Read the book: «ВПЗР: Великие писатели Земли Русской»

Font::

© Игорь Свинаренко, 2016

© Валерий Калныньш, оформление, 2016

© «Время», 2016

* * *

23 года спустя

Вот ровно 23 года назад я допросил первого своего писателя – это был Александр Кабаков. В тот раз мы говорили про автомобили, притом что сам он не водит. Про то, что с первого западного гонорара он хотел было купить Jaguar, но в последний момент передумал и набил чемодан твидовыми пиджаками. После мы с ним много-много раз вели беседы, к моему – не знаю, как его – удовольствию. И так двадцать с лишним лет я всё говорил и говорил с писателями, интервью копились и копились – и вот накопились.

Кабаков – прозаик. А вот первый русский поэт – Иван Кононов. Первый, кого я увидел живьем, с кем разговаривал и пил водку. Это случилось в 1975-м, когда мы с ним поступали на журфак МГУ. Через лет этак тридцать после первой встречи я его спрашиваю:

– Так это ты сочинил народную песню «Левый, левый, левый берег Дона…»? Это правда?

Таки меня не обманули.

Еще один народный поэт – Виктор Пеленягрэ, автор «Как упоительны в России вечера» и «Потому что нельзя быть красивой такой». Которые я много раз пел в пьяном виде то с «Белым орлом» Вовой Жечковым, то соло. Трудно интеллигенту придумать более кабацкую песню, чем эти! Возможно, я пристрастен, но уж вы сами выкидывайте слова из песен, коли есть охота.

Надо сказать, что писатели – это обычные люди, как все. Есть интересные, есть скучные. Вот вторые мне не интересны, даже если они внесли страшно значимый вклад или достигли рекордно больших тиражей. Я не критик, не литературовед, не филолог. Я писателям ничего не должен и читать все, что они настрочили, – не обязан. Не нравится книжка – не успев даже дочитать, выкидываю ее с балкона или на худой конец выкладываю на столик у будки консьержа. Цеховая принадлежность персонажей, которых я выбираю для интервью, не важна для меня.

Интервью я брал по работе много у кого – это режиссеры, артисты, художники, даже журналисты, военные, бандиты, убийцы, сатанисты, президенты, короли и прочие. Я начал этот процесс – речь про большие интервью, за жизнь, а не про актуальное, не про злободневное, – в 1993 году. Как раз тогда я перебрался из ежедневной газеты, в которой имел удовольствие командовать отделом преступности, в глянцевый журнал, первый в России. Это был «Домовой». Потом – «Медведь». Много пространных интервью сделал я и для больших газет, и для разных сайтов.

В какой-то момент я обнаружил, что у меня незаметно накопилось огромное количество интервью именно с писателями! Конечно, они попросились в отдельную книжку, мы же страна литературоцентричная, в хорошем смысле этого слова. Да и в плохом тоже. Дело не только в том, что писателей и особенно поэтов у нас убивали за их тексты, да даже и просто за идеи, – всего лишь за разглашенные (изреченные) мысли. И не в том, что русских литераторов вынуждают пророчествовать, предсказывать, разъяснять историю, философию, политику и веру. Хотя и в этом, конечно, тоже. Главное в русской литературоцентричности то, что не только члены союзов писателей, но и вообще большая часть населения страны, вместо того чтоб делать деньги, или хотя бы сеять хлеб, или пошивать джинсы, бросает полезные занятия, плюнув на них, и занимается сочинительством. А именно: придумывает странные идеи, увлекается заведомо ложными измышлениями, создает новые жанры, маниакально рифмует (Грозный – Сталин, опричники – нацгвардия, империя – СССР, Ермолов – Кадыров, поехали – понаехали и т. д.) и вообще, увлекшись «духовностью», пренебрегает материальным и уничтожает его походя и навязчиво предлагает пиплу аскетическую диету, приличествущую отшельнику в скиту. В итоге из всех толкователей политики и предсказателей русского будущего первое место делят Сорокин с Пелевиным, вот как раз писатели, – причем с обоими я немало разговаривал, снимая перед ними шляпу. Точно ли эти двое, которых я поминаю то и дело, надо не надо, теснятся на вершине олимпа? (И еще Солженицын.) Точно сказать не могу. Но думаю, это оттого, что они как-то особенно меня зацепили. Чем именно? Какая разница! Зацепили – и всё. Так бывает с людьми, и надо уважить их подсознание, вот мое в том числе. Это же хорошо, когда человек смотрит на некую тайну раскрыв рот.

И вот эта отдельная книга про писателей в какой-то момент оказалась готовой. Дальше пришлось ее сократить почти в два раза, чтоб не слепить неподъемный талмуд, который развалится от веса и толщины, на теперешних-то клеях. Я уж давно в ремесле и сокращения провел легко и безболезненно.

Странно – или, напротив, не странно, что говорил я с ВПЗР не столько о том, как они сочиняют тексты и как продвигают духовность, сеют разумное, доброе, вечное, – сколько про страны и континенты, про баб и про водку, про зависть и ненависть, про разочарования, про безумие, без которого никто вам не обеспечит крепкой литературы, не в последнюю очередь и про деньги. Еще про что-то, всего не упомнишь. Чаще всего это происходило под водку, которой было много, посреди трепа и скабрезных анекдотов, то и дело – матом, и не всегда удавалось разобрать, где ВПЗР врет, где просто искажает, где принимает и выдает желаемое за действительное, а где угрюмо и тупо режет правду-матку. Иные спохватывались и упрашивали меня не публиковать текст. Таких немало. Один, нехай би вiн сказився, спохватился еще в ходе интервью – и умолял меня тут же стереть файл с аудиозаписью, и после всем рассказывал, что я его подпоил и пьяному и дурному подсунул диктофон. (Да на хрен ты мне нужен, подлавливать тебя? От самомнение…) Кстати, это вполне писательское поведение, я щетаю. Чего ж придираться к людям-то. Не от хорошей жизни они пошли в ВПЗР – тут и нарциссизм, и вера в свою миссию, и желание учить народы, открывать глаза поколениям, вещать истину и прочее в таком духе. Но можно ли за это осуждать людей? Пусть лучше так…

Само собой, за эти двадцать с лишним лет что-то изменилось в жизни и деятельности писателей, но не вижу смысла делать update – это же не учебник, не научная работа, а выхваченные из жизни моменты, может даже моменты истины. Начни поправлять, и дополнять, и обновлять, поясняя и сверяя старую жизнь с сегодняшней и делая вид, что жизнь шла непрерывно и оставалась все эти 23 года всё той же, какой была, – есть опасность, что все засушится и развалится. Или просто ничего не получится. Вот как было сказано в часы интервью, так пусть и останется. Ну как скорректировать и уточнить настроение? Пожалуй, это невозможно.

По разным причинам в эту книгу не попали интервью с авторами вот какими, по алфавиту, а не по рейтингу: Эдуард Багиров, Кир Булычев, Андрей Гальцев, Андрей Дмитриев, Любовь Небренчина, Оксана Робски (если кто помнит), Вадим Степанцов, Сергей Шаргунов, еще разные другие, всех не счесть.

Про кого-то я вовсе не написал. Сколько больших писателей осталось за бортом этой книги! Ничего личного. Просто как-то так получилось, что никто не заказал мне интервью с ними. А я ж не для забавы, не по прихоти тасую буквы. Исторически сложилось так, что с 1973 года я пишу за деньги, – как раз тогда я пошел в 10-й класс и стал внештатным корреспондентом «Макеевского рабочего». И в книжке образовались зияющие пробелы. Но уж так шла жизнь! И это надо как-то принять.

Американская психиатрия вообще учит, что написать роман нельзя без серьезного повреждения психики, без одержимости навязчивой идеей, – нормальный человек после работы лежит на диване и пьет пиво перед телевизором, зачем же ему все бросать и бить в одну точку без сна и отдыха, отказывая себе в получении удовольствия. Кстати, та же штатовская психиатрия описывает и гармонически развитую личность (до боли знакомый термин!), но резервирует этот диагноз за унылыми, серыми людишками, до смерти скучными, какими и виделись, и были так называемые строители коммунизма.

Обратите внимание, классики почти сплошь с серьезной крезой – хоть Достоевский с припадками, хоть Толстой с навязчивым дауншифтингом, хоть Пушкин с сатириазом и лудоманией. В этом смысле моим современным собеседникам до классиков еще далеко. Я им всем желаю славы, гонораров и прочего щастья. Ура!

Кстати, почему бы мне за эту книжку не дать докторскую степень honoris causa? Смотрите, я исследовал же целый пласт русской литературы, истории и чего там еще! Согласен принять степень кандидата хоть филологических наук, хоть исторических, хоть психологии. Да мало ли каких. Мне все равно.

Автор

ВПЗР

А знаете, какой я вам про себя расскажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я – литератор.

Из письма Льва Толстого Фету

Василий Аксёнов
Итээровский костер

Первая громкая и прочная слава пришла к Аксёнову когда он был молодым парнем – целую жизнь назад! И с тех пор она не проходила, не ослабевала. Он уж покинул нас, а последняя его книга, которую он, к счастью, успел дописать – мемуары про шестидесятников, замечательно продается: 25 000 экземпляров за три дня, хвастал мне знакомый книготорговец.

Сперва Аксёнов прогремел – не первым, но громче всех первопроходцев – как автор молодежной прозы. Потом – как самый, может, яркий представитель советской богемы, с загулами, путешествиями, романами с интересными женщинами, богатством, – да-да! После стал одним из основателей альманаха «Метрополь» и автором самиздата. За его книги реально сажали!

Перед самой Олимпиадой-80, которая, слава богу, заменила собой построение коммунизма, он уехал в Штаты вроде как читать лекции по русской культуре и «творческому письму», – но на самом деле, все понимали, в эмиграцию… Там он работал профессором в малоизвестном маленьком университете, а главное – писал и читал нам вслух написанное по «Голосу Америки». Своим вкрадчивым голосом. Давая нам подышать заманчивым воздухом свободы. Становилось легче, оттого что где-то вдалеке, есть, как тогда казалось, высшая справедливость и вселенская гармония. Сколько надежд мы в те наивные времена возлагали на Америку! Это была как бы платоническая любовь по переписке. При телесном контакте все оказалось намного прозаичней; хотя что-то в ней, конечно, таки было и есть…

После двадцати с лишним лет жизни в Штатах Аксёнов жестоко и непоправимо разочаровался в тамошних издателях (ну а чего он хотел – чужбина все ж таки!), проклял их и вернулся не то что в Россию – это было бы для него слишком сильнодействующим средством после привычки к Западу – но на этот берег Атлантики, в пространство между Биаррицем и Москвой.

В новой России Аксёнова поджидал подарок судьбы. Прежде он был автором все же больше для яйцеголовых, – но после успеха телесериала «Московская сага» его узнали и полюбили домохозяйки и вообще плебс!

После чего Василий Павлович получил первую в своей жизни литературную премию – «Русского Букера». Вернувшись на родину – не то что с вещами, но, по крайней мере, с половиной вещей (еще же Биарриц), писатель тут на восьмом десятке пережил вполне настоящий триумф.

Если серьезно, если объективно, то книги его далеко не всем нравятся. Вплоть до резкого неприятия и разгромной критики. Но это не имеет никакого значения. Книг писателя можно и вовсе не читать, не они создают ему масштаб – но жизнь, но судьба! Таки главное в Аксёнове – его биография, его поступки (кроме книг), то, что он красавец и боец. И победитель – в конечном счете. Он вытащил счастливый звездный билет, и удержал его в руке несмотря ни на что, и не отдал никому.

А столько ведь было поводов и случаев!

Вот таков вкратце промежуточный (он был еще жив, когда я писал эти строки) итог жизни и деятельности Василия Павловича Аксёнова. Подведенный спокойно и тихо, уж после шума и гама его 75-летнего юбилея, отгремевшего летом 2007 года…

Сам я не раз с ним разговаривал. С тех пор как он стал наезжать в Москву, мы то и дело пересекались. Я о чем-то его расспрашивал и говорил, что надо бы мне его поплотней расспросить, но всякий раз думал – каким странным будет этот разговор! Лживо хвалить его книги – кому из нас это было бы нужно? Ругать их – это нужно еще меньше. Молчать о них – в принципе можно, но о чем тогда разговаривать? Он смотрел мне при этом в глаза, улыбаясь не очень весело и не очень грустно, он как будто читал мои мысли и понимал их… Мне кажется – точно читал и даже разделял. И мы деликатно сворачивали с темы интервью куда-то в сторону. Я понимал, что дело не в текстах, это символ эпохи, никак не меньше…

Аксёнов Василий Павлович родился 20 августа 1932 года в Казани. Окончил 1-й Ленинградский мединститут (1956). Публиковаться начал в 1959 году, в 1960-м стал профессиональным писателем.

Прославился легальными советскими книгами «Коллеги», «Звездный билет», «Затоваренная бочкотара», «Остров Крым», – и неподцензурной – «Ожог».

А также участием в знаменитом скандальном альманахе «Метрополь» (1979).

В 1980 после отъезда в США сразу же был лишен советского гражданства. Жил и преподавал в Америке двадцать четыре года.

Много писал и печатался. Написал там одну книгу на английском языке: повесть «Желток яйца» (1991).

Уйдя в отставку, уехал из Америки и стал жить на два дома – Биарриц и Москва; указ о лишении его советского гражданства был отменен в 1990-м.

В январе 2008 года писатель попал в Москве в автомобильную аварию и надолго залег в больницу. В сознание не приходил. Газеты принялись писать, как обычно в таких случаях, что врачи делают все возможное, но…

ГУЛАГ

Писатель часто говорил: «Если бы не революция, вряд ли бы мои родители встретились». (Здесь и далее – цитаты, надерганные из разных записей и высказываний В. П. Аксёнова.)

Отец Василия Павловича родился крестьянином в рязанской деревне. Подростком уехал в Москву, где работал на электростанции. При советской власти стал видным начальником – в масштабах Казани. Мать же, в будущем знаменитая писательница Евгения Гинзбург – происходила из еврейской интеллигенции. Совершила самоотверженный поступок: вместо того чтоб уехать учиться в Женеву, куда ее отправлял отец, известный фармацевт, ушла в революцию и к Павлу Аксёнову.

Василий Павлович потом со слов отца рассказывал: «Они – а это был руководящий состав Казани, то есть первый секретарь обкома, начальник НКВД, редактор местной газеты, в общем вся элита города, жили коммуной в большой квартире, где у каждого была комнатенка; моя тетя Ксеня готовила для них. Утром они выходили, брали извозчика и ехали в обком, в НКВД… Так они жили до какого-то времени, получая так называемый партмаксимум. Это был конец 20-х годов. А в самом начале 30-х уже началась колоссальная коррупция. У партийной элиты появились автомобили. Мой отец был мэром города Казани – председателем горсовета и членом ВЦИКа. Ему дали автомобиль с телохранителем, квартиру из пяти комнат, возможность ездить в какие-то загородные дома отдыха».

Бабушка Авдотья Васильевна отцу говорила: «Пашка, высоко ты залез, а сверху-то больней падать». Как чувствовала! Ее сына забрали в 1937-м. «На суде позорили “банду Аксёнова”. “Агента и вредителя” приговорили к расстрелу. Отца вывели конвоиры из зала суда и повели по коридору. Вдруг выскочила маленькая старушка и осенила его крестом. Это была Авдотья Васильевна. Она закричала; “Пашка, ничего не боись. Без Божией воли волосок не упадет с головы!” Привели отца в смертную камеру…» И он сгинул; ну а что – расстреляли, как обещали; что тут еще думать?

В том же 37-м, за полгода до Аксёнова-старшего, арестовали мать писателя. Обвинение взяли вроде с потолка, как водится – троцкизм. Но тут чекисты, сами того не зная, попали в точку: в юности Евгения Гинзбург входила в подпольный кружок троцкистов, распространяла листовки! Ее отправили на Колыму. Где она отсидела в лагере 10 лет и написала про этот опыт книжку «Крутой маршрут», которая, по довольно широко распространенному мнению, с точки зрения литературной превосходит аналогичный «Архипелаг ГУЛАГ». (Я прочел ее в свое время в самиздате и помню разительные страницы про то, что дети в лагере рисовали только бараки, вышки, зэков, охранников и овчарок – ведь они больше ничего в жизни не видели, там не было даже деревьев.)

Арестовали, значит, родителей – а там подошла очередь сына. Его взяли в день рождения, когда ему стукнуло пять лет.

«Приехали ночью, на черной эмке. Два чекиста. И чекистка, в черном кожаном реглане. Она дала мне конфету и сказала, что отвезет меня к маме и папе. (На этом месте Дуня Смирнова, разговаривая с Аксёновым в “Школе злословия”, прослезилась, да рассказ и правда жуткий, сам писатель не зря его никогда не выдавал целиком со всеми деталями, а только кусками – это тут все собрано. – И. С.) Последнее, что видел – бабушку и няню. Две старухи русские стояли на крыльце и выли в голос. Я их никогда не забуду».

«Привезли в коллектор детей арестованных; я помню только огромную спальню – там было около ста детей. Помню почему-то, что они постоянно дрались подушками».

У мальчика была игрушка – розовый львенок. В огромной комнате кроватей на пятьдесят маленький Аксёнов заснул в слезах, утром просыпается – львенка нет, сперли.

«Видимо, мои родственники сначала не знали, где я, а потом нашли и стали появляться за зоной: из окна я видел то и дело фигурку бабушки или тети. Родственникам нас не отдавали, все их просьбы отметали».

«Потом нас стали развозить кого куда, в разные стороны, по специальным детским домам для детей врагов народа. (По тогдашней практике, им меняли фамилии и воспитывали в “правильном” духе.) Меня везли как Ленина – в опломбированном вагоне. В Кострому. Приют размещался в здании монастыря, я помню, что там были своды, и в некоторых местах были видны плохо замазанные фрески. На стенах нашей спальни просвечивали лики святых.

Плохого в том детдоме было, видно, немало. Я был совершенно одинок, это было что-то ужасное. Никаких издевательств не было, просто это был колоссальный стресс. Но было и что-то хорошее. Там я встречал новый, 1938 год и хорошо запомнил, как утром каждый нашел у себя под подушкой подарок от Деда Мороза – шоколадку, пряники и игрушку».

Особо запомнилось вот что: «Там никто ничего не читал».

В детдоме он провел полгода.

«И вдруг там появился, как мне показалось, мой отец. Я к нему бросился с криком “Папа!” Но это был не он, а его родной младший брат, мой дядя».

Как мощна эта жуть, как силен этот садизм, это людоедство, когда малых детей забирают у матери с отцом навсегда, чтоб потом подсунуть им бывших детей, повзрослевших, в виде чужих советских хамов, дикарей, скотов, павликов морозовых! Которые сочтут за честь сдать родителей чекистам на расправу! Это отчасти и удалось с Аксёновым: вот, он не узнал дядю, принял его за отца. Потом в Магадане его не узнает мать. А он сообразит, что это она – потому что кто ж еще мог в ее комнате расположиться по-хозяйски? Не с кем путать. Потом та картина повторилась с отцом, которого он принял, конечно же, за чужого человека – когда тот вернулся после восемнадцати лет лагерей. С Аксёновым, значит, это удалось только отчасти – а вот со страной, с народом это удалось вполне! Сколько же у нас дремучих хамов, которые уверены в своей правоте, поддерживают друг друга и жадно ловят сигналы сверху – о, пойдем бить грузин! Или еще кого почернее! Или антифашистов! А беременная Бахмина пусть сидит, чем она, говорят, лучше других! И никто их не одергивает… Это пройдет – или теперь всегда так будет в стране? Она, может, уже совсем не наша и нашей никогда уже не будет, не сможет стать?

И еще в тему этих детских лагерей ли, детдомов. Вспомнилось кино «Республика ШКИД», вообще все эти истории про опекаемых чекистами беспризорников. С чего бы спецслужбам заниматься детишками? Я вижу только одно логичное объяснение: отца, значит, расстрелять, мать – на Колыму, и вот вам, пожалуйста, готовый беспризорник, теперь надо из него воспитать этакого «любера», который будет мочить очкариков да и вообще всех, на кого натравят. Эту схему придумал какой-то политтехнолог, предшественник наших современников Суркова и Павловского.

«К тому времени [аксёновского] дядю, доцента Сталинабадского института, выгнали с работы как брата врага народа. Прежде чем прийти в НКВД на Черном озере в Казани, он выпил стакан водки. Придя туда, он стал стучать и требовать, чтобы ему отдали ребенка. К тому времени Сталин где-то уже сказал: “Сын за отца не отвечает”, – и дядя давил на чекистов именно этой фразой. Вдруг ему сказали: “Пройдите вот сюда”, – где дали бумаги “на получение” меня в детдоме».

Казань

«Он отвез меня в Казань и отдал меня моей тете – Ксении. Это была большая семья Котельниковых-Аксёновых. Там были маленькие дети, тетя Котя, тетя Ксеня, баба Дуня. Чудесные люди, которыми может гордиться Россия. Мне так там нравилось, в этой семье!

Но тут из камеры НКВД (это называлось – на “Черном озере”) вернулась моя бабушка Ревекка; ее арестовали вместе с моим чахоточным дедом, его забили насмерть, а ее отпустили, привезли домой, швырнули в комнату… Я запомнил: это место, где она жила, называлось Попова Гора. Меня отдали этой бабушке Ревекке по ее требованию, – но сама она уже ничего не могла делать, сидела в полной прострации.

А я кричал: “Хочу домой на Карла Маркса!” (К тете Ксении.) Бабушка Ревекка и отдала меня туда, и я жил в этой большой семье, гулял в огромном проходном дворе, где было много детей. Я прижился там. Ходил в школу – лучшую в городе, № 619. Сам как-то пристрастился к чтению. В 10 лет читал “Войну и мир”. Наслаждение! Особенно увлекали меня батальные сцены. Потом начал читать стихи».

«В Казани жил в переполненной коммуналке и спал на раскладушке под столом, где туалет был разрушен еще во вторую пятилетку и потому все ходили во двор, в деревянный сарайчик, в котором зимой над очком намерзала такая пирамидка нечистот, что уже и не пристроишься».

«В 3 классе учительница сказала мне: “Ты списал задачку на перемене! У тебя отец враг народа, и ты такой же”».

«О годах Великой Отечественной: мне было 8 лет, когда она началась, и 12 – когда она закончилась. Это была жизнь на грани голода, выживания. Например, ужасный 1942 год, когда мы чуть не погибли в Казани, и дети, и взрослые. Про то ощущение обреченности, когда казалось, что нас все бросили. “Нас” – я имею в виду Советский Союз. Никому мы тогда были не нужны, нас забыли. Мне казалось: мы погибаем».

То есть сначала его «бросили» родители, а потом, вслед за ними, и вовсе все взрослые, – и настало космическое одиночество…

«У меня это перекликается с моментами тяжелой дифтерии, которой я тогда переболел. Страшное чувство, когда задыхаешься, накатывает дикий ужас. Вот это чувство, что всё, ты уходишь навсегда, ты обречен. А потом проснулся, лежу в палате, в инфекционной клинике, а за окном белый, пушистый снег. И вдруг этот снег как вспорхнет, сверкая красными грудками. Никак не мог тогда вспомнить, как птичек звали: “Сногери, сонгери…”

А потом это у меня перерастает в тему “ленд-лиза”. Он был очень важен для нас тогда. Как бы начала с ним вливаться новая струя жизни через северные конвои. Они везли технику, оружие. Но, что важно, и большое количество продовольствия, которое в конечном итоге спасло военное поколение детей».

По ленд-лизу Васе выдали странные какие-то штаны из «чертовой кожи». Он тогда не знал, что это – джинсы… И стеснялся их носить! Мечтая о модных в то время габардиновых брюках…

Отец, значит, «расстрелян», мать сидит.

«Признаюсь, я не был посвящен во все, что произошло с моими родителями, со страной. Думал, у нас идет все гармонично. Родня убеждала меня, что родители в командировке на Севере. Я верил». Но во дворе «мальчишки приблатненные подходили и говорили: “О, твоя матуха припухает!” Это вызывало у них симпатию».

Вася, наверно, не понимал, о чем речь, – раз верил в командировку…

Магадан

«Мама вышла из лагеря в 1947 году и осталась в Магадане, нашла там квартиру.

На “материк”, то есть в центральную часть России, она не поехала, потому что на Колыме еще отбывал срок ее новый муж. Она добилась через сердобольных чекистских жен разрешения на мой приезд».

«Я жаждал этого путешествия на край света. Мама все организовала. Ее знакомая, “вольняшка”-кассирша, возвращалась из отпуска и взялась доставить мальчика. Мы летели на самолете. Открывалось грандиозное зрелище. Полет продолжался семь дней с посадками, с ночевками. Потрясающее впечатление, пожалуй, сильнее, чем мое открытие Америки. (Какое многозначительное замечание! – И. С.) Летим над Охотским морем – подо мной живая география колышется! Видел волны, корабли, тайгу. Магаданский крошечный аэродром. Ни вокзала, ни транспорта. Нас подвез зять “вольняшки” на каком-то “козле”… Маму я cразу узнал». (Это другая версия Аксёнова, что все-таки – узнал мать. Так все ж больше по-людски, не так страшно. – И. С.) Она была «очень молодая. У нее так сверкали глаза – очень любила жизнь. Это меня потрясло. Она при чужих людях разрыдалась. Я подошел к ней, положил руку ей на плечо и на ухо шепнул: “Не плачь при них”. Мама была потрясена этой фразой».

Он ее узнал, а она его – нет… Немудрено, после одиннадцати лет разлуки. Это очень грустная, это леденящая кровь история. В своей книге Евгения Гинзбург написала:

Вот он! В углу широченного дивана неловко приткнулся худой подросток в потертой курточке. Он встал. Показался мне довольно высоким, плечистым. Он ничем не напоминал того четырехлетнего белобрысенького толстяка, что бегал двенадцать лет назад по большой казанской квартире. Тот и цветом волос, и голубизной глаз был похож на деревенских мальчишек рязанской аксеновской породы. Этот был шатеном, глаза посерели и издали казались карими, как у Алеши. (Это старший брат Василия, умер в детстве. – И. С.) – Алешенька! – шепотом, почти непроизвольно, вымолвила я. И вдруг услышала глубокий, глуховатый голос: – Нет, мамочка. Я не Алеша. Я Вася.

Еще она писала про будущего стилягу так:

…И телогрейка на его плечах такая же, какие носят у нас в Эльгене. При мне на материке никто не носил таких телогреек. Наверное, появились в войну. Но все-таки меня ужасно коробит, что на Васе такое, почти лагерное одеяние… Уже маячит передо мной новая сверхзадача – пальто для Васи.

У матери был новый муж – немец «Антон Яковлевич Вальтер, по профессии доктор, еще не был освобожден. Днем ходил без конвоя – надо было пациентов навещать, в основном жен начальников. Ночевать всякий раз отправлялся в лагерь, на окраину города. Он мне очень понравился. Был Антон Яковлевич воинствующим оптимистом. И что поразительно, у него были целы все зубы после стольких лет тюремной баланды. Он, оказывается, собирал стланик, делал травяные отвары, жевал хвою».

Спал он, кстати, на обеденном столе.

Мать была поражена, что Василий «приехал не каким-то лохом, а довольно образованным подростком (она-то знала, что его отправили в спецприют, и ждала увидеть Маугли, который одичал, по замыслу чекистов. – И. С.). Мама была поражена, что я знаю наизусть многие футуристические стихи Маяковского». Он даже помнил что-то из Хармса, которого она ему читала в детстве: «Жили в квартире сорок четыре, сорок четыре веселых чижа». «Она же, в свою очередь, читала мне вслух ее любимого Пастернака».

«Мы жили на самой окраине города, и мимо нас таскались вот эти конвои, я смотрел на них и понимал, что я не советский человек. Совершенно категорично: не советский. Два года жил на Колыме и пропитался всей той мерзостью».

Потом, в 49-м, как мы помним, пошла вторая волна массовых посадок. Евгению Гинзбург снова забрали. «Этот арест матери произошел при мне». Тоже, в общем, мощный стресс… Впрочем, в тот раз ее продержали меньше месяца и выпустили, оставив на вечное (что кому известно о вечности?) поселение на Колыме.

Как ни странно, по мнению Аксёнова, он не раз про это говорил – «главный поворотный момент не уезд в Америку, а приезд к матери в Магадан. Там он стал ходить в школу. Это был самый свободный город Советского Союза, я оказался в интеллектуальной среде. Там нечего было терять, отправят опять в зону – да и хрен с ним».

Вот интересно, как жили ссыльные политзаключенные? Скучали и боялись, прятались по углам? Конечно же, а как иначе, – скажет наш современник, доживший до вертикали власти. Ан нет!

«Еще в молодости у мамы появилась склонность создавать вокруг себя своего рода “салон” мыслящих людей. Первый такой салон, в который входил высланный в Казань троцкист профессор Эльвов, обернулся для мамы трагедией, стоил ей свободы. Читатель “Крутого маршрута” найдет такой гинзбурговский салон в лагерном бараке. В послелагерной ссылке, в Магадане, возник еще один салон».

Будущий писатель в Магадане активно работал над русской словесностью, подходя к ней с разных концов. Создавал задел на будущее.

«Мама открыла мне, школьнику, один из главных советских секретов – существование Серебряного века. Кроме того, она познакомила меня с кумиром своей молодости Борисом Пастернаком. К окончанию школы я знал наизусть множество его стихов, которых нигде тогда нельзя было достать в печатном виде».

Он и сам там начал писать стихи. Потом стал одним из первых читателей «Крутого маршрута».

«Как только мама завершила работу и дала мне рукопись. До этого она рассказывала, что есть в книге, в магаданские вечера, под свист норд-оста. Не суммировала ничего, не подводила итогов, не говорила, кто виноват. Чтобы я не попал в большую переделку. (Хотела его спасти, скрыв самое главное знание о советской жизни. – И. С.) Но Магадан был на самой грани ГУЛАГа. Мимо нас каждый день шли этапы из порта, иногда в кандалах… Такие картины для нас, школьников, были обычными, мы их даже не замечали. Помню, как мы идем с одним мальчиком по улице, и он рассказывает: «Слушал вчера “Голос Америки” – они утверждали, что у нас нет свободы, не понимаю, что они имели в виду».

Абсурд, – но какой! Наш, родной!

Кроме стихов и прозы он продолжил изучение русского устного, который там был в ходу как нигде.

«Феня не была мне чужда. У нас в Казани во дворах она уже поселилась. В Магадане я начал собирать и старую, и новую феню. Завел записную книжечку, где записывал то, что меня особенно поразило. Солнце там называли “балдоха”. Врач – “лепила”. Но почему-то “лепенец” – это костюм. Один глагол особенно по звуку был хорош “чимчиковать”. Вместо “прибежал» могли сказать: “примчиковал на цырлах” – словом, прибежал подхалимски. Или еще “итээровский костер”. Подойдут и восхитятся чем-нибудь: “Ну у вас тут прямо итээровский костер!”»

«Западная жизнь очень интриговала. Читал Джека Лондона… Англо-американская романтика присутствовала. В Магадане странно чувствовалась близость Америки. Были ребята, которые плавали на пароходах ленд-лиза в Штаты. Мы там стали слушать джаз. (И в Казани потом слушали, там в ссылке оказался Лундстрем.) Мальчишки стали одеваться под американцев и играть джаз. Одна девица по кличке Эскимо сказала мне на танцах, что обожает США».

В Магадане он закончил школу. А дальше что? Каким жизненным путем идти с Колымы, куда?

«Я сам не знал, куда поступать, хотелось в архитектурный, но мне сказали, что там очень строгий отбор и у меня мало шансов его пройти. Новый муж мамы, Антон Яковлевич Вальтер, сказал, что “в лагерях спасаются врачи”. Тогда ведь никто даже подумать не мог, что Сталина не будет. Когда это случилось, это было похоже на космическую катастрофу».

Это все было удивительно и безумно… Но ведь было же.

Потом, через много лет, Василий Павлович успел вывезти мать с Колымы в Москву и даже осуществил ее мечту, которая казалась, конечно, нереальной, – свозил ее в Париж! О котором она мечтала. Это случилось при советской власти еще, и там был «детский восторг смертельно больной женщины, которая в последние месяцы жизни попала в мир высокого искусства, живший только в ее воображении. Окна гостиницы выходили на кладбище Монпарнас, где похоронены Бодлер и Сартр».

После колымских-то бараков.

Он успел это сделать! Это, конечно, было счастье. И непонятно, для кого большее – для нее или для него.

Отец

«Долгие годы мы думали, что его [отца] просто нет, потом вдруг он обнаружился. В 37-м объявили, что приговор приведен в исполнение. Но на самом деле он отбывал срок в Печорлаге». «Те, кто был там в шахтах, на тяжелых работах, все погибли; уцелели лишь те, кто сумел зацепиться». Павлу Аксёнову удалось откосить от общих работ и устроиться бухгалтером – и он выжил.

«Приехал я из Ленинграда на студенческие каникулы в Казань. Мне было двадцать два года. Вдруг однажды утром раздался стук в дверь. Моя тетка, у которой я раньше воспитывался, пошла открывать – и жутко вскрикнула: “Паша!” И завопила, и запричитала… Это был отец. Он вошел и внес огромный мешок, и в этом мешке было все, что нужно человеку в тайге, – он, уже в ссылке, жил как Робинзон Крузо, – вплоть до дров. И он совсем забыл, что можно давать телеграммы, предупреждать. За эти годы он отвык от всего. Даже у вокзала на трамвай не сел, тащился с мешком через город.

Я уже варился в другой жизни. Был стилягой. Но все-таки мы очень быстро подружились. Отец остался жить в Казани. Ему дали квартиру, орден Ленина в придачу, определили большую партийную пенсию. Жил теперь он благополучно. У меня он появлялся только тогда, когда происходило что-то резкое. Вот попали мы под атаку Хрущева, и вдруг объявился отец и стал меня уговаривать: “Давай-ка поедем на Родину”. Я-то родился в Казани, а он в Покровском, вблизи Ряжска. Приехали мы, и первое, что бросилось в глаза, – разрушенные дворянские усадьбы. Потом мне старики рассказывали разные истории из помещичьей жизни: “Вот здесь они лебедей развели и пускали плавать. На речке Мосте на лодке плавали под шелковыми зонтиками”».

«У мамы (к тому времени, как известно) был муж, доктор Вальтер, благороднейший человек. Отец очень хотел, чтобы они воссоединились, но мать осталась с Вальтером. Они апеллировали ко мне, а что я мог сказать им тогда?»

«Папа после 18 лет тюрем, лагерей и ссылки жил до 92». Они очень спорили с Василием в последние годы, отец был непреклонен в убеждениях: «Сталин – подлец, Брежнев – идиот, но Ленина – не трожь!»

Оттепель

В общем, по совету колымских зэков, чтоб облегчить будущую жизнь в лагере, от которого куда ж деться, так все думали, – он пошел в медицинский.

Но в анкете про репрессированных родителей не написал.

За что его и выгнали из Казанского меда. Он поехал жаловаться в Москву, в министерство. Там про казанских сказали, что те «предпринимают немного запоздалые действия». И восстановили студента Аксёнова. Но он в Казань возвращаться не захотел и попросился в Питерский институт. Просьбу выполнили, и в этом таки была логика.

А Питер – это вам не Казань, там была не бедная провинциальная, а настоящая роскошная оттепель.

«Мы жили замечательно. Мою дальнейшую судьбу определили именно те четыре фантастических года. (Потом с таким же предвкушением счастья я еще просыпался в 1991 году – после того как провалился путч ГКЧП и коммунизм отступил.) Помню, что я каждый день просыпался с предчувствием праздника. Стали открываться выставки из запасников Эрмитажа – Матисс, Пикассо, Мане, которых мы прежде никогда не видели. Потом вдруг откуда-то стали вылезать джазмены, мы открыли для себя новую музыку».

«Ленинград, литературные молодежные клубы, какие-то настроения в воздухе. Я начал ходить в литстудию, хотя, в общем-то, надо было медициной заниматься. У нас была там такая группа известных сейчас людей – Рейн, Найман, Бобышев. Заправлял Илья Авербах, студент нашего института, будущий кинорежиссер. Бродского не помню, он, видимо, мал еще был. С ним я познакомился году в 60-м. И вдруг сразу все выплыло на поверхность: крамольные разговоры, обмен изданиями Серебряного века. Помню Александра Городницкого студентом Горного института в мундире с погонами, такие у них были. Собирались, и он уже что-то пел под гитару. Вот такая питерская оттепель: танцы, рок-н-ролл, Невский проспект, где комсомольцы ловят стиляг…»

И было «ощущение Европы. Помню, осенью 1955 года я шел по набережной Невы. Была такая высокая вода, начиналось небольшое наводнение. И вдруг я вижу, что на Неве стоит немыслимо огромный авианосец под британским флагом. У нас таких кораблей даже не было. (Будут! Сейчас Медведев настроит, он обещал на это дело денег не жалеть. – И. С.) И рядом четыре эсминца. Британская эскадра пришла с визитом доброй воли. После сталинизма это казалось чем-то невероятным. Вижу, гребут английские моряки к набережной. Выходят гулять, девки на берегу визжат. И весь город вдруг покрылся английскими моряками. Сукно, загорелые британские морды, лощеные офицеры у гостиницы “Астория”. И вот в этот момент я понял, что времена изменились кардинально. Тогда все, видно, это поняли».

«Страшно интересовало все, что происходило на Западе, за “железным занавесом”. В 1957 году приехал Ив Монтан – вот это действительно было вехой – и привез к нам Париж. Вся наша компания перестроилась под “монтановский” стиль. Шили такие же пальто… Хемингуэй стал тоже рисоваться мне в контексте Парижа, и его парижские годы были мне гораздо интересней американских. Мне было многое близко в нем. Не только мужественность, но и вообще отношение к жизни. Обреченность какая-то, достоинство и, конечно, отношение к женщине. Авантюризм, пьянство. Именно Хемингуэй в большой степени ответственен за пьянство моего поколения!»

С пьянством понятно; а еще должны быть победы над девицами, иначе какой же Хемингуэй с Парижем? Но с амурами – тогда, в студенчестве – дело было плохо.

«Все наше молодое поколение было довольно фригидным. Мы даже не представляли себе, что это такое. А когда дошло, то негде было уединиться. В подворотнях, в подъездах стояли часами с девочками. Случалось – целовались. Потом по своему адресу услышишь от приятеля: “Ну ты обжал?” Или он хвастается: “Ну я ее вчера обжа-а-ал”. Большинство девочек-студенток были совершенно зажаты (даром что обжаты – И. С.). Встречались, конечно, активные – “барухи”. Под стать им мальчики – “ходоки”. Я не был ходоком по девочкам».

Потерянные годы… Только вы за него не переживайте, он после все наверстал. Но это было как-то не очень по-геройски, и он все-таки оправдывался: был не ходоком, но стилягой (как будто одно другому мешало). Кстати – как быть стилягой бедному студенту?

«Денег на стильный прикид не было. Помогал самострок. Я сшил себе длинное пальто с обвислыми плечами и заматывался потрясающим шарфом, трехцветным, как русский флаг. …Началась фарцовка. Ребята из стран народной демократии активно продавали свои вещи. Помню, купил я ботинки у будапештского студента, как раз “с разговорами” (с толстой рифленой подошвой). Это было счастье». Вещизм, единство формы и содержания. Настало время тряпок! А ленд-лизовские джинсы оказались преждевременными и потому не смогли оказать оздоровительного антисоветского воздействия.

Оттепель, значит, оттепелью, но судовым врачом Аксёнов так и не стал, – кто б ему с такой анкетой визу открыл. Родителей реабилитировали – ну и что? Он, конечно, немало думал про чекистов, как иначе, но уверяет: «У меня не было вражды никакой, не было желания посчитаться, но я их презирал безумно. И отвращение, но не ненависть. Расстреливать я бы их не стал».

Благонадежные однокурсники будущего писателя стали работать согласно записи в дипломе про специальность – «судовой врач»! Они поплыли в дальние страны и обратно, этакие постсталинские возвращенцы. Аксёнову вместо такой красоты досталось как бы подглядывание в замочную скважину – он немного поработал в порту.

«Мы выходили на прием иностранных кораблей. Подплывали на буксире, нам сбрасывали веревочный трап, мы взбирались на голландские и прочие корабли проводить карантинную инспекцию. [Только] вместо этого занудства мы сидели с капитанами и пили датское пиво, курили сигареты».

За это, кстати, легко можно было получить срок; но как-то обошлось.

А потом поехал он в Карелию, в глушь, в маленькую поселковую больницу, и стал там сочинять повесть «Коллеги». (Он потом понял, что если б не тоска глуши, то ничего б он не написал, никогда, без той его «болдинской осени».)

Несмолкаемая тема Запада меж тем развивалась. Аксёнов женился на студентке иняза Кире, которая потрясающе пела американские (!) песни. И вот как только Кира вышла замуж за тихого провинциального врача и забрала его к себе в Москву – с ним случилась ужасная, с точки зрения матери семейства, метаморфоза: он внезапно превратился в модного писателя, представителя богемы, которого одолевали поклонницы. Ну а что вы хотите, вышла повесть «Коллеги». Но было поздно! Бедная Кира, она такого натерпелась… К тому же – после родов, у них появился сын Алексей – «она так располнела… Я к этому времени стал, ну, известным писателем. Шастал повсюду с нашими тогдашними знаменитостями… разные приключались приключения… она стала сцены закатывать…» – так бывший муж вспоминал про свою первую жену.

«“Коллеги” – это такой примитив, о котором я даже говорить не могу. (Согласен с классиком. – И. С.) Вокруг был сплошной соцреализм. Я писал роман для публикации, и это сидело в голове, постоянно то там, то здесь срабатывали предохранители. В частности, поначалу главным героем должен был стать не положительный Саша Зеленин, а отрицательный персонаж Максимов, диссидент, человек протеста. В конце концов в книжке остались лишь намеки на “протестантство”. Но даже такое конъюнктурное сочинение вызвало гнев у кочетовской критики», – писал он позже. Но тогда! Все было иначе. Он блистал!

Про Аксёнова многие думают, что он первый начал писать советскую молодежную прозу. Но куда раньше эту жилу принялись разрабатывать Анатолий Кузнецов («Продолжение легенды») и Анатолий Гладилин («Хроника времен Виктора Подгурского»). Обоим досталась эмиграция, причем куда более тяжкая, бедная, горькая, чем Аксёнову. Однако Аксёнов их обоих затмил сразу. Отчасти из-за легкого диссидентства: «Комсомол накачивал романтику: она живет на Востоке, туда надо ехать, там стройка, там ты найдешь себя. И вдруг вместо этого четверо ребят поворачивают на Запад», – в Таллин пока, для разминки (это Аксёнов так про свой «Звездный билет»). И Битов тонко подметил про описанные Аксёновым «первые звоночки свободы, которые прозвучали в оттепель, какие-то эстонские кафе – все это заманивало молодежь. Этот образ несуществующего (Америка была еще не открыта ими. – И. С.) внешнего мира – они вносили его в сознание аудитории».

Ахматова хвалила книжку с другой стороны, за другое – но тоже громко, сильно: «Я не понимаю половины слов – какой он писатель замечательный, у него свой язык!»

В наши дни Татьяна Толстая заметила, может, с болью, горько, но честно: «Теперешние лучшие писатели не описали наше время! А те – описали». И точно, точно так…

И что еще немаловажно, пиар был сильный у молодого автора. «Звездный билет», как только он вышел, начали громить и хаять («Это плесень, с ней надо бороться»), повесть стала дефицитом, и Виктор Ерофеев просто украл номер «Юности» с «Билетом» в школьной библиотеке, сам признался. «В то лето в Ялте считалось неприличным прийти без “Билета” на пляж, и он весь был покрыт оранжевыми обложками молодежного журнала. (Вот это слава! Куда Пелевину! – И. С.) ‹…› Он [Аксёнов] был тогда всё – и танцы на льду, и rock star…»

Сам Катаев, который в те же времена прогремел во второй раз, как бы в следующей жизни, уже не «Парусом одиноким», но «Травой забвения», разговаривал с ним как с равным, всерьез обсуждал, как надо писать. Классик говорил юному Василию Павловичу, которого он первый опубликовал, открыл, можно сказать, напечатав в своей «Юности» в 1959 году: «Старик, вы знаете, у вас все так здорово идет, но вы напрасно держитесь за сюжет, не надо развивать сюжет». Тот слушал внимательно, даже признавался: «Я подражал Катаеву».

Кто-то из поклонников Аксёнова спросил:

– А может, это Катаев оглядывался на тебя? Сперва начал ты, тогда и он опомнился и стал по-новому писать!

Аксёнов ответил на это без ложной скромности:

– Может быть. Вполне.

Каков, а?

Его ирония по отношению к другим и к себе не знала границ. При всем этом общаться с ним не всегда было легко. В его манере держаться было что-то княжеское. Он ни на минуту не сомневался: то, что он говорит, – это, безусловно, интересно. Если ты бывал остроумен, он поддерживал тебя своим характерным коротким смехом, давая тебе понять: это – хорошо. То есть ты проходил у него под номером вторым. Не знаю, есть ли люди, с которыми он общается на равных. Он был центровым. Если сидел за столом, то стоило ему подняться – компания распадалась, пропадал интерес общаться дальше. (Это все тонко подметил Аркадий Арканов.)

А Андрей Вознесенский и вовсе подписал книгу Аксёнову так: «Вася, все они вышли из рукава гоголевской “Шинели”, мы же с тобой родились из гоголевского “Носа”: я из правой ноздри, ты – из левой».

Какие комплименты! Давно мы таких не слышали. Ни про кого. Измельчало все вокруг. Никакого пафоса, кругом только деньги и постмодернизм…

«Мало кто из ныне здравствующих сочинителей столь рано овладел сознанием поколения. Его стиль общения, его сленг, пришедший из “Звездного билета”, “Апельсинов из Марокко”, “Затоваренной бочкотары” и др., стал в 60–70-е повседневностью в молодежных компаниях и любовной переписке», – написал один из критиков.

Ахмадулина вспоминает: «Мы многое понимали, но Вася все чувствовал острее других. Родившийся в 32-м, на долгие годы лишенный родителей, он с детства как бы впитал в себя опыт зоны, лесоповала, Магадана. Он словно старше других был, с какой-то неизгладимой печатью на лбу и на душе».

Таки, наверно, те два года (1948–1950) в Магадане были его самыми главными университетами. Уроки старых колымских зэков, полученные в нежном возрасте, может, именно и сделали его главным писателем поколения. Его там научили, что можно быть свободным везде и всегда, не дожидаясь ни смерти Сталина, ни XX съезда, ни Горбачева, ни разрешения жечь партбилеты. Драгоценный подарок… Аксёнов тогда сделал такой рывок, что после никто уж не мог за ним угнаться. Да и вся западная, американская линия, тема внешнего мира была там и тогда заложена – до Штатов, сказано, было рукой подать от Магадана. На Колыме Америка казалась куда более настоящей, реальной и не такой безнадежно бесплотной, как в Москве…

Но, пожалуй, точней и глубже сказал о причинах славы своего друга и коллеги Василия Павловича Александр Кабаков, если уж серьезно:

В легально издаваемых сочинениях тогда жили исключительно рабочие, мыслившие масштабами министров, и крестьяне, обуреваемые шекспировскими страстями, исследовался внутренний мир секретарей райкомов, и внедрение передовой технологии в доменное производство описывалось психологической прозой. Аксёнов же выпустил в литературную жизнь студентов и только что получивших аттестат школяров, дальневосточных бичей (популярное развертывание: «бывший интеллигентный человек») и неудачливых художников, робких гроссмейстеров и “интеллигентов вообще”. Позже, в семидесятых, примерно той же публике дал права литературного гражданства другой мой учитель, Юрий Валентинович Трифонов, царство небесное, вечный покой. Но в трифоновской прозе мы, образованные горожане, обнаружили себя в натуральном, не всегда приглядном виде, хмурыми и озабоченными, готовыми к компромиссу и ненавидящими себя за это… А у Аксёнова мы были веселыми, загульными романтиками, охотно корчившими рожи перед кривым зеркалом иронии, грустившими слегка и недолго – словом, жаль, что вас не было с нами.

Но тексты текстами, а только их одних никак недостаточно для масштабной, яркой, привлекательной и зовущей славы. Еще же нужен правильный имидж, везение, богатство, красота, размах. И крепкая привычка к ним. Как-то Аксёнов спросил Аркадия Арканова (который это позже озвучил, в смысле – вот, значит, как надо жить):

– Почему у тебя нет машины? – это Аксёнов, конечно, спрашивает.

– Денег нет.

– В нашей стране бедным быть стыдно, надо жить хорошо!

«Вася печатался широко, шел круто, поэтому, с материальной точки зрения, мне было трудно за ним угнаться», – вздыхает Аркадий Михайлович.

Ну как же без машины? Особенно если она предмет роскоши, объект зависти, знак принадлежности к счастливцам! Сам же Аксёнов с горбатого «Запорожца», положенного молодому успешному писателю тех дней, быстро пересел на престижные «жигули», а дальше уж и вовсе на крутую «Волгу». Он мотался на своих авто покуривая американские сигареты из «Березки».

Он вообще был американизированный парень. Любил Америку, любил виски, если попадалось, зачитывался американскими писателями. Не могу сказать, что он был эпигоном, но определенное влияние, например, Сэлинджера и Хемингуэя в его ранних вещах я вижу. Приезжая “оттуда”, бравировал тем, что там видел, и как мог поддерживал свое “американское” реноме – насколько это было возможно в наших условиях, – это снова Арканов.

А вот еще воспоминание современника: «Витя Ерофеев, тогда почти мальчишка, ходил за Васей с открытым ртом: Вася с сумкой через плечо, и Витя – с сумкой, Вася весь в “джинсе”, и Витя туда же…»

Евгению Попову, бедному парню из провинции, негде было взять джинсы, и он мечтал хоть поносить «джинсовую с белым мехом куртку Аксёнова».

Не из шинели, не из носа – а именно из аксёновской джинсовой куртки, может именно этой, и вышла новая русская литература – такую версию дал позже Попов.

Из одних мемуаров: «Аксёнов – джентльмен. Он одевается модно, изысканно, ощущается его любовь к фирменным вещам. Рубашечку с маленьким отложным воротничком он подберет в тон шарфу, свитер, серый, голубой, чаще одноцветный, разнообразные куртки на пуговицах, молниях, спортивного покроя сидят на нем с легкой небрежностью. Как и герои его повестей, он пропустит даму вперед, он успеет поднести зажигалку, когда она закуривает, ринется в драку, если столкнется с хамством». Из других мемуаров же: «Твид, шпионский вельвет, правильно – телячья кожа. Помнится – хаки. Очки – “Полароид”. Усы – “Колонель”. Зажигалка – “Ронсон”. Манеры – Набокова. Цитаты – “Ожог”. Правильно – писатель. Сразу – видно. “Ле Карре, Джон?!” – подумал я. “Аксёнов, – шепнули мне из кустов, – Василий Павлович”».

Туда же, в тему – джинсы (я об этом тут так много, потому что это было очень важно тогда). Ахмадулина вспоминала первую встречу с Аксёновым, с которым поэтесса крепко дружила уже много лет: «Я помню, когда я впервые увидела Василия Павловича, что-то переменилось в погоде и в природе. Весь вид его возбуждал вдохновение. Он шел, такой джинсовый и такой джазовый”». И вообще: «Он был денди, и московские дамы всегда обращали на это внимание». О, московские дамы!

Еще мощней про тряпки, не смейтесь, это не смешно, важно не только содержание, но и форма, ну или не форма, а штатское, не зря комсомол боролся с «вещизмом», это уж он сам:

«Я ездил и что-то покупал… Я ввел в Москве твидовые пиджаки. В Италии, где получил гонорар за “Звездный билет”, купил пиджак твидовый и приехал в нем Москву. Подошел Табаков (властитель дум, кстати говоря!) и говорит: “Васята, ты знаешь, как называется твой пиджак?” – “Ну и как?” – “Это твид”».

И в Москве стали носить твид.

Как все было прочувствовано и прочувствованно! А сейчас – ни формы, ни содержания, так, пиар один… Вот и вся литература, была, да вышла.

Но и манеры, манеры! Как безупречно он себя вел!

Был такой замечательный случай в ЦДЛ. Писатель Губарев, автор нехорошей советской книжки про Павлика Морозова, как-то воскликнул:

– Все слышали? Аксёнов сказал, что надо вешать коммунистов на фонарях!

Аксёнов придавил Губарева к стенке и сказал:

– Еще раз пикнешь, прибью, падла!

Вот так ответил колымчанин.

Это все не случайно было в ЦДЛ, – там проходила важная часть жизни и пьянства.

«Утром поработаю, а потом совесть чиста и можно чем угодно заниматься», – очень часто это и означало ехать в ЦДЛ и там вести «общественную» жизнь. (Всякие забегаловки, ночные поездки на такси в ночной ресторан во Внуково, загулы в мастерских у знакомых художников – не в счет, это само собой.)

О ЦДЛ он как-то сказал: «Это такое замечательное место, что сюда можно прийти с деньгами и с бабой, а уйти без денег и без бабы. А можно прийти без денег и без бабы, а уйти и с деньгами, и с бабой» (со слов Арканова).

Однажды Евгений Попов спросил, с похмелья:

– Василий Павлович, что такое запой?

Аксёнов обстоятельно, со знанием дела, пояснил, и это очень поучительно:

– Утром, значит, еще не почистил зубы, натягиваешь джинсы, идешь на улицу, находишь открытый кабак – там выпиваешь стакан коньяку. Дома приходишь в себя, жаришь яичницу, работаешь за письменным столом. Потом обед с вином. Вечером ЦДЛ: там уже пьешь до упора. И так каждый день.

Хотя, конечно, это детский какой-то игрушечный запой, тут нет ни мерзости, ни скотства, ни отвращения к жизни, – ну и ладно, и слава богу. Игра в запой. Часть имиджа. Русский писатель, что вы хотели!

Роман с Кармен

У него были более или менее продолжительные романы с очень интересными женщинами. Не с какими-нибудь девочками из подворотни, а с самыми эффектными и известными женщинами Москвы и Ленинграда. Это особенно и не скрывалось, об этом знали все, включая его жену Киру. Он с удовольствием появлялся со своими подругами в обществе, было видно, что для него это важно. Его брак с Майей Кармен – тоже следствие такого романа. Она была очень известной, исключительно красивой и стильной женщиной (Аркадий Арканов).

Майя очень важна в жизни Аксёнова, он много об этом говорил: «В конце 60-х я пережил тяжелый личный, хотя отчасти и связанный с общим поколенческим похмельем (Чехословакия, брежневизм, тоталитаризм), кризис. Мне казалось, что я проскочил мимо чего-то, что могло осветить мою жизнь и мое письмо. И вот тогда, в 1970-м, в Ялте я встретил Майю. Мы испытали очень сильную романтическую любовь. Это была настоящая любовь, очень, конечно, эротическая; а потом это переросло в духовную близость».

Как в водевиле: сперва он познакомился с ее мужем.

«Я один раз ехал с ним в “Красной стреле” в Питер. Я был под банкой. А я уже слышал о его жене. И я ему говорю: правда ли, что у вас очень хорошенькая жена? Он говорит: мне нравится. Так он сказал, и может, где-то отложилось».

Лирическое отступление.

Кармену, как тогда говорили, везло с женщинами, но не везло с женами. Одну у него забрал некий дипломат, имя которого затерялось в глубине десятилетий, другую – лично товарищ Василий Сталин. Наверно, это было почетно? Подробности, если верить современникам, таковы: говорили, что Кармен хотел застрелить Василия. Но одумался и написал письмо его отцу, Иосифу Виссарионовичу, которое передал бывший тесть. Сталин поручил разобраться с сыном генеральному прокурору. Когда жалоба подтвердилась, на докладной записке наложил резолюцию: «1. Эту дуру вернуть Кармену. 2. Полковника В. Сталина посадить на 15 суток строгого ареста».

Но вернемся к Аксёнову: поначалу ничто не предвещало серьезных отношений с Майей.

«Любовные увлечения. Это всегда по Домам творчества проходило. И вот как-то приезжаем мы в Дом творчества в Ялте. Там Поженян, мой друг. Мы с ним сидим, и он потирает ручки: о, жена Кармена тут… Он думал, что у него будет [с ней] роман», – так про это рассказывал Аксёнов. Но с Майей Ахмадулина познакомила именно его, а не кого-то другого, и даже – подтолкнула их друг к другу.

– Завтра уже моя жена уедет, – шепнул Аксёнов своей новой подруге.

Кира уехала в Москву, ну и пошло-поехало.

«О наших изменах знали все, – вспоминал Аксёнов. – Роман не пробовал вернуть Майю. Но его товарищ писатель Юлиан Семенов разик меня чуть не побил. Кричал: “Отдай Роме Майку”».

– Ты отбил жену у человека! У которого инфаркт! – попрекали писателя.

Но он как порядочный человек жену у Кармена не отбивал, как можно! Она честно жила в браке с Романом Лазаревичем до самой его смерти в 1978 году. Только после этого Аксёнов стал вести совместное хозяйство с Майей в той самой сталинской высотке на Яузе, где ему после развала СССР дали квартиру.

Антисова

Хороша была знаменитая встреча наших слабоватых на голову (чистые дебилы, не понимали, что выставляют себя на посмешище) партийных начальников с так называемой творческой интеллигенцией.

«Хрущев стучал кулаком по столу и кричал Аксёнову: “Вы мстите нам за своего отца!”» А тот, по его словам, отвечал Хрущеву – дескать, почему я должен мстить, мой отец вернулся из лагеря живым. А по словам Эрика (так друзья называют Эрнста Неизвестного), Вася стоял на трибуне совершенно растерянный и повторял: «Кто мстит? Кто мстит?»

С этой встречи Аксёнов едет в ЦДЛ, друзья вливают в него фужер коньяку, он оживает и говорит: «Толька [Гладилин], полный разгром. Теперь всё закроют. Всех передушат…»

Но это было минутное настроение. На самом деле впереди было пять лет относительно спокойной и немного даже безмятежной жизни.

«До 1968 года (когда советские танки вошли в Чехословакию), у нас существовало романтическое ощущение необратимости движения к демократии, свободе. В 68-м стало ясно, что этому конец. Именно тогда возникла идея массовой эмиграции. Это было желание целого поколения, не мое лично. Мне до того такое даже в голову не приходило. В 68-м мы поняли, что здесь ничего уже нельзя сделать, надо уносить ноги. Пятисоттысячная армия в Праге раздавила всех там и всех нас здесь, наши утопические надежды. Наступило колоссальное, страшное похмелье. Это связано и с непомерным употреблением алкоголя этим поколением… Надо ли сейчас уносить ноги из России? Ни в коем случае! Сейчас совсем другое дело. Ситуация не безнадежна…»

«Я очень долго не хотел касаться лагерной темы. Такая была эйфория тогда, в начале 60-х. Как деревенский праздник – все казалось радостным карнавалом. И я там писал – ну “Коллеги”, ну “Звездный билет”, но все время чувствовал, что у меня есть, как говорится, “нетленка” за душой, что мне пора “нетленкой” заниматься, а я все занимаюсь чепухой. Я совершенно о другом писал, и это продолжалось довольно долгое время. Может быть, потому, что я какую-то неловкость испытывал. В контексте всей среды вернуться к мраку, вернуться к безнадеге тех лет… И только в шестьдесят восьмом году, когда произошла оккупация Чехословакии, – вот тогда рассеялись последние иллюзии и я понял, что нужно написать что-то в стол, что-то действительно серьезное. В шестьдесят девятом году я начал писать “Ожог”. Это было преодолением действительно странной инерции. Будучи уже профессиональным литератором, членом Союза писателей, озабоченным заработком конечно, писанием халтурных и полухалтурных сценариев, даже переписыванием чьих-то сценариев, я, тем не менее, почти каждый день на чердаке устраивал себе сеанс “духовного душа”. Это было заведомо в стол, это был сильный момент преодоления страха. Я понимал, что этот роман изменит всю мою жизнь, но я этого не боялся. Так оно и произошло. Ведь основной причиной, по которой меня выдворили отсюда, был не “Метрополь”, а “Ожог”».

Пара слов про альманах «Метрополь», который был придуман Аксёновым и Виктором Ерофеевым, о чем много говорено. Смысл его замечательно обрисовал печально известный Ф. Кузнецов, какой-то в те годы крупный писательский бюрократ:

«…Мне кажется, в альманахе четыре ведущих направления: 1) приблатненность (Высоцкий), 2) изгильдяйство над народом, 3) сдвинутое сознание (Горенштейн, Ахмадулина), 4) секс».

А что, неплохо!

Далее он говорит Аксёнову на собрании, где наезжали на авторов альманаха: «А вы бы принесли восемь (из двенадцати готовых машинописных) экземпляров в Союз».

В. Аксёнов: «Не принесем, потому что пропадут».

Протокол того собрания весь забавный, дам вам тут самый смешной кусок.

Ф. Кузнецов. …Ситуация такая. Или мы сможем повернуть это дело на литературные рельсы, или это будет политическое дело. Завтра – роковой день!..

В. Аксёнов. О боже! Роковой день! Шекспир!

О. Попцов. …альманах в том виде, в каком он есть, – слабая литература. Это – битая карта. Это – для среды неуправляемой, для среды слухов, сплетен…

Ф. Кузнецов. Аксёнов вел себя и ведет не как литератор, а как политический лидер. Всем понятно, что вы не прозрачны как стекло, Василий Павлович.

В. Аксёнов. Дело шьешь, Феликс?

Ну что тут скажешь, Василий Палыч давал бессмертные реплики. И Попцов хорош, большой демократ впоследствии. По похожему поводу мне однажды Васильев, главный редактор «Коммерсанта», сказал: «Если б я был в КПСС в свое время, то и до сих пор бы ходил с партбилетом, отсылал бы взносы куда-то, требовал бы проведения собраний…»

Тоже неплохо, этакий постмодернизм… Но лучше же вовремя перековаться и признать свои ошибки! Или – вовсе в партию (партии) не вступать.

Запад

Вот о чем думал Аксёнов (или персонаж его автобиографической книги, какая разница), когда на него наехал Хрущев: «Как будто на крутом склоне в горах под ногами поехала лавина. Мелькнула мысль: вот поверил этим гадам в 1956-м, после Двадцатого съезда, задвинул идею побега, вот теперь и плати». (Из книги «Таинственная страсть», права на которую издательский дом «Семь дней» выкупил для публикации в журнале «Коллекция каравана историй».)

Конечно, давно у него были такие мысли… Свалить, и там, на свободе! Делать что хочешь! И плевать на жалких совковых начальников, смеяться над ними открыто! Они идиотами то ли прикидывались, то ли были, неважно, – но сегодня с теми речами, которые гнали в Кремле, место ораторов было бы в психушке. «Не знали, не понимали» – что за детский сад. Если человек идиот, то это надолго.

31 декабря 1979-го, его последний новогодний праздник в СССР…

Аксёнов отмечал с Высоцким. Было почему-то невесело. На следующее утро Высоцкий попал в автомобильную аварию. По словам Василия Павловича, «поэт тогда поехал кольнуться».

Летом Аксёнов улетел.

Не добравшись еще до Америки, но уже с настоящего Запада, из Парижа, он позвонил Ахмадулиной:

– Ну что у вас, Белка? Как дела?

– Володя умер.

– Нет, этого не может быть! Не может!

Видите, он сразу понял – какой Володя, такой Володя у него был один… На Высоцкого Аксёнов, наверно, сильно надеялся, строил планы:

– Высоцкий не оказался эмигрантом только лишь потому, что умер раньше времени. Ему надоели бесконечные ущемления, колоссальная однобокость его славы, когда весь народ кричит, как он его любит, а нельзя даже выпустить афишу концерта. Со мной, например, он обсуждал варианты эмиграции. У Володи была идея создания Культурного центра и Русского клуба в Нью-Йорке…

Конечно, в такой компании было бы веселей. Но увы…

Надо было одному как-то устраиваться на новом месте.

Много было злобных разговоров про миллионные гонорары, которые вроде как дожидались Аксёнова на Западе – за антисоветские книжки, типа он готовил почву и специально клеветал, чтоб нажиться. Завистники рассказывали и о других гонорарах – за 20-серийную киноэпопею «Неизвестная война» («Великая Отечественная»), снятую Карменом, и которые якобы унаследовала его вдова. Уехавшая с новым мужем.

Но, похоже, миллионов не было, раз уж пришлось писателю идти служить, причем не в какой-нибудь громкий университет (Гарвард, Принстон, Колумбийский, Беркли, UCLA), а в маленький провинциальный, под Вашингтоном.

«Была такая фраза у Романа Гуля: в эмиграции ты не в изгнании, а в послании. Юз Алешковский написал тогда пародию: что-то такое не ахай, ты не в изгнании, ты в послании на хуй. Так и было», – признался Аксёнов после. И далее: «Я не мог долгое время с сыном поговорить. Он женился на молодой девушке, и ее мать, когда слышала в трубке мой голос, кричала: не смейте сюда больше звонить! Людей, которые приезжали в Вашингтон, предупреждали: с кем угодно встречайтесь, только не с Аксёновым».

Он там стал другим человеком: «За время работы в Университете (это он так писал с заглавной буквы. – И. С.) я стал тем, что называется “интеллектуалом”. Потому что, будучи просто советским писателем или антисоветским, я был “богемщиком”. Я имел случайные какие-то, клочковатые сведения обо всем – такая бравада. Советский писатель никогда себя не считал интеллектуалом. А в Университете мне надо было читать курс, и я очень много читал книг теоретических. Я стал врубаться в литературоведение, в историографию, в философию. Я изменился». И эта жалкая изнурительная поденщина – после всей богатой богемной гульбы в ЦДЛ! Наверно, грустно ему было… Может, боялся: плохо выучу теорию – выгонят с работы, и куда ж дальше бечь? На что жить? Кстати, наши эмигранты тех времен многие представляли себе эмиграцию по кинофильму «Бег»: сам в подштанниках под мостом, жена на панели.

Вообще что это такое – читать американским студентам лекции о русской культуре? Сам он так на это ответил: «Когда я показываю у себя в классе слайды авангарда, мои студенты спрашивают, когда это было. Я им отвечаю: в 1912–1913 годах. “Не может быть! – удивляются они. – Так писал Джексон Поллак!” Да нет, Джексон Поллак делал это пятьдесят лет спустя после Кандинского! Они этого не ведают. Студенты приходят, и я им открываю новый мир. Они не знают ни о российском ренессансе, ни о российской философии, ни о поэзии…»

В общем, по уровню это все равно что вести занятия в русском ПТУ. Не очень весело, наверно… Автор этих строк читывал лекции в американских университетах, причем не самых последних – и не сказать что был в восторге от студентов.

Про Аксёнова в Америке можно долго говорить, все-таки он там двадцать с лишним лет прожил. Первые девять – в изгнании, «в послании нах», как он выражался. Тут ему можно даже и посочувствовать. Но дальше, после упразднения совка и железного занавеса, он жил там еще 12 лет – жил там потому, что, наверно, хотел! Никто его на Западе не держал. Но он продолжал развивать тему изгнания, и это по меньшей мере не совсем корректно.

Потом таки он из США уехал, – с обидой на страну причем! Что так? А как же свобода, неподцензурность, рынок? Никуда они не делись. Но случилось ужасное: американцы как-то вдруг перестали безоговорочно и немедленно печатать все, что бы Аксёнов ни написал. Они стали себе позволять неслыханное хамство – типа вот эта новая книга им не нравится. Каковы подлецы, а? Раньше, значит, он нравился, а теперь разонравился! Но ведь Аксёнов не виноват, что холодная война кончилась! Это же не он ее кончил, в самом деле. Его книги не дают большой прибыли – и это основание для того, чтоб его не печатать?! Неслыханно.

Он гневно заклеймил Соединенные Штаты: «Масса уродств в этой стране. В том числе в книжном мире. Вообще все, что касается бизнеса в Америке, это действительно агрессия и вопиющая сторона жизни. Где прекрасные качества американского народа подменяются. Говорят: “Ваши книги плохо продаются”. А вы, суки, сделали что-нибудь, чтобы они продавались?»

Но «суки» – это еще мягко сказано!

«Книжный рынок – это проститутки и гады, просто ничтожества». «Внутри бизнеса очень нехорошие отношения. За это ее [Америку] можно ненавидеть».

Но и это еще не все. Кроме книжного рынка есть же еще и журнальный.

«Возьмите New Yorker. Я там печатался, это считается за честь. Сейчас там главный редактор Дэвид Ремник – бывший московский корреспондент “Вашингтон пост”. Он просто не понимает, о чем идет речь, когда даешь ему гротескный рассказ. Если анекдот или что-то новое в социальном плане – он придет в восторг. А что-то странное, метафизическое – не поймет». Какое он, собственно, имеет право? Не брать в печать странные рассказы?! Которые ему, видите ли, не нравятся?!»

Как говорится, такая Америка нам не нужна. И это касается не только Америки. Тут надо глянуть шире. Аксёнов рассказывал, что его «когда-то прочили в генсеки мирового Пен-клуба. Но после того как я резко выступил против Гюнтера Грасса (как мы позже узнали, бывшего эсэсовца) по чеченскому вопросу, все переговоры прекратились. Более того, меня занесли в черный список, перестали печатать. Когда “Новый сладостный стиль” мой агент послал в 14 немецких издательств, они немедленно все ответили отказом. То есть даже прочитать не успели. (Я, кстати, успел, но тоже от книги не в восторге. – И. С.) А до этого с радостью печатали меня».

И – гвоздем к позорному столбу: «Западная интеллигенция не лучше нашей». То есть тоже говно, как говорил покойный Ленин.

«Зачем мне оставаться там, где меня не признают писателем? Я понял, что моих книг там больше не будет. И я вдруг понял, что возвращаюсь в Россию, потому что опять спасаю свою литературу. Главное, я вернулся в страну пребывания моего языка».

Ну, это слишком громко сказано – насчет возвращения в страну языка. Все-таки он в Биаррице бросил якорь, купил там домик, настолько небольшой, что кабинет пришлось пристраивать. По пиару все правильно, набоковские места, и Стравинский там бывал, и Чехов, – а то вон в Москве и так полно писателей, на всякий случай лучше сразу обозначить, кто есть где. Тем более что там «полное Переделкино с примесью Коктебеля. Очень похоже». Можно бегать по пляжу в сторону Испании и писать (думаю, тут ударение все же на «а» – И. С.), никто не мешает.

«Биарриц – красивое место, но надоедает безумно. Полное отсутствие русского духа и слуха – это, конечно, угнетает». Так в чем проблема? В России полно этого добра, – но писатель Земли Русской бывал на ней урывками.

Я вот еще нашел прекрасную цитату из Аксёнова же:

«“Новые русские” при всей анекдотичности их поведения колоссально изменили облик россиянина во всем мире. До этого наш человек был несчастный, задроченный, совсем униженный, естественно без денег. Или страшный кагэбэшник, убийца. И вдруг появляются какие-то парни, может быть вчерашние пэтэушники, вчерашние бедные скоты социализма. Отвязанные, в отличных костюмах. Тратят деньги, ведут себя независимо. Красивые девчонки с ними приезжают. Такие ребята повсюду на Западе, и это не такой уж маленький процент россиян, как ни странно».

Во-первых, тут мне язык понравился. Точный, живой, современный, с модными словечками, что неожиданно в эмигрантском случае. Ну а во-вторых и в-главных, тут замечательно передан взгляд на мир старого стиляги. Пока он на Западе ходит на унылую службу и скучает с тупыми пэтэушниками, в Москве новые люди зажигают так, как ему не снилось в самые его лучшие времена! Это все судя по тому, как они сорят деньгами на Западе. А он-то со своими десятью тысячами грина в месяц наивно считал себя состоятельным человеком. М-да… В Москву, в Москву! Пока еще не поздно, пока еще можно порадоваться жизни – на новом витке спирали!

Бродский

Как это часто бывает с русскими литераторами, – и меня это неизменно забавляет, – они не любят Бродского. Вот и Аксёнов не любил. Причин полно.

«Сам Бродский в очень большой степени состоит из имитации Бродского».

«В философии Бродского много заемного. Он сам вообще весьма сардонического ума господин. Он подхватил идею о самоиронии у Самуэля Беккета и бесконечно эту мысль жевал».

«У Иосифа было заметно некоторое сардоническое отношение к посторонним, а к себе, в известной степени, – высокопарное». Да и вообще Бродский, по оценке Аксёнова (который, между прочим, тоже писал стихи, но почему-то с ними, как это ни странно, никто не носится), плохо водил машину.

Более того: «В США… роман “Ожог” не удавалось издать. Потом я понял почему – оказалось, что Иосиф Бродский, который уехал за океан и обосновался в США раньше меня, всем рассказывал, какой это плохой роман. И только когда один из издателей случайно прочитал “Ожог” на итальянском, он жутко удивился: “Почему его до сих пор нет на английском?”»

Но с другой стороны – чего же вы хотите? Человек получил нобелевку по литературе, и что теперь, коллеги должны его любить, что ли? Особенно те, которых тоже на «Нобеля» выдвигали. Аксёнова, к примеру, выдвинул его американский университет в окрестностях Вашингтона, к чему он всерьез отнесся…

Возвращение. «Склиф»

«Многие вернулись в Россию, а вы нет. Почему?» – сколько ему надоедали этим вопросом! Как и многим другим знаменитым эмигрантам. Сколько того же Солженицына пытали! Пока тот не вернулся. Аксёнов явно оглядывался на Исаича, как же без этого, и надо было как-то реагировать, придумывать свою линию поведения и свои аргументы.

И он таки придумал. Он отвечал на проклятый вопрос с изяществом, которое сделало бы честь любому серьезному стиляге: «Я считаю, что насовсем и возвращаюсь. У меня ведь есть здесь дом, – говорит он дежурные ритуальные слова и дальше, внимание, выдает главное: – Часть моих вещей еще осталась там, в США. Я имею в виду, например, пиджаки. Поэтому я совершенно не знаю, где они висят, и мне приходится покупать больше пиджаков, чем я могу носить».

Или так, это из другого разговора на ту же приблизительно тему: «Отличительной чертой нашего быта является то, что мы живем на два дома, в Вашингтоне и в Москве. Сейчас к этому еще присоединился маленький домик в Стране Басков. Постоянно забываешь, где оставил свитер или штаны. “Майя, ты не знаешь, где мой костюм, тот, другой?” А она отвечает: “А ты не помнишь, Вася, где мой плащ висит, на Котельниках или в Фэрфаксе?”»

О, эта провинциальность русского менталитета! Человеку надо уехать на Запад, там засветиться и подняться, – тогда и тут зауважают. Причем уезжать надо вовремя, когда «нельзя», а то вон Евтушенко уехал – в 91-м, когда открылись границы – и что? На кого это произвело впечатление? Никто ничего не заметил, теперь не бывает эмиграции, одни только турпоездки…

Русские хорохорятся, но на самом деле не очень верят в себя, им нужно внешнее одобрение. Или осуждение, все равно что, лишь бы с Запада. А свои – они типа такие же лохи, как все мы. Александр Кабаков и Евгений Попов, коллеги и друзья Аксёнова – хорошо и старательно пишут, дают качественные тексты, но они живут и жили в России, вот в чем дело. И когда приезжал с визитом Аксёнов, он их затмевал, и это было несправедливо. Они что, пишут хуже? Ох не хуже…

Аксёнов говаривал, что напоминает себе Набокова, который когда-то вроде написал, – ссылки нет, поди проверь, – что голова у него говорит по-английски, сердце чувствует по-русски, а ухо ловит по-французски. Очень может быть, что сходство есть; а различие в том, что у Набокова, к примеру, не было недвижимости никакой и нигде – ну, кроме той, которую отняли большевики.

Вот эта тема жизни на две-три страны, отчего она так часто поднимается? В самом деле, не все ли равно, где человек живет и работает, – кому какое дело?

Ну если б было все равно, то Аксёнов бы так часто и так страстно не обсуждал эту тему, раз за разом, кстати и некстати:

– Есть такое предубеждение, что русский писатель не может творить за пределами своей страны. Это чепуха. Гоголь писал в Риме. И я самые значительные свои вещи написал в штате Вирджиния… Это опровергает постоянно навязываемую мысль, что русский писатель не может писать за пределами родины. Может писать за пределами родины! Это не только у меня получалось, у других тоже. У Федора Михайловича Достоевского, например.

И снова:

– Я отношу себя к русским космополитам, и в этом нет противоречия. Пушкин ни разу не выезжал за границу, но был самым настоящим русским космополитом. Им же был и Гоголь, хотя он не мог жить без перемещений.

И опять:

– Русские писатели за границей писали очень плодотворно, примеров тому немало…

Волновала его тема, всерьез волновала… Его и не спрашивали про это, а он заводился и начинал спорить – с кем? С кем он спорил? Вот ему задают невинный вопрос о том, как ему Москва. Он красиво, художественно отвечает:

– Москва никогда не была такой красивой, яркой, swinging, шикарной. Никогда не было в ней столько греха, прелюбодеяний и красоты такой наглой. …дорогие магазины, невероятная роскошь, Ferrari, Bentley! Какие-то шутихи взлетают, клоуны проходят, девушки ночью на лошадях – цок-цок-цок, всадницы. Ночные клубы сверкают.

Ну и далее вопрос, на который он напросился:

– Не тянет в новую Москву на постоянное место жительства?

– Нет, я, видимо, за эти двадцать лет стал космополитом. Если бы мне сейчас предложили выбирать, либо здесь жить, либо там, я бы послал Россию к чертовой матери и уехал навсегда. Такие выборы мы не принимаем.

И вот еще что он говорил:

– Они долго не принимали меня за своего – отечественные литераторы. Я там на всем готовом, якобы исписался, оторвался от родины. Пренебрежение ощущалось. Но я виду не подавал.

Тут что, только в ревности и конкуренции дело? Или он им таки точно не свой?

А вот он на вопрос – «что ты любишь в России?» – рубанул, может, сгоряча, но теперь не вырубишь топором – вот что:

– Язык. Мне очень язык нравится. Больше ничего не могу сказать.

Ну хоть язык… И на том, как говорится, спасибо.

Это все, наверно, оттого, что его самого беспокоил этот вопрос: кто же он такой, он оттуда или отсюда, русский он писатель или не совсем? Эта тема проскальзывает тут и там. Он как-то взялся вслух рассуждать в одном интервью и пришел вот к чему:

– Я же эмигрантский писатель. На всю Америку, наверное, наберется десять тысяч читателей по-русски. Я пытался писать и по-английски…

Лично мне все равно – то есть было все ровно – где живет Аксёнов. Я, кстати, не считаю жизнь в России за доблесть. И далек от мысли, что все эмигранты виноваты перед нами. Мне просто интересно следить за ходом мысли классика, хочется попробовать влезть в этот его спор с самим собой, думать о точке, которую он сам обозначил как болевую; в самом деле, чем он хуже Достоевского, кто запретил русскому писателю работать на уютном Западе?! Разве б хуже писалось протопопу Аввакуму, скажем, в Лондоне?

Ну тут надо подкинуть такую цитатку из Аксёнова, еще сугубо американских времен:

– Я преподаю в университете, то есть с утра до вечера говорю по-английски, иногда ловлю себя на том, что и думаю по-английски. Тем не менее мне нужно сохранять свой русский живым, поэтому я вынужден (ах, вот как! вынужден, значит! – И. С.) два раза в году отрываться от своих близких и проводить месяца по два в России.

Как красива эта оговорка! Вынужден человек заезжать в Россию, иначе его инструмент затупится, значит, и нечем будет зарабатывать на хлеб.

И тут вот что получалось, какое шло развитие темы: Аксёнов – русский писатель, он просто пишет за границей! Но далее выясняется, им же самим, что он космополит. Потом он признается, что чувствует себя эмигрантским писателем… Далее он объявляет, что пошлет Россию к черту, если надо будет выбирать между ней и внешним миром. Я не уверен, что Достоевский бы под этим подписался… Или вот Гоголь и кто там еще писал за границей? – ну Тургенев.

Вот это повторение заклинания «я русский писатель, я русский писатель…» подталкивает нас к мысли о том, что Аксёнов, может, и не совсем русский писатель! И может, вообще не русский. (Стоп, стоп, кровь тут ни при чем, такой простой дискуссии не будет.)

А если не русский, то какой же?

Я собрал тут его высказывания, из которых следует единственно возможный вывод. Итак:

– Если рухнет американская империя, то это будет катастрофа для всего мира. Это будет пиздец. Тогда некому будет заниматься арабами, китайцами и греметь тяжелым кулаком демократии… Думаю, что [Белый дом] не избежит, и, на мой взгляд, избегать этого [искушения ударить по Ираку, Сирии, Сомали] не надо. Надо сказать Саддаму Хусейну: «Если жить хочешь, давай открывай свои погреба, будем их очищать. Не хочешь жить – твое дело!» Если бы не было такой силы, что бы мы сейчас делали? Мы бы ползали, как полураздавленные пауки. Следующей была бы Москва – взорвали бы Кремль. Летел уже самолет, чтобы разрушить центр Парижа.

– А Сербия? – перебивает его собеседник, забыв, правда, уточнить, что в кладовых Саддама ничего не нашли, а парня, кстати президента суверенной страны, повесить поторопились, ну да ладно, после реабилитируют. Русский (?) писатель отвечает:

– Сербских бомбардировок я не одобрял. Это была акция недостаточно продуманная (!), и сами американцы – хотя и смутно – покаялись (?) в ней. Но речь там шла о геноциде, США считали необходимым вмешаться.

Ну, кто прав, кто виноват, разбираться не время и не место. Но надо признать вот что: такое и так русские не говорят! Такое может сказать только… американец. Дело не только в американском паспорте, который у Василия Павловича имелся, – но и в нерусских, чужих, американских взглядах, плохи они или хороши! И если хотите, интонациях. Во всех смыслах этого слова.

Василий Павлович сам это понимал:

– Мой сын Алексей как-то мне сказал: «Когда ты приезжаешь, то примерно неделю говоришь с не нашей интонацией. Тебя по интонации можно вычислить, что ты не совсем свой».

А вот кто-то из его чутких собеседников заметил, что у Аксёнова «чистый русский язык интеллигента и интонации “на повышение”, выдающие американца…»

Или вот еще такая красота. «Меня… однажды, к 50-летию советской власти, представили к медали “За трудовую доблесть”. Но и ее не дали. Потом уже где-то на Таганке я купил эту медаль – взял реванш. И даже иногда ношу ее». Я очень люблю эту как бы притчу, рассказанную Аксёновым. Вот настоящая у него эта медаль или нет? С одной стороны, с другой стороны, официально или по сути… Похожая ситуация и с вопросом о том, по-настоящему он вернулся в Россию, на ПМЖ это или так, для виду? Поди знай…

Я скажу больше: похоже, он еще перед эмиграцией решил перестать быть русским писателем. Вот вам свидетельство Евгения Попова, он не даст соврать:

«В это время (1978) он уже совершенно не пил. Это был подтянутый, спортивный, хорошо одетый, пахнущий дорогим одеколоном господин. (Такими русские писатели не бывают. – И. С.) Я спросил: и как это все кончилось? Да просто в один прекрасный день, отвечает, понял, что мне надоела такая жизнь. И без всяких “торпед” – бросил. С тех пор максимум, что Василий Палыч себе позволяет, – немного вина. Или бутылку пива».

Аркадий Арканов это прокомментировал так: «Когда он перестал употреблять крепкие спиртные напитки, то… повзрослел. Он стал мужиком в полном смысле этого слова».

Очень важное замечание! То есть Аксёнов из русского возраста (а наш этнос – это, по моим оценкам, подросток лет этак четырнадцати-шестнадцати) перепрыгнул в американский полтинник (опять-таки моя субъективная оценка), как в советском нравоучительном кино «Сказка о потерянном времени». В сказке персонажи вернулись в детство, – а в жизни? Постареть досрочно можно, не вопрос, – а омоложение пока не удается ни за какие бабки…

Так как может русский писатель не пить? Особенно если он раньше пил и знает, имеет это знание, этот expirience? Если он знает, что такое запой? В этой моей тираде, может, есть процентов двадцать шутки, ну двадцать пять, не больше… Я страшно серьезен.

Цитата из аксеновской книги «Таинственная страсть», про Ваксона, в котором автор вывел себя:

Однажды ночью, впрочем, когда выпиты были все отменные скочи и коньяки, а также ящик химического «Солнцедара», взялся за парфюмерию. …Стал открывать флакончики и дуть. …Он понимал, что дьвольски болен, что у него пожар сердца или, вернее, «делириум тременс» и что если сейчас не придет кто-нибудь из живых, ему конец. …Молил о помощи, вопил, что дверь открыта; и потерял сознание. ‹…›

– В больницу хотите? – спросил врач.

– Нет.

Обнадеживающий симптом, подумал врач Дмитрий и стал вынимать из портфеля пузырьки с психотропными лекарствами.

– Здесь три рода средств. Немедленно начинайте прием. Строго следуйте схеме. …Разумеется, ни капли алкоголя. Нет, не навсегда, но на годы.

Другой русский писатель – Павел Астахов, из адвокатов, автор нескольких книг прозы – рассказывал мне о своем опыте долгой (кажется, года полтора) жизни в Штатах. Он в какой-то момент понял, что надо или ехать домой, или становиться американцем. Иначе все будет глупо и мучительно… И в такой ситуации каждый делает свой выбор. К тому же у Аксёнова на тот момент, может, и не было выбора! Он ведь уезжал как бы навсегда, из вечного Советского Союза… Он сделал это. Я бы сравнил эмиграцию с операцией по перемене пола, когда человек вроде тот же, но по сути – другой. В принципе, можно вернуться из эмиграции, можно поменять пол обратно, – да, теоретически можно. Так что, можно изрусеть, а потом снова стать русским, настоящим русским? Можно отрезать, а потом обратно пришить, и все будет по-настоящему?

Он сам сказал еще жестче, – и как же зловеще и многозначительно это читается сейчас:

– Эмиграция чем-то напоминает собственные похороны, разве только после похорон (не раньше? не в момент смерти разве? – И. С.) вегетативка успокаивается, а в эмиграции она гуляет вовсю в течение довольно долгого времени.

Так, значит, возвращение из эмиграции, из эмигрантского состояния – это объявление похорон недействительными? Или что?

Он приехал и попал в «Склиф», в кому, то есть в новую какую-то сверхэмиграцию, вышел на некую границу, которую невозможно увидеть и понять.

Кстати или некстати мне вспоминалась тогда концовка «Мастера и Маргариты», с темой покоя и лунного света. Я думал, что, может, Аксёнов провел те месяцы комы будучи на полпути к Луне. С полпути же можно вернуться. Вопрос о возвращении долго оставался открытым…

Но он больше не вернулся.

Борис Акунин:
«Спасибо Дэну Брауну!»

Этот автор не нуждается в представлении. После того как общий тираж его книг только в России перевалил за 15 миллионов – а еще ж были переводы на 35 языков.

Григорий Чхартишвили, он же Борис Акунин, писатель с миллионными тиражами – один из тех, кому мы обязаны возвращением моды на чтение.

Кажется, для него самого это важно.

Лавры

– Не жалеете ли вы, что поздно начали писать прозу? Что в двадцать лет не начали?

– Ну что вы! В двадцать лет можно писать стихи. Прозу – невозможно, и уж особенно романы. Это занятие требует большого опыта, как профессионального, так и жизненного. Кроме того, в двадцать лет меня занимали магниты попритягательней.

– Здесь и далее я, с вашего позволения, буду вас обильно цитировать. «У меня нет никаких претензий на то, чтобы быть этой самой высокой литературой, я говорю это безо всякого комплекса, потому что я действительно считаю, что массовая литература – значительно более важная и интересная вещь, и можно достичь гораздо больше, и перепробовать гораздо больше, и главное, очень много людей оценят твои старания». А кто у нас в России высокая литература?

– То, что написано давно, трогать не будем, да? Там я много кого люблю. А из современных мне кажется значительной проза Михаила Шишкина, Сергея Гандлевского, Людмилы Улицкой. Пелевина с Владимиром Сорокиным мне тоже читать интересно. Впрочем, из меня паршивый литобозреватель – как уже было сказано, я почти ничего художественного не читаю.

– «Лавры писателя для избранных меня – во всяком случае, в качестве Б. Акунина – не прельщают», – утверждаете вы. И сколько у вас по вашим ощущениям и подсчетам читателей?

– В России более или менее постоянных, наверное, миллиона три (если исходить из стандартного расчета, что одну купленную книжку в среднем прочитывает три человека). За границей – не знаю. Переводов-то много, но книжки не везде хорошо продаются. «Азазель» например, как мне тут рассказали, продали в Дании несчастных 400 экземпляров.

– Помните, старые японские авторы, прославившись, тут же брали для свежести новый псевдоним. Нет у вас такого плана, чтоб с нуля сыграть в эту же игру? Был же псевдоним Ажар…

– Пока еще и с нынешним псевдонимом не всё ясно. В том числе и мне самому. Посмотрим, куда кривая вывезет.

– «Мода на Бориса Акунина прошла, к счастью. Я долго и терпеливо ждал, пока это закончится. Мода – вещь полезная в том смысле, что она расширяет круг твоих читателей, пока она есть. Потом она уходит, и ты остаешься с тем кругом, которым ты за это время обзавелся». А бывает, что мода возвращается?

– Конечно, бывает. Это произошло с Траволтой после «Криминального чтива». Или с нашим Алексеем Баталовым. Или с Людмилой Гурченко. Примеров не так мало.

– Каковы признаки великой литературы?

– Если вы имеете в виду величие той или иной национальной литературы, то, полагаю: вклад в мировой литературный процесс; степень влияния на культуру и менталитет народа; наличие плеяды великих имен (один Гарсиа Маркес не сделает колумбийскую литературу великой); «нескоропортящесть» – в такой последовательности.

– «Один известный писатель, с которым я давно знаком и в хороших отношениях, на каком-то вернисаже, выпивши, правда, кричал мне: “Как ты можешь заниматься этой халтурой?! Ты же интеллигент!” и все такое прочее. Публика смотрела с интересом». А ваша реакция, внешняя и внутренняя? И насколько успешен он сам? Действительно глубок?

– Бог его знает. Когда-то был хорош, теперь не знаю, потому что (говорю это в третий раз) я же ничего не читаю. Но говоря в общем, великий писатель вполне может быть в частной жизни дураком и бякой. Ну а сколько среди отличных людей скверных писателей, не мне вам рассказывать.

– «Тюкан сесэцу, Пелевин, Акунин и Мураками успешно заполняют “лакуну” между серьезной и массовой литературой», – это я где-то вычитал. Ну как вам это? И ряд, в который вы попали?

– Нормальный ряд, меня устраивает.

Чтение

– «Третий месяц маленькими порциями жую “Клима Самгина”. Озадачивающая книга». Чем по-вашему хорош Горький?

– В этом романе? Честной попыткой изобразить Россию такой, какой он ее видел и запомнил. Ну а так вообще много чем. Крепкий писатель. Только вот с концом жизни ему не повезло.

– Читаете ли вы «Иностранную литературу»? Чем журнал хорош? Существует мнение, что это единственный толстый журнал, который удержал уровень. Причина этого проста – их литература, в отличие от нашей, не изменилась? Или?

– Уже не читаю. Причина все та же – не хочу перебивать свою внутреннюю литературную эволюцию чужеродными влияниями. Это в моем ремесле неполезно.

– Снова вас процитирую. «С тех пор как я начал писать художественную литературу, я перестал ее читать совсем. Все мои впечатления о современной литературе заканчиваются осенью 2000 года, когда я ушел из редакции журнала “Иностранная литература”. С тех пор я читаю только документальную литературу, а также, так сказать, архивные документы». И какой она, не только японская, но и вообще, законсервировалась в вашем представлении?

– Если честно, то довольно скучной – это я о современной литературе. Чтение художественной литературы должно быть захватывающим приключением – интеллектуальным, или духовным, или эмоциональным. Иначе зачем она нужна? За время работы в «ИЛ» я прочитал тысячи романов, но приключением для меня стали хорошо если пять-десять из них.

– Вы благодарны Дэну Брауну. С кем он может сравниться по заслугам в пропаганде чтения книг?

– С Опрой Уинфри. Но Джоан Роулинг, заставившая десятки миллионов детей по всему миру отвлечься от компьютерных игр и сесть за чтение, конечно, даст сто очков вперед обоим американцам.

– «Была у меня идея: помочь новым авторам запуститься. Допустим, я даю сюжет, соавтор пишет текст. На обложке два имени, гонорар пополам и т. п. Так сказать, обзавестись командой единомысленников (но разностильников). Пока не доходят руки. Как и до другой давней идеи: выступить тандемом с кем-нибудь из состоявшихся писателей, кто пишет совсем-совсем по-другому. Интересно, что получилось бы». Чьи примеры вас тут вдохновляют? Дюма, Ильфа и Петрова? Кто из современных писателей вам интересен как соавтор? А кого б вы взяли литературными неграми?

– Взять в соавторы состоявшегося писателя – это одна история. Помочь запуститься новому писателю – совсем другая. Речь здесь идет не о батрачестве, а о разделении обязанностей. И всего прочего тоже, вплоть до имен на титуле.

– «В “Мастере и Маргарите” есть, на мой взгляд, какие-то сырые, непропеченные места, там еще надо было бы что-то поделать…» Как вам экранизация – с высоты вашего опыта, вас же тоже экранизировали?

– Не очень она мне понравилась. «Идиот» и «Собачье сердце» у того же режиссера, по-моему, получились лучше. Тут странный кастинг, а главное – там нет драматургии на десять серий, из-за чего временами и получились огромные провисы (как теперь принято говорить, IMHO). Я думаю, если бы режиссер Бортко попробовал перемонтировать всё это в четыре серии по 52 минуты, мог бы получиться неплохой фильм.

Достоевский

– Почему, как вы думаете, на Западе так любят Достоевского? И можете ли вы прокомментировать следующие высказывания? Бунин: «Да! – сказала она с мукой. – Нет! – возразил он с содроганием. – Вот и весь ваш Достоевский!» Михаил Гаспаров: «Как Достоевский взял криминальный роман и нагрузил психологией, так Набоков взял порнографический роман и нагрузил психологией; получились “Лолита” и слава».

– Бунин – бог с ним, он ради красного словца много чего говорил и писал. Трудно поверить, что ничего, кроме муки и содрогания, он в Достоевском не разглядел. На мой взгляд, Достоевский прежде всего велик тем, что его занимают тонкие сферы души, те неразличимые глазом швы на ленте Мебиуса, где лицевая сторона и изнанка меняются местами. Ну и завораживающим, почти шаманским потоком слов. Второе для западного читателя, к сожалению, пропадает, но вполне достаточно и первого. Что же до высказывания Михаила Гаспарова, то оно, сколько мне помнится, касается методологии завоевания западного читателя: мол, элитарностью Набоков в Америке, стране массовой культуры, не мог бы достичь славы, потому и взялся за облагораживание жанра заведомо низкого. Тут можно бы поспорить, но формат нашей беседы вряд ли это выдержит.

– Как у вас с азартными играми?

– Никак. Люблю выигрывать, но не расстраиваюсь из-за проигрыша, а тут в проигрыше-то самый надрыв и есть, порасспросите про это Федора Михайловича. Не играю в азартные игры, неинтересно.

География

– Ваши подростковые мечты были сплавать вокруг света и выучить французский язык. Это удалось? Если да, то имело ли это какие-то последствия для вашего творчества? Где вы плыли? И почему – французский?

– Плыл я везде, из города Саутгемптона в город Саутгемптон. Если кто-то вам говорил, что Новая Зеландия – рай земной, верьте. Так оно и есть. А насчет французского… Он такой красивый. Какую чушь ни скажи – звучит, словно музыка.

– Япония единственная страна, которая пережила две ядерные бомбардировки. И хоть бы что? Она стала еще более особенной? Живучесть? Люди не сбежали из страны, жили себе. Мы б такое пережили?

– А куда бы мы делись? Хиросима и Нагасаки не страшнее Гражданской войны, Большого террора и 41-го года.

– «По своей воле я не уеду, это точно. Ну если, не приведи Господь, какая-нибудь разновидность фашизма новообразуется, тогда конечно», – говорили вы. Такой сценарий вам видится реалистичным, вероятным? А если ехать, то в какую страну?

– Увы, подобного витка нашей истории не исключаю. Это может произойти, если власти заиграются в скинхедско-расистские страшилки, чтоб попугать обывателей. Как показал опыт Веймарской Германии, спички в руках ребенка – опасная игрушка. Под «ребенком» я имею в виду всякого рода политтехнологов, причастных к власти.

– Где вы любите гулять: по Москве или за городом, в каких местах?

– По менее малолюдным бульварам. По переулкам Белого и Земляного Города. Очень люблю Хамовники и всё вокруг – там прошло мое раннее детство. А в Подмосковье больше всего люблю Звенигород и Новый Иерусалим.

– «Москва была дырой и культурным захолустьем. Сегодня это витальный и брутальный, безжалостный и прекрасный город, в котором плохо быть старым и замечательно быть молодым. Это вампир, который высасывает талантливую кровь из всех капилляров огромной, быстро меняющейся страны. Это, конечно, плохо для России в целом, но для Москвы замечательно». Какие места, рестораны в Москве вам ближе?

– Господи, чего я только не наговорил во всяких разных интервью. Откуда вы это выдернули? Про места я уже говорил. Про рестораны, если можно, не буду. Я не ресторанный критик.

– Были вы в любимой стекляшке Бендукидзе в Кунцево, где, по его мнению, лучшая барабулька?

– Нет.

Личное

– Вы однажды сказали, что из всех ваших героев больше всего на вас самого похож, наверное, белый бульдог. И по каким же признакам?

– По брудастости. И упорству.

– На волне успеха, в том числе материального, можно ли сказать, что, получив финансовую независимость, вы занимаетесь действительно именно тем, чем хотите? Или еще непонятно, чего вам надо, и страшно бросать колею?

– Нет, мне совсем не страшно. Мне интересно. Очень хочется попробовать сделать и то, и другое, и третье. От этого и случается брак в работе. Слишком тороплюсь закончить одно и начать другое – руки чешутся.

– Снова цитата: «Я очень люблю собак, но я та бодливая корова, которой, я когда вижу собаку кого-то из гостей или знакомых, я должен подойти к ней, познакомиться, тискать, хватать, за это мне немедленно приходится расплачиваться, потому что у меня жуткая аллергия на собак, я сразу начинаю плакать, истекать флюидами и так далее, и тому подобное. Поэтому я не могу иметь собаку, чувствую себя в этом смысле фактически Эрастом Петровичем Фандориным, который никак не может найти идеальной любви». Вы понимаете механизм аллергии, в частности на собак? Какой-то смысл можно увидеть в этом – или нет?

– Аллергии, насколько мне известно, наряду с мигренями – одно из самых загадочных заболеваний человека, своего рода расплата за отдаление от природы. Лечить их никто толком не умеет. У меня есть знакомая, у которой дома две старые собаки, и вдруг началась аллергия, сильная. Несколько раз ей вызывали скорую помощь, так ей было плохо. Принимает каждый день таблетки, делает уколы. Ну а что делать? Не усыплять же?

– Далее. «Согласно занятной науке соционике таких типов существует всего шестнадцать, и каждый назван по имени какого-нибудь знаменитого и характерного его представителя – Наполеон, Раскольников и так далее. Когда я еще не был знаком с соционикой, я тоже принялся считать психотипы». А кто вы с позиций соционики?

– Это моя сугубо личная тайна.

– «Моторчик, который внутри меня, – это боязнь двух вещей: а) соскучиться от жизни, б) что мне нечем будет заняться. Я всегда больше всего любил играть. И продолжаю это делать в уже немолодом возрасте». Опишите людей соскучившихся от жизни, которых вам доводилось наблюдать с близкого расстояния.

– Про личных знакомых говорить не буду. А про тех, кого вижу на телеэкране… Жалко телеведущих, которые год за годом ведут какое-нибудь одноклеточное шоу. У них, бедных, такая смертная тоска в глазах. Жалко Владимира Жириновского – у него глаза хитрые, но ужасно грустные. Тяжкое он себе выбрал амплуа. Жалко людей, которые боятся стариться и черт-те что вытворяют, лишь бы обмануть время. Самое печальное, что множество людей соскучились от жизни, так ее толком и не испытав.

– Как у вас с грузинским языком?

– Нэ знаю. Меня увезли из Грузии, когда мне был месяц от роду.

– Любите боржоми? Не кажется, что много поддельной?

– Да не хуже какого-нибудь «Святого источника», благословленного епископом.

– Почему грузинские вина дороже французских?

– Спросите что-нибудь полегче.

– «Гениальный человек – это человек, который правильно понял, для чего он в жизни предназначен, и последовал этому зову. (Это я не про себя, поймите меня правильно, я еще только ищу)». Сколько еще времени вы отводите на поиски? Может быть так, что вы перестанете искать и решите просто наслаждаться жизнью? И как?

– Да я уж, наверное, без этого не смогу наслаждаться жизнью. Если найду что интересное, обязательно расскажу.

Светлана Алексиевич:
«Даю сказать тем, кого не слушали»

«День и ночь гонят товарняки с кулацкими семьями. В Сибирь. Мы охраняем станцию. Открываю один вагон: в углу висит на ремне полуголый мужчина. Мать качает на руках маленького, а мальчик постарше сидит рядом. Руками ест свое говно, как кашу. “Закрывай! – кричит мне комиссар. – Это – кулацкая сволочь! Они для новой жизни не годятся!”»

Цитата из интервью, которое Светлана Алексиевич взяла у очевидца. Кажется, это самое яркое, емкое и короткое описание Большого красного террора, какое только возможно. Это не что иное, как большая литература, друзья.

Когда объявили о присуждении премии именно Светлане, я написал колонку в том духе, что вот и мы победили. Война, понимаете, русский империализм, «крымнаш» и прочее в таком духе, – и вот нате вам! В список главных писателей мира попала Светлана Алексиевич, которая пишет про маленького человека, и сочувствует ему от всей души, и жалеет его, да, кстати, и есть за что… Девчатам, которых на Второй мировой убивали и калечили, а кто вернулся – тех презирали, приходилось скрывать фронтовое прошлое! У кого была на войне мать, тот поймет. Потом она написала про Чернобыль, про его ужасы. Начальство наше тогда скрыло от людей катастрофу, да пусть мрут, хрен бы с ними. Дальше – дети, которых погнали в Афганистан убивать и умирать. Кто еще, кроме Светланы, оплакивал их и жалел, кто из русских писателей-патриотов? Кто-то недоволен, что «Нобеля» дали за гуманизм, а не за стилевые изыски… Ну что ж.

На нее обрушилась небывалая, невероятная слава! Тыщи журналистов бросились на штурм новой нобелиатки. Очнулись. Пробиться к ней было нелегко. Тем более что некоторые «доброжелатели», конкуренты, исказили мой образ и наговорили Светлане про меня, что якобы я грубиян, «у него через слово мат»! Но нашлись честные люди, которые сказали ей правду: я – тончайший человек, к тому же безукоризненно воспитанный.

И вот наконец мы пьем у нее на кухне. Пьем, правда, чай. Сколько уж я разговаривал с писателями! И практически всегда – под водку, ну в крайнем случае, под виски.

Надо сказать, что я волновался. «Нобель» – это круто. Приблизительно такой же мандраж был у меня, когда я ездил на вручение «Оскаров» в девяностые. Что может с этим сравниться? Ну вот еще на коронацию нового русского царя я надеюсь попасть, по моим расчетам, вроде как должен дожить.

Страдания. Садо/мазо

– Светлана! В ваших книгах главное – это, может, сочувствие к человеку. Который страдает. Вы столько уже сказали и написали про страдание. Есть народы, которые всё страдают и страдают, без остановки. Гордятся этим. Вот есть люди мазохисты, а почему ж тогда не быть этносам-мазохистам? Итальянцы с французами, к примеру, выпьют вина, вкусно закусят и отдыхают, радуются жизни. А некоторые другие народы сидят угрюмые, недовольные…

– Что-то в этом есть… Мы накрыты вашей тенью мощной.

– Нашей – в смысле донецкой?

– Нет, русской. У нас люди до сих пор смотрят русские каналы. Ваше преступное телевидение – в голове у наших людей! Но не у белорусов чистых, а у русских.

– Дебилы, блть, как мудро заметил наш министр Лавров, мастер слова.

– После войны ж у нас было мало населения, погиб…

– …погиб каждый четвертый белорус, мы помним.

– Да. И поэтому завезли очень много русского населения. Это такое тихое место, сюда съезжались отставники. Когда русские бежали из Прибалтики и других бывших республик – то многие ехали в Беларусь. Вот я недавно сижу в очереди у зубного… Вдруг какой-то мужичок заходит и говорит: «Так, Крым взяли, теперь на очереди Одесса, ее Екатерина в кровати подарила кому-то!» И все это повисает в тишине. Потому что белорусы этого не поддерживают. Только я одна отозвалась: «Ну а с Калининградом как будете?» Он не ожидал сопротивления, потому что привык – все молчат. И сказал только: «Ну, это же наше страдание». Я ему: «Ну, если мы будем мериться страданиями… Сколько Иван Грозный белорусов повырезал!» Он говорит: «Грозный и своих резал». Своих – резал, но мы-то при чем?

– А что, голодомор в Белоруссии, есть такая тема?

– У нас этой темы – голодомор – нету. Но тут я на стороне украинцев, я с детства эту тему впитала в сознание. Мы, бывало, с бабушкой идем по селу, и она говорит: «Деточка, тише, тут живет бабушка, которая в голод съела своих детей…» Она рассказывала мне, как у них вытрясали последнее зерно, как они прятали что-то, как вокруг пруда стояли красноармейцы и не пускали людей к воде, чтоб те не могли наловить рыбы. Как ели конский навоз… У меня с голодомором – четко.

– Да, так вот мазохизм. Возможно, это промежуточное состояние. А не включен ли вообще механизм самоуничтожения этноса? Как говорил ваш коллега Пелевин, заговор против России есть, особенность его в том, что в нем участвует все население страны. Население вот уменьшается, медицину с образованием сворачивают, пенсии режут, водка льется и все такое прочее… Вот как киты выбрасываются на берег. Может, и с народами такое бывает? Сколько этносов пропало из тех, что описаны в Библии!

– Я знаю эти интеллигентские теории, они время от времени появляются… Но я так не думаю. Просто это народ с очень тяжелой историей… Люди хорошие вроде бы, но история какая-то ужасная! Вот у Достоевского – культ страдания. А я считаю, что страдание корежит, портит, деформирует.

– Может, это таки национальный мазохизм?

– Нет, я бы не могла это назвать национальным мазохизмом. Но есть какая-то обреченность. Все время нужна сверхидея какая-то! И все становятся заложниками этой идеи. И вдруг – исчезает человеческое.

– У меня есть термин – «духовность в хорошем смысле слова». Большевики уничтожали материю. И сейчас власть этим занята. Это как староверы уходили в леса. Не надо смеяться над духовностью, она таки есть, и она важна для русских. Лыковы ушли в леса, про это «Таежный тупик» Василия Пескова…

– Вы любите теории интеллигентские, а я исследую массовое сознание. Исследую формы, в которых масса перетекает. А то, что вы говорите, – я называю это мережковщиной, Мережковский любил такое.

– По мне, так это почетно – быть мережковцем!

– А я это из себя всегда вычищаю. Вот почему у меня мало комментариев. Потому что то, что я достаю из жизни, – что можно рядом с этим поставить? То, о чем вы говорите… Я не люблю такие интеллигентские теории. Они красивые – так, иногда потрепаться за столом. Друг перед другом – мы можем поупражняться.

– Да ну, какой из меня интеллигент… Я – человек из глубин пролетариата. Я уверен, что вы читали Захер-Мазоха, Зимбардо и прочих про страдания и насилие.

– Конечно.

– А вы не ходите в секс-шопы?

– Ни разу не была.

– Вот! А надо бы.

– Да, надо найти какою-то лесбиянку и сходить, – не пойдешь же туда с мужчиной.

– Я вас призываю непременно сходить. Чтоб вы заглянули в подсознание народа еще и с этой стороны. Плетки, хлысты, наручники, кляпы…

– Это дальше Достоевского?

– Думаю, это другой аспект. Одни люди мучают других. (Вам это ничего не напоминает?) Люди платят деньги за то, чтоб их били. Это огромный рынок! На рынке страданий крутятся огромные деньги! Обещайте сходить!

– Да, надо сходить. Может, это как-то связано с наслаждением?

– Ну да. О чем я и говорю. Таковы мазохисты. Люди и этносы. Это я к вашей теме страданий. Вот и водка, не чужая нашим народам: люди кривятся, морщатся, крякают, запивают, им противно. Выбор напитка народом – это же архиважно. Или, ладно, водка – но ее ж можно разбавлять, ну, там, березовым соком, патриотически. Но нет! Надо чтоб было противно. Не просто пьют, а помногу, чтоб утром похмелье, это ужасное состояние – впрочем вам не понять, вы ж не пьете. В армии и в тюрьме мучают друг друга. Ну вы понимаете, о чем я говорю.

– Да, понимаю.

– Вот этот список мазо. Не получается ли так, что Россия (и Белоруссия тоже, а Украина уходит от этого) – страны такого православного фундаментализма…

– Нет, я думаю, это только Россия.

– Ну вот как исламские террористы. Шахиды.

– Я видела, как моджахеды спокойно говорили о смерти. В плену.

– Возможно, Россия – страна победившего фундаментализма, того же мазохизма. Мой дед рассказывал, что замполит на фронте ставил задачу – воспитать в бойцах презрение к смерти. Прекрасный термин, ныне забытый. Ну и дальше – уничтожить сельское хозяйство, вообще экономику… Вы думаете, что я перебарщиваю?

– Вы подгоняете под идею, а жизнь всегда богаче идеи.

– Да я не подгоняю, а пытаюсь понять и объяснить происходящее. У меня вот такая версия, такое оправдание, объяснение. А у вас какая версия?

– Я думаю, что мы просто опоздавшие люди. Когда в Болонье основали университет – и когда у нас?

– XI век?

– Ну вот. А у нас что было тогда? Кривичи и вятичи бегали?

– Ну так и что ж тогда делать? «Что делать?» Сидеть в деревне тихо?

– Вот Россия пытается что-то сделать… Идея эта, по-моему, дугинская – что Россия сделает рывок и спасет цивилизацию. Но меня больше интересуют не эти отвлеченные темы – а битва добра и зла, скажем так, больше вот эти вещи.

– Поле битвы – сердце человека, а ля Достоевский?

– Я круг вопросов сузила вот до этого предела.

– А вот еще же Игорь Шафаревич, был такой автор. Я в самиздате читал его книжку с названием приблизительно «Социализм как явление в мировой истории». Там было про то, что в разное время возникали – независимо друг от друга, потому что никакой связи между ацтеками и большевиками же не было, никакой преемственности – цивилизации, в которых не было собственности, кроме государственной, не было свободы и народ истреблялся просто так, без всякого смысла. И они все почему-то строили пирамиды, типа нашего мавзолея. Это в продолжение темы мазохизма и самоуничтожения.

– Я к социализму не отношусь так воинственно. Мне кажется, что это красивая человеческая идея. Но почему она кончается кровью? Пока мы не готовы к ней…

– Ну, все дело тут, я думаю, в принуждении. И колхозы, и лагеря – хорошо, была б добровольность! Хочешь в лагерь – запишись в зэки и сиди себе 25 лет. Захотелось тебе коллективной собственности – иди в колхоз. Считаешь, что надо все поделить поровну – раздай свои деньги бедным. Но если ты начинаешь чужое делить, тут-то тебя надо срочно остановить и примерно наказать.

Фрикативное «г»

– Вот скажите, Светлана… У вас иногда идет «г» русское литературное, а иногда – фрикативное. Такой разброс туда-сюда.

– Да. Но я и не прислушиваюсь особо к себе. Но знаю, что у меня много неправильных ударений. Вообще Сталин же сделал «наркомовку», тот белорусский язык, который у нас сейчас, – он же не настоящий! Был настоящий, но Сталин его испортил. Совсем другой язык стал… Он теперь больше похож на русский. Другие ударения…

– Так у вас в основном фрикативное «г»?

– Думаю, что да.

– Вот что мне еще приятно в вашем награждении. Смотрите, из русских нобелевских лауреатов (по литературе) у двоих было фрикативное «г» – это Шолохов и Солженицын. У третьего – Пастернака – этого не было, ну так он и от премии отказался, так что… Что касается Бунина, точно не знаю, но это Воронеж, а фрикативное «г» уже в 150 км от Москвы начинается. Чехов не успел получить «Нобеля», но и он наш, парень из Таганрога, с юга. И вот теперь – вы!

– А еще же Горбачев.

– Ну, у него не по литературе премия, но давайте вставим и его в этот список! Фрикативное «г» – его пора бы уже сделать нормой. Так говорят и говорили люди, которые прославили русскую словесность! Но вот сидят какие-то безвестные клерки в институтах и министерствах и навязывают нам эту столичную «г»… Спрашивается – на каком основании? С чего вдруг? И еще. Вы ведь белорусский знаете.

– Ну да. Я его понимаю, читаю.

– Вас когда спрашивают по-белорусски, вы отвечаете на русском. Барьер? Стесняетесь?

– Не стесняюсь. На белорусском я могу говорить, но я поняла, что в нем не буду равна себе. В белорусском я не так свободна, как в русском.

Эмиграция

– Вы не хотели уезжать из Белоруссии в эмиграцию. Долго. Но потом у вас начали душить диссидентов, и вы таки уехали…

– Начали душить. Но причина другая была. Понимаете… Бывало, придешь на собрание, и писатели радостно говорят друг другу: «Слушай, как наши хлопцы дали этим ментам, аж кровь текла!» Тогда еще не было таких зачисток, как сейчас… Я посмотрела на нас со стороны и подумала: «Какой кошмар! О чем мы, писатели, говорим? Баррикады – опасное место для художника. Там человек исчезает, видишь только мишень в человеке». Я не хотела стать Демьяном Бедным! Я уехала, чтоб вернуть нормальное зрение. Потому что это было ужасно. Я тогда уехала (и Василь Быков уехал в то же время) и прожила на Западе 12 лет. Италия, Франция, Германия, Швеция. И действительно, та жизнь дала мне более широкий взгляд.

– Как это было оформлено?

– Там, в Европе, много организаций, которые занимаются писателями. Они дают квартиру, стипендию, переводчика. Я жила там, смотрела на чужую жизнь, много читала и писала, ездила на презентации своих книжек. Василь Быков там умер… Владимир Войнович вернулся. Что там делать? Вы не поймете ту жизнь. Она иначе устроена. Я вот тоже вернулась.

– Помните, Есенин объяснил, почему не остался в Америке: «Там не перед кем раскрыть свою душу». Вот предпочел повеситься на родине.

– Там все другое, за границей… Есть, конечно, интеллектуалы – но все равно таких глубоких разговоров, как у нас, они там не ведут. Я могла остаться во Франции, в Германии, мне предлагали. В Берлине у меня был кабинет с видом на озеро… Но я сказала: отдайте эту квартиру сомалийцу, которому действительно некуда вернуться, а я – поеду домой.

– Вы говорили, что одна из причин вашего возвращения – ваша внучка.

– Да, Яночка! Ей десять, она такая прелестная девчонка. Мы дружим! Родители, мне кажется, ее упустили: она не хочет читать. Я нашла сейчас ход такой, мне один друг посоветовал, который своего ребенка приучил к чтению, давая ему комиксы. Вот и я попробую этим путем зайти.

– Какая ирония судьбы – вы писатель и вообще нобелиатка, а внучка не хочет читать.

– Да, да, да! Я сама виновата: подарила ей планшет. Наверно, не надо было, это слишком рано, в таком возрасте.

– Значит, вы вернулись, чтоб проводить с ней больше времени.

– И с ней, и вообще – здесь мне лучше. А там – чужой мир. Ну что там? Другая жизнь. Не совсем наша. Ну и потом, тот жанр, в котором я работаю… Он такой, что мне надо быть здесь, с людьми.

– Помню, сколько-то лет назад в инете выступила ваша почитательница Маргарита Урицкая, сообщила, что, подначитавшись ваших книг, вернулась из эмиграции. Где она сейчас?

– Не знаю, где она теперь. В 90-е годы было много разговоров про будущее страны, людям было интересно жить! А сейчас… Кому интересно жить в путинской России, скажите? И тем более в Белоруссии? Мы же оказались ни с чем, не там, где думали. Не там, где хотели. Сейчас никому в голову такая мысль не придет, о возвращении, – это не девяностые годы!

– Многие сейчас говорят: «Уезжайте!»

– Да. Это абсолютно верно. Уезжайте – и как можно скорее. Из России, из Белоруссии. Как подрастает новая генерация – так выходит на площадь. Их выкидывают из университетов, они уезжают в Европу, есть разные программы западные. Уезжают – и всё, пропадают для Белоруссии. Находят там ниши для себя. Приезжают сюда, побудут неделю – и говорят: «Нет, не можем тут больше тут жить!» Быстро привыкают к тому, что там с людьми иначе разговаривают… По моей рекомендации отправили одну девушку в Германию, учиться. Говорит, что не хочет возвращаться. Меня иногда спрашивают – может, вернуться? Я говорю: Пока нет. Беру такой грех на душу… Есть надежда на новые времена, но когда они настанут? Наш, по-моему, без крови не уйдет.

– А мы с вами – живем здесь!

– Мы-то – да, а вот молодые… Они же молодые совсем… Я, кстати, спросила вашего Яковлева (основатель «Коммерсанта». – И. С.), когда мы с ним встретились в Израиле: «Ну как вы тут живете, здесь же всё так провинциально! Я сама живу в провинциальной стране, но вы-то всё же из Москвы! Ну в крайнем случае, жили б в Берлине…» Он мне говорит: «Светлана, да здесь все, кто был со мной в Москве! Все тут! И еще больше приедет!»

Журналистика

– Журналистика и писательство – это кошка с собакой или болонка с бульдогом? Пропасть между ними есть?

– Смотря какая журналистика. Если она высокого класса, то сходится с литературой. Скажите, Игорь, а у вас нет четкого плана, по которому вы работаете? – вдруг спрашивает меня нобелиатка.

Я чего-то начинаю ей рассказывать про свои книжки, но быстро спохватываюсь:

– Мне лестно, что вы расспрашиваете меня про мое «творчество», но я б лучше расспросил вас про ваше.

– Я же слушатель в основном. И я в четвертом поколении учитель.

– А вот я б не смог! Это же требует железных нервов.

– Ну и некий повтор идет. Повтор самого себя.

– И ты привязан жестко ко времени и к месту.

– И еще же там суеверия, которые ты должен впихнуть в этих несчастных детей…

– Вы работали в газете – это что, как Ванька Жуков, который долго чистил селедку, прежде чем хозяин сказал: ты прошел уже школу послушания, теперь буду тебя учить ремеслу. Вот вы служили в газете – а потом вот стали писать книги.

– Нет. Мне легко было работать в журналистике. Мне нравились поездки! Это ж, в принципе, роскошная работа! Сегодня хочешь – говоришь с известным писателем, а завтра еще с кем-то известным, – летчиком например.

– Может, завтра мне достанется летчик, а сегодня вот как раз известный писатель.

– Это шикарная работа, в газетах, в журналах. Удовольствий много!

– Мне нравилось, что не надо было тупо ходить на работу каждый день.

– Да, свобода!

– Потом еще пьянство мне нравилось в газете. Впрочем, вы-то не пьете.

– Я не пью. И не курю. А эти мужчины пьяные, с которыми приходилось ездить…

– Вы как святая.

– Да уж где там! Но мне было неуютно в журнале. Я не могла вот полностью выложиться там. То, что мне было интересно, – то журналистике нашей не нужно было. Сейчас хоть сайты всякие есть, пиши, что хочешь. А тогда журналистика просто в кандалах была закована, в наручниках!

– А вам говорили: «Ты солдат партии!»?

– Конечно! Но у меня мозги были иначе устроены. Меня раздражало, когда меня начинали учить жить. Вроде и редактора ко мне хорошо относились… И вот они ко мне со всей душой – и вдруг наталкиваются на что-то совершенно непонятное…

Fiction vs non-fiction

– А вы мне скажите, Игорь, – отчего русские писатели травлю устроили мне? Чего они так взволновались? Как вы это объясните?

– Ну, может быть, потому что сейчас в русской литературе мейнстрим – это такие длинные придуманные истории, романы. Там персонажи подходят к окну, и долго смотрят вдаль, и произносят длинные внутренние монологи. Ну и есть, насколько я могу заметить, некое чувство превосходства…

– Над маленьким народом? Мне тоже так кажется. Мне иногда говорят: «Ой, Света, ну какой белорусский язык, о чем ты? Нету такого!»

– Вы вроде как ниже стоите в иерархии, белорусы, а тут вдруг такое…

– Имперское такое чувство. Я была удивлена! Прилепин – это понятно, он сказал, что, когда наши подлодки будут у Парижа (правда, непонятно, как они туда попадут), тогда русским дадут премию… Даже писатели, про которых я и не думала, что они смогут не спрятать это, не окультурить свои чувства… Даже Татьяна Толстая!

– Как, и она? Я просто не следил.

– Да. Сказала, что русский писатель не скоро теперь получит.

– Ну и еще же многие объявили вас не писателем, а журналистом. Были реплики того рода, что премию надо было дать не вам, а вашему диктофону. Переход из одного цеха в другой, с низшего уровня на более высокий, произошел очень литературно. Известна история о том, что вы ушли из журнала в творческий отпуск, взяли 5000 рублей в долг, купили катушечный магнитофон и принялись брать интервью у женщин, которые воевали. Кто дал вам тогда денег?

– Василь Быков, Янка Брыль, Алесь Адамович.

– А почему магнитофон катушечный, уже были кассетные?

– Так я и купила кассетный. Импортный, кто-то из знакомых привез из Германии – и продал мне.

– Что за творческий отпуск такой?

– Это я в журнале «Неман» взяла отпуск, обычный, очередной – на месяц. Я решила тогда попробовать. Попробовала – и стала так работать.

– Эти ваши тексты из будущей книги «У войны не женское лицо» брали в журнал?

– Нет, конечно! И потом, когда я сделала книжку, ее два года не печатали. «Ремаркизм не пройдет! – сказал мне цензор. – Ремарка начиталась?» Видно, он подумал, что я занята не тем, что не надо так писать о войне.

– Ремаркизм – и маркесизм. Маркес, как вы, бросил журналистскую работу и сел писать книгу, денег в семье не было до такой степени, что он заложил фен жены.

– Ну, со мной такого не было, фен я не закладывала. Тогда я не знала этой истории про Маркеса, а когда услышала ее, то долго смеялась. Кстати, и его тоже долго не печатали!

– Он говорил, что писал романы для денег, а на эти гонорары занимался журналистикой. Тоже похоже!

– Я скоро лечу в Колумбию – только потому, что – Маркес. Из-за Маркеса. Как он это перекручивал, какие рембрандтовские мазки у него! Посмотрю, что там за жизнь…

– «Писать прозу о кошмарах XX века кощунственно. Тут нельзя выдумывать. Правду нужно давать, как она есть. Требуется “сверхлитература”». Кажется, это Адамович сказал? И вот еще New Yorker написал по вашему поводу, «до сих пор Шведская академия не признавала документальную прозу “литературой”, но вечно этот снобизм существовать не может. Считать замечательных авторов “недописателями” лишь за то, что они описывают действительность, по меньшей мере странно». (Понятно, что там главный редактор – журналист Дэвид Ремник, помню, в начале 90-х он был собкором в Москве от какой-то газеты, и мы с ним пересекались тогда. Но тем не менее.)

– New Yorker! И я себе всегда это говорила.

– А вот «Я помню чудное мгновенье» – это fiction или non-fiction?

– Ну ясно, что это перевод чувств на язык слов… Все-таки это fiction.

– Не описание факта? Не журналистика?

– Не-е-ет!

Вот вы можете то-то вырвать из жизни человека. А я же концентрирую рассказ так, что вся жизнь там. Это мой подход. Человек говорит вроде только про войну, но там он весь сидит.

– А Библия – fiction или non-fiction?

(Смеется.)

– Ну что ж вы смеетесь, я вас серьезно спрашиваю!

– Я даже не знаю… Ее столько раз переписывали.

– И все-таки где ее публиковать, если что – на сайте «Проза» или на сайте non-fiction?

– Вот у меня сейчас фильм вышел по «Чернобыльской молитве». Швейцарский режиссер снял. Там такой модный сплав: fiction и non-fiction. Ну вот а летопись – это что? Скажете, non-fiction? А Монтень – я сильно сомневаюсь, что все именно так было, как он описал.

– Хорошо, я принял ваш ответ. Вы не хотите отвечать на вопрос «Библия – это fiction или non-fiction?». Это ваше право – уйти от ответа. Имеете право, вы же женщина.

– Ну, пишущий человек – это такой андрогин… Вот скажите, Шаламов – это fiction или non-fiction?

– Ну что же, вы изящно парировали мой удар… Шаламова я читал в самиздате, понимал, что это великий писатель… О! Смотрите! Я ответил на ваш вопрос. Ответ выскочил из подсознания, это я про словечко «писатель», то есть, не задумываясь, я его записал в фикшн… Кстати, вот еще что по этой теме пришло мне на ум. У вас, кстати, была красивая ситуация, как у Булгакова. Помните, там были слова: «Этот добрый человек ходил за мной, но он все неправильно записал, я этого не говорил!» (Цитирую по памяти.) У вас был ветеран Афгана, который сперва вам все рассказал про свою войну, а потом стал бизнесменом и обвинил вас в том, что вы неправильно за ним записали.

– Да, со мной это было. И меня же еще судили на книгу «Цинковые мальчики»!

– Синедрион!

– Там прозвучало: «Вроде они всё так и говорили, но вы какой-то другой смысл в это вложили». Одна женщина сказала: «Я вам просто хотела рассказать про сына, и рассказала правду, – но писать-то надо другое! Что ж вы так просто пишете, теми словами, какими я вам и рассказала! Так нельзя, надо другими!»

– Вы просто попали внутрь библейского сюжета.

– Очень интересно было во время того суда! Если б не было их жалко, этих несчастных людей…

Батька Лука

– Лукашенко не любит вас. Не поздравил даже!

– Он же никак не отреагировал. Только в первый день, когда объявили – это как раз был день его выборов – он сказал что-то вроде одобрительное. Я ему подпортила картинку, конечно. Его тема была главной, и вдруг – стали говорить и про меня.

– Вы могли как-то пораньше или попозже получить премию? Не уважили вождя.

– О премии объявили, когда шли выборы, тут было полно наблюдателей. Он к концу дня сказал, что рад премии. Через два дня, когда все разъехались и объявили, что он победил – хотя у нас никто же не считает, он сказал: «Она клевещет на русский и белорусский народы». Я понимаю, если бы был интеллектуальный разговор с противником. А так… Мне зло в таком примитивном виде – не интересно.

– Батька – суровый!

– Он Нарцисс. Не любит, чтоб еще кто-то рядом с ним был.

– Ну, теперь ваш – против нашего – выглядит уже не так экзотично.

– Вот – он поехал в Турцию! Ведет себя так, будто он президент большого государства и не зависит от Путина.

– Но Батька же сделал много хорошего для белорусов. Этого нельзя отрицать. Какое-то более или менее есть же у вас равенство. Он, маневрируя между Европой и Россией, добивается каких-то поблажек для народа своего, – скидок на нефть, газ, железо.

– Это – да.

– Это же стиль государственного деятеля!

– Но он остановил время. Оно не движется никуда.

– А вам бы хотелось олигархов и чтоб они вывезли все деньги в Панаму? Было б лучше?

– Да тут особо и денег нет.

– А было б хорошо, если б он передал Березовскому всю вашу экономику в управление? Борис Абрамыч очень хотел тут у вас что-то получить…

– А знаете, что мне Березовский говорил? Когда я получала премию «Триумф»? Он тогда подсел ко мне за столик – а там еще были Жванецкий и Вознесенский, – и мы немного поговорили. Я его спросила: «А чего это вы вот так заигрываете с Лукашенкой?» И он ответил: «Светлана, я хочу вам сказать вот что. Я знаю всех главных политиков на постсоветском пространстве, – а Батька тогда только второй год был, – так вот это один из самых талантливых». Я ему не поверила тогда. Но вот прошло 20 лет, есть о чем задуматься… А мы же тогда смеялись над ним: колхозник! Политическое животное! Я все время помнила эти слова Березовского…

– Вот так часто мы считаем себя умными, а потом оказывается…

Передатчик или ретранслятор?

– Старый спор: писатель – это передатчик или ретранслятор? Одни говорят, что они придумывают и записывают придуманное, а другие уверяют что у них само пишется, приходят откуда-то мысли и переходят на бумагу…

– Ничего само не пишется. Насчет трансляции могу только сказать, что я не могу себя транслировать бесконечно. (Это про интервью и выступления, которые после присуждения ей «Нобеля» идут бесконечно и давно ее утомили. – И. С.)

– Ну вы, наверно, таки ретранслятор, – вы ж даете людям сказать, передаете нам их слова. Пропустив их через свою редактуру.

– Да, даю сказать тем людям, которых никогда не слушали. Я ищу ответы на вопросы, которые меня интересуют. Мне самой хочется понять какие-то вещи. И то, что я поняла, то, к чему я пришла, – я высказываю через посредство вот такой формы. Как это назвать? Даже не знаю как. Ретранслятор? Я не очень задумываюсь о таких вещах. Для меня важен сам процесс познания как такового.

– А вы могли бы искать ответы на свои вопросы, познавать мир, людей – и не транслировать это? Чисто для себя? Ни с кем не делиться?

– У меня же профессия. Это наша с вами профессия… Я ничего другого делать не могу. А вот вы – могли бы говорить с людьми и не писать?

– Не знаю. Не пробовал. Вот я часто задаю себе вопрос: если бы мне платили зарплату, как депутату Госдумы, и мне не надо было зарабатывать на хлеб, то что б я делал? Возможно, просто лежал бы на диване…

– Я бы все равно писала.

– Вы – да. Вы давно уж получили кучу премий и денег, но пишете. А я? Пока ответа нет. И вот у вас появилось еще больше свободы. Вы можете теперь вообще все сказать. Может быть, для вас настало время некой новой откровенности. Вы уже можете сказать вообще все что угодно, и никто ж не отмахнется от слов нобелиатки, все будут вникать, думать! Есть у вас вот такая новая свобода? Исповеди дочери века можно от вас ждать?

– Это зависит не от успеха, не от звания, – а от внутреннего какого-то движения. Действительно, я рада, что движусь. Успех – и эта премия – дают не расслабление, а наоборот, ответственность: я не могу уже сказать все. Вот недавно в самолете ко мне подсаживается журналист, друг мой. Мы говорим про разное, а завтра… я читаю это в газете. Я не собиралась это публиковать! Мы что угодно можем сказать в беседе, сгоряча, не для всех. Ответственность другая теперь! Это не то, что мне мешает, но я так небрежно не могу уже говорить… Вот у нас тут национальная элита зовет людей выходить на площадь. [На акции протеста.] Дети идут… Но элиту освобождают, если начинаются задержания, – у них же корочки. Меня тоже отпустят. А эти дети… Их выгонят из университета, и еще по голове дадут, инвалидами какие-то дети стали… Нет, я не берусь молодежь звать на помощь. И вообще, я не люблю толпу…

– На митинги вы не зовете никого. А исповедь напишете?

– Не думаю, что я свою жизнь могла бы открыть.

– Да, вот вы как-то сказали, что со страхом думаете – и вас могут начать расспрашивать про любовь… Как вы про нее спрашиваете других, для своей книги.

– Нет, я не хотела бы так обнажаться. Что мне интересно, так это само движение мысли. Постижение, догадки… Что меня сегодня может остановить? Только мое незнание.

– Незнание чего?

– И жизни, и человека. Нельзя же сказать, что я сегодня дошла до какого-то абсолюта в знании. Что я все знаю о том, что еще можно спросить у человека. Я еще не догадываюсь о чем-то. Хотя, наверно, сегодня я могу больше спросить, чем в первой книге. Сегодня моя книга о войне была бы другой, более жесткой. И там было бы больше человека биологического. И больше было бы правды. Я все-таки человеком своего времени была. Я была романтический человек. Сохраняла еще тогда, благодаря папе, веру какую-то. (Отец ее был убежденный коммунист. – И. С.)

– Если б вы тогда сделали такую книгу, более откровенную, – то вас еще меньше бы поняли, в то время.

– Да, тогда бы – не поняли.

– Я все думаю про новую откровенность. Помните, ваш коллега Гюнтер Грасс признался – после получения «Нобеля», – что в войну служил в СС. А в молодости он себе такого не мог позволить – сделать такое признание. Я жду, что и у вас будет какой-то coming out, теперь, когда все позволено!

– Нет. Ничего не будет. Это неинтересно.

Учить народы

– Бывает, что кто-то из великих пишет: «Я знаю, что делать!» И учит народы, ну вот как Томас Манн или академик Сахаров. В таких случаях вспоминается Гумилев, который просил жену Аню пристрелить его, когда он начнет пасти народы. Вот, например, Владимир Сунгоркин. Главный редактор «Комсомольской правды». Он говорит либеральным журналистам: «Ах вы умные? Вы учите русский народ? А я не учу! Я даю ему то, что он хочет, гляньте на тиражи моей газеты. Посмотри на себя – ты хочешь учить русский народ? У меня нет такой амбиции, я себя таким умным не считаю». И вот Путин тоже, значит, лучше знает народ? Вон у него какой рейтинг. И Кадыров лучше знает? И Батька?

– Вот Батька говорит: «Я должен делать то, чего хочет народ, но быть чуть впереди». Они, значит, знают народ лучше, чем мы. К сожалению. Но мне больше нравится все-таки Вацлав Гавел.

– Так у него другой народ.

– И тем не менее – если бы не Гавел, то между Чехией и Словакией могли быть проблемы. Когда они разделялись.

– Но в 68-м они сопротивлялись. Не боялись советских танков. Я знавал одного чеха с пороховыми синими такими крапинами на лице, он пацаном пытался жечь русские танки. Это чехи. Но может ли наш народ понять и принять Андрея Сахарова?

– Или наш народ – Алеся Адамовича? Даже Горбачев, и то чужестранцем был.

– Так что же получается? Мы такие умные, что беремся учить свои народы?

– Я не ставлю такой сознательной цели – учить народы. Но все-таки не думаю, что должна идти на поводу у масс. Я так не думаю! Надо быть чуть-чуть впереди – насколько можешь. Все-таки я хочу сказать о том, что мир сложный. Человек – это более сложное существо, чем нам пытались внушить. Разве это называется – учить? Что ж мы – должны быть толпой? Разве мы должны разделять суеверия века? Я не считаю так…

– Вот я вас и спрашиваю, как простой журналист у вас, признанной мировой знаменитости: «Что делать? Кого и как учить?»

– Элита должна быть элитой. Должна делать свое дело.

– А кто назначает людей в элиту?

– Никто не назначает. Просто появляются люди, которые что-то новое нам могут сказать. Не наметить пути – эти слова не работают, но какие-то новые смыслы обнаружить. Ко мне иногда подходят люди, задают вопросы, признаются, что им нужен кто-то, чтоб он говорил с ними. Я не думаю, что я должна стать толпой. Я не говорю, что я великий человек, но писать – это все-таки немного просветительство. Давайте остановимся на слове «просветительство».

– Ага, то есть учить народ – это как-то неловко, а просвещать – нормально!

– Да. Учить – это значит много брать на себя. Искусство должно быть немного скромнее. Вот Достоевский – учил он народы? Учил, получается?

– Наверно, учил. Учил отношению к евреям, к примеру… «Дневник писателя».

– Да, это было ужасно. Но его литература! Он пытался писать о подпольном человеке, разобраться в этих потемках человеческих! У него каждый кричит свою правду! Вот мой главный принцип в книгах – чтоб каждый кричал свою правду. У меня не судейская роль. Но у меня есть мировоззрение, есть свой взгляд. Я даю каждому кричать о том, кто он, что он. А из этого рождается такой образ времени.

Национальный вопрос

– Кстати, национализм – это хорошо или плохо?

– Ну в каких дозах смотря. Надо еще послушать, что националисты говорят!

– Французский националист де Голль же всем нравился.

– А у немцев был же тоже национализм.

– Про немецкий нас научили думать, что он плохой. А белорусский – хороший?

– Нет, не хороший. Белорусские националисты говорили, что Смоленск – белорусский город, и Вильнюс – тоже наш, и что мы должны забрать наше у литовцев. Так странно было все это слушать тогда! Я была у басков несколько лет назад и видела там, что такое национализм – когда профессор-космополит, человек широких взглядов, ходит с охранником. Иначе никак. Все так осторожны… Если там какой-то писатель хотел со мной поговорить, то он гулял со мной по улицам, якобы показывал приезжей город. Я поняла, что человек, скованный страхом, – он нерентабельный. Он как парализованный какой-то. Такое ощущение… Теперь никто никогда меня не убедит, что национализм – это хорошо.

– Вы говорили, что вы человек мира. То есть вы можете про себя сказать, что вы космополит?

– Да, вполне. Мы с вами космополиты.

– Но вот гражданином мира вас назвать нельзя. Хотя бы потому, что у вас нет американского или израильского паспорта. И вы не можете без виз разъезжать по планете.

– Я имела в виду мировоззрение.

– А вы попросите израильский паспорт, вам, небось, дадут! Хотя – да, теперь же вас и так везде пускают. Куда захотите! А если нужна виза – так и домой принесут.

– Нет, не принесут домой. За британской визой я вот поеду в Москву.

– Как так – в Москву?

– А их посольство, которое тут, – оно не дает виз. У нас есть неполноценные посольства. На Белоруссии экономят, не считают ее за страну. Чуть Израиль не ушел от нас – а то хотел закрыть у нас посольство! И это очень уязвляет нашего Лукашенку. Что вот вроде у нас неполноценное государство.

– Я кстати заметил, тут звучит тема, что Украина – богатая страна! Люди говорят: «Если уж ее отпускают в Европу, то нас тем более».

– Да у нас ничего нету, с нашей точки зрения Украина – богатая страна! Там есть что брать.

– И она выглядит отсюда более значительной.

– Да, конечно. 60 миллионов (в действительности на 01.01.2016 г. около 43 млн, на 01.01.2014 – 45,5 млн. – Ред.) и 10 миллионов населения – как вы думаете, есть разница?

– Господи, как это трогательно… Вы говорили, что за три дня можно любого превратить в животное.

– Я хочу вам сказать, что свидетели событий в Донбассе – как с той, так и с другой стороны – рассказывали мне, что в каких-то ситуациях мгновенно слетает культурный слой. Не все же там как Моторола, некоторые же шли за идею. Или русские войска в Чечне? Я там не была, но мне рассказывали. А в Афганистане я была. Я там, когда разговаривала с ребятами, поняла: им важно было опустить афганцев ниже себя, вот как немцы это делали. Вот почему фашисты так легко убивали? Потому что они славян опускали ниже себя. В животный мир. Вот убивают же курицу – ну и славянина можно убить, где-то так происходило. Наши ребята в Афганистане смеялись над местными: «Вот у них туалетов нет!» Я им напоминала: «Про твою бабку немцы тоже говорили, что она ходила в «лёпухи», так немцы произносили «лопухи».

– А они, солдатики, что на это говорили?

– Да ничего. Хлопали глазами эти дети. Они таких вопросов даже не задавали себе. Пропаганда, политруки… «Да у них даже время другое!» – такой аргумент.

– Опоздавшие. Как мы. Так если можно любого за три дня превратить в животное, то, получается, культуру легко уничтожить при помощи силы? Р-раз – и нету. А?

– Иногда так кажется. Особенно – сегодня. Люди теперь боятся будущего…

– А кто вам ровня из писателей в России?

– Да я про это и не думала. Не ставлю так вопрос. Могу сказать, кто мне интересен: только Ольга Седакова. Мы общаемся. Во-первых, таких образованных людей, как она, почти нет в литературе. Во-вторых, ее поэзия, да и любое ее интервью, – это просветительская работа! Вот это – разговор писателя! Тонкий, глубокий. Не самодеятельность какая-то банальная. А то, бывает, банальностями обмениваемся…

Лев Толстой: параллели

– Светлана, а вас никогда не удивляло, что вот Лев Толстой придумывал, придумывал, сочинял из головы, – а потом понял, что это все глупости и надо писать все как есть. Non-fiction.

– Вот это мне нравится! Он говорил, что когда-нибудь людям станет стыдно придумывать.

– А как вы миновали этот этап придумывания из головы? Почему вы сразу занялись описанием жизни? Вышли на позицию зрелого Льва Толстого?

– Ну не так чтобы… Я [сначала] пыталась сочинять! Писала какие-то стихи по молодости. Было, было! Я выросла в деревне среди голосов. Когда увидела книгу «Я из огненной деревни» – поняла, что литература может быть и такой. Поняла, что и я так вижу.

– А что за стихи вы писали?

– Всякую чепуху. И про любовь, и гражданская лирика. Ничего уже не помню.

– Пардон, не могу уйти от параллелей с яснополянским старцем. Он хотел отказаться от авторских прав, чтоб его книги были доступны всем… Вот и вы какие-то свои книги разрешили бесплатно вывесить в инете, как Лев Толстой.

– На русском – да. В основном потому, что есть проблема с доставкой книг.

– А на белорусском – за деньги?

– На белорусском меня вообще никто не издает. Вот подпольно ребята издали…

– А, и напечатали в Литве. Известная ситуация!

– Да, да. А те мои книги, что выходят на Западе… Там по закону нельзя, чтоб они были в сети бесплатно. Я беру деньги, я же не птичка. Я просто спокойно и – повторяю – одиноко работающий человек.

– В чем-то вы Толстого даже превзошли. Вот он рассорился с официальной церковью, а вы к ней вообще не приближались. Вы, как известно, атеист.

– Абсолютно! Такого у вас нельзя произнести в России. Попробуй скажи в России: «Я – атеистка!»

– Я никому это про вас не скажу.

– Да говорите. Я верую так, как может верить художник. Увидишь цветущий сад – и, конечно, подумаешь, что…

– Вы думаете, что человек произошел от амебы и от обезьяны?

– Что-то мне не очень в это верится.

– А откуда же он взялся, человек? Раз Бога, по-вашему, нет? Это очень важный вопрос… Я весь внимание. Вот пододвинул к вам поближе оба диктофона.

– Не знаю откуда. Не знаю. Но что-то мне насчет обезьяны – не очень верится…

– Но что ж тогда?

– Вы смотрели этот фильм – «Воспоминания о будущем»?

– Давно, мало что помню. Осыпает мозги алкоголь.

– Там есть очень хорошие идеи. Что какие-то высшие цивилизации принесли нас сюда. Мы же хотим переселиться на другую планету…

– Какую?

– Не знаю, но куда-то же отправляют космические корабли. Если мы отправляем, то почему и другие не могли этого сделать? Раньше нас?

– А откуда ж, в свою очередь, взялись инопланетяне?

– Ну не знаю, не знаю. Вы так меня спрашиваете, как будто я Лев Толстой. Откуда я знаю?

– Вы должны понимать, что мы ждем от вас ответа и на этот вопрос – о происхождении человека.

– Я не такая сумасшедшая, чтоб давать ответы на такие вопросы. Никто в мире не дал ответа на этот вопрос!

– Тут или-или. Или человека Бог создал – или он сам взял и произошел от обезьяны, это атеистическая версия. Надо что-то выбрать.

– Перестаньте шутить.

– Да я как раз не шучу. Я серьезно. Вот у меня нет сомнения в существовании Бога.

– А мне иногда кажется, что есть ангелы, и они такие хорошие…

– А души нет, по-вашему?

– Душа – есть. Ее, говорят, даже взвесили: пять грамм.

– По новым уточненным данным, вес души – 21 грамм. Так, кстати, называется фильм на эту тему. Еще про Льва Толстого. Тема опрощения. Вы ведь тоже живете в деревне, как он?

– Нет, это не опрощение вовсе, у меня дача! Там цивилизованно все устроено.

– Но одеваетесь вы, как он, просто. На вас – тоже крестьянская одежда.

– Это не крестьянская! Скорее – студенческая такая.

– Ну крестьянская – в том смысле, что вы носите обычную одежду, как все мы, не вижу на вас ни «Версаче», ни лабутенов, ни часов на вас золотых, ни перстней, ни брильянтов. Нет у вас в доме и прислуги.

– У меня есть девушка, которая помогает мне по хозяйству, чего греха таить.

– Ну я просто пытаюсь подтасовать фактуру, подогнать под готовый ответ. Живете просто, без роскоши. Много работаете.

– Толстой говорил жене: «Какая любовь, если ты не можешь рожать?» Он не понимал, как можно жить с женщиной, если она больше не способна рожать. Вообще старик он был достаточно такой…

– Сумасшедший?

– Сумасшедший, да.

– Насчет Бога и веры – здесь-то ладно, а ну как на Западе спросят?

– Запад еще более атеистический, чем мы. Религия там – это не более чем ритуал.

Деньги

– А те деньги, 5000 рублей, которые вы брали в долг при советской еще власти, – вы вернули?

– Да. С гонораров, с премий – например, Ленинского комсомола.

– А теперь на «Нобеля» вы купили еще больше свободы. И будете писать, что захотите.

– Да я всегда пишу, что хочу. Я давно уже в этом плане счастливый человек.

– То есть в этом плане ничего в вашей жизни не изменилось.

– Ну вот я смогла купить квартиру новую. Сейчас там ремонт доделывают. И дом в деревне – получше, чем тот, который у меня раньше был.

– И теперь к вам кто-то может прийти и попросить 5000, чтоб написать некую книгу.

– Да, я дам без возврата. Если увижу, что это умный человек.

– Вы уже объявили какой-то конкурс на лучшую заявку?

– Нет. Я помогла людям, которым действительно плохо, – у нас сейчас интеллигенция в тяжелом состоянии. Мы создадим интеллектуальный клуб, чтоб туда приглашать со всего мира интересных людей – я буду доплачивать им. Надо, чтоб приезжали люди и шевелили наше болото.

– Ну и вам не нужно много денег – вы ж не тратитесь на водку, на женщин…

– Но я могу помогать близким. Да и денег нет таких прям громадных, у меня ж нет миллиардов.

– Да и миллиардеры иногда жалуются, что им не хватает… Вы, кстати, про деньги не думаете написать книгу? (В дополнение к анонсированным книгам про старость и про любовь.)

– Нет. Эта материя мне совсем не понятна. Я не могу понять время, и еще – что такое кровь (жизнь же там). И – деньги.

– Карбована воля!

– Да. Это же интересно! Там скрыто столько всего. Об этом надо думать! Но я просто не думала об этом. Вот зачем Абрамовичу столько денег?

– Ну может, они не ему принадлежат…

– Я тоже про такое слышала.

Творческий метод

– Когда мне задают такие вопросы [как ваши] в лоб, я считаю, что это непрофессионально. Я никогда так впритык не спрашиваю. Ответы можно соткать из общего мироощущения человека. «Любовь – что это такое?» Представляете, вот такое спросить?

– Почему нет? Я легко вам могу ответить на этот вопрос.

– «А вы любили?» – представляете, вот так спросить?

– Я? Конечно, любил. Разумеется.

– Нет, я так не разговариваю. Я более вкрадчиво спрашиваю.

– Ну, вы же женщина.

– Человек рассказывает свою судьбу. Какие-то вещи меня цепляют, а значит, думаю, и моих современников тоже. Но напрямую я вопросов не задаю. Это несерьезно. Непрофессионально!

– Ну так смотрите, где вы – и где я! Я – простой репортер, которого повыгоняли из всех СМИ, а вы – классик, признанный во всем мире. Так что правота, как мы видим, на вашей стороне…

– Нет, просто я знаю, что есть вопросы, на которые нет ответов. Во всяком случае, современное человечество не обладает этим знанием. Я долго думала над Чернобылем – это же новый мир, новые отношения со временем, с пространством. И с животными – вторым миром. У нас нет знаний, чтоб дать ответы на эти вопросы. Я помню, как на острове Хоккайдо японцы говорили мне про мою книгу «Чернобыльская молитва»: «Да что вы, такого не может быть у нас! Это у вас, у русских, безалаберность, а у нас все просчитано!» Но я видела, что наше знание мгновенно стало кучей мусора. А потом я видела кадр из Японии, там пароход висит на чем-то, его выбросило на берег.

– А вот есть версия, что мы знаем гениев максимум второго ряда – Христос, Будда. Но есть еще мудрецы первого ряда. Они настолько умны, что им не о чем с нами разговаривать. Понимают, что бесполезно. Они жалеют Христа, который стал что-то объяснять, а его не поняли – судя по тому, как люди живут. Храмов настроили, а что толку? Короче, верховные мудрецы держат свое понимание – при себе.

– Их знание уходит в высшие миры? Вы любитель таких теорий. Вот была работа одного физика, там храмы описываются как центры дальней космической связи. Есть люди, которые считывают информацию, – несомненно. Я несколько раз с ясновидящими разговаривала, и мне показалось, что они знают что-то. Некое высшее знание им дано. Меня интересуют эти вещи… В моих книгах много иррационального. В «Цинковых мальчиках» есть рассказ одной матери. В тот момент, когда сына убили (ей потом его друзья рассказали все подробно, с точностью до секунды), ей показалось, что кто-то звонит в дверь. Она выскакивает – никого нету. У женщины умер по-настоящему любимый муж – а она в этот момент взяла в руку стакан – он ни с того ни с сего рассыпался. Почему-то раскололся горшок с цветами. Вот такие вещи… Меня интересуют эти знаки. Но – не в конспирологическом смысле.

– Значит, если к вам придет некая еще более высокая мудрость, вы перестанете публиковаться?

– Нет, нет. У меня такого никогда не будет. Потому что у меня хорошая крестьянская закваска!

– А Сэлинджер? Помните, как он перестал публиковаться? Имея славу и деньги? Как вы это понимаете?

– Я этого не понимаю. Мне кажется, это одиночество человека, пресыщение какое-то. Недоверие к обычной инерции жизни. А мне нравится просто жить!

Итого

– Видите, Светлана, я пытался вас расспрашивать, – хотя это вы – спец по разговорам с людьми. Наверно, я неправильно вас спрашивал, уж не обессудьте.

– Ну, вы серьезно подготовились к интервью, у вас вон вопросы записаны на бумажках… А вот я прихожу к людям без плана.

– Так с кем вы говорите – и с кем я! Вы простых людей с улицы расспрашиваете, кого попало, – а я-то к мировой звезде пришел, к нобелиатке!

– Да, да, да.

Смеемся.

Юрий Арабов:
«Литературы русской фактически нету»

Юрий Арабов для нас был сперва автором тонких стихов, и знал его узкий круг яйцеголовых; поэту непросто раскрутиться, если он не воюет с царем или с ЦК правящей партии. Но после он прогремел не стихами, но своими сценариями, из которых самые звучные – «Молох», «Телец», «Солнце». Это был выход на международный уровень, – а как еще расценивать приз Каннского фестиваля.

Как художник Арабов интересен еще и тем, что не следует за киномодой: так, он принципиально избегает описания сцен насилия в своих сценариях. Бежит от моды – а все равно славен и успешен.

Юрий Николаевич Арабов родился 25 октября 1954 года в Москве. Пишет стихи с 1972-го, печатается как поэт с 1987-го. Окончил ВГИК, с 1992 года работает там – заведует кафедрой кинодраматургии. Член Союза кинематографистов, Союза писателей и Русского ПЕН-центра. Член редколлегии журнала «Киносценарии». Получил премии: «Золотой теленок», Каннского кинофестиваля (за лучший сценарий, 1999), фонда «Знамя» (1999); «Медный всадник» (2001).

Автор книг стихов: «Автостоп» (1990), «Простая жизнь» (1991), «Ненастоящая сага» (Париж, 1992). Издал книгу эссе «Механика судеб» (1997) и роман «Флагелланты» (2006). Произведения Арабова переведены на английский, польский, финский, французский языки.

Фильмография:

1987 – Одинокий голос человека

1987 – Скорбное бесчувствие

1988 – Дни затмения

1988 – Господин оформитель

1990 – Николай Вавилов

1990 – Сфинкс

1992 – Присутствие

1992 – Сердце не камень

1999 – Молох

2000 – Телец

2002 – Игра в модерн

2004 – Солнце

2005 – Дело о «Мёртвых душах» (сериал)

2005 – Доктор Живаго (сериал)

2006 – Ужас, который всегда с тобой

ВГИК

С Юрием мы познакомились несколько лет назад в ресторане. Там за ужином собралась группа товарищей, желающих экранизировать «Тараса Бульбу», – до того как за дело взялся знаменитый режиссер Бортко со Ступкой-Бульбой. В нашем случае ничего не вышло, концессионерам не удалось договориться. Один хотел рабски следовать книге. Другой предлагал сделать Бульбу и сыновей чеченцами, а действие перенести в XIX век, и чтоб парни учились в Питере, а папашу навестили на каникулах. Третий насчет чеченцев был согласен, но только чтоб это был самый конец XX века, а студенты приезжали в аул из Лондона…

Новая встреча с великим сценаристом прошла во ВГИКе, куда маэстро заехал из своей владимирской деревни (в которой старается проводить лето и осень) принять экзамены.

Пока я искал назначенный кабинет, встретил в институтских коридорах множество девушек, они гордо себя несли и грамотно подавали, будто это подиум.

– Вот, Юрий, ВГИК полон девиц, которые пришли за славой, для того чтоб президенты сверхдержавы ухаживали за ними, как, бывало, за Мэрилин Монро, – с чего ж еще было начинать беседу.

– Ну конечно, 90 процентов людей пришли сюда из-за честолюбия. А вот оставшиеся 10 процентов… Среди них есть довольно любопытные. Внутри у них некий нерв, струна, которая требует реализации.

– Им бы в таком случае в Литинститут – и после на чердаке сочинять нетленку в стол…

– Литинститут? Вы же знаете, что литератор у нас не может социализироваться. Он не может существовать на деньги от своих произведений. И вообще – какой смысл сейчас писать романы, если тебе на его написание и отделку потребуется полгода, не меньше, – и за это получить в итоге 500 долларов?

– Ну не пятьсот, а две тысячи.

– Да хоть и две тысячи – за полгода работы разве много? Да и то две тысячи – это очень хорошая ставка.

– А сценарий худо-бедно стоит…

– Не хочу обсуждать.

– Сами знаем: от 10 000 до 100 000 долларов.

– Примерно так. На эти деньги уже можно существовать!

– А вы чему учите студентов, какое кино делать – кассовое или авторское?

– Нет, нет. Я учу общим законам драматургии. Которые нам достались от античности. Но, естественно, в приложении к современному кинопроцессу. Я не настаиваю на том, чтоб студенты делали кино такое или этакое, – пусть делают что хотят. Мне все равно, что это такое будет – Бергман или Спилберг. Решат сами. У нас только требование общее для профессии: чтоб в сценарии были завязка, кульминация, развязка и причинно-следственная связь.

– Вы тут созвучны Сельянову, который спродюсировал фильмы «Брат» и «Брат-2». В ремесле он вообще не по части идей и морали, просто делает кино, которое люди хотят видеть, и все.

– Я не могу с Сергеем солидаризироваться. У нас другое. Я в преподавании стараюсь не навязывать людям свои взгляды… Но считаю, что любое кино должно иметь гуманистическую содержательную сторону. Я против расчлененки на экране. Я вообще против насилия в кино, против понимания монтажа как соединения сцен, связанных с насилием и сексом. Конечно же, против.

– А помните эти разговоры о том, что сейчас во ВГИК уже не попал бы талантливый парень Вася Шукшин из алтайской деревни…

– Вы знаете, к нам на факультет Вася Шукшин может попасть. Другое дело, что я не могу отвечать за все факультеты – но о фактах взяток, если вы об этом, я не знаю.

– Я не об этом… А о том, что тогда деревенский парень мог завоевать Москву…

– Конкурс у нас большой, десять человек на место. (Хотя это ничто по сравнению с актерским факультетом, где сто человек на место.) Но все-таки у нас есть тринадцать бюджетных мест на дневном и еще пятнадцать на заочном, так что у Васи Шукшина и сейчас был бы шанс, все равно – с точки зрения финансов. Но, конечно, мы по своей человеческой близорукости, свойственной каждому из нас, можем проморгать этого Васю Шукшина! Тут все упирается не в коммерческую ситуацию, а в нашу близорукость, но это уже другая история.

– Эх, какие у вас во ВГИКе в старые времена были закрытые показы! Я ходил, проникал как-то, протыривался… А теперь наоборот – вдруг стало можно купить все диски, все фильмы в подземных переходах.

– Не все. С киноклассикой в переходах по-прежнему сложно.

– Вы просто давно в них не спускались. Всё уже есть! От Орсона Уэллса до полного Бергмана. В интернете можно что угодно скачать.

– Я хочу заступиться за наших пиратов. Конечно, пираты есть пираты, – но они издают много киноклассики, которую за рубежом надо специально заказывать. Они издали весь корпус английской бит-музыки шестидесятых, которую трудно даже купить в Великобритании. Продвинутые люди! У них всё есть. Если порыться на их развалах, можно найти фильм типа «Вторжение похитителей тел», это очень популярная американская фантастика, очень плохая – но она показывает, откуда растут ноги у фантастического американского кино. Это интересно, это здорово! Идиотско-дурацкая картина, но любопытна в историческом контексте.

– Я вот вспомнил, что ВГИК среди прочего славился своими пьянками. А вы не пьете. С чем это связано? Вам и так хватает накала жизни? Или…

– Мне накал жизни не очень требуется, я же писатель, мне нужна скорей сосредоточенность. И пожалуй, отсутствие каких-то накалов, чтоб я мог что-то написать. Ну а вообще я красное вино пью, и мне этого достаточно.

– А, вы не пьете в серьезном смысле слова.

– Я не страдаю запоями.

Начало

– Юрий! Вы действительно, как про вас рассказывают, в нежные годы слали письма Beatles с просьбой прислать вам диски?

– Было дело. Мы с другом написали такое письмо, – но, думаю, никуда оно не ушло. А в более позднее время я пытался связаться с Джорджем Харрисоном, в тот период, когда у него была своя студия и он финансировал фильмы (в частности, картину Терри Гильяма «Бандиты во времени»). Удалось связаться только с офисом, а с самим не вышло поговорить. Была мысль, чтоб он нам дал денег на кино…

– Beatles оказались недосягаемы – так же как и Ленин, портреты которого вы вклеивали в свой альбом.

– Было такое. Моя семья пострадала от репрессий во времена Сталина, как у многих людей того времени, и я противопоставлял черное белому. Сталин – черный, а Ленин – белый. «Если б Ленин знал, как Сталин исказил дело Ленина», в таком духе. Я рос без отца. А потребность в нем была. Ленин же был отцом всех пионеров и октябрят. Еще была злодейская смерть Ленина от, как нас учили, отравленной пули. Ленин – жертва, Ленин – хороший, Ленин – отец, – все это заставляло меня, мальчика лет восьми-десяти, вырезать его портреты и клеить себе в альбом.

– И это все притом, что вы, судя по всему – по тому, какой вы сейчас, были продвинутом мальчиком.

– Я – нет, не был продвинутым. Продвинутым я стал уже после школы. А в школе был хулиганом и прогуливал уроки, с трудом получил троечный аттестат. С трудом превеликим. Моя любимая книжка была про Незнайку. Еще я читал про Винни-Пуха и про Тома Сойера. Из школы я вышел совершенно таким хулиганом, я не знал, что делать, собственно. По тому, как у меня всё шло в школе, до тюрьмы было недалеко.

– Ленин, ваш некогда любимый, тоже в тюрьме сидел.

– Закончил школу… В армию меня сразу не забрали, я был единственный ребенок у матери, а тогда давали отсрочку единственным детям. Мама сказала: «Я год тебя прокормлю, только ты читай книжки». Я начал читать… Прочел весь корпус русской литературы и много из зарубежной, философию – от древнеиндийской до Гегеля. И что-то в душе сдвинулось. Потом я два года работал на студии Горького киномехаником. После поступил в институт, и за пять лет эти стены из меня что-то сформировали. Тогда ВГИК был очень интересен… Здесь преподавал, в частности, Мераб Мамардашвили, – я у него учился. В институте не было запретных тем! У нас, например, был семинар по Бродскому, по запрещенному поэту, который вела Лидия Звонникова, – вы представляете, как она рисковала? В 1978-м я познакомился с Сокуровым, сделали мы первую картину нашу, «Одинокий голос человека», – и моя судьба перевернулась. Что ее перевернуло, Божий промысел или книги? Не знаю…

Деревня

– Известно, что у вас был конфликт с коровой, когда вы ее доили.

– Было такое. В деревне, в Ярославской области, когда меня учили доить.

– Это вам надо было для съемок, для написания сценария, вы так изучали жизнь?

– Нет, просто у меня был период опрощения. Раньше страна была крестьянская, и, чтобы понять ее культуру, я решил окунуться в крестьянский быт. Копал картошку, делал еще какой-то крестьянский труд. Подступался к корове – но это было малоудачно.

Он смеется.

– И она вас того, копытом?

– Нет, она меня ничем не ударила. Только хотела лягнуть.

– И долго вы так опрощались?

– Лет пять. Но не беспрерывно: я полгода жил в Москве, а полгода в деревне.

– Удалось опроститься?

– Я тогда понял на своем уровне крестьянскую жизнь. В основном же я там писал. Стихи. Тот период закончился, но я все равно, чтоб чувствовать пульс страны, пытаюсь по полгода жить вне Москвы, – насколько позволяет служба.

– У Пушкина была Арина Родионовна, после Горький возил ваших коллег на Беломорканал, Союз писателей отправлял своих членов в творческие командировки, а вы – в деревню…

– Арина Родионовна? У меня была баба Лиза, которая мне сказки рассказывала. Она русская крестьянка из Тверской губернии. Сейчас время не для Пушкина и не для Горького, а скорее для Михаила Леонтьева.

– Тоже своеобразный автор. Вот вы говорите про ваш дом во Владимирской области. Это что – настоящая деревня?

– Нет, это поселок обычный дачный рядом с деревней, возле водоема. Я там пишу. Написал недавно большой сценарий, который для меня крайне важен. Пока непонятно, кто его будет ставить. Вот отправил его Кириллу Серебренникову, не знаю, какой будет ответ. Параллельно с этим пишу роман. Ну, роман – это чтобы не потерять квалификацию литератора. А сценарий для меня важный…

Сценарии

– Что в этом сценарии, если не секрет?

– Он называется «Чудо»… Не буду раскрывать карты, скажу только, что он посвящен одному мистическому событию, которое произошло в Куйбышеве в 1956-м. Я слышал о нем от бабушки, но думал, это просто ее выдумка. А недавно мне в руки попали документы, в том числе и протокол совещания в обкоме партии. Так вот есть документальные подтверждения тому, что те события действительно случились. И я сделал из этого историю о вере, о безверии, о том, что даже когда человек видит воочию чудо – он все равно в него не верит.

– Тут сказался ваш углубленный интерес к христианству…

– Да. Не знаю, правда, кому этот сценарий понадобится…

– Ну, сейчас же Лунгин застолбил «божественную» тему. Своим «Островом».

– Лунгин застолбил отчасти с моей подачи. Потому что сценарий «Острова» написал мой ученик, мой выпускник – Дима Соболев, замечательный талантливый человек. В какой-то степени по моей инспирации.

– Вот оно как!

– Я ребятам все время говорил, что первый фильм, который коснется темы православного священника, – он попадет в десятку! Он сорвет всю кассу! Для меня это было понятно с середины 90-х годов. Я предлагал эту тему своему режиссеру Александру Сокурову, но это его не заинтересовало.

– Ну, он человек более абстрактный.

– Да.

– Как раньше говорили, у него «абстрактный гуманизм».

– Да, да. А Дима смог это сделать.

– Смог, смог!

– Он написал замечательный талантливый сценарий, а Паша его замечательно поставил. А то, что я написал, не имеет никакого отношения к фильму «Остров».

– Помните, «Остров» ругали – он якобы неправдоподобный.

– Ну, с исторической точки зрения там многое не соответствует действительности. Тогда, в войну и после войны, это была приграничная зона, в которой не было ни монастырей, ни монахов. А монахи если и были, то только тайные. И вот в фильме ситуация девяностых годов перенесена в сороковые – семидесятые. В этом, да, неправда. Но, поскольку это художественно убедительно, это трогает зрителя – то это оправданно.

– Вы плотно работали с Сокуровым.

– Да… Мы много с ним дерьма перехлебали… Мы с ним связаны, хотя сейчас работаем порознь.

– В кино на одном полюсе – вы с Сокуровым, а на другом – Балабанов. Нет тут конфронтации? Вы антагонисты или кто?

– Вы знаете, я думаю, цель у нас одна – выразить то, что волнует. Но – разными средствами. Балабанов выражает это средствами монтажа аттракциона, связанного с насилием. А мы пытались описаний насилия избежать, и потому картины наши некоторым кажутся скучными. Если на экране расчленяют тело, то это всегда бьет по нервам. А если не расчленяют – то, естественно, это иначе действует…

– Вы сами выбрали этот путь.

– Не знаю я, выбирал ли я этот путь – просто так сложилась жизнь.

– Ну, с Балабановым ясно. А теперь расскажите про Тарантино. Хорош он или плох? Интересно узнать ваше мнение.

– Мне представляется во многом случайным успех «Криминального чтива».

– Почему же?

– Потому что «Криминальное чтиво» – очень значительная картина, там есть много уровней прочтения сюжета. Есть даже, как ни странно, моральный уровень прочтения! Все его остальные картины значительно хуже. Там или стеб, или спекуляция на насилии. Фильм «Криминальное чтиво»… Я вижу, какое впечатление он оказал на поколение молодых, – выходит, он значимый. Это любопытно…

– Помню, у вас был сценарий «Ужас, который всегда с тобой».

– По нему снят фильм. Поставил его начинающий режиссер Аркадий Яхнис. Это такая картина о потере интеллигенцией своего лица. Там история такая. Преподаватель института приходит домой – и выясняется, что вся его квартира забита военными. Они ходят по комнатам, завтракают на кухне, чуть ли не лежат в постели с его женой. Он совершенно не понимает, что происходит. Первое время пытается выгнать их из своего дома. Они не уходят: им надо сторожить соседнюю квартиру, куда кто-то должен прийти, какой-то террорист. И постепенно мой герой, интеллигент, влюбляется в них. Ему уже не хочется читать лекции по психологии. Ему теперь интересно, как устроен автомат, что такое затвор, приклад и курок, как целиться и так далее. Военные все-таки оставляют этот дом, а в конце… застреливают моего героя. Вместо террориста, случайно. Я придумал этот сценарий десять лет назад, еще задолго до нынешних тенденций и событий.

– Еще страной командовали штатские…

– …но уже было понятно, что придут военные. Это было придумано при Ельцине.

– Что, приход военных?

– Я говорю о сценарии.

– А.

– И никто его не брал. А сценарий – это настолько скоропортящийся продукт, что если он пролежит два-три года, то никому не будет нужен. Но оказалось, что этот сценарий до сих пор актуален.

– Ну, это еще надо уметь так написать!

– Для меня это скорей огорчительно. Потому что те вещи, о которых я пишу – их надо скорей переживать, чтоб они были пережиты страной и чтоб страна двигалась дальше. Я не знаю, какой получился фильм… Он снимался очень мучительно, потому что, поскольку режиссер молодой, денег не хватало, и сценарий снят не весь – но все-таки снят. Фильм был представлен на фестивале в Карловых Варах, в Москве на фестивале в программе «Перспектива» – и прокатится еще в Выборг.

– Вы как-то сказали, что главные сценаристы в стране – это политтехнологи.

– Да, конечно. У нас очень такая пиар-страна сейчас. Над победой в Гватемале тоже пиар-ребята поработали… Вот Олимпиада в Сочи – явно претендует на национальную идею… На семь лет у нас есть национальная идея. Думаю, что Павловский и Белковский…

– …ваши коллеги-сценаристы…

– …талантливые ребята. Но меня не покидает чувство, что они на чем-то проколются. Реальность глубже и шире наших замыслов и представлений, всегда какое-то шило вылезает. Я не верю в стопроцентную управляемость общества, даже при всех высоких технологиях. Не верю!

– А если людей мало и они размазаны по большой территории?

– Ну, пока получается. Технологии… Путин работал на контрасте с Ельциным. Молодой, малопьющий, спортивный, – а что там внутри? Это знают только близкие.

– Не можете вы выйти за рамки своего ремесла. Везде вам видится сценарий. Это называется – профессиональная деформация психики.

– Вот Путин летал на истребителе… – Арабов задумывается, наверно, он пытается понять, как это все придумывали его коллеги, сценаристы-политтехнологи.

– А вы б такой сценарий разве не смогли бы написать: приходит молодой непьющий парень в коллектив и начинает летать на самолете, на досуге. А?

– Безусловно, я мог бы такое написать. Но мне все-таки кажется, что сценаристам лучше бы работать в кино.

– Ну что – кино… А тут live show, типа «За стеклом», причем в Кремле. Разве не увлекательно?

– Увлекательно. Но это же живые люди, у каждого своя судьба. Возможны серьезные издержки… А в кино издержек меньше. Правда, мы развращаем аудиторию сценами насилия.

– «Мы» – это кто?

– Кинематографисты многие…

Распятие

– Я слышал, вас звали писать сценарий фильма «Мастер и Маргарита». Вы спросили, будет ли там сцена распятия. Узнав, что точно будет, отказались.

– Был такой разговор.

– Это вы по религиозным соображениям так решили?

– Нет, не по религиозным. Просто я считаю, что на экране это всегда выглядит искусственно, нарочито и пошло. Не знаю практически ни одного фильма, где была бы показана адекватно эта трагедия, которая произошла 2000 лет назад на Святой земле. Мне не нравится фильм Гибсона, где в течение двух часов перед нами бои без правил. Все остальное мне тоже мне мало нравится.

– А Безруков?

От отвечает после паузы:

– Без комментариев. Безруков – хороший актер, он может перевоплощаться. Я сейчас посмотрел не очень удачную картину про Пушкина – так в некоторых местах у Безрукова Пушкин очень приличный. Очень приличный! Безруков все может сыграть. Но на кресте он… малоубедителен. Когда мне предлагали, не было еще речи о Бортко. В общем, я понял, что просто может получиться стопроцентная спекуляция, а мне на религиозных чувствах не хочется спекулировать. Фильм Бортко – приличный вполне, но само распятие такой же вампукой остается в этом фильме, как и в большинстве других картин. Когда актера, загримированного под Христа, прибивают к кресту гвоздями – мне кажется, это пошло.

– Вы думаете это выше человеческих сил – показать такое достойно?

– Это в человеческих силах. Но, как правило, кино делается на скорую руку, людьми, как правило, алчными, которые думают не только о съемке, но и о гонораре, и о том, чтобы вывести главного актера из запоя…

– …и за главной актрисой поухаживать…

– …и так далее, и прибить гвоздь (!)… Много разных проблем на съемочной площадке. Так что, как правило, глубокие духовные вещи удаются редко. Тарковский был одним из немногих глубоких режиссеров, но и у него распятие в «Андрее Рублеве» (помните, там был русский зимний Христос?) – по мне, момент не самый сильный.

Про Гитлера

– Была тема, что японцы и немцы после ваших фильмов про Гитлера и Хирохито обиделись, вы будто бы оклеветали эти страны и народы. Международный, значит, случился резонанс.

– Я был на просмотре «Молоха» в 2000 году на фестивале в Потсдаме. И видел, с каким болезненным усилием смотрели эту картину немцы и как им было тяжело говорить об этом фильме. Это явилось для меня откровением – насколько этот персонаж живой для нации! И сколько боли с ним связано! Меня это порадовало. Если есть боль и сопереживание истории, то, значит, она не забыта и из случившегося сделаны какие-то выводы. Я хочу сказать, что после нашего «Молоха» хлынули фильмы о Гитлере. Была сделана немцами прекрасная картина, которая у нас в прокате называется «Бункер».

– Советуете посмотреть?

– Да. Это очень приличная картина. На только отзвучавшем Московском фестивале была показана комедия о Гитлере. Была еще американская картина о юности Гитлера. Я думаю, что отчасти в этом наша заслуга. После десятилетий молчания все-таки мы сделали картину, замеченную на Каннском фестивале. Это что касается немцев и Гитлера. В Японии, я слышал, тоже есть какая-то обида, но подробностей не знаю. Про это лучше спрашивать Сокурова, он в Японии свой человек, много раз там бывал и знает хорошо японскую культуру.

– Насчет Гитлера: уважаемый автор Норман Мейлер написал про Гитлера книжку. Я на нее накинулся, автор-то сильный, – а там какая-то лажа: типа дьявол отслеживает эмбрионы предков Гитлера, идет жесткий наследственный инцест… Просто бразильский сериал какой-то, только наоборот.

– Я думаю, что для русской традиции показ зла не требует показа инцеста. Потому что у нас все зло – в подпольном человеке, который сидит где-то на чердаке или в подвальном этаже и задается вопросом: человечеству ли исчезнуть – или мне сегодня чайку не попить? И он решает, что лучше ему чайку попить, а человечество пусть погибает.

– Тем более в русской деревне глава семьи часто покрывал снох. Инцест – нешто это страшно?

– Нам не надо романтического антуража в понимании зла, потому что у нас – традиция Достоевского.

Политика

– Вот вы сняли кино про немецкий фашизм. А про русский что скажете?

– У нас в национальных чертах характера есть национальная кичливость.

– Есть, есть.

– Но национальная кичливость есть и у других наций. Важно, чтоб она рационализовалась в каких-то приемлемых формах, чтоб это была не кичливость, а патриотизм, зрячий патриотизм, – это когда люди знают свою историю, знают падения нации, знают взлеты нации, видят какую-то перспективу у страны.

– Вы как-то слишком многого требуете…

– Не знаю, слишком ли многого. Американцы ведь тоже кичливы. Не знаю, что с ними будет дальше, но смогли же сделать этот плавильный котел для культур. Они остаются одной из ведущих наций.

– Теперь у них Ирак. Нет бы извиниться и уйти оттуда, так нет!

– Думаю, с Ираком – это издержки демократии. Как говорил, по-моему, Бердяев, это надо, конечно, уточнить (пусть читатель сам уточняет, если ему надо, пусть он лично проследит за ходом арабовской мысли. – И. С.), он, кажется, кого-то процитировал: «Демократия – это очень плохо, но ничего лучшего пока не придумано». Я думаю, что просто американцам очень сильно не повезло с двумя-тремя последними президентами. Тем не менее они сотнями тысяч собираются на демонстрации и требуют ухода из Ирака, и я уверен, они добьются своего. Другое дело – того, что Америка натворила в Ираке, уже не поправить. Ужас, ужас! Такие грехи! Но все-таки – какое кино мы смотрим? Американское. Оно остается законодателем…

– Да, да! Расскажите про это!

– Прекрасная индустрия, прекрасно профессионально отлаженная. Там есть место и для коммерческого кинематографа, и для авторского, для таких режиссеров, как Джим Джармуш. Театр интересен американский, литература интересна американская – так что нельзя сказать, что эта нация находится на изломе. Они как-то умели – и сейчас пока умеют – рационализировать различные культуры в себе и зарядить их американской мечтой. Мы должны тоже рационализировать! Конечно, мы должны препятствовать шовинизму, потому что у нас патриотизм – почти всегда в шовинистической оболочке.

– Тем более что русских в России не так много.

– По официальным данным – 80 процентов, но…

– Да, да! При царе было едва пятьдесят, и вдруг – восемьдесят… И это притом что русские при советской власти особо не плодились. В отличие от некоторых.

– Конечно, конечно – не могло вдруг из пятидесяти процентов получиться восемьдесят! Безусловно не могло. Кстати, перепись, которая у нас прошла несколько лет назад, – очень загадочное мероприятие. Вот ко мне домой переписчики не приходили! И я сам пошел к ним на пункт, чтоб исполнить свой гражданский долг, и переписался.

– Вы какую себе пятую графу поставили?

– Наполовину – по отцу – я русский, а по матери грек; но я православный, я связан с культурой – естественно, я записал себя русским.

– Русских мало, да к тому ж, как вы часто пишете, страна разрушена! И народ известно в таком состоянии! Чистейшей воды Веймарская республика…

– Да, сколько издевательств… За 100 лет трижды государство рушилось. А репрессии? Революции и гражданские войны, а после еще и девяностые годы… Что творилось с человеком?

– Вот, вот. Иногда даже высказывается мнение, что, может, лошадь уже надорвалась…

– Давайте не будем такими мудрыми ветеринарами, которые эту лошадь усыпят и отвалят к другой лошади. Другой лошади нету у нас. У меня нет возможности никакой сменить под собой лошадь, и поэтому я держусь за эту лошадку. Надорвана она, ребра торчат, но все-таки мы будем надеяться, что она еще попашет. Потому что я не представляю себя без русской традиции гуманитарной, без православия, без леса… Притом что лес вырубается, а православие все больше становится государственным идеологическим институтом, что не очень хорошо. Литературы русской фактически нету… Но тем не менее мы живем, существуем еще… Хотя меня очень беспокоит все более видимое двухклассовое устройство общества, – класс чиновников и все остальные. Это беда…

– Раньше было то же самое, только чиновники были дворянами в основном.

– Это правда. Но современным обществом это нельзя назвать. Но будем жить, будем стараться.

– Так что, можно восстановить народ?

– Нам нужно лет тридцать-сорок без революций, без войны, без репрессий – чтоб все утряслось, устаканилось, чтоб появилась надежда, реально обоснованная. Нас всё бросает между двумя полюсами – хаосом и диктатурой. Нам нужно как-то между пройти.

– В промежность попасть.

– В промежность попасть, да! Это очень трудно. Потому что 90-е – это хаос, очень тяжелое время, его большинство людей вспоминает крайне неодобрительно. А сегодня у нас тенденция к авторитарности. Но это еще не тоталитаризм…

– Каким вы себе представляете золотой век России? Какой должна стать страна, чтоб такой интеллигент, как вы, был доволен жизнью и устройством вселенной?

– Золотой век России… Это я вижу так. Страна населена образованными людьми. Сбит вал преступности и коррупции, они введены в какое-то русло. Развитие идет на демократических основах: есть общество, есть независимый суд, разные ветви власти, которые друг друга контролируют.

– Чтоб только Россия не стала исламским государством.

– Я надеюсь. Хотя – кто знает?

– Вас можно противопоставить Лимонову. Вы оба говорите, что жизнь в стране разрушена, что все не так. Но выводы у вас разные.

– Лимонов – человек очень социально активный и политизированный. У него есть своя тема, своя струна и своя стезя. Я к этому не приспособлен – быть революционером. Если Лимонов чувствует к этому приспособленность – то дай ему Бог. Но, с другой стороны, если бы Лимонов, представим себе, стал руководителем государства… Он бы при всем своем богатом жизненном опыте увидел, что и его представления о России достаточно поверхностны. Что демократии в России нет не только из-за чиновничества, ее и внизу нету, у людей, на уровне коллектива, на уровне каких-то химий внутри человека. Когда б он с этим столкнулся, он бы спросил: «Елки-палки, а как же править такой страной?» Но Лимонов прекрасен на улице! То, что он делает, – нужно обществу. Нужен радикализм! Нужен человек на улице, чтоб пугать чиновников и бюрократов! (Но только чтоб всё в рамках закона.)

– И олигархов – тоже пугать? Одного вон законопатили… (Имелся в виду Ходорковский, который на тот момент сидел. – И. С.)

– Ну, тут история совсем грустная…

– Вот Путина публика заставила в какой-то момент выгнать кавказцев с рынков. Пришлось ему это сделать!

– Человек не может быть самостоятельным даже на самом верху. Он же опирается на коллективное бессознательное страны! Которое толкает на определенные вещи!

– И – всё…

– И всё!

– Это я вас расспрашиваю как эксперта по вопросам руководства государством.

– Меня, человека, который больше чем кафедрой не управлял?

– Привет, а сценарии про Гитлера и Ленина вы писали?

– Писал…

– Ну вот теперь и отвечайте.

– А, в этом смысле… Коллективное бессознательное сильно ограничивает действия верховной власти. Склонность низового человека к анархии толкает верховную власть на закручивание гаек. Другое дело – надо вовремя остановиться. Если перекрутить – резьба сорвется.

– Да-а-а… Вот вы говорите: император Хирохито отрекся – и сразу Япония пошла верной дорогой.

– Это художественная идея, гуманитарная художественная идея. А как было на самом деле? В результате победы коалиции там случился геополитический переворот. Американцы сделали из Японии другую страну. Они даже навязали японцам другое питание, из-за чего японцы вроде даже подросли на сколько-то сантиметров. Важно, что Макартур препятствовал аресту Хирохито, хотя на этом настаивал Сталин и отчасти Трумэн. Но Макартур не дал тронуть императора, за это японцы были страшно благодарны и даже приняли конституцию, которую написали для Японии американцы.

– И после эти идиоты повесили Саддама.

– Ну, страна может находиться на взлете – как Америка в сороковые, и может в каком-то пике, как сейчас.

– Вовремя вы сказали, что с Хирохито – у вас не более чем образ. А то уже я хотел с вас строго спросить: а вот и Николай Второй отрекся, и что? Хотел вас призвать к ответу.

– А я бы выкрутился следующим образом. Дело в том, что Хирохито отрекся от своего божественного статуса (императоры Японии, как известно, считаются потомками богини Аматэрасу.) и объявил, что теперь он – обыкновенный человек.

– Отрекся от матери!

– Да. Но статуса императора не складывал с себя. И оставался в должности императора до 90-х годов. А с Николаем – другое…

Деньги

– Вот в старой России Бунин нормально зарабатывал.

– У нас литературой писатель ничего не может заработать.

– А Маринина?

– Может, Маринина и Акунин смогли поставить дело на такие индустриальные рельсы… А так – невозможно, приходится заниматься еще и сценариями.

– Но случайного же нет ничего. Если у нас не платят ни писателям, ни учителям, то это может означать только одно: государство взяло курс на то, чтоб свернуть русскую культуру. Какой-то же должен быть в этом смысл.

– Если так, то это будет означать полную нашу гибель в ближайшем будущем. Отсутствие образования – это отсутствие будущего.

– Ну так раз не платят, значит, ничего и не будет.

– Мы, общество, должны требовать чтобы платили. У власти, у которой есть деньги.

– Ага, власть вам должна занести денег за сценарий, где военные убивают интеллигента. За «Ужас, который всегда с тобой».

– За такое не платят.

– Вот видите.

– Ну платят, но мало, хотя и больше, чем за литературу! Но тем не менее – люди начинают богатеть. Я это не по Москве сужу, а по провинции. Я вижу… Мы с женой прошлой осенью поехали в Италию. Очень люблю эту страну, заработал каких-то денег, мы поехали и всё спустили, хорошо пожили. Мы жили на побережье Тирренского моря, в рыбацком поселке в 100 км от Рима. Там в отеле рядом с нами были средние предприниматели (строительный бизнес, аграрный, еще какой-то) из русской провинции – Воронеж, Самара. Я с ними говорил. Они очень поддерживают то, что происходит, – власть дает им заработать! Они довольны жизнью. Для меня как для человека, который всем недоволен, это был серьезный урок. Ладно Москва, тут из воздуха делаются деньги и в воздух же уходят, какая-то девочка, которая наливает шефу чаёк, может за это 2 000 баксов получать. Но – и в провинции люди богатеют! Во Владимирской области появилась масса импортных машин! Человек, который на двух ногах и с руками, – может что-то заработать. Да хотя бы преподавать. Я не очень заинтересован в зарплате, которую мне платят во ВГИКе, я тут работаю из интереса. Но если б не сценарии, я бы, конечно, преподавал в нескольких местах! И тоже были бы деньги на жизнь…

– Сегодня смотришь – кругом студенты на старых «жигулях». Это когда ж мы студентами покупали старые «жигули»?

– Да никогда. Сейчас объективно уровень жизни стал возрастать у многих людей. Думаю, в конце концов должна у людей появиться потребность в образовании. И государство должно понять, что без образования ничего не будет. Когда придет это осознание – я не знаю…

– Если б вы фильмы по вашим сценариям снимали в Штатах, то вы бы уже были серьезным миллионером.

– Ну, я думаю, что был бы миллионером после одной или двух картин. А у нас эта ситуация исключена. Хотя, надо сказать, миллионер миллионеру рознь! Я заключил свой первый договор в 1980-м, как только закончил институт. И мне «Ленфильм» за заявку на две страницы заплатил 1200 рублей! Представляете? Даже 1250 рублей! И я вдруг почувствовал себя миллионером.

– И это чувство не проходит.

– Нет, это чувство давно прошло. Окончательно – в девяностые. Когда все деньги сгорели.

– Значит, была заявка – а дальше что?

– Дальше я написал сценарий, мне еще дали денег, всего – с заявкой – 5000 рэ. Но фильм так и не сняли. С чем сравнить те советские 5000 рэ – непонятно.

– Значит, больших денег нет. Есть дача во Владимирской области, еще что?

– Еще есть небольшая квартира. Машина есть, нормальная добротная, Honda CR-V. Есть какие-то деньги на жизнь. Но чтоб купить недвижимость за рубежом – таких денег нет и не предвидится. И не будет никогда.

– Мы смотрим на вас, всемирно известного автора, думаем, вот хоть кто-то зарабатывает, кроме чиновников и нефтянки. Но если уж даже у такого классика, как вы, нету денег – что ж, это действительно крах русской культуры. А если бы у вас, предположим, были серьезные деньги, – то что тогда?

– Я бы построил столовую для бедных. Другое дело, что пришлось бы давать большие взятки, – не думаю, что мне бы кто-то просто так разрешил. Я бы большие деньги отдал на благотворительность. Я согласен тут с Джоном Ленноном, который считал, что если появились большие деньги, то надо от них избавиться, промотать их или умереть. Миллионов у меня нет. Деньги у меня небольшие, кино-то некоммерческое. Но есть возможность давать друзьям в долг, не требуя отдачи. Не стану врать и говорить, что все деньги отдаю бедным – но что-то отдаю.

– Вам просто повезло, что у вас нет алчности, что вам не надо много денег.

– Я просто для этого не создан. Если я кинусь зарабатывать деньги и себя пиарить, то я очень быстро сгорю. Эмоционально. Для пиара нужны очень крепкие нервы. Я не знаю, у какого художника могут быть такие нервы, – черт его знает… А бизнесмены – это другие люди.

– А Михалков?

– Это один из немногих примеров совмещения.

Поэзия

– Хочу вас как поэта спросить о Бродском. Все чаще встречаются упоминания о том, что это надутый, пропиаренный, не очень хороший поэт.

– Это несправедливо, конечно. Надо понимать, что Бродский оказал решительное влияние на все поколение восьмидесятников. Нас еще называют восьмидесятирастами, но это не совсем справедливо. Бродский – изобретатель длинной строки в нашей поэзии. В эту строку прекрасно влезают метафоры и всякого рода сравнения. Кроме всего прочего, Бродский – это культурный, начитанный человек, у которого есть тема сквозная: безочарование жизни.

– Красивый термин.

– «Безочарование Баратынского» – это, по-моему, Белинский так сказал. Надо проверить (и это я взваливаю на читателя – И. С.). И у Бродского – безочарование, скепсис, агностицизм; это все современно. Мне понятны сегодняшние попытки опрокинуть Броского: народилась новая генерация поэтов, которая хочет застолбить свое место. Это нормальная ситуация, но она к Бродскому не имеет отношения. Бродский очень хороший поэт – только несколько не русский, в том смысле что безрелигиозный.

– И обманул он нас.

– Нас? Обманул? Нас непросто обмануть…

– Ну как же, «на Васильевский остров я приду умирать», а сам умер в стране НАТО.

– Ваша правда…

– Видите как – тюрьма, ссылка, высылка… Так получаются большие поэты.

– Ссылка, конечно, на него повлияла. Он увидел, что кроме питерской интеллигенции, которая пьет и рассуждает о Прусте, есть еще не-питерская не-интеллигенция, которая ходит в ватниках и пашет землю. Для него было очень полезно увидеть это.

– А вы и так видите во Владимирской области.

– Да, вижу! У меня как бы добровольная ссылка.

– Люди вашего калибра и направления тут и на Западе – это кто?

– Про Запад я ничего не знаю. А здесь… Я рос и как-то формировался с Алексеем Парщиковым. С Иваном Ждановым, очень интересным поэтом. Еще – Игорь Иртеньев. Нина Искренко, покойная. Кабаков, Пелевин, Сорокин – интересные писатели.

Отец

– Эта история с вашим отцом, который считался погибшим, а потом объявился…

– Он умер. Отец не принимал участия в моей жизни и потому не хотел со мной встречаться. Это его новая жена настаивала на этой встрече. Я бесконечно встречу откладывал, и отец умер без меня. Ситуация печальная… Мама говорила, что в 1966 году он умер, уехав в экспедицию. И вот через много лет он объявился…

– Вы еще долго сомневались – отец это или нет.

– По-моему, все-таки отец. Он перед смертью прислал мне старую фотографию, мою с ним, – думаю, это фальсифицировать невозможно. Какая-то история странная.

– Как будто из фильма Сокурова, снятого по сценарию Арабова.

– Произведениям вообще свойственно овеществляться и материализовываться. Вот я написал сценарий «Ужас…» (мы про него уже говорили) – про то, как на чужую площадь пришли какие-то люди. А сейчас приходит мне казенная бумага, и там написано, что у меня в квартире еще прописана какая-то гражданка Голицына. Что за Голицына – никто не знает! То ли сбой в компьютере, то ли афера… Елки-палки, вот тебе и материализация сюжета сценария!

– Да, вам надо было написать про миллионера, молодого и красивого, который живет на своем острове и его все любят. Пусть это материализуется! Напишите же о счастье, красоте и здоровье!

– Хорошо.

Аркадий Арканов: «Путин смотрел мне в глаза»

Арканов-старший (отец тележурналиста Васи Арканова) в свои семьдесят пять чувствовал себя получше, чем многие молодые читатели. Из крепких напитков предпочитает водку, не утратил интерес к женскому полу, что уже неплохо, – но при этом еще и много работает. Он был врачом и лечил людей, ездил корреспондентом от журнала «Юность» по военному Вьетнаму, женился и рожал сыновей, отказывался работать на КГБ, дружил с великими, писал книги и вел телепередачи, смешил людей, зарабатывал приличные деньги и тут же проигрывал их на ипподроме…

Мемуары

– Аркадий Михалыч! То, как вы выглядите в вашем серьезном возрасте, внушает к вам дополнительное уважение… Расскажите, как и почему вы так сохранились. Какие вы тут можете дать советы? Может, вы нам расскажете, как жить?

– Я сейчас приступаю к книге, которая будет составлена по тому же принципу, по какому профессиональные шахматисты разбирают сыгранную партию. Вот начало, дебют, тут, на двенадцатом ходу, я сделал ошибку, а если б пошел так, то все б пошло по-другому. Здесь я побоялся пойти вот на эту комбинацию, потому что не просчитал все до конца, а может, и зря не пошел… Так я вроде разбираю свою жизнь… И всякие возможности, использованные и упущенные. Если б я совершил какие-то другие поступки, что бы было? Неизвестно… Вот в 1979 году вышел альманах «Метрополь», где я был одним из двадцати трех участников (там были два моих рассказа).

– Я вчера видел одного из участников, Виктора Ерофеева.

– Там еще были Аксёнов, Вознесенский, Высоцкий, Попов, Ахмадулина, Розовский… Когда мне предложили поучаствовать, то я с удовольствием согласился – еще бы, в такой компании… А потом начался такой скандал! Видно, он для чего-то понадобился. Нас предлагали выгнать из России и все такое. Но через год все кончилось.

– А, к Олимпиаде-80.

– Наверно. Так вот, вскоре после выхода альманаха меня вызвали на Лубянку и неназойливо предложили посотрудничать.

– Вы, само собой, отказались. И как, в каких терминах?

– Термины были простые. Когда меня вызвали, стали говорить: «Мы вас знаем, вы патриот. В ЦДЛ часто бываете, вокруг вас интересные люди, интересно было бы знать их мнение о разном». Я сказал, что люди эти пьющие, интереса не представляют, мы болтаем в основном о шахматах (а я был председателем секции шахматистов Союза писателей). А почему, спрашивают, вы за границу не ездите?

– Да, в самом деле!

– Ну, это я знал. В марте 1963 года, накануне десятилетия со дня смерти Сталина, какие-то люди позвонили моему другу Васе Аксёнову и сказали, что на Красной площади будет митинг по случаю такого юбилея. И вот мы, Васины друзья в количестве девяти человек, поперлись на Красную площадь. А там никакого митинга. Но народ толпится. Мы стоим, а какие-то люди ходят и фотографируют нас прямо в упор. Мы посмотрели на смену караула у Мавзолея в 18.00 и отправились в ГУМ; среди нас была одна латвийская поэтесса, она хотела дочке что-то купить. Когда мы подошли к ГУМу, нас окружили подтянутые молодые люди и попросили пройти в отделение милиции. Там нас держали до одиннадцати вечера, а потом отвезли на улицу Горького, в дом напротив «Арагви», где сейчас книжный. На самом верхнем этаже там большой зал, где нас, задержанных, собралось человек сорок. Еще подержали и стали вызывать по одному. Меня – последнего. Сидит человек явно комсомольского типа и говорит: «Вы стали жертвой провокации, от которой мы решили вас оградить. Возможно, это была ошибка, что мы вас задержали, но это была, – сказал он, – святая ошибка!» Месяца через два после этого одна знакомая, у которой был роман с полковником ГБ, передала мне, что я теперь невыездной.

– А куда в те времена ездили?

– Никуда.

– А, то есть вы никуда не ездили, не ездили, и вдруг стали невыездным.

– Ну не совсем уж невыездным. Я ездил в Болгарию – в Габрово, на юморины. И еще Борис Николаевич Полевой, главный редактор журнала «Юность», пробил мне командировку в сражающийся Вьетнам.

– И вы что, оттуда юморески слали?

– Какие юморески? Я был корреспондентом «Юности».

– А, понятно, вы обличали американскую военщину. Мы, кстати, ту войну тоже не поддержали – так же как позже и вторжение в Ирак.

– Я должен был смотреть там, что происходит. Мы же были в контрах с Китаем, а Вьетнам был весь под китайским влиянием. Там считалось, что в Советском Союзе ревизионизм. Советский посол там сказал нам: «Мы в осаде, ничего не видим. Нас никуда не допускают». А со мной из Москвы приплыл переводчик Марк Ткачев, который, поскольку переводил в свое время стихи Хо Ши Мина, был очень во Вьетнаме известен. Воспользовавшись этим, мы в Ханое пришли к секретарю по идеологии, и тот нам дал машину, охрану и велел нас пускать всюду. Мы ездили по стране два месяца. Я написал очерк. И еще, как договаривались, отчет в ЦК.

– Все-таки склонили вас к сотрудничеству.

– Отчет там не понравился. Я написал про то, что видел, а не что они хотели прочитать. Естественно, после этого отчета мой невыезд пролонгировался. И вот после всего чекисты меня спрашивают: «Почему вы за границей не бываете?» – «Это вы меня спрашиваете?» – «Ну как, вы же писатель, вы обязаны впитывать новые впечатления…» – «Да я с удовольствием!» – «Хотите поехать во Францию?» – «Ну!» – «Там у вас есть друзья среди эмигрантов, нам интересны их мнения…»

– Типа Париж стоит мессы или таки нет?

– Я им говорю: «Вы знаете, вряд ли я смогу вам быть полезным. Потому что я человек спокойный, не люблю никого расспрашивать. А то, о чем я буду там с людьми разговаривать, – это частные вопросы. Но что я вам могу обещать: если я что узнаю о заговоре против советской власти, немедленно вам позвоню».

– Я, кстати, тоже чекистам, которые склоняли к сотрудничеству, тогда говорил: узнаю что о подготовке нового взрыва в метро (помните, в восьмидесятом каком-то году был взрыв, дашнаки провели теракт?) – сообщу… А больше ничего.

– В общем, я отказался. Не то что я был такой бесстрашный, я понимал, что это плохо может для меня кончиться. Но я перехитрил их и ушел без последствий. Но некоторые люди, чтоб им не было плохо, соглашались и шли на это. Я знал таких…

Возвращаясь к описанию той вербовки. Чекист сделал паузу и сказал: «Этого разговора не было. Увидимся в ЦДЛ – мы незнакомы». Я его потом часто видел в писательском ресторане, он же отвечал за литературу. А через год прихожу в ЦДЛ, и один мой приятель зовет меня за свой стол, где среди прочих сидит «мой» чекист, и говорит: «Смотри, это мой друг, вот такой парень!» И мы официально познакомились: Аркадий, Володя, очень приятно.

Вот такую книгу я пишу… Она мемуарного плана. Там будет о встречах с людьми, которые меня поразили и повлияли на меня: Светлов, Смеляков, Винокуров, Райкин, – я долго могу перечислять. Тот же Борис Николаевич Полевой, название его «Повести о настоящем человеке» вполне применимо к нему самому. Несмотря на то что он был знаменем советской литературы, он был очень порядочный человек, и я ему многим обязан.

– А вот сравните времена те и эти.

– Конечно, с точки зрения формальной сравнивать пока очень трудно. Тогда действительно имела место магия страха, которая оказывала сильное влияние на людей. Сегодня нет такого жуткого общего страха и давления, нет страшного слова «партия». Но цензура – есть. Просто тогда она была откровенная, а теперь более скрытая…

– Рояль в кустах. Я думал, это народное выражение или кого-то типа Грибоедова или Гоголя. А оказывается, это ваша фраза!

– Это мы с Гришей Гориным придумали. В 1963-м мы написали пародию на останкинскую телепрограмму типа «От всей души», где всласть поиздевались над нашими телевизионщиками, приемчикам которых верят наивные люди… «Встать, суд идет!» И выходят хорошо загримированные свидетели… Театр! Так вот у нас в пародии герой сидит на лавочке в скверике. И телевизионщики его расспрашивают: «А как вы проводите свободное время?» – «В свободное время люблю играть на пианино. Здесь в кустах случайно стоит рояль. Я сыграю вам на нем полонез имени Огинского». Звучит полонез Огинского в исполнении симфонического оркестра.

– Великая все-таки фраза – рояль в кустах!

– Да, она стала, как принято говорить, культовой, и я рад этому.

– За это можно дать медаль. Медаль в кустах.

– Нам давали призы только в Болгарии. Так эта книга начинается с фразы: «Я уже достиг такого возраста, что все чаще вспоминаю свою старость».

– Я когда шел к вам, меня терзала печаль, оттого что мне скоро полтинник. А теперь мне даже как-то неловко… Вот вы чем занимались, как жили, когда вам было пятьдесят?

– Так-так… Это 1983 год. Что было? В этом году у меня вышел первый самостоятельный (не коллективный) сборник, в издательстве «Советский писатель». Я был горд этим. И до сих пор в сборники «Лучшее» и «Избранное» вставляю две трети текстов из той книжечки. Причем то был не юмор, не сатира, а совсем другое… Там были повести и новеллы иронически-фантастического порядка. Тогда же в Париже вышел сборник моих новелл на французском языке, он назывался «Истинная ложь». Что еще? К этому времени, стало быть, моему сыну Васе было восемнадцать лет, он только что закончил школу и поступил к Ясену Николаевичу Засурскому, на журфак, который и закончил.

– Прежде чем уехать в Нью-Йорк учиться в Columbia University.

– Да… Это был очень безоблачный период… Но не в материальном плане. Благосостояния, как его сегодня понимают, у меня никогда не было.

– Но по тем меркам вы нормально жили?

– По тем? Я тогда развелся и разменял трехкомнатную квартиру: двушку отдал Васе и его маме, а сам поселился в однокомнатной. После выхода моей книги во Франции я на гонорар – на сертификаты – купил «жигули» и отдал своему сыну. Я вообще не думал о своем возрасте тогда, да и сейчас не думаю. Когда мне было семьдесят, один авторитетный милицейский чин из моих друзей…

– Авторитетный – значит, оборотень?

– Нет, не в этом смысле. Он говорит: «Хочешь, мы тебе паспорт поменяем? Поставим тебе шестьдесят лет или даже пятьдесят пять». Я отказался – ведь будут говорить, что по паспорту мне пятьдесят пять, а выгляжу я на семьдесят. Никого ж не обманешь. Главное не то, сколько тебе лет, а другое: искра азарта. Пока она не погасла, ты не старик! Азарт не только в игровом плане, и в творчестве без азарта нельзя. Если писатель пишет, значит, он хочет победить читателя. Ему нужно, чтоб хоть один прочел и пришел в восторг.

– Мы все заставляли нашего друга Валерия Гринберга записывать свои устные рассказы. А когда он их наконец изложил на бумаге, отнес на суд не кому-то, а вам. И вы якобы сказали, что такое не стыдно публиковать.

– Я и сейчас это говорю. У одних есть дарование, у других нет, это тайна, словами не объяснишь. Вот я пишу что-то, меня спрашивают: «Про что текст?» Если я расскажу подробно, то рассказ, может, и напишу, но это будет холодная конструкция. Инженерная, а не творческая. Так вот эта тайна у Гринберга есть.

– Что такое талант? Скажите, вы знаете.

– Я, как врач по образованию…

– Кстати, да, врач.

– …скажу: талант, гений – это всё шизофрения. Но не та, с какой укладывают в клинику, а другая, которая идет на пользу. Талант, как и шизофрения, – это идея фикс…

– А что такое юмор?

– Это то, что отличает человека от животного. Хотя, может, у животных есть юмор, но мы его не понимаем, мы в другом измерении живем…

– Про вас говорят, что вы прекращаете отношения с людьми, если у них нет чувства юмора. Вы их вычеркиваете из своей жизни.

– Не вычеркиваю, но мне с таким человеком тяжело. Если человек не понимает юмора, это недостаток физиологический, интеллектуальный… Ну вот, к примеру, взять человека с одной ногой – могу ли я предложить ему пробежать стометровку? Не могу…

– Но вы можете ему спеть песенку «Хорошо тому живется, у кого одна нога», как вы это сделали в нежном возрасте. Юмор уже тогда бил из вас фонтаном.

– Это да. Дальше в песенке, которую я, не подумав, спел своему одноногому однокласснику, когда мы с ним играли в шахматы, были строки: «И портошина не рвется, и не надо сапога».

– Это, наверно, было ваше первое выступление в жанре юмора, черного юмора? Мальчик расстроился?

– Да не то слово.

– И наверно, подумал, что вы фашист.

– И правильно подумал. Потому что я сам не понимаю бестактного юмора.

– Сколько вам было тогда лет?

– Десять. Мне казалось, что это смешно! Дети часто не понимают, что тактично, что нет…

– Да и взрослые вообще тоже не очень.

– Да… Процентов шестьдесят сегодняшних пародий построены на бестактности. Можно как угодно относиться к политикам, но спрашивается: зачем строить пародию на дефекте речи больного человека? Что, Брежнев специально так говорил? Он был болен.

– Болен – иди в больницу. А на трибуну не лезь. Смешить почтенную публику.

– Ну, это уже другое… А зачем смеются над родимым пятном Горбачева?

– Думаю, обыгрывают ту мысль, что-де Бог шельму метит.

– Однократно это шутка, может быть, и изящная, но бестактная и оскорбительная. Или вот шутки по поводу Ленина и Крупской…

– Мы с вами этого не понимаем, и потому у нас никогда не будет таких тиражей, как у желтой прессы.

– Это так…

– А помните, у вас был такой гэг: вы в школе подкладывали отличникам в портфель говно.

– Было один раз. В четвертом классе. Еще шла война, а я уже вернулся из эвакуации в Москву и учился в школе № 597 – это неполная средняя, на Соколе. Этот отличник был слишком образцовый, и мы его поставили немножко на место. Я до сих пор считаю, что это нормальная вещь. На уровне мальчиков легкая издевка.

– Кусок был большой?

– Ну сколько удалось подцепить. Мы с портфелем побежали к сортиру-скворечнику и там сделали вклад.

– Ну и как он?

– Возмущался.

– Потом он вырос, стал чекистом и отомстил – запретил вас пускать за границу.

– Нет, то был другой отличник.

Казино

– Вы потом это говно, как известно, обыграли в романе «Рукописи возвращаются». Эта ваша самая знаменитая книга написана про глубоко советский быт. С тех пор жизнь сильно изменилась…

– Да, с тех прошло много времени, этот романчик был напечатан в журнале «Юность» в 1986 году. Недавно один из моих знакомых сказал: «Это же была культовая вещь, сделай продолжение!» И я его написал по принципу «двадцать лет спустя». Полный текст я назвал «Джекпот подкрался незаметно». Самое интересное: люди, которые не знают, что такое джекпот, думают, что это означает по-английски то, что подкрадывается незаметно.

– Название книжки очень неслучайное. Вы серьезно играете. У вас лудомания?

– Я люблю этот процесс, но игрок я несерьезный. Чтоб быть серьезным, надо иметь очень много денег, столько, чтоб их не считать. Таких, каких у меня нет… Я люблю играть, но играю очень осторожно. У меня своя методика… Сам я не лудоман, но знаю, как излечить человека от лудомании.

– Ну и как?

– Когда вы выиграли какую-то сумму, немедленно бегите и купите себе то, о чем мечтали, но не могли себе позволить. А теперь можете, и это не скажется на вашем бюджете! Завтра вы увидите, что у вас есть нужная вам вещь, а могли б засадить все деньги.

– Неужели на кого-то подействовал этот наивный прием?

– Такое было!

– Мне кажется, вы про себя рассказываете. Только вы на это и повелись.

– Да, я. Но кроме меня было еще несколько человек, которые вняли моему совету! Надо понять, что нельзя путать казино с золотой рыбкой, которая исполняет желания, а себя – с Иванушкой-дурачком, который обладал безграничными возможностями.

– Другого народа у меня для вас нет. Раз уж вы остались в этой стране.

– Помнишь анекдот: «Человек мечтательно говорит: “Эх, если бы у меня было много денег!” – “Ну и что бы было?” – спрашивают его. Тот со вздохом отвечает: “Их бы у меня уже давно не было”».

– Сколько всего вы проиграли? Миллион?

– Нет, куда мне! Ну тыщ сто за все время. Казино для того и есть, чтоб человек играл и получал от этого радость. А когда вы видите человека, который коллекционирует бабочек, или картины собирает, или любит хорошо одеваться, вы же не учите его, как ему тратить свободные деньги…

– Но на бабочках не проигрывают квартиры.

– Ну, это уже болезнь.

– Так о чем и речь.

– Надо забыть о том, что в казино можно стать миллионером.

– Можно! Если ты пришел туда миллиардером…

Оранжевая тема

– Одна из ваших самых громких удач – это «Оранжевая песня».

– Мы ее с Гориным написали в 1964 году.

– Она отовсюду тогда неслась.

– Мы ее написали для грузинского эстрадного оркестра под управлением Константина Певзнера. Он написал музыку, а нас попросил сочинить слова. Певзнер нам объяснил, что этот проект делается для девочки восьми лет, которая потрясающе поет джаз. Ее имя Ирма Сохадзе. Она, кстати, сейчас жива-здорова, живет в Тбилиси, стала известной телеведущей. Как и многие в Грузии, страшно переживает по поводу того, что отношения между нашими странами испортились. Она страдает из-за этого нравственно. А песню до сих пор поют! Настя Стоцкая стала лауреатом в Юрмале, исполнив именно эту песню. И Марина Влади ее пела… Когда в Киеве был Майдан, песня стала неофициальным гимном оранжевых. Один депутат рады даже предложил сделать меня народным артистом Украины.

– И?

– Слава богу, это не восприняли всерьез.

– Ну да. А то б вас выслали из России.

– У меня был бы шанс стать президентом Украины.

– Не, по пятой вы бы не прошли.

СRYSTALинская

– Недавно по ТВ прошел очень тонкий сюжет про вашу первую жену, Майю Кристалинскую. Вы там так тепло про нее рассказывали.

– Она была удивительно талантливым и одаренным человеком. Притом что не имела никакого музыкального образования.

– В отличие от вас.

– А что было у меня? Два класса музыкальной школы по классу виолончели.

– У других не было и этого.

– Но, как видите, выясняется, что можно и без образования.

– Вы с ней недолго прожили.

– Полгода. А потом расстались. Без ссор. И сохранили хорошие отношения.

– Говорили, что вы на ней женились на спор.

– На спор? Это не было спором… Все было иначе. Я услышал, как она поет…

– О, я тоже помню этот голос…

– Это было в ЦДРИ, играл оркестр под управлением Саульского, а она пела – великолепно. Я до сих пор люблю женщин с хорошим музыкальным слухом.

– А ноги и все такое прочее?

– Плюс она была очень хорошенькая. Я на нее запал. И мой друг Юрий Кадашевич, он не даст соврать, говорит: «Аркан, а слабо тебе жениться на ней?» – «Не слабо». И так случайно получилось, что мы познакомились, и я на второй день сделал ей предложение.

– Со мной такое тоже бывало… (Два раза.)

– И она согласилась. Это был 1957-й, я закончил уже мед, а она – МАИ и работала в КБ у Яковлева. Она была старше меня на год. А через полгода стало ясно, что это ошибка.

– У вас осталось чувство, что это трагедия всей жизни?

– Нет. Ошибка не была трагической. Это было – и прошло. Я был тогда никем, и она никем.

– Кто был никем, тот станет всем.

– Потом она стала великой певицей. Она с самого начала подавала надежды, я был рад ее успеху. Она его заслуживала.

Вася и Пьер

– Еще одно громкое ваше произведение уровнем не ниже «Оранжевой песни» – это ваш сын Вася.

– А. Надеюсь, что это лучшее мое произведение. Ему в тягость эти телерепортажи, хотя он делает их очень профессионально. И поэтому он сейчас контракт с НТВ наполовину сократил. Он литературно очень одаренный: сделал прекрасный перевод романа «Полная иллюминация». Это литература высочайшего класса. Недавно Вася перевел еще один роман, который скоро выйдет, того же автора. Думаю, что Вася на пороге создания своего собственного романа. Ему сейчас сорок, уже пора…

– А вы чем занимались в его годы?

– Это был, значит, 1973-й… Мы с Гришей в том году сделали в Театре Сатиры замечательную работу, она стала брендом: «Маленькие комедии большого дома». Смешная пьеса. По содержанию она не соответствовала тому времени, но тем не менее каждое 7 Ноября ее запись крутили по ТВ. Там же были такие великие актеры! Миронов, Державин, Ширвиндт, Папанов, Пельтцер… Кстати, 1973-й – это был последний год нашей совместной работы с Гришей Гориным. Мы решили разбежаться. Это не было ссорой. Просто мы стали себя ловить на том, что самое лучшее, что каждый из нас придумывал, он не вываливал в общий котел, а берег для себя.

– Может, Ильф с Петровым тоже бы разбежались, проживи они подольше.

– Может быть…

– Аркадий Михалыч! Вот смотрите. Вы – русский писатель. Один сын у вас американец. Другой сын – француз. Просто глобализация какая-то!

– Да, глобализация… Французский сын – результат одного моего осознанного длительного романа. Она была убежденной галломанкой. И католичкой. Когда она была беременна, ее духовник сказал: «У тебя будет сын, его надо назвать Пьером и отдать учиться в Парижский университет». Когда мальчику исполнилось два года, она вышла замуж и уехала во Францию. Пьер говорит по-русски прекрасно, но он, с его европейской наивностью, – абсолютный француз. Я летал туда к нему на свадьбу… И можешь себе представить, на свадьбе я познакомился с очень интересной женщиной. Как-нибудь в другой раз про это.

Медицина

– Аркадий Михалыч! Вы были врачом. Вы сейчас могли бы кого-нибудь вылечить?

– Нет-нет. Диагноз поставить я могу, у нас в первом меде была очень сильная система диагностики – о-о-о! А лечить бы не взялся. Вообще же моя самая большая заслуга перед нашей медициной в том, что я в ней всего три года проработал, а не больше.

– У вас есть свое кладбище, как у всякого врача? Залечили кого насмерть?

– Нет, но я был свидетелем. На моих глазах это происходило. Я проходил практику в 24-й больнице, это на углу Каретного Ряда и Бульварного кольца. У меня был больной с язвой желудка, архитектор известный. Человека вроде вылечили, и он должен был выписаться в одиннадцать утра. Его пришли забирать родственники, они принесли цветы и две корзины яблок, чтоб отблагодарить медиков. И тут дежурная сестра зовет меня к больному. Я подбегаю, смотрю на него и понимаю, что у него тяжелейшее желудочное кровотечение.

– Как вы это поняли?

– Ну, глаза закатились, пульс никакой… Я держу его за руку и, чтоб пробиться к сознанию, говорю: «Вы слышите меня, вы слышите? Как меня зовут?» Он сказал, очень тихо: «Аркадий Михайлович». Это были его последние слова. Врач мне говорит: «Идите и сообщите эту весть родственникам».

– А корректно было посылать практиканта?

– Да. Пусть знает – это же медицина… Ну, я пошел и сказал. Этого я никогда не забуду…

– Вы пошли в медицину спасать человечество и лечить нищих негров, как Швейцер, или это был бизнес-проект, верный кусок хлеба?

– Ни то ни другое. Я в восьмом классе увлекся Павловым – рефлексы, собаки, в таком духе. И по наивности своей не предполагал, что для этого надо идти в мед. Но проблемы в этом не было: я закончил школу с медалью. Но один мой друг меня сбил, и я пошел с ним поступать в Геолого-разведочный, на геодезический факультет.

– С гитарой, типа, у костра.

– Тогда все только начиналось! Я отдал документы, но меня мандатная комиссия…

– …по пятой.

– …и по отсидке отцовской (за финансы), по всем делам. И я еле успел подать заявление в мед, в последний день, 31 июля 1951 года.

– Вы опасно приблизились к серьезному делу – «делу врачей».

– Да. И я его познал в 1952-м. Студентов, правда, не забирали, но требовали, чтоб они клеймили преподавателей, которые только вчера еще вещали с кафедры. Это происходило на моих глазах!

– А вы лично клеймили?

– Я – нет. Даю слово! Слава богу, от меня не требовали, чтоб я выступил.

– Почему?

– Потому что я был уже герой художественной самодеятельности. Сочинял, играл…

– Студент А. М. Штейнбок подавал надежды.

– Да, я был тогда Штейнбок. Только в 1964-м стал Аркановым.

– А идиш у вас как?

– Нет, ни языка, ни традиций родители мне не передали. Сами они иногда, чтоб от меня что-то скрыть, перекидывались какими-то фразами на идише, но меня не учили. Обычная советская трудовая семья…

– Скажите, а какие качества толкают евреев в медицину?

– Трудно сказать… Что касается 1951 года, то тогда шесть лет как закончилась война. Столько мужиков было выбито… В моей группе было двенадцать девчонок – и я один. Геология, физмат – там пятая графа была важна, смотрели на происхождение. А у нас… Девчонки же быстро выходили замуж и забывали, что они врачи. Так что в медицинский шли многие отбракованные из других вузов, нас таких брали, закрывали на нас глаза. В итоге было воспитано замечательное поколение ученых мужиков, которые работают до сих пор. Если у меня что, иду только к тем, с кем учился в меде. А учился я с серьезными людьми: Валерий Шумаков, Александр Коновалов… Из творческих людей, кстати, многие закончили мед: Гриша Горин со мной учился, Лившиц и Левенбук (передача «Радионяня»), Вася Аксёнов (правда, в Питере).

Патриот

– Как получилось, что Аксёнов, наполовину русский, уехал, а вы всё тут?

– У меня на этот счет никогда не было сомнений, ни одного момента! Я всегда знал: заставить меня уехать может только прямая угроза моей жизни и жизни моих детей. Я ведь русскоязычный и никакой другой. А что такое творчество? Это вдох и выдох. Выдох – это когда я отдаю. А вдох – это как меня воспринимают. Вдохнул – могу снова выдохнуть…

– То есть уехать это для вас значит покончить с творчеством?

– Когда настанет момент, что я не буду тут нужен, поеду к Васе доживать остаток дней. И это не размалеванное слово «патриотизм». Ну не могу я без этого всего – без Москвы, без языка… Хотя я люблю Нью-Йорк, обожаю, и вообще Америку.

Пока пишется, пока в России есть интерес к общению со мной – никуда не уеду. Как только у человека пропадает востребованность, пропадает азарт и он с этим соглашается, тогда он и становится старым. Это может произойти как в семьдесят пять лет, так и в двадцать пять…

Артлото

– Известно, что вы придумали передачу «Артлото».

– Это было в 1970 году. В моде было «Спортлото». И я тогда придумал завести переписку со зрителями, чтоб они угадывали шесть из сорока девяти известных актеров, а угаданные выступали. А кто угадал, тот получит приз: пластинку или телевизор. Программа пользовалась огромным успехом и держалась в эфире много лет. А я в ней продержался всего полгода. Потому что руководство ТВ требовало, чтоб я придумывал письма от зрителей, причем идеологически выдержанные. А мои рассказы, которые я туда вставлял, они вырезали. И я сказал: «До свидания».

К7-88-00

– У вас так и нет телефонной книги.

– Есть, про запас. На всякий случай. Но я ей не пользуюсь, и так все номера помню. Вот довоенный телефон моего отца: К7-88-00. Я все помню…

– Ну раз вы все помните, скажите, какой был курс доллара в 1947 году?

– Да, поймал ты меня… Я даже не знал в 1947 году, что бывает доллар. Я в коммерции полный ноль. Ко мне в конце 80-х пришел мой приятель и предложил купить у него пятнадцать тысяч долларов по три рубля за доллар (интересно, что за курс такой? – И. С.). А у меня только как раз было накоплено сорок пять тысяч рублей. Но это мои единственные деньги! «А что я с долларами буду делать?» – «Дурак, через год-другой они вырастут в цене!» Потом доллар точно вырос… Но было уже поздно.

Хлеб

– Вы иногда сетуете, что не можете прожить литературой, вынуждены подрабатывать, как мальчик.

– Хорошо зарабатывать можно литературой определенного рода (Донцова, Маринина), какой я писать не умею.

– А ведь были времена, когда у вас денег куры не клевали!

– Да… Когда у нас с Гришей Гориным в восьмидесяти двух театрах страны шла пьеса «Свадьба на всю Европу», мы в месяц получали каждый приблизительно по тысяче рублей.

– Бешеные деньги.

– Да. Но я все спустил на ипподроме. А Гриша купил квартиру.

– А у вас уже была.

– Ну что значит была? Однокомнатная. Возле Кукольного театра, на Самотеке. Мы жили там с женой.

– Известно, что вы работаете на корпоративах, я сам вас там иногда вижу. Не обидный заработок?

– Мой принцип такой: я не допускаю прогиба под публику. Если люди, которые приглашают, ожидают, что я буду корячиться и исполнять «Мурку», – не соглашаюсь. Не надо мне такого. Главное, самому получать от работы удовольствие… Если не получаешь его сам, то и никто не получит. Но должен сказать: люди с деньгами чаще приглашают Сердючку, а не меня. Один мой знакомый отмечал день рождения на острове Аруба. Сказал мне, что хочет пригласить Киркорова. Я говорю: «Имей в виду, это дорого». – «Меня не волнует». Ну и что в итоге? Ты знаешь, говорит, я подумал: зачем платить Киркорову сотку да еще посылать за ним личный самолет? И взял за семьдесят пять тысяч Тину Тернер. Вот и все…

– «Не стоит прогибаться под изменчивый мир…» Вы часто это повторяете.

– Да. Потому что я люблю Макаревича. И «Машину времени» – все ее составы.

Музыка

– Вы жестко и прямо шли в музыку. А тут война. И пришлось менять жизненные планы.

– Да. Музыку я всегда любил, и классическую, и джазовую. И обожаю до сих пор. Но – музыка не стала моей профессией. Хотя я много текстов к песням написал… Но для меня музыка осталась фоном всей моей жизни.

– Вы есть даже в караоке, песня эмигранта в Нью-Йорке: «А я, тупица, скучаю по Москве. И мне не спится, и дырка в голове…» Откуда, кстати, дырка?

– Ну, в смысле, странность. Это я написал в 1991 году, когда приезжал к Васе в Нью-Йорк. А музыку написал Игорь Крутой, мой товарищ. Буйнов эту песню на каждом выступлении поет. И говорит: «Умирать буду – не забуду эту песню». Я не только слова сочинял к песням, я даже научился играть на трубе, когда был студентом! У меня был ансамбль свой, который деньги на танцах зарабатывал.

– Жилка у вас была коммерческая.

– Жилки не было.

– Но бабки были.

– Какие бабки? Три выступления в месяц на студенческих вечерах, по пятьдесят рублей на брата. Итого сто пятьдесят, а это зарплата инженера. При стипухе двадцать два рубля.

Путин

– А вот еще одна халтурка. Я слышал, вы вызывались писать речи Путину.

– Я смог бы. Я присматривался к нему внимательно. Мне кажется, мне понятна его стилистика…

– Вы встречались?

– Да. Он, еще будучи премьером (но уже было ясно, что станет президентом), приезжал на встречу с членами Русского ПЕН-клуба, членом которого я являюсь.

Там много талантливых людей, которые были если не стопроцентными диссидентами, то, по крайней мере, диссидентствовали. Люди задают вопросы, а я молчу. Путин говорит: «А что Арканов ничего не говорит?» Я сказал, что ближе к концу выскажусь. Он не забыл и после спросил: «Ну а где вопрос Арканова?» Я ему сказал: «Владимир Владимирович, дарю вам фразу: добро надо сеять, а зло – сажать».

– А, так это, значит, вы ему порекомендовали Ходора посадить!

– Нет, я говорил «сажать зло», а не Ходорковского.

– Тут ключевое слово не «зло», а «сажать».

– Нет-нет. Путин тогда засмеялся, все захлопали, это пошло в эфир.

– А «мочить в сортире» – это тоже вы фразу подарили?

– Это не мое.

– Ну не скромничайте!

– Нет, я такого не мог сказать.

– Ладно-ладно. Я пошутил.

– А потом ко мне подошел мой друг Фазиль Искандер и говорит: «Фраза хорошая, но надо дополнить ее такими словами: “…если пересажать все зло, то некому будет сеять добро”».

– Смешно. И вы, значит, присматривались к Путину.

– Да. По тому, как мы пообщались, мне показалось, что я его понимаю – не в том, что касается политики, – но по философии, по психологии…

– Если б вы стали ему писать речи, его, может, стали бы больше любить.

– Его и так любят. Но, может, меня б перестали любить! В общем, на той встрече я увидел Путина как личность. Я запомнил, как он мне смотрел в глаза…

– Большой у вас опыт общения с чекистами. Копился с 1951 года, с «дела врачей», с задержания на митинге в 1963- м – и вот накопился.

– Да, действительно…

Меж тем беседа наша подошла к концу, а вместе с ней и ужин. Или наоборот.

– Что будем брать на десерт, Аркадий Михалыч?

– Десерт я не ем. А вот выпью я еще рюмку водки – это лучший десерт!

Такой он, рецепт творческого и всякого прочего долголетия! От Арканова.

Запишите себе куда-нибудь, чтоб не забыть.

Александр Архангельский:
«Популярность – она не очень дешевая»

Этот литератор принадлежит к самому, может, удачливому слою пишущих – они уехали из России, а после вернулись. И в итоге в пиаре сильно выиграли у тех, кто все это время жил дома, что не очень справедливо. Но ничего не поделаешь: русская культура – я про сегодняшний день, а не про дореволюционных покойников – провинциальна, и для успеха провинциалам надо засветиться «в столице», то есть на Западе.

Обваливается ли русская культурная жизнь? Если да, то можно ли как-то поправить дело? Что для этого может сделать писатель? И что делает? Каков шанс на успех?

Александр Архангельский родился в 1962 году в Москве. В 1984-м окончил Московский пединститут им. Ленина, в 1989-м защитил кандидатскую. Преподавал в своем вузе (до 1991 г.), после в Женевском университете (1991–1998). Работал в «Известиях», где дослужился до замглавного.

Сейчас преподает журналистику в «Вышке». Ведет передачу «Тем временем».

Автор книг «Герои Пушкина» (1999), «Александр I» (2000), «Русская литература XIX века. Учебник для 10 класса» (2000), «1962» (2008), «Страшные фОшЫсты и жуткие жЫды» (2008), «Цена отсечения» (2008).

Позиционирует себя как грек.

Отец четверых детей от двух жен.

Женева

– Саша! Ты особенно знаменит тем, что преподавал в Женеве. Круто! И это ж надо – так знать французский!

– Я не говорю ни на одном иностранном языке.

– О! А как же ты преподавал?!

– На одном курсе у меня была переводчица, я читал лекцию, а она тут же переводила. А на другом – ассистентка, которая сначала изучала все тексты с ними, а потом я им что-то рассказывал. Они должны были слушать по-русски.

– Но как же ты, живя и даже работая в Женеве, умудрился не выучить французского?

– Вокруг все говорили по-русски. Это я про университет. А в банке, в ресторане и автобусе я и так объяснюсь на любом языке. А чтоб разговоры разваривать со швейцарцами – такой нужды не было и нет.

Чаепитие с Путиным

– Прекрасно. Говоря о тебе как о литераторе, мы не можем умолчать о том, как писатели (ты в их числе) сходили на встречу с Путиным.

– С читателем.

– На которого ты наехал. Начав его бестактно расспрашивать про Ходорковского. И про прочую крамолу.

– Ну все, что я мог за это получить, я уже получил. От всех, кто мне симпатичен, я получил по рогам по полной программе.

– А тебя за что ругали – что ты раскачиваешь режим? Что ты должен был показать любовь народа к вождю, но не сделал этого?

– Нет, что я не должен был туда ходить.

– Это говорили люди, которых позвали, а они не пошли? Мы знаем таких…

– Нет, ругали люди, которых не звали. «А если уж пошел, то должен был требовать как минимум отставки Владимира Владимировича», – говорили они.

– Или, на худой конец, совершить харакири.

– Харакири – или акт самосожжения в его присутствии.

– Завистники обвинили тебя в том, что ты использовал ситуацию и пропиарился.

– И что укрепил режим. Сережа Пархоменко сказал, что я дал Путину пас под правую руку.

– Имея в виду что, футбол?

– Нет, теннис.

– А. Но мы же не можем, глядя друг другу в глаза, сказать, что замысла пропиариться не было? И что в итоге элемента пиара тут не было?

– Мы не можем сказать, что в итоге не было пиара. Но, видит Бог, замысла пиара не было ни на йоту. А дальше, конечно, это в итоге обернулось пиаром.

– Что для писателя всегда позитив.

– А что значит – позитив?

– То, что на одних книжках далеко не уедешь. Писатель в наши дни ничего не может достичь без скандала, без телевизора, без родства с Собчаком, а лучше, чтоб все вместе. Я говорю, что это хорошо и правильно. Меня б позвали к Путину – я б пошел. И может, ляпнул бы чего. А может, и зассал бы.

– Скажу честно: я пошел посмотреть. Я даже не знал, доберется ли до меня очередь. До многих очередь не дошла, потому что Андрей Георгиевич Битов проговорил 45 минут. Я не против, я просто рассказываю. А изначально я пошел, потому что интересно. И если дойдет очередь – тогда сказать, что думаю. Единственный упрек, который я принял по этому поводу, – тот, что высказал Сергей Гандлевский: «Негоже русскому литератору задавать вопросы президенту или, там, премьеру. Надо слова говорить! Ты, премьер, должен делать то, то и то».

– А ты сбился на вопросы, – ты же и журналист тоже.

– Нет. Нет! Просто времени у него не было, я поймал его за фалды, когда он уже убегал. На встречу с Тимошенко. Просто ему положили на стол бумажку – а я сидел рядом, по алфавиту, и прочел ее: «18.00 – Тимошенко». И мне стало понятно: либо я зря пришел, либо надо успеть встрять. Я встрял.

– И ничего страшного не случилось. Сидишь себе в кабаке…

– Выпиваю с тобой водку. Да, но если б я не пошел, я точно так же выпивал бы водку с тобой.

– И тоже был бы сыт, пьян и нос чтоб в табаке.

Служенье терпит суету

– Вот я почему с тобой заговорил про пиар? Потому что вот есть схема, довольно широко распространенная. Я бы даже сказал классическая – когда сидят писатели в тиши, в глуши и сочиняют. А ты все время в ящике вещаешь. Вместо того чтоб уединенно творить в Ясной Поляне какой-нибудь, в Болдино или в Овсянке.

– Надо построить сначала Ясную Поляну. А если серьезно, то на ТВ я появился всерьез и надолго девять лет назад, а первую книжку издал двадцать лет назад. Есть разница? Есть работа, которая дает деньги и некоторую социальную реализацию. И есть книжки, которые могут приносить доход, а могут не приносить. Принесут – отлично, нет – и ладно. Вопрос тут в другом: не скурвился ли я? Так про это лучше тебя спросить. Почему я должен быть сам себе судьей?

– Это мне меньше всего интересно – скурвился ты или нет. Это настолько твое интимное дело!

– На ТВ я пришел, когда мне было сорок, у меня кое-что за плечами было. Крышу у меня не снесло. Наркотической подсадки на ТВ у меня нет.

– Все так говорят. Кто же из ваших признается, что он головой тронулся в Останкино? Никто не признавался пока что.

– Это для меня просто способ максимального заработка в гуманитарном сегменте, в котором я хочу остаться. Если б я хотел зарабатывать миллионы, я б давно ушел в бизнес. Я это умею, как и многое другое. Но это мне скучно.

– Ты что, торговал чем-то?

– Активами чужими на фондовом рынке. Квартирами тоже. Но все это смертельно скучно.

– А служенье муз не терпит суеты.

– Но это Пушкин сказал Дельвигу, а после добавил – «а у меня-то не получилось»!

– Но уж на ТВ он точно не работал.

– А не было ТВ.

– Вечно ты найдешь отмазку. Да и достал ты уже меня своей ученостью. Здесь тебе не Академия наук, чтоб хвастать своей эрудицией. Но ты, короче, по-любому не едешь в глушь, чтоб там ожидать диалога с высшими силами.

– Ну, диалог – либо он есть, либо его нет. А удрать от суеты хочу и рано или поздно удеру.

– Вот чтоб не было поздно. А то настанет момент, когда тебе надоест и ничего уже не захочется. Пушкин уже в твои годы, не говоря уж про Лермонтова…

– А еще же был Лев Толстой.

– Ну я понял, это – твоя позиция. Отказываться от суеты и от дешевой популярности ты не намерен.

– Она не очень дешевая. Ты вот все про ТВ да про ТВ, – а ты мне лучше приведи примеры, где я скурвился!

– Я тебе не судья. И ты, конечно, имеешь право съедать свою жизнь, тратя ее на зарабатывание денег. Ну а что? Ты многодетный отец, это оправдание. Но как писатель – ты теряешь много шансов в погоне за бабками. А приобретаешь ты как ТВ-ведущий – славу и бабки… Рейтинги, в конце концов.

Ну интеллигент

– Скажи, а ты ведь себя позиционируешь как интеллигент? – Под этот вопрос мы выпили. – Дай, кстати, свое определение.

(Я сам не возьмусь, потому что себя к интеллигентам не причисляю.)

– Интеллигент – это российский интеллектуал, который ощущает, что у него есть высшие этические полномочия. Этот вопрос меня мучил лет двадцать назад, а теперь поезд ушел, и это вчерашний день

– Ты как бы такой интеллигент-расстрига.

– Что-то во мне от интеллигента осталось. Конечно, я чуть-чуть прячу этот интеллигентский пафос за иронией. Что было по-настоящему дурно в советской интеллигенции? Это почти масонское ощущение избранничества. Не просто этическая ответственность, взятая самозваннически, никто на тебя ее не возлагал, ты сам себе ее присвоил. Ответственность – это одно, а право без конца всех учить, и ставить на место, и рассуждать о том, что мы бедные, мы честные, – этого права никто не давал. Да и потом, всегда можно найти более бедных и более честных. Насчет себя я сказал; да и ты, думаю, тоже такой интеллигент нормальный. Только интеллигент десятых годов XXI века – вот он такой. Как бывает жизнь после смерти, так бывает и интеллигент после интеллигенции.

– Она вообще рассыпалась.

– Как же она рассыпалась, когда мы сидим с тобой водку пьем? Только вместо кухни у нас кабак.

– Моя самая любимая история про писателей такая. Дочка Довлатова ему сказала: «Папа, раз уж ты писатель, то почему б тебе не написать такую книгу, чтоб ее все покупали и у нас наконец появились бы деньги?» И еще есть Роулинг которая на Поттере заработала миллиард долларов. Тут бы хоть миллион сшибить! Согласившись с тем, что мы в тысячу раз дурней ее…

– Нету у нее никакого миллиарда!

– Ну, я так плотно за ней не слежу, но она не бедствует.

– Литература может принести деньги, а может и не принести. У тебя должны быть с чем-то в жизни любовные отношения, а не прагматические. Я вот зарабатываю на ТВ, а книги пишу, не думая о том, дадут ли они доход. Я не собирался пятнадцать лет назад зарабатывать деньги на ТВ!

– Ты так говоришь, как будто перед тобой вечность, – в этом мире.

– Конечно, я всю жизнь хотел молчать и думать, а приходится говорить и писать…

– Ты мог бы в сельской школе преподавать… А не бабло колотить.

– Эту часть жизни я прожил. То, что делают в конце, я сделал в начале. С восемнадцати до двадцати пяти лет я вел кружок во Дворце пионеров. Туда ко мне зашел как-то Дима Быков, – я учился в пединституте, а он был «пионэр». Он принес мне толстенный роман про летний отдых на байдарках. Я прочитал, мы поговорили – и больше он ко мне не приходил. Он хороший добрый парень. Майя Кучерская ко мне тогда ходила…

– Скажи мне теперь о судьбах России. Ты много говоришь о том, что половина нашего населения (46 процентов) книг не читает, в библиотеки не ходит, зарплата у библиотекарей копеечная, издают чаще всего ерунду, люди смотрят по ТВ разное говно, голосуют хер знает за кого, множество наших мечтает свалить на Запад. Что же дальше? Скоро все кончится, через десять-двадцать лет? Произойдет крушение по всем параметрам русской, то есть русскоязычной культуры? Если здесь останется некий этнос без культуры, он будет нерусский. Я не говорю, просто, что все плохо, – но хочу, чтоб ты ответил на все!

– Уехать? Я в 1998 году закрыл швейцарский контракт и не стал подавать на постоянное место…

– Это ты потому, что язык не выучил.

– При наличии русского языка и швейцарского паспорта ты обеспечен работой там пожизненно. Но – ты там гость, а здесь ты свой, хорошо тут или плохо, неважно. В гостях хорошо, если ты ненадолго… В общем, жить хорошо здесь, а отдыхать – там.

Литература в двух словах

– Теперь ты мне должен рассказать о том, какова сегодня русская литература, что с ней происходит и какие в наличии процессы.

– Скажу так. Время направлений кончилось, началось время стилей. Тебе сподручней писать так – пиши так, удобней этак – значит, пиши этак. Тебе завтра захотелось поменять жанр – прекрасно, меняй. Раньше были писатели-деревенщики, были городские. Были почвенники-западники, были реалисты-модернисты, эссеисты, критики и кто угодно. Сегодня это все умерло.

– Очень интересно. И фикшн сегодня не хуже нон-фикшена.

– Не хуже. Короче, было множество форм, куда ты отливал содержание. А теперь – было бы что отлить, а форма любая.

– Как хочешь, так и лей.

– А дальше тебя должны признать. Или не признать.

– Да и всегда у любого есть утешение – потомки оценят! А эти мудаки современники, они не в состоянии…

– Вот Быков, который постоянно ищет себя в разных формах. Где-то находит, где-то теряет. Наше дело выбирать – и я выбираю у него «Пастернака». И его роман «Списанные», над которым ему неплохо было бы еще годик посидеть. Кучерская, – у нее есть хорошие книжки. Правда, она не живет на них, но они достаточно большими тиражами выходят. Несколько вещей Андрея Дмитриева входят в короткий список – «Закрытая книга» например. Несколько вещей Прилепина – раннего. «Патология» в меньшей степени, «Санькя» в наибольшей, «Грех» в наименьшей. Один роман Сорокина – «Очередь» называется. Прекрасный был роман… Что ж до «Дня опричника»… хорошо, конечно, что человек после пятидесяти вдруг понял, что есть какая-то связь между окружающей жизнью и его судьбой. Но можно б и пораньше это понять. Конечно, Тимур Кибиров, Сергей Гандлевский. «Советские песни» Рубинштейна хороши. Его эссе считаю выдающейся прозой. Тут какая проблема вообще? Как говорил Гёте Эккерману: «Что с современными людьми происходит? Ни у кого нет мужества дожить до старости». Вот и у нас сегодня ни у кого нет замаха стать великими! Книжки есть, а замаха нет.

– А наши старики-классики? Васильев – Битов – Искандер?

– Мы про историю литературы говорим – или про то, что происходит сию секунду? Мы говорим про книжки, а не про людей.

– Но и старики пишут.

– Люди есть могучие, – но мы же о книжках.

Великая книга о великой стране

– Все-таки давай вернемся к русскому концу света. Ты ушел от ответа, а зря. Ведь нету же сценариев сохранения России? А позитивный сценарий – это ее разделение на несколько Россий. Желательно без катастроф и войн.

– Без катаклизмов невозможно распасться – такого не бывает!

– Привет, а СССР?

– Это Россия не заметила катастрофы. Не захотела заметить! А у тебя же афганская граница приблизилась! Таджикистан сожжен! У меня, между прочим, мама покойная последние несколько лет жила с таджикскими сиделками. Мы просто их не считаем за людей, а я с ними постоянно разговаривал. Это мы обошлись малой кровью, потому что нам повезло. А у них нет ресурсов, и потому – минимальный уровень цивилизации. Другое дело, что страна была обречена к моменту распада… Австро-Венгрия готовилась к развалу, но и то кончилось мировой войной… У России есть еще шанс не развалиться и переработать в нацию то разнородное население, которое есть здесь. И главный политический институт тут – школа! Главный политический предмет – литература!

– Ну тебе видней. Ты все-таки закончил пед.

– Да, закончил. И главное, чем я сегодня занимаюсь – пишу школьные учебники. Для 10-го класса я давно уже сделал, десять изданий вышло. А теперь для других классов пишу. Учебники – единственный всеобщий институт, который остается. ТВ теряет влияние, потому что, слава тебе господи, мы вступаем в эпоху дробного информационного мира.

– А как ты пропихиваешь учебники? Небось каждый бы хотел издаться миллионными тиражами, да с госзаказом. Не зря в издательстве «Дрофа» застрелили начальника, делили рынок выгодных книг.

– Я как раз в «Дрофе» издаюсь. Там застрелили дважды коммерческих директоров, после чего издательство было продано один раз, потом другой. Это никак не было связано с изданием учебников, а связано было с переделом бизнеса. Я же не в бизнесе, я просто приношу тексты. Дальше – рецензии, скандалы, скучнейшая работа. Тебе присылают 55 замечаний, и выясняется, что их писали авторы других учебников. Ты отвечаешь на все это, объясняешь, что в восьмидесяти случаях из восьмидесяти одного достаточно заменить одно слово, – и разбирательство и выяснения затягиваются на долгие годы. Денег это на самом деле не приносит.

– Не приносит денег – если сравнивать с телевизором.

– Да, если сравнивать с телевизором.

– Смотри что получается: фактически ты сеешь разумное доброе вечное! И работаешь, грубо говоря, по специальности. Учителем литературы.

– Да. Я перекладываю деньги, заработанные в одном месте – в другое.

– Вот как Лев Толстой учил крестьянских детей, так и ты их учишь. Только у тебя аудитория больше.

– Не думаю, что у меня тиражи больше, чем у издательства «Посредник», которое издавало учебные пособия Толстого. Таки у него были тиражи больше моих…

– Но в целом дело Льва Толстого…

– В надежных руках. До встречи в Ясной Поляне! Что еще тебя роднит с классиком, так это то, что Лев Толстой очень любил детей.

– И я люблю! Только у него было больше детей, и все от одной жены. У меня четверо, от двух жен, но росли совместно.

– С Толстым не все так просто. Особенно если учесть крестьянских детей, которые по отцу были графья, а по Галахе крестьяне. Отчего так много детей у тебя? Вера?

– Никой идеологии, просто так вышло. Я люблю детей, дети любят меня.

– По документам ты – реально многодетный отец. У тебя бесплатный проезд на общественном транспорте. Вот ты почему на метро ездишь!

– Как – бесплатный? Да ты что? Не знал. Пойду наведу справки! Я езжу только на метро, это для меня актуально…

– И такой серьезный вопрос к тебе. Хочешь же ты написать великую книгу? Чтоб девушки рыдали над ней? Или чтоб рухнул политический режим? Или коммерческий успех чтоб был? Или чтобы сказали: это роман века! Что это должно быть – сборник поэм? Или «Я обвиняю?» Или «Не могу молчать»? Видишь ты контуры этой книги? Угадываешь ее жанр? Или это будет не текст, а деяние – в том смысле, что уход Толстого из Ясной Поляне прозвучал громче его книг? Может, ты тоже уйдешь? В скит? В новый раскол, лидером которого станешь?

– Нужное подчеркнуть?

– Само собой. Видишь ты свою писательскую перспективу? Или твоя позиция такая: «Вали кулем, потом разберем»?

– Вали кулем.

– Я тебе дал прекрасные варианты, а ты выбрал самый скучный. Отвечай серьезно!

– Ну кем нужно быть, чтоб говорить: «Я напишу великую книгу». Для этого надо быть несчастным человеком, у которого мозги набекрень. Лев Толстой – и тот не писал великую книгу, а писал такую, какую мог написать, вывернув себя в нее наизнанку. Он писал по двенадцать вариантов текста потому, что у него был маниакальный синдром. Тебе дан шанс, ты можешь прожить десятки жизней, – что может быть привлекательней? И только потом, когда написана последняя глава, человек начинает чесать репу и думать, как бы это получше продать. А если человек планирует сделать сразу великую книгу – то кончается это Михалковым, «Великое кино про великую войну». Разве пришло бы в голову Льву Толстому сказать про «Войну и мир» – «Великая книга о великой войне»?

– Ну а хоть подумать такое мог Толстой?

– И подумать не мог. Он думал – как бы так написать, чтоб классно было? Вот человек влюблен, и он же не думает – будет у него брак или нет, сколько детей из этого брака получится, выпадут у него в старости зубы или нет. Но его трясет от радости в снопе света – и больше ничего нет. А закончили это – дальше начинаются дела.

– Пушкин писал – «только что закончил великую поэму цыганы, даже не успел еще вытереть взопревшие яйца».

– Или «Ай да Пушкин, ай да сукин сын», и плясать вприсядку – но потом, когда закончил! «Вошел школьник с “Архангельским” под мышкой», – такое могут написать. Про мой учебник. Когда-нибудь. А то, что публицистика моя не будет великой? – в этом абсолютно уверен.

– А учебник может быть великим?

– Может.

– Как «Математика» Магницкого.

– Да. «Грамматика» Смотрицкого. «Грамматика» Греча. Или Коккинаки, «Физика».

– Или Бонк.

– Да. Это – слава! А ТВ что – оно уйдет. Это искусство одноразового использования.

– Как презерватив. Ну что ты замолчал? Не огорчайся: презерватив – вещь очень полезная. Она нужна стране, народу – и плебеям, и интеллектуалам.

Никита Михадков: беда…

– А что происходит с Никитой Михалковым? Он же главный бренд русской культуры – и вдруг… Как-то он сдувается и не понимает, что происходит. Он даже призы сам себе вручал. Это меня огорчило. А так – кино себе и кино, после разгромных рецензий я ожидал худшего.

– Никита – это моя головная боль. Он был задуман как великий режиссер. И большой артист.

– Но он исчерпал себя.

– Он не просто исчерпал – он затоптал себя. Он такой грандиозный, что самого себя затаптывать ему непросто – на это потребовалось много лет. Он подавал самые большие надежды в новой русской культуре. Он мог перерасти из советского режиссера в режиссера российского, у него были для этого все возможности. И стать мировым – он мог! А дальше оказалось, что вокруг одни слабаки и бороться не с кем. Конкурировать же с самим собой он не смог. И потом, он мелочно мстителен и злопамятен. Художнику в таком случае конец. Он не может быть завистливым и мстительным, если он большой художник! Он великий человек, который разменял себя на мелочовку.

Албания

– Из всех твоих путешествий меня больше всего завела Албания. В которой я не был, я только много видел албанцев и отношение к ним в разных странах. Расскажи про Албанию!

– Албанцы уже Бельгию скупили всю. В Брюсселе на эту улицу, где рестораны, – туда же зайти теперь невозможно. Ее скупили всю албанцы! Отмыли свои криминальные денежки и теперь жулят несчастных посетителей. Албания – это бедная несчастная страна, в которой на 3 000 000 населения – 900 000 дотов. Всюду бетонные доты! В горах, на море, в огородах. Они ждали нападения со всех сторон – от СССР и Югославии до Америки.

– Как в Китае доменные печи были в каждом дворе, я видел. Албания, это что – злая карикатура на Россию?

– Это карикатура на здравый смысл. А если на Россию – то уж очень злая карикатура. Причем даже с мечтой о Великой Албании. В России ты видишь грязь, но здешняя грязь по сравнению с албанской – это просто немецкая чистота! Когда к морю подходишь, ты за километр видишь пакеты с мусором, выкинутые на дальних подступах к пляжу. Причем приштинские албанцы считаются у них грязными. Если селятся приштинские на побережье, то «настоящие» албанцы объезжают их отели стороной. Как в безумном чаепитии, там грязные тарелки не моют, а отставляют в сторону, и пачкают чистые. Тирана, их столица, загажена до предела. Богатые албанцы, заработавшие денег в Италии, приезжают и начинают строиться. Город – это котловина. Так они идут все выше и выше, строят все новые и новые дома – но мимо старого города не проедешь. Это кошмар какой-то. При этом есть милейшая внутренняя Албания, где живут христиане – это наполовину христианская страна, а вовсе не на 100 процентов мусульманская, как у нас пишут. У них было что-то вроде МММ, и, когда рухнула пирамида, они уничтожили в порыве раздражения свои электростанции. И теперь в центре Тираны в жуткую жару, когда вырубают электричество, все включают генераторы, и город покрывается сизым дымом. По сравнению с которым Москва – просто Черноморское побережье по чистоте воздуха. Это ужас, это пример того, как себя можно загнать в тупик

– У них есть понимание, что это особый албанский путь?

– Они только про него и говорят. И про Великую Албанию от моря до моря, про свою великую историю и про великого воина Скандербега.

– Леденящая кровь история! Но не то же ли делали и мы в Гражданскую? С 1917-го по 1921-й?

– А в 1934–1937? А что после войны?

Итого

– Саша! Ты все время сворачиваешь с разговора о развале России. Это все-таки реальный сценарий? Или не очень?

– Да, я его рассматриваю как реальный. Особенно после того, как я за последние годы регионов пятьдесят проехал и увидел, из чего это все состоит: из ссохшегося материала. Но пока есть шанс. Лучше я потом скажу, что ошибался, – а пока буду говорить, что шанс есть.

– А ты видишь позитивный сценарий для России?

– Не вижу. Но надеюсь, что он есть.

– И что нужно делать для спасения России сегодня?

– Школой заниматься.

– У тебя одно на уме. Наверно, какие-то люди в 1916 году строили школы. Был в этом смысл? И что стало с теми людьми?

– В 1916 году надо было строить школы. И в 1917-м еще были шансы… Тем более сейчас пока еще не 1916 год, а 1905-й.

– Ну ты даешь…

Андрей Битов:
«Главное, чтоб помереть не позорно»

Пожалуй, Битов – самый великий из живых русских писателей. Умен страшно, причем ум его не от эрудиции, не от образованности, а натуральный, природный. Ну а что вы хотите – человек всю жизнь только и делает что думает.

Его беседа очень густа и глубока, то и дело приходится переспрашивать. Быстро устаешь. И тут ничего не поделаешь – не просить же его сбавить интеллектуальный накал.

Его то печатали, то не печатали, но он мало на это обращал внимания – занимался собой и литературой. Писал, что ему в голову взбредет. (И говорит он настолько же бесцензурно. Не пытаясь показаться лучше, чем он есть, не приукрашивая себя, что очень симпатично.) Без оглядки на внешние обстоятельства. С советской властью он не конфликтовал – он ее просто не замечал. Его интересовали темы более долговечные.

Этим он и интересен. То же касается и его книг.

Андрей Георгиевич Битов родился 27 мая 1937 г. в Ленинграде, на Петроградской стороне. Блокадник.

Отец – архитектор. Мать – юрист. Пишет с 1956 года. В 1957-м поступил в Ленинградский горный институт. В 1957–1958 гг. служил в стройбате на Севере. В 1958 году восстановился в институте, окончил геологоразведочный факультет в 1962-м. C 1965 года – член Союза писателей. В 1978 году в США опубликован роман «Пушкинский дом». В 1979-м он – один из создателей бесцензурного альманаха «Метрополь». По этой причине до 1986 года не печатали.

Автор множества книг.

Награды: Орден «Знак Почета», орден «За заслуги в искусстве и литературе» (Франция), две Госпремии РФ (1992 и 1997), Пушкинская премия фонда А. Тепфера (Германия), Премия за лучшую иностранную книгу года (Франция) и многие другие.

С 1991 года – президент Российского Пен-клуба. Один из создателей неформального объединения «БаГаЖъ» (Битов, Ахмадулина, Горин, Алешковский, Жванецкий), распавшегося «в силу самобытности».

По примеру древних греков считает, что после семидесяти человек может позволить себе делать все, что хочет.

Четверо детей от разных жен, пятеро внуков от разных детей.

Зодиак

Мы встретились в начале 2009 года – незадолго до 80-летнего юбилея Фазиля Искандера. И конечно, поговорили про юбиляра.

– 1929-й – мощный год, много в нем писателей родилось. Кроме Фазиля это Алешковский, Кундера, Сергей Бочаров (литературовед), Конецкий, Шукшин – которого я лично не знал, но очень люблю как прозаика, и даже Кочетов. Таким же мощным по рождениям был и 1937 год – мой. Там все 12 знаков Зодиака. От Владимира Уфлянда – и кончая Высоцким. В марте в один день родились Распутин с Маканиным. В апреле Белла Ахмадулина. В июне – Юнна Мориц. В августе, по-моему, также и Вампилов. И в конце, в декабре, – Аверинцев. Вот что значит сталинский указ о запрещении абортов летом 1936 года! Вот такая получается история, очень неполиткорректная. Этому закону многие обязаны своим появлением на свет. А так-то заводить ребенка – тем более второго – под страхом ареста многие, может, и не стали бы… Я писал об этом в книге «Начатки астрологии русской литературы». Многие иронизируют над моим увлечением восточным календарем… А зря. Это серьезно! Есть определенные закономерности. Даже в XIX веке люди рождались порциями, есть все знаки Зодиака, зоопарк такой образовывался за 12 лет. Если перечислить писателей Золотого века, сразу видно, что они как яички лежат в корзинке. И Серебряного века это тоже касается. Ахматова – это 1889 год, Пастернак – 90-й, Мандельштам – 91-й, Цветаева – 92-й, Маяковский – 93-й, Георгий Иванов – 94-й, Есенин – 95-й… или я его с кем-то перепутал?

– А вы читали про себя, с позиций Зодиака, – похоже?

– Еще в самиздате ходила книжечка совсем уж для кухарок, простенькая, с гаданиями и всякой ерундой, и про гороскопы там тоже было. Оттуда первая моя информация. Я посмеивался, а потом нашел про себя такое: «Несерьезный Бык, в общем, очень выносливый». Это «в общем» – мне понравилось.

Уроки Армении

– В Армении вас любят и дарят серьезным визитерам богатый цветной альбом. И в альбоме про страну вообще – и перепечатан ваш старый текст в частности.

– Да, есть такое дипломатическое издание. Они у меня украли название, «Уроки Армении» – и так назвали весь альбом. Понятно, за что меня там любят, – за то, что я предал гласности геноцид армян, тогда это была под грифом «Для служебного пользования» тема. А за что здесь?

– Я там, ходя по коньячному заводу, с потрясением думал о том, что вы на этом заводе не были.

– В тот приезд, на неделю, когда собирал материал для книги – на заводе не был, но коньяк-то на столе был. И когда был опубликован мой текст, армяне бурно отреагировали на это. Первый секретарь армянского ЦК – кто тогда был? – вызвал Гранта Матевосяна, это мой друг ближайший армянский, и спросил: «Ты его возил?» Да, говорит, я возил. «Хорошую статью написал твой друг». (Книгу он называл статьей, обкомовское такое понимание жанра.) «Что хочешь за это?» А Грант ему говорит: деньги были бы, попросил бы у вас «Волгу», чтоб вы мне ее продали. Это был тогда верх престижности.

– Тонко он сказал.

– «Но денег нету, и потому вот что я попрошу…» А тогда шло слияние колхозов. И слили грантовский колхоз, откуда он родом, с соседним. Думали, станет лучше, а стало хуже. И Грант просит – разлейте обратно! Первый сразу вызвал какого-то клерка и говорит: «Распорядись». Дал указание. Грант говорит, что вышел окрыленный и подумал про первого – все-таки царь! Но ничего не было сделано.

– А я думал – и колхозы разъединит, и «Волгу» подарит.

– Нет. Потом Грант долго себя ругал за то, что на секунду обольстился властью.

– Тонко, тонко – художник и власть…

Ветеран Советской армии

Расскажите о своей службе в Советской армии. Как странно, что вы, такой человек, в нее попали.

– Да, слава богу, я этот опыт получил.

– Почему – слава богу?

– Тогда казалось, что это ужасно – но теперь ясно, что это было уместно. Довольно страшный был опыт… Он поднял мои детские мозги на более зрелый уровень. Тогда как раз особенно усилилась борьба за мир. И одновременно шла реабилитация, опустели зоны многие. В бывшие зоны, которые опустели, стройбат тогда и селили. Когда я туда попал, это была с виду настоящая зона – с проволокой, с вышками, с бараками, со всем, что положено. Склады были забиты обмундированием зэковским – и нас одели в эту асфальтовую черно-серую форму. Чтоб она зря не пропала.

– Это было похоже на театр. Вы попали в такую как бы массовочку…

– Над входом было написано «Добро пожаловать».

– А не «Arbeit macht frei».

– Ну вот в таком духе. Если сравнивать нас с настоящими зэками, то надо сказать, что прав у нас никаких не было, никаких – кроме права выбирать Верховный Совет СССР.

– Вы все-таки окунулись в жизнь пролетариата. А то всё с интеллигентами общались…

– Не совсем это был пролетариат. Как и те не совсем интеллигенция. В стройбат сброд поступал, кто попадал в конце призыва, люди, которых не хотели брать другие войска.

– Приличные люди то есть.

– Нет… Это были люди с мелкими сроками, с отклонениями разными, с недостатками физическими…

– И интеллигенты.

– Может быть. Я был с неоконченным высшим, в очках – они не знали, как меня применить, и потому старались спихнуть куда-то, переводили из одного стройбата в другой. И я побывал в нескольких таких зонах, проехал с севера Карелии до Коми. Потом, когда читал запрещенную гулаговскую литературу, то у меня картинка была, топонимика же знакомая.

– Если б Хозяин еще чуть протянул, то вы могли б побывать в тех же самых зонах в том же обмундировании, – но только не солдатом, а чистым зэком!

– Если б Хозяин?.. Нет, все вовремя происходит…

Случайно в писатели

– И дальше вы совершенно случайно попали в писатели. Удивительно!

– Это не совсем так. Это в стройбат я попал из-за литературы, неслучайно. А в литературу правда я попал случайно. Меня затащил в литобъединение мой приятель. Это было очень мощное литобъединение. Из имен назову такие: Горбовский, Кушнер, Городницкий… И многие другие. Значит, затащили меня… Это получилось, думаю, потому, что в этом возрасте ищешь среду себе социальную какую-то. И вот мне случайно повезло со средой. Меня спросили – пишешь? Пишу! – соврал я. Ну почитай. А что читать? И я прочитал стихи брата старшего. Они так поморщились – но приняли меня. Потом я стихи писать стал сам.

– А что вы прочли из брата?

– Я прочитал два стихотворения. В одном были даже строчки неплохие…

– Ну-ка, ну-ка!

 
– Необходимость и случайность,
Связь и борьба противоречий,
та-та-та… отчаянно
Остатки мыслей в ней калечащих.
 

И еще какие-то такие:

 
Не плачь, не жалей, не зови.
Что оттого, что нынче, как бывало,
Над прежними стихами о любви
Я по-мужски… та-та-та, та-та-та-та. –
 

Эти точно я прочитал.

– И чему же нас учит этот случай? Что в вас скрывался писатель, который внезапно выскочил наружу? Или что любой думающий и чувствующий человек может сесть и начать писать, хорошо причем?

– Ничему он нас не учит; просто судьба такая. И потом, я никогда не хотел служить, – это правда. Не любил я этого. А единственный способ избежать службы – вот он, писательство. Так что все совпало. Но, думаю, я потому стал писателем, что был читателем. Задним числом, когда излагаешь, то получается, что я родился писателем. Но это не так. А читал я действительно с упоением. Была пора такая, не было других массмедийных форм развлечения. Я читал, вычитывая слог хороших писателей. Позже, когда папа умер, мама, разбирая его письма, нашла одно с таким текстом: «Старший мечтает стать летчиком, а младший – писателем!» Летчиком – логично по военным обстоятельствам, а писателем в четыре-то года! – вот и судите сами. Я об этом понятия не имел, забыл, и мать не помнила. В блокадную зиму на вопрос «кем будешь?» я отвечал – писателем! Отвечал так, читать еще не умея!

– Вы, наверно, зато слушали, как вам читают? Помните это?

– Я ничего не помню, кроме холода и голода. Судьба видна назад, а не вперед.

– Назад?

– Вот когда назад смотришь, то видишь судьбу. А вперед смотришь – ничего не понимаешь. Утром проснулся – живой. Это чудо – организм продолжает жить.

Страшные диагнозы

– Кстати, что вы чувствовали когда всерьез заболели? Когда решался вопрос жизни и смерти?

– Почувствовал, что силы мобилизуются. Как во время войны боялась мать за отца – так во время болезни за меня боялись близкие. Ну, надо верить врачам и помогать им. И таких случаев у меня было два. В первом случае – я был вообще приговорен, так все думали. А во втором случае – вовремя «поймали». Врачи у меня были хорошие: Коновалов и Матякин. Я лечился у них в отделении головы и шеи – я это называл «отделение головы ОТ шеи».

– Хорошо звучит.

– Рак горла это был. Вовремя спохватились, и вот видите – я перед вами сижу. После операции. А если б это запущено, как у Венедикта Ерофеева – то…

– Его советская власть не выпустила на Запад, его туда звали на лечение.

– Она всегда была гуманной, власть.

– Значит, вам не было страшно, и вы думали, что все кончится хорошо.

– Да. Я не боялся. А боялись – близкие. Боятся, а может быть, и молятся. Помню, я шел как-то по Лондону и увидел вывеску: «Научно-исследовательский институт лечения молитвой». Я и сам молился, но, поскольку я человек хотя и верующий, но не воцерковленный, понял, что и молитв-то я толком не знаю. Так что молился я строками из классиков. Я, например, вместо молитвы шептал последние слова Гоголя: «Господи, как поступить, чтоб навсегда запомнить преподанный мне тобою в сердце урок». И еще строчкой из Пастернака: «О Господи, как совершенны дела Твои, – думал больной». Молился я за себя и за других. Я понимал, что если я уйду, то другим – моим близким – лучше от этого не будет… Вот недавно я ходил на выставку Юрия Роста в Манеже и встретил всю свою команду нейрохирургическую, и они меня узнали! Как-то так, значит, я себя вел, что они меня запомнили… Значит, я как-то отличался от других – в том числе и на хирургическом столе. Помню, операция проходила под местным наркозом…

– И вы что же, им анекдоты рассказывали?

– Нет, я потребовал зеркало заднего вида, чтобы видеть, как мне делают операцию. Смотрел и комментировал. Приговорен я был тогда вполне, процентов… больше чем на 90. Но мне только промыли мозги! Вот все слова точные: язык знает все. Думали, что рак – но его не было, а был просто абсцесс. Вымыли гной – и все.

– Повезло! А страшно, значит, не было…

– Тут не до страха. Я ж говорю – была какая-то встречная мобилизация. Они знали весь приговор, и для них было полным подарком и радостью, что больной оказался мнимый. Вовремя поймали…

– Хороший заголовок: «Андрей Битов. Промывание мозгов».

– Проделали мне дырку в голове… А потом, кстати, мода появилась – оставлять в голове открытую дырку: для связи с космосом. Некоторые сверлят специально.

– Ну а вы-то чувствуете связь с космосом?

– Нет, ну зачем так уж кокетничать. Я – нормальное существо.

– Может, вы это так легко перенесли потому, что по работе занимаетесь размышлениями о жизни и смерти?

– О смысле? Нет, тут иначе; я буровик по специальности (правда, пробыл им недолго, ушел в литературу), и вот я думал – вот они буром пройдут подкорку, войдут в кору…

– …и возьмут керн.

– Да… Найдут некое месторождение. Все было абсолютно так!

– Вам было сколько тогда?

– Человек попадает в критические точки, по моей трактовке восточного календаря, в 6 лет, потом в 18, 30, 42, 54 года. Вот у меня раз это было в 54. Человек в этом возрасте проходит нижнюю точку цикла. Шесть лет – это перед первым сроком, когда человек в школу идет. В 18 – в армию. В 30 жениться пора, в 42 – осуществиться, в 54 – может и концы отдать? Ну, там, плюс-минус… Все это, впрочем, условно. Но тем не менее – когда проходишь эти точки, надо к себе быть очень внимательным. Раньше было другое отношение к возрасту, а теперь все стали какие-то вечные.

– В каком смысле?

– Как еще Солженицын в «Крохотках» сказал про советского человека – «Мы не умрем». А впрочем, может, это и правильно. Не думать о ней ежесекундно. Главное – чтобы помереть не позорно. «Господи, я не готов!» – строчка из любимого негритянского spiritual. Я много занимался нашим негром Пушкиным в последнее время и увидел, что на всем протяжении жизни у него – готовность умереть сопровождает повышенную активность жизни.

Пушкин

– Много написано о том, что Пушкин был глубоко религиозен… Отсюда, наверно, и готовность?

– Верующим он был безусловно!

– Но когда пишут о его глубочайшей религиозности – что вы думаете?

– Конечно Пушкин, бедный, подпадал под действие всех идеологических кампаний, какие только были возможны. Кого только из него не пытались сделать! А он просто был живой. На все смотрел открытыми и честными глазами. Поэтому мог выражать весьма противоположные точки зрения.

– Вот как вы, например.

– Ну… А если я не хочу стоять и с Пушкиным рядом? Если человек независим – то он независим. И его никуда не удастся приписать. Пушкина не надо истолковывать, его надо хоть раз прочесть. Он не Христос и не Антихрист. Глупо ставить нас перед таким выбором!

Астафьев

– Вы были в одном клубе с Виктором Астафьевым.

– В каком?

– Как в каком? В Русском Пен-клубе.

– Я не уверен…

– Однако есть такая информация. Вы с ним очень разные, я вот о чем.

– Эта граница между почвенниками и горожанами, – ее же искусственно провели… Ему, правда, было не до этого деления, он был самостоятельной фигурой. Астафьев был мужик смелый, открытый. Им гордилась вся область, и даже обком ему помогал. Он был одновременно великий писатель и областного, и всесоюзного масштаба. Так что…

– А как ему пенсию перестали платить местные начальники, когда он стал власть поругивать? Как же им было не стыдно у него пенсию забирать!

– А им никогда ничего не стыдно.

Что есть элита

– Вы часто говорите о том, что не считаете себя элитой, – а кто ж тогда по-вашему элита?

– Элита – это какой-то вообще дерьмовый термин. Какая у нас может быть элита, когда всю породу уничтожили большевицким геноцидом? Последовательно же классы уничтожались!

– Вы вот говорите, что вы не элита – а у вас и родословная прослежена, и вон из Питера вы.

– Я в этом плане немножко исключение. Вообще же нужны поколения, чтоб человек вырастал ответственным… Я вот сейчас составляю автогеографию, надеюсь, успею дописать.

– Автогеографию?

– Да. Назову ее «ФИО». Раздела будет три – фамилия, имя, отчество. У меня к словесным упражнениям прибавляются мысли о том, что ты несешь в своем имени и как это влияет на жизненный ход.

– Насчет вашей элитности, которую вы отрицаете, – а пишете все-таки для яйцеголовых, а не для кухарок.

– Ну почему? Я пишу для читателя, а читатель – это, по-моему, такой же дар, как и дар писателя. Читатель – либо он есть, либо его нет. И образование тут не играет никакой роли. Если человек чувствует слово, то он, может быть, и прочитает мою книгу. Я очень не люблю эти разговоры о том, что я элитный, рафинированный, интеллигентный… (Хотя, может быть, это и так.) Но и нехорошо было бы, если бы я себя выдавал за пролетарского или крестьянского писателя. Нет, я считаю, что я пишу понятно. Я не стесняюсь текстов, которые написал полвека назад. И они стоят наравне с теми, которые написаны недавно. Через 50 лет некоторые мои тексты стали более доходчивыми.

– Для вас?

– Для читателя; я себя-то не перечитываю особенно.

– Так что же такое элита? (Вернемся к нашим баранам.)

– Элита – это всякая сволочь… Мы теряем лучшее, что у нас было, и приобретаем худшее. Так что нельзя сказать, что у нас от социализма, а что от капитализма, – это очень дикий продукт. Это – попытка выделить составляющую успеха из какого-то триединства власти, богатства и славы…

– Здоровье вы туда не причисляете.

– А здоровье – это богатство.

– Значит, говорите, мы теряем лучшее?

– Да. Мы берем всегда отрицательную сторону. От социализма остались отрицательные проявления, а от другого общества, в которое мы вступили, мы берем худшее. Но, может, это нормально. Опять первоначальное накопление… Всегда у них первоначальное накопление! Может, так и должно быть…

– Мы с таким уверенным видом ввели платное высшее образование и медицину, как будто только так и бывает при капитализме… А Канада какая-нибудь?

– Конечно, правящий класс всегда злоупотребляет. Но что-то хорошее наследуется… Наверху среди выродков и вырожденцев были действительно выращенные люди. С ответственностью. С чувством долга, с культурой. Мать моя всегда говорила: «Потребуется три поколения, чтобы все пришло в порядок». И она при этом не думала ни о какой революции, ни о какой смене власти. Никто из нас не верил, что Брежнев умрет.

– Значит, просто три поколения? И именно три?

– Ну да. Потому что как раз три поколения было вырублено. А у нас и без того было отставание от Европы, спасибо Пушкин нам один век нагнал. Чехов – еще один, – и тут-то все и началось.

– Я иногда думаю, что раз лучшие были уничтожены, то мы – те, которые выжили, – это третий сорт человеческого материала. Так, что ли, выходит?

– Я не знаю. А может, как раз первый сорт! Потому что идет же выбраковка. Это то, что толком не изучено, то, о чем не очень порядочно даже рассуждать, – но кроме нашей личной истории существует история самого вида, вида в форме национального продукта.

– Так, так… Очень интересно!

– Эта история связана с тем, что никакая работа не делается случайно.

– Так что же, вы не исключаете, что в ходе этой отбраковки убирался ненужный генетический материал? Вредный для вида?

– А вот неизвестно! Может, бездна наполеонов отбраковалась.

– Или чикатил.

– А может быть, и чикатил. Вот непонятно! Это – механизм, который нам неведом. Но какие-то исследования в этом направлении уже ведутся. Я люблю повторять, что человек использует только пять-шесть процентов мозга на сознательную деятельность, это ученые открыли. А остальные 95 процентов – они для чего? Я думаю, что там-то все и сидит. Там-то и сидит то, что мы живы, то, что управляет нашим организмом, то, что обеспечивает выживание нашего вида и рода, там все программы биологические записаны! Мы думаем, что мы такие умные – ворочая своими пятью процентами.

– А есть еще версия, что главная масса мозга – она как раз отвечает за биополя и прочие поля, это как антенна или, там, передатчик, что-то в этом роде.

Породы людей

Я слышал, вас иногда задерживает милиция – принимая за бомжа. Тем более у вас тут вон три вокзала под боком…

– Люди некоторые идут в охрану или в менты – но это не значит, что они плохие. Просто они такой породы. Есть разные породы людей… Некоторые люди называют себя профессионалами – они не слышат языка, понимаете? Ведь кого называют профессионалами? В новое время – в первую очередь киллеров. За ними идут проститутки – их называют профессионалками. Профессионалами себя стали называть политики. И никто не заметил очередности! Это как орден «За заслуги перед Отечеством» – 1, 2 и 3-й степени. Это как осетрина второй свежести.

– Как Зяма (Зиновий Гердт) говорил: «Вот меня наградили орденом «За заслуги перед Отечеством» 3-й степени, и непонятно, что тут 3-й степени – я, заслуги или Отечество». Так, значит, вас винтят как бомжа.

– Что-то во мне они чувствуют тяжелое, чужое. Они же считывают всё, как сканнеры. Так они вырывают из потока авто, в котором шофер с остатком вчерашнего алкоголя. Как они сканируют? Во мне они чувствуют чужого. Есть же версия, что нет никаких классов, а есть народ и не народ, и кто вы – народ или не народ – вы всегда почувствуете по взгляду на вас. Мент смотрит и чувствует, что ты чужой. Если у него есть возможность проявить власть, он проявит ее. Вот почему люди идут в менты? Я по прописке москвич, а по духу питерский, там я родился и жил, все мои могилы в Питере. Там у меня полно детей и внуков. И тем не менее меня там останавливает мент как чужого. Я не знаю почему – может, я иначе иду. Ну может, потому, что у меня восточная внешность. «Документы!» А я без документов. «Какая у тебя регистрация?» Да какая у меня регистрация-то? Я блокадник. Что вам от меня надо? Вы не того остановили. Я живу тут, все мои могилы здесь. Он отвечает: «У меня тоже есть загородный участок». Вот уровень понимания! Когда началась перестройка, я предлагал: если хотите порядка, выдайте каждому гражданину вкладыш в паспорт – «Права и обязанности милиционера». А то же беспредел! Вот была дискуссия о праве на оружие…

Кавказский темперамент

– Вот вы – ввели бы свободную продажу оружия?

– Это не мои полномочия и не моя прерогатива. Но я бы лично его бы лучше не имел. Я сам бы не взял его. На всякий случай. А вдруг я выйду из себя? При вождении авто главное – не задавить человека. Стволы пришли с войны перед революцией. Хорошая это вещь – винтовка Мосина. Из нее можно сделать обрез – хорошая придумка!

– Вот эта ваша кавказская составляющая – может, менты ее чувствуют? Вот вы удивляетесь, что вас взяли на Высшие режиссерские курсы, хотя в тот год набирали только нацкадры. Так, может, они вас взяли не как русского, но как черкеса?

– Они не знали. Никто тогда не знал!

– Вот не знали, а правда таки вырвалась наружу.

– Взяли потому, что очень мощная была рекомендация Пановой. Она была женщина такая властная, влиятельная. Руководил курсами Маклярский, в нашем понимании он был полковник КГБ – но он любил курсы. И он их сберег, сохранил их таким способом: к юбилею советской власти набрал нацкадры. А так курсы считались рассадником антидел и антител.

– Хороший ход он придумал!

– Да, придумал этот ход. Рекомендация Пановой, значит. Потом не исключено, что Маклярский из-за каких-то моих восточных черт мог принять меня – ну, скажем, за еврея. Или за полукровку. И поэтому был ко мне благосклонным. Это все работало и продолжает работать…

– И вы никого не разубеждаете!

– Это теперь я понимаю. Но тогда-то я считал, что все идет своим ходом. Ведь и Маканина тоже приняли. А он не имел никакого отношения к азиатам. Если не брать в расчет того, что он родился на географической границе Европы и Азии. Вот нас двоих и приняли; судьба, судьба, судьба.

– Вот вы боитесь оружие держать дома, – это кавказская вспыльчивость?

– Ну, мне свойственен грех гнева. Поэтому – зачем мне? Зачем мне?

– А были случаи, когда вы в гневе кого-то били?

– В основном меня били. Агрессия была – в пьяном виде. Я терпеть не могу хамства. Даже сны, меня преследующие, – про беспомощность перед хамством. Тебя окружает толпа, и, используя свое преимущество, она пытается тебя как-то опустить или унизить.

– Кавказ…

– А может, не Кавказ, может, просто реакция независимого человека. Может, гордыня. Я могу быть грубым, вполне. Вспыльчивым. И поэтому… лучше не надо мне оружия.

Байка про Вознесенского

– По поводу вашей вспыльчивости – есть знаменитая история про то, как вы побили знаменитого литератора. «Захожу в ЦДЛ, смотрю он сидит – ну как я мог его не ударить?»

– Эта байка принадлежит Довлатову, он талантливо придумал эти новеллы, и в них все поверили. А Довлатов после смерти стал очень популярен и читабелен. И теперь пиши не пиши, а про тебя запомнят только то, что ты… э-э-э… с Вознесенским подрался. И то, что у тебя брат Олег сбежал в Англию. Это безнадежно… Я понимаю, что раньше иначе и быть не могло, когда про это помнили и напоминали люди старшего поколения, выходцы либо из комсомола, либо из ЧК. Они другой информации хавать не могут. И вот теперь этот уровень интеллектуальный переходит в ваш глянец. Но с другим знаком. Вам нужна соленая история. Желтая история!

– Ну что можно с этим сделать? Это литературная легенда.

– Это не литературная легенда. Это плебейская легенда. Это то, что осело в мозгах у обывателя. Средненоменклатурного обывателя российского.

– Это как «Лев Толстой очень любил детей».

– Ну, это обэриуты.

– Но как только на ум приходит Лев Толстой, сразу эта фраза.

– Это пародия.

– Так выходит, Довлатов сделал пародию на обэриутов?

– Ну, не знаю, что он сделал… Он выработал свой жанр, написал книги – «Соло на ундервуде» и другие. И теперь вы задаете мне те же вопросы… Я прошу либо не читать меня, либо читать. Не любо – не слушай, а врать не мешай. «Слава» и «слух» – в истории языка из одного корня. Теперь они объединены пресловутым гламуром.

Слава-деньги-власть

– Я знаю, что чувство правоты является одним из самых позорных в человеке. (Петр Мамонов тоже говорит: «Где чувствуешь, что прав, – там самая гниль».) Оно ведет к агрессивным действиям. Когда человек думает, что он совершенен, безгрешен, что он лучше другого – во власти, в богатстве, в славе, то он становится черт-те чем. Голем какой-то… Прямо-таки эйнштейновские поиски: что он искал – единое поле? Вот и мы ищем – единое поле трех компонентов. Поэтому так тяготеют друг к другу слава, деньги и власть. Всем хочется и того, и другого, и третьего. Если есть что-то одно – то хочется и другого.

– Это вы про Ходорковского? Который к деньгам захотел и власти?

– При чем тут Ходорковский? Я не знаю про него ничего, кроме того, что мне говорили – что у него достаточно прозрачная компания. А что такое – прозрачная? Я не знаю. Но то, что он – предприимчивый человек, капитал сколотил, – тоже факт. Я ж не спрашиваю, сколько у Путина денег. Потому что он скажет мне, что получает зарплату. И у Ходорковского не надо было спрашивать, есть ли у него намерение войти во власть. Вот тут поле для столкновения. Если власть подозревает, что человек – ну как с Березовским было – кроме денег претендует на власть – то для власти он опасен.

– Вот Ходоровский подозревается в том, что хотел власти. А Путин может доказать, что он к власти не стремился, просто его поставили, вот он и работает. У него алиби!

– Ну да, все такие пушистые. Вот меня как-то спросили: что такое народ? Есть формула – я уже говорил об этом, ее автор Акунин – что в России есть только два класса, народ и не-народ. Но у меня формула другая. Такая: слава, власть и деньги зарабатываются всем миром, это категории энергетические – а распределяются другими людьми, не теми, кто это все зарабатывал. Вот кому ничего не достается, тот и есть народ.

– Красивая формула. А Акунина вы, значит, читаете.

– Нет.

– Ну, он сам виноват – говорит, что он не писатель.

– Это он кокетничает. Он успешный вполне господин. Хотя мы из разных епархий. Но эти книги написаны очень… грамотным интеллигентным человеком. Он же образованный человек. Востоковед.

Вот есть вопрос: Ульяновск, Ленинград – почему они не переименовываются? Я спокойно говорю слово Ленинград (блокада, война, исторически все верно), хотя Ленина не любил гораздо больше, чем Сталина. Я так же свободно употребляю это слово, как Петербург. (А лучше всего работает слово «Питер».) Теперь говорят, что Ульяновск не в честь Ленина, а в честь его отца, который много сделал для чувашей. И вот в Ульяновске мне был задан вопрос из зала – по поверхности, как бы такой простодушный – можно ли при жизни исчерпать славу? Очень простая внятная постановка. Слава – это определенная энергетика, которая вкладывается в жизненный путь. Иногда путем технологий – пиара и так далее. Но тогда она таким же образом и расходуется. Для поддержания этой энергетики должно быть правильное поведение, надо все время себя демонстрировать, нужно кланяться, так или иначе делать вид… Вот вы считаете, что я элита – ерунда это! Я просто не кланяюсь. «Что он, о себе много думает, что ли?» Не думаю о себе много, но для меня это поведение – кланяться – позорно. А когда люди идут на ТВ, и там говорят о себе, рассказывают свои семейные истории… Особенно эффектно, когда уничтожают человека после смерти – «Ушедшие кумиры» и все такое прочее… Такое впечатление, что последний жар из остывшей топки выгребают. Таковы современные массмедиа. Этого много – значит, это имеет аудиторию, имеет рейтинг, есть спрос, но это неприлично!

– Это – с одной стороны; а с другой, мы ведь хотели свободы – и когда она пришла, мы увидели: вот чего захотел освобожденный народ! Которому дали свободу выбора! Они хотят ерунды – и получают ее.

– Что значит – хотят? Им продают то, что им продают.

– Такова свобода. Люди могли бы покупать Моцарта, вон дисков полно кругом – но берут все больше шансон. Таков народ! И другого у меня для вас нет. Мы-то думали, что народ умный, а он любит всякую дрянь и этого даже не стесняется.

– Ну и слава богу. Но рынки должны быть независимыми, вот в чем все дело. Если какой-то замечательный музыкант исполняет Моцарта в каком-то престижном зале – то аудитория всегда на него придет. Придет и еще будет показывать, как она одета и какие у нее драгоценности. Как ни повышай цены, это будет работать. А вот не надо мерить все советскими масштабами – тираж, там, 100 000. А кто читал эти 100 000? Это все превращалось в макулатуру в ту же секунду. Тиражи были дефективные. А теперь полки библиотек, к сожалению, не пополняются – дорого. Рынки очень разные. Вот на Западе книга выходит сперва в hard cover, стоит дорого. Потом, если она хорошо пошла, то выпускается в paper back. Она в pocket book переходит. Книга может быть дорогой; сначала надо издать красиво книгу, а потом уже как судьба укажет. У нас в секторе pocket book есть серия «Азбука-Классика», очень хорошая. Но у нас и распространение упало вместе с системой. Дорого! Дорого стало перевозить книгу. Продавать книгу. Но «Классика» держит хорошую полку, и приятно видеть себя на ней.

– Ну да, вас же там издавали.

– Да, книги четыре. Меня там издали одного из первых. Компактно, удобно и культурно сделано.

– Но там шрифт мелковат. Тяжело читать.

– Ну чтоб подешевле.

– Я вот стал с теплотой вспоминать про культурную политику коммунистов. Помните, в эфире была только классическая музыка? Показывали хорошие фильмы… Если детектив – так Шерлок Холмс. Ни порнухи, ни желтизны, желтей Куприна («Яма», книга про проституток) никого не знали. И пролетарии с колхозным крестьянством читали детективы, но считали их низким жанром, жили как-то в Божьем страхе. А теперь им дали понять, что Моцарт-Шмоцарт – это ерунда, а вот попса – это круто! Употребляйте дрянь!

– Слава богу, что у нас есть макулатурный рынок, пусть! У нас вполне квалифицированно стали писать детективы. Я и сам читал в какой-то момент Маринину, хотел понять, что и как она делает. Эти книги – вместо телевизора! Ничего в этом нет скверного. Потому что до классики надо дорасти. И кстати, не надо преувеличивать, не надо говорить, что якобы читали Толстого, Пушкина и Достоевского. Никто их не читал! Ими больше отравлялись в школе, неправильным прочтением, неправильными объяснениями и навязыванием. Из них сделали чугунные памятники, составили политбюро русской литературы, и никто не мог отличить Чернышевского от Добролюбова, говорили – Доброедов и Толстоевский. Или как в анекдоте: «Это памятник тому парню который “Муму” написал? – Нет. – Вот так всегда – одни “Муму” пишут, а другим памятник». Идти навстречу рынку и формировать рынок – это совершенно разные вещи. Меня гораздо больше привлекает и удивляет то, что находятся люди, которые хотят выпускать хорошие книги. И выпускают их! Значит, есть ниша, в которой это может быть даже рентабельным.

Свободы

– Вы выбрали свободную профессию, не желая ходить на службу. И что можно теперь по прошествии многих лет сказать – жили ли вы свободно, делали ли что хотели?

– В смысле свободы слова – мне ничего не дала гласность. Кроме возможности публиковаться.

– А что, собственно, еще нужно?

– Ну, она мне не дала свободы в письме. Эту свободу я себе сам объявил. Давно. Я ее имел на протяжении всей жизни.

– Значит, вы всю жизнь писали, что хотели, но делали – что хотели или нет?

– А что именно – делать? Морды, что ли, бить?

– Не знаю. Я спрашиваю у вас! Были вы свободны в поступках?

– Я думаю, что был. Но в меру – раз я жив до сих пор. Был свободен, но все равно я соблюдал нормы общественной игры… Для меня был важнее мой текст. В нем я проявлял свою свободу. И сфера общения – ты сам выбирал себе друзей. И возлюбленных. Это тоже свобода. И еще – свобода перемещения. Я только что писал комментарии к своему собранию сочинений, сейчас издается – и там первые четыре тома – «Империя в четырех измерениях». Как единое целое. И вот третье измерение – это «Путешествие из России», то есть в пределах бывшего СССР. И вот, значит, пишу я сейчас комментарии… О несвободе в СССР сказано много. Но очень мало сказано о свободах, которые там были! Ты был расконвоированный внутри зоны – если не был колхозником или заключенным. Та свобода перемещений кончилась!

– Тогда было дешево путешествовать по стране.

– Дешево. Моя страсть к путешествиям удовлетворялась таким способом! Я скучал, потому что не мог увидеть Западный мир, но я удовлетворялся тем уровнем, который был доступен. Или говорят – секса тогда не было; удивительно свободная в этом смысле была страна! Все друг другу давали.

– Бесплатно.

– Да! Без нагрузок.

– Всё давали даром, и 1/6 часть мира была наша, – поди плохо?

– Везде хорошо, где нас нет. И особенно хорошо это связано с молодостью. Я не любил систему, я не любил строй. Это было мое личное дело. Я недавно нашему с вами общему другу Владимиру Григорьеву сказал, – ему очень понравилось, – такую вещь. «Наконец-то я понял, – говорю, – как мне отомстила власть». – «Ну и как же?» – «Очень просто: я ее не заметил, и она меня не заметила». И у меня еще была формула, записанная в «Оглашенных»: согласиться с тем, что КГБ за тобой постоянно следит, – это мания преследования, а не согласиться – тогда ты безумен, потому что не осознаешь объективной реальности. Важно было избежать и того и другого. Тем не менее это была моя жизнь…

– Ту власть вы не любили, этот режим игнорируете – что, не было никогда такого, чтоб власть вам нравилась?

– Нет. Мне власть не нравится в принципе… Ну вот Пушкин: «Пушкин народный!» А любую строчку возьми – там абсолютно твердая позиция по отношению к власти. К толпе. И все это звучит весьма вызывающе.

 
Поэт, не дорожи любовью народной!
Восторженных похвал пройдет минутный шум…
Ты царь, живи один, дорогою свободной
иди, куда влечет тебя свободный ум… –
 

Вот – позиция!

– И вы на ней тоже стоите?

– Да. Мне это нравится. Наряду с памяткой «Права и обязанности милиционера» надо каждому писателю вручать и этот текст. А каждому гражданину еще такой:

 
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу на то, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать,
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов иль чуткая ценсура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
 

– Великая фраза!

– «Морочит олуха…» И вот поймите, за цензуру он или против? Понять очень сложно.

– Это не диссидент! Это – выше!

– Свободный человек.

– Вот и мы так хотим.

– Мы хотим, чтоб власть выполняла свои функции, а человек имел свои права.

– Да… Я часто вспоминаю эти строчки Пушкина, когда читаю «Новую газету» или там «Новое время»…

– «Новая газета»! Я там числюсь даже в обозревателях. Иногда ее читать неуютно. И думаешь – ее разрешили, что ли? Чтоб был такой орган? И начинаешь думать… Это ж не может быть просто так.

– С грустью я думаю о том, что Политковская – моя, кстати, однокурсница – имела американский паспорт. Тогда надо было это ставить в подпись, что это мнение американской гражданки, мнение иностранки о нашей жизни. Она как бы такая маркиза де Кюстин.

– Но убивать ее было не надо.

– Ни в коем случае. Не приведи Господь!

– Если государственная сторона врет, а она всегда врет, потому что ей это нужно, – то кто-то должен говорить, что это неправда. Нормальная схема. Так должно быть!

– Но Пушкин же говорил, что пусть иностранцы помолчат, только русский может ругать свою страну…

– Она не была иностранкой.

– А паспорт?

– Ну и что – паспорт. Вы еще потребуйте прописку предъявить.

– Ну а каков бы я был с русским паспортом, ругая киевскую власть? Какое моральное право у меня на это? Интересно, что вы на это скажете.

– А надо смотреть, выгодно это власти или нет. Я перестану ругать, если увижу, что совпадаю с официальной точкой зрения: значит, тут ложь. Когда меня заставляют выбирать тех или этих, я говорю: а пошли вы оба нах! Человека ставят не в положение выбора, а в положение управления. Им хотят управлять. Кацап ты или хохол? Надо выбирать.

– Я хохол.

– Нет, я не про вас, я имею в виду неопределенно-лично. «Ты русский или еврей?»

– Меня за еврея часто принимают.

– Ради бога. Главное – разделяй и властвуй, сказано на все времена. Все способы разделять – они выгодны всегда власти.

– Так насчет того, что Пушкин про иностранцев сказал, прав или неправ?

– Он сказал только, что ему неприятно (когда иностранец ругает Россию). А кто прав и неправ, про это он не говорил. Это вы так ставите вопрос – прав или неправ.

– Так, значит, вы думаете, что Пушкин нам в этом не указ.

– Ему просто неприятно это слышать.

– Сказал – и сказал?

– Да, сказал – и сказал. Да, всегда можно исказить смысл, вырвав из контекста цитату. И сразу начать толковать… Я помню, еще при советской власти, все было в порядке, и вдруг напали на элитную литературу.

– И на вас, соответственно.

– Да. Я был хорошим примером, чтоб порассуждать: кому это нужно? кто это читает? И так далее. Вот была такая фраза, пушкинская – «Все жанры хороши, кроме скучного». А это перевод с французского, кажется, – может, даже из Вольтера. Но это не вся фраза, дальше там было: «Хватит нам повторять эту пошлость». Так эта концовка опускается, понимаете? Когда нормальный человек высказывает мысль, эту мысль надо дочитывать до конца. А то потом говорят: «Ты там-то сказал так-то». Вырвали из контекста, превратили в оружие против тебя – или за себя. Боже мой, а сколько либерального террора Пушкин претерпел за стихотворение «Клеветникам России»? Но в тот момент у него было именно такое ощущение! От польско-русского конфликта! Приблизительно как теперь от украино-русского. Он стал вдруг государственником. Ему до сих пор это вменяется в позор и ставится в вину. А права сказать то, что он думает и что чувствует, – у него что, нету такого права?

– Меня часто ругают мои либеральные друзья за то, что я терпимо отношусь к некоторым левым патриотам. Которые талантливы и симпатичны мне. А я что, должен разрешения спрашивать, с кем мне можно выпивать, а с кем нет? С кем хочу, с тем и общаюсь! Кто может мне указывать? Я, может быть, неправ и противоречив, но все равно отстаньте от меня.

– Да, да, вот это «наши – не наши»… Очень я люблю американца Курта Воннегута. У него в «Колыбели для кошки» есть мысль, что единственная общность людей – это люди встретившиеся вам на жизненном пути. Карасс, гранфаллон – люди одного выпуска, одной партии, одной нации – это всё ложные карассы. Нет людей хороших и плохих только по принадлежности к тем или иным убеждениям.

– Я очень рад, что тут нашел у вас сочувствие.

– А я могу переменить точку зрения!

– Ну, имеете право… Кстати про левых: вот есть Прилепин, – вы читали?

– Один рассказ. Лимонов – отличный писатель, а игра в политику – его личное дело.

Империя

– Далее. Проханов часто на вас ссылается. Эта его идея насчет пятой империи – и Чубайс говорит про империю (либеральную), и вы. Типа вы все заодно.

– Империя – это очень сложный организм. Я его изучал изнутри, поскольку был в ней заперт. Мне глаза на империю открыла поездка в Монголию в 1987 году. Империя как обширное пространство, где жили самые разные народы. И уже тогда у меня возникла идея, что нет единого пространства по общему времени. Нету такого! Все живут в своем времени и находятся в своем веке. Я ездил в Узбекистан советский; секретари партии – это те же самые баи, которые имеют своих овец. Они в XV веке остались, а Москва теперь думает, что она живет в XXI веке.

– А на самом деле?

– Москва, наверно, в XVII. А Петербург – в XVIII. Все живут в своем историческом времени, но такой карты никто не нарисовал. И основные конфликты происходят из-за того, что сталкиваются менталитеты, живущие в разных исторических временах.

– Чеченцы и русские.

– Ну да. И ими можно управлять. А управляет соответственно кто? Злодеи. Которые пользуются этой разницей менталитетов. Менталитет – это принадлежность не к крови, а к истории. Я удивлялся – почему монголы предпочитали не Китай с его древней культурой, а русских? Тогда шутили: курица не птица, Монголия не заграница. Что это 16-я или 17-я республика.

– И Монголия, кстати, входила в наш Забайкальский войсковой округ.

– Тем более. И непонятно, кто на кого пародия. Думали, что Монголия пародирует СССР, а на самом деле Россия давным-давно начала пародировать Монголию. Монголия как жила в своем XII веке, так она в нем и осталась. Мне тогда объяснили: СССР сделал им резервацию, а китайцы бы их растворили в своей цивилизации. Мы дали им жить по-своему. На каком-то уровне подсознания… Так вот я вам скажу, что империя – это форма мира после большой войны. Вот что это такое! Империи – вещь историческая, им не так просто возникнуть – и не так просто исчезнуть. Надо смотреть на симметрию возрастную историческую. Если построить человеческую жизнь как синусоиду, то получится, что есть подъем наверх – и спуск вниз. Вот если мы сделаем по горизонтали отметку, то мне сейчас, может, не 72 года – а восемнадцать, если мне суждено до девяноста прожить. Это симметрично очень. Не зря говорят: что стар, что млад – это один уровень… Восстановление империи – все отошедшие республики заболели империей. Грузия в СССР наиболее освобожденная республика всегда была – она первая и пережила имперский синдром. По отношению к своим малым народам.

– И что вы скажете про русскую политику там?

– Ну разве можно было так переть?

– Значит, вы и тут против власти…

– У Грузии есть установка на целостность своей территории. Абхазия – это вопрос сложный, но это реальная территория Грузии. Осетины были пущены грузинами для охраны границ… Слушайте, и те и другие – сволочи, все делалось в чьих-то интересах. Политика велась ужасная, паспорта выдавались. А правы только те, кого убили; вот осетины и правы.

– Меня смешит то, что Германию – Германию!.. – можно было объединить, а Осетию – вот нельзя, и всё тут. Просто красота!

– Это другое дело. Германия до фашизма всегда была разделена на земли, а не только советской властью надвое. В Грузии мы продлили режим Саакашвили – вот что мы сделали. Если б мы не дошли почти до Тбилиси, то они бы его скинули. Но за каким хреном? Что, нам нужна мировая война? Грузины просто решили отойти от одного большого брата к другому, это их дело. Это бездарность дипломатии двусторонняя. Ни дипломатии, ни политики… Что такое качество военной операции вне этого? Люди не хотят, ну не хотят вас! Какие могут быть государственные причины удерживать их силой?

– Венгрия тоже не хотела. Но мы ее удержали в 56-м.

– Хотя она и воевала на стороне фашистской Германии, но в тот-то момент она была страной нашего содружества. И давили мы уже своих. А может быть, эта маленькая страна была настолько же не фашистской, насколько и не советской.

– На тот момент она была во многом фашистская! Ветераны-фашисты вернулись из русского плена – и вперед. Не понравился им Совок, и не хотели они его получить с доставкой на дом. А нам не нравился их фашизм… Кстати, у вас же тогда сборник был готов, и набор рассыпали из-за мадьяр. Нашли там какой-то ваш текст подозрительный.

– Это не из-за меня, а из-за Лиры Гладкой, поэтессы ленинградской. Она написала стихотворение, которое прозвучало по «голосам»:

 
Там русское «стой» как немецкое «хальт»,
«Аврора» устала стоять на причале,
Мертвящие зыби ее укачали…
 

Вполне романтическое революционное стихотворение… Конечно, из-за нее рассыпали! В сборнике было много ребят из литобъединения. В Ленинграде не было оттепели… Там был обком.

– Надо бы снять фильм ужасов. И назвать его – «Обком».

– Так вот я про Монголию почему вспомнил? Почему там точно такая же военная форма как у нас? Да потому, что монголы ввели и устройство войска, и районирование, чего прежде у нас не было. Обком, райком – два иностранных слова. Но почему так хорошо легли на русское ухо? А потому что в Монголии было территориальное деление на аймаки и сомоны. То есть ухо запомнило. А я, прожив все жизнь с русский фамилией Битов, могу сказать: ни один человек из народа, ну на уровне сержантов армейских и ментовских – не мог мою фамилию произнести правильно. Батов, Бытов, Бутов.

– А потому что фамилия нерусская. Так вам, значит, империя симпатична…

– Нет, как только начинается кровь и насилие – не симпатична. Горбачев хотел невозможного – разрушить строй и сохранить империю. Так не бывает. Империя была ценностью, конечно. Только для ее сохранения можно оправдать захват власти Советами. Новому режиму потребовался геноцид классовый, а не национальный. Создали «дружбу народов», пусть даже она была не очень реальной. А больше провозглашенной.

– Дружба на штыках.

– Нет. Не совсем, не полностью она на штыках была. Она была и раньше – при бывшей Российской империи. При Советах «народам» дали больше самостийности, чем русским; своих-то давили, своих не жалко.

– Кстати, почему своих не жалко? Что это, инстинкт самоуничтожения?

– Не знаю. Я в этом не хочу копаться. Но, думаю, это вопрос укрепления власти. В Монголии я понял, что вот у нас Пушкин, а у них – Чингисхан, они на него молились. Для них это такой седой мудрый мирный человек. У него была очень организованная армия. Возник такой, по Гумилеву, народ с пассионарностью, и монголы поперли. У Чингисхана была идея, как у Сталина, – мир во всем мире. Но под своим началом. Любыми способами. Еще не было огнестрельного оружия, а уже можно было уничтожить 200 000 человек при захвате какого-то города – за одно только то, что кто-то проглотил бриллианты. И двумстам тысячам людей вспороли животы. Ножиком. Мы болеем за других и забываем, что геноцид – это мировая система, она была всегда. Причина распада страны только одна: она не хотела при этом строе жить. Сколько бы ни говорили, что она хотела, – а таки народ хотел побить царей и помещиков. И это стремление народа было использовано – вот и все. Погром! Так к власти пришли новые люди. Новая власть была слаба. Она не была в себе уверена – и потому она должна была все время нагнетать страх, наращивать силовые структуры – все держалось на страхе. Это был просто такой ход. И вот что получается с этим Чингисханом? Его 800-летний юбилей отмечало ЮНЕСКО. А пройдет 800 лет, как будут Сталинский юбилей отмечать, а? Никто не знает как! А Наполеон, что ли, подарок? Коек, в которых якобы ночевал Наполеон – каждый отель в Европе такие демонстрирует – больше, чем ночей в жизни Наполеона; в Молдавии похожая история с Котовским. Это все мифология, а истории нет. А есть история народа и история языка, а все остальное переписывается сотни раз без Божьей помощи. Документы какие-то остаются – но документы тоже не опора реальности, потому что они тоже писались в свое время в чьих-то интересах. Я Пушкиным занимался и вижу, что много раз из него пытались сделать куклу, набитую каждый раз новыми опилками. И никто его не собирался внимательно читать. Кроме Никиты Сергеича, его никто не читал.

– Никиты Сергеича? Михалкова?

– Нет. Хрущева. Он был своеобразный господин. Когда его скинули в 64-м, у него появилось время почитать. И он – только чтоб жена не увидела – читал тайком Солженицына, пряча книгу под подушкой. «Один день Ивана Денисовича» он открыто читал, а «Бодался теленок с дубом» – тайком. Чтоб Нина Сергеевна не увидела. Так вот тогда и Пушкина прочитал, и сказал: «Не наш поэт, мне гораздо ближе Есенин! И Твардовский». Да, он не ваш поэт, и его никто из ваших не будет читать, если его не набивать кумачом. А если вы сумеете его прочитать, то вы будете другим народом, вот что я скажу. И делается все, чтобы его никогда не прочли.

– Да, из-под палки читая, не вникнешь… Значит, вас не смущает, что вас записывают в сторонники Проханова.

– Я ему не сторонник, и он мне не указчик…

– Он ваш идейный противник?

– Я не знаю. Я говорю, что думаю, иногда – очень легкомысленно.

Доха Проханова

– А вот есть тема, как вы впарили Проханову доху, которая сразу облезла, и он на вас обижается – вот-де они какие, либералы! Он сам рассказывал. Это тоже литературная легенда?

– Действительно, он на мою доху положил глаз, я говорю – возьми, у меня денег не было.

– Вы в ЦДЛ тогда встретились.

– Да. Доха была из необработанного оленьего меха.

– Вы ее купили в поездках по империи?

– Ну нет, я ее купил у очень странного господина в Ленинграде, очень странного происхождения – полуненец-полуфранцуз, можете себе такое представить? Доху я у этого полуненца купил потому, что я шил у него волчью шубу, которую в свое время тоже продал. Мне хотелось что-то такое и необычное, и по деньгам доступное. Шуба, правда, оказалась не волчья, а собачья. Одичавшая, правда, была собака. Проханов сам на доху глаз положил! А в том, что она облезлая, – виноват лось. Или кто там – олень, а уж никак не я…

Тайны Переделкино

– Раньше литература была высокой инстанцией, писатель был как пророк, его спрашивали – как жить, что он думает обо всем. А теперь это место заняло ТВ, да? Оракулы теперь там.

– Да пускай… Они просто людей на мякине проводят. А литературу тяжелей воспринимать, чем Ксению Собчак. Вот и весь секрет: что проще, то и едят.

– Но она ж теперь тоже писательница. Вон у нее сколько книг!

– Ради бога, – она делает бабки, что называется.

– Вы не пошли на встречу с Путиным, когда была книжная ярмарка в Париже. В этом некоторые увидели позу.

– Что значит – не пошел? Когда я увидел, как ломились к Путину, – мне не захотелось просто быть в толпе. Ничего в этом не было, никакого вызова. Не было в этом никакого моего противопоставления Путину.

– А были такие, которые не пошли по идейным соображениям.

– Какие могут быть идейные соображения?!

– А вон Юрий Поляков знает какие.

– Зачем мне считать деньги в чужом кармане? Поляков – придворный, он первый приватизировал дачу в Переделкино!

– А вы – не приватизировали?

– Нет. Нам с моим крестным Олегом Волковым в Переделкино дали по полкоттеджа, это пожизненно, у меня внуки там вырастают.

– А приватизировать?

– Я б с удовольствием. Но это невозможно.

– А как же он?

– А вот он – сделал. И Евтушенко это сделал. Но они люди структурные, им дали это сделать. Насчет дач. Я долго думал – почему так популярен Чехов на Западе? У него же в пьесах жизнь русская, как могло это импонировать иностранцам? А потом понял! Мы просто не понимаем, о чем писал Чехов! А он писал о разделе частной собственности, и западный читатель, который непрерывен, он все понимал! Про разорение и перезаклады, про закладные, векселя, акции… У нас же ходили мхатовские актеры в костюмах и играли дворянскую жизнь, пытаясь обойтись своей личной собственностью при социализме. Я преемственно уже ничего не понимаю в частной собственности, в этом плане я совершенно советского разлива человек, вырос вне этого опыта – а тут мне вдруг попался термин из русской литературы – «выморочная собственность».

– В смысле – оставшаяся после владельца, умершего без наследников?

– Черт его знает. Но я назвал так Переделкинский поселок. Потому что это не собственность государства, не собственность частная, а собственность некоего Литфонда. И когда начались все эти идеологическое разборки, на фоне свобод, между союзами писателей, – это все был раздел Литфонда, там были большие богатства. И то, что сейчас творится с Союзом кинематографистов и с Михалковым… это то же самое – вопрос собственности. Все это достаточно просто.

– А у вас, значит, дача не приватизированная, в отличие от Полякова и Евтушенко, а в пожизненном владении.

– Да. Наследникам дают полгода там пожить, а потом пусть выметаются. Жалко, конечно, а все же это халява: я не заработал, мне дали.

– Но вы этой халявой ведь пользуетесь.

– А что ж я должен отдать, что ли, ее? Нелепо. У меня заслуг не меньше, чем у других писателей, которые этим пользуются. Дали – ну и дали, дареному коню в зубы не смотрят.

– Не дареному – а сданному в пожизненную аренду. Вас или коня.

– Хотя в свое время я гордо возвестил, когда начался передел собственности – что ни одного клочка шерсти с паршивой овцы не возьму! И тем не менее взял, конечно! И Олег Васильевич Волков, который отсидел 29 лет, – взял и дачу, и квартиру от Союза писателей. Все это элитное было, но ему дали: в него играли, как в национальное достояние.

Правды

– Вас тоже, может, не все понимают. Вот была диссертация о дзенских мотивах в творчестве Битова. В Америке, кажется.

– В Англии. Очень давно.

– Но вряд ли тогда пропагандировали дзен как единственно верное учение?

– Я тогда понятия не имел о дзене. Но многие считают, что это не религия, а философия. Все это одно и то же в человеческом смысле. Это совпадает с опытом человеческим и с православием… Мне близко вообще понятие дзен.

– Но это вы поняли задним числом. Особенно мне нравится, что у них пьянство считается религиозным ритуалом.

– Тогда можно сказать, что Венедикт Ерофеев сделал из этого духовный путь.

– «Дзен и Сэлинджер» – есть такая тема. Что Сэлинджер насквозь буддист и все рассказы – это зашифрованное такое дзен-послание.

– Ну есть и «Дао по Винни-Пуху». Правда – она звучит во всех временах и в каждом опыте. Есть тысячи способов ее выражения. Но настаивать, что именно тут истина, не приходится. У меня свой дзен… Когда мы в школе проходили геометрию, меня поразило, что шар в любом сечении дает круг. Следовательно, круг является чем-то убедительным. Круг – идеальная форма, потому что замкнутая. Так же и реальность – ее можно отражать бесконечным количеством способов. И если ваш интеллект позволяет из этого выстроить круг, то есть систему, – то кому-то она покажется убедительной, он поверит. Фрейд, Маркс… И земля – шар, между прочим. Суть в том что всякая замкнутая конструкция пытается всех убедить, что она истина. Между прочим, дьявол – замкнутая конструкция. А разомкнутая конструкция – это Бог.

– А те, кто создает замкнутые конструкции, – сатанисты?

– Ну если вы слишком уверуете в одну из точек зрения, то вы, конечно, подпадаете под соблазн.

– Да-а-а-а…

– А людям хочется обязательно к чему-то прислониться – вот это правда, это так. И поэтому все течет и переливается, слава богу. Так жизнь продолжается. Слова вообще выражают больше, чем мы имеем в виду. Вот я сейчас читаю книжки ушедшего Гаспарова, царствие ему небесное… А я необразованный человек, так что я из его даже популярных книг черпаю информацию. И там получается, что многобожие, например, которое было в Древнем Риме – дало нам множество слов. Многие наши понятия произошли от названий богов. Бог существовал на каждый случай, на каждый человеческий шаг. Что ни слово – то был бог, слова были богами, вот в чем дело. Все термины – от филологии до гинекологии – это малые боги. Зачатие и беременность, роды – везде свои боги. Все отсюда все. Поэтому классическое образование столь важно. И необходимо. Я как человек необразованный, темный – не получил классического образования. А Пушкин в лицее – получил.

Образование

– Насчет образования; у вас была красивая мысль, что нельзя понять свой язык не зная иностранного.

– Да, да, правда.

– Вы же англоман.

– В Англии я бывал мало, хотя очень люблю эту страну. Кроме русской литературы мне нравится еще английская – а больше, пожалуй, и никакая. По чувству дистанции, иронии и достоинства – с этими двумя никто не сравнится…

– Вы еще говорили, что, если перестройка еще будет продолжаться, вы организуете собственный застой. Вышло по-вашему как по писаному! Мечта сбылась. Вот вам и застой.

– Но он не мой. А у меня застой – мой собственный. Мне нечего было менять с изменениями в политике.

– В каком смысле у вас застой?

– В том, что я ничего не меняю. Делаю то, что и до этого делал. Это тоже требовало усилий – не бежать, как говорил Мандельштам, задрав штаны за комсомолом. В «Четвертой прозе» он это сказал. (На самом деле Есенин, ну да уж ладно. – И. С.)

– Вы жалуетесь, что не получили образования – а с другой стороны, говорили, что незнание культуры – это благо, ибо это освобождает человека от комплексов и он свободен в поиске.

– Я не могу не сетовать, что не получил классического образования, что не прочитал чего-то – но тогда мне пришлось следовать дальше того, что я прочитал. А хватило ли бы у меня сил на это? Эта возможность думать, что ты что-то делаешь сам, до чего-то додумался первый – она открыта для темного человека. Он не очень задумывается о том, что до него что-то было… Вот у меня в этом собрании сочинений идет четыре измерения, а потом появляется пятое – это я о литературе как о способе памяти запечатлевать время и пространство. А после пятого тома идет шестой, куда я включил произведения более ранние. Он называется «Нулевой том». И будет предисловие о нуле – насколько он продуктивен, в нем содержится и плюс 1, и минус 1.

– Абсолютный ноль, минус 273 градуса?

– Нет, ноль математический. От него и в ту сторону можно идти, и в другую. Ноль – это энергетическая вещь, от нуля можно начинать. А если вы отличник, то трудно уже куда-то вверх идти… Вы заметили, что двоечники более оригинальные, более творческие люди? А ноль еще – ab ovo, на яйцо похож.

– Есть еще фраза, которую нельзя произнести: 0 – цифра или буква?

Зачем всё?

Вас как-то спросили, почему вы не пишете тексты про Запад, и вы сказали: «Я понимаю больше, чем могу».

– Запад – это не мой опыт. Я – человек, выросший здесь, а не там. И зачем я буду писать про то, чего не знаю? Я пишу про человека! Которого знаю. А знаю я лучше всего себя. И окружающий мир. А этот человек – я – имеет много общего с любым другим человеком в мире. Вот я удивляюсь: как же меня понимают в переводах? А у меня есть свой читатель в переводах. Узкий, но он есть, меня можно понять – вот в чем суть дела! Секрет того, что меня переводят, в том, что я похож на человека. А не в том, что я русский. И те переживания, о которых я пишу, – они понятны другому человеку. Я пишу о человеке, о том опыте, который мне был дан. Я не пишу ни про советскую власть, ни про Россию, ни про что-то еще – я пишу о человеке. Человеке в этом времени в этом пространстве, в этой истории – но это уже во вторую очередь.

– То есть вы пишете о человеке на примере себя…

– Я не пишу на примере себя, это не автобиографично, потому что все перемолото. Я не могу понять, что это за феномен, что это за животное, я не могу понять, зачем оно. Не понимаю, зачем мне дана эта страсть к пониманию. К постижению. И опять Пушкин:

 
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
 

И далее громко:

 
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
 

Вот это действительно настоящий вопрос – как так случилось, что меня… Что я не просто живу, а мне это занятно, мне это интересно; откуда взялось это тупое бессмысленное любопытство? Я хочу понять то, что я неспособен понять. Как писал Зощенко, «жизнь американского миллионера проходит для меня как в тумане». Или как писал Розанов – «не люблю Запад, там ничего не понятно. То ли дело в России – выйдешь на улицу, встретишь прохожего, посмотрит он на тебя остреньким взглядом, посмотришь ты на него остреньким взглядом – и все понятно». И дело даже не в одном языке, а в одном историческом времени. Или вот Пушкина люблю цитировать; когда какая-то из барышень приходит из Тригорского в Михайловское и видит, что он лежит весь обложенный книгами, и восклицает: «Пушкин, Пушкин, какой вы читатель!» А он отвечает: «Признаться, я не люблю читать – чужой ум меня смущает».

– И вы не любите читать.

– Э… Я люблю очень читать! Но с возрастом все меньше, потому что это труд, который так же непосилен, как и… как само письмо.

– Ну и смысла нет, зачем узнавать новое, когда лучше потратить время на описание того, что ты уже знаешь!

– В том-то и дело… Ты мог прочитать мало, но ты мог вычитать из этого что-то общее, что тебе так или иначе становится известным из других произведений. И что, сличать их друг с другом по качеству или образованности какой-то? Нет. Вот философские книги я не могу читать. Потому что это изложено как-то этак… А где живой полет языка? Я думаю, что в раннем возрасте, когда я читал практически по слогам, звук и слово образовывали какой-то сплав – как монаду, что-то такое. Может быть, это и есть на самом деле дар? Дар – это значит быть в каком-то смысле тупым, неготовым. Это значит принять жизнь как открытие. Так рождается каждый человек. Он сначала ничего не понимает как бы. А может, наоборот, все понимает – а потом, по мере утраты этого знания, начинает его восполнять образованием.

– Вот Пушкин когда говорил «жизнь, зачем ты мне дана?» – так он был молодой парень в отличие от нас с вами. Вам он вообще во внуки бы годился, физиологически.

– Он был очень взрослый человек. Ему было почти 38 лет. И я по этому поводу придумал недавно такую очень примитивную схему, что в то время, в Золотом веке моем самом любимом, эти господа вызревали гораздо раньше – каким-то образом. И скорость времени была другой. Особенно у поэтов. И следовательно, пушкинский возраст надо брать ну хотя бы один к двум, и тогда получится уже 75 лет ему. А лермонтовский возраст? Может, он вообще жил один к трем по своей скорости?

– Тогда человек мог быть генералом в 25 лет, и это никого не удивляло. А сейчас – в пятьдесят.

– Ну и каков генерал тогда – и каков сейчас? Теперь – это не наполеоновский генерал, конечно. Думаю, что время – категория тоже довольно не существующая. Вектор есть, а времени нет.

– По возрасту мы против Пушкина – как двоечники, оставленные на второй год. То, что они проживали за тридцать семь, мы проживаем за семьдесят.

– И потом, нас же еще погрузили в глубокий провал исторический. Ведь советский человек – это инфантильное существо.

– Дебил?

– Ну, дебил, не дебил… Построили какого-то искусственного идеалиста без веры в Бога. Это довольно сложный продукт…

– Русский человек без православия – дрянь. Кто это сказал?

– Похоже на Достоевского.

– Похоже…

– Дрянь не дрянь, – но наше воскресшее православие слишком, по-моему, в обнимку идет с властью…

– Ну уж лучше такое православие, какое есть, чем коммунизм.

– Конечно! Храмы восстанавливаются и так далее. Тот же Розанов говорил – «не надо батюшек ругать».

– Вот, вот! Мы их, может, и поругали бы – но зачем смущать простой народ?

– Простой народ меня и не слушает, я никого и не смущаю.

– Поймал я вас! Таки вы элитный. Не отпирайтесь… Еще вот я вспомнил очень красивую литературную историю – когда не было денег купить ванну для новорожденной дочки, вы продали книгу Ахматовой.

– Было такое. Причем ванна была куплена не моей дочке. А первой дочке Глеба Горбовского. Он очень талантливый поэт. Из первых заговоривших своим языком и любил выпить. И я охотно к этому склонялся. И вот в тот раз не было денег на выпивку, а в Ахматову я не вчитался тогда еще – у меня был ее сборник, тот, что ей позволили собрать из шести книг после войны; или перед войной? Не помню.

– Подписана была книга?

– Нет, нет. Я не был с ней тогда еще знаком. Ну, в общем, тогда для меня это не было ценностью, и в книгах как в стоимости я не очень понимал. Но мы одновременно и вина купили, и ванночку для его дочери. И вот мы идем пьяные по Васильевскому острову, и вдруг начался ливень. А при нас как раз оцинкованная ванночка – так мы надели ее на головы и идем, и две наши тыквы бьются, как ботала в колоколах, нам смешно ужасно, вокруг дождь теплый идет.

– Смешная картина.

– Да, картина чудесная.

– Перевернутая лодка, вода сверху, а вы снизу.

– Это воспоминание юности – они все прелестны…

– До перестройки вы казались себе оригинальным – это цитата из какого-то вашего интервью.

– Я не помню.

– Еще цитата: «В старости, если она будет, займусь литературоведением».

– Ну, это смотря когда я сказал. Я не могу отвечать за все, что я сказал, все это превращается в картинки – а не в кино. А литературоведение мне так и так нравилось, я много чего написал. У меня в собрании сочинений получается целых два тома литературоведения. Один – «Пятое измерение», а другой – «Пушкинский том». Я попал в позицию своего героя Левы Одоевцева в Пушкинском доме; сначала я написал работу как бы для него, для своего персонажа – а потом попался на пушкинистику, и по симметрии к «Пушкинскому дому» – написал «Пушкинский том». Вокруг нуля, вокруг нуля…

– Вы при советской власти читались иначе, вы были скрытым диссидентом. Была нота протеста против власти. А теперь вы читаетесь как просто писатель.

– Слава богу. Но я всегда писал как писатель.

– В вас все равно искали второе дно. Это была не просто литература, это было волнительно и политически.

– Литература тогда занимала место гласности, которая сейчас реализуется всеми медиаспособами. Поэтому любую правду, которая раньше была запрещена, можно изложить очень просто на газетном листе. А тогда выписывали «Новый мир». Его в те времена все читали. Литература, хорошая литература – это форма правды. В ней невозможно соврать. Если она со враньем, то она не будет литературой. Человек читал про себя, это двусмысленно, но все равно – про себя. Я считаю, что чтение литературы – это способ смириться с собственным одиночеством. А каждый человек одинок в этом мире. И когда он читает текст не самого последнего дурака и не в самой худшей форме, то он понимает, что не только у него – урода, идиота и несчастного человека, есть проблемы в жизни, оказывается, и так же у других. Как в том анекдоте про сексуальное образование: «Объясни сыну про отношения полов на примере бабочек. – Помнишь, сынок, мы были в публичном доме? У бабочек то же самое». Так и с литературой… Вот я не могу общаться с Пушкиным, потому что мне это исторически не дано, но я читаю его – и так с ним общаюсь. А вот с автором детектива вы не общаетесь, когда читаете.

– А «Браться Карамазовы» – нечто это не детектив?

– Это не совсем детектив. Да и давненько я Достоевского не читывал. Общение с автором возможно, только если это художественный текст. Через язык идет общение. Язык в тебе оживает… Литература – это форма жизни языка. Жизни в чужом сознании.

– А вот вы говорили, что русский народ – богоизбранный.

– Это я сказал однажды в Израиле; они сказали, что они – избранный народ, и я сказал: «Тогда и русские – избранный». Они в этом заподозрили позицию почвенную, антисемитскую или еще какую. Но я им объяснил: «А какому еще народу можно было поручить справиться с советским режимом? Ни один другой бы не справился!» Вот такая у меня была формула. Русские избранный народ, потому что этот его опыт был приобретен для всего человечества.

– Что ж на нашей-то шкуре все это испытывается?

– Вот поэтому и богоизбранный. Доверчивость… Где-то у меня написано, что народ соблазнить нетрудно, это называется – развратить.

– Соблазнить малых сих?

– Да, да. Это был разврат – чудовищный разврат равенства. В этом причина всей этой кровавой бани.

«Метрополь»

– А «Метрополь» все-таки кто придумал – Ерофеев, что ли, Виктор?

– Нет – Аксёнов, я думаю. Но рядом оказался Ерофеев. Просто Аксёнов ограбил тех авторов, которые были в «Метрополе», слиняв на Запад. А Ерофеев ограбил Аксёнова. Приписав всё себе.

– В каком смысле?

– В прямом. Все, кто туда вошел – они вошли по доверчивости. Лидером был, конечно, Аксёнов. Это была его идея. А Витя Ерофеев был в шестерках. Молодой, для него это был путь в литературу.

– Ограбил в каком смысле – в том, что затеял и уехал, а оставшиеся расхлебывали?

– Расплачивались, ничего не получая.

– А он – получал?

– Я думаю, что-то он получил, – с чем-то же он уехал. Я не знаю, какие там деньги – может, совершенно пустяковые, но он ехал уж точно с определенным моральным капиталом.

– А ведь чекисты предупреждали писателей! Когда в Союзе писателей было обсуждение рукописи. Они говорили, кажется, Евгению Попову: «Вы-то куда лезете, русаки! Аксёнов – еврей, он уедет, он почву готовит, а вы?» Остались же протоколы.

– Советская власть вполне воспитала интернациональное мышление, никто не делил писателей на евреев и на не-евреев. Откуда вы знаете, что Попов не полукровка? Или – что я? Никто ничего не знает.

– Я читал просто эти истории.

– Нельзя говорить о крови в этом деле, – кто что знает? А суть заключалась вот в чем. Действительно, жить тогда стало невозможно. Ничего нельзя было написать. Даже то, что человек спит не только с женой, но и с любовницей, что он пьет водку, – про это нельзя было писать! У меня не проходили какие вещи? Самые невинные. Фраза «Над всем Союзом нелетная погода», – это прочитывалось политически. А я писал, как человек летит на Камчатку – и самолет сажают в каждом аэропорту по пути, сюжет такой. И никаких намеков! А они нашли там так называемые аллюзии. И я теперь уже не уверен, что эти аллюзии не взращивались самой системой. Потому что – «разделяй и властвуй!». Люди на это велись. Верили по простодушию. Была хорошая литература и плохая. Но писателей разделили на горожан и деревенщиков, на евреев и русских – это была затея руководства, это была идеология. Это был мудрый идеологический способ разделить людей… Как только образовался «Метрополь» – так за бортом оказалась большая группа значимых писателей и сразу создалась группа сорокалетних, которые не участвовали… Разделять, стравливать – способ проверенный чекистский. А кто это хавал – тот это хавал. Почвенники вон тоже кушали, когда их ласкали и награждали… Хотя почвенники ненавидели советскую власть гораздо больше, чем либералы.

– Вот так вы думаете?

– Абсолютно уверен: они ведь были дети раскулаченных! Было два слоя – дети реабилитированных и дети раскулаченных. Поэтому такая борьба за Ленина шла. Ленин хороший – Сталин плохой. Вот где был клин. А кто хотел кушать, кто хотел этим пользоваться – ну, это их собственное дело. Но никто ж не хочет видеть, что люди были как марионетки, что ими руководили! Все хотят быть свободными… Вот я – во всем свободен? Да вряд ли. Может, эта вынужденность и позволила мне развиться в художника? Потому эта сжатость возможностей позволила искать форму.

– Это как с иконописью…

– Возможно. Вот даже то, что я наговорил – будет поделено…

– А, начнут искать скрытый смысл – за кого он?

– Да! А я скажу: «Пошли вон, дураки!»

– Как дети, как дети, ей-богу…

– Действительно, тогда было невыносимо: вещи не антисоветские, а напечатать их все равно нельзя. На этом фоне и было написано то, что написал Аксёнов. (Это как бы предисловие к новой гласности.) Какие были претензии к «Метрополю»? Что, мол, это не самый высокий уровень.

– И секс там описан. К этому тоже придирались.

– Дело не в сексе. Просто не самый высокий уровень был! А я говорил, что это как раз достоинство, ведь это альманах, а не хрестоматия. Вы хотите сделать хрестоматию из того, что не было напечатано? Это нелепость. Из современности нельзя сделать хрестоматию. Это чушь, абсурд. А альманах – это преджурнал, там просто снят был определенный слой. Ну конечно, там что-то по знакомству было напечатано, но тем не менее это определенный документ литературный. И литературный манифест. Был такой замечательный примечательный эпизод с моим соседом Волковым – в связи с «Метрополем». Он такой русский-русский, дворянин, отсидевший 29 лет, посаженный в феврале 1927 года, – порода! И его все пытались заманить в свой лагерь, в свою компанию. А он по благородству своему никуда не шел. Достоинство не позволяет человеку быть в партии, я думаю, – ни в какой. И он сохранял чувство собственного достоинства. Ко мне он относился по-отечески… И вот сволочь гэбэшная вызывала известных писателей и ставила их всех раком. Их призывали – отзовитесь на «Метрополь»! Каждый человек в советской системе от чего-то зависел.

– До того как «Метрополь» вышел?

– Он был в одном экземпляре напечатан и спрятан в какую-то секретную комнатку. Его показывали, чтоб люди отзывы написали. И от этих отзывов зависела карьера функционера… Кому-то светила квартира, кому-то загранпоездка, при этих кормушках людей держали, это была система. К примеру, Волков, приближавшийся к 80-летнему юбилею, рисковал однотомником, за который платили 100 процентов гонорара – а не часть как за переиздание.

– Так почему же его сосед по писательскому дому Окуджава не участвовал в «Метрополе»?

– А кто знает. Это было его право и его дело. К тому же он был член партии со времен войны. Но он участвовал в «Синтаксисе», между прочим. За который некоторые сидели. Он был вполне свободным господином. И пел бесцензурно. А не захотел в «Метрополь» идти – и не захотел, и правильно сделал.

(В последней книге Аксёнова «Таинственная страсть» про Окуджаву, который выведен под именем Кукуш, – в связи с «Метрополем» сказано: «…мы пришли к вам с неприятной новостью. Ваш сын Шура арестован органами милиции и прокуратуры. Его обвиняют в содержании наркотического притона. Мы в это не верим, но вы понимаете, что может прокуратура сотворить с вашим юнцом. Мы бы хотели обсудить это с вами по-товарищески, если и вы к нам проявите доверие. От вас мы многого не хотим, просто надеемся, что вы, с вашим авторитетом, повлияете на писателей из “Метрополя”. Ну просто чтобы вы вступили в эту группу и как-то остерегали бы их от непродуманных действий. Согласны? Кукуш, конечно, сразу же отказался». – И. С.)

И Трифонов не захотел, он был выездной и издавался. Он сказал: «Когда человек играет в свою игру, ему незачем играть в чужую». Очень правильно сказал! Петрушевская отказалась. Евтушенко.

– А вы почему пошли?

– Ну кроме того, что я всегда хотел сделать альманах… еще в Питере, «Петрополь» такой свой. Но эти попытки почему-то провалились. Ну разные люди в разное время хотели сделать то же самое. Это не новая идея. Кроме этого, у меня уже вышел на Западе «Пушкинский дом», так что – трын-трава! Терять было нечего. Да, терять было нечего… Я предлагал в нем участвовать разным питерским людям. Многие отказались. Ну, каждый решал по своим силам. «Метрополь» был существенным моментом в моей биографии. А еще ж история с братом была. Когда брат не вернулся из Италии, так мне вообще уже деваться было некуда. Так что за мной было уже три преступления.

– «Метрополь» – до сих пор будоражит умы!

– Там не было настоящей честности ни у кого. Все это крутилось, такое варево было… Запад с нами обращался чудовищно цинично. Потому что у западников были свои интересы. Так вот про Волкова. Его попросили письменно изложить свое мнение по поводу альманаха. Волков пишет текст, пишет, что думает, сохраняя достоинство. Он написал, что вообще это все давно пора напечатать, только очень слабо написано, и пора по-настоящему ударить по цензуре, что это за робкое лепетание, сколько можно вообще крутить вокруг да около, ну и про низкий литературный уровень сказал. Но что хорошо, то хорошо, написал он – рассказы Евгения Попова, повесть Кожевникова, рассказы Фазиля – это хорошо. «Но даже Битов, которого я люблю – не понравился».

– Тонко, тонко…

– «А сочинения Ерофеева – просто халтура». Так он написал. Что после этого происходит? Они вырезают из его текста кусок, что Ерофеев и Аксёнов это халтура, – и печатают это в газетенке «Московский литератор». Волков меня встречает и говорит: «Слушайте, вот вам текст, который я им дал, полный, делайте с ним что хотите, передавайте любым голосам – но ни слова не меняйте!» Я встречаю тут же Аксёнова и говорю, вот какая история – старик 29 лет отволок и так написал. Думаете, это на Западе появилось? Тоже нет. Я этот текст напечатал только к 100-летию Волкова, в 2000 году. На самом деле то, что говорю, надо сокращать, еще не пришло время разговора. Это ж все игра, такие дрязги – всегда игра, причем игра вполне понятная, и что в чьих интересах… Это как теперь обсуждать Грузию – правильно или неправильно мы вошли в Осетию? Это вопрос гнусной политики. Перед «Метрополем» шли переговоры по ОСВ, которые мы проиграли, впереди был Афганистан, а между этими событиями – выпал наш альманах: две команды стоят на футбольном поле, готовые к игре, – а им вместо мяча кинули банку консервную пустую. И этой банкой команды поиграли.

– Пустая банка – это вы про что?

– «Метрополь». Это была такая пустая артподготовка. И никогда б не было вокруг альманаха такого звона, если б не такой момент. Каждый имел право не участвовать, я про себя рассказал, почему я поучаствовал (повторю, идея была мне близка и вышел «Пушкинский дом» на Западе). И я себе не очень много чего ухудшил. Я влез в чужую игру…

Эмиграция

– А что вы скажете о русских писателях, которые уехали на Запад? Аксёнов, Евтушенко… кто там еще – Войнович.

– Ну, Евтушенко не уехал, он умудрялся ездить туда-сюда. Всю жизнь.

– Отъезд – это что, измена идеалам или как?

– Ну какие были в Советском Союзе идеалы? Это была абсолютно чудовищная страна. С чудовищным режимом. Идеалов никаких не было – чему измена?! Коммунистической партии? Да пошла она на хер. Каким идеалам?

– Каким? Я к тому, что в августе 91-го они должны были все вернуться.

– Да они все вернулись, когда кормушка здесь началась!

– То есть их отъезд был, по-вашему, простой нормальной вещью?

– Нет! Но, во-первых, это было их правом.

– Ну ладно, Солженицына, что называется, выдворили. А эти?

– Все это из области судьбы… Те, которые сумели создать из этого судьбу, у кого это на судьбу похоже, – это три самых крупных писателя: Бродский, Солженицын и Синявский. Это действительно судьба. Они сыграли с властью, а власть с ними распорядилась так. Вот откуда моя фраза о том, что власть мне отомстила тем, что она меня не заметила. Войдя в конфликт с властью, ты получал славу. Лижи ей задницу – другая история: матблага. А если ты пробовал прожить тишком, придурком, как я, – ну что же, тогда и сиди себе в своей сушилке. Это зона, чистая зона. У всех своя судьба… Так что – какая измена, измена, каким идеалам?

– Я просто спросил.

– Родина нам изменяла всю жизнь. Так что у каждого есть право выбирать то, что ему понравится. В этом и суть всей борьбы… – Он отвлекается, он как бы уходит в сторону, в прошлое: – Не хочу я жить на Западе, не буду я жить на Западе. В этом суть дела. Я знал, что если уеду, то будут обрублены концы, тогда такие были условия.

– Ну люди же уезжали, рубили – и ничего.

– У меня было две семьи, и я чувствовал, что… что я не потяну. Ну и чё-то мне не хотелось на Запад. Не могу я объяснить, но тут не было решения. Я перезимовал, что называется. И остался при своих.

– Не самый плохой вариант.

Ты – царь, живи один

В этот момент за окном московской квартиры писателя спокойно завыли сирены, чисто Нью-Йорк! Напоминание о Западе… Так что он отвечал под эту как бы эмигрантскую музыку. Он стал дальше рассказывать:

– Ну конечно, когда ты живой сидишь и говоришь всякую хрень – конечно, все ничего!

– Живой и здоровый…

– И несколько раз спасенный… На самом деле – очень мало честности в этом мире. Так он устроен. И что, я во всем честен? Опять же Пушкин, – как Пушкин говорит: «Я не люблю слышать из чужих уст, когда ругают мою страну», – так и я могу сказать себе, что тут или там я дал слабину, а здесь неправильно поступил – но попробуй кто мне это скажи! Я тогда спрошу: «А ты кто такой?» И напомню ему: все, что он делает, – неправильно с моей точки зрения. Я же людей вижу. Я их игры тоже знаю.

– Вы же инженер. Более того – инженер человеческих душ.

– К сожалению, это не годится – видеть людей. Их надо не видеть, а прозревать какую-то их сторону человеческую и дух их – тогда можно что-то написать. А вот то, что ты видишь людей якобы – это старость и дурная сторона опыта, когда ты видишь вдруг хитрость-тактику-интересы-ловкость. Когда ты видишь, что они машины – это искушение большое, ты тогда начинаешь судить людей. Я более строго могу судить людей… Это мое право… Но вот есть молитва Ефрема Сирина:

 
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух терпения, смирения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
 

Это перевод молитвы Ефрема Сирина, великопостная молитва – это поздний Пушкин.

– Целомудрие особенно хорошо в пост.

– «Оживи дух целомудрия» – это не то же самое, что целомудрие соблюдаемое. Это другая история. Так что – не судите и не судимы будете. Увидеть вдруг, что люди тебе не нравятся, – это довольно противный признак, или призрак старости. Значит, ты ослаб, значит, ты пустил себя во власть сравнения…

– То есть другие как хотят, а ты сам по себе живи?

– Себя суди.

– Возделывай свой маленький огород.

– Нет, не маленький огород! У тебя просто появится более здравый взгляд на мир. Если ты знаешь, кто ты сам такой. А если ты думаешь, что ты такой, а они этакие – то тобой можно как куклой крутить, и мы никогда не знаем, на какую грязную руку будет надета эта перчатка (с головой куклы)… Мы живем так, как мы живем, при том строе, при каком живем, – но это не значит, что это нам нравится. Я говорил уже про шар, а есть еще другое понятие, которое я обожаю. Был такой схоласт XIV, что ли, века, Оккам, бритва Оккама, а бритва – это то, что делает сечение, опять сечение, как в случае с шаром! И там есть такое: «Не помножай количества сущностей». Что такое Бог, что такое жизнь, что такое любовь, поэзия, слово, смерть – вы не сможете на эти вопросы никогда ответить. А если вы начинаете мудрствовать лукаво – то вы изовретесь или будете тем человеком, который хочет этим воспользоваться, он будет людям что-то внушать из каких-то своих корыстных соображений.

– Вас на этом трудно подловить.

– Больше всего меня раздражает вопрос – за кого я. То красные, то белые – и те и другие сволочи, так сказал один мужик, кажется, в «Окаянных днях» Бунина, – и это правда. А ему говорят – выбери! Если Господь не судил мне погибнуть в этом скотском межеумочном состоянии, то я не буду выбирать. Тем более если придется – как в этой стране всегда было, есть и будет – выбирать из одного. – (И тут уже непонятно, про кого он говорит – про мужика из бунинских «Окаянных дней» или про себя. – И. С.) – А чтобы выбирать из двух, надо взять на себя такие формы подчинения, которые образуют другую ступень общества… Когда я в онкологии лежал, я задумал завещательный текст на основании первой же пришедшей в мой ослабленный ум строки: «Россия – вовсе не отсталая, а преждевременная страна». Жить, размахивая великим будущим, когда нет великого настоящего, – нельзя. Или даже не великого, а нормального, порядочного. Хоть сколько-нибудь порядочного.

Дмитрий Быков:
«Я – графоман»

Дмитрий Быков вот только, буквально вчера, был просто хорошим репортером. Но после получения трехмиллионной (хоть и в рублях) премии «Большая книга» он в одночасье вышел в первые ряды русских писателей. Каково это – из простого журналиста, пусть даже хорошего, сделаться признанным мэтром русской литературы?

По-человечески всегда так приятно, если кто-то оправдывает твои надежды. Именно это, к моему удовольствию, случилось с Быковым. Мне он еще в середине 90-х показался талантливым парнем. Это было голословно, ни премий тогда у него, ни славы. Но тем не менее я позвал его на работу, – мне хватало собственного ощущения, – и предложил денег ну так раз в десять больше, чем он тогда получал в своем «Собеседнике». Быков был на мели, я это знал и уже потирал руки. Я позвал его в кабак, чтоб обсудить этот вопрос, он отказался, поскольку не при деньгах. Но я настоял, мы сели где-то пить, водку, я угощал. Мои цифры Быкова впечатлили, но он со вздохом от них отказался. Поскольку уже подписал контракт на следующий год с Юрием Пилипенко, своим главным редактором. И расторгнуть его, говорил, не может, поскольку тот сделал для него много хорошего в трудные времена.

Красивая история. Я такие люблю.

И вот новый поход в питейное заведение (еще, правда, было много промежуточных, но без записи). На этот раз Быков решительно отказался от водки (что поэтам, насколько я их знаю, несвойственно, – а я их немало повидал) и пил исключительно коктейль Б-52. Я, чтоб его не смущать молчаливым упреком, вместо водки принимал тоже коктейль – «Маргариту». Молодая поэтесса, которая пришла с Быковым, тоже вела себя странно: пила вообще сок. И более того, большую часть времени молчала, она обошлась даже без дамских банальностей типа «Не люблю, когда при мне матом…», которыми можно испортить любую пьянку.

Надо вам сказать, что заполучить Быкова на беседу оказалось непросто. Он сперва отказывался! Под тем предлогом, что он недостоин интервью, ему сказать нечего. Я его еле уговорил.

Премия

– Дмитрий! Ну, как же ты говоришь – недостоин? Это раньше, может, был недостоин, а теперь – всё: ты получил самую богатую русскую премию. То есть выстраивается, если в денежном выражении (а почему бы, кстати, и нет?), такой ряд: Шолохов, Пастернак, Солженицын, Бродский (у них «Нобель», это в пределах миллиона долларов) – а дальше ты со своими тремя миллионами рублей. Так что можно с полным основанием говорить о смене элит; вот есть старые писатели, которые последние десятилетия на нашей памяти считались главными – а теперь пришла молодежь во главе – по крайней мере финансово – с тобой. Только что ты считался молодым, подающим надежды, и вдруг из гадкого толстого утенка стал типа прекрасным лебедем. Как с этим спорить? Против фактов не попрешь!

– Нет. Мне кажется, я, наоборот, из прекрасного утенка стал гадким лебедем. И смены элит не произошло. Смена элит – это когда я сам это почувствую. А на деле я как был поденщиком, так им и остался…

– Значит, у тебя нет звездной болезни, пока, во всяком случае. Но вот что меня беспокоит: я слышал, ты решил эту премию потратить на издание книг своих друзей и на строительство памятника Пастернаку.

– Стоп, стоп! Это я про другую премию говорил, про «Национальный бестселлер»! Но мне ее пока не дали.

– А, это просто была неточность. Тогда судьба этих трех миллионов понятна. Ведь известно, что ты семьей из четырех человек живешь в двушке. И давно копишь на решение квартирного вопроса. Я рад за тебя.

– Спасибо. А очень многие люди не рады, что я получил премию…

– А, ну да, у вас же там интриги! Ну-ка расскажи, как писатели ненавидят друг друга!

– Пару лет назад приблизительно так и было. А потом начались поездки на международные ярмарки и по стране. Это организуют Григорьев с Сеславинским (Федеральное агентство по печати и массовым коммуникациям. – И. С.).

– По этой схеме Горький возил писателей на строительство Беломорканала.

– Абсолютно точно. Но тогда это было воспевание рабского труда, а сейчас мы смотрим на нормальную жизнь. И вот в ходе таких поездок между писателями, естественно, установились дружеские отношения. Особенно нас сблизила поездка на книжную ярмарку в Варшаву, где мы страшно бухали. Там еще стояла очередь на Асара Эппеля, единственного из нас, кто знает по-польски. Один человек из нашей делегации влюбился в полячку, и все мы за него переживали. И когда она наконец ему дала, был общий праздник, триумф дружбы.

Background

За столом мы после быковского триумфа с «Большой книгой», конечно, вспомнили трудные времена. Это для него 95-й. Тогда на Диму как-то навалилось. С женой развелся, два издания закрылись, куда он писал: «7 дней» (Ирина Петровская) и «Столица» (Андрей Мальгин). У него был такой нервный срыв, что, по его признанию, у него даже стоять перестал.

– Ну это ж ненадолго! – бесполезно утешаю я задним числом.

– Ненадолго. Но мне-то тогда казалось, что навсегда!

И вдобавок еще ему тогда по башке дали арматурным обрезком…

Били его, как он полагает, сектанты. Из секты сайентологического толка «Источник жизни».

– По всем приметам это они… Других острых публикаций у меня в тот год не было! А они звонили и угрожали.

– Так ты, значит, пострадал за правду?

– Нет… Я просто показал непрофессионализм. Если тебя побили – значит, ты дурак. Значит, ты обосрался.

– Как так?

– Во-первых, я должен был так написать, чтоб не побили. Или я должен был ходить с охраной. Если побили – сам виноват! Я знал, что они меня будут караулить, они меня предупреждали об этом. А я один ходил вечером… Вот Юля Латынина всех разоблачает, она довольно смелый журналист – ее ж не бьют…

Но, к счастью, его не убили, как это, увы, иногда бывает с журналистами.

Обстоятельства же, при которых было совершено покушение, таковы, со слов Быкова мною записано верно и им прочитано:

– Я с работы пошел за бухлом (в винный, который через дорогу от редакции, я его прекрасно помню как ветеран «Собеседника». – И. С.), и на обратном пути меня отпиздили. Причем бухло разбилось, что особенно обидно. Закуски и мороженое, которым я люблю завершать ужин, не пострадали. Вызвали скорую, скорая сказала, что надо госпитализировать…

Но в редакции находился некто Лазарчук, поэт и по совместительству фельдшер… А потом он же, приехав из провинции и остановившись у Быкова на квартире, и снял швы – перочинным ножом, подержав лезвие над огнем спички.

У меня появился такой вопрос в связи с этим:

– А ты стал лучше писать после того, как тебе по башке дали? Ну может, не лучше, а иначе как-то?

– Они меня практически не деморализовали. Утром мне надо было сдавать текст, и вот я с разбитым ебалом сел и написал. Как сейчас помню, про что: в Вашингтоне был сильный снегопад, так Клинтон вышел убирать снег возле Белого дома. И я написал: вот если б в России президент вышел снег убирать, было б здорово.

– Президент? Наш? Снег убирать? Да, все-таки, значит, сильно тебя тогда по башке долбанули…

А вот и еще одно печальное событие того же рокового 1995 года, тут цитата из Быкова:

«Мы с моим другом Александром Никоновым, ныне известным публицистом, решили сделать первоапрельское приложение к газете “Собеседник” – первую русскую нецензурную газету “Мать”. И там были чисто первоапрельские материалы. Серьезная экономическая статья, выдержанная в этих терминах. “Вследствие таких-то действий правительства настанет полный такой-то!” Серьезная статья о чеченской войне. И всё это с широкими вкраплениями мата. Статья по истории мата, теория мата. И наконец, якобы обнаруженные в ленинских архивах его пометки на полях – тоже матом. Возбудили уголовное дело. Мера пресечения – арест, содержание под стражей (два дня в изоляторе временного содержания. – И. С.). Валерий Фрид, который эту газету редактировал как знаток лагерного мата, сходил на прием к прокурору и сказал, что в случае чего сажать надо его, – он свою “десятку” уже оттянул при Сталине».

На свободу Быков вышел с чистой совестью.

– Сильно тебе там досталось? – спросил я обтекаемо.

– Если ты хочешь узнать, не выебали ли меня там в жопу, отвечу: нет. Но все равно история идиотская, трагическая. Она мне, как говорил Штирлиц, добавила седых волос. Я сильно перепугался и больше таких приключений не искал. Наверно, это была самая большая профессиональная неприятность из всех, что у меня были. Я на всю жизнь забоялся.

Для поэта это же вроде бонус – посидеть в тюрьме, вон Рыжему какую биографию сделали. А кудрявому – этим не сделали. Выходит, зря сидел…

И вот в тот момент, когда несчастья, постигавшие Быкова, достигли невыносимой остроты, я позвонил ему и сказал, что пора ему стать богатым и знаменитым. Как я уже говорил, денег от меня он тогда не взял, но установку в целом, похоже, принял. Раз жизнь его чудесным образом моментально изменилась, причем в лучшую сторону. Человек сразу же перестал разводиться, получать арматурой по башке и садиться в тюрьму! Напротив, он основательно женился, стал отцом двух детей, начал писать и издавать книги! И даже освоил самую модную и завидную профессию из теперешних – телеведущий. Само собой, чтоб покрасоваться, а еще для денег и пиара? Нет, в этом он не признается, напротив, цинично (а еще поэт) оправдывается:

– В России нельзя, чтобы на тебя распространялись общие правила. Иначе тебя любой врач бортанет, таксист обхамит, официант пошлет на фиг и так далее. Нужно, чтобы тебя хоть немножечко знали в лицо. Тогда мент, когда будет тебя бить, будет делать это с некоторым опасением. Никакой другой причины моего присутствия в телевизоре нет…

Был, правда, еще один очень тяжелый судьбоносный момент, сразу после Беслана (там Быков был репортером), когда писатель, подавленный современной российской действительностью, уговаривал жену уехать из страны. Но он написал роман «Эвакуатор» (там инопланетянин увозил избранных землян на свою планету, подальше от несчастий) – и освободился от наваждения. Произошла, как он выразился, сублимация. По мне, так сработала, после определенного сбоя, моя старая установка.

Школа

В следующий раз Быков сильно испугался в дефолт. Ему казалось, что все кончено, пресса разорилась и уничтожена навеки – так что надо устроиться куда-то, где будет верный кусок хлеба. Не знаю, насколько это простительно для поэта, вот так обосраться с прогнозом – он же должен быть типа пророком. И пошел он в школу, учителем – русский и литература. До сих хвастает креативом тех времен, уверяя, что никто не давал детям лучших диктантов, вот вам примерчик: «Знающими людьми утверждается, что, если помочиться на мертвого врага, кожа с его головы снимается быстрее» (Хагакурэ, «Священная книга самурая»). А еще его ученики никак не могли запомнить, когда пишется «н», а когда «нн». Он быстро все объяснил: «“Ёбаный директор” пишется с одним “н”, а “ёбанный в жопу директор” – с двумя. А “выебанный директор”» – тоже с двумя».

И дети навсегда запомнили оба условия, при которых пишется двойное «н»: это наличие приставки либо зависимого слова.

Но, поскольку Быков уже имел серьезные неприятности на почве нецензурной брани, он тогда на всякий случай перестраховался и, перед тем как сделать свое заявление, попросил девочек выйти из класса; так оно спокойней.

– Кстати, – говорю, – а ты не за тем ли в школу пошел, чтоб трахать школьниц? Венедиктов с «Эха Москвы» рассказывал, что он это дело любил.

– Нет, что ты! Такого со мной не было… Хотя – желающие девочки были…

– Как – не было такого? Ты же славишься своей ебливостью!

– Категорически не согласен! Я не очень еблив. Мы просто привыкли преувеличивать зависимость человека от этого дела… А преподавание мне очень нравилось! Те два года в школе – большое счастье.

Однако надо признать, что не зря Дмитрий сеял разумное, доброе, вечное. От этого была польза. Вот хотя бы такое подтверждение. Приезжает однажды Быков на сервис на своей «семерке» (ВАЗ, «жигули» 2001 года), а там очередь. Но вдруг выходит начальник и велит сделать ремонт мгновенно! Сопроводив это такими словами:

– Вы, Дмитрий Львович, первый человек, который заставил меня в себя поверить. Помните, я был двоечник, а вы меня научили разбирать предложение? Ну, там, подлежащее, сказуемое… А еще же «ёбанный директор»!? С двумя «н»?

Дмитрий Львович чуть не заплакал, но таки не заплакал же.

И вот еще что, вот еще за что его не могли не любить «пионеры»: будучи учителем, он никогда не задавал домашних заданий, такой у него был принцип. Хитро, дальновидно.

Литературный процесс

– Дима! Ты на кого больше похож внешне – на Бальзака или на Дюма?

– А еще больше на Флобера. Но если серьезно, на Золя, он и внешне, и внутренне мой идеал писателя. Эмиля очень люблю, это мое все. Я читал весь цикл про Ругон-Маккаров. Я обожаю Золя. Я от него ссу [кипятком]! Золя мне близок безумно, а Бальзак хоть гениальный – не так. Золя – это как я бы писал, если б умел. Особенно люблю «Чрево Парижа».

– Очень смешно было, когда я читал интервью, которое ты взял у Проханова. Ты там удивлялся, что он так много пишет. Ха-ха-ха! Притом что ты пишешь невероятно много.

– Проханов правда больше пишет, чем я. Чехов, Толстой, Горький – все больше меня писали. А Бергман!? Он снимал в год две картины и еще ставил шесть театральных постановок. Действительно загадка, – как ему это удавалось. На самом деле больше меня очень многие пишут. Полно таких журналистов.

– Сколько это физически в твоем случае?

– В день три текста. Десять компьютерных страниц.

– Скажи, вот кто такой, по-твоему, графоман? Кстати, некоторые и тебя считают графоманом.

– Считают. Но я и есть графоман, потому что я люблю графить, писать. Но вообще, графоман – это тот, кто делает это отвратительно.

– Но теперь, когда у тебя есть такая премия…

– Нет, премия как раз не показатель. Премии иногда такому говну дают… Премия – это не критерий, к сожалению…

И тем не менее к теме многописания. Быков все-таки не может отрицать факт своего трудоголизма, и признает, и объясняет так в своих интервью, которые после лягут в основу его будущих мемуаров:

«Может быть, мой умеренный трудоголизм – как раз и средство борьбы с неумеренным темпераментом». Он тут высказывается довольно обтекаемо, но бывали с его стороны и более откровенные высказывания: «Личная жизнь у меня довольно бурная. Это меня и настораживает. Трагедия удачно женатого человека в том, что он никогда не уйдет из семьи, а полностью отказаться от личной жизни не может. Он обречен портить чужие биографии. Я стараюсь от этого себя удержать… Смешон влюбленный толстяк, с лирической поэзией, с бурными проявлениями. Когда я пишу, чувствую себя более уверенно».

Эти две темы – бурная личная жизнь и литература – забавным образом переплелись у него в 1995 году (к которому мы снова возвращаемся, видно, не случайный то был год), когда он для заработка сочинил два порноромана. В соавторстве с неким не названным коллегой, мне почему-то кажется, что это была дама, так было б технологичней и просто логичней, какие-то новые повороты могли образоваться… Схема была такая: брались готовые фильмы – в том случае это «9½ недель» и забыл еще что – и по ним писались книжные версии. Эротика конвертировалась в порнуху, а в целях русификации в сюжет вводились новые персонажи: к примеру, русский (то есть, конечно, еврей) эмигрант-художник; если кто помнит, Ким Бейсингер в том нашумевшем фильме была галеристкой. По воле быковской фантазии эта дама совершала половые акты с героями фильма, этого ей было мало, и она еще смотрела порнослайды и дрочила. В конце концов это можно живей описать, чем, например, сублимацию путем написания текстов, как это делает сам Быков.

При всей своей бурной личной жизни Быков счастливо женат. Я предположил такое объяснение:

– Жена должна же понимать: поэту нужны и другие бабы.

Ответил он на мои досужие домыслы так:

– Ее никто не спрашивал об этом. Да, у меня бывают увлечения, но ее это не волнует. Потому что она знает: сочинять я могу только с ней. Остальное ее не волнует абсолютно.

– Сочинять только с ней? Как это?

– А мы думаем в одинаковом темпе.

Так что этот расхожий образ Быкова – он сидит за компьютером, с девицей на коленях, пьет пиво и набивает тексты на продажу – отчасти верен, а отчасти нет, поскольку в жизни все сложней.

– Скажи пожалуйста, Дмитрий. А можно ли реально представить себе такую идеальную книгу, в которой была бы соединена народность Донцовой с духовностью Гранина и так далее, все самое лучшее?

– Ты будешь смеяться, но есть у меня рецепт такой книги! Она должна быть написана на основе реальной истории города Ленска. Весной 2002 года его смыло наводнением. И тогда Путин сказал Шойгу: восстановить город к 20 сентября! Шойгу с нуля восстановил грузовой порт на Лене, привез кругляк из Белоруссии, заново выстроил все дома, разумеется аврально, крайне хреново, и этот бутафорский город к сентябрю был готов. Когда приехал Путин, решили запустить в один из домов кота, на новоселье. Кота нашли с огромным трудом, и он не шел ни в какой из этих подозрительных домов. А Шойгу был весь на нервах, он неделю не спал, – и вот он схватил этого кота и зашвырнул его в дом. А тут зима. Зимой город вымерз, а весной его опять смыло. Это будет безумный историко-фантастический роман.

– А кто сможет его написать?

– Такую книгу могу написать только я. Больше некому.

Вас, верно, позабавит быковский список лучших писателей. Он таков: Житинский, Букша, Пелевин. Житинский – думаю, потому, что Дима провозглашает себя его учеником. Букша – полагаю, оттого что она фантаст, а те вообще считают Быкова своим. Что касается Пелевина, так тот не давал Быкову покоя своими тиражами (ну теперь все может измениться); вот и «Ampir V» показался лауреату «Большой книги» плохой книгой, но «поди ты отними ее у меня, пока я не дочитал!»

А еще для Быкова «Проханов – очень хороший мужик, чрезвычайно милый человек». (Я сам под этим готов подписаться. – И. С.) Кроме того, «и Лимон прекрасный человек. Я с 93-го года регулярно бухаю с Лимоном. Я ему многим обязан, и литературно тоже. Он научил меня писать рассказы».

Но не надо забывать о том, что Быков не видит себя стопроцентным писателем, в смысле прозаиком. (Про публицистику и речи нет, это для него не более чем способ заработать денег, он мечтает бросить «всю эту газетную хуйню», чтоб сидеть дома и сочинять. Есть некое забавное противоречие в том, что главную свою премию он получил за вполне себе публицистический документальный труд.) Он видит себя все же поэтом.

– Ну что же, – говорю, – посмотрим, какой ты поэт. А дай-ка мне свое лучшее четверостишие! Ну вот как вспоминая про Пушкина, люди сразу исполняют: «Я помню чудное мгновенье» или там «Мальчишек радостный народ коньками дружно режет лед». (Какая ж была холодрыга при крепостничестве, не то, что в теперешнюю оттепель или не знаю, как это все назвать.)

Быков в ответ без паузы оттарабанивает:

 
Блажен, кто соблюдал диету,
Кто не бросался словом «честь»,
Кто понимал, что Бога нету,
Но вел себя как будто есть.
 

Я соглашаюсь, что стихи неплохие. Он объясняет:

– Это я к 60-летию Льва Лосева. В качестве подарка.

– А ты сам-то соблюдаешь диету?

– Нет. Зато я не бросаюсь словом «честь». А соблюдать диету… Мне кажется, это унизительно. Это значит, признать, что я толстый! А я не толстый. У меня вес 112 – летом и 115 – зимой. Я могу дойти до ста, мне несложно! Но я не хочу: это пошло.

– Но ведь лишний вес сокращает жизнь!

– Нет. Моя бабушка была моей комплекции и прожила 80 лет, будучи абсолютно здоровой.

Звучит красиво, но до литературной общественности дошло такое высказывание Быкова: «Каждый раз в случае печеночного приступа я два дня ничего не ем».

Ну противоречив, – так это ж поэт. А не журналист. Так что поэтические вольности простительны. Вот, к примеру, Быков описывает «Артек», куда впервые попал взрослым, как идеальную детскую республику. Я как бывший пионер, который в этой республике оттянул осеннюю длинную смену, всю третью четверть, взялся ему рассказывать про жуткие драки, которые там имели место быть, причем с использованием холодного оружия. Про то, как однажды, отбиваясь от превосходящих сил противника, ранил человека ножницами (к счастью, люди оказались понятийными и никто никого не сдал). Я взывал к армейскому (он служил в авиации два года) и тюремному (сидел два дня) опыту самого Быкова, пытаясь ему объяснить сущность «Артека», в котором та же самая, а откуда ж возьмется другая, жизнь, которой всегда живут самцы в замкнутом пространстве, в неволе… Он же, однако, стоял на своем: это типа Телемская обитель, и всё тут.

Ну поэт. Что с него взять.

При всем при том главным современным поэтом России Быков считает не себя, но Андрея Орлова. (С замечательной оговоркой: «Главный – не значит лучший».)

Итого

А наша пьянка, посвященная получению моим собеседником премии, закончилась таким риторическим быковским вопросом:

– Что ж мне так грустно, а?

Он раза три повторил это восклицание. Триумф, богатство, признание, мои горячие поздравления – все нипочем. Может, и правда нам явился большой русский писатель, который всерьез относится к идеалистической риторике и полон бескорыстного пафоса? И он не променяет свою суровую участь правдоруба на пиар, подарки из Кремля и телевизор, с которого Быков, кстати, давно мечтал спрыгнуть. А почему бы и нет?

Такое же бывало прежде, причем не раз…

Дмитрий Львович Быков (ранее Зильбертруд) родился в Москве 20 декабря 1967 года в семье учителей. Окончил школу с золотой медалью, а журфак МГУ – с красным дипломом. Служил в армии два года рядовым. Автор десятка книг (стихи, проза, сказки, публицистика). Лауреат литературных премий: им. братьев Стругацких, «Студенческий Букер», «Нацбест» и наконец – «Большая книга».

The free sample has ended.