривил губы. Валера решил никогда больше не доверять человеку с такой улыбкой вести переговоры.
Капуста есть, только взять где не знаем, — Дима достал кошелек. — Сгоняй за пузырем, а?
Рыжий глянул на Диму, буркнул чего-то себе и молча пошел мимо них к дому. Валера от неожиданности крякнул и встал перед ним.
Ты что, не выпьешь с нами? Обидеть хочешь? — судорожно вспоминал он дворовые приемы, которыми его самого тыкали в средних классах. Шпана из Валеры не вышла. Рыжий только пьяно матернул его, задел плечом и пошел дальше.
Дима легко развернул Рыжего к себе. Тот схватил его за куртку. Тогда Дима налился красным как помидор, приподнял Рыжего и тряхнул так, что у того забулькало внутри.
Ну, пойдем выпьем, — Дима смирил тон, словно в долг просил, держа Рыжего над землей.
Валера трагедийно вздохнул и выгнул бровь. Потом скажут, кинулись трое на одного. Запинали тюфяка. Рыжий как раз оттолкнулся от Димы, но не устоял и зашаркал руками по грязной дороге. В общем, самый что ни на есть способ знакомиться с родней невесты.
Рыжий барахтался на земле, Дима стоял над ним, растерянно глядел на Валеру.
Звякнула калитка.
Молодцы-хлопунцы, подымайте его. И заходите все, — в воротах стоял Евгений Павлович. Руки в боки, на лице хозяйская ухмылка.
Дима и Сережа поволокли Рыжего. Тот вяло брыкался.
Вы уж извините, что так вышло, — развел руками Валера.
Жаль, не влупили ему, — двинул скулами хозяин. — А то некому все.
У ворот Сережа остановился.
А что со спящим красавцем делать будем? — кивнул на Колю. — Во, кот! Тут хоть бомбу грохни, всё нипочем.
Пусти его, — махнул Валера. — И так толпа.
Ступив на террасу, Валера ощутил крепость ладного дома. Сшитые из толстых досок широкие ступени, в террасе — прочная скамья меж стенок, струганная обувница. На всём — след труда. В грубом, просторном шкафу летом пылились сапоги; на сколоченных плечиках обвисал толстый хозяйский тулуп и полевая спецовка, на пластмассовых, магазинных — девичьи пальто и курточки. Где-то за стеной шумел котел отопления. Все было устоявшееся, прочное: старое зеркало в толстой оправе на трюмо, обязательные оленьи рога, с шапками на отростках, щетинистый ворс паласа. Валера почуял породу дома, и уже представлял в комнатах темную литую мебель, большой, как аквариум, радиоприемник под дерево, с названием городов, дребезжащий холодильник на кухне.
Охапку присмиревших ребят Евгений Павлович провел на просторную кухню, служившую и столовой. Холодильник не дребезжал, а сливался с потолком в углу. На стене — тонкий телевизор, раковина поблескивала нержавейкой. Будет труднее, подумал Валера.
У Паши за столом озабоченное выражение. Валера обрадовался. Думал увидеть испуг, растерянность, злость даже. А тут задумчивость директора швейной фабрики, которому предложили купить материю по завышенной цене. Это ничего еще, повоюем.
Рядом с Пашей, через угол стола, Надя — как в гостях, с накаленным лицом. На Пашу смотрит с женской претензией, на ввалившихся ребят как на мебель. Валера делает Паше большие глаза. Паша смотрит сквозь него, в прихожую, откуда выходит Евгений Павлович.
Садитесь, сваты. Гостями будете, — концы губ Евгения Павловича усмешкой тонут в седеющей бороде. Валера еще больше пугается его уверенности. Ни йоты осторожной напряженности, оборонительных ноток. Уже за столом, со стаканом чая, Валеру прошибает: они в его доме, отступать некуда. Да и незачем. Не они наступали, их заманили, окружили, так он замыслил. А может, ничего этого нет? И только — вечер, кухня, стол с пирожками, радушный хозяин.
Валера заметался взглядом в поиске поддержки. Сережа копировал Пашино озабоченное выражение. В глазах радость познания: в родной деревне партизан не победить. Они еще спрашивают, как мы победили в войне? Побить партизан можно, победить нельзя. Пусть хоть двадцать оголтелых лбов навроде Димы — всех, как котят, за стол рассадят, кашу с жару подадут, притчей о хмуром леснике попочивают. Вон здоровяк их, сидит и не пикает, гляделками моргает, чаёк хлебает пустой. Конница выбита, башенки воплем порушены, ферзь в углу. Или просто пятеро желторотых заигрались, задурили. Ничего, наизнанку вывернут, на солнышке просушат.
А Коля где? — Паша смотрел в стол.
В машине спит, — Валера искал его взгляда — как он? И не находил. Как щит выдвинул улыбку навстречу бетонному гостеприимству. Хозяин с гладким и занятым видом рыбака, словно проверял все ли в порядке и на всех ли удилищах наживка, рассаживал гостей.
Как проснется, зовите, у порога не оставим, — распорядился Евгений Павлович. Улыбка сквозь бороду, добродушная до тяжести, по кругу обошла ребят. Валера увидел, плита на плечах с момента как они вошли, Пашу к земле уже придавила, в плинтус втерла. — Ну, расскажите нам: кто есть будете, из каких краев?
Папа! — большими глазами посмотрела на отца Надя. И переменившись, напомнила. — Алеша.
Рыжий скалился щенком в дверях. Евгений Павлович только бровью дернул.
Алексей — к себе! — голос сталью отдает, как учили. — Иди.
Рыжий затопал в коридоре. Кати, сестры, тоже не видно.
Это он нас так бровями по стенкам размажет, уныло думал Валера. Глянул на Сережу. Тот плиту на себе почуял, ощупал, освоился даже — мозг включил, шестеренками защелкал. И тоже думает себе. Не зря высшую математику два года у него списывали. Удовольствием Валере было видеть на лице Сережи работу ума, логические цепи, остроту выводов. Как бы хорошо, выдал бы готовый ответ, и всё стало просто. Но Сережа внимательно молчал. Дима телячьими глазами водил по столу.
Паша думал, что можно встать, раскланяться и уйти. С ходу эту, толстостенную, не пробить. Или тянуть время — над чем Валера трудился. А там и своего коня придумаем. От скуки, может, или для развлечения. Его спросили, он и отвечал: растянуто, подробно, увлеченно.
Еще курсе на третьем — восьмое марта отмечали, стол полон девчонок. Валера с огнем в глазах, хвост трубой — Паша говорил, театральный по нему плачет, не в тот институт подался. Не в тот, лекторски поправил Сережа — это когда подал документы в аграрный, а дядя деканом в «Нефти и газа». Девочки катились со смеху. Дородная, одинокая Зина с безудержно выдающейся грудью из платья темной синевы, добавила трубным голосом и боднула Валеру в плечо. Тот со стула чуть не улетел. По женской части несостоявшийся актер дураком не был, и когда на утро длинноволосая, крашеная блондинка с остреньким носиком и глубокими, цвета моря, глазами безвкусно, рваными движениями одевала в коридоре сапоги, а Валера держал ей шубку, Сережа наблюдал их в щель двери и жал губы — давно смотрел в её сторону на тягучих лекциях, и в тот вечер особо надеялся. Все это знали, конечно. Два дня потом Сережа с Валерой не говорил и недели две не пил. Рекорд того семестра. Еще через год, в зимний праздник влюбленных, сильно перебравший Дима увезет к себе задиристую Свету с черной смоляной гривой и хищным характером, когда не знаешь чего ждать через минуту — это и заводило! — бармена из клуба «Рояль». Едва не переехавшую жить к Валере. Вот где сверкали молнии! Какие плелись заговоры! Но уже на Первомай они раздавят бутылку на двоих и, обнявшись, в темном, подкрашенном радугой цветомузыки углу заведения будут разглагольствовать о дружбе и не дружбе. Сведет их тогда Паша, а сам как стекло весь вечер будет сидеть со стаканом сока напротив, смотреть на ребят и отгонять официанток.
Теперь Паша смотрел, как Валера с усилием над собой расходится в плетении речей о том, как пятеро отличников вгрызались в скользкую породу экономики и финансов, и думал: как хорошо, что они приехали. Ради этого всё — не зря. И сам, украдкой всё еще, с вопросом, переглядывался с Надей. Не мог сказать ей большего, что было в нем, еще не понимал, не знал её. И ни с кем не было так хорошо! И не хотелось уходить, хотелось посидеть с ней, как охотнику-промысловику у ног хозяйки в теплом сытном зимовье, перед возвратом в студеный, сумеречный лес.
Мимо пролетали, как слайды, сцены учебы, гульбы, все непростое и одинокое, что было после. Паша отвлекался на выдумку Валеры, радовался его фантазии. Ему стало уютно здесь, в гостях у радушного хозяина, загнанным в угол ферзем и с Надей рядом. Он добро и спокойно улыбнулся ей и напряженное в решении, застывшее лицо Нади стесненно улыбнулось ему. Паша видел, теперь не от него дело зависит, и не от Евгения Павловича, а от этой девочки с томными бровями и шоколадными глазами, от ее тихого дыхания и тонкой синевы вен на белизне руки. От взволнованного движением груди воздуха. Она выдохнет изнутри себя правду и это решит всё.
Когда они пришли из школы, Паша словно забыл о Наде и считал, главное — отец. Попытки смягчить разговор и досадная его откровенность, и потом, когда некуда стало отступать (как и Евгению Павловичу), он говорил твердо и открыто, и видел, Евгений Павлович верит ему. Только не может согласиться, не может понять и отступить. Теперь в его усмешке сквозь бороду для Паши была маска, а под ней глубинный страх человека, который долго уже ждал, когда покусятся на главное его богатство, и он останется наедине с ненужным хозяйством и пропащим от слабости сыном.
Но маску сорвать было нельзя. Хозяин был в силе, крепость его уклада встала перед ребятами щетинистой преградой. Он не обсуждал с ними положения, не спрашивал, чего те хотят. Только уверенным добродушием давал видеть: их расчеты невозможны и слабы, как невозможен был порыв Паши — несуразный, не из биографии Евгения Павловича, не из списка чего с ним может быть и с чем ему примириться. Это все — не из его времени, он так не может. Паша видел это точно. И был благодарен ребятам за минуты здесь, за столом, рядом с Надей. Валера в неуемном словоблудии добрался до дипломов. Как готовились днем и ночью, проходили практику, и как от слова декана решалась оценка. Сам Валера в тот момент нутром ощущал воспоминание отвращения к учебе, к пятому курсу. Скандалы и отчаяние, пьянки в честь потерянной в безденежье страшной и горькой его любви, красивой, тонкой девушке-мечте. Валера даже не начинал диплом, и уже видел в деканате бланк с приказом на отчисление. Пухлый конверт, да маслянистые, твердые в накопленной наглости, глаза в сумерках добротного кабинета вернули Валеру в аудитории. Жаркой июньской защитой он чуть не по слогам зачитал с листа истекшей потом комиссии доклад, с бесцветным выражением взял из рук улыбчивого декана диплом, и вечером за гогочущим столом сидел хомяком, на много месяцев — ребята и не помнили насколько — потеряв кровный азарт к жизни и той неповторимой мечте, с ее глазами, ее телом, ее голосом.
Евгений Павлович, мы с Надей поговорим? — Паша отшелушивал слова. Зачем-то нужно было это спросить. Хозяин повернул к нему одни глаза. Мохнатая, львиная голова продолжала слушать Валеру. Уперся в Пашу зрачками. Двинул глаза на Надю. Ничего не сказал, вернулся взглядом к Валериной болтовне. Тот, заливаясь соловьем, пропустил Пашины слова, и пел о нелегком выборе профессии.
Они вышли в коридор. Откуда-то доносилось густое сопение Рыжего. Из темноты маленькой комнаты за занавеской блестела глазами сестра Катя.
Во дворе гудел холодом ветер. Молодая весна слабо обнимала окоченевшую землю. Желая согреть, он взял ее руку. Улыбнулся, что не отдернула.
А ты молодец, — сказала Надя вдруг. — Он привык, что к нему приходят, просят.
Сейчас тоже.
Потому что он никогда не думает про мою и Катину жизни. Только про нашу общую.
Ладно, с ним понятно. Только я сюда моих оболдуев не для него привез. Я не знаю, как будет. Могу только попробовать. Мы должны попробовать. Если ты хочешь, — проговорил скомкано.
И вдруг увидел в ней испуганную радость перед их будущем, их общим притянул её к себе. Смотрел в черные, в холодной темноте, глаза.
В дом Паша вернулся с каменным лицом. Старым романтикам пора было на сцену. Нехорошо одному хозяину выступать в маскараде. А то на Диму смотреть жалко. Тот со своими кулаками совсем не знает, что делать. Пусть Евгений Павлович и голову не повернет. Подмигнем Валере. Тот не дурак, Пашу знает хорошо. Умница, и не дернулся даже, но уже сообразил себе и косится на Сережу, знак подает. У Евгения Павловича на этих желторотых нюх. Они бы и рады что задумать, да просты как сосновая доска. В оборот взял их сразу. Катенька, как с работы вернулся, подошла и жалобно смотрит. Любит сестру. А он? Он-то еще как любит! И на Катино: «Может, они, пап, ничего плохого не хотят?» улыбнулся ласково через бороду, как по голове погладил. Только Катенька губы сжала и к себе. С такой же улыбкой и Надю встретил. В какую красавицу выросла, а? И парня того, не сразу, но вспомнил, выхватил из памяти настороженность, пробившуюся через выпитое за свадебным столом, когда уловил чужой взгляд на дочери. И ее, ответный, им не раскрытый. Нераскрытость и была одно, почему он сразу пацана за дверь не попросил и белиберду эту с пирогами и чаем позволил. Не из тех Евгений Павлович, что за волосы, да об пол, ни единого раза в жизнь и пальцем… За что доверием их обладал. Обходительно ловил их настроение, чуял когда намечалась влажная плаксивость в доме. В Наденьке, когда с парнем этим вернулась, задумчивость увидел, странность. Но это ничего, бывает, переживем. Вместе с тем заметил силу в ней непривычную и неожиданную. Было это в дочке и раньше, нарастала в ней самость. В школу устроилась, они лишь после узнали. С братом: погоревала свое и утвердилась; не жалеет бездаря. Его кровь, крепкая. Но была эта сила в ней как в воздухе подвешенная, а тут встала на землю ногами. И этот парень, сумасбродно заявившийся, как и всякая чуждая неожиданность, хозяину как кость в… Забрать и увезти?
Ересь. Все это дело — дурость, просто глупость, и все тут. Евгений Павлович с легкомыслием, бестолковостью всю жизнь воюет… А с домом что будет, она подумала? Ему, старику, с алкашом нашим оставаться? А Катя? Будем четными — на тебе, Наденька, здесь все и держится. Пропадут без тебя все расчеты, да мечты его о крепком хозяйстве. Маленькие такие, хилые мечты, нет у нас других, эти только.
Алешке — в морду бы, да он хоть пьянь, да не дурак, за ребятами приглядит. Не бывало, чтоб чужие у нас порядки наводили. И правильно Паша говоришь, пора вам идти, пожалуй. Нам краюху не делить. Оборву я болтовню этого чернявого с пышной физиономией, расстегну улыбку щедро, до порога провожу. Ступайте себе подобру-поздорову. Ну вот и славно. А я ворота запру, в дом зайду, за стол сяду, в темень оконную погляжу….
Коля так и спал в машине. В неуютном ощущении неудачи ребята оставили его и пошли гулять. Деряблый поселок серел в сумерках облупленным забором, кирпичом стен. Асфальт в местах разбит до грунтовой дороги. Поминутно кто-то из них да проваливался в грязь. На перекрестах у мусорных баков копошились псы.
Вашу дивизию, ну почему тут никто не уберет? — ругался сам с собой Сережа. Он считал дело проигранным и жалел всех их. — Ты Паша — дурак форменный. Но бываешь прав. Мы тебя в гостинице не послушали, сюда потащились. Теперь и сами кретинами глядим.
Жрать охота, — в доме Дима глядел телячьими глазами и глотал один чай.
Тоже голодный, истратившийся на килограммы россказней, Валера не отвечал. Ему бездумно стало нравится происходящее. Хотелось безрассудства, творить глупости, добиваться любви заветных женщин. Расправлялись плечи, легкие надувались холодным воздухом, хотелось быть красивым. Они это называли «закосить под Дон-Кихота».
Зарулим куда? — нужно было перевести дух.
Вышли к площади. У белокаменной, тянущейся к первым звездам колокольни мерцало вывеской кафе. Здесь останавливались редкие туристы и паломники. Посетителей в тихом освещении было немного. Справляла юбилей группа пышных учителей и медиков на пенсии. Парень в великоватом пиджаке и кедах уворачивался взглядом от девушки напротив, не зная чем занять ее. Красота девушки в вишневом платье была схожа с Надиной — из тех, что в глаза не бросаются, но чем ближе её узнаешь, тем сильнее тянет. На парня она смотрела со сладким испытующим прищуром, с новым чувством женщины.
Ребята заулыбались на них, попросили еды и выпивки. Паша смотрел на девушку. Не то ли, что было в этой девушке к парню, он не увидел в Наде? Все это время он думал, как всё сложилось у него, любовался ребятами — как они притащили его сюда и сделали все, и так мало думал о Наде, не видел ее настоящую и того, что было с ними. Почему так поздно он подумал о ней? Все, что было до этого — не то. Сейчас он думал о ней, как о себе. «Ах ты кот!» — думал Паша, когда смотрел на девушку в кафе. Она медово нешироко улыбалась, не смеялась шуткам, редко отвечала парню.
Держала расстояние и ждала его шага. Сколько раз Паша видел на себе такие глаза! Не принуждают, смотрят и ждут. Измеряют твою свободу.
Ты куда? — поднялся вслед за ним Валера.
Позвоню.
Совсем стемнело. Колокольня белела в густой холодной высоте.
Ей? — Валера с шармом гуляки, как он один из них умел, чиркнул спичкой.
Отошел, но слышал, что Надя ответила. Довольно хмыкнул себе. Паша говорил прочно, но не сухо. Все решалось, а Валере никак не хотелось уезжать. Им было хорошо здесь. Кто бы подумал, что в этом поселке, который то нравился свежестью, то настораживал тишиной, холодной апрельской ночью, в них проснется радость к жизни, удивительное и неповторимое, что испытывали они такими же холодными ночами, когда бродили вместе по дорогам и дворам в восторге и отчаянии, со страхом и наслаждением ожидая, когда завтра их коснется солнце.
Теперь в легком весеннем воздухе переговаривались верхушки лип, где-то орали коты. Что-то мелькнуло в темноте, на той стороне площади, у базара освещенной тремя горемычными фонарями. Валера хищно скривил губы. Было что-то там, в тени торговых навесов.
Звони Коле, — подошел Паша. — Она выйдет скоро, пусть едут сюда. Сворачиваемся.
Давно пора, — Валера продолжал смотреть в темноту торговых рядов. — Порядок?
Хорошо все, — Паша с удовольствием передернулся от холода.
Хорошо все, что хорошо, — усмехнулся Валера, набирая Колю.
Паша вернулся к столику, спросил счет. Подмигнул Сереже. Дима со скуки успел выпить и прилично закусить, но от того только приободрился, приставал к официанткам и за спиной растерянного парня улыбался девушке в вишневом платье.
Нормально, всё. Коля ждет, — вернулся Валера.
Ей нужно время, — Паша стучал костяшками по столу. — Вызови такси до гостиницы, все не влезем.
Валера только на миг застыл взглядом на входе, а ребята уже обернулись. В дверях на них щерился Тощий.
Этот здесь откуда? — буркнул Дима.
От дома, похоже, провожает, — Валера махнул официантке и расплатился. — Надо выходить, а то Коля напороться может.
Паша смотрел на них большими глазами, и ребята увидели, что это испуг за Надю.
Начинается, — вздохнул Сережа.
Поднялись медленно. Валера в таких случаях упорствовал: «Жить нужно в удовольствие. Всегда». Дима подмигнул обернувшемуся парню в великоватом пиджаке.
Перед входом в кафе, в желтом мутном свете, стояли семеро. На вид всем около двадцати. В центре — Бритый.
И всё? — засомневался Дима.
Обнищала отчизна шпаной, — согласился Валера.
Паша шагнул вперед:
Рыжий где?
Мы и без него вам наваляем, — взвизгнул Тощий. — Вы че сюда приперлись? — двинулся вперед. — Баб наших шпарить?
Все думал, зачем я-то Пашке здесь? — хмыкнул Дима и тяжелым ударом в лицо срубил Бритого. «От души!» — называл он это. Бритый шлепнулся с размаху, шатаясь, поднялся, но получил удар ногой чуть выше живота, хрюкнул, свалился, скрутившись, и потом только отполз в кусты. В порыве Дима налетел на второго. Ударом в грудь бухнуло на всю площадь. Дима поднял противника и швырнул в сторону. Валера с первым справился быстро, хоть схватил удар в живот и под глазом набухал синяк. Задыхаясь, пропустил удар от второго, но и ответил хорошо. Они схватились как борцы и повалились на землю. Сережа готовился провести честный боксерский поединок, и сразу получил по ногам и в зубы. Почуял соленое и горячее во рту, осатанел, сверкнул яростью, чего в нем курса с четвертого не было, но когда случалось — всем вокруг становилось не по себе. Хлестко ударил между ног, коленом в голову и когда тот упал, бросился на него.
Паша сразу решил, ему достанется Тощий. Хамская улыбка отсвечивала напротив. Паша впервые в эти дни озлобился, на лице проступила дикое выражение отчужденности. Тощий увидел это, натянулся в испуге, хотел отскочить, но получил удар слета в грудь. Шваркнулся об асфальт, содрал спину, шипя вскочил, бросился бежать, схватил хлесткий удар по лицу, потом еще, брызнул слезами. Тогда Тощий кинулся на Пашу, оттолкнул его и увидел, что вся шайка раскидана по сторонам. Повернулся и бросился в темноту базарных рядов. Что-то крикнув, за ним бросился последний, седьмой.
Паша увидел, как Сережа лупит сжавшегося на земле. Кинулся, оттащил его.
Хватит! Все, хватит! Все уже.
Сжавшийся глянул на них, вдруг подскочил, как заяц, и дал деру через площадь.
Валера со своим мутузили друг друга. Дима оторвал нападавшего от Валеры, тоже поднял его выше пояса, отшвырнул богатырски. Тот вскочил и, ковыляя, побежал за церковь.
Из-за угла на площадь выехало такси. Валера зло трогал набухающий синяк:
Разошлись мы с вами.
Какого чёрта эти сопли будят зверей? — с выпученными глазами озирался, сильно дыша, Сережа.
Уходить надо, — Дима махнул таксисту.
Коля-то где? — Паша достал телефон.
Позади был тяжкий день. Евгений Павлович больше обычного налил себе, напевая что-то бравурное под нос. Закончил нужное по дому, сообразил дела на завтра. Вышел в морозный еще вечер, глянул на тихую, без движения, улицу, хлестнул задвижкой на воротах, запер дом и со спокойной верой в свою правоту уснул.
В комнате, на кровати, перед кипой срочных вещей, Надя смотрела как сгущается ночь в окне, как разгорается уличный фонарь над воротами и слушала дом. За стенкой затихла сестра, на кухне скрипел половицами отец. Чуждо и неудобно у них выходило. Радость в детстве, стычки в юности, когда не стало мамы, нарастающее непонимание, поиски работы, ее самостоятельность. Отец не то чтобы противился их с Катей новым увлечениям и мыслям, он совсем не представлял их для себя, как и для их дома. Надежная крепость — он ее годами выстраивал, пока девочки росли — незаметно для Евгения Павловича стала темницей, а он — стражем. Если Катя еще была в возрасте, когда крылья в душе только обозначились молодым пером, Надя давно билась о решетки.
С годами отец отходил в мир отгороженного дома, ограничился хозяйством и заработком, и Надя видела неспособность понять её. Наверное, отец хотел понять, и были силы, но не мог этого, точно ему не хватало какого-то органа или части тела, чтобы понять эту новую жизнь.
Надя сидела на кровати, слушала шорохи и бормотание отца на кухне, прислушивалась к себе и с испугом не находила к отцу тепла внутри. Даже не хотелось прощаться. Раньше думала, слабость брата сплотит их, но этого не случилось, кончилось обидами и расстройством. Надя почти не разговаривала с братом, отец отдалился от нее. Потеря надежд на сына была для Евгения Павловича переломом, он не знал, кого винить, и считал виновными всех. Для себя решил, что может только сохранить дом и девочек. Когда на пороге появлялся чужак, сомнений внутри Евгения Павловича не было.
Наде и теперь слабо верилось, что Паша просто взял и приехал к ней. Только не нужно было, чтобы он приехал к ней. Он мог приехать только за ней.
Когда Паша уходил, она начеркала телефон. Решила — он захочет, и они рискнут. Или не будет ничего, и она будет делать жизнь сама, как сможет.
Он позвонил, и Надя поняла, что всё это правда. Всё-всё правда. Она ничего не решала и не сомневалась. Просто знала, что так и нужно, сделать то, что есть. Совсем спокойно, словно поступала так каждый день, Надя достала сумку для поездок и в пятнадцать минут собрала вещи на первое время. Ждала, сейчас в ней проснется жалость к дому и семье, проснется страх перед Пашей, но ничего не было. Надя вдохнула теплый воздух натопленной комнаты, подумала, что нужно идти на мороз, в темноту и почуяла в груди хозяйскую крепость для жизни. Подошла к зеркалу и вдруг заметила красоту своего лица, свои странные глаза, привлекающий изгиб губ.
Неизвестное за окном было просто. Нужно только знать свою жизнь и жить ей. Это было сейчас так ясно, и тут же она знала, как это невозможно представить для отца. Оставалась любимая Катя и могила матери за высокой голубой калиткой на выезде из поселка. Она их не бросит. Знала, успеет всё. И делала всё легко.
Когда дом онемел и тишина в нем собралась устояться до утра, Надя принесла из коридора ботинки, надела джинсы, кофту, куртку, спортивную шапку, закинула за спину сумку, тихо открыла окно и выбралась в сад.
Было холодно, ночью к земле опускались заморозки. Она шла бетонной дорожкой вдоль дома, когда сзади глухо хрустнула рама окна, и на дорожку в тапочках и футболке спрыгнула Катя. Вместе дошли до ворот.
Когда вернешься? — ежилась Катя.
Как получится. Папе скажи всё как надо. У меня на столе записка, там все указано. Скоро позвоню.
В Кате не было недоумения или растерянности, и она не хуже Нади знала, как всё должно быть. Надя была сильно благодарна за это. Остаться она могла только из-за сестры. Но видно, как сестра уважала то, чего не умел принять отец.
— Бросаешь меня? — Катя укоризненно улыбалась в темноте.
Ну да, бросишь вас, — Надя поправила ей волосы, взяла за руку и поцеловала. — Не скучай тут и не бойся ничего. К маме сейчас заглянем и дальше поедем. А папа пусть не волнуется.
Надя легонько щелкнула задвижкой калитки, прошуршала по гравию подъездной стоянки. Коля завел двигатель, вышел, улыбнулся Наде. В ночном сумраке она смотрела холодно, нерешительно, но согласно. Коля положил ее сумку в багажник. Надя оглянулась на черный контур дома и заметила, как в ней не всколыхнулась и доля жалости.
Такси и внедорожник встретились на перекрестке, у выезда из поселка. Ребята вышли из машин. Во дворах лениво перебрехивались псы. Здесь почти не было освещения, холодную темень рассекал свет фар, да звезды сонливо поблескивали наверху.
С битыми мордами идите в такси, — Паша покосился на Сережу и Валеру. У тех слегка заплыли глаза.
Надя вышла к нему нерешительно, боязно.
Привет, — Паша взял ее руки, грел замерзшие ладони. Она молчала, смотрела на него чуть исподлобья.
Если бы при старом кладбище на выезде из Петровского был сторож, как было при лесопромышленнике Кутепове (его родовая усыпальница справа от входа), этой темной, с заморозками ночью, из своего домика он бы увидел среди могил группу пляшущих светляков. Присмотревшись, разглядел, как между надгробий, подсвечивая проход фонарями, идут люди. Тогда сторож натянул бы сапоги, тулуп, и на улице уже заметил, что ведет их девушка. Старик бы пошел навстречу, узнать, что за народ беспокоит по ночам его кладбище. Только бы он к ним приблизился, как девушка остановилась.
Здесь это.
Она открыла высокую голубую калитку и прошла к скромной могиле. Без фотографии, только имя и даты. С ней к могиле прошел парень. Остальные остались снаружи и светили фонарями.
Девушка присела у могилы и что-то негромко сказала.
Парень стоял чуть позади. Было тихо, птицы спали. Сторож старался бы не скрипеть талым снегом. Еще в остатке буйного февральского перемета, на сырой земле или в низинах, затопленные водой, скрытые в сухостое, неухоженные или чистые, белесые ночью надгробия портретами и распятыми образами смотрели на пришедших.
Скоро девушка привстала, снова сказала что-то парню и они вышли за оградку. Светляки запрыгали обратно к дороге. Старый сторож выпустил бы струю морозного затаенного дыхания и вернулся в домик. Там бы перекрестился на Красный угол и лег досыпать, чтобы утром ждать новых поселенцев и копать им жилища.
Ночная гуща чуть подёрнулась из-за леса голубизной, когда заспанный старик-охранник, из бывших военных, в заношенной камуфляжной форме, протопал по коридору и стуком разбудил Андрея Ивановича.
Впопыхах плеснув в глаза водой, натягивая свитер, куртку и ботинки, он вышел н крыльцо и на освещенной стоянке сразу узнал давешний внедорожник. Оценил фонари под глазами упитанного и институтского парня.
Нам машину забрать, — подошел первый к смотрителю.
Конечно, — Андрей Иванович улыбнулся. Ребята чем-то ему нравились.
Нельзя еще завтрак сообразить? Нам далеко ехать.
Так рано мы не подаем. Но я разбужу повара.
Шестеро полуночников сели к большому круглому столу. Полновесная и, как положено, ворчливая Варвара Николавеная — лучшая стряпуха в округе — подавала засыпанные зеленью глазуньи, вчерашний, чуть ссохшийся хлеб. Андрей Иванович сам наливал крепкий, в дорогу, кофе, размешивал сливки и сахар. Разглядывал новенькую — лет двадцати пяти, с густыми волнистыми волосами, черными, как ночь за окном и цвета молочного шоколада глазами. Сквозь утомленный и взволнованный взгляд — ее русская и слегка дикая красота.
До города нас докинешь? — парень рядом с девушкой повернулся к упитанному.
Нет, я с ребятами, — тот протянул ему ключи. — А вы сами давайте. Сейчас доверенность нарисую, — он стал копаться в правах.
Андрей Иванович принес кофе. Укутанная в теплую куртку девушка, как и он, с любопытством поглядывала на ребят за столом, будто только встретила их.
Чёрт возьми, — отхлебнул из чашки институтский. — Может, разгоню в июне студентов и роман про всё это накатаю! «Два дня на краю географии»! А? Как?
Ага, лучше «Туда и обратно», — подмигнул парень рядом с девушкой.
Вообще, — покачал головой институтский. — Сюжет слабоват. Пара застолий, пара драк, выпивка, болтовня, снова выпивка, сплошные бродилки…
Да, бестселлер не состоится! — заспанно вздохнул здоровяк.
Вот если б сейчас ворвался Рыжий с пулеметом и покрошил нас всех — может, была бы вероятность, — мечтал вслух институтский.
Или если Надя подсыплет снотворное в кофе, и очнемся мы в лесу, голые, привязаны к деревьям.
Почему голые-то?
Для крутости повествования! Сейчас по-другому нельзя. Главное, чтобы было написано круто!
Это — шанс для второй части. Пусть теперь Валера найдет себе какую-нибудь зазнобу!
Только, чур, где-нибудь под Сочи, — встрепенулся упитанный.
Да, и чтоб с коттеджем. Окна на залив.
Ага, и очнемся мы на плоту, посреди моря.
Ну, тут уж точно — голые!
Когда все поднялись, здоровяк расплатился, оставил хорошие чаевые.
Паша! — окликнул он парня с девушкой на выходе.
Пригодится. Скинулись тут, — сунул ему пачку.
Да ну что ты! — отшатнулся Паша. — У нас есть на первое время.
Давай, бери. Чего ломаешься… Валера говорит — сморщился, припоминая, — дружба это… должна быть… как ее… типа круглосуточная.
На востоке зардело во всю ширь земли. Андрей Иванович помог Варваре Николаевне убрать со стола, подошел к окну. Внедорожник, резко дав ходу, рванулся по дороге к городу. Седан с парнем и девушкой постоял на месте, будто решая, что делать, потом тихо двинулся полями на юг.
Андрей Иванович больше не ложился. Нужно было посмотреть, не затек ли снова подвал от талой воды, обойти номера, заказать из города продукты. Потом вышел во двор. Начинал расходиться ветер в соснах. Погода менялась. Наверху гасли звезды. Темный со стороны рассвета лес стоял недвижим и вечен. Стоял, гудел листвой и смотрел на людей.
май 2013 — сентябрь 2014
городу Узловая
РИСК
(авантюрная повесть)
…Осталось нам немного лет,
Мы пошустрим и, как положено, умрем.
В. С. Высоцкий
ДЕТИ КАМНЯ
По улице, между высокими серыми домами шли толпы и с хрипом выкрикивали протесты и требования. Растрепанный лысый старик с бородой клином в потертом пиджаке и круглых металлических очках нес плакат «Хватит врать!». За руку он держал мальчика лет шести. Рядом группа бедно одетых юношей растянула в ширину дороги криво написанный краской транспарант «Хватит жрать!». Шли сотни и сотни людей. Демонстрация продвигалась городом, и дома вокруг рушились, будто не могли терпеть криков на разрыв и отчаянных лиц. Когда к месту, где прошли первые ряды, подходили последние, от зданий по обе стороны улицы оставались одни руины и столбы пыли. От нее лица людей будто старели. Демонстранты растерянно оглядывались на разрушения, замедляли шаг. Крики стихали, все тревожно переговаривались; некоторые садились среди обломков и клубов оседающей пыли, растерянным взглядом осматривали развалины и смолкали. На остатки упавшего балкона, испуганно озираясь, сел старик в круглых очках. Он закрыл лицо руками, посидел так, а когда посмотрел на свет, его не интересовала ни кричащая толпа, ни разрушенная улица. Он смотрел на мальчика, который лазил по обломкам камней, что-то отыскивал, иногда отбегал, исчезая в облаке пыли, появлялся снова и продолжал играть с разрушенным городом в только ему и камням ведомую игру.
Витя проснулся и долго не открывал глаза, будто хотел запомнить каждое лицо из той толпы, каждый их выкрик, и особенно мальчика на развалинах. Когда встал и умылся, позвонил:
— Привет! У нас все готово?
— Да.
— Тогда — сегодня. Не откладываем. Егору скажи.
КОЖАНЫЕ КРЫСЫ
— Саша! Что ты смотришь так сурово? — Каменев откупорил бутылку и поставил стаканчик на постамент памятника. — Подожди, сейчас веселее будет, — Он плеснул себе и чокнулся с ногой памятника. — Выпьем, Саша, за… удачу что ли?.. Как там… «и на обломках самовластья»… — он поднял голову. — Но она еще не вспрянула, совсем не вспрянула… — привиделось, Пушкин смотрел хмуро, голова памятника была склонена вперед, будто поэт согнулся в скорби.
— На проходной какая-то Вера Михайловна, — справа мелькнула черная фигура и тенью легла на постамент. — Милиции нет. От входа направо, метров двадцать по коридору, лестница, второй этаж и сразу приемная. Там секретарша. Кабинет Петухова — направо, Кобылина — налево. У нас минут десять. Телефон у секретаря. В кабинете…
— Врешь ты, как Троцкий. Правда, Саша? — сказал расслабленным голосом Каменев, посмотрел на памятник, повернулся к Троцкому. — В общем, как и положено заводской шпане. А трубка на проходной?
— Вить…
— Товарищ Каменев, пожалуйста.
— Товарищ Каменев, если проходную пройдем тихо… — начал было Троцкий.
— Телефон на выходе срезать, — совсем по-другому, твердо, но также спокойно оборвал его Каменев. — Поручается тебе. Зиновьев готов?
— В сквере. Я только от него. Всё проверили.
— Хорошо. Телега на месте: с ночи во внутреннем дворе стоит — и никто ни ухом…
— Плевать всем.
— Ты когда-нибудь видел, как крысы плюют?
— Не видел, — смягчился лицом Троцкий. — Надеюсь посмотреть, как они плавают.
— Далеко не уплывут, — Каменев взял с постамента стаканчик, принюхался. — Будем, Александр Сергеевич!
Зиновьев держал перед собой открытую ладонь, по которой медленно ползла и все не могла взлететь яркая, по-летнему раскрашенная бабочка.
— Поймал, а теперь сама не улетает. Тепло сегодня, всем погреться хочется… — усмехнулся он ребятам.
— Охладиться — тоже. Всё здесь? — Каменев показал на три вещмешка у ног Зиновьева. — Шампанское не забыли?
— «Советское», родное, — улыбнулся Зиновьев. — Лев Борисович, есть мнение разделиться. Трое сразу — это нехорошо…
— Как разделиться?
— Зайду первый я, скажу, за справкой. Следом — вы. Тебя знают и пустят. Пойдем в разные стороны, встретимся у приемной. Через проходную народа много ходит, обед скоро, внимания не обратят.
— Давай. Тогда ты — первый, мы через три минуты. Оба там?
— С утра. Понедельник же. Планерка, потом еще посидели. После затихли. Секретарша выбегала раз в ресторан, — подчеркнул Зиновьев.
— Правильно! Чего не кирнуть. Вы с Ильичом в Разливе небось глушили за милую душу, — подмигнул ему Троцкий.
— У пролетариев нет души, — возвысил голос Зиновьев. — У пролетариев только революционная сознательность!
— А пить за революционную сознательность — вообще дело святое! — перебил их Каменев и раздал рюкзаки.
— Здравствуйте, — кивнула ребятам Вера Михайловна, подняв глаза с толстыми мутными стеклами очков от кроссворда. — Вы куда?
— К здравоохранителям, — откликнулся Каменев. — О диспансеризации пишем, — и прошли мимо.
«Косынка» не складывалась, Лидия Ефимовна, недавняя выпускница юридического факультета и племянница замглавы мэра, огорченно глядела в экран. На легкий скрип двери хотела не оборачиваться, так, глянула мельком, но тут же судорожно вскочила, выпучила глаза и задушила в груди недоуменный сиплый крик.
Перед столом стояли трое в масках. Таких масок она никогда не видела — в виде каких-то людей зрелого возраста, даже стариков. Лица казались знакомыми, будто кого-то из них она видела, то ли вчера в магазине, то ли в школьном учебнике. С круглыми, как пуговицы, глазами Людмила Ефимовна громко, открыв рот, дышала и не могла ничего сказать. Упал на пол обрезанный провод телефона. К ее лицу поднялся длинный кинжал.
— Один только звук…
В минуту Лидию Ефимовну усадили на стул и связали ей руки за спиной.
— Где ключи от кабинетов?
Людмила Ефимовна, так и не выдавив из себя ни писка, мелко тряся головой, дернулась глазами к столу. Бандит в маске человека в круглых очках с козлиной бородкой взял со стола связку ключей и запер дверь из приемной в коридор.
— Где они?
Людмила Ефимовна, вжавшись в стул, попыталась встать, споткнулась на месте, чуть не упала, и снова села.
— У Юрия Петровича, — пролепетала.
Третий достал из рюкзака оружие.
— Каменев! — он подал первому бандиту обрез двуствольного ружья.
— Троцкий! — передал второму такой же обрез, только одноствольный. — А я с этим пока поиграю, — взял он в руки пистолет и как показалось Людмиле Ефимовне, подмигнул ей.
— Юрий Петрович — это направо, — сказал Каменев и распахнул дверь кабинета.
Минут через десять, окончившая исписанный кроссворд, Вера Михайловна с ужасом, какой она только могла изобразить лицом, увидела как обоих руководителей города, скрученных в три погибели, волокут мимо проходной в угол коридора, ко входу во внутренний двор администрации.
Вера Михайловна рванулась с места, подбежала к странному конвою, не в силах от возмущения и слова произнести, остановилась и как шипящая, толстая гусыня, замахала на захватчиков руками.
— Брысь на место и не жужжи, — человек в маске какого-то старика достал нож, который показался Вере Михайловне огромным кинжалом, и отрезал провод телефона.
На дрожащих ногах дежурная вернулась на место, застывшим взглядом проследила, как пятеро темных фигур скрылись за дверью в углу и тогда, будто растерянный ребенок, у которого отняли все игрушки, бессильно свесила большие толстые руки и так и осталась сидеть, глядя в одну точку немигающими глазами и изредка вертя, как заведенная кукла, головой.
— Анька! Анька! Сюды! Сюды! — звонко кричала, несясь во весь дух по улице, девочка лет десяти. На крик из окон пятиэтажек по обеим сторонам улицы выглядывали все, кто был дома, из дворов показались спорящие за домино старики, застывали на ходу прохожие.
По дороге неторопливо ехала телега, запряженная обоими градоначальниками, Юрием Петровичем Петуховым и Валерьяном Захаровичем Кобылиным. В ободранных белых рубахах, согнутые дугой, с выражением страха и безумия, оба исходили гортанными звуками, пытались что-то выговорить. Ничего не выходило и со стоном, кривясь лицом от боли, они волокли повозку по улице.
Каменев, горячась, щелкал кнутом и с зычным криком: «Ну! Пошли хорошие! Давай ходу!» нещадно хлестал тяговых в упряжке по спинам. Те скрипели зубами, стонали и еще сильнее, от боли отчаянно разгоняя телегу.
— А вы, товарищ Зиновьев, утверждали будто крысы не пойдут в упряжке! — обернулся назад Каменев.
Зиновьев, чуть привстав, хлопком вышиб из бутылки шампанского пробку и отхлебнул из горла:
— И сколько, вы думаете, в нашей паре грызунов лошадиных сил?
— До черта с куличиком, — Троцкий оглянулся по сторонам, тоже выпил, развязал холщовый мешок и стал разбрасывать листовки. — Обратите, товарищи, внимание на эту физиономию, — он ткнул пальцем в главу города, с затылка походившего на доброго борова. — На нем же пахать и сеять, сеять и пахать!
— Эх, пошла родная! — Каменев размашисто, со свистом, прошелся кнутом по упряжке, так что тяговые взвыли от боли. — Правее судари, правее! Вы же у нас поголовно правые, вам налево не полагается… Жарко вам?! Сейчас охладимся…
Показалась набережная городского пруда с пологим, выложенным плитами, спуском к воде. Юрий Петрович и Валерьян Захарович от стылого ужаса адских десяти последних минут их жизни, казалось, сошедшие с ума, не поняли, что их ожидает. Только увидев зеленую муть и почуяв сырость ряски, они отчаянно попытались затормозить давившую сзади по накату берега телегу. Ничего не вышло. В воздухе пару раз задорно просвистел кнут, над поверхностью пруда раздались два оборванных крика и телега с ходу, шумно и грузно вошла в воду.
В две минуты все кончилось. Трое в масках соскочили на берег, даже не замочившись, и стремглав скрылись в ближайших кущах, обильно разросшихся по необустроенным дворам. Телега ушла на дно. Над поверхностью остались только стоящие по плечи в воде обои тяговые, с торчащим над ними дышлом. Оба мощнотелых градоначальника отфыркивались как тюлени, стараясь устоять на ногах, дергано крутили головами, так и не произнеся ни слова. Вокруг замерла тишина. Чиновники смотрели друг на друга, не понимая, почему все кончилось, и куда все подевались.
Когда взбаламученная поверхность пруда успокоилась, на берегу стали собираться горожане. Лысый старик с реденькой длинной бородой из дворовой команды игры в домино поднял с дороги листовку. Он пригляделся к печатному тексту и, сделав паузу, прочитал вслух остальным: «Граждане! Этой акцией общественность Тихомира протестует против власти, которая не умеет управлять городом. За восемь лет у власти они довели город до разрухи. Отобрали у горожан будущее. Мы заявляем о намерении отстранить этих людей от власти и предлагаем поддержать нас. В Тихомире нужно установить народное самоуправление».
СТУЛ. СКАМЕЙКА. КАРАНДАШ.
— Вениамин Игоревич! Звоните в администрацию! Я не знаю, в милицию звоните! — ректор даже не заметил, как декан ворвалась к нему в кабинет.
— Да что? — поднялся Вениамин Игоревич ей навстречу. — Вы уже студентов заболтать не можете? Ерунда какая-то!
— Да вы послушайте! Там черт знает что!
Через длинный коридор, спустившись этажом ниже, ректор прошел в лекторий. Внутри, так что ничего не разобрать, стоял ропщущий гул голосов, которые возмущались, выкрикивали что-то и вопили..
Дарья Сергеевна вырвалась вперед и замахала руками. Студенты заголосили еще громче.
— Вы что? Пособничаете преступникам? Или они среди вас? — сразу оживился при виде ректора полный, с круглыми щеками и двойным, несмотря на молодость, подбородком и зачесом на лысеющей голове, парторг в лощеном светло-сером костюме, с широким, на заколке, галстуке в крупную клетку. — Мы найдем виновных! — по-хрущевски тряс он пухлым кулаком.
— Ищите, ищите. Привыкли вынюхивать! — сыпалось из рядов.
— Вы против выявления бандитов, нападавших на администрацию? — гремел парторг, краснея и сбрасывая в ярости прежний стерильный вид.
— А вы против выявления бандитов в администрации? — не унимались ряды.
Ректор привык к наглецам-одиночкам, к идейным, с болезненно сверкающими глазами, в конце концов, к озлобленным нищетой и унижением, но слабым, с прозрачной душонкой просителям. Теперь перед ним стояла стена крепких сытых лиц, в глазах огонь, в словах дерзость, в голосе твердь умно скроенных фраз.
Ректор послушал, поморщился при виде Александра в первом ряду, о чем конечно узнают где нужно. Вышел к центру зала, поднял руку и, когда толпа немного поутихла, заговорил:
— Все мы учимся и работаем для достойного, стабильного будущего. Для такого будущего нам необходимо крепкое государство, крепкая власть…
— Нам — не нужна! — раздалось из глубины студенческих рядов.
Ректор махнул рукой, продолжил.
— А государство не может существовать без закона. Мы же не хотим бардака? Руководство города и района было избрано демократическим способом…
— Но не народным! — выкрик с другой стороны.
— И много лет работает на благо…
— Слишком много лет! — голос с первого ряда.
На миг ректору показалось, что это крикнул Александр. Вениамин Игоревич властно посмотрел на него, сделал паузу. Тридцать лет ректор выступал с речами. Внимательным взглядом обвел студенчество. В рядах приутихли.
— …работает в меру сил, по законам государства, — он остановился и выше вскинул выточенный будто из бронзы подбородок. — Чего хотите вы? Другой власти? Других законов? Участвуйте в выборах! Занимайтесь политикой — никто не мешает! Достигайте власти законным путем.
— У этой власти нет закона! — без сомнения, с удивительной твердостью послышалось с самых первых рядов, и ректор чуть вздрогнул лицом — снова послышался сыновний голос. Вокруг одобрительно зашумели.
— Жители Тихомира, — с еще большей твердостью продолжил ректор, — живут по законам, хотят порядка, а не анархии. Мы все хотим мира и все что можем — делаем для этого. Вы — учитесь…
НА ИМЕНИНАХ
Екатерина Михайловна мельком оглядела себя в зеркало, вздохнула по новой морщине, медленно, затаив дыхание зажгла свечки, окинула взглядом торт и вышла к гостям.
Витя подошел к маме и разом затушил свечи. За столом поздравительно зашумели. Екатерина Михайловна растроганно улыбнулась. Гордость переполняла ее: пусть работа у сына с невысокой зарплатой, зато стабильная, уважаемая — в газете статьи выходят, в городе сына знают, водительские права получил, квартиру ему купили, вот и девушку первый раз привел, Оксаной зовут. Вон как смотрит на Витю. Друзей полон дом, и разговоры у них современные, прогрессивные. Пойдет далеко. Есть у Екатерины Михайловны знакомые на местах, все пионерами к ней в библиотеку бегали.
— Ну а что, Игорь Сергеевич, бандитов еще не поймали? — повернул на новый виток беседу Егор, повернувшись к другу семьи, инспектору следственного комитета Игорю Сергеевичу. — У нас на заводе только про то и разговоры. А у Саши спецсобрание в институте. На проходной, рассказывает, чуть ли не обыскивают всех. Оружие какое-то ищут.
Все дни город бурлили разговорами о налете. Слухи поражали воображение. Кто говорил, разбойников было двое, кто пятеро. По рынку бродили слухи, что у налетчиков были гранаты и автоматы, вслух они читали «Интернационал» и пели «Марсельезу». В музее шептались — бандиты оказались при шпагах и шляпах с перьями, а из соседнего Придонья донеслось, будто в тот же день там видели троих на телеге в крестьянских косоворотках, но почему-то при казацких палашах и с турецкими ятаганами. Доводы, что телегу полдня вытаскивали из пруда и теперь она стоит во дворе УВД — успеха не имели. Одно знали — оба главы города в больнице, полуживую секретаря таскают каждый день на допросы, а дежурная с проходной на проверке в психиатрической больнице. Говорят, несет какой-то бред про троцкистский заговор, кричит, что ни в какого Кирова она не стреляла и призывает всех идти на поклон к мавзолею.
Игорь Сергеевич дело изучал, проверки проводил, выступал по телевизору. Говорили, кого-то допрашивал и трое или четверо уже задержаны. Но в своем кругу следователь говорил только, что пострадавшие в больнице под охраной, в администрации совсем пусто. Хотели было и туда милицию направить, но охранять оказалось как-то некого. Впрочем, поставили четверых на входе, выход во внутренний двор замуровали и по периметру здания постоянно курсирует патруль.
Игорь Сергеевич налил себе еще стопку, крякнув, выпил, устало облокотился на стол:
— Шустрая молодёжь пошла! Вам бы все повоевать, поспорить. А кто работать будет, интересно? Кто страну на ноги поднимать? Кричать, гулять научились, а дальше-то что? Мы, вот, помню, — он посмотрел куда-то выше голов, — и в лагере и в институте, и днем и ночью…
— Извините! А вот у нас в школе говорят, никого вообще не ловят… — врезалась с разбегу в разговор младшая сестра Оксаны Женечка Она сидела рядом с Егором и весь вечер украдкой скашивала глаза в его сторону.
Игорь Сергеевич оборвался взглядом, удивленно огляделся вокруг, чуть замешкался, зашевелил губами, встрепенулся и вмиг сделался трезвым:
— В какой это школе? Мы никого не упустим. Этот налет — политическая провокация оппозиции. Проплачена из-за границы! Дело государственное, — понизил он голос.
Будто извиняясь перед гостями за супруга, Любовь Николаевна сочувственно гладила его по руке и тихо, внушительно приговаривала:
— Ну, хватит, хватит, дорогой. Разошелся, как на съезде… У ребят праздник. Нет бы, поздравил Виктора…
— Это конечно… — не меняя прежний вдохновенный голос, Игорь Сергеевич набрал с запасом воздуха в грудь. — Хочу от имени… поздравить нашего дорогого… который только стал на путь… Тебе и твоим товарищам предстоит укрепить.. — он прервался, будто потерял нить выступления, но быстро собрался, — в жителях Тихомира чувство… за нашу страну, за наш любимый город…
— Игорь Сергеевич! Скажите! — вдруг привстала со своего места Женечка, и покраснев, с видом девочки, которая вдруг решилась на большое, взрослое дело, спросила. — А правда в школе говорят, все предприятия в городе — банкротные?
ЖЕСТЯНЫЕ СОБУТЫЛЬНИКИ
К себе вернулись затемно. Поставили чай, наскоро порезали сладкое.
— Ну Женечка и зарядила! — улыбнулся Витя. Та смущенно улыбнулась в ответ и принялась расставлять чашки.
— Что в школе еще говорят? — в тон ему спросил Егор.
— Да тоже все, — устало и неожиданно грустно пожала плечами Женечка. — Покусились. Недопустим. Наказать.
— У нас зашептались, — вернулась с кухни Оксана, с рулетом на блюде, — мол, давно судья оправдательных приговоров не выносил. — Оксана работала секретарем в городском суде и доставала Вите нужные сведения.
— Завод гудит. Не цехами и не станками, — бросил в сторону Егор и уселся на диван. — И я — тупой обыватель — не понимаю: они и правда не задаются вопросом: «Сколько еще это может быть»? Они всерьез решили испытать людей на прочность? Ладно — у меня, я — стерплю. У деда моего, ветерана, воды горячей два месяца нет. Холодная не идет — вытекает. Ржавой струйкой.
— В городе половина труб течет, — кивнул Витя. — Только мы же об этом не пишем…
— И половина крыш! — не сдержавшись, с задорным смешком ввернула свое, как шуруп, в разговор Женечка.
Оксана разлила чай и кофе.
— Интересное дело. Мы с вами уже года два вот так собираемся, и все одно и тоже. Как наши пенсионеры.
— Ну почему? — хитро ухмыльнулся Витя. — А как же последнее купание чинуш в пруду?
— На заводе, между собой, ликуют. Все говорят — сами бы сделали, да не сообразили… — отозвался Егор.
— В бравых заводчанах, товарищ Троцкий, я и не сомневался.
— Судье до чиновников — никакого дела. Слышала, всех больше оружие волнует, — сказала Оксана и вдруг замерла.
— А что ребята в школе говорят? — повернулся Витя к Женечке.
— Подождите… — Оксана подняла на Витю глаза. — А почему ты его Троцким назвал?
— Все-таки, Женечка, — не заметил ее Витя. — Что ребята-то говорят?
— Да ничего особо не говорят… — нерешительно переминалась Женечка.
— А все-таки? — не спуская с губ тяжелой улыбки, бережно настаивал Витя.
— Разное говорят, — хмыкнула Женечка, нахмурившись и напрягшись. — И вообще, смеются. Смеются просто.
— Молодцы! — Витя азартно хлопнул в ладоши. — Правильно! Ни ругать, не осуждать! Смеяться надо! — весело выкрикнул он, и у всех как-то внутри полегчало. — Смеяться над ними — самое верное средство! Этого они не выдерживают.
— Судья говорил… — медленно произнесла Оксана, — налетчики друг друга называли фамилиями революционеров. Одного точно — Троцкий. Еще.. Капуст.. нет.. Комар..
Витя внимательно, с успокоением, посмотрел на нее:
— Вымышленными фамилиями, солнышко, вымышленными. Второй — Каменев, третий — Зиновьев. Правильно? — заглядывая Оксане в самую глубину глаз, неторопливо, делая ударение на каждом слове, произнес Витя.
Оксана застыла лицом. В комнате повисла хмурая, грозовая тишина. Сколько раз Витя видел, как люди, близкие и чужие, находили силы отвернуться, пренебречь, не находя сил. Из памяти всплыло лицо преподавателя, которому он первый раз давал взятку — лицо надежного семьянина и любителя анекдотов. Вспомнил, как долго и насыщенно, будто желая отравиться, курил в форточку редактор, когда позвонили с запретом на публикацию о замерзающей школе в поселке под Тихомиром. Как менялись глазами чиновники, как только вопрос — лишь слегка, совсем слегка — мог навлечь на них гнев кожаных кабинетов сверху. Как исчезали перед интервью свидетели нарушений, как молчали телефоны, отключенные испугом быть услышанными. В те дни Витя понял — закон, убеждения, интересы — все блеф, ничто не поможет стать человеком тому, кто не чувствует в себе орган совести. Это было как открытие! Будто он думал — все люди равны, живут едиными правилами. И вдруг ясно увидел, что правила каждый себе придумывает сам, а только притворяется равным, чтобы не возмутить тишину, в которой жиреет, и никакого равенства они не хотят, и под эту удобную, под себя устроенную неравность любое правило перекорячят, какой угодно закон подстругают.
В дверь растерянным и протяжным сигналом позвонили. С порога, не проходя, Саша обрывисто и громко объявил:
— Кольку Полетова взяли! Шьют налет. Алиби у него смешное — водку жрал где-то весь день.
Ребята переглянулись. Колька, конечно, сволочь, в пятнадцать лет сидел по разбою, и списать на него нападение ничего не стоило.
— Не подумали мы, товарищи наркомы, об этом, — сел и откинулся на спинку дивана Саша. — Где телефон? Институтских кое-кого обзвоню — вдогонку забрить могут. Егор, ты бы тоже…
— У заводчан всегда пара кандидатов на автозак найдется, — не без гордости откликнулся Егор.
— Плюс железнодорожники. Как у них профсоюз прихлопнули, творят там, что хотят, — добавил вслед Витя.
— Мы пошли, — оглянулся Егор на Сашу, а следом на Оксану, которая тише воды сидела тут же. — Будьте на связи.
В дверях, чтоб девушки не слышали, Витя остановил ребят.
— Присмотрите себе по тихому углу. Если кого-то заберут, остальные — в разбежку. И спокойно всех сдаем. Не настолько наворотили, чтобы рисковать здоровьем. Страшно думать, что там с Полетовым. Он ведь и правда ничего не знает. А так — пусть ищут. В собственном бедламе.
Спустилась теплая летняя ночь и город затих. Не лаяли, как в деревнях, собаки, не посвистывала перепелка, не трещал коростель. Из машин — неторопливые такси, да пьяные лихачи; редкий прохожий запускал струю ругани в темень дворов, провалившись в яму на дороге. У вымирающих подъездных фонарей роем кружились мотыльки. Парки, скверы, детские площадки, школьные дворы, переулки, все утонуло в душноватой тьме. Только памятник Вождю на площади, где замерло безлюдье и глухота, освещался ярко, со всех сторон, будто служил главной моделью на подиуме.
Витя обзвонил знакомых, собрал кое-что об аресте Полетова. Одни говорили, что в тюрьме Полетову и место; другие были уверены, что нападение Полетов и совершил. Витя просмотрел нужные на случай побега вещи. Открыл толстую «тетрадь действий». Уже месяца два ребята обсуждали, записывали главное, на случай бунта: связи, милицию, сколько нужно людей, времени, и куда ударить. Он был недоволен. В городе началось движение, а они так слабо готовы.
Оставшись вдвоем, за чаем, невзрачно, не понимая слов, о чем-то переговаривались. В глазах Оксаны крепился затаенный страх. Где-то глубоко такой же страх сидел в Вите. Чаю налил крепкого, щедро насыпал сахара и задумчиво размешивал.
— Ты боишься потерять эту жизнь? — Витя обвел взглядом утихшую в ночном сне квартирку.
— Я боюсь за нас. За тебя боюсь, между прочим! — с осуждением говорила Оксана.
— Неправда, — Витя в упор посмотрел на нее. — Ты боишься за себя и только поэтому переживаешь за меня. Мне тоже страшно. Но страшнее — потерять искру.
Оксана уперлась взглядом в белизну стола:
— А я все равно боюсь. Имею я право бояться? Они сделают с нами что захотят, — молекулы страха внутри ее глаз слились и обратились в крупные, чистые, как капли росы, слезы и застыли на веках.
— Думаешь, мне не страшно? — Витя взял ее руку. — Егор, Саша, все пропасть могут! Да я тысячу раз думал, пока голова не затрещит. И ничего не надумал! — он до боли сжал ей ладони и посмотрел так глубоко в нее, что мог увидеть на дне глаз ее душу.
Оксана вырвала от него руки, схватилась за лицо и выбежала из кухни.
Витя недвижно с минуту сидел за столом. Отпил чая, выплеснул остатки в раковину, подошел, всматриваясь, к окну. За стеклом стояла черная стена, и только светился квадрат далекого окна.
СУББОТНИЙ ШАШЛЫК
Маленький Коля достал из воды прозрачную резиновую рыбку и наблюдал, как на ее мокром боку переливаются лучи солнца. Катя спрыгнула с борта бассейна и окатила мальчишек сверкающими цветами радуги брызгами. На всю ширь свежего, ухоженного газона, сада и двора из большого надувного бассейна доносились озорной детский визг и шлепки по воде.
Катя против Коли, Филиппа и Вани из девочек была одна, но держалась смело и ни драчун Филипп, ни зануда Колька, ни толстый, с пуговичными глазками на широком лице Ваня, не могли командовать ею. Наоборот, Катя, пользуясь перебранками мальчишек, сама нападала на них и была первой по крикам и визгу в бассейне.
— Во, разошлась! — посмотрела в окно Елена Сергеевна, мама Пети и Коли, глядя, как Катя загнала мальчишек в угол бассейна и что-то им выговаривает.
— Да уж, горе мое неусидчивое, — подошла Ольга Павловна.
Женщины готовили на кухне закуску. В углу просторного двора, под навесом с вытяжкой коптил шашлык. Евгений Владимирович каждую субботу собирал три-четыре близкие семьи. Пока хозяин смачивал вином большие куски свиной шейки на мангале, женщины тонко резали свежие овощи, наполняли вазочки лоснящимися фруктами, веером раскладывали по тарелкам колбасы, ветчину, и обязательно — для хозяина, под водку — крепко мороженое сало.
— Леночка, десять минут и дело в шляпе, — из двери показалась крупная коротко стриженая голова хозяина.
— Хорошо, — откликнулась, с оценкой оглядывая блюда, Елена Сергеевна. — Ребят только выловим, — и снова обернулась к подругам:
— А вы, Любочка, со Стасом куда хотите?
— Не знаю, милая. Ему все Париж да Берлин мерещатся, — ответила дородная женщина лет пятидесяти, с плотным лицом в толстых складках, по которому видно, что она давно сама решает все за себя. — А я говорю — на море нам надо с Филечкой, на Кипр или в Тайланд. А он мне все — поехали в этот… как его… Лондон, на королеву и Абрамовича посмотрим…
Евгений Владимирович вернулся к шашлыку, перевернул шампуры и повел гостей к бильярдной из свежего красного кирпича.
— Одни ремонты, — с довольной усталостью вздохнул он и посмотрел на Станислава Борисовича, будто ожидал похвалы.
— Ладно вышло, — улыбнулся тот и похлопал по кирпичной стене. — Давай уже, показывай обновку.
Чувства гордости за себя и за хозяйство Евгенией Владимирович скрыть не мог и не желал. Распахнул дверцу высокого узкого сейфа, достал новенький, богато покрытый гравировкой, местами с позолотой, итальянский пятизарядный дробовик.
— Красота, — не сдержался Владимир Яковлевич, подходя. — Молодец, Женя, для себя живешь! Мне вот, то Алешке на учебу надо, то на армию. Ольге машинку справили, отдыхи забугорные, похороны, прости господи, недешевые.
— Ничего, у тебя еще старая Beretta в строю, — с добрым сочувствием улыбнулся Евгений Владимирович. — Снаряжайтесь, господа-товарищи! По первому снежку на секача пойдем.
Привычным движением Евгений Владимирович обхватил шампура и поднес к столу.
— Какая прелесть, — с чувством удовольствия легонько похлопала в ладоши Любовь Николаевна. — Женя — мастер!
— Эта шейка еще вчера хрюкала, — удобно заполнив своим массивным телом глубокое плетеное кресло, улыбнулся в ответ хозяин, повернулся к жене и властно крикнул. — Лена! Ну что вы там?!
Елена Сергеевна, пригласив гостей к столу, вытирала детей после купания.
— Ванечка, Коленька, — шутливо ругала она сыновей. — Измазались, бесенята? В бассейне умудрились! Везде грязь найдут, — потрепала она по прическе насупленных ребят. — Катенька, дорогая, лупи их, милая, — помогала она девочке одевать платье. — А то они измучают. Мне уже терпения-то нет, — приведя детей в порядок, Елена Сергеевна привела всех четверых к столу.
— Стас, дорогой, а что же наш доблестный Троцкий? — игриво подмигнул хозяин Владимиру Яковлевичу. Тот, вспомнив недавний стресс и испуг, отложил шашлык.
— Этот дуболом Полетов? Сдулся дурень. Отнекивается, — Станислав Борисович захватил побольше зелени и взял шампур. — Суд скоро. Опера, похоже, ничего не накопают. А мы-то что?
— Правильно, — поддержала Елена Сергеевна. — Ваше дело прокурорское — чтобы все по закону было.
— Все по правилам! — Станислав Борисович с усилием жевал большой, подкоптившийся и пахучий кусок мяса. — Дело до губернатора дошло, у его жены племянников не так много. Ребята сработали оперативно и слава богу.
— Ведь их, говорят, трое было? — по кусочкам, мелко и часто, будто птичка, кушая шашлык и следя, чтобы ни одно колечко подкопченного лука не упало и чтобы Катенька жевала аккуратно, спросила Ольга Павловна.
— Работаем, работаем, милая Ольга Павловна! — снисходительно улыбнулся Станислав Борисович. — Отдаст сообщников! Не сможет — научим, не захочет — заставим, как говорили во времена моей молодости. Будут вам и Каменев, и Зиновьев.
— Да, да, Станислав Борисович, вы уж постарайтесь. Я волнуюсь! — Ольга Павловна всем своим видом показывала, что ей есть за что волноваться.
— Все мы волнуемся, — поглаживая по круглой вертлявой голове Ванечку, с нотой сострадания к самой себе, произнесла Елена Сергеевна, приглядывая, как дети проворно жуют большие, сочные куски. — У Жени на заводе тоже всё чудят…
— Глупости, солнце, не думай, — хозяйски улыбнулся в ответ Евгений Васильевич. — На Руси всегда так. Все всегда недовольны. То зарплату им подавай, то охрану труда…
— Мы со Стасом покурим, — поднялся от стола Владимир Яковлевич.
— Все должно быть в крепких, надежных руках, — хозяйски кивнул Евгений Васильевич, будто давал согласие покурить, и показал всем свои толстые руки. — Мой завод — значит, мой завод!
В саду шумели яблони. Ветер мелкими движениями шевелил листья винограда на заборе.
— Бумаги все готовы, — Владимир Яковлевич щелкнул перед носом прокурора зажигалку. — У меня дело не стоит. Земля, имущество, на ходу.
— Молодцы. Быстро. Как говорится, место велит…
— А вам — погоны, — подхватил было Виктор Яковлевич, но уловил на себе задержавшийся, внимательный взгляд прокурора и ловко вывернулся. — Дело верное. Ваша — треть, по договору. Риска никакого, все на мази, в отделе у меня все свои…
— С недвижимостью иначе, Володя, быть не может. Пора бы привыкнуть. Я могу посадить, могу отпустить, но как был безземельный государственный холоп, так бы и остался. Тебе спасибо…
— Что вы, Станислав Борисович, это мы бы тут без вас… Оформим все на наших, у руля станем. А когда все три конторы под одной крышей — оно и народу легче.
— Не учи, Володя. Лучше слушай, — небрежно оборвал Станислав Борисович. — Любите вы там у себя трепаться.
— Так ведь и треп на бумаге закрепить нужно. Женьке вон хорошо — вози железки в Москву, барыш считай…
— Ты на Женьку не кивай… За ним первый капитал. Да и у него не все тихо. Волнуются заводчане. Я ему, дураку, говорил, а он все руками машет, зацарствовался. Губернатор нагрянет, посмотрю я на него. Это вам, ребята, не цеха под шумок распродавать. Все тихо будет, если власть именем не пострадает. Там на риск не пойдут.
— Ладно, ладно — все тихо будет, как надо. Никто ничего… Мы ж в Тихомире живем! — рассмеялся Виктор Яковлевич. — Жду от тебя документы через неделю. Пойдем, послушаем, там Женька лекцию по производственному менеджменту дочитывает…
— А что мне все? — горячился у стола подвыпивший хозяин. — С налогами — разобрался, с Крестовскими — тоже, местных — зубом перекушу, городских наших вы сами знаете. Я товар по железке как возил, так и вожу.
Трое упитанных, с серьезными лицами мальчиков и девочка со вкусом поглощали мягкие, рвущиеся на волокна куски мяса, и с открытыми от удивления жующими ртами во все глаза смотрели на Евгения Васильевича с чувством детского преклонения и удивления, что такой большой и сильный папа у Коля и Вани, и рядом с ним так удобно и смело.
ИЗ ПЕРЕУЛКА
— А хорошо бы железку отрезать! — азартно потирал огромные, словно клешни, руки Петя, глядя то на Егора, то на отражение угасающих звезд в лужах, которые в рассветных сумерках плескались под ногами.
Мать умерла, когда Пете было двенадцать. Отец-алкоголик как раз загремел на второй срок, мальчик воспитывался бабкой. По телесному развитию, опередившему мозговое, назначили Петю — после второго класса, когда он так и не осилил таблицу умножения — в интернат для слабоумных. В полгода он стал грозой воспитательниц, с пятого класса бродяжничал по окрестностям. Через неделю, тощий и чумазый возвращался в дом матери, к бабке. Его ловили с милицией, но после того, как первый встречный им в десять лет человек в погонах отодрал Петю за уши, милицию Петя дерзко возненавидел и после побегов из интерната его никак не находили, пока бабка сама не приводила внука в школу, зудя, что в не ученье — тьма. В техникуме пригодилась его сила: «старики» когда зажали новичков в туалете, трое попали в больницу, а двое из техникума сами перевелись, когда Петя, отсидев по хулиганству пятнадцать суток, обещал посворачивать им шеи. В техникуме проявилось его, раньше не подмеченное, природное умение работать по дереву и металлу, передавшееся, видимо, от прадеда — кулака и сгинувшего где-то в далекой Коми узника. На заводе Петя за пять лет шага вперед не сделал, потому как на начальство орал не хуже, чем начальство на него, и пару раз лупил по пьяному делу пьяных же охранников, когда, в четвертом году, новоявленные хозяева грузовиками вывозили их цехов станки и прокатный металл.
Повзрослев, Петя, как ему казалось, быстро усвоил, как устроена человеческая природа и бояться перестал. Всех: начальника цеха — молодого, но уже крайне проворовавшегося, жиром заплывшего свина; патрулей, гоняющих с остановок пивососов и бродяг с главной площади — назад, на задворки; бандитов — из тех сверстников, что по моде нынешней партбилеты получили и в местной Думе засели; пшану, что с заточками по карманам кучковалась вечерами у ларьков.
С детства Петя не мог избавиться только от одного чувства, что вошло в него с первой отцовской, а после учительской, затрещиной, с первым плевком в лицо теплым майским днем, за трибунами стадиона, когда в ста метрах ветераны гремели медалями — от чувства униженности и ущербности, когда толстые, жирные губы твердили в ухо: ты — вша, грязи шмат и потому тебе имеют право харкнуть в рожу — и останутся чистенькими, а ты и дальше будешь вшой и дрянью. Любую выходку Петя мог себе позволить, да только вся мускулатура оказалась бессильна перед чувством неполноценности. Находясь с этим чувством в постоянной борьбе, захлебываясь в неистощимой ярости, Петя крушил все вокруг, что было не по нему.
На заводе Егор скоро стал для Пети первым человеком, который своим вниманием и простым разговором между станков, со своими тонкими ручками мог унять Петино оскорбленное чувство и направить на дело его силу.
— Отрезать бы железку! — мечтательно повторил Петя, разглядывая грачиные гнезда в голых верхушках тополей. — Перекрыть бы дороги, взять почту, вокзал и всю эту сволочную мразь — в кулак, — он сорвал с дикарки неспелое яблоко, сжал кулак и стряхнул с огромной ладони зеленоватую кашицу. — Ментов по камерам рассадить, чинушей — в баню…
— Почему в баню? — усмехнулся придумке Егор.
— Так не все же нам париться! — возмущенно ответил Петя, и оба расхохотались.
Егор был им недоволен. Этот бы купанием в пруду не обошелся и сейчас бы уже получал срок, как и батя. Волю таким дай — всех к стенке поставят. А выпьют — так и своих. Ребята влились в утреннюю дымку переулка, шлепая после ночного дождя по грязи, мимо гнилых и ржавых, с завода натасканных заборов, на подпорки облокотившихся сараев, столбов без фонарей, ржавых ларьков и выплывающих из тумана, двух- и трехэтажных тоскливого вида домов. Старшие жители еще хорошо помнили войну, как свозили после оккупации в шахты под Тихомир татар и пленных немцев; средний возраст гордился воспоминаниями бурного строительства целых кварталов, открытием производств с многотысячными рабочими местами, и никто из тогдашних пионеров в красных галстуках не сомневался, что их город самый лучший, а страна самая великая. Хуже помнилось недавнее: годы провисания, непонятливости, но жили и работали по накатанному ходу, пока не случились завалы, пронеслись вихрем буреломы, где-то трясло и громыхало, как бывает при далеком землетрясении, когда где-то рушатся дома и кричат люди, а у тебя лишь дрожит вода в стакане на столе и гудит в ушах — не от шума, от напряжения. После запоздалый обвал и удивительная растерянность в людях, в которой все они так и замерли. Ощущение беды появилось, когда заговорили о стабильности и страна будто задышала. Тихомир в ответ зашелся исступленным кашлем, окончательно рухнули по кускам разодранные заводы. Кто половчее, быстро разглядели под Тихомиром черную дыру и рванули со всех ног. Большинству рвать было некуда. Слово «беда» никто не произносил. Оно будто замерло на губах, отпечаталось в сердце, морило душу. Люди увидели свое бессилие, свою неспособность и — замолкли, затихли, сникли.
По воскресному утру улицы пусты и туманны. Лишь где-то проскользнет тень машины. Мелькнет во дворах фигура рабочего. Выбежит из дымки, просяще глянет коричневыми глазами и растворится в темноте сквера черный пес.
Егор с Петей усмехнулись, подойдя к серому, похожему на огромную глыбу, зданию администрации.
— Здорово вы их, — кивнул на окна Петя. Ему хотелось сказать приятное Егору. — Я раньше из ваших только тебя уважал. Остальные, думал, хлюпики.
Петя кивнул на серое здание:
— Скажи, там — враг?
Егор внимательно посмотрел в ответ.
— Я отвечу «да» и ты разнесешь все по кирпичикам…
— А что?
— В том и фокус — мы не знаем, кто там, — подыскивал точные слова Егор. — Витя, вот, говорит, если народ — мать, то власть — ее выродок. Хочет мать родить сына — сильного и умного. А младенец вырастает шкурой и сволочью.
— А прихлопнуть ублюдка она не может?
— Она прихлопнет, родит другого. Тот чуть подрастет, глядишь — снова ублюдок, дуреет, матери не слышит.
— Ща услышит, — Петя поднял из куста обломок кирпича и с силой запустил его в окно администрации.
В заспанной тишине визгливо зазвенело стекло. Ребята скрылись во дворах. Без доли опасности быть пойманными, Егор и Петя ветром неслись по улицам, летели через проулки, будто неведомая сила напоила их души живой водой. Сытые восторгом жизни, они хотели объять утреннее небо, дать движение стылому городу, и все бежали и бежали, пока, оборвавшись дыханием, не остановились в узком переулке, где-то между заводом и железной дорогой.
— Мы — раньше, — сбивчиво дыша, посмотрел на часы Егор.
— Слушай, — Петя разогнулся от отдышки, — а чего у этой матери одни выродки? Сама она, что ли, того?..
— Чтоб здорового родить, здоровой надо быть. А ты нашего брата видел? Дух тощий, как скелет, душа — тряпка.
Петя замолчал, обдумывая хлынувший на его неподготовленный ум поток размышлений. Егор осмотрелся и заметил вдалеке подходящих из другого переулка Витю и еще кого-то высокого и по походке взрослого человека.
ВО ДВОРАХ
— Скажите прямо, Андрей Николаевич, вы не поддерживаете протест?
Андрей Николаевич, лет пятидесяти, крепкий, с широким суровым лицом в грубых складках, в изношенной робе инженера-путейца, хмурился на ребят, слушал внимательно. Зычно, по-мужичьи усмехнулся:
— Как вам сказать? Мы же с вами не с голоду умираем! Что это, ребятки, сытый бунт? В России этого не поймут. Не власти — ваши же не поймут. А поймут, что вы подрываете стабильность… Протестовать хорошо, когда — край. Тогда, пожалуйста — и свобода слова вам, и собраний… В девяносто первом, в толпе заводчан я стоял рядом с твоим, Егор, отцом, когда тот палил из ружбайки по окнам горсовета.
— Первый раз слышу об этом, — удивился Егор.
— Во батя твой молоток! — громко, чуть растягивая звуки, хохотнул Петя.
— Тогда его даже не задержали, — с чувством сказал Андрей Николаевич. — Не до него было. Такое творилось, святых выноси. Потом только в девяносто восьмом половниками и кастрюлями на площади погремели, да и все. Потом учителя голодовали группами, шахтеры стучали касками, но так, по мелочам уже…
— Теперь понятно, кто из вас придумал искупать начальников, — ухнул Петя.
— Так это… вы?.. — тихо проговорил Андрей Николаевич.
Повисло молчание.
— Сейчас это уже неважно, — сказал упрямо Витя. — Вопрос в том, за нас или за них вы?
— Сложно решать. Теперь все иначе. Вы сыты, развал Союза вам не грозит. Вам власть надоела. Вы, ребятки, мир хотите переделать мирным путем. Одна проблемка — еще никому это…
— Это просто не может оставаться как есть. Просто — не может! Я не могу обещать безопасности. Я сам боюсь. Не столько бездарей в высоких кабинетах, сколько русской толпы. Дури в ней — никем не меряно! — озлобленно, преобразившись во что-то темное, с надрывом заговорил В итя. — Вот Петя. Сразу видно — в два дня бы перевешал на столбах все начальство в городе.
— Легко, — ухмыльнулся Петя.
— На третий день он возьмет власть в свои руки, начнет раздавать команды и строить новую жизнь. А на четвертый день наш новоявленный станет такой же мразью, как и те, что болтаются в петле…
— Ты че? — отшатнулся, и сразу подался вперед Петя.
— Как бы он ни правил, — поднял руку Витя. — Какие бы конституции он ни писал, хорошим царем он не станет. Хороших царей не бывает.
— А вы, конечно, хотите в России жить без царя? — с любопытством ухмыльнулся Андрей Николаевич. — Новенькое что-то…
— Одно могу обещать точно — будет очень тяжело. Очень. Мы себе даже не представляем как тяжело. Попробуйте-ка уверить себя, что можно без власти!
Андрей Николаевич сразу не ответил, а потом с большим вниманием посмотрел на него.
— Никакая эта ваша демократия им не нужна. Им и так хорошо. И они вас клыками за эту демократию рвать будут.
— Знаете, ведь страшно не на выборах провалиться, не сдохнуть на баррикадах, — зазвенел тонкий голос Егора. — Страшно — запятнаться. Риск здесь — не проиграть. Риск — оскотиниться.
Светало и они увидели, как издали на Тихомир наползают густые, расписные, будто выведенные на холсте рукой мастера, иссиня-черные грозовые тучи, готовые омыть уставший от пыли город.
ПЕПЕЛ НА ПОГОНАХ
Взяв огромной ладонью, размером с тарелку, садовую лопатку, Петя бережно взрыхлил почву цветка в горшке. Радуясь лету, азалия украсилась частыми пышными цветами. С самого детства цветок стоял на этом подоконнике: провожал Петю в школу, лукаво подмигивал лепестками, когда он приводил девушек из техникума. За цветком всегда ходила мама, а после бабка. Когда Петя схоронил бабку, цветок никому не отдал, занимался сам. Сначала неловко, пару раз едва не разбив горшок, научился-таки управляться с азалией, пересаживал молодые растения. Пете нравилось смотреть, как расхлябанными движениями он ловко управляется с нежным существом в горшке.
Только закончил поливать цветок, как обернулся на случайный звук в доме — даже не звук, будто эхо чьего-то движения. Выглянул в окно. По стеклам хлестал резкий, с ветром, дождь. Нутром учуяв чужое, Петя вышел на террасу…
Через секунду, бешено круша вокруг табуретки, стол, старый высокий холодильник, рыча зверем, Петя метался по терраске, пытаясь сбросить с себя двоих в вязанных масках с прорезями, удушавших его и ломавших руки. В открытых дверях, на фоне дождя, мелькнул еще один с оружием в руках. «А-а-а-а… черти!» — Петя стряхнул с себя одного, приподнял второго и вместе с ним выбросился через застекленную стену террасы на улицу. Грохот, что-то горячее потекло по щеке. Во дворе на него снова накинулись. Петя отбивался и орал, бил, кусался, кувыркался в грядках, ломая кости, втаптывал в грязь огорода, вскакивал, бежал, ничего уже не видя. Швырнул на чей-то крик обломок бревна, запустил в двоих справа тяжелую, железного каркаса скамейку, отбивался обломком трубы. На него снова кидались, били, Петя падал, с ревом подымался, стряхивал с себя нападавших, рвал руками чье-то горло, убийственно брыкался. Прыгнул на забор, локтем отбил повисшего сзади. Страшным усилием, рявкнув со всей мочи куда-то в дождь, перевалился на другую сторону и вскочил на ноги.
Перед ним была длинная улица, уходящая за город. Петя рванулся в громадном прыжке. Ухо резанули два хлопка сзади. Каленым ударило и ожгло ногу, Петя, будто неудачно поскользнувшись на бегу, грохнулся в траву. На него набежали, топтали тело, били ногами в голову. Петя лежал уткнувшись в землю, сжав руками уши, чтобы ничего больше не видеть, не слышать, забыть, что есть еще на свете люди, молил, чтобы его оставили, чтобы он остался навсегда один. Тогда бы он пошел бы жить в лесок, недалеко, рядом с кладбищем, каждый день сидеть у могил матери и бабки, смотреть на пуховые облака и разговаривать с ветром.
Не было больше ни добра, ни зла, а был только черный ботинок у него на лице, от которого горячее и бурое заливало глаза, был серый погон, вязавший его могучие руки железом и темная вода, стекавшая по правой ноге в траву, где сливалась с водой из тучи и уходила в землю. Вода била отовсюду, но Петя не чувствовал дождя и почему-то очень хотелось пить, пить, пока не сведет челюсть, и он вдруг испугался, что ему не будет чем напиться и он умрет не от ран, побоев и скорбного детского унижения, а от жажды.
Петя не видел Егора. Повернув из переулка, тот увидел машины и остановился. Заметил свалку людских тел у забора. Человек в каске махнул ему рукой и что-то крикнул, но Егор смотрел только на того, кто лежал без движенья на земле. Отшатнувшись, без оглядки бросился назад. Послышались глухие окрики, по лицу захлестали мокрые кусты, замелькали заборы. Он прыгнул в овраг, выскочил на другой стороне, снова замелькали переулки. Где-то залились собаки… На окраине, задыхаясь и дрожа, Егор остановился.
Дождь стих. Окружающая сырость обезлюдила. Егор огляделся, отдышался, и вдруг окаменел от сверкнувшей чистой свободной мысли; закрыл глаза, распрямил сжатое испугом лицо; уверенной, усталой походкой он пошел по бездорожью, размазывая ботинками скользкую грязь.
Станислав Борисович закурил и вышел из машины. Когда «скорая помощь» уехала, зашел в дом. Осмотрел разгромленную террасу. Оставляя следы от ботинок, обошел бедно обставленные комнаты.
Станислав Борисович от чего-то хмурился. Покалеченные омоновцы были не причем. На кухне он остановился у широко разросшегося белого цветка. Рядом на подоконнике лежала измазанная сырой землей лопатка. Станислав Борисович взял ее, воткнул в цветок, посмотрел через мокрое стекло во двор.
Потом вернулся к Игорю Сергеевичу. Помолчали. У того на ладони лежали две гильзы. Сказав что-то, на что тот часто закивал головой, Станислав Борисович побрел по лужам к машине.
ПЕШКИ НА КРАЮ
Насквозь вымокшие, кляня свои наговоры на погоду, Саша и Витя спешили домой обсохнуть. Высушив полотенцем волосы, Витя поставил кипятиться воду. Заварил крепкого черного чая.
На столе расставили шахматы, разлили чай по стаканам с мельхиоровыми подстаканниками. Расположились в удобных креслах, сделали важные лица.
— Не хватает свечей, коньяка и кубинских сигар, — Витя закончил выставлять пешки и оба рассмеялись.
Играли расслабленно. Ушли в активную оборону, атаковали внезапными вылазками, берегли главные силы про запас. Саша, соорудив вокруг короля стену из пешек, словил конем Витиного офицера, сделав вилку.
В дверь яростно зазвонили, застучали кулаком. Торопливо открыли.
— Что? — Саша разглядел в темноте коридора взволнованное лицо Егора.
— Петю взяли! Подхожу, а у двора куча ОМОНа. Петька на земле валяется, не шевелится. Кажется, ранен.
Саша переглянулся с Витей. Всё поняли, будто сами видели и знали, что теперь будет.
— Молодец, что выбрался, — скупо, без похвалы сказал Витя, и Егор вдруг сам перестал ёжиться и дрожать голосом, разделся и вытерся насухо.
— Как вот домой теперь только? — Егор представил, как приходят к матери, расспрашивают. Та беспокойно разводит руками, упрашивает сказать, что случилось. Ей не отвечают.
— Никак, — ответил Саша. — Некогда. Сообщи своим, только быстро. Не говори от кого. Штаб — здесь. Потом обзвоним наших. Сначала — Андрея Николаевича, к нему могут нагрянуть, — Саша сел рядом с Егором на диван, посмотрел на Витю. — Времени нет, надо выступать.
— Без точной подготовки? — внимательно посмотрел на него Витя.
— Если сейчас не готовы, то и никогда не будем. Эти идиоты взяли Петю, будут вешать на него администрацию. Всеми способами. И будет еще один на нашей совести.
— Петя не сдаст, — с упрямством в голосе сказал Егор.
— Петя — нет. За него и боюсь — покалечат, — ответил Саша. — Но завтра возьмут еще двух, трех, четырех… и кто-то скажет. Пустяково расскажет, неточно. Будто кого-то видел, кто-то что-то говорил…
— Переловят нас как зайцев, по углам, — согласно кивнул Витя.
Ребята знали, что может быть и отталкивали страшные мысли, не верили, что дойдут до края задуманного, десять раз оговоренного, что только лишь могло присниться.
Витя вышел на кухню, покопался в шкафчике, вернулся с бутылкой водки. Расставил рюмки, разлил.
— Сомнений нет — Петя бился до конца, — произнес Витя. — Дай нам Бог сил и решимости в главную минуту.
Выпили, с силой выдохнули.
— Хорошо, Оксана в деревне, — глядя перед собой, тихо сказал Витя. — Деду плохо стало, проведывать поехали, — посмотрел на ребят. — И помните — наша сила — единство и внезапность. Эти люди никогда бы не поверили, что такое может быть у нас в Тихомире. Мы для них все — пешки. Нами прикрываться хорошо, на передовую кидать… Но мы уже у другого края доски, — Витя заворожено смотрел на замершие шахматы, что-то бегло обдумывал.
Егор и Саша побледнели. Они думали об остальных — хватит ли смелости, хватит ли умного сердца увидеть, нервом нащупать вольный дух идеи. Искать пути, терпеть, добиваться права и воли. Там, за стенкой, не хотят ничего. Им ничего не надо. Они согласны на царя, на крепостное право, на бесправие, лишь бы ничего не менять. Так хватит ли крепости духа, глубины души понять? Тем, кто хочет, кто готов и кто может. Кто знает — как много нельзя…
Так, в дождливый вечер близкой осени, наедине с одиночеством, думали они, молчали, смотрели друг на друга, в пустоту, и пили горячий сладкий чай.
ДЕТИ ВЕТРА
Ранним утром, до рассвета, низины на окраинах заволокло густым туманом. Огородами, по заросшей дороге шли трое рыбаков в сапогах, с накидками от дождя и снастями.
Федор Егорович нащупал в кармане приманку — собирался два дня и все боялся, не забыть бы чего! Вчера еще дождь, думал, не случиться поудить. Пока шли, гадали: как клёв будет? Кряхтели на ходу, улыбались седеющей щетиной будущему дню. Только сапоги поскрипывали в мокрой траве. Было тихо, рыбаки слышали густое, немолодое дыхание друг друга. Представлялось, за туманом пропал весь город, и они втроем остались на всем свете, бредут себе как древние люди в поисках добычи и думанье их просто и ясно. От такой мысли под старой курткой потеплело, Федор Егорович чуть сбавил ход, с довольством зевнул. За белой сырой пеленой раздался далекий гудок локомотива. Все-таки мы не одни, люди давно живут вокруг нас, подумал Федор Егорович и вспомнил своих домашних, которых оставил спящими.
Справа вдруг послышался нарастающий шелест травы. В глубине тумана заметилось отрывочное, резкое движение. Сторонний шорох быстро перерос в топот десятков, сотен ног, который живой стеной надвигался на рыбаков. Из толщи белого полотна вынырнула одна темная бегущая фигура, за ней другая, третья, и прямо на рыбаков хлынул поток безмолвно несущихся, мокрых от росы людей с натянутыми в напряжении лицами.
Не понимая, что делается, Федор Егорович стоял и смотрел на выбегающих из тумана. Никто из них не говорил ни слова, не смотрел на рыбаков, будто не замечал их, обегал и безмолвно исчезал позади. Людской поток несся и несся к городу. Федор Егорович смотрел недоуменно на бегущих и боялся пошевелиться. Чувства страха и загадки смешались в нем. Он хотел сказать что-то навстречу потоку, но все слова провалились из памяти. Рыбаки стояли посреди летящей, как звериная стая, лавины здоровых, энергичных тел, и казалось, этот поток никогда не иссякнет.
Скоро толпа скрылась. Все снова заволокло пеленой, в минуту вокруг стало пусто и тихо. Все было недвижимо и скованно вековым затишьем. Со стороны солнца, откуда пришли эти странные, непонятные люди, резко подул ветер, сгоняя туман. На облака взглянул рассвет.
Федор Егорович очнулся с мыслью, что все это сон, видение, они просто устали, прилегли отдохнуть, задремали и привиделось что-то несуразное. Вокруг быстро просветлело. Рыбаки испуганно переглянулись, поняв по взглядам, что всем им привиделось одно. Потоптавшись на месте, Федор Егорович пожал плечами, махнул остальным рукой и рыбаки пошли дальше — нужно было не упустить лучшие для ловли часы утреннего клева.
РАССКАЗЫ
ДУРЬ
Маша только вернулась, мы поужинали и пока я собирался, она прилегла и задремала. Не хватило смелости будить ее. Маша лежала, закинув голову на мягкий подлокотник и чуть сгорбившись. На открытое лицо сквозь занавески падали мягкие вечерние лучи; она не просыпалась. За окном ветер шевелил листья яблони, и призрачные тени легко двигались по ее стройному лбу, бархатным щекам, носу и бледно-розовым губам. Столько природной ясности и правдивой нежности в этом лице! Я улыбнулся, попрощался про себя с Машей и по дороге на станцию никак не мог усмирить волнение в груди от сознания, что она снова рядом.
Вокзал кипел, гудел и грохотал. Тихий вечер был ему нипочем. Не спеша бродили хмурые грузчики, рядом визгливо разругалась молодая пара с грудой чемоданов. В забытом углу, кучей, так что лиц не разобрать, бузили пьяницы.
Обрадовавшись пустому купе, я сел у окна, желая скорее ехать. Перед самым отправлением вошел еще пассажир. Он был старше меня, лет пятидесяти, среднего роста, коренастый, с легкой сединой и цепкими глазами. Двигался он твердо и, казалось сдержанно. Одет был по-походному, в лесные ботинки, и какой-то полуармейский костюм, что, впрочем, на дороге у нас встречается не редко. Поставил рюкзак, взглянул коротко на меня и сам, по фамилии, старомодно представился:
— Платов.
Затем сел напротив и стал смотреть в окно на шумный вокзал и перрон, тоже с нетерпением ожидая отправления.
Внезапно на платформе разыгралась дикая сцена. На кромке широкого фундамента вокзального здания стояло с десяток пивных бутылок, не убранных после чьих-то проводов. Только колеса нашего вагона дали ход, из толпы вырвался парень лет двадцати пяти и кинулся вдребезги бить одну за одной эти бутылки. Он брал бутылки одну за одной и яростно разбивал о фундамент. Вокруг него все будто пропало, остался только он и стена вокзала о которую он с тупой яростью крошил пивное стекло. Люди в испуге отхлынули назад. Что вместе с бутылками в душе своей громил безумец нельзя было представить. Вагон набирал скорость и последнее, что мы увидели, как наряд охраны бросился к нему.
Сцена тяжело подействовала на моего соседа. Он начал беспокойно оглядываться, словно кто-то еще находился в купе. Увидев безопасность, Платов стал глядеть перед собой и чуть шевелить губами. Потом, приподняв густые брови, взглянул в мою сторону:
— А если б у него был пистолет?
Я не ответил, пожав плечами. Он пытался что-то сказать, но насильно сдерживался. Потом бросил, будто бы случайно:
— Вы, кажется, совсем одногодки с моим сыном.
Принесли постель и мы заказали чая. Начинало темнеть. Поезд уже давно вышел за город. В ширь горизонта разошлась русская равнина с плоскими холмами, речками в полях, черной полосой леса на сходе неба и земли. Проплывали опустелые села. По редким горящим окнам и ухоженным дворам в них замечались остатки жизни. Платов долго смотрел в окно и только тогда его беспокойство улеглось. Он принял задумчивый, отстраненный вид.
— Как по-вашему, что это было на станции? — спросил он, точно изучал меня.
— Даже не знаю, дурак какой-то. Напился, наверное, — смутился я от неожиданности вопроса.
— Может и напился, — протянул он. — А все-таки?
— Да я как-то не… ну, сбрендил, мало ли что… — мялся я, не зная что отвечать. — Задержали ведь. Посидит теперь, угомонится.
— Вы думаете? — встрепенулся Платов, будто только и дожидался от меня такого ответа и заговорил с напором. — Угомонится! Посидит, значит, и угомонится. Да, так все теперь говорят. А вы не представили, что он мог броситься на людей?
— Но не бросился! — сдерживался я.
— А если бы у него оружие?
— Да кто знает, — мыслил холодно я. — Если у него, как это, повреждение ума — нужно в больницу. Может, вылечат…
— Да, может, вылечат, — кивнул Платов, глядя в сторону, примериваясь как лучше сказать. — А может… вы не заметили в этой дикости что-то страшное, что-то животрепещущее? Чего нам нельзя остановить. Не знает наука способа! И только люди, сами люди силой прекратить могут? Нет? Не отвечайте, не надо, — оборвал вдруг он, посмотрел на меня и как ни в чем не бывало продолжил. — По этому делу вспомнилась одна недавняя история, произошедшая с моим сослуживцем, я бы хотел немного ее рассказать.
— Пожалуйста, — легко согласился я слушать от растерянности и не подумав отказаться. Платов еще помолчал, точно испытывал мою надежность, и заговорил.
— Представьте себе обычную, кроткую семью. Жена, муж моих лет, дети двое, после институтов. Работают, устраивают жизнь, все в полном, уравновешенном порядке, — Платов откинулся на спинку, весь погрузился в память и уже продолжал говорить спокойно, но местами замирая в рассказе, дотошно наблюдал за моей реакцией.
— Муж, Олег Павлович, скажем, инженер. Днями на работе, по выходным удит рыбу на озере за городом и там же осенью охотится с сыном на уток. Озеро дивное, просторное. На берегу у них дачный домик, участок в десять соток. Рядом лесок шумит верхушками.
Дочь Люда замуж выходит. Парень, Володя, из приличной семьи. Покупают молодым квартиру, ремонт делают. У дочери рождается девочка, деды не нарадуются, нянчатся, помогают молодым. Вполне себе, знаете, нормальная семья — дай бог каждому.
Проходит еще год и замечает Олег Павлович будто с Людой, дочерью, не все ладно. Замечает, как водится, через жену Катю, которая главное всегда сердцем чуяла. Отмалчивается Людочка, грустит. По телефону голос ледяной коркой обросший. Олег Павлович думает — может возраст такой, может с ребенком тяжко. Но и жена Катя присмирела, напряжена, словно натянутая струна: пошепчется с дочкой, глянет с болью, будто сказать что хочет и смолчит все равно. Он пару раз сам спрашивал, но ничего не прознал. Однако ж, всякой веревочке сколько ни виться… и вот раз на его вопрос в ответ — дикость — дочь Люда с мужем Володей живут плохо. Плохо это как, спрашивает? И вал на него: дурит зять — днем куда-то все пропадает, малыш без внимания, а главное — с женой не живут, не разговаривают совсем. А как, почему, не поймет никто… на днях напился, на Люду накричал. Два дня назад, пьяный, побил в ресторане стекла и посуды тысяч на двадцать…. Уставился Олег Павлович на жену и не поймет ничего. Как? Что? Только всё было — не нарадоваться. Но собрался — ничего, говорит, разберёмся. И к дочери. Та с порога в слезы. Не узнать его, говорит. То ничего все, ничего, а то — хоть в крик. Страшно мне, папа, говорит. Не за себя, за дочку страшно. Олег Павлович рассвирепел — голова гудит, руки мелко трясутся — и зятя искать. Вечером звонят из милиции — посадили его на две недели. Устроил пьяную аварию, кидался на водителя. За что получил дубиной по голове. Но и сотрясения даже нет. Нипочем все дураку! Но все ж, суд да дело.
Платов семью вечером собрал, сватов позвал. И вскрылось — было раньше. Из армии когда вернулся, дурил страшно. Тогда, правда, многие того… Насмотрелись ребята. К родителям пришел, божился, что никогда ни капли… А через год еще хлеще. На деньги залетел, когда с ребятами торговать пробовали. Сначала ничего всё пошло. Пиво фурами возили. Самый ходовой в стране товар после хлеба. На деньги попал так, что пришлось бабкин дом продавать. Запил по-черному — неуспех отравляет. Ходит такой вот новоявленный и одно в голове крутит — как же вон у него мерседесы… а я чем хуже? Тогда первый раз, за драку, милицией все кончилось. Сами же они и позвонили, боялись убьет кого — Володя мужик здоровый, пудов на шесть. Снова к родителям вернулся. Снова божится — последний раз. Они — ну как тут быть? — и простили.
Ну, думает Олег Павлович, вернется, я ему дураку… А самому боязно как-то. Тяжесть в груди и тоска на сердце, одним словом. Да, ничего, думает, переживем… Только сыну Саше позвонил. Решили тот приедет, с сестрой поговорит: разводиться — не разводиться. Пусть сама решает, как дальше.
За окном совсем стемнело, проводник включил ночное электричество. Даже через тусклое освещение я видел Платова с необычайной четкостью, будто глаз дорисовывал в уме портрет по характеру и нерву его рассказа. Тогда я заметил удивительное свойство моего соседа. В мелком движении губ, мышц щек, в стареющих глазах отражалось все его настроение, каждое движение чувств. Говорил он, точно картинкой видел всё, о чем говорил. Я принес чая и Платов с желанием выпил, сильно посахарив.
— Интересная ведь штука, — со стаканом в руке он кивнул на окно. — Пустота черная, а внутри нее фонари вдалеке. Видите? Это хозяева включили свет на столбах у ворот. И двор освещен, и прохожему примета. Сейчас редко где есть такая привычка, — Платов с удовольствием допил чай, покрутил стакан в руках и со страхом и робостью, так не подходящих этому взрослому, крепкому человеку, обернулся ко мне.
— А ведь борются! — делал он второе ударение на «ю», сводя толстые губы кольцом. — Борются каждый день, такая вот штука! За себя, за семью, чтобы жить, растить детей… хотя каждый — точно, точно каждый знает — лучше не будет при нашей жизни! И горе будет, и счастье будет — у бога всего много, старики говорили. Но вот есть жизнь, сама жизнь и больше ничего у человека нет, и эта жизнь — лучшее и главное, и нет ничего лучше самой жизни.
Я с легкой неприязнью и выражением усталости посмотрел на впавшего в запой откровения человека, не стараясь понимать, о чем он.
— Ну как же, да, да! Вы не видите?! Вот же, все перед нами — горят фонари в сумерках за окном и не дай бог один погаснет. Что же это будет?
— А, впрочем, — ответил Платов себе. — Что это я? Давайте дальше. Гнусная, правда, гадкая история. И говорить не хочется. А не могу вот не говорить! Как бабья сплетня: говорить — низко, а не сказать нельзя. Вы не устали? Что же там было…
За дни, что Володя провел в камере, они все обсуждали как быть. Решили везти в больницу. Не знали, что больше сделать. К нему ходили, так отказался, буянил, трезвый даже. В ночь на пятнадцатое число, как сейчас помню, позвонили, что выпускают. Олег Павлович с Сашей сразу к дочери. У Люды лицо испуганное, белое. Час ждут, второй, нет его. Поужинали чем было, с малышкой играют. Тут звонок — снова пьяная драка: завалился он к знакомому по школе, с которым торговать пробовали, тот его, пьяного, не пускает. Стал колотить дверь, разбил окно. Милиция показалась, сбежал. Ищут, значит, по всему городу. Они туда. Все как есть. Битое стекло под ногами хрустит, дети ревут, милиция. Обозлился тогда Олег Павлович, сил нет терпеть такую нечисть. Кровь вскипела — что же это никто с дураком поделать ничего не может? Людей вокруг мучает, а сам… хоть бы шею себе свернул! И сын — мерзость, все твердит, какая же мерзость…
К дому дочери возвращаются и чувство у Олега Павловича нехорошее как будто. Поднимаются, дверь приоткрыта и Люда на полу лежит без чувств, а вокруг черные пятна. Большие такие, наляпанные пятна, — Платов побледнел от переживания рассказа и смотрел перед собой. — Хорошо есть моменты, когда слов нельзя найти… Врачей, конечно, вызвали, милицию. Медицина, правда, успокоила — порезы неглубокие, касательные, угрозы нет. Да толку? И вот ходит Олег Павлович по квартире и молчит. Туго так молчит, что, кажется, отрежь он себе палец, так ни звука не будет. Саша в больницу поехал, а он отвез внучку жене. Девочка у Люды росла, Верочкой звать.
Дома взял ружья, сам решил искать. Саша из больницы вернулся, говорит, стабильно все, опасности нет. Но не в том дело было, понимаете, не в том! И лицо у Саши темное, голос глухой, что сразу не узнать его.
Отправились они вместе. По очереди проверяли вокзал и автостанцию, остановки, магазины и кабаки; осматривались. Полгорода объездили, молча все, как заговорщики, одними глазами переговаривались. Тут вспомнилось, дед у Володьки есть. За городом, недалеко, живет. Подъезжают туда, а в доме, среди ночи, свет. Темень страшенная — вот как сейчас, — кивнул Платов за окно. — Заходят, дед на кухне сидит, у стола. Понятное дело, переживает, думают — ни с кем с роду такой напасти не было. Только не до сочувствия им. Уходить собрались, а Саша и говорит: «Ты на кого тут дед наготовил?». Смотрит Олег Павлович, на плите яичница стоит, на столе — хлеб и водка. Дед молчит, будто воды в рот набрал. Поняли они тогда, что такое родство, что значит родной человек, и твари страшной не выдаст.
Понять-то поняли, да только пошли к машине, ружья зарядили. Вернулись и давай рыскать, как дикие звери, по всем углам: комнаты, чердак, подвал. К сараю только двинулись, как навстречу, через дверь — выстрел и пьяная ругань матом. Обернулись к старику. Дед под ноги им кинулся. Нет у него патронов, твердит. Один был в ружье, а ружье в сене закопано, сам нашел. Пустите его, хрипит, милицию зовите, кого угодно. И слезы у деда на глазах. Пусть они его забирают! Тут Саша, сын, говорит: «Они его уже забирали». И прикладом старика по голове с размаху. Тот так и покатился с глухим воем…
— Олег Павлович на что лют тогда был и то вздрогнул, — погрустнев и согнувшись, прервался Платов. — Давно не видел, как бьют, а тут сын… и старика пьяного.
В сарай входят, фонарями слепят, а Володька здоровяк сидит на куче хлама, руками за голову схватился и скулит под нос. Пустое ружьё на полу брошено. Всё, Олег Павлович говорит, выходи, стрелять тебя будем. А сам стоит и не поймет, что сам сказал. Тогда Саша подошел и со всего маху Володьку… Тот свалился, как охапок сена. Убью, думает себе Олег Павлович, сам убью. А там, как будет.
Он после сам себе удивлялся: никогда не думал, как можно так просто решиться убивать человека. Наверное, говорит, на войне так. Или ты, или тебя. И никак по-другому не выйдет.
Приехали в домик на озеро. Ночь, темнота страшная. И звезды наверху молчат. В машине Володька сидел тихо, а тут бросился в сторону бежать. Саша легко догнал и так страшно бил ногами в лицо, как гадину какую топтал. Тот, весь израненный, на ноги еле поднялся. Какого, гудит, черта вы придумали? Увидел верно судьбу свою. Тогда Олег Павлович подошел и в зубы ему. Володька встал и снова: в милицию давайте. Перед законом отвечу, не перед вами. А Саша ему — ты закону зла не сделал, ты нам сделал. Тебе десятку дадут, да через пять выпустят. И гуляй Вася. Нет, говорит Саша тяжело, едва не задыхаясь. Уж извините, слишком я паршивый христианин, чтобы отдать тебя под закон. Володька весь тут обмяк. А Олег Павлович на сына смотрит и слова сказать не может, будто и не здесь он, и все вокруг делается само по себе.
Как заря взялась, в лес пошли. Среди темных елей и коричневых сосен, в зарослях душистой черемухи, холод и тишина. Брошенной, заросшей дорогой брели долго. Потом Саша лопату ему подает и ружье наставляет. Володька сжался весь, затих и копает себе тихо, только землей шуршит и палыми листьями. Тишина вокруг, дыхания слышно. Земля в чащобе тяжелая, сырая, корни. Закончил, когда совсем светло стало. Оборотился к ним Володька и говорит просто так, смирно: вот он я, стреляйте, сволочи. Саша, потемневший лицом, ружье стариковское, из сарая, заряжает одним патроном и ему протягивает. И сам на него ружье направляет.
— Сам давай.
Смотрит Олег Павлович на сына омертвев. Но не так вышло. Переменившись в миг, глянул Володька злобно, ружье к себе потянул, вроде как стреляться согласен и вдруг вскинул стволы на них. Саша выстрелил тогда. Упал Володька в яму и возиться тихо так, без звука; только руками и ногами по земле шаркает, как жук, перевернувшись на спину. Саша подошел к яме со страшным в своей недвижности лицом и выстрелил еще. Володька вздрогнул и построжал.
Зашатался Олег Павлович, не мог на Сашу смотреть. После этого никак не было сил в лицо ему глядеть. Боялся он увидеть что-то неживое. И пока яму заваливали, к домику пока возвращались и в город ехали ни разу не посмотрел на Сашу. Перестал чувствовать себя рядом с ним. Сам бы я, думает Олег Павлович, не смог. Собаку, вроде, убили, а человека все же. В Бога хоть не верую — в школе верить не учили, а потом учили не верить и никакой Библии не читывал — не смог бы заставить человека убить себя. Сам бы убил, но вот так… Грех ведь какой! Ни одна живая тварь в природе себя не умертвит. Только человек. И то непостижимо. Но если не себя самого, а другого заставить, что же это такое будет?
Утром вернулся Олег Павлович домой, а жена, Катя, с внучкой нянчится. Из больницы звонят, Люда на поправку идет. Опасности нет, сказал доктор. Да, теперь опасности нет, ответил он доктору.
А Кате ничего не сказал.
Платов замолчал, отвернувшись к окну. Поезд шел лесом, за верхушками рдел восток.
— А как же Саша?
— Уехал в тот же день из города. И больше они не виделись.
— Как так?
— Да и Олег Павлович не смог дальше жить как жил. Как дочь из больницы вернулась, дела закончил, манатки собрал и уехал. Сказал, на заработки, а сам… — Платов оборвано замолчал. Мне стало вдруг неудобно в купе, словно я лишний и нужно выйти.
— Но зачем они так сделали? — усилием отвлек я себя от тяжелой догадки. — Понимаю, месть. Но не каменный же век. И дело даже не в законе. Но почему не… лечить его?
— Бесполезно, — вкрадчиво, разделяя части слов, сказал Платов и посмотрел на меня, как на несмышлёныша. — А если он кого совсем убьет? Ждать преступления?
— Но почему бесполезно? — не унимался я. — Мы с вами не психиатры, не можем сами решать. Почему не дать шанс? Нужно лечить, есть методы…
Платов замотал головой, отбиваясь от моих слов. Потом сверкнул на меня глазами, но не со злостью, а досадой, что рассказывал все впустую и что я не понял. Дернулся резко вперед, лицом к лицу, и заговорил жарко:
— Нельзя! Нет от этого спасения. Это не преступление, не дикость. Причем тут месть? Новости посмотрите — не всем так везёт! Это рок какой-то, безумие. Нет от безумия разумного спасения! Это нельзя исправить придуманными законами!
Платов откинулся назад, сжался, словно решил не знаться с этими глупыми людьми, которые удивительно как еще не угробили себя и друг друга, и только все смотрел в мутное предрассветное стекло.
Возбуждённый и огорчённый этим напором, я тоже замолчал. Ехали еще с полчаса, пока машинист не дал тормоз у незаметного полустанка. Платов вдруг засобирался, хотя, казалось, упоминал, что ему до города. Он так спешил, что я не успел с ним проститься. А может, не желал прощаться. Вагон замер в толчке против маленькой желтой станции с заботливо выкрашенными белыми бордюрами, Платов бегом выскочил из купе, и когда я выглянул наружу, уже спрыгивал с рюкзаком на платформу. Выйдя из поезда, он замер, удивленно озираясь, будто ожидал увидеть что-то знакомое, а оказался в совсем чужом месте, но в поезд не вернулся, обернулся, увидел меня, и ничуть не изменившись в своей окаменелости, бойко зашагал по щербатым плитам. Когда состав двинулся, Платов свернул прочь от путей по еле заметной тропинке к зарослям ивняка и черемухи, обволоченных густым туманом, за которым не было ничего видно. Я смотрел на этого полного грусти и растерянности, непонятого мной, чужого для людей человека и думал про фонари в ночных полях. Скоро Платов, сделавшись черной точкой вдалеке, исчез в сыром тумане.
Мы проехали станцию, открылась вольная долина. Алый диск показался над краем неба, но земля еще лежала в серой, прохладной тени. Только белёсые стволы молодых берёз, островками стоявших вдоль дороги, заиграли нежно золотым. Эта долина напомнила мне женщину. Всходило солнце, и вся она пропитывалась ясностью и нежностью. Земля окутывалась первым теплом дня.
Глубоко в полях просыпалось село. Дома с бурыми железными и серыми шиферными крышами стояли чередой по берегам вьющейся речки. В тени блеснуло зеркало запруды. На бугре белела невысокая колокольня и темнел старый купол. Фонари во дворах уже не горели. Из высоких труб струился легкий дым — остывшие избы протапливали по утрам. Мужики расходились по работам. Кто-то уже, до жары, вышел в поле. Другой мастерил что-то у сараев. Ребятня собиралась в школу.
Село пролетело мимо, как случайный сон, и исчезло в утренней дымке, будто и не было. Подумалось, ему будет покойно здесь.
МОРЕ ОКРУГЛЯЕТСЯ
Он сидел на краю буны, смотрел на линию, где вода сливается с небом, на черного баклана, режущего смоляным крылом потоки соленого ветра, на большую чайку с жёлтым клювом, висевшую над пляжем. По тому, как лучи отсвечивали от воды, угадывал, как скоро солнце уйдёт за Святого Петра.
Белели пеной далекие барашки и прибой шумно кипел у берега. Изморенные на пекле многодневного похода по горному побережью, туристы побросали в кучу цветастые рюкзаки и без устали прыгали в зеленую воду с громадного темно-ржавого обломка скалы.
Елена Петровна оперлась на палку, встала и, удерживая от ветра накидку, подошла к старику. Они встретились в поезде. Старик все время читал или смотрел в окно. Она слушала его медвежье посапывание, смотрела на морщинистое, словно вырезанное в камне, отражение в стекле, а он, должно быть, на нее. Старик носил великоватый старомодный костюм без галстука, дешевую рубашку в мелкую полоску с непослушным воротником, пил сладкий чай и неумело, как положено семейным людям, заправлял дорожную постель. Не играл в карты, листал коричневый томик Чехова темной бумаги и с тупым удивлением смотрел на дородных торговок с пухлыми руками и облезлыми крашенными волосами, которые продавали на станциях фрукты, одежду и путеводители по курортам.
На другой день они увиделись на завтраке, в пустынном холле с высоким потолком и колоннами. Главным корпусом служил дворец николаевского времени с пышной аркой у ворот, облезлыми стенами без ремонта и псевдоантичными скульптурами на крыше. Старик совсем не подходил этому санаторию. Хмурился на барочное излишество, утопающее в зелени ботанического сада. Рано утром, по прохладе, он появлялся на набережной, гулял один и возвращался к завтраку; днём бродил по аллеям в тени кипарисов, иногда вслух что-то разъясняя сам себе, это добавляло ему смешливой чудаковатости; отужинав, возвращался на пляж провожать закат.
Елена Петровна села рядом, подстелив на грубый бетон накидку. Он улыбнулся, благодарный её компании и повернулся к морю. Они молчали, слушали волны, чаек, и Елене Петровне трепетно захотелось сохранить их безмолвие, за которым были все слова, что нужно говорить в первые минуты. Иногда старик оборачивался, радовался ей большими морщинистыми глазами и представлялся мальчишкой в неуклюжих пластмассовых очках, с ученическим портфелем на коленках: они сидели на ржавой трибуне школьного стадиона, а мимо, по неухоженному и бескрайнему зеленому полю, что дышало нектаром цветов и свежестью молодых трав, шелестели волны, гонимые беспокойным ветром.
Он заговорил об океане. В нем какая-то загадка, сказал он. И если планета создана для людей, зачем на ней столько воды, где человек жить не может? «Бакланы под водой ловят рыбу; чайки видят стаю макрели на горизонте. Здесь, на Чёрном море, почти не бывает приливов, темнеет быстрее, чем в средней полосе; и под всем Крымом, говорят, море, а сам полуостров, как гриб, стоит на ножке и только потому ещё не уплыл в Турцию… Вы чем-то похожи на мою жену. Мы с Наташей ходили по горам в этих местах». Старик оглянулся без улыбки. В веках его застыли слезы, блеклые зрачки налились голубым, и через эту голубизну, как из пучины, в мир между небом и морем всматривался стылый ужас.
— А я, знаете, болею, — Елена Петровна спокойно, даже с некоторым любопытством разглядывала его страшный взгляд.
— Чем болеете?
— Смертью. Дрянная болезнь, не лечится совсем.
Старик осунулся лицом и ужас исчез.
— Вы приехали сюда умирать?
— Хотелось бы. Не худшее место, — Елена Петровна приняла гордую осанку, повернулась к морю, что-то высматривая вдали.
— Почему? — бегло заволновался старик.
— По-вашему, лучше окочуриться в промозглом интеллигентном Петербурге? — с напускной вычурностью улыбнулась она. — В намоленной Оптине, Суздале или на Валааме? Или в Москве, где все эти племянники, соседи и бывшие сослуживцы будут думать, как бы скорее тебя закопать, потому что их время стоит денег? Сюда, по крайней мере, тысячи лет назад приплывали с ума сходящие от любви эллины…
Она поняла, старик совсем не растерян, его грусть притворна, просто он отвык видеть приличных людей. Он нравился ей, ему бы подошёл Петербург или Валаам.
— Скука все… На что были силы — сделано, совесть без чёрных дыр, внуки… Расскажите о вашей жене, чем мы похожи?
Лицо старика потеплело цветом.
— Лучшее время. Жизнь была легка, воздух свеж. Державы мерились силами на Карибах, тираны обещали коммунизм….
Старик видел перед собой картины, которые всегда являлись к нему в минуты приступов глухого одиночества. На четвёртом курсе, да на городских харчах, выкарабкавшись из лютой послевоенной колхозщины, они плевали на Карибы, на коммунизм, комсомол… Студенты-биологи, они не сомневались в эволюции и на днях ждали всеобщей победы разума. Летнюю практику выбили у декана в Алупке. Занимались любовью на выжженных солнцем каменистых склонах, бродяжничали в поисках редкой флоры и больше всего хотелось быть похожими на растения: прорастать, цвести на солнце и не делать зла.
— В десять дней мы прошли от Коктебеля до Мисхора, — старик замер взглядом на пенистых барашках. Тут только она заметила, как он устал. — Искупались у Ласточкиного гнезда, взяли машину — редкое тогда удовольствие — и рванули на Ай-Петри! Никакой канатной дороги, восточного базара с шашлыками из рапанов и азиатскими сладостями, на плато тогда не было. Бил порывами ветер и пахучие сосны цеплялись корнями за древние скалы.
Наташа распустила пышные каштановые волосы, сверкала на солнце чёрными, ягодными глазами, прижималась к нему, ежась от высотной прохлады. Они сидели над самым обрывом и говорили с морем. Округлое на горизонте, море сверкало в дымчатой голубизне и шептало, что Земля — шар, что море безбрежно и что звезды по ночам любят заглянуть в его смоляную глубь. Счастье было плотно и густо. Казалось, его можно потрогать рукой.
После утомительного спуска весь вечер праздновали на берегу. Жарили мясо на огне, пили терпкое, дешевое вино. Полная луна проложила по воде дорогу, и казалось, до желтого светила минут пятнадцать ходьбы. Трещали цикады. Мелькала тень морской птицы. Пахло водорослями и солью. Лучший, последний день.
Елена Петровна смело ответила на вновь сквозивший из застывших глаз старика ужас. Сравниться с ним могла только ее болезнь. Елена Петровна подошла к краю буны, постояла, замерев дыханием, над глубиной. Сделать это сейчас, красиво? Все будет быстро, очень быстро и хорошо. У него не хватит сил вытащить ее.
— Спасибо, мой дорогой. Дальше не нужно. Дамам при смерти не обязательно знать, что случаются несчастливые финалы. Хочу думать, что в вашей истории все кончилось хорошо.
Старик подал ей руку и они, редко переговариваясь, медленно пошли по каменной лестнице, наверх, к мраморным богиням среди пышных сосен на крыше санатория.
* * *
В аэропорту было холодно и пусто. Гудели кондиционеры, тучные охранники оглядывали редких пассажиров в поисках интересного лица. Одиночество холла порвалось задорным весельем и молодой энергией ворвавшихся, вбежавших, влетевших в зал регистрации стаи ребят. Их было с полторы дюжины. Груженные цветастыми рюкзаками и сумками, в ярких туристических костюмах, свежестью лиц и пружинистостью движений они мигом разогнали давившую пустоту.
Неделю группа шла горами Крыма вдоль изрезанного бухточками. Мечтали найти обломок античной статуи, обломок сабли генуэзского купца, высматривали в прибрежных водах призрачного змия. Из Феодосии до Коктебеля добрались в режиме разминки, после склонов остывшего Кара-Дага началось восторженное приключение, бьющее азартом риска в молодых жилах, когда неделю назад они цеплялись за скальные зубцы Ай-Петри, и утихомирилось только на спуске с меловых гор к городу древних героев Херсонесу.
Петя, Витя и Валера заняли очереди на регистрацию. Наташа и Лена распаковали бутерброды, пирожки и кормили остальных. Гурьбой уселись на рюкзаки среди зала.
— Эх, а как у Золотых ворот ныряли?! Витька даже хлебнул от счастья!
— А потом на Соколе ливень застал и думали, не спустимся!
— Да! Какие водопады с гор после дождя!
— А Серёжа все порывался на другого «пернатого» — Орла — забраться, да охрана заповедника развернула… — накручивая на пальцы волнистую каштановую прядь, Наташа подмигнула высокому, с крепкой недельной щетиной, Сереже.
— Уж кто бы говорил! — легко парировал тот. — А кто на зубцах разревелся?
Все оглянулись. Наташа залилась краской и замахала руками:
— А то вы не знали!
— На вершине Ай-Петри села она и заплакала, — продекламировал Артур.
— Ладно вам! — вступилась Лена. — Про старика им лучше расскажи.
— Какого старика? — обернулся из очереди Витя. На вершину группа поднималась не сразу, в серию заходов.
— Да там старик чуть с горы не прыгнул.
— Расскажи, расскажи! — заверещали девушки.
Скомкано, с неохотой, Наташа рассказывала, как карабкались по лесу к вершине встречать рассвет и думали первые сегодня там будут, как затемно подобрались к обрыву и светили фонарями в гулкую пустоту. Ветра не было, но холод — кости скрипели. Начало светать и внизу открылась долина. Станция подъемника на плато, торговые ряды, позади забелели шары локаторной станции. Из сумрака вынырнуло тёмное море и отгородилось от суши берегом. Взошло солнце и стало видно полуостров — до самых дальних рубежей.
— Видим, среди камней — старик. Сидит, глядит себе, нас не замечает. Чудной! — в костюме, рубашке, ботинках, в руках палка. Как добрался? Откуда здесь? Тут старик к краю подошел, нас увидел. Стоит, смотрит и ни слова. Потом головой кивнул, как сказал себе что, в двух шагах от нас под перилами перерезает и к пропасти! Мы сидим и не крикнуть! А он постоял на краю, посмотрел куда-то и вернулся. Замер передо мной, глянул странно так, будто узнал, а у самого слезы. «Молчит море», — сказал только. Потом вздрогнул, взглянул на нас сердито и пошел вниз. Мы сидим, не шелохнемся, как во сне. Смотрим, а в море — планета горбится.
Когда определили по отсекам багаж, развалились, щелкнув ремнями, в креслах и машина с крыльями закружилась на полосе, разбежалась и оттолкнулась от земли, Наташа повернулась к Лене:
— А ты зачем сюда поехала?
— Ребята пригласили. На Кавказе, в предгорьях, были, на Урале в прошлом году были, теперь здесь. А ты?
— Мне бабушка рассказывала. Она в Крыму ещё лет пятьдесят назад по горам ходила.
— Правда?
— Да я сама не знала! Слегла она пару месяцев назад — ноги слушаться перестали. И вдруг как-то: «Будешь в Крыму, взойди на Святого Петра» Так Ай-Петри с греческого переводится. Оттуда, говорит, видно, что Пифагор был прав. Представляешь, лежит в своей комнатушке два на два, обои в цветочек, на стене ковер, сама еле шевелится и рассказывает, как вершины штурмовала.
— Да и ты от нее не отстаешь, — усмехнулась Лена.
— Отец говорит — мы похожи. Меня и называли в честь бабушки, — Наташа запнулась и отвернулась к стеклу. Степная равнина внизу поделилась на квадраты полей, разноцветными мазками теснился город, петлями вилась могучая река и впадала широкой дельтой в неохватное море, которое уходило в немую дымчатую голубизну. — На сорок дней вот лечу. Она как слегла, двигаться перестала, есть перестала, в две недели высохла и отошла. Мне на похоронах так плохо было, думаю, нет, нужно, нужно сделать что-то. Вспомнила, как она о походах говорила, рюкзак в шкафу откопала и сюда.
сентябрь 2013, М.
НЕПРЕДУМЫШЛЕННОЕ УБИЙСТВО
Случилось это не так давно. Сейчас уже придуманы всякие законы, правила, ограничения (как у нас водится), а в то время все мы еще смотрели на светящиеся экраны — плоские, гибкие, миниатюрные — тем наивным нетронутым взглядом, которым ребенок впервые смотрит как пчела опыляет первый летний цветок.
Приятель мой, Сергей Дмитриевич, сделал сходу две ошибки, а мы ему (чего скрывать) в этом помогли. Источник всех бед, разумеется, женщины. Еще с Гомера. Сам-то не читал, но говорят. Сергей Дмитриевич — врач-хирург со стажем, в годах, высокий, крепкий, с окладистой бородой и внимательными глазами. В наших кругах его уважали. Никогда не отказывал и высоких кругов пациентов обслуживал. Пропишет, скажем, коньячку — по тридцать граммов перед приемом пищи — и через недельку ты как огурец. Или перед Новым годом завезет обязательно икорки от пациента. Ну бог с ним, с Новым годом. Тогда стояла осень, только никакая не золотая, выкиньте из головы, а промозглая, с туманами и противным дождиком, который не заканчивался часами. Словом, наш вполне, привычный климат.
А тут всем на беду увлекся Сергей Дмитриевич молоденькой ассистенткой Наташей. Да как по такой погоде не увлечься! Года два, считай, разве что не жили вместе. С личным у него туговато было, даже жена к дочери в Европу уехала, вот он и шаромыжничал. Наташа хороша, конечно, стерва. Он мне как-то описывал (в деталях) — есть от чего зачесаться в неприличных местах.
Словом, обедают они как-то в приличном ресторане. И она ему: так мол, и так, извини Сереж, нужно нам распрощаться. Значит, другого нашла, понахрапистей, помоложе, а может, и денежней. Сергей Дмитриевич на нее уставился, не поймет что к чему, точно обухом по темечку. Не звони, не мучай нас, говорит она, мы же взрослые люди, — сумочку подхватила и была такова, как принято говорить.
Сергей Дмитриевич из ресторана выходит, не видит ничего, не понимает. К ларьку за углом подошел, водочки чекушку хлопнул прямо у окошечка для облегчения души. За руль прыгнул и по газам. Представляет себе, наверное, как тот, что понахрапистей, мнет его Наташу, трогает ее. Летит, светофоров не видит. Тут на переходе женщина с коляской. Она-то отпрянула в момент последний, а коляска… Он выскакивает, смотрит, ничем не поможешь уже. Мать ревет, по асфальту катается. Глядит он по сторонам, глазищи вытаращил, ну полный привет… В общем, сел в машину и улетел.
Из дома Сергей Дмитриевич позвонил товарищу своему по школе, что у нас начальником, покаялся. Тот мне: оформляй все, документы готовь. Забрали его к нам, показания сняли и вечером отпустили под подписку. Шеф пришел, почитал и распорядился на деле поставить «непредумышленное убийство». В разработку сдали, все чин чином.
Беда, что поделаешь. Думали сначала, не найдут его. Но в тот же вечер в интернете появилось видео с регистратора. И как сбил он (страх, конечно, меня аж передернуло) и как выскочил из машины и как уехал, главное. Понятно — дело труба. Но знаете, как говорится: он, конечно, сукин сын, но это наш сукин сын. А тут ночь на дворе, он на подписке. Посоветовались мы и предложили уезжать ему. Начальник поддержал, меня помочь направил. Я приехал. Сергей Дмитриевич словно тумане, в словах путается. Винит себя страшно. Как написали бы в книжке — убивается. Зато слушается и делает что говорят. Вещи кое какие собрали, отвез я его и с первым же рейсом, уж утро зарделось (это снова из книжки), к семье в Париж отправил.
На следующий день, обед у нас был как раз, появилось это видео. Жуткое, конечно. Даже бесчеловечное какое-то.
Диспозиция такая, значит. Стоит перед камерой молодой человек, лет тридцати с хвостиком, говорит об аварии. Лицо у него — будто земли наелся, глаза неживые какие-то, как у палача. Затем, значит, общий план и видно — перед ним на столе гробик с ребенком, младенчиком совсем. Тогда он достает тело из гробика, держит на руках и говорит:
«Это мой сын Алеша. Ему годик только, ходить начал. И вот его убил этот кусок железа, эта мразь ненасытная на этом вашем „Мерседесе“. У мрази этой есть имя — Сергей Дмитриевич… Его даже не арестовали. Отпустили по подписке, а теперь он убежал за границу. Это значит суда не будет, он не понесет никакого наказания. Будет сидеть на Лазурном берегу и пить вино из красивого бокала. Я знаю, так можно у нас. Мы люди обычные, не можем ничего сделать против этих, которые захватили страну и творят что хотят. Но я хочу сказать ему. Посмотри на этого мальчика и будь ты проклят. Будь ты проклят своими детьми. Будь проклят Богом. Я не могу убить тебя. Но пусть каждую минуту своей поганой жизни ты будешь мучиться».
И все держит тело младенчика на руках. Меня аж заколотило. Пришлось новую бутылку коньяка открывать.
Наши сразу дали команду заблокировать видео (возможности, думали, есть). Но оказалось отец ребенка залил его на youtubе, во все соцсети и разослал ссылками десятку порталов и СМИ. Все смотрят, все постят, не удержишь. Впечатлило видео не меня одного (меня как раз впечатлить сложно). К вечеру насчитали пять миллионов просмотров. Через день еще пятнадцать.
Что тут началось. Лучше не описывать. Сверху начальника долбят, по телику всю биографию Сергея Дмитриевича переворошили. Перед нами вопрос встал (как из того писателя, не припомню) — что делать? Выпустили официальный комментарий. Но только раздразнили гусей. Бюрократы! — кричат. Взяли в разработку семью. Оказались самые простаки. Родители парня какие-то мелкие рабочие откуда-то из-под Смоленска, сам он здесь на заработках, компьютерами торгует. Жена из той же фирмы. Два года назад поженились. По залету что ли? Здесь без прописок — думали за это зацепиться, но спохватились — в порошок сотрут.
В интернете шторм бушевал. Сначала костерили «всех на мерседесах», на второй день и до президента добрались. Видео кто-то перевел с субтитрами на английский и оно пошло гулять по шарику. Через четыре дня было почти сто миллионов просмотров. Пресса изнемогает: «Убийца в халате» и все такое. Дипломатия заволновалась. Посол Франции в МИД приехал. Выдавать-то вроде надо. Говорят, еле упросили придержать пару дней.
Это, наверное, была вторая ошибка. Сергей Дмитриевич видео, конечно, посмотрел. Или показали. Не представляю, каково ему было. Там хоть пьяный был. Для облегчения хотели его семью привлечь, да только хуже вышло: дети против него оказались. Дочь младшая, на учебе в Брюсселе, даже публично выступила — не понимаю, говорит, как отец мог сбежать. Совсем там в Европе от жизни оторвались, лоботрясы.
Положение патовое. Шефа по коврам таскают — зачем отпустил, зачем улететь разрешил? Кто ж знал-то, что так? Думаю, писать нам всем заявления. Угораздило же эту мамашу попереться через дорогу! И Наташа эта, дрянь, лечь готова под каждого встречного…
Еще день прошел. А на утро показывают: в Париже, под окнами аж самого президента — демонстрация. С плакатами, кричат что-то. Своих же ругают, что не выдают Сергея Дмитриевича. Резво там у них это, раз-два и баста. У нас в интернетах гадят, но чтобы вот так, с плакатами…
В то утро, ближе к обеду мой добрый знакомый вышел из своего номера в гостинице, сдал ключи администратору, щедро отсчитал портье на чай. У реки покормил уток, плюнул в Сену с моста, кинул монетку африканским музыкантам и с удовольствием сытно пообедал в известном ресторане. У Лувра повезло (поздняя осень, рабочий день), народу случилось немного. Он прошел напрямую к Джоконде. «А все-таки она…» — наверное, подумал мой приятель. Возможно, муза Леонардо напомнила его Наташу? Сергей Дмитриевич вышел на Елисейские поля, купил билет Эйфелеву башню, поднялся на самый верх. Прекрасный, изысканный Париж. Излюбленный город изгоев родины и русских эмигрантов нежился в лучах вечного солнца. Этот город любил жизнь. Сергей Дмитриевич глубоко вздохнул, перебрался через ограждение и бросился вниз.
Интернет порвался на части. Большинство кричало — так ему и надо. Меньшая часть вопила — довели человека, хаяла тот же интернет (то есть сама себя) и заодно политиков. И совсем немногие сострадали обоим семьям погибших.
Поразила меня реакция отца ребенка (а меня, повторюсь, поразить сложно). Проныры скандального телеканала подкараулили его у дома. Он посмотрел на репортера мученическим лицом с черными синяками под глазами и выдавил ухмылку:
«Я этого и хотел. Думаете, зачем это видео? Это был единственный способ. Миллионы посмотрели. Он и не выдержал. Только на самом деле никому нет дела. Это для них шоу, разбавить скуку жизни. Дело есть только одному. Для него это и снято».
Снова гвалт в интернете поднялся страшный. Что же это: запланированное убийство? Новый вид оружия? Это ж так про любого можно ролик снять. В конторе даже дело внутреннее завели, для науки так сказать. Только ничего не вышло. У толпы в сети одно требование осталось — чьей-то головы. Куча трупов, кто-то ж должен быть виноват. Начальство бросило монетку и отдало на растерзание нас — отпустили, выпустили… Ну отлично. Будто это мы детей под колеса толкали и с башен прыгали. В общем, выкинули нас. Совсем не сократили, так у нас не принято, перевели в тартарары на грошовый оклад без премий — вот обидно что. А на то внутреннее дело поставили резолюцию «непредумышленное убийство».
Отец погибшего ребенка куда-то пропал, даже журналисты не сыскали. Говорили, с женой расстался. На похороны Сергея Дмитриевича, кроме семьи, никто не пришел. Нам запретили.
Так что вы не обессудьте, замолвите словечко. Может и вернули б нас в родные пенаты. Зарплата у нас там была не чета этой, премии годовые — просто прелесть. Да и девочки попадались временами, эх горячие! Подсобите, чего уж вам. А то обидно как-то.
ОТ ЧЕРНОЗЕМА ДО ПОТОЛКА
За завтраком мама подала замотанный в белую ткань сверток размером с книгу.
— Пусть повесит, где хочет, — взглянула пристально. — Я после свадьбы купила. По блату, через крестного.
Федя масляными от блинов руками сверток не взял, показал на стул положить, к рюкзаку.
— Мам, блины — невозможные! Люблю — жуть. Жаль — с собой нельзя, — он захотел и не смог вспомнить, когда приезжал последний раз.
— Ты ешь, ешь, — сказала тихо.
Главными чертами ее лица с некоторых пор стала грусть, словно застыла однажды и так и осталась. Теперь мамино лицо не было веселым даже когда она смеялась.
— Что вот поделать, раз так? Нас с отцом всю жизнь обижают, а мы не обижаемся. И ты не обижайся. И сам не обижай.
Утро стояло тихое, мёрзкое, низкое солнце боролось с тягучей дымкой над холодным полем за оградой большого запустелого огорода. Вялому после сна и завтрака Федору, сначала было тяжело и лениво. Скоро руки вспомнили хватку, притерлись к черенку, земля будто помягчела и лучше рассыпалась, когда он проходил ряд за рядом большого родительского огорода, отрезанного от соседей и улицы забором и стеной дома.
После учебы Федя уехал на заработки в северные города. Вернулся следующей весной, до тоски уставший ото льда, ветра, безлюдья, серого моря и голых скал. В школьном детстве, улепетывая с огородов на раз-два, вернувшись вдруг полюбил работать с землей: лопатой, граблями, косой. Полюбил наблюдать, как входит в густой чернозем зерно и как из него получается сытный, упругий плод. Нравилось в усталом перерыве, усевшись на скамью, смотреть, как висит холодное желто-красное солнце над дымчатым горизонтом.
Когда прошел грядку, пришел отец и встал рядом. Копали молча. Федор старался брать шире, быстрее проходить ряд, украдкой поглядывая на отца и порываясь что-то сказать, но не знал что, если даже матери не смог ничего ответить, злясь на себя, на родителей и на глупость случая.
Отец копал резко и сильно, чтобы не хватило сил на расстройство и нервы, с пустым выражением лица. Неизвестная Федору тяжесть — суровость, как грусть мамы, отпечаталась и застыла и на лице отца, даже когда Федор сообщал радости, рассказывал, как им с Машей дружно живется и как они удивительно счастливы. От того и Федору было тяжело и трудно говорить с отцом, с матерью и долго быть с ними. Тяжелая суровость и грусть обосновалась в доме родителей с полгода, как заказали памятник деду на могилу. И с тех пор усиливались.
Федор жалел родителей, ругал за терпение, но не мог примерить их суровость на себя, когда вдруг научился радоваться и слышать пугливое замирание сердца. Он даже реже стал бывать у родителей, а если наведывался, старался быстрее вернуться в город со страшной мыслью, что торопится уехать от них.
Вчера на кладбище серый деревянный крест заменили на гранитный камень. При живых отцовых двух сестрах и дедовых братьев в день поминок никто не приехал, свою долю расходов не вернул; значит и годовые поминки им теперь проводить втроем.
Вечером, за водкой, отец смотрел в сторону и молчал так выразительно, будто говорил Федору, что настал конец всей семейной дружбе, что он бы поверить не смел, как легко порвутся, связанные крепкими канатами, чувства единой семьи, разойдутся в едином корне сплетенные судьбы.
Отец копал с тем натянутым молчанием, когда одни сжатые скулы и спрятанные под бровями глаза выдают злое непонимание. От чего родные так чужды? И сколько глупости в то время как нет войны, голода, нет страха предательства и ничья воля, никакая ложь не мешает жить в добре?
Федор же думал о встрече с Машей и так хотелось радоваться новому дню, что бросил бы сейчас лопату, побежал, просто побежал со всего духа! От того стало горько и хотелось уехать, но он думал, что оставляет родителей с этим непониманием и бежит не от чувства восторга, а от их общей грусти. Но бежать хотелось, открыто и он готов был честно сказать, что не желает остаться среди этого мрака, и хочет туда, где хорошо. Было жаль родительскую стойкость и свою слабость, и хотелось забыть все распри и только смотреть на небо, потому что небо всегда красиво.
— Мне пора, — сказал Федор через час копки.
— Тебе там мать собрала с собой, — отец убрал лопату и посмотрел на вскопанный участок. — Картошки еще возьми. — Федор видел, что за огород отец сегодня больше не возьмется — до смерти наскучило делать все одному.
Теперь он и сам спешил уехать. Родители вдруг стали теми, с кем ему нельзя, будто вредно говорить, кого нужно отстранять или жалеть, но только со стороны. Было трудно представить кем нужно быть, чтобы так думать, но так и было. Двор, молодой сад, дом стояли теперь одинокими и брошенными, будто в них совсем нельзя вернуть смелость жизни, дышать глубоко, на радость служения хозяину.
Мать за обедом не знала что сказать, только молча смотрела на него. Федор злился на нее и на себя, весь сжался и пытался не смотреть на мать.
Неужели причина — в разрыве с обществом родней, от чего родители чувствовали себя покинутыми? Тяжесть в душу накладывало, что отвергнуты старики не за подельничество общей лжи и обману, но за противодействие ему, за честность, за выбор остаться в скромных должностях, с бедным кошельком и свободной совестью. Теперь за свою благородность они уже не страдали — твердели, иссыхая, как глина на ветру.
Федор боялся испортить дело поспешным советом и только обидеть пустыми утешениями. С матерью прощался скупо, не вспомнил ее предложения приехать к ним с Машей через две недели. В последний момент приобнялись. Федор с уверенностью посмотрел на мать, как бы подтверждая свою взрослость, развернулся и уехал.
На пустынной площади автовокзала с дряхлыми автобусами и новенькой желтой коробченкой с пузатым, огромного роста, водителем, ветер гонял обрывки газет, пакеты и пластиковый мусор. С просьбой денег бродил старый пропойца с потерянным лицом и заплывшими в синяках глазами. Одни отворачивались, другие махали на него руками, третьи, как Федор, смотрели на него прямо и твердо, с некоторой злобой, пока он сам не отходил, равнодушный к отказам и вашей злости. Ему не было дела подадут или нет, удастся ли купить водки, но в силу гибельной привычки он весь день искал выпивки и даже если не подавали или он оказывался бит, к вечеру неизменно бывал пьян.
Перед самым отправлением автобуса перед Федором развернулась драка. Бились голуби. Не городские сизари, а редкие горлицы — с утонченными фигурками, совершенно белые, в ком живописцы выводят образ святого духа в библейских сценах. Два нежных голубя яростно дрались, готовые насмерть перебить один другого. Совсем как петухи, стоя один против другого, кидались вперед и вверх, схватываясь в воздухе клювами, ударяя коготками и крыльями. Когда схватка случилась два или три раза Федор чего-то испугался и быстро отвернулся.
Минут пятнадцать петляли городскими улицами, уклоняясь от рытвин и мигая знакомым водителям, пока резво не выскочили на трассу. Все вокруг сразу стало незнакомым. Федор оглядел ближних соседей, угадал всех, не нашел пьяных и уставился в окно — думать о Маше: как она без него эти два дня, и как они встретятся.
Автобус шел на пределе скорости. Федор только успевал отмечать редкие, засеревшие в руках осени деревни, белые, на пасмурном небе, колокольни, сшитые скоростью в единую ленту голые тополиные посадки, пятнистый, слившийся в массу темных красок, придорожный бурьян. За окном, набирая силу позднего октябрьского ветра пошел мелкий, не сразу заметный дождик. Спустился холод, обещавший первые заморозки, от которых люди, еще помнящие лето, промерзали до костей и первый раз думалось, что вот в бесчисленный раз придет и окутает все зима, и погреться на солнце удастся лишь через полгода. Федору было тепло и уютно в автобусе, тело обмякло в кресле, он лениво шевелил сонными глазами.
Изоляция окон и дверей отделяла летевшую мимо осеннюю природу, унылый пейзаж бедной жизни вокруг. Мир в нескольких метрах за окном стал далеким, сам Федор казался совсем не причастным ко всему, что там, под дождем, где промозглая осень и ветер. В томной полудреме Федор представил, как дети будущего, отстраненные наукой от природы, движутся по своим точно рассчитанным траекториям, реализуя аналитически доказанные, оптимально рациональные планы в календарном безвременье комфорта. Там не будет мокрого воздуха осени, морозной зимней свежести, волн летнего тепла; люди будут дышать по графику, умеренно жить, расчетливо умирать. Он с равнодушием смотрел на это будущее. Было лишь странно представить плоскость: по одной стороне его — он сегодня утром, бодрый, горящий работой, копал землю, рыл упругий и сырой чернозем, шелушил ладонью стволы яблонь, будто ребенок, закидывал голову к небу; и — здесь, в кресле, лениво наблюдающий за такими чуждыми полями, деревнями и речкой за стеклом.
В небольшом областном городке следовало занести передачу двоюродному брату отца, Алексею Николаевичу — мама очень просила. Их семью Федя недолюбливал. Семейство Алексея Николаевича в любом деле вело себя как пьяный генерал на собственных именинах, не замечая свое пренебрежение к окружению и напоказ испытывая сладкое удовольствие, когда легко удавалось заправлять остальными — напором и редким видом окультуренной наглости в глаза. Федор только вздохнул, когда с порога супруга Алексея Николаевича, вдвое его моложе, с огромными глазами и плоским, будто натянутым, лицом стала расписывать недавно сделанный ремонт, хвалиться, как старший сын, ее пасынок, обзавелся машиной — таких моделей в городе всего шесть! — и сколько это стоило им хлопот, и как они терпели этих несносных ремонтников и как опасно оставлять машину на улице ночью.
— Вон, через двор, позавчера стекло-то выбили и этот… как его… регистратор видео… вырвали. Одни проводки торчат. А наши-то еще и целую музыкальную систему установили, колонка с табуретку, когда играет — бухает так, будто изнутри кто-то ломится… — говорила она, размешивая чай и подавая печенье.
Сам Алексей Николаевич сидел напротив, большой, плотный, с легкой, снисходительной улыбкой на крупном лице. Его довольный вид подчеркивал, что все сложилось, не зря суетился, бегал, все эти бессчетные ларьки обслуживал. Федя против ларьков ничего не имел. Он просто сидел за чаем и думал. Эта образцовая семья успешного проживания сама не знала своей пустоты. И Алексей Николаевич, наверно, точно с такой же легкой улыбкой как сейчас, десять лет назад сидел перед его отцом, смущенным смертью деда, говорил очень уверенно и твердо, что заберет дедов дом и заведет на вырученные деньги торговлю. Так он открыл первый пивной ларек. Сейчас у него было три ларька с выпивкой и табаком, и три летних кафе с танцами, в которых Алексей Николаевич отвечал за поставки товара.
— Как твои-то? — спрашивал Алексей Николаевич с серьезным видом.
От чего-то хотелось быстро встать и уйти.
— В порядке. Огород вскопали. Картошка в этом году удалась, — отвечал Федор и думал, что с таким превосходством в голосе Алексей Николаевич всегда теперь будет говорить с ним и тому же, наверное, учит своих ребят.
— Огород — какой ужас! — охнула жена Алексея Николаевича. — Не могу представить! Только подумай, Алеша — мы, все, с ведрами, в сапогах, по грязи… — ее передернуло.
Алексей Николаевич не удержался, хрюкнул, замахал на нее руками. Жена ответила грудным смехом, провела рукой по его, похожей на футбольный мяч, голове. Федор посмотрел на нее, будто видел диковинное растение, но устыдился такого взгляда, нагнулся к чаю и сказал, что ему пора.
— Маме за огурчики домашние, за грибки, за капустку, спасибо! Приветы от нас всем передавай, — тараторила хозяйка на выходе, с каким-то нетерпением подавала Феде куртку, смешливо хлопая глазами и улыбаясь во весь свой некрасивый рот.
На шумном вокзале, насыщенном духом горелого масла чебуречных и мазута дизелей, напала унылость от чего-то обидного, несправедливого. Он спрятал одинокие глаза под капюшон и тут увидел, что никуда от этой — как в автобусе — далекой и постылой осени не ушел, он в самом сердце ее, если у нее есть сердце, и самый ее резкий ветер бьет в лицо, сверху льет самый холодный дождь из всех, что есть у неба.
В электричке чувствовал себя чужим для всех и всех чужими себе. С дикостью цепко и быстро озирался на закупоренные лица, которые сами себе казались тоже дикими. Федор напрягся всем телом, боясь уступить хоть пол шажка пространства вокруг. Чувствовал, как нечто склизкое и животное присосалось к нему изнутри и пиявкой высасывает силы сердца. Тогда он смотрел на осень за окном, которая снова казалась далекой. Хотелось выйти в тамбур, спрыгнуть ото всех из вагона, с болью обдирая руки и спину скатиться по насыпи, продираться через колючий бурьян, растирая багровую грязь по щекам и на круглой, еще зеленой поляне упасть лицом в землю и дышать мокрой жухлой травой, липкой паутиной, болотной сыростью.
Когда кругом стало больше длинных крыш складов, заводских цехов и машин, Федя немного пожалел, что город так быстро начался и стал отвлекать себя мыслями о Маше и работе. Не зря согласился жить в месте, где человеку его склада о собственной жизни задумываться просто опасно.
На вокзале и на улице прохожие молчали о дурной погоде, пробках и политике; в подземелье попутчики молчали об электронных новинках, модных шоу по телевизору и богачах на дорогих джипах там, наверху, откуда их выселили; очередь в магазине, где Федя взял вина, сыра и хлеба — о ценах, выборах и семейных дрязгах.
После шумных толп, забитого шоссе, огней вывесок, рекламных плакатов в полнеба, нудных светофоров, суетных иномарках в тесноте дворов Федор сильно, с теплотой и зудом нетерпения обрадовался тихому огоньку в их окне за сетчатым дождем. Господи, сколько вложено в то, чтобы ты горел! — думал Федор, подходя к подъезду. Весь уклад жизни, терпение, все силы, вольный огонь внутри, одинокая его свобода — все это, с трудом и не сразу, положил у ее ног, чтобы случилось их хрупкое, неопытное счастье. Чтобы делать жизнь вместе, он позволил бетону, стеклу и асфальту окружить себя. Он больше не мог любить этот город, этих людей просто так. Думал уехать, закрыться, но что же будет? Что останется? Страшно было оставить после себя пустоту, черную и бездонную, где ни порока, ни святости. Когда на краю она подала ему руку, взяла его пальцы в свои, он увидел, что еще не выдохся, еще не старик. И — пусть все сначала, но все — иначе.
После контура ее фигуры у дверей, после ужина, сотканного из затаенных взглядов и легких разговоров о родителях, дороге и Алексее Николаевиче, после ее, натянутых нервами, рассказов о работе, они расслабленно лежали, обнявшись, держались друг за друга и смотрели наверх.
Перед ними стояла белая, как свежий снег, потолочная плита, верхняя грань его обставленного цементом и бетоном пространства и выше этого не было ничего. Где-то были звезды, небо, свежий воздух простора. Что-то важное происходило где-то. Ему хотелось что-то сказать. Говорить долго и красиво. Он промолчал, оставляя вечер, как есть, без признаний. Грустно, если приходится повторять признания. Это напоминает о свежести ушедших чувств. Маша всё поняла, прижалась к нему и закрыла глаза.
— Подожди, — поднялся Федя и зажег свечку.
Он достал из рюкзака сверток. Маша развернула бумагу. В руках у нее оказалась икона Богородицы, размером с книгу. Посмотрела удивленно — никакой религиозности они в себе никому не показывали.
— Нравится?
Маша кивнула и улыбнулась чуть.
— Выбирай где повесить, — он поставил икону к свечке.
Потом посмотрел на Машу и подумал, что никогда не видел такого красивого лица.
— Скоро ты заснешь, — сказал негромко, — а я спать не стану и буду смотреть, как огонек освещает твое лицо.
В ЗАБРОШЕННОМ ДОМЕ
«Если мне скажут, что завтра — конец света я еще сегодня посажу дерево»
Мартин Лютер Кинг
Спичка вспыхнула и заразила огнем узкую ленту бересты. Лепесток пламени разгорался, окрашивая стенки печной топки в розовый. Затемненный угол кухни стал чуть светлее. Минуты через две огонь перекинулся на тонкие сухие поленья, и Олег улыбнулся, довольно потирая руки. Большая печь приятно шумела.
На дворе смеркалось. Он удивился, как с середины августа стало быстро темнеть: ночь еще не скоро, а далекие березки на краю леса уже плохо различимы.
— Я так думаю, что все удачно, — подошел к нему Гена.
— Да, здорово!
От отца у них остался брошенный дом на краю умершей лет десять назад деревни. В брошенном хозяйстве они пытались теперь навести какой-то ощутимый порядок.
Олег вернулся на кухню. Дрова в топке лихо потрескивали, из щелей дверцы на доски пола падали мигающие оранжево-красные отсветы огня. Он сел у самой печи на старый тесаный табурет и увидел, как в длинной трещине, которая резала лицевую стенку от края топки к верху, играет пламя. От печи исходило тепло и не хотелось уходить.
Тогда он попробовал вспомнить похороны отца. За прошедшие недели тот день удивительно смешался и немногое что Олег теперь легко и точно мог представить, был толстый слой черной как смола чавкающей кладбищенской грязи после грозного ливня. И еще затаенное перешептывание где-то за спиной и бесконечный ряд крестов, и могильных плит с черными пятнами воронья на них.
Олег открыл дверцу печи и поворошил поленья; пламя веселее заплясало бликами на его лице. Вошел Гена, достал из сумки пачку макарон, половину высыпал в котелок с водой и посолил. Олег вынул из рюкзака тушенку, большой нож и с усилием начал резать податливую жесть банки.
— Помнишь, как он рассказывал о тушенке? — улыбнувшись, спросил Гена.
— Да. Я еще тогда подумал, что он говорит о ней, как дед рассказывал о мерзлой картошке в войну.
Гена усмехнулся и кивнул, помешивая макароны в котелке. Вода, пузырясь, закипала. Последние лет десять они видели отца лишь по вечерам и то не каждый день — тот задерживался на работе. Но вот случалось оказаться дома вместе, в углу зажигали кремовый торшер и все разговоры сходились к сбивчивым историям о старом доме в деревне, где он проводил школьные каникулы. Отец получил неплохое образование, на работе добился успехов и казалось, его карьере и уважению коллег можно завидовать. Но братья видели, все это меркло, становилось скучным и обременительным, когда с ожившими от суеты глазами, горячо и увлеченно, отец подолгу рассказывал о молодой жизни в деревне и за его словами проглядывали воспоминания о счастье.
В конце июля, на девятый день после похорон, вернувшись с поминок, братья разбирались в его кабинете. В паспорте за потрепанной кожаной обложкой нашли маленькую фотографию деревенского дома. На обороте синей тушью было написано «Родина». С того момента яркое и неотступное желание ехать туда не оставляло ребят.
Олег принес воды и протер на столе старую, местами порванную клеенку в редкую полоску с выгоревшими синими цветами. Вспомнил, как утром, с завороженным и непонятным удивлением глядя на еле заметные крыши в объятьях высоченной крапивы и развесистых лопухов, первым делом они стали искать воду. Заброшенные колодцы во дворах пропахли гнильем и тиной, пришлось идти за полкилометра к роднику, что бил под каменистым бугром у речки.
О роднике братья знали по рассказам. Источник зарос и был завален сухими ветками. Олег с полчаса разгребал траву вокруг, убирал ветки, очищал руками леденящую протоку от жухлой листвы, пока не смог свободно встать рядом на колени и вдоволь, с жадным удовольствием напиться. Он вдруг увидел, что вода имеет вкус, настоящий, живой, и вкус этот нельзя объяснить словами.
На чистый стол поставили глубокие тарелки, из рюкзака достали ложки. Привязали к ржавому гвоздю на потолке фонарь. Олег помешал кипящие макароны, попробовал на вкус, вывалил к ним тушенку и снова помешал. Все, что удалось за день, вспоминалось с греющим нутро чувством оконченного дела.
Часа два они промывали дом. Руки стыли в ключевой воде, размазанная по полу грязь не поддавалась уборке. Когда расшевелили дом, с потолка через худые доски пыльным зарядом начал сыпаться всякий сор и казалось им никогда не прочистить забывшие людей комнаты. Раз даже в момент усталого раздражения Олег пожалел про себя, что приехал.
От поездки мама и тетка отговаривали их неделю. Без напора, мягко, но твердо наступая:
— Дорогие мои, ну что вы в этой глуши забыли? — говорила тетя. — Там же лет восемь никого не было! Дом развалился этот давно и все дела! Попретесь за триста километров, побродите среди разрухи и вернетесь. Одно расстройство…
— У нас же сейчас дел полно, — тихо, вкрадчиво говорила мама. — Надо документы на работе оформить. Там хотели вечер памяти провести… И как я без вас буду всем этим заниматься? Мне в этой квартире и так тяжело…
С мамой было сложно. Лишь дать повод ей обидеться казалось преступлением. Братья отмалчивались, редко вставляя слово в защиту поездки, зная про себя — их не переубедить. Перед самым отъездом Гену на работе завалили срочными делами, у Олега близились экзамены и так, поочередно против их задумки выросло всего столько, что ребята уже и себе слабо могли доказать зачем ехать. Оставалось только твердое знание, что ехать надо, пусть и зря, пусть и одно расстройство и мама может обидеться, но почему-то поездка оказалась так им важна, что остальное становилось также неважно, каким была для отца его высокая должность перед незатейливыми рассказами о деревне.
Олег резал толстыми кривыми ломтями пухлый хлеб, Гена вывалил пахнущее тушенкой варево из котелка, разлил в полной тишине по рюмке водки. Голодные и уставшие, они ели молча и жадно, прислушиваясь к вечерним звукам хмурого дома.
Дивясь застывшему уличному воздуху, внимательно перебирали и обдумывали все, что видели за сегодня, все, что могла значить для них эта настойчивая поездка. До этого ребята бывали в деревне два или три раза в детстве и единственное, что осталось в памяти — несколько фотовспышек с видом двора, ворот, забора, и они — всей семьей, вместе с отцом — веселые и свободные.
Увиденная поутру картина оставленной где-то в прошлом деревни странным впечатлением отложилась на их лицах. Удивляться, расстраиваться было мало проку, но они долго с растерянным видом бродили по заросшему двору и саду, совершенно не зная, что делать и с чего начинать.
При всем упадке здесь всюду обитала красота. Осень наступала на землю. Дубы темнели, а березы блекли, собираясь желтеть. Лесные птицы не пели и не кричали и когда не было ветра, воцарялась зачарованная, будто неземная, тишина, и если бы ребята не слышали голосов друг друга, звуков своей работы, верно, не выдержали б здесь и часа. Застывший воздух, который можно было тронуть рукой, стал прологом к открытию ими не дожившей до этих дней деревни. К истории о том, как однажды люди пришли сюда, чтобы жить и как, через время многих судеб, эти места лишились людей и остались только обреченные дома, заросшие сады, полные яблок, темнеющие в кустах колодцы, остатки дорог в бурьяне.
С час после приезда Олег, тяжело двигаясь, будто впитывал в себя все разом окружившее его. Ходил взад и вперед, о чем-то думая, и пытался зацепиться за что-то, что вывело бы из застоя, позволило привычно ускориться, начать что-то решать и действовать. Было чудно ходить по темным, холодным комнатам, вдыхать подпольную сырость и смотреть на мир через маленькие, замазанные круговертью времен года окошки.
Все начинается с малого. Взявшись за одно дело, заметили, как в руках заспорилось другое, пелена растерянности начала отступать. С каждым часом ребята больше понимали увиденное, чувствовали красоту затихшей природы и открывали правду о том, что видели в глазах отца, когда он рассказывал им о деревне. Нелегко это понять — от деревни и дома остались лишь тени. В них не было тепла, холодный сырой дом с омертвелой паутиной по углам завораживал, но не мог стать родным.
К вечеру комнаты были порядком вычищены, окна промыты, в зарослях двора пробились тропинки. Нашлись какие-то дрова, проверена для топки печь.
Они только не стали трогать сад. Откуда-то Олег вспомнил историю, как человек решил привести в порядок старый заросший сад, весь день трудился, расчищал заросли, а когда закончил, пришел в ужас от нарушенного им покоя и естества. Гена спорил, говорил, земле не быть без человека, что бесполезно все, во что мы не вкладываем себя. Олег вяло возражал, не умея доказать, но чувствовал, не нужно трогать сад; тогда его настроение вдруг передалось брату и сад остался как есть.
После ужина братья пили горячий чай с сахаром. Вкус ключевой воды ощущался и тут. Пили неторопливо, грея стаканом руки и прищуриваясь; выпивали по глотку, впитывая аромат до конца.
— Самое интересное, — сказал Гена, — что легче всего было ничего этого не делать. Походить, оглядеться и уехать. И никто бы ничего не сказал.
— Есть одна простая идея, — ответил Олег. — Легче всего — успокоиться и зарабатывать деньги.
— Еще интересней, что завтра мы уедем и через пару месяцев от всего, что мы тут понаделали ничего не останется.
— Но все равно, все это — здорово! — хлопнул ладонями Олег. Гена оглянулся на играющую с огнем печь, улыбнулся.
Старый дом, все его одичавшее хозяйство спокойно продолжило бы доживать свой равнодушный век и Олег понимал, что никогда ни на кого и ни на что это не повлияет. Но их что-то тянуло взять в руки топор, нож, лопату и пилить, чинить, отмывать…
Он подошел к печи. Дрова прогорели и мерцали в топке красными светлячками. В доме стало заметно теплее. Впервые за много лет, подумал Олег.
Перед сном братья вышли подышать на улицу. Ясный, безветренный и еще теплый день бабьего лета подарил звездную ночь. В тишине воцарилась такая темень, что они удивились, как здесь может быть жизнь? — и видели ее — в них самих, и понимали, что только сами они могут доказать, что жизнь может вновь случиться здесь.
Когда ложились, вспомнили рассказ отца, что в деревне удивительно, как нигде, спится. Ночью Олегу приснился ясный теплый летний день, их дом, совсем новый, со свежевыкрашенными фронтонами и гладкими, не обсыпавшимися стенами. Заполненный людьми двор. Все громко, с весельем и задором разговаривали и обсуждали что-то; в избе на разрыв кричал новорожденный; мальчишки стайками бегали вдоль заборов от двора ко двору, играя в свои игры; на крепкой лавке у стены дома с палкой в руках сидел старый дед и курил, положив ногу на ногу. Вдалеке женщины, заразительно смеясь, несли с реки в тазах белье. У забора два мужика размашисто пилили бревна. Рядом худой и высокий парень спешно и неловко колол дрова. На заливных лугах мычали коровы, просясь на полуденную дойку. За деревьями блеяла отара овец. Скрипела телега, провозя полный воз сена и белая в яблоках лошадь упруго била по проезженной дороге широкими копытами. Воздух был наполнен кудахтаньем кур во дворах и гоготом гусей у реки.
Маленький мальчик, забравшись на высокую липу, уселся в развилине ветвей, поправил рубашку, почесал поцарапанную руку и пристальным, хватким взглядом окинул двор. Он будто впитывал все, видел и вбирал в себя, чего не замечал раньше. Мальчик долго так сидел и старательно, с вниманием и желанием запомнить каждую мелочь, вглядывался во всё окружное глазами, так похожими на глаза своего отца.
20 — 25 сентября 2010г. Затишье — Узловая
ТРИ ХРАМА
Посвящается Ю. Б.
УТРО
— Ты когда с мамой последний раз разговаривал? — она смотрела на него, съежившись от утренней прохлады и неумело светила фонариком, слепя глаза. Сергей, скрежеща железками в предрассветной темноте, согнувшись, крепил прицеп к машине и ничего не отвечал.
Они жили вместе два месяца. Света, как могла, пыталась наладить его отношения с матерью, которые он и сам не знал почему все больше расстраивались. Последний раз встречались они на чей-то семейный день рождения, и он даже не помнил, когда звонил маме.
Пока выбирались к центру, улицы города наполнились гулом потока машин. На подъезде к громадному собору у реки попали в затор. Полосы из красных фар уходили вперед и скрывались за невидимым поворотом.
— Что это? — он показал на толпу. Толпа занимала всю площадь вокруг собора и широкой недвижимой очередью, будто впадающая в море река, скрывалась во дворах. В сумерках казалось — глыба народа заполонила всю землю и весь воздух; стояла тихо, как стоят люди в ожидании главного, сливаясь с каменной площадью, домами, улицей и представлялась чудовищной выставкой статуй в человеческий рост в музее, которым был город.
— Наверное, привезли что-то, — сказала Света.
— А.. слышал. То ли пояс какой-то, то ли гвоздь…
Они помолчали, наблюдая за людьми перед собором. Сергей передернул плечами:
— И чего хотят?
— Сил, может, — тихо, как для себя, проговорила Света.
На город упали лучи солнца, и на фоне серых в тени уходящей ночи зданий золотом разгорелись купола.
— Вон, даже темные, — лениво кивнул Сергей в сторону куполов. — Слоев, видно, много положили.
— А тебе-то что? — отвернувшись в сторону, не повышая голоса, чтобы не нарушить утреннее настроение, спросила Света.
— Да ничего, бог с ними, — посмотрел Сергей на нее, а затем снова на собор. — Пусть делают, что хотят. Только как-то не так все это. Купола в золоте, попы в золоте, иконы в золоте…
— Не нужно, — Света нахмурилась. — Хотят стоять — пусть стоят. Мы хотим ехать — вот и едем. И не очень-то едем. Уговорил же — какой-то дом, какая-то деревня… Дел полно, надо закупаться на неделю вперед.
— Ничего, мы же одним днем. Завтра по магазинам. А дом замечательный! И место хорошее. Вот к осени ремонт доделаем, пол переложим, фундамент укрепим и будем на выходные ездить, — Сергей улыбнулся и трогательно, как научился совсем недавно, посмотрел на Свету. Она смущенно оглянулась. Мысль о жизни вместе еще не укрепилась в них и оба боязливо заговаривали о замыслах их общей жизни.
Когда солнце набрало высоту, они вырвались из паутины уличных пробок и летящих потоков движения. На окраине, на оптовой базе десяток толком не говорящих по-русски грузчиков-азиатов накидали им полный прицеп мешков с цементом и сухими смесями для ремонта.
ПОЛДЕНЬ
Через три часа были на месте. С виду дряхлый, с прогнувшейся волнами железной крышей дом походил на все дома довоенной кладки вокруг. Дворы с почерневшими заборами вытянулись по реке, заросшей камышом и ивой, а огородами в длину грядок уходили в поле.
Обливаясь потом, с полчаса он разгружал прицеп, волоком перетаскивал пыльные мешки в сарай. Света разбирала вещи и готовила легкий завтрак. Отдохнув, решили ехать на кладбище.
На крутом берегу посреди села стояла небольшая церковь, с обнесенной строительными лесами зачатком будущей колокольни. Недалеко в тени густых крон перекрикивался вороньими голосам старый погост. Они прошли через арочные ворота темного векового кирпича, долго петляли среди покореженных оград, ржавых крестов и крошащихся от старости бетонных памятников с блеклыми фотографиями, пока не остановились у двух заросших могил.
— Прадед и прабабка, — он примеривался взглядом, что нужно сделать. — Сыновья все уже в городе лежат. Дом — от них остался. После Гражданской строили. Думали жизнь наладить. Потом — колхозы. Но живы остались. Детей, непонятно как, вырастили четверых. В войну уже оба погибли.
Бурьян на могилах стоял по грудь, и Сергей долго и яростно рубил его точенной лопатой. Света собирала траву, промывала надгробия и невысокую чугунную ограду. Дело было непривычно, но работалось просто.
— Года три здесь никто не появлялся, — выдохнул Сергей, как закончили.
— Надо следующим летом приехать, — выглядывая, что забыли сделать, откликнулась Света.
У церкви было безлюдно, только священник с растерянным видом бродил в стороне. На строительных лесах колокольни хозяйничал ветер.
Внутри церкви, под притягивающими свежей побелкой взгляд сводами затаилась прохлада. У иконы Богородицы с младенцем, немного в стороне от остальных, горели три свечи.
— Ее взорвали в тридцать третьем, — проговорил Сергей гулким в пустом помещении голосом. — Вернее сказать, пытались. Два раза. А остов возьми и выдержи! Кладка на яичных желтках, стены метровой толщины! Так исковерканную и бросили. А колокольню взорвали уже в войну, свои же, при отступлении. Боялись, немцы пулемет наверху поставят — вся округа под обстрелом, — Сергей медленно ходил по церкви, смотрел молодую роспись. Когда оглянулся, Света стояла перед Богородицей и смотрела на младенца.
На колокольне закончили основание и первый пролет. Священник в измазанной глиной рясе ходил вокруг, что-то бормотал себе под нос, глядел то на стройку, то на село внизу у реки. Ребят окинул суровым, но растерянным взглядом и торопливо, сбивая и путая слова, совсем не так, как по их представлению должны говорить священники, забормотал:
— Говорили ведь — намаешься с нашими, бери чукмеков. И ничего вроде, сначала, даже крестил двоих. А они — на те, получите…
— Случилось что?
— Да как тут не случиться! Вон все валяются! Им же нехристям и повода не надо! Да и бог бы с ними, но цемент, цемент-то — на улице бросили! А ночью дождь! Неделя работы пропала! — срывался голосом священник. — Целая неделя! А погода какая стоит! Уйдет время, право слово, уйдет!
— Может, нового купить? — предложила Света.
— Договор у нас с поставщиком по конкурсу, будь он не ладен! Новую партию два дня только везти. Пока закажешь, пока оформишь… неделя! — он махнул рукой на стройку, изнутри которой на чужие голоса вылезали мужики в мятых, грязных штанах, с заросшими и опухшими лицами.
— Работу ведь дуракам дал! — обернулся в их сторону священник. — Кому они тут кроме меня нужны!
Мужики уселись рядом на траву, дикими глазами озирались вокруг и виновато молчали.
— Выгоню, видит бог! Всех выгоню! — отчаянно захрипел священник. — Теперь пока новую бригаду соберешь, цемент завезешь. А там снова дожди зарядят! — он отошел в сторону, чтобы никто не видел его лица.
Мужики посуровели. Растерянность как рукой сняло. Они знали, что виноваты и пытались теперь как бы что придумать.
— Господи, когда же это все закончится? — повернулась Света к Сергею, и он увидел, как в ее глазах набираются слезы.
— Ладно тебе, что ты! — он обнял ее за плечи и поцеловал в челку. — Подождите! — взволновано крикнул. — Мы только сегодня на стройку завезли прицеп цемента и смесей. Я тут дом налаживаю. На два-три дня вам хватит, а там докупите.
— Да нет, что вы, не надо, — отмахнулся священник.
— Нет, я правда. Это легко. Я на будущее привез, мне пока не надо. Мы сегодня уезжаем. Вам нужнее. И этих мы сейчас растрясем…
Мужикам уже нечего было говорить. Продрав глаза, они как ни в чем небывало подходили и обсуждали, как лучше сделать. Через полчаса у дома Сергея прытко и размашисто, словно и не было свинцового похмелья, посмеиваясь над собой, мужики грузили мешки с цементом на телегу лесника, у кого еще осталась лошадь. Их будто колодезной водой окатили. Просто упомнить о вчерашней пьянке, о драке между двумя кумовьями теперь казалось лишним.
— Я все верну, все верну! Даже не думайте! Как приедете, сразу ко мне! — повторял и повторял священник, когда всё привезли и стройка загрохотала бетономешалкой, застучала топорами, зашуршала пилами.
Ребята со смехом отвечали смущенно, чтобы он не волновался, что они еще с процентами с него возьмут и что мужики завтра снова напьются, и испортят и этот цемент, и долго говорили с радостным весельем, пока священник не остановился и не засмеялся сам, а спохватившись, стал распоряжаться по работам.
ДЕНЬ
После скорого и сытного обеда, вспоминая священника и мужиков, осмотрели дом. Сергей, меряя шагами маленькие уютные комнаты, рассказывал как поменять систему отопления в избе, из какого дерева переложить полы; в сенях прочитал монолог, что нужно для устойчивости стен, с какой стороны хорошо бы расширить подвал и чем он хочет перекрыть крышу. В саду показал, где укрепит фундамент и просил Свету замерить рамы окон на заказ для мастерской. Света шла сзади с выражением участливого внимания, боясь прервать, кидала на него осторожный взгляд.
— Здесь посадим яблони, — показал Сергей на сад. — Старые уберем, — вдруг обернулся, крепко обнял и поцеловал ее. — Ты знай, без тебя всего этого бы не было. Мне одному ничего не нужно.
Собравшись и выехав обратно, остановились на опушке леса и устроили пикник. Сергей набрал сухих дров и развел костер. Света испекла сосиски, хлеб и нарезала овощей. Под высокой, как мачта, сосной, нашли в половину человеческого роста муравейник и долго считали насекомых. Искали в сплетении ветвей осины дятла, что оглашал глубину леса мерным постукиванием. Целовались на дне сумрачного оврага, по колено в старой кленовой листве. Сергей не мог понять свое состояние и что происходит; время замедлило свою равномерную поступь и с интересом наблюдало за ними.
Вышли в пшеничное поле с медовыми, набравшими силу колосьями. Волна радости к жизни и к этому дню накрыла их.
— Я так давно хотел, чтобы мы вместе гуляли здесь! — кричал он ей сквозь порывы теплого ветра. Она, пытаясь обуздать растрепанные волосы, смеялась в ответ, как казалось, не смеялась никогда, не в силах удержать внутри себя восторг от чувства воли и радости.
— Какое огромное небо! — он шел в поле, разведя руками. — Посмотри! Вот это купол! Вот это свобода!
Сомнение и нерешительность Светы в нем и в их судьбе, от чего туманился взгляд с тех пор, как решили жить вместе, растворились без осадка, и он увидел, как ее глаза засверкали чистотой.
В машине Света заснула. Спала долго, сладко и даже городской шум, скоро сменивший подвывание ветра в поле, не разбудил ее.
Когда поднялись в квартиру, разобрали вещи и поставили на плиту чайник, он взял телефон:
— Мам? Привет! Ты как там? У нас все хорошо. Только из деревни вернулись. Давно не виделись… Хочешь, мы приедем и все тебе расскажем?
ОЧЕРКИ
РОВЕСНИКИ
К сестре
Недалеко от деревни было поле. Оно начиналось за садом, огородами и дорогой вдоль череды домов. Крестьяне называли ее одонки. Поле занимало склон пологого холма и простиралось от деревни до леса, что встречал статным березняком. Когда уставшее за день солнце пряталось в его верхушках, разгорались задумчивые закаты.
В поле, правее леса, самосевом высился пучок деревьев — правильный овал, если смотреть с высоты ястреба, где березы густо перемешались с соснами, а клены с елями. Не знаю, откуда взялся этот островок посреди бушующих злаков. Играя в прятки посреди ржи или вытаптывая тропы к лесу в походах за грибами, мы любили дойти до этого лесного островка, не заглядывая во внутрь, сделать круг и вернуться к дому.
Поле жило своей колхозной жизнью пока в один год, по весне, на поле техника не вышла. Привыкшая к пахоте земля удивилась и зацвела пышным бурьяном.
Спустя год или два все поле покрылось молоденькими березками. Лес начинался теперь за одонками. Молодая поросль напоминала все тоже поле, только покрытое отдельными ростками. Еще через пару лет, в один из летних заездов в деревню, мы заметили, как у островка леса, окружая его кольцом, разрослось множество сосенок. Сосны у нас встречаются реже другого лесного народа, а иметь под рукой крепкий сосняк, с его запахами, шуршащим под ногами ковром пожелтевшей хвои, липкими ветвями, нестрого колючими ветками и округлостями крон — давняя мечта и желание.
Мы приезжали в деревню отдыхать каждое лето. Быстро сосенки догнали меня по росту, какое-то время мы росли вместе, а скоро вечнозеленая молодежь так рванула вверх, что я перестал доставать рукой до высоты их макушек. Каждый приезд я шел к ним, здоровался с уже вдвое выше меня, толщиной с руку, соснами, выглядывал среди смолистых собратьев новичков, смотрел, не сломана ли у кого ветка, или не срублено ли молодое дерево.
В один весенний приезд я смотрел, как сосенки пустили ростки, как перезимовали первогодки. В дальней стороне лесного острова увидел группу странно круглых по форме сосен. Казалось, деревья не желали тянуться к небу, а решили раздаться вширь пушистыми ветвями. Подойдя увидел, что ствол на уровне груди отсечен. Догадаться легко — верхушки пошли на новогодние украшения. Обрубленных деревьев насчиталось десятка полтора.
Покалеченные выжили, хоть я и простился с ними сразу, как нашел. Мне выпало видеть их борьбу за место под солнцем — рядом росли другие, выше и сильнее и всем хотелось тянуться к свету.
Летом следующего года, касаясь рукой молодых ростков, делая фотоснимки хвойных пухавчиков и зеленых шишек, в глаза бросилась круглая яма шириной в три-четыре шага, полусферой уходящая в землю на метровую глубину. Я никак не мог взять в голову, зачем кому-то понадобилось в безлюдном месте молодого леса рыть яму. Метрах в двадцати я нашел такую же яму, а потом еще и еще… То выкапывали молодые деревья для пересадки. Люди ради выгоды крали у леса деревья. Выбирали лучших моих одногодок, самых красивых и здоровых. Мне тогда думалось, ничего страшнее с сосняком произойти не может…
Через год или через два, по весне, еще на подъезде к молодому лесу почуялась беда. По дороге стоял свежий запах гари, краем березняка бродили следы дыма. Щемящая тишина и духота. При каждом шаге черный пепел вздыбливался под ногами. Юные березки чернели у основания ожогами, но ближе к верхушкам были пощажены огнем; другие словно облизнуты пламенем по всей высоте, ветки их чертили угольные полосы на рукавах рубашки. Замирая, я вышел к сосновому острову — передо мной встало потрясающее зрелище сгоревших деревьев. Ударила в глаза оранжево-выжженная хвоя. Большинство сгорело по самую верхушку. Единицы по воле огня бегло зеленели остатками живых веток. Лесной остров был окольцован безжизненной рыжиной. Я бродил меж сосен вглядываясь в каждое дерево, словно искал что-то. И находил только мертвую красоту выжженной земли.
Прошел год. Новой весной я не мог заставить себя пройти к лесному острову. Но что-то потянуло, позвало — туда, где всегда хорошо и спокойно, где все близко тебе.
Удивили обожженные березки. Чем сильнее дерево обгорело, тем больше зеленых ростков выросло от корня и тянулось вверх. Как быстро береза, оживляя себя, пустила буйную поросль!
В начале соснового острова между двумя высокими деревьями стояла молодая, ниже меня, целиком сгоревшая сосенка. Ни одного живого сучка после пожара на ней не осталось. Я подошел ближе. На ее верхушке, с гнутыми от огня иглами, торчал пучок зеленой живой хвои — пятерка свежих ростков. Деревце выглядело совсем мертвым, и откуда взялись эти зачатки новой жизни? Как?.. откуда силы? Я немо ходил между десятков сгоревших сосен, в каждой из которых откуда-то из глубины забила жизнь, смотрел как на каждом деревце, на конце ветки, появились свежие ростки и не мог понять, где эти толщиной с карандаш веточки взяли силы преодолеть уничтожение и пробиться к свету.
23 — 25 июля 2009г. Узловая
ПРЕДЧУВСТВИЕ КРАСОТЫ
Она особо выделялась — глубокий взгляд, влекущие черты, нежно обрамленные волнистыми темными волосами. Всполохнулось желание разглядеть ее, узнать, что она есть, кто она, как живет…
Необязательно красивая женщина живет в красивом месте. Наше местечко тому подтверждение. На пути к месту, где она жила нечистоты улицы, невежество прямолинейных построек, плоскость лиц. Почему в подъездах у нас всегда чем-то воняет? Зачем перекошенные, еще молодые лица захлебываются пивом? Откуда столько грязи, мусора, развороченного асфальта на дороге?
На дорожке к детскому саду большая лужа. Уже месяц засухи, а лужа все стоит. Каждое утро я вижу как женщины с малыми детьми, чертыхаясь и поругивая их, лезут по грязи. К остановке прибились синяки. Синяк — точное народное определение; мертвецы тоже синеют. У магазина на припеке млеют таксисты. Редко переговариваясь и обездвижено лежа на сидениях, они проводят так многие часы и дни. Две девушки побежали через дорогу на красный свет, и чуть не сбиты; водитель громко гудел, но ехал, костеря их последними словами. Они виновато улыбались и торопливо шагали дальше
На остановке незнакомые люди озираются по сторонам, словно ждут удара. Не знают, как можно быть не чужими друг другу. Лень и ложь есть бессилие, и эти люди показались мне глубоко ослабевшими. Прилетел случайный голубь, подбежал к луже, плюхнулся в мутную воду, и на лицах вдруг улыбки.
В обе стороны улицы тянутся ряды двухэтажных, из грязно-рыжего кирпича, домов. Под окнами маленькие огороды и круглые некрасивые цветники. Глубину квартала разрезает узкая дорожка. Во дворах между деревьями на веревках сушится белье. В некошеной траве копошатся темно-рыжие куры. У сараев морщинистые старики с бронзовыми лицами закусывают огурцами из банки, тихо матерясь, ругают правительство, стучат домино. Голый по пояс мужик, перепачканный в чернильном масле, копошится в двигателе «копейки». Рядом желтеет на солнце пустая маленькая песочница, с цветными формочками, машинками и кубиками. Мужик с вопросом смотрит на меня: не узнает и сразу подозревает. Думает, хочу украсть у них красоту. Мне б только увидеть. По дорожке молодая пара катит коляску. Толстый парень лет тридцати в сетчатой прозрачной майке что-то развязано выговаривает своей подруге. Она держит бутылку пива, катит коляску и огрызается на каждое слово. Мне не хочется смотреть ей в глаза.
В обе стороны от дороги уходят проселочные улочки. Здесь совсем тихо. Только в огородах мелькают футболки и халаты.
Кругом такой же коммунальный бурелом. Люди не добрее и не честнее. Я думал, хотя бы небо-то здесь, где живет она какое-то другое? Но и небо, как и всюду, бесконечно чистое.
Здесь среди разрухи живет красота. Красота ходит по родным улочкам, смотрит на эти дряхлые дома, разговаривает с ворчливыми соседями, и как и я, с вопросом смотрит в синюю высоту. Я глубоко рад, что красота живет в самом обычном месте. Значит, и там, где живем мы тоже живет красота. Мы просто не знаем ее, и не догадались еще, что красота обитает на каждой улице нашего местечка.
Я искал ее взглядом и думал, что Ему бы и в голову не пришло дать людям красоту за все то, как мы живем; что красота между всем хорошим и плохим, что есть в нас; что красота дается за отчаяние, за страх, за невозможность жить все время в несчастье. Когда не хватает добра, мы становимся слишком одиноки. Отвергнутых, разучившихся мечтать, без веры спасает красота. Она где-то здесь, совсем рядом. Лишь умей заметить.
Некого винить, только нужно уметь видеть красоту. Чтобы выжить. Красота странная штука. Красота доказывает, что Он есть, повод жить дальше. Красота против желания умирать. В этом она походит на любовь.
С некоторых пор я замечаю, как внутри зарождается предчувствие красоты. Удивительное ощущение — осознавать, что красота где-то здесь, недалеко, так похожая на истину. Я вот-вот увижу ее очертания во мгле.
МИМОЛЕТНОЕ
Один из хмурых декабрьских вечеров в столице. Из тех, когда все невольно задумываются, как они будут встречать Новый год, а большой город электрической силой борется с нависшей из космоса ночью.
Весь короткий день перебежками солнце подмигивало в холодном пасмурном небе. С утра тратишь последние билеты на метро в поисках работы, после скорого обеда мимоходом в институт, и теперь, уставший, едешь на квартиру.
Хватким взглядом можно уловить подчеркнутую косметикой волну брови, легкое движение головы, заметить, как девушка у ларька легким движением поправляет волосы, природой научено плавно ставит ножку в статном сапоге в солевую слякоть тротуара или вдруг остановит на чем-то любопытный взгляд, поразив открытостью лица.
В гулкой подземке не протолкнуться от снующих во все стороны потоков спешащих по домам. Частые толчки, сгорбленная дугой старушка внезапно выныривает навстречу из толпы или надменный взглядом по-новому глянцевый обыватель в лоснящемся костюме, при галстуке, всем своим видом говорящий, что он в здесь случайно… На своей станции у эскалатора я ткнулся в длинный и плотный затор. В каменном сводчатом коридоре сгрудились сотни людей и вперевалочку, как отяжелевшие гуси, продвигались к бегущей на воздух лестнице. Было так тесно, что казалось, вот-вот станет нечем дышать. У одних соседей по очереди к эскалатору на лицах читалась простая усталость, хлипкая слабость, у других — грубое недовольство и озлобленность. Вот и лестница на верх. Люди стояли в два ряда, вплотную друг к другу. Не зная, куда деть глаза, я взглянул вправо и увидел ее.
Она стоит вполоборота и смотрит вверх, где заканчивается подземелье. Весь ее вид говорит, как она жаждет оказаться на поверхности. Держится строго, выпрямившись, независимо выдвинув чуть вперед подбородок, от чего кажется выше. Непередаваемой красоты лицо ее спокойно. Гладкая нежная кожа полутонами играет в сумеречном свете. Что за чудо? Почему здесь, среди этой толпы? Она не должна, не должна быть здесь!..
С расстояния вытянутой руки наслаждаюсь гармонией ее изображения, смоляными блестящими глазами. Как же она не чувствует моего восторженного внимания? Как же она думает о чем-то другом, не повернется и не увидит меня? Она так близко. Протяни руку, дотронься. Ты познаешь красоту.
В мыслях прошу ее посмотреть на меня, бегущую вверх лестницу не заканчиваться. Мне уже не нужно на верх, я хочу задохнуться здесь, с ней. Лестница прекращается. Она решительно проходит турникеты, тронув прозрачные лопасти пальцами руки. С силой отталкивает двери выхода из метро. Шагает быстро, отточено ступая по каменному полу.
У огромного, сверкающего рекламой и вывесками торгового центра, толпа ничуть не уменьшилась. Жадно схватываю каждое ее движение. Большая крутящаяся дверь, передо мной застрял грузный папаша с охапкой детей, я не попадаю в то же отделение, что и она, быстро вхожу в следующее, контур ее фигуры на секунды исчезает, а когда выхожу в широкий зал, вдруг не вижу ее.
По спине пробегает дрожь, лицо застывает, губы пытаются что-то выговорить. Бросаюсь в гущу толпы, вправо, выворачиваюсь весь словно наизнанку, кидаюсь в другую сторону. Ее нигде нет. Отыскиваю жадным взглядом ее черную куртку, высокие сапоги на каблуках, короткую стрижку. В громаде торгового зала никого нельзя найти. Все заполонил блеск стекла и металла, громкость радио, реклама роликов на десятках экранов, призывы агентов по продажам, говор массы покупателей, занятых подарками к праздникам. Стою среди этой кипящей жизни, которая забрала у меня ее красоту, и не могу представить, что дальше.
Но город имеет власть своих правил, и я ухожу. Остынуть, заняться срочными делами: покупать, зарабатывать, о чем-то с кем-то договариваться, куда-то спешить.
Только холодно от мысли, что мы больше никогда не встретимся вот так случайно, я больше не смогу очароваться ее красотой, не смогу рискнуть заставить себя стать к ней на полшага ближе. Может быть, и к лучшему, что она не узнала, что я есть, я существую. Может быть. Но мне представилось — какое чудо — если б мы тогда посмотрели друг на друга, она заметила меня, и я, быть может, разгадал волшебство красоты ее черных, таких призывных глаз.
НЕМЧУРА
Эта паршивая история началась в шестом классе, когда я в полгода учебы заговорил по-немецки, от чего растерялся сам, и ловил на себе подозрительные взгляды пацанов, зато сильно обрадовал Сашку Дойчмена с которым, шептались, мать дома только на немецком разговаривала, а теперь он, когда ходили вдвоем на рыбалку или яблоки воровать, взялся со мной болтать на языке фрицев — иначе мы их тогда не называли — чем за пару лет довел мое знание немецкого едва не до совершенства.
Рожденный в войну, как и мои ровесники, ненависть к фрицам я впитал с молоком матери, на эту вредную свою способность злился, ругал Сашку, что научил и подленько злорадствовал, когда пацаны над ним издевались: в туалете, подняв за ноги, опускали головой в унитаз, звездочкой растянув за руки и за ноги на стене, рисовали коричневым фломастером на лбу свастику, а солнечной весной, в бурную капель, под оголтелые крики: «Немчура! Немчура!» тащили его в огородную грязь на школьном участке.
Меж тем на рыбалку мы так и ходили, яблоки воровали и по-немецки так и говорили, пока после школы не уехали с родной Смоленщины — Сашка поступил на мехмат в Ленинград, а я на биофак в Москву — и не простились с родителям; особо было жаль маму, отец еще в войну семью бросил, чего я не понимал и за что все о нем холодно молчали, мама ничего не рассказывала, а только раз, на десятый день рождения, достала из верхнего ящика комода две маленькие фотографии, где она держала под руку высокого смеющегося мужчину с черными как смоль усами и папиросой в зубах.
С Сашкой мы встретились через пятнадцать лет в отпуске, дома на Смоленщине: был он беспартийным, но все ж инженером, я на двух кафедрах читал лекции по молекулярной биологии и анатомии, мы оба приехали в отпуск навестить родителей и — снова была весна — прямо посреди улицы столкнулись: пошли к школе, на речку, он, дурачась, заговорил по-немецки, я считай без акцента ответил, Саша засмеялся и вдруг брызнули детские слезы обиды… вечером мы напились и пошли воровать яблоки в колхозный сад, хрипя в темноту пьяными эсесовскими окриками…
А еще через пятнадцать лет Сашка уехал в Германию — стали выпускать — и прислал письмо: говорил, совка больше терпеть не может даже главным инженером, там устроился на автомобильный завод и звал к себе, а не сидеть здесь на пайках в наступающей чертовщине и голодухе; с кафедрой и двумя балбесами-школьниками на руках я, конечно, никуда не поехал, а навестил мать, больную и сгорбленную — она сидела на кухне, на скамье, с каким-то серым лицом, молча и чуждо смотрела на меня, когда я рассказывал ей о переворотных событиях в стране и как многие — вот и Сашка! — уезжают, спрашивал, не слышала ли она чего о провалившихся куда-то, как в болото, ребят из моего класса… она медленно шевелила лицом и руками, будто хотела встать или сказать что-то, но молчала, будто не желала ни с кем говорить.
Сашка устроился хорошо, все звал меня и лет через пять как-то по весне я уже собрался, когда совсем худо стало, а за неделю до отъезда вдруг позвонили — мама умирает… и пока с Нижнего на перекладных до нашего поселка добрался у крыльца уже стояла крышка гроба, в доме выли старушки-соседки и я никак не мог подойти к ней, взглянуть, чтобы поверить, что ее нет.
После наскоро устроенных, бедных похорон, пошел на обильную половодьем речку, смотрел как белыми тюленями плывут льдины, зашел на грязный по весне школьный двор, где шпана снова кого-то гоняла, улюлюкая.
Дома первый раз я сам отпер дверь, прошел в комнаты, где умер любой звук, открыл верхний ящик комода, достал паспорт мамы, фотографию родителей, нашел заначку собранную, верно, на похороны, и тут же увидел старинный, матово поблескивающий в тени металлический портсигар с орлом на крышке; я достал его, удивленно рассматривая, и тогда задышал тяжело и густо, волнительно засопел — орел был одноглавый.
На слабых ногах я дошел до кресла, с трудом открыл коробку и достал старый, едва не в пыль ссохшийся клок черных, как смоль, волос, ничего не понимая без единой мысли, ужаснулся, завертел головой, ища на стене фотографию мамы и что-то пытаясь спросить онемевшими губами, и тут увидел, как за маленьким окошком нашего дома стая мальчишек волочет по апрельской грязи огорода кого-то в сашкиной зеленой курточке, тычет руками и ногами в лицо и визгливо голосит: «Немчура! Немчура!».
13 апреля 2013г. М.
В СОЛОВЕЦКОЙ НОЧИ
(историческая зарисовка)
— За тобой приходили.
Прежде чем испугаться, подумал, что да, наконец, ведь ждал последние дни. Обвинить, чтобы ты не оправдал себя — легко. Расстрелянных списывали на тиф.
Хорошо родители в комнате не слышали. Когда быстро одевался, спросили: «Дима, ты куда?». Как трудно ответить. Сказал, на срочную работу.
Нельзя в двадцать три года не бояться смерти. Не знаешь, что это такое, а страшно. Он боялся, но испуга не было. Не было сил бояться, силы кончились давно, испуг тоже. Страшно было в городе: когда могли схватить, могли забить. Когда они начали собираться, разговаривать, читать доклады. Он хорошо помнил свой — «о старой орфографии…». Страшно было, когда арестовали. И повезли. А куда — и не сказали…
Теперь, через многие и долгие, как полярная зима, месяцы, когда он выходил от родителей, за жизнь не боялся. Боялся оклика, звука выстрела. Была просто холодная северная ночь посреди Белого моря, в которой некуда было идти. Над лагерем тишина и стужа.
Рядом оказался дровяной двор. Он запихнулся между поленницами из нагромождений длинных монастырских дров. Здесь будто было теплее. Думал о родителях, которые приехали на день его рождения — в год полагалось два свидания.
Все-таки он мерз так, что кости стыли. Подумал, хорошо бы замерзнуть здесь в конец. Только чтобы не они его. И тогда далеко, сухо и часто ударили выстрелы. Он никак не мог привыкнуть к стрельбе. Сколько насмотрелся, а не мог. Пьяные стрелки били раскосо и не наповал. По утрам лениво забросанные землей ямы еще шевелились. Он задергал головой. Со всех сторон были промерзлые поленья. Захотелось неба, он вскинул голову туда, где жили звезды. «Что же это они, стреляют по звездам?» — подумал вдруг. В ту ночь за Кремлем, на кладбище, случились самые большие расстрелы.
Утром мимо шла на работы его бригада. Никто не заметил как он влез в толпу лагерников и с трудом двигая закоченевшие ноги, пошел рядом. «Как славно, что ты взошло!» — мельком глянул на просыпавшийся рассвет. В лесу спросил до скелета исхудавшего знакомого студента, как все было.
— В бараках говорили, ты был в списках, — рвано разделяя слова, шептал тот. — Будто слышал кто-то, как долго вызывали: «Лихачев! Лихачев!». Тебя нет. А у них план четкий, забрали какого-то очкастого в прыщах, не знаю кто такой.
9 мая 2014г. М.
ДЕСЯТИРУБЛЕВЫЕ КНИЖИЦЫ
1
Арбат бурлил разукрашенной молодежью. Весна робко ступала по узким переулкам и украдкой выглядывала из-за угла на выложенную серым камнем улицу, где ее встречали толпы парней и девушек в сказочных нарядах, в ярких — кровавых, небесных или морских оттенках рисованными лицами. Одни в карнавальных костюмах цветастыми рядами шли по Арбату, другие собирались под фигурными окнами, с табличками «Обними меня» в руках и все время громко что-то выкрикивали, жалобно и чуть обиженно глядя на прохожих. Встречавшие запоздалую весну то гуще обступали меня, то будто чуть рассеивались, кучкуясь вокруг художников-любителей или одиноких уличных музыкантов. От их разудалости стало веселее, и к лоткам букинистов я подошел с особым настроем.
Книгами на Арбате под открытым небом торговали по-всякому. Упитанные мужики лет пятидесяти в темных куртках с капюшоном и толстых свитерах днями напролет грузно бродили вокруг широких развалов с добротными томами старых изданий, безудержно задирая цену так, что та же книга свежего тиража в магазине за углом, в модном, стильном переплете стоила вдвое, и втрое дешевле. Возле «стены Цоя» широкий развал обесцененных книг, где всегда можно было встретить худых, с отстраненным видом студентов, скучающих пенсионеров в больших очках и мятых рубашках, иностранных туристов или не уехавших в выходной на дачи горожан. Мимо пройти нельзя. Внимательно осматривал плотно уложенные издания: обрывки сборников сочинений, позабытые мемуары и быстро разбираемые, но неизменно пополняющие свои ряды корешки классиков. И не было раза, чтобы не находил себе что-то стоящее. Книги стоили дешевле, чем где-либо, тридцать пять — пятьдесят рублей.
Рядом в крепких картонных коробках лежали кипы списанных книжек, и на каждой коробке сверху цветным карандашом или маркером размашисто выведено «10». Здесь продавались сборники непопулярных статей устаревших политиков, произведения забытых авторов, работы погасших в памяти критиков, и часто, тщательно перерыв кипы, приходилось отходить в сторону с пустыми руками.
Хуже всего десятирублевкам приходилось зимой в метели. Коробки стояли по краям прилавка, вылезали из-под навеса, и случалось, перед тем как перебрать книги, приходилось выгребать полную ладонь снега и отряхивать каждый том, чтобы снег не растаял и не портил бумаги. Коробки во вьюжные дни не убирались, накрывались целлофаном небрежно, и по осени или ранней весной, в мелкий, нудный дождик, и я с мукой наблюдал, как пятнами капель темнеют бумажные обрезы… Так, наверное, погибла не одна позабытая книжица. Но это были неисчерпаемые источники для любителей по-прежнему считывать с бумажных страниц красоту составленных в единый ряд слов. И всякий раз, оказавшись недалеко, я приходил покопаться в развалах, будто дышащих на тебя воздухом старой Москвы: вдруг в опасности порчи находится что-то интересное?
Апрель выдался холодный, и в парках еще лежал снег. У лотка потоки разукрашенных весной подростков поредели. Я напустил на себя небрежный вид и стал рыться в коробках: пожелтевшие доклады Вождя, учебники по физике семидесятых годов, куски сборников соцреалистов… Вдруг изморозь по коже — в руках сами раскрылись «Донские рассказы» Шолохова — давно искал их отдельным изданием. Книга тоненькая, с водяным разводом на выгоревшей обложке и аккуратной дарственной надписью на первом листе: «от бабушки любимому внуку». Но — твердая обложка, крепко сшитый переплет, будто глянцевые, крепкие страницы, печатанные в середине прошлого века. И рядом не хуже — красивая пара из четырехтомного собрания Серафимовича. Я и писателя такого толком не знаю, так, слышал где-то, но обе книги хорошей сохранности, страниц в триста каждая, оформление типового издания конца перестройки. Открыл — написано крепко, чувствую классическую школу — берем. И Стендаль тут, «Красное и черное», но есть уже у меня. Толстое, красивое издание Данилевского нежно-зеленого цвета. Ему-то точно делать тут нечего, а вот, лежит, и не берут — забыли?
Пакета нет, книжки — подмышку, расплатился одной мелочью, будто с паперти, и вот уже чуть ли не бегу к метро, согнувшись, с ощущением восторга и азартного сопротивления чему-то неназванному, между блестящих в вечернем освещении дорогих иномарок, жалкий на вид, но от чего-то довольный, будто наперед знаю: чем-то мы их лучше…
Арбат обезлюдел. Тучи нагоняет, с реки хлестнул по лицу промозглый заряженный пыльной моросью ветер, мурашки от холода, но так весело на душе, так хорошо — быстро шагать, прижав рукой к ветровке стопку книжек, и думать, как будешь через полчаса сидеть в твердом кресле, и осторожно, боясь повредить, по одной перебирать страницы, в теплом свете лампы вчитываться в мелкий шрифт аннотаций, пробегать оглавления; как откроешь первую страницу, тронешь взглядом начальное слово и не понимаешь, как можно за книгу назначить цену в половину буханки черного хлеба.
2
Раскиданные по нечищеным бордюрам автомобили стояли вразвалочку от перекрестка, хотя до входа на рынок идти целый квартал. Под ногами глухо хрустела снежная мерзлая крупа. За ней поблескивали натоптанные зеркальца льда. Навстречу двурядный, черными и серыми пятнами вперемешку, поток — торговые ряды скоро закрывались и девятый вал покупателей, бурно отшумев, схлынул. Рынок пустел.
Самодельные прилавки, наспех сколоченные из старых досок или собранные из ящиков, начинались метров за тридцать до ворот. Здесь не надо было ничего платить за место, никто не проверял и не прогонял. Обо всем давно было договорено.
Внутри лотки по обеим сторонам первого ряда были завалены той ненужностью, что я никогда не покупал, но что неплохо продавалось по сотне-другой за вещицу. Русские и украинцы, кавказцы и азиаты вперемешку торговали хлебом и нательным бельем, вареньем и спортивными костюмами, воскового вида овощами и сырым, терпко пахнущим мясом. Я проходил мимо, со странной, будто сочувственной улыбкой, ни на кого не смотрел, на призывы не откликался, шел в глубину рядов, где расположилась группа хозтоваров.
Мелочевкой на рынке торговали смотревшие в лицо старости мужики. По выходным они заходили за прилавки не столько торговать, сколько посудачить о политике и ценах, пожалеть свою молодость. Они мне нравились. Было в их пропитых лицах что-то душевное, умиляло, и мужики дни напролет здесь не ради прибыли. Они сами вряд ли могли бы объяснить, что здесь делают.
В конце ряда стоял парень и торговал книгами. Лоток его меньше остальных, и книжек от силы десятка два. Сразу замечалась болезненная полнота парня, маленькие косоватые глаза на приплюснутом лице, так и не обрекшем индивидуальный рисунок характера. Это всегда выдавало тех несчастных, кого природа по болезни или наследству от рождения обделила долей ума. Он стоял или сидел на складном алюминиевом стульчике за двумя рядами своих растрепанных книжек, в потертой курточке, почти не двигаясь, часами напролет. Слов почти не выговаривал, я не знал, как его зовут, умел ли он читать и писать. Считать умел точно. Во всяком случае, до десяти. Столько стоила любая из его книг, которые он непонятно откуда брал.
По воскресеньям появляясь на рынке, я подходил к нему, как подходили из жалости многие. Стараясь не обидеть, искусственным вниманием, наскоро осматривал книги. Когда выбирать было не из чего, хотелось еще минуту внимания уделить ему. Я оставался стоять, рассматривал обложки, оценивал крепость переплетов и вчитывался в пожелтевшие предисловия.
За три месяца знакомства с ним моя библиотека пополнилась десятком добротных томов классики, несколькими книжками, о которых я ничего не слышал.
В этот раз я ничего не купил и хотел уходить. Его сосед, торгующий мелкой сантехникой старик, знаками вдруг подозвал к себе. Делая вид, что показывает запчасти к смесителю, он обдал меня густым табачным духом и скороговоркой, половину слов глотая, хрипло зашептал:
— Ты там это… не бери у него ничего. Витька, сволочь, тот, корюзлый, что справа стоит, самогонкой его с утра подпаивает. Парень продал-то книжки три, так Витька наливает, паскуда, из-под прилавка и у него деньги берет. Ты книжку купишь, а он ему еще нальет…
Я отшатнулся от старика и, вспыхнув лицом, повернулся в сторону Витьки. Форменный алкоголик, лет под пятьдесят, с озлобленным лицом пропащего человека, он сбывал на базаре бытовое хламье. Жил пьянством и, верно, промышлял самогоном. Стрелял исподтишка глазами, прикладывался к термосу и как комья грязи кидал по сторонам обрывки ругани.
Мне страшно захотелось схватить его за волосы и что есть силы ткнуть лицом в железный прилавок… или взять у старика блестящий разводной ключ, подойти и, ни слова не говоря, со всего маху ударить по голове… Чтоб кость черепа хрустела. Чтоб он кровью изошел. И ничего не говорить, только бы ничего не говорить…
Я подошел к прилавку и уперся в Витька свинцовым взглядом. Молчал. Стоял так минуты две, пока мужики не закосились в мою сторону. Витька повернулся было, но ничего не сказал и убрал воняющий сивухой термос под прилавок. Я кивнул продолжавшему не мигая смотреть прямо перед собой и так ничего не заметившему парню-книготорговцу, чуть улыбнулся, грустно взглянул последний раз на книжки, порадовался, что ничего стоящего у него в лотке сегодня нет, с трудом отвернулся и быстро пошел прочь.
3
После эскалатора и длинного перехода с фонарями-иллюминаторами, похожего на трюм морского лайнера, наверх вели несколько пролетов каменной лестницы с высокими ступенями, подниматься по которым было, как идти по огромному подъезду с ярко-желтыми стенами. Широкие перила облепили странного вида замершие в разных позах группы молодежи, будто заменявшие декоративные статуи. Приятно было вырваться из спертого толпой воздуха подземки к бульварной свежести и, пройдя через трамвайные пути, всматриваться в окаменевшего Грибоедова, скользить взглядом по лицам вечерних отдыхающих, обрадованных последним теплом дыхания августа.
Я оказался здесь впервые и, оглядываясь, медленно побрел по выложенной плиткой дорожке. Через сеть листвы проглядывали старинные двухэтажные дома, подчеркнутые кованой решеткой сквера. В стороне, противно пахнув, стояли переполненные мусорные баки. На аллее повсюду расположились сопревшие от нежданной жары пары. Они сидели и лежали на подстилках, на траве и прямо на бордюрах, под самыми ногами прохожих.
На скамье у рекламных щитов, парень в рваной футболке бренчал на гитаре и хрипел песню. Девушки с гитарными футлярами набивали на барабанах африканские мотивы и что-то тихо напевали. У соседнего дерева тлела не замечаемая урна, пыхтя дымом жженого пластика. Седые старики, в толстых очках и рубашках в крупную клетку, о чем-то весело споря, играли в нарды.
На лысой голове казахского поэта статуей сидел завороженный городом голубь и с опаской глядел по сторонам. Шумели фонтаны. Продавщица азиатского вида торговала мороженым, по двадцать пять рублей за стаканчик. Среди людского гомона выделялась иностранная речь.
За поворотами исчезали уютные переулки, а бульвар-аристократ еще хранил прошедшее через столетие обаяние старой архитектуры, и так и манил идти по бесконечности кольца и никуда не сворачивать.
У белого, будто из огромного цельного камня выточенного, здания театра толпился народ. Было смешно думать, зачем посреди дня, за несколько часов перед спектаклем, столько людей крутится у театра, входят и выходят, останавливаются перед фотографическим портретом труппы. У кассы толпился народ. Не сразу стало понятно, что это очередь — впервые в жизни я увидел странную для меня картину очереди за билетами в театр. Потом посмотрел цены на стенде рядом с окошком кассы и понял, что никуда сегодня не пойду.
В небольшом театре нашего далекого городка я привык из раза в раз отдавать за билет пятьдесят рублей по студенческой льготе, и в полупустом зале всегда садился на любимый третий ряд, поближе к середине. Отсюда хорошо видны лица и глаза актеров, и сам ты не торчишь попугаем на первом ряду.
Здесь билет в партер стоил больше, чем у меня всего было с собой на двухдневную поездку в Москву вместе с затратами на проезд. Люди у кассы на миг показались мне даже не людьми в другом, чем я положении, а какими-то совсем другими людьми.
Выйдя на бульвар с ощущением, будто мне на грудь повесили гроздь битых кирпичей, я на нескладных ногах поплелся обратно. То сурово упирался взглядом в асфальт, то изредка поворачивался и щурился на горящие закатным солнцем купола храма между темными контурами домов.
А день продолжался!
На выходе со станции, за трассой, сквозь поток мелькающих, размазанных красками в воздухе автомобилей, угадывалась набережная, и виднелись монструозные опоры моста. Справа встречала старая Москва.
У перекрестка стоял большой старинный храм. Темное солнце куполов натужно сверкало, и можно было думать, что ты не один. На фоне темных кустов его высокие белые стены казались расчерченными сотнями ломанных кривых. Двор храма отделялся от города каменной оградой, возрастом не в одно столетие. Когда я прикоснулся к ней, глубоко в пестром камне откликнулась какая-то неузнанная тайна.
На улочке столпилась череда старинных зданий. Я представил людей, что жили здесь, когда совсем другой была страна и жизнь в ней.
Дом-музей был деревянный, тепло-коричневого цвета, с какой-то несуразной архитектурой. В тихих небольших комнатах с молчаливыми старушками-смотрительницами, скрытно от слепых сердцем замерла жизнь мысли, и теплилось чувство веры. Вещи в гостиной, портреты на стенах, крепкие, строгих форм стулья. Бурая шкура медведицы на полу. Узкий, с низким потолком проход к кабинету. Обрешеченный стол темного дерева, крытый сукном, низкий потолок, уют рабочей комнаты — все улажено для занятий.
Во дворе за домом, где раньше был сад, я подошел к белой деревянной беседке с многими окошками в четырех стенах и миниатюрными колоннами у входа. Двери оказались заперты. Я представил, как все было: в теплую погоду он работал здесь с бумагами и рукописями, которых ждали миллионы людей; как склонялся над маленьким столиком и раз за разом правил написанное…
На выходе я зашел в музейную лавку. В витрине, среди наборов открыток, портретов, фотоальбомов и вышедших в печать воспоминаний, выделялась тонкая красная книжечка тетрадного формата, в ламинированнной обложке. Подумалось: это-то, наверное, смогу себе позволить и спросил о цене. «Всего десять рублей», — сочувственным голосом ответила пожилая продавщица, будто для таких как я подобная цена устанавливалась специально. Я же не мог ума приложить почему так: за что достояние литературы стоит меньше, чем стаканчик мороженного в ларьке за углом? Я вынул мелочь, подрагивающей рукой взял книгу и, не глядя на обложку, вышел за ворота.
Шумели машины, откуда-то из-за угла слышалась ругань, мимо спешили, глядя себе под ноги, прохожие. Я посмотрел на облик Христа в терновом венце на кроваво-алом фоне обложки. «Я верю», написано было им когда-то в заглавии. Я оглянулся на дом-музей, на дымный город за забором, на небо в луже у бордюра. «Я тоже», — сказал себе вслух, и услышал, как сердце упруго застучало с новой силой.
апрель 2011. М.
СПАСИТЕ НАШИ ДУШИ
Школа начала сниться мне по окончании института — через пять лет после того, как я покинул ее пустые крашеные стены. Снилась короткими отрывками занятий, интересных и скучных, обрезками судеб наших удивительных девочек, плавным, как сквозь пелену тумана, полетом по узким коридорам, тесным закоулкам поросшего бурьяном школьного двора. Палитра лиц: без причины смеющиеся, громко или смущенно, стесняясь класса, задумчивые, бесшабашные и совсем ничего непонимающие… Они что-то мне говорили, вглядывались в меня. А я молчал.
Школа снилась дерзко, чуть ли не через ночь, несколько месяцев подряд. Не знаю, откуда это взялось, искал ответа. Сны разбудили память о школе — живую, на яркое, будоражащее фантазию время института застывшую где-то в глубине; память о детстве непохожем на себя: жалком, замаранным чем-то склизким и мерзким, но все же полного скрытых страхов и тайных глупых мечтаний, первых необдуманных фраз, бездумных поступков и невысказанных слов.
Мы росли в корявое время: не умея дышать свободно, я чувствовал, как нас что-то душит. Не было с кого брать пример — взрослые, случалось, и сами не знали как поступить, не то что — как воспитать. Учителя не знали чему учить, казалось, не веря в то, что говорят. Их учили совсем другому, они жили другим, верили в то, что потеряли. У них осталось только прошлое и они не знали что делать.
Хорошо было естественным наукам — математика и физика вечны, «труд», «физкультура» мало измены и всегда нужны. Биология, география… — малоинтересны для незрелого учения и как-нибудь всегда обойдутся. Но как быть с литературой? С русским языком, историей, обществознанием?
Впрочем, читать так никто из нас к выпускному не научился, а в современной истории разбираться и не думал.
Поросль личности посажена была во всю ту грязь, в окружающий разврат, которым были набиты сердца, души и мозги. Все были подчинены этому и все были уверены, что так и надо. Лишь единицы — одними глазами — хрипели что-то о помощи…
Бороться мы не думали. Мы только впитывали самое мерзкое, неразумное, изничтожающее. На детских улыбках огнем злости и глупости выжжен путь времени, когда было не с чем бороться, не во что верить, потому что ничего кроме этого не было.
Много позже я догадался, что видел тогда, как звереют дети. Мало что есть страшнее. Это как упущенный шанс на счастье.
Взрослея и развиваясь — духом и мыслью — избавляли себя от накопленной грязи, и я с болью годами вырывал из груди эту мерзость вместе с кусками души — и перерождался, очищался в сомнениях, перевоплощался в нечто новое, в какого-то совсем другого человека. Тогда поклялся всю жизнь бороться с грязью в которой мы детьми захлебнулись; не потому, что приняли это зло за нечто доброе, а потому что доброго вокруг себя видели. Были только хорошие люди. Их, казалось, всегда меньшинство.
Эта грязь еще сидит во мне — я жилами ее чувствую — и часто даже боязно подставить себя свету. Лишь понимание борьбы за чистоту души и сердца не дает очерстветь.
Поразительная вещь — мы ведь не жили во время войны, не голодали, нас никто не бил, не вешал, не расстреливал; но кто из нас еще жив?
Иногда, в короткие перерывы, когда поток грязи утихал, наступала тишина. Черная тишина — за ней не было света и мы ходили по серым холодным улицам, засунув руки в карманы плохеньких старых курток, с опущенными к ногам глазами, не поднимали головы, не смотрели в синеву.
Окружающее пугало, сила заменяла веру и я боялся жить. Страшился всего и неравная борьба с этими страхами стала моей жизнью.
Сказки травили. Тем, что в тайне от всех мы жили тусклыми мечтами о светлой жизни и ничего для этого не меняли в настоящем, слушая шепот проклятий старших, обращенный ко всему что было.
Что надо было сделать с народом, в котором растут такие дети?
Мне не нужны фотографии, чтобы вспомнить их лица — они передо мною, как живые — все воспитаны на рваных учебниках, в одном месте и среди одних людей. Но какие все разные! Я обнаружил это летом, по окончанию института, перебирая неожиданные школьные сны и просматривая семейные фотоальбомы. Фотография маминого класса. Семьдесят какой-то. Все как на подбор: в одинаковой школьной форме, с однотипными прическами и такими похожими лицами… Меня как током резануло. Я открыл свой школьный альбом и внимательно рассмотрел все общие классные фотографии. Среди нас не было и пары школьников с одинаковым выражением глаз или лица. Все были как-то искривлены. Кто в большей, кто в меньшей степени, но — все. На каждом лице — в нас, жизни не видевших и ничего не понимающих — отпечатался след окруженного ночным туманом, времени. Если советское время на лица детей, как на той старой фотографии, большой круглой печатью поставлено, всех под одну планку подведя, время нашего детства всей силой разрушения покрыло слоем пыли каждого из нас, заставило необъяснимо скривиться нежные лица.
Только озаренная душой изнутри красота девочек нашего класса с глазами и улыбками, похожими на чудо, восхищали и продолжали спасать такой странный и пугающий мир вокруг.
Дети Чернобыля, брошенных шахт бурого угля, мы еще только учились кривым почерком выводить первые буквы, когда история уже занесла всех нас в черный список жертвоприношения. Но становиться жертвенными баранами мы не желали — природа сопротивлялась — и радость жизни била в нас ключом. Мы еще совсем ничего не знали, когда научились лгать и радоваться злу, увидели грязь и пороки. «Все что плохо тебе — хорошо мне, и хоть над тобой я стану чуть выше», — думали все и считали, что сами это придумали.
Драки, драки, драки — повсюду, вокруг, неслышно, за углом, за гаражами. То были не драки, то были избиения… Насмешливо, многими одного. Потому что ты не с ними. Их глаза темны, пусты и безобразны. В них я впервые увидел обреченность. В холодных, омерзительных глазах дико воющих, шипящих, ржущих. Это их попытка хоть как-то смыть с себя грязь. Смывалась она вместе с красками души.
Еще в шесть лет, в краю ледяного моря и огнедышащих гор запомнив, что в мире есть красота я запасся некой выдержкой и, не озверев, говорил, как знал: мне не быть как они. Как я пришел к этому? Понимать, точно ничего не понимал.
Помогли книги? Воспитание в семье? Или это пришло само, с возрастом? Где-то в девятом классе, лет в тринадцать, во мне что-то искривилось обратно, я обнаружил перед собой глыбу вопросов на которые не знал, что сказать и стал бороться со всем бесчеловечным в моей жизни, порвал со всем, что меня окружало и открыл новую страницу — в истории, которой было предписано стать мне судьбой. Тогда же увидел новое, гнетущее ощущение и догадался, что впервые столкнулся с одиночеством.
Сегодня я не могу дать ответы на многие ставшие в детстве передо мной вопросы. Пытаюсь ответить. Путь сомнений и одиночества, испытаний и поиска, был верным и так много потеряв, не жалею ни о чем.
Я только иногда скучаю по ним. Думаю, это совесть заставляет меня скучать. Знаю, что опоздал. Мне им столько хочется сказать, этим девочкам с волшебными глазами! Чтобы они знали, что я думаю о них. Хотя бы во сне.
август 2010г.