Read the book: «Замужем за собственной смертью»
Глава 1. Три дня
Три дня
Я прочитала свою строку в Книге Сроков в четверг, в половине одиннадцатого вечера, и мне оставалось три дня.
Этого нельзя делать. Это первое, что говорят писарю, когда дают ему перо: своя строка не читается. Не потому, что запрещено, хотя запрещено. Потому что потом нельзя не знать.
Я знала это восемь лет. Восемь лет я переписывала чужие строки в своды Девятого круга, заверяла, подшивала, носила в архив, и ни разу не посмотрела туда, где должна была стоять моя. Это нетрудно. Книга огромная, Зала под куполом тёмная, строки идут по кругам и по улицам, и чтобы найти Часовую улицу, дом семь, надо захотеть.
В четверг я захотела.
Я до сих пор не могу объяснить, почему. Тома потом сказала, что это как с чесоткой: восемь лет не чешешь, а потом один раз, и всё. Я думаю, что всё было проще. В четверг у меня на столе лежал свод за грудень, и в нём, на четвёртой странице, было имя соседки, Марфы с Косой улицы, и срок у неё стоял на завтра. Я носила ей хлеб по пятницам. Я подумала, что завтра не понесу. И потом я подумала, что когда-нибудь кто-то не понесёт хлеб мне, и захотела знать, когда.
Зала после десяти пустая. Сторож на входе спит, это известно всем, кто остаётся переписывать по ночам, а остаюсь я одна, потому что днём в Палате шумно, а ночью Книга тише. Это не метафора. Днём она шуршит. Ночью почти нет.
Я зажгла свечу, подошла к Книге, нашла Девятый круг, Часовую улицу. Дом семь. Соколец Ян, часовщик, мой отец: срок через девятнадцать лет, в липень. Я выдохнула. Я не собиралась смотреть на его строку, но она была рядом, и я прочитала, и мне стало легче, и это было последнее, что мне стало легче в ту ночь.
Ниже. Соколец Мира, писарь.
«Срок: четырнадцатого грудня, час волка. Жнец: Вран».
Я прочитала это три раза, потому что в первый раз показалось, что четырнадцатого липня. Потом что грудня, но следующего года. Потом свеча наклонилась, воск упал на страницу, и я увидела, как Книга его впитала, как впитывает всё, что на неё попадает, и буквы остались те же.
Четырнадцатого грудня. Сегодня было одиннадцатое.
Час волка - это от трёх до четырёх ночи. Так называют этот час Жнецы, и так называем его мы, потому что они приходят в это время чаще всего. В час волка умирают старики, младенцы и те, кому не повезло. Мне, судя по строке, не повезло.
Я стояла с воском на пальцах и смотрела на имя. Вран. Девятый круг. Я переписывала его имя восемь лет, оно стояло в каждой пятой строке моего круга, оно было короткое и удобное для пера. Я ни разу не видела его самого. Жнецов видят только те, за кем они приходят, и те, кто рядом. Я была рядом один раз, в девять лет, когда пришли за мамой. Тогда был не Вран. Тогда была женщина в сером, и она ничего не сказала, и мама тоже, и утром отец остановил все часы в лавке на час, а потом завёл.
Я подумала, что через три дня он остановит их снова.
Потом я подумала: три дня. И села на пол у Книги, потому что ноги перестали держать, и так сидела, пока свеча не догорела, и сторож не проснулся, и не пришёл проверить, почему в Зале темно.
- Соколец? - сказал он от двери. - Ты чего на полу?
- Упала.
- Ушиблась?
- Нет. - Я встала. - Я читала свод.
- Ночью.
- Ночью тише.
Он посмотрел на меня, на Книгу, на огарок на полу, и у него было лицо человека, который сторожит Палату двадцать лет и видел, как писари сидят на полу у Книги, и знает, что это значит, и знает, что спрашивать не надо.
- Иди домой, Мира, - сказал он. - Утром приходи как обычно.
- Как обычно.
- Как обычно. Это главное.
Я шла домой по Писарской, потом по набережной, потом по Часовой. Туман с Темени поднялся до вторых этажей, фонари в нём висели, как яблоки в молоке, и я шла и считала. Не дни. Дни я уже посчитала. Я считала, что надо успеть.
Сказать отцу. Нет. Не сказать. Он остановит часы раньше срока, и будет три дня сидеть в лавке и не заводить, и я не хочу, чтобы последнее, что я помню про дом, это тишина.
Отдать свод Томе. Она переписывает хуже, но заверяет аккуратнее. Пусть будет Тома.
Хлеб Марфе. Завтра пятница. Понесу. Она умрёт завтра ночью, у неё срок, а у меня в субботу ещё целый день, и я могу отнести хлеб человеку, которому осталось меньше, чем мне. Это странное утешение, но в тумане на Часовой в полночь других не было.
У двери лавки я остановилась.
Вывеска: «Соколец и дочь». Отец дописал «и дочь», когда мне было семь. Я тогда не понимала, зачем, у меня не было ни одной мысли про часы, я хотела быть писарем, потому что у писарей чистые руки. Он сказал: «Вывеска - это не про часы. Это про то, кто в доме».
Я открыла дверь. Колокольчик. Часы в лавке тикали, сорок штук, каждые по-своему, и это был звук, с которым я засыпала с рождения.
Отец спал наверху. Я поднялась тихо, легла, не раздеваясь, и лежала, и слушала сорок часов, и думала, что когда идёшь по Книге Сроков, ты всегда знаешь, что рядом с каждой строкой есть другая. Чья-то. И что у Жнеца, который придёт ко мне в час волка, тоже есть строка. Он тоже в Книге. Его тоже записали.
Жнецы - это лица. Так написано в Статуте, глава первая. Я переписывала это десять раз на экзамене.
Лица. У лиц есть права. Права записаны. То, что записано, можно прочитать.
Я села в постели.
Я писарь. Я восемь лет делаю одно: читаю то, что записано, и ищу, где что лежит. Если в Статуте есть строчка про то, кого Жнец не может забрать, я её найду.
За три дня я найду что угодно.
Внизу часы пробили час. Сорок раз, вразнобой, как всегда. Я подумала, что до часа волка осталось два часа, и что это не мой час волка, у меня их впереди ещё три, и что это самая странная мысль, какая у меня была в жизни.
Я легла. Я не спала. Я составляла в голове список глав Статута, которые надо перечитать, и список был длинный, и это помогало.
Глава 2. Статья четвёртая
Статья четвёртая
Утром отец сказал, что я плохо выгляжу, и я сказала, что переписывала до ночи, и это была правда, если считать одну строку.
Он стоял за прилавком в фартуке, с лупой на лбу, и разбирал карманные часы какого-то купца с Соляной. Сорок часов на стенах тикали. Каждое утро, сколько я себя помню, он сверял их по большим напольным у двери, и каждое утро они всё равно расходились к обеду, и он говорил, что это нормально, что время у всех своё, а напольные нужны, чтобы было с чем спорить.
- Ты завтракала?
- Нет.
- Хлеб на столе. Марфе отнесёшь?
- Сегодня пятница.
- Я знаю, какой день. Я спрашиваю, отнесёшь ли.
- Отнесу.
Он посмотрел на меня поверх лупы. У него были глаза, которые видели шестерёнку размером с ресницу и не видели, когда я вру, и за это я его любила отдельно.
- Мира.
- Что?
- Ничего. Ешь.
Я съела хлеб, завернула второй кусок для Марфы, надела серый писарский плащ и вышла в туман. На пороге я обернулась. Отец наклонился над часами купца, и лупа блестела, и сорок часов тикали, и я подумала, что ещё два раза увижу это утро, и пошла быстрее, чтобы не думать.
Палата днём шумит. Это сорок писарей, двенадцать кругов, своды, заверители, просители у окошек, стража у Залы, и под всем этим Книга, которая шуршит, как шуршат страницы, когда в них пишут, а в ней пишут всегда.
Тома сидела за соседним столом и переписывала Третий круг. Тома переписывает так: язык в углу рта, перо под неправильным углом, кляксы через строку, но ни одной ошибки в именах. За это её держат. Имена важнее клякс.
- Ты зелёная, - сказала она, не поднимая головы.
- Я не спала.
- Из-за чего?
- Из-за Статута.
Она подняла голову.
- Мира. Статут - это то, из-за чего спят. Это самая скучная книга в Верхоле. Я на экзамене уснула на главе четвёртой, и мне поставили зачёт, потому что все спят на четвёртой.
- Мне нужна девятая.
- Какая девятая?
- О браках и наследовании сроков.
Тома положила перо. Это было событие. Тома не кладёт перо, она кладёт голову на стол рядом с пером, когда устаёт, но перо не выпускает.
- Ты выходишь замуж?
- Нет.
- Тогда зачем тебе девятая?
- Потом, - сказала я. - Прикрой меня до обеда. Скажи, что я в архиве сверяю своды.
- Ты в архиве сверяешь своды.
- Вот именно.
Архив Палаты - это подвал. Три этажа вниз, сырость, лампы через одну, и полки, на которых лежит всё, что писари Верхоля написали за шестьсот лет. Статут стоит на первом этаже, у входа, двенадцать томов в коже, и его никто не берёт, потому что все знают, что в нём, и это знание называется экзаменом.
Я сняла девятый том. Он был тяжёлый и пыльный, и когда я его открыла, из него выпал засохший жук.
«Глава девятая. О браках и наследовании сроков».
Я читала стоя, у полки, под лампой, которая горела через одну. Статья первая: брак есть союз двух лиц, записанный Палатой. Статья вторая: Палата записывает всякий брак, заявленный двумя лицами, не состоящими в браке, и не вправе отказать, если лица дееспособны и явились сами. Статья третья: срок супруга не переходит к супруге и обратно, каждому свой.
Статья четвёртая.
Я прочитала её, и у меня в голове стало так тихо, как в Зале ночью.
«Жнец не властен над сроком жены своей, и никто иной не властен, покуда брак стоит. Брак стоит, покуда супруги под одной крышей и покуда Палата не разорвёт его».
Я перечитала. Потом нашла толкование, мелко, внизу, почерком, который был старше моего отца.
«Статья введена в двадцать второй год Верхоля по делу Жницы Велены, бравшей в супруги смертных. Дабы Жнец не был судьёй и палачом в одном доме, срок жены его закрывается на всё время брака. Применяется редко. Жнецы в брак не вступают».
«Применяется редко». Не «не применяется». Редко.
Я стояла с томом в руках и думала так быстро, как не думала никогда.
Жнец не властен над сроком жены своей. Вран мой Жнец. Если я его жена, он не может меня взять. И никто иной не властен: другого не назначат. Покуда брак стоит. Брак стоит, пока мы под одной крышей и пока Палата не разорвёт. Палата обязана записать брак двух лиц. Жнецы по Статуту лица, глава первая, статья девятая, я переписывала это на экзамене десять раз.
Было одно место, где это всё разваливалось, и я знала, какое.
«Двух лиц». Двух. Я была одно. Второе должно было сказать «да».
Жнец, который придёт за мной в час волка в воскресенье, должен был сказать «да» на то, чтобы не прийти.
Я поставила том на место. Жука положила обратно между страниц, не знаю зачем. Поднялась на три этажа и села за свой стол, и Тома посмотрела на меня и сказала:
- Ты белая. Была зелёная, стала белая. Что в девятой главе?
- Статья четвёртая.
- Что в статье четвёртой?
Я сказала. Тихо, потому что Палата шумит, но имена в ней слышат все. Я сказала про строку, про три дня, про час волка, про Врана. Я сказала про Велену, про «применяется редко», про «двух лиц».
Тома слушала с языком в углу рта. Когда я закончила, она убрала язык.
- Ты с ума сошла, - сказала она.
- Да.
- Ты прочитала свою строку.
- Да.
- Это нельзя.
- Я знаю.
- И теперь ты хочешь выйти замуж за Жнеца, чтобы он тебя не забрал.
- Да.
- За того самого, который должен тебя забрать.
- За другого нельзя. Только он не властен. Другие властны по-прежнему. Статья четвёртая говорит «жены своей».
Тома смотрела на меня долго. Потом взяла перо, потому что без пера она не думает, и постучала им по столу.
- Мира. Ты понимаешь, что они не женятся?
- Велена вышла.
- Велена вышла шестьсот лет назад, и после этого написали статью, чтобы больше не выходили. Это как «запрещено курить в архиве». Это не разрешение, это след от пожара.
- Там написано «редко». Не «никогда».
- Там написано «редко», потому что писарь, который это писал, был вежливый. - Она положила перо. - Ладно. Допустим. Допустим, ты права, и статья работает. Где ты его найдёшь? Жнецов не найти. Они приходят, когда срок. К ним не ходят.
- Они приходят, когда срок, - повторила я.
- Да.
- У Марфы с Косой срок сегодня ночью. Я видела в своде. Девятый круг. Жнец Девятого круга.
Тома открыла рот. Закрыла.
- Ты пойдёшь к Марфе.
- Я ношу ей хлеб по пятницам.
- Ты пойдёшь к умирающей женщине, чтобы дождаться Жнеца, который заберёт её, и сделать ему предложение.
- Да.
- Это самое ужасное, что я слышала.
- Я знаю.
- Я с тобой.
Я посмотрела на неё.
- Нет.
- Мира. Ты сейчас сказала, что идёшь ночью в дом, куда придёт Жнец, чтобы попросить его жениться. Если ты думаешь, что я останусь дома переписывать Третий круг, то ты меня восемь лет не знала. - Она взяла перо. - Я буду стоять за дверью. Если ты упадёшь в обморок, я тебя подниму. Если он скажет «нет», я скажу ему, что он дурак. Это всё, что я умею, но это я умею хорошо.
- Он Жнец.
- Он лицо. Глава первая, статья девятая. Лицам можно говорить, что они дураки.
Я засмеялась. Один раз, коротко, и в Палате кто-то обернулся, потому что писари не смеются над сводами, и Тома сделала строгое лицо и показала на мой стол, и я взяла перо и стала переписывать Девятый круг.
Строка Марфы была на четвёртой странице. «Срок: двенадцатого грудня, час волка. Жнец: Вран».
Сегодня было двенадцатое.
Я переписала её ровно, как учили, и заверила, и подумала, что я единственный писарь в Верхоле, который переписывает строку и знает, что сегодня ночью сам её увидит.
Глава 3. Час волка
Час волка
Марфа с Косой улицы умирала так же, как жила: сидя, в кресле у окна, с языком, который работал лучше ног.
- Хлеб принесла? - сказала она, когда я вошла. - Клади на стол. Сама сядь. Ты с ночёвкой?
- Я посижу.
- Посиди. Только не плачь. Я восемьдесят два года не выношу, когда при мне плачут, и не собираюсь начинать сегодня.
Ей было восемьдесят два. У неё был дом в две комнаты, кошка, которая ушла неделю назад и не вернулась, и племянник в Соляном квартале, который приходил раз в месяц за деньгами и ни разу не пришёл за ней. Я носила ей хлеб три года. Это было не милосердие. Это было потому, что она однажды, когда мне было двадцать один, сказала мне на улице: «Ты, девочка, ходишь так, будто тебе всё должны, а тебе ничего не должны, и от этого ты лучше, чем те, кому должны». Я не поняла, но запомнила, и стала носить хлеб, чтобы понять.
Тома осталась за дверью. На лестнице, на ступеньке, в плаще, с лицом «я тут стою и всё». Я сказала Марфе, что это подруга, что она боится мёртвых и будет ждать снаружи. Марфа сказала: «Правильно боится. Я тоже боялась, пока не поняла, что сама скоро».
Мы сидели. Свеча на столе, туман за окном, часы на стене, которые чинил мой отец и которые отставали на четыре минуты, потому что Марфа не разрешала их заводить чаще раза в месяц.
- Ты не ко мне пришла, - сказала Марфа в полночь.
- К тебе.
- Девочка. Ты сидишь и смотришь на дверь. Ко мне так не смотрят. Ко мне смотрят с жалостью, а ты смотришь на дверь, как на того, кто опаздывает.
Я ничего не сказала. Она посмотрела на меня, и у неё были глаза, которые восемьдесят два года читали людей на улицах, и она прочитала.
- Ты прочла свою.
- Да.
- Дура.
- Да.
- Когда?
- Послезавтра.
Она помолчала. Кошки не было, и ей не на кого было смотреть, кроме меня.
- Я прочла свою в шестьдесят, - сказала она. - Двадцать два года назад. Заплатила писарю на Писарской, он мне показал. Я три дня не спала, потом подумала: двадцать два года - это много, и перестала. И вот они прошли, эти двадцать два, и я сижу в кресле, и ничего не изменилось, кроме того, что я знала. - Она посмотрела на дверь. - Что ты ему скажешь?
- Марфа.
- Ты пришла что-то ему сказать. Ко мне с хлебом приходят днём. Ночью приходят к нему.
Я сказала. Коротко. Про статью четвёртую. Про «жены своей». Про «двух лиц».
Марфа слушала с лицом человека, который восемьдесят два года слышит глупости и умеет отличать их от безумия.
- Это глупость, - сказала она. - Не безумие. Глупость. Безумие - это когда не получится. Глупость может получиться.
- Ты думаешь, он скажет «да»?
- Я думаю, что он Жнец, девочка. Он триста лет приходит в час волка и берёт за руку. Ему никто не говорил «женись». Он не знает, что ответить. Это твой единственный шанс: что он не знает.
В два часа она уснула. Я думала, что она не уснёт, что она будет говорить до конца, но она уснула в кресле, с открытым ртом, с рукой на подлокотнике, и дышала ровно, и часы отставали на четыре минуты.
Я сидела и смотрела на дверь.
В три часа дверь не открылась.
Я это помню точно: она не открылась. Не скрипнула, не качнулась, свеча не дрогнула. Просто в комнате стал кто-то, кого не было, так, как в комнате становится холодно: не сразу, а потом замечаешь, что уже давно.
Он стоял у кресла.
Серый плащ. Не чёрный, серый, цвета Темени в тумане. Высокий, с тёмными волосами, которые были мокрые от тумана, хотя дверь не открывалась. Лицо спокойное, молодое, лет тридцати, если бы у него были года. Руки опущены. На левой, на безымянном, железное кольцо, тусклое, без камня.
Я посмотрела на свечу. Свеча горела. На стене была тень от кресла, тень от стола, тень от меня, сидящей на стуле.
Тени от него не было.
Он не смотрел на меня. Он смотрел на Марфу. Потом опустился на одно колено у кресла, медленно, как опускаются люди, у которых есть время, и взял её за руку.
Марфа открыла глаза.
- Ну наконец-то, - сказала она. - Я думала, ты опоздаешь, как кошка.
Он ничего не ответил. Я ждала, что он скажет что-нибудь, хоть слово, хоть «пора», но он молчал, и смотрел ей в лицо, и держал её за руку, и Марфа смотрела на него.
- Девочка хочет тебя о чём-то спросить, - сказала Марфа. - Выслушай. Она дура, но хорошая. Хлеб носит.
Он не повернулся.
Марфа закрыла глаза. Она дышала. Потом дышала реже. Потом он что-то сделал рукой, не сжал, не потянул, просто рука его стала не на её руке, а как будто под ней, и Марфа выдохнула, и больше не вдохнула.
Всё.
Я ждала чего-то. Света, звука, холода. Ничего не было. Женщина сидела в кресле, и была мёртвая, и это было видно сразу, как видно, что часы встали, хотя они ещё показывают время.
Он отпустил её руку. Положил на подлокотник, аккуратно, как кладут вещь. Встал.
И посмотрел на меня.
Глаза были светлые. Не голубые, не серые. Как лёд на Темени в грудень, когда он уже встал, но ещё тонкий, и под ним видно, что вода идёт.
Я встала. Ноги держали, и я этому удивилась.
- Я Мира Соколец, - сказала я. - Девятый круг. Писарь.
Он молчал.
- Ты знаешь мою строку.
Он молчал. Но он знал. Я это видела, потому что он не спросил «какую». Он знал все строки своего круга, это было написано у него на лице так же ясно, как у отца написана лупа.
- Четырнадцатого. Час волка. Ты.
Молчал.
- Женись на мне.
Я сказала это ровно. Я тренировала эту фразу весь день, в архиве, за столом, на лестнице у Марфы, и она вышла ровно, без дрожи, как заверение на своде.
Он смотрел на меня так долго, что свеча успела наклониться.
- Нет, - сказал он.
Голос был низкий, негромкий, и в нём не было ничего. Ни злости, ни жалости. Как у человека, который триста лет говорит одно слово в ночь и бережёт остальные.
- Статья четвёртая, - сказала я. - Глава девятая. Жнец не властен над сроком жены своей. Ты лицо. Я лицо. Палата обязана записать.
- Я знаю статью.
- Тогда почему?
Он посмотрел на Марфу в кресле. Потом на меня.
- Потому что ты думаешь, что знаешь, зачем я приду, - сказал он. - И не знаешь, зачем не прихожу.
- Я не понимаю.
- Нет.
Он повернулся к двери. Дверь не открылась. Он просто перестал быть в комнате, так же, как начал: не сразу, а потом замечаешь, что уже давно. Свеча не дрогнула.
На стене были тени: от кресла, от стола, от меня. И от Марфы, которая сидела в кресле с открытым ртом и была мёртвая.
Я стояла. Потом пошла к двери, открыла, и на ступеньке сидела Тома с лицом «я тут стою и всё», и она посмотрела на меня и встала.
- Ну?
- Нет.
- Дурак, - сказала Тома. Громко, в туман, в ту сторону, куда, как ей казалось, он ушёл. - Ты дурак!
Туман ничего не ответил.
Мы сидели у Марфы до утра. Так положено: кто-то должен сидеть, пока не придёт писарь из Палаты заверить срок, и в Девятом круге писарь был я. Я заверила свою соседку на рассвете, своим пером, своим именем, и это была самая ровная подпись в моей жизни, потому что рука не дрожала. Она не дрожала потому, что я думала.
«Ты думаешь, что знаешь, зачем я приду. И не знаешь, зачем не прихожу».
Он не сказал «никогда». Он не сказал «Жнецы не женятся». Он сказал «нет» и сказал, почему «нет», и его «почему» было не про Статут.
У меня оставался один день. Суббота. И я не знала, где он живёт, и не знала, что значит «зачем не прихожу», и знала только одно: что он не сказал «никогда», и что Марфа была права.
Это была глупость. Не безумие.
Глупость могла получиться.
Глава 4. Дом без окон
Дом без окон
На Жнецов холм не ходят. Это не запрет. Это как с рекой в грудень: можно, но никто не идёт.
Холм стоит за старым кладбищем, за Теменью, и на нём один дом. Длинный, серый, из того камня, из которого в Ладени не строят, потому что он нигде не добывается. В доме нет окон. Ни одного, с какой стороны ни смотри. Дверь есть, одна, со стороны реки, и к ней ведёт дорожка, которую никто не чистит, и она чистая.
Я пришла в субботу в одиннадцать утра. Туман стоял до колена. Я шла по дорожке и думала, что в Палате сейчас Тома переписывает мой круг и врёт заверителю, что я в архиве, и что это уже второй день, когда я в архиве, и что заверитель скоро спросит, что я там ищу.
Дверь открылась раньше, чем я постучала.
- Писарь Девятого круга, - сказал человек в дверях. - Мира Соколец. Проходите. Нас редко навещают живые, и я стараюсь не упускать.
Он был не похож на Врана ничем, кроме кольца. Высокий, светлый, с серебряными волосами до плеч, с лицом, которое улыбалось так, будто ему это нравилось, и с голосом, которым можно было продавать что угодно. Серый плащ сидел на нём как придворный камзол.
- Ставр, - сказал он. - Первый Жнец. Вы меня не знаете, но я знаю вас: ваш почерк лучший в Девятом круге. Я читаю своды. Это моё единственное развлечение.
- Вы читаете своды?
- Триста лет. Проходите. У нас нет чая, но есть стулья.
Внутри было светло. Это было странно: без окон, без видимых ламп, но светло, ровным серым светом, как в пасмурный день. Длинный коридор, двери по обе стороны, все закрытые, и тишина такая, как в Зале ночью. Он провёл меня в комнату со столом и двумя стульями. На столе лежали своды. Мои. Я узнала свой почерк.
- Садитесь. Вы пришли из-за статьи четвёртой.
Я села.
- Откуда вы знаете?
- Вчера ночью Вран вернулся с Косой улицы позже, чем всегда. На четыре минуты. Я считаю. - Он сел напротив. - И у него было лицо. У Врана не бывает лица, писарь. Триста лет. Я спросил, он сказал: «Женщина с Косой просила жениться». Я спросил, что он ответил. Он сказал «нет» и ушёл к себе. А сегодня вы на моём пороге с лицом человека, который читал девятую главу стоя.
- Я читала её стоя.
- Я вижу по спине. - Он улыбнулся. - Я скажу вам то, что должен сказать Первый Жнец, а потом то, что скажу я. Первый Жнец говорит: Жнецы не женятся. Статья четвёртая - это шрам, а не дверь. Велена вышла за смертного, смертный умер в срок, Велена взяла его сама, потому что не могла иначе, и после этого шестьсот лет никто не выходит. Это всё, что вам скажет любой из девяноста девяти.
- А вы?
- А я скажу вот что. - Он наклонился. - Вран триста лет хочет войти в Палату. В Залу. К Книге. Он не может: Жнец не переступает порог Палаты, если его не позовёт живой с правом. У писаря есть право. У жены писаря... - он помолчал, - у мужа писаря оно тоже есть, по статье первой, супруги делят дом и порог. Понимаете?
- Нет.
- Вы для него не жена, Мира Соколец. Вы ключ. Если он скажет «да», то не потому, что статья четвёртая закрывает ваш срок. А потому, что она открывает ему дверь. - Он откинулся. - Я говорю вам это не из доброты. Я Первый. Моё дело, чтобы Жнецы оставались Жнецами. Вран у Книги - это не то, что я хочу видеть.
- Зачем ему Книга?
- Спросите его. Если он скажет «да», вы будете иметь право спрашивать. Это единственное, что даёт брак, по моему опыту. Право спрашивать и обязанность слушать ответ.
- Вы были женаты?
- Шестьсот лет назад. Коротко. - Он встал. - Идите домой, писарь. Завтра у вас срок, и если он придёт, встречайте его дома, а не на холме. Здесь холодно.
Он проводил меня до двери. У двери он сказал ещё одно, и я потом вспоминала это чаще, чем всё остальное.
- Он не придёт к вам сегодня. Он не ходит к живым до срока. Это присяга. Если придёт, значит, он уже решил, и решил не из-за вас.
Я шла домой по Часовой и думала про «ключ». Про «не из-за вас». Про то, что Первый Жнец сказал мне, что я нужна Врану для чего-то, и сказал это так, как говорят правду, когда она выгодна.
Мне было всё равно. Это я поняла на набережной, у фонаря, в тумане. Мне было всё равно, зачем. Если он скажет «да» из-за Книги, из-за двери, из-за порога, из-за чего угодно, я буду жива в понедельник, и это стоило любого «зачем».
Я была писарь. Я умела торговаться со Статутом. Я торговалась с ним восемь лет, выискивая, где можно подшить лист позже, а где нельзя. Я не знала тогда, что в этой сделке есть цена, которую я ещё не прочитала, потому что она была не в девятой главе.
Отец заметил, что я не ем. Он ничего не сказал. Он поставил передо мной тарелку, посмотрел, как я на неё не смотрю, и ушёл в лавку заводить напольные.
- Мира, - сказал он из лавки. - Если ты решила что-то, что я не одобрю, скажи заранее. Я не люблю узнавать из колокольчика.
- Я скажу.
- Когда?
- Завтра.
- Завтра воскресенье. По воскресеньям я ничего не узнаю, я сплю. - Он завёл напольные. - Ладно. В понедельник.
В понедельник. Я посмотрела на тарелку и впервые за три дня подумала, что понедельника может не быть, и что отец этого не знает, и заплакала. Тихо, в тарелку, чтобы не слышно было в лавке. Марфа бы не одобрила.
Он пришёл в час ночи.
Я сидела в лавке. Не спала, сидела на табурете за прилавком, в темноте, и слушала сорок часов. Я хотела запомнить звук. Если в понедельник его не будет, пусть он будет в субботу, целиком, все сорок.
Часы остановились.
Не разом. По очереди, как засыпают. Сначала напольные у двери, их маятник качнулся и не вернулся. Потом настенные над прилавком. Потом карманные на витрине, все девять. Потом остальные. За полминуты лавка стала тихой, как Зала ночью, и в этой тишине я поняла, что он в комнате.
Он стоял у двери. Серый плащ, мокрые волосы, железное кольцо. Света не было, только фонарь с улицы через стекло, и в его свете у него не было тени на полу.
- Ты пришёл до срока, - сказала я.
- Да.
- Это присяга.
- Это присяга. - Он не двинулся от двери. - Я пришёл не как Жнец.
- А как кто?
Он помолчал. У него это получалось так же, как у Ставра улыбка: это было то, что он умел.
- Да, - сказал он.
Я не поняла. Потом поняла. У меня стало холодно в руках, потом горячо, потом снова холодно, и я взялась за прилавок.
- Да?
- Да. Одно условие.
- Говори.
- Ты проведёшь меня к Книге.
Ставр сказал. Ставр сказал слово в слово, на холме, утром, и я сидела в темноте и думала, что Первый Жнец читает своды триста лет и знает Врана лучше, чем я когда-нибудь узнаю, и что это неважно.
- Зачем?
- Прочитать строку.
- Чью?
- Не твою.
- Я спрашиваю, чью.
Он посмотрел на меня через лавку. Глаза были как лёд на Темени, и под ним вода.
- Ты будешь иметь право спрашивать после Палаты, - сказал он. - До Палаты я отвечаю только на одно. Да.
- Когда?
- Палата открывается в девять. Твой час в четыре. - Он сказал «твой час» так, как я говорю «моя улица». - Между девятью утра и четырьмя ночи девятнадцать часов. Если брак записан в девять, в четыре я не приду.
- А если Старшая не запишет?
- Она обязана. Статья вторая.
- Она найдёт, как не записать.
- Тогда я приду в четыре, - сказал он. - Как и собирался. Ты торгуешься с тем, что уже решено, писарь. Решай то, что ещё нет.
На лестнице скрипнула ступенька.
Отец стоял наверху, в ночной рубашке, с лампой, и смотрел вниз, в лавку, где стояла его дочь и человек в сером плаще, и где не тикали часы.
- Это кто? - спросил отец.
Я открыла рот.
- Ваш зять, - сказал Вран.
Отец посмотрел на него. Потом на стены. На напольные у двери, на настенные над прилавком, на девять карманных на витрине.
- Часы встали, - сказал отец.
- Да.
- Все.
- Да.
Отец спустился на три ступеньки, остановился, поднял лампу и посмотрел на пол у двери, туда, где должна была быть тень.
- Понятно, - сказал он. - Мира. В понедельник ты мне всё расскажешь.
- Пап...
- В понедельник. - Он повернулся и пошёл наверх. На верхней ступеньке он остановился, не оборачиваясь. - Завтра в девять в Палату. Я надену сюртук. Свидетель должен быть в сюртуке, это в Статуте, я помню, я тоже женился.
Дверь наверху закрылась.
Вран посмотрел на лестницу. Потом на меня.
- Он не спросил, кто я.
- Он часовщик. Он видел, что часы встали.
- И?
- И он знает, что время не чинят. - Я отпустила прилавок. - Он чинит часы. Это другое.
Вран кивнул. Это было первое, на что он кивнул. Потом перестал быть в лавке, так же, как у Марфы, и часы пошли. Не разом. Сначала напольные. Потом настенные. Потом девять карманных, и остальные, и через полминуты лавка тикала, как всегда, вразнобой, и я стояла и слушала, и до девяти утра оставалось восемь часов, а до часа волка двадцать семь, и я впервые за три дня считала в правильную сторону.
Глава 5. Под одной крышей
Под одной крышей
Старшая Палаты Агния Ворт читала статью вторую вслух так, как читают приговор, который не одобряют, но обязаны огласить.
- «Палата записывает всякий брак, заявленный двумя лицами, не состоящими в браке, и не вправе отказать, если лица дееспособны и явились сами». - Она подняла глаза. - Явились сами. Соколец, ваш... заявитель... стоит за порогом.
Он стоял за порогом. В девять утра, в воскресенье, на ступенях Палаты, в сером плаще, и мимо него шли просители к окошкам и обходили его так, как обходят лужу: не глядя, но точно.
- Жнец не переступает порог Палаты, если его не позовёт живой с правом, - сказала я. - Глава первая, статья одиннадцатая.
- Я знаю Статут, Соколец.
- У писаря есть право.
Агния посмотрела на меня. Ей было пятьдесят пять, она была Старшей двенадцать лет, и за эти двенадцать лет никто не говорил ей, что у писаря есть право, стоя перед ней в её собственной Палате с Жнецом на крыльце.
- Зовите, - сказала она.
Я повернулась к двери. Он стоял и смотрел на меня, и у него было то, что Ставр называл «лицо», и я не знала, что это значит, и сказала:
- Входи.
Он вошёл.
Книга под куполом, за три стены от нас, зашуршала. Громко. Так громко, что писари у столов подняли головы, а заверитель уронил печать. Я это слышала и видела по лицам. Книга шуршит, когда в ней пишут. Сейчас в ней писали много.
Агния тоже услышала. Она посмотрела в сторону Залы, потом на Врана, потом на меня, и я увидела, как она считает. Не секунды. Последствия.
- Свидетели, - сказала она.
- Ян Соколец, часовщик. Отец.
Отец вышел вперёд в сюртуке. Сюртук был старый, ему было двадцать пять лет, он надевал его дважды: на свою свадьбу и на похороны мамы. Он застегнул его на все пуговицы, и стоял прямо, и смотрел на Агнию так, как смотрел на купцов, которые приносили часы и говорили, что «они просто остановились».
- Томила Грач, писарь Третьего круга. Подруга.
Тома вышла вперёд с лицом «я тут стою и всё» и с пером за ухом, которое забыла вынуть.
Агния открыла книгу записей. Не Книгу. Книгу записей, толстую, обычную, с кожаным корешком, в которой писались браки, рождения и смерти Девятого круга рукой писаря. Моей рукой. Я переписывала её два года.
- Лицо первое.
- Мира Соколец, писарь Девятого круга, дочь Яна Сокольца, Часовая улица, дом семь.
- Лицо второе.
Он помолчал. Я подумала, что он не знает, что сказать, и вспомнила Марфу: «он не знает, что ответить».
- Вран, - сказал он. - Жнец Девятого круга. Дом без окон.
- Имя при рождении?
- Вран.
- Фамилия?
- Перевозчики на Темени фамилий не имели. Я был перевозчик.
Агния записала. Перо скрипело. Я смотрела, как она пишет «перевозчик» в графе, где у всех стоит ремесло, и думала, что это первая строка в этой книге, которая будет старше самой книги.
- Статут о сроках, глава девятая, статья четвёртая, - сказала Агния. Она не читала, она помнила. Все помнят четвёртую, на ней не спят. - «Жнец не властен над сроком жены своей, и никто иной не властен, покуда брак стоит. Брак стоит, покуда супруги под одной крышей и покуда Палата не разорвёт его». - Она подняла голову. - Я оглашаю это не потому, что обязана. Я оглашаю, чтобы вы оба слышали два условия. Одна крыша. И Палата. Палата - это я.
- Я слышала, - сказала я.
- Я слышал, - сказал Вран.
- Запись сделана. - Она закрыла книгу. - Соколец. Ваш муж не отбрасывает тени, не ест и не спит. Ваш отец это видел вчера ночью, я вижу по его сюртуку. Ваша подруга видела позавчера на Косой, я вижу по перу. Я вижу это сейчас, при свете, в моей Палате. Я запишу, потому что обязана. Я не одобрю, потому что не обязана. И я проверю. Одну крышу. Я приду сама.
- Когда?
- Когда сочту нужным. Это тоже в Статуте.
Она встала.
- Поздравляю, - сказала она. Так говорят «следующий».
Отец расстегнул верхнюю пуговицу сюртука. Тома вынула перо из-за уха и посмотрела на него, как будто не знала, откуда оно. Вран стоял и смотрел не на Агнию, не на меня. Он смотрел в сторону Залы, где шуршала Книга, и у него было лицо.
- Строку, - сказал он тихо. Мне. - Посмотри.
- Это смертное чтение.
- Это уже было. Один раз больше не считается.
Я пошла в Залу. Он не пошёл. Он стоял у двери Залы, за порогом, и я поняла, что в Палату его позвала я, а в Залу надо звать отдельно, и что он знает это лучше меня, и ждёт.
Я не позвала. Я вошла одна.
Девятый круг. Часовая. Дом семь. Соколец Ян: через девятнадцать лет, в липень. Ниже.
«Соколец Мира, писарь. Срок: закрыт. Жнец: Вран».
Закрыт. Не «четырнадцатого грудня». Не «час волка». Одно слово, и имя после него. Книга переписала это сама, в ту минуту, когда Агния закрыла книгу записей, и чернила были ещё влажные, я видела, как они блестят.
Я стояла и смотрела на «закрыт» и думала, что это самое красивое слово, которое я читала в Книге за восемь лет, и что это неправильно, потому что писарь не должен так думать ни про одно слово, и что мне всё равно.
Я вышла. Он стоял у порога Залы. Я кивнула. Он кивнул. Это был весь разговор.
Одна крыша.
Это оказалось труднее, чем Палата.
Крыша была у лавки «Соколец и дочь», и под ней жили часовщик, его дочь и сорок часов, и в шесть вечера в воскресенье под неё вошёл Жнец Девятого круга и сел на табурет у двери.
Часы встали. Все. За полминуты.
Отец стоял за прилавком и смотрел на стены.
- Так не пойдёт, - сказал он.
- Я могу сидеть во дворе, - сказал Вран.
- Во дворе крыши нет. Статут. - Отец снял лупу. - Я читал девятую главу сегодня утром, пока вы с Мирой шли в Палату. Я ходил в архив, я с тамошним сторожем сверял его часы десять лет. «Под одной крышей». Двор не крыша. Сарай крыша, но в сарае я не держу зятя, даже такого.
- Пап.
- Я разговариваю с мужем. - Он посмотрел на Врана. - Они встали, потому что вы здесь?
- Да.
- Пойдут, если уйдёте?
- Да.
- А если останетесь?
- Будут стоять. Пока я под крышей.
Отец помолчал. Он посмотрел на напольные у двери, которым было сто лет, и которые остановились в шесть ноль две, и которые он заводил каждое утро с тех пор, как ему было двенадцать.
- Значит, будут стоять, - сказал он. - Я привыкну. Они тоже.
- Ян...
- Соколец. Или отец. Или часовщик. «Ян» - это для тех, кто покупает. - Он надел лупу. - Садитесь ближе к прилавку. У двери дует. Вам, наверное, всё равно, но мне не всё равно смотреть, как у двери сидит человек, которому всё равно.
Вран встал, прошёл через лавку и сел на второй табурет, у прилавка. Отец вернулся к часам купца с Соляной. Я стояла на лестнице и смотрела на них двоих: на отца с лупой, который разбирал чужие часы в лавке, где не тикало ни одного, и на Жнеца на табурете, который смотрел на его руки так, как смотрят на работу, которую умеют.
- Вы это умеете, - сказал отец, не поднимая головы.
- Умел. Лодки.
- Лодки - это не часы.
- Это тоже про то, чтобы не текло.
Отец хмыкнул. Это было больше, чем он давал купцам за год.
Ночь была тихая.
Я лежала наверху, не раздеваясь, как в четверг, и внизу не тикало. Это было страшнее, чем Книга. Двадцать четыре года я засыпала под сорок часов, и теперь их не было, и в тишине я слышала, как отец ворочается за стеной, и как внизу, на табурете у прилавка, не дышит мой муж.
Я не знала, сколько времени. Часы стояли. Я считала удары сердца, потому что это было единственное, что шло.
Где-то в этой тишине был час волка. Я его не услышала. Он прошёл где-то между тремя тысячами ударов и четырьмя, и ничего не случилось, и никто не стал в комнате так, как становится холод, и я лежала и дышала, и считала, и поняла, что он прошёл, только когда за окном посветлело.
Я встала. Спустилась. Он сидел на табурете там, где сел. Он не повернул головы.
- Прошёл, - сказала я.
- Прошёл.
- Ты не пришёл.
- Я был здесь.
Это было то же самое и не то же самое, и я поняла, что он выбрал слова, и что он всегда выбирает, и что мне теперь можно спрашивать.
- Какую строку ты хочешь прочитать? - спросила я.
Он посмотрел на меня. Лёд, и под ним вода.
- Мою, - сказал он.
Глава 6. Часы стоят
Часы стоят
В понедельник я рассказала отцу всё, и он слушал, разбирая часы купца с Соляной, и когда я закончила, он положил пинцет и сказал:
- Твоя мать была замужем за часовщиком. Ты за смертью. У нас в семье все за время.
- Пап.
- Что «пап». Я тебе сказал в субботу: скажи заранее. Ты сказала. Я надел сюртук. - Он взял пинцет. - Ты прочла свою строку?
- Да.
- Дура.
- Марфа тоже так сказала.
- Марфа была умная женщина. Хлеб ей теперь кому?
- Никому.
- Неси Горану. У него дети, и он печёт хуже, чем думает. - Он наклонился над часами. - Твой муж уходит ночью.
- В час волка. У него круг.
- Я слышал, как часы пошли в три и встали в пять. Это удобно. Я по нему теперь знаю, который час. - Он подкрутил что-то пинцетом. - Он вежливый. Это хуже всего. Я бы предпочёл, чтобы он был грубый, тогда было бы за что не любить.
Первая неделя была про то, что в доме живёт кто-то, кто не живёт.
Он уходил в час волка. Я слышала, как внизу начинают тикать часы, сначала напольные, потом остальные, и это значило, что он вышел из-под крыши, и что где-то в Девятом круге кто-то дышит реже. Он возвращался до рассвета. Часы вставали. Я просыпалась от тишины, как другие просыпаются от шума.
Днём он уходил на холм. Не всегда. Иногда сидел на табурете у прилавка и смотрел, как отец работает, и отец это терпел, а потом перестал терпеть и стал объяснять. «Это анкер. Это баланс. Это волосок, он тоньше твоего, не трогай». Вран не трогал. Он смотрел. Я проходила через лавку в Палату и обратно и видела, как они сидят, и думала, что у отца двадцать четыре года не было никого, кому можно было объяснять анкер, потому что я хотела чистых рук.
Город узнал за два дня.
Нельзя записать брак в Палате и ждать, что писари будут молчать. Писари не молчат, они переписывают. К среде вся Писарская знала, что Соколец из Девятого вышла за своего Жнеца, и к четвергу знала Часовая, а к пятнице Горан, пекарь из дома напротив, стоял у нашей двери с хлебом и с лицом человека, который пришёл посмотреть и стесняется.
- Я вот принёс, - сказал он. - Марфе носили, теперь я. Ну, вам.
- Спасибо, Горан.
- Это правда, что он тут? Сидит?
- Сидит.
- И часы...
- Стоят.
Горан посмотрел мимо меня в лавку. Вран сидел на табурете. Он не повернул головы. Горан посмотрел на пол у табурета, туда, где не было тени, и перекрестился, и ушёл, и хлеб оставил.
Его дети были смелее. Яся, семь лет, и Матвей, двенадцать, стояли через улицу у окна пекарни и смотрели на нашу дверь часами. Яся махала. Я махала в ответ. Матвей не махал, он смотрел так, как смотрят мальчики на то, чего боятся и хотят понять.
В Палате было хуже.
Не хуже. Иначе. Тома делала вид, что ничего не изменилось, и у неё это получалось плохо, потому что она пять раз в день спрашивала «ну как» и пять раз в день я отвечала «часы стоят». Заверитель перестал смотреть мне в глаза. Агния проходила мимо моего стола медленнее, чем мимо других, и ничего не говорила, и это было её «я проверю».
Данила стоял у Залы.
Данила Крайнов, стража Палаты, двадцать шесть лет, год ходил за мной по Писарской и дважды звал к реке, и я дважды говорила «потом», потому что «потом» - это слово писаря. Теперь он стоял у Залы и смотрел на меня так, как Матвей на дверь: со страхом и с желанием понять.
- Это правда? - спросил он в четверг, когда я несла своды.
- Что?
- Что ты за него.
- Да.
- Он тебя... - Он не знал слова. - Ты его?..
- Я не знаю, Данила. Я неделю назад не знала, как он выглядит.
- Тогда зачем?
Я посмотрела на него. На Залу за его спиной. На Книгу, которая шуршала.
- Потому что я читаю, - сказала я. - Это всё, что я умею. Я прочла статью и воспользовалась.
Он смотрел на меня с лицом человека, которому год говорили «потом» и который только что понял, что «потом» у него не было никогда.
- Ты торгуешься, - сказал он. - Со всем. Со Статутом, со мной. Ты всю жизнь ищешь, где подшить лист позже.
- Да.
- Когда-нибудь листа не будет.
Он ушёл. Я стояла со сводами и думала, что он прав, и что это было самое умное, что Данила сказал за год, и что он сказал это потому, что ему было больно, и что я не знаю, что с этим делать.
Вечером я спросила.
Мы сидели в лавке. Отец ушёл спать. Часы стояли. Вран на табурете, я за прилавком, между нами витрина с девятью карманными, которые показывали шесть ноль две.
- Почему ты согласился?
- Условие.
- Ставр сказал, что я ключ.
- Ставр говорит то, что выгодно.
- Это правда?
Он помолчал. Я ждала «нет» или «да», потому что я неделю ждала от него только этих двух слов.
- Частично, - сказал он.
- Какая часть?
- Та, где я хочу к Книге.
- А другая?
Он посмотрел на меня через витрину.
- Другая - это то, зачем. Это я скажу, когда прочитаю.
- Ты сказал «частично». Ты мог сказать «да». Было бы проще.
- Проще было бы «нет».
- Почему ты не сказал «нет»?
- Потому что ты спросила, - сказал он. - Ты спрашиваешь так, как будто имеешь право. Ты имеешь. Я отвечаю, как умею. Я триста лет не отвечал.
Это было самое длинное, что он сказал за неделю.
Я взяла перо. У меня на прилавке лежал свод, я переписывала дома, когда не спалось, а не спалось всегда. Он смотрел, как я пишу. Это я чувствовала спиной.
- Ты пишешь, не глядя, - сказал он.
- Я восемь лет пишу.
- Я грёб, не глядя. Тридцать лет. Темень ночью, туман, лодка. Руки знают, куда. Когда перестаёшь смотреть, значит, умеешь.
- Ты был перевозчик.
- Да.
- Сколько тебе было?
- Тридцать один. Когда я... - Он остановился. - Когда меня приняли.
- Приняли куда?
- В Книгу. - Он смотрел на мою руку с пером. - Так это называется. Жнеца принимают. Он не умирает. Он занимает место.
- Чьё?
- Того, кто был до него.
- А тот?
- Отпущен.
- Куда?
Он не ответил. Я подняла голову. Он смотрел на витрину, на девять карманных часов, которые показывали шесть ноль две, и у него было лицо.
- Это я и хочу прочитать, - сказал он.
В субботу Матвей, сын Горана, не вышел к окну.
Я это заметила, потому что он выходил каждый день. Яся вышла, помахала, и за её спиной в пекарне было пусто, и Горан стоял у печи с лицом, которого я у него не видела.
Я перешла улицу.
- Матвей заболел, - сказал Горан. - Со вчера. Жар. Лекарь был, сказал, простуда, сказал, пройдёт. - Он смотрел на печь. - Не проходит.
- Сколько?
- Сутки. Он здоровый мальчик, Мира. Он никогда не болел. Он... - Горан замолчал. - Ты в Палате. Ты можешь посмотреть?
- Нельзя. Чужую строку нельзя.
- Я знаю, что нельзя. Я спрашиваю, можешь ли.
Я посмотрела через улицу на нашу дверь. Там, за дверью, на табурете, сидел тот, кто придёт за Матвеем, если у Матвея срок. Я могла спросить его. Я имела право.
Я не спросила. Я пошла в Палату, в субботу, в свой выходной, и сказала сторожу, что сверяю своды, и сторож посмотрел на меня так, как в четверг, и сказал «иди», и я вошла в Залу, и нашла Девятый круг, Часовую, дом восемь, пекарня.
Горан: срок через тридцать лет. Яся: срок через семьдесят один год, и я чуть не засмеялась, потому что семьдесят один это так много, что почти не считается.
Матвей.
«Срок: шестнадцатого грудня, час волка. Жнец: Вран».
Сегодня было четырнадцатое.
Я стояла и смотрела на строку. На «шестнадцатого». И на то, что было под строкой, и чего я не замечала восемь лет, потому что не искала: чернила. Строка Горана была написана чернилами Книги, тёмными, ровными, как все. Строка Яси тоже. Строка Матвея была написана теми же чернилами до слова «срок».
А после «срок» чернила были другие. Чуть светлее. Чуть жиже. Как будто кто-то писал не той рукой.
И под строкой, мелко, в углу, стоял знак, который я видела на сводах тысячу раз и ни разу в Книге: маленькая печать, круг с чертой.
«Поправка по прошению».
Глава 7. Чужие чернила
Чужие чернила
Поправка по прошению это статья седьмая, глава пятая. Я знала её, потому что переписывала прошения два года: если человек мучается, и лекарь подтвердил, и семья просит, Палата может подать Первому Жнецу прошение о сдвиге срока. Ближе. Чтобы не мучился. Первый ставит печать, Старшая ставит печать, и Книга переписывает строку.
Это милосердие. Так написано в толковании. «Дабы срок не был пыткой».
Матвею было двенадцать, он болел сутки, лекарь сказал «пройдёт», и семья не просила ничего, потому что Горан стоял у печи и не знал, что просить можно.
Я вышла из Залы и пошла в архив. Три этажа вниз, лампы через одну. Прошения хранятся на втором этаже, по годам, по кругам. Я взяла грудень, Девятый круг. Папка была тонкая. Прошений в грудень не бывает много, в грудень люди умирают сами.
Матвея в папке не было.
Я проверила листопад. Не было. Я проверила весь год. В Девятом круге за год было четырнадцать строк с печатью «поправка по прошению», я их помнила, потому что переписывала и отмечала. Прошений в папке было пять.
Девять поправок без прошения.
Я стояла в подвале с папкой и считала. Девять человек в моём круге за год, у которых срок сдвинули ближе, и никто не просил. Старик с Соляной. Женщина с Косой, не Марфа, другая. Ребёнок на набережной. Я помнила имена, я их переписывала, я их заверяла своим пером, и под каждым стояла печать, круг с чертой, и я не смотрела, есть ли прошение, потому что печать есть печать.
Тома нашла меня на лестнице. Она пришла в субботу, потому что я написала ей «приходи» и больше ничего, и она пришла, как приходят люди, которые читали девятую главу стоя рядом с тобой.
- Что?
Я показала папку. Показала список. Девять имён.
Тома читала с языком в углу рта. Потом убрала язык.
- Это кто-то в Палате, - сказала она.
- Печать Первого настоящая. Я знаю её.
- Печать Старшей?
- Тоже.
- Тогда это Старшая.
- Или кто-то с её печатью. - Я закрыла папку. - Тома. Матвей. Послезавтра.
- Сын пекаря?
- Двенадцать лет. Жар. Лекарь сказал «пройдёт».
Она села на ступеньку.
- Что ты будешь делать?
- Не знаю.
- Ты всегда знаешь. Ты читаешь и знаешь.
- Я прочитала. Я не знаю. - Я села рядом. - Я знаю, кто придёт за ним. Он сидит у нас в лавке на табурете.
- Спроси его.
- Он не может взять до срока. Это присяга. Он не может не взять в срок. Это тоже присяга. Он ничего не может, Тома, он может только прийти в час волка и взять за руку.
- Тогда зачем он тебе?
Я посмотрела на неё.
- Он сказал, что хочет прочитать свою строку. Я думала, это про него. - Я встала. - Это про чернила.
Дома я рассказала ему. В лавке, вечером, отец наверху, часы стоят. Я положила на прилавок список из девяти имён, и он прочитал его, не беря в руки, как читают то, что знают наизусть.
- Да, - сказал он.
- Что «да»?
- Я их брал. Всех девятерых. В срок. Срок стоял в Книге, я приходил. - Он смотрел на список. - Я не читаю чернила. Я читаю срок. Жнец видит строку так: имя, час. Остальное для писарей.
- Ты не знал про поправки?
- Я знал. - Он поднял глаза. - Я знаю триста лет.
Я ждала.
- Моя жена утонула в Темени, - сказал он. - В тумане. Лодка перевернулась, я вытащил двоих, её не вытащил. Ей было двадцать шесть. Она была здоровая. Через три дня я пошёл в Палату, и писарь за деньги показал мне её строку. Я не умел читать. Он прочитал мне. «Лада, жена перевозчика. Срок: девятого грудня, час волка». Девятое было день, когда она утонула. Я сказал: ладно. Срок. Так было написано. - Он помолчал. - Писарь был пьяный. Он сказал: «Странно, чернила не те». Я спросил, что это значит. Он сказал: «Поправка. Кто-то просил». Я спросил, кто. Он сказал, что это не его дело. Я спросил, как мне узнать. Он засмеялся и сказал: «Стань Жнецом. Они видят Книгу».
- И ты стал.
- Жнец Девятого круга тогда был старик. Ему было четыреста лет. Он хотел отпуска. Я пришёл на холм и сказал: «Я приму». Это всё, что надо. Живой говорит «приму» по своей воле, и Книга пишет. Старик ушёл. Я остался. - Он посмотрел на свою левую руку, на кольцо. - Я думал, Жнецы видят Книгу. Это неправда. Жнецы видят строки. Книгу видят писари. Я триста лет не мог войти в Залу, потому что Жнец не переступает порог, если его не позовёт живой с правом. Я ждал. Я не знал, чего. Потом ты пришла на Косую и сказала «женись».
- И ты сказал «нет».
- Я сказал «нет», потому что ты думала, что знаешь, зачем я приду. Ты думала, за тобой. А я думал, что если скажу «да», то приду в Залу. За чернилами. И это нечестно - брать жену, чтобы войти в дверь.
- А потом сказал «да».
- А потом Ставр сказал мне на холме: «Она была здесь. Она придёт ещё». И я понял, что ты пойдёшь к Книге сама, одна, в субботу, в свой срок, искать, кто властен, и найдёшь то же, что я нашёл триста лет назад. Чернила. И никто тебе не объяснит, что это. - Он встал с табурета. - Я решил, что лучше нечестно войти в дверь, чем честно сидеть на холме. Это я умею: решать за других. Это моё худшее.
Я стояла за прилавком и смотрела на него через витрину с девятью часами, которые показывали шесть ноль две.
- Ты мне это говоришь сейчас.
- Ты спросила сейчас.
- Я спрашивала в четверг. Ты сказал «частично».
- В четверг я не прочитал. - Он посмотрел в сторону Писарской. - Сегодня ты прочитала за меня. Девять имён. Матвей. Я не могу не прийти за Матвеем. Я могу только узнать, кто поправил, и это узнаёт тот, кто видит печати. Ты видишь.
- Я вижу печать Первого и печать Старшей.
- Старшая подписывает прошения?
- Да.
- Она читает их?
Я вспомнила Агнию. Двенадцать лет Старшая. Стол, на котором лежат бумаги стопками, и печать, которую она ставит, не поднимая головы, потому что бумаг сорок в день, и под каждой уже стоит круг с чертой.
- Нет, - сказала я. - Она ставит печать после Первого. Если Первый поставил, значит, прошение есть. Так считается.
- Так считается, - повторил Вран. - Триста лет.
Мы молчали. Наверху отец повернулся во сне, я слышала.
- Я проведу тебя в Залу, - сказала я.
- Сегодня?
- Сегодня. В одиннадцать. Сторож спит. - Я взяла плащ. - Ты сказал, что хочешь прочитать свою строку. Это правда?
- Да.
- Зачем?
- Потому что я её не видел. Жнец не видит своей. И потому что Ставр мне рассказывал, что в ней написано, триста лет, и я хочу прочитать сам.
- Что он рассказывал?
- Про отпуск. - Он надел капюшон. - Как Жнеца отпускают. Он говорит, что знает. Я хочу знать, что говорит Книга.
Писарская в одиннадцать была пустая, в тумане, с фонарями как яблоки в молоке. Мы шли рядом. Он не касался меня, он не мог, до срока Жнец не касается живого, а мой срок был закрыт, и я не знала, что это значит для его рук, и не спрашивала.
У двери Палаты я остановилась.
- Входи, - сказала я.
Он вошёл. Сторож спал. Мы прошли через писарскую, мимо моего стола, мимо стола Томы с перевёрнутой чернильницей, которую она забыла поднять, мимо окошек. У двери Залы он остановился.
За дверью шуршала Книга. Громче, чем днём. Она знала, кто стоит у порога.
- Входи, - сказала я во второй раз.
Он вошёл в Залу, и Книга зашуршала так, что с купола посыпалась пыль.
Глава 8. Строка перевозчика
Строка перевозчика
Книга стояла посреди Залы на каменном столе, открытая, как всегда, и я видела её тысячу раз, и в ту ночь увидела в первый.
Строки светились.
Не все. Те, что были его. Девятый круг, вдоль улиц, через страницы: там, где после срока стояло «Вран», буквы горели ровным серым светом, как в Доме без окон, и когда он подошёл к столу, они стали ярче, и Книга перестала шуршать.
Совсем. Тишина была такая, что я услышала, как у меня стучит в ушах.
- Она тебя знает, - сказала я.
- Она меня написала.
Он стоял у стола и не трогал страниц. Он смотрел на свои строки, на сотни имён, на часы волка, на всё, что он брал за триста лет, и у него было лицо, которого я не могла прочитать, потому что я не умела читать его лицо, я умела читать чернила.
- Где? - спросил он.
- Что?
- Моя.
- Я не знаю. Жнецов пишут отдельно. Я никогда не искала.
- Ищи.
Я искала. Жнецы в Книге идут не по кругам, а по порядку приёма, в самом начале, на первых листах, которые никто не переписывает, потому что в своды их не берут. Девяносто девять строк. Первая была стёрта временем до полос. Вторая читалась: «Ставр, ...», и дальше что-то, что я не стала читать, потому что искала другое.
Он был пятьдесят третьим.
«Вран, перевозчик с Темени. Принят в двадцать второй год Верхоля, в грудень, на место Жнеца Девятого круга по своей воле. Срок: нет. Отпуск: когда живой примет место его по своей воле».
Я прочитала вслух. Он слушал, глядя не на страницу, а на меня, потому что свою строку Жнец не видит, даже стоя над ней, и я была его глазами, и это было странно: читать человеку его самого.
- «Срок: нет», - повторил он.
- Да.
- Дальше.
- «Отпуск: когда живой примет место его по своей воле».
Он молчал. Книга молчала. Купол над нами был тёмный, и в нём, наверное, была пыль, которая осыпалась, когда он вошёл.
- Ставр говорил так же, - сказал он наконец.
- Слово в слово?
- Слово в слово. Триста лет. «Живой примет место по своей воле». - Он посмотрел на страницу. - Я думал, он врёт. Он врёт легко, это я знаю. Я думал, что в Книге написано иначе. Что есть другой путь.
- Какой?
- Любой. Где не нужен живой.
Я смотрела на строку. «Отпуск: когда живой примет место его по своей воле». Я переписывала эту формулу на экзамене, глава первая, про приём Жнецов, и никогда не думала о ней как о чём-то, что касается человека. Это была формула. Как «брак стоит, покуда супруги под одной крышей».
Теперь я стояла у Книги рядом с человеком, у которого не было тени, и формула говорила: чтобы он перестал быть этим, кто-то должен стать этим вместо него. По своей воле. Живой.
- Ты хочешь отпуска, - сказала я.
- Да.
- Для этого кто-то должен принять твоё место.
- Да.
- Кто?
Он не ответил.
Книга зашуршала. Один раз, коротко, как переворачивают страницу. Я посмотрела на неё и увидела, что строки Девятого круга стали тусклее, как будто он отвернулся, хотя он стоял на месте.
- Лада, - сказал он. - Найди.
- Триста лет назад.
- Книга не выбрасывает. Ты сама говорила: архив.
Я искала долго. Девятый круг триста лет назад это другие улицы, другие дома, Темень была ближе к Часовой, набережной не было. Я нашла перевозчиков. Я нашла «Вран, перевозчик», в графе смертных, и строка была зачёркнута одной чертой, ровно, и рядом стояло: «принят». И под ней.
«Лада, жена перевозчика. Срок: девятого грудня, час волка. Жнец: Орм».
Чернила.
До слова «срок» тёмные, ровные, книжные. После: светлее, жиже, не той рукой. И в углу, мелко, круг с чертой.
И две печати рядом с кругом, такие маленькие, что я наклонилась к странице и чуть не задела её носом. Печать Старшей Палаты того года, имя, которого я не знала. И печать Первого Жнеца.
Я знала эту печать. Я видела её сегодня утром под строкой Матвея. Я видела её девять раз в этом году в своём круге. Я видела её в прошениях Томы, в прошениях всех двенадцати кругов. Круг, в круге тонкий знак, похожий на птицу или на букву, которой нет.
Ставр.
Первый Жнец триста лет назад был тот же, что сейчас. Это я знала из главы первой, Первый меняется, когда уходит, а он не уходил шестьсот лет. Я знала это как формулу. Теперь я видела его печать под строкой женщины, которая утонула в тумане, и под строкой мальчика, который заболел вчера, и между ними было триста лет и одни и те же чернила.
- Прочитай, - сказал Вран.
Я прочитала. Всё, включая печати. Он слушал. Когда я дошла до печати Первого, он не изменился в лице, он только положил левую руку на край каменного стола, и кольцо стукнуло о камень, и этот звук в тишине Залы был как выстрел.
- Ты знал, - сказала я.
- Я знал имя. Триста лет. Писарь тогда сказал «кто-то просил». Я спросил на холме, кто ставит печать на прошения. Старик, которого я сменил, сказал: «Первый». Я спросил Ставра. Ставр сказал: «Я. Милосердие. Прошений много, я не помню всех». - Он смотрел на кольцо. - Я не умел читать. Я не мог войти в Залу. Я мог только брать в срок и ждать. Триста лет я ждал, когда кто-то, кто умеет читать, встанет над этой страницей.
- Теперь знаешь печать.
- Теперь знаю, что печать его. Я не знаю, что это доказывает. Он скажет: «прошение было». Триста лет назад. Кто проверит?
- Я проверю.
- Как?
- Я писарь. Прошения хранятся. Если его нет, то его нет. Это доказательство. Так считается.
- «Так считается», - сказал он. - Ты всё время так говоришь.
- Потому что в Палате всё так. Печать есть, значит, прошение есть. Старшая поставила, значит, прочитала. Жнец пришёл, значит, срок. Всё «так считается», пока кто-то не посмотрит на чернила.
Он посмотрел на меня. Лёд, и под ним вода.
- Ты посмотрела, - сказал он.
- Я искала свою строку. Я случайно.
- Ты искала свою, потому что соседке осталось меньше, чем тебе. Это не случайно. Это ты.
Наверху, за дверью Залы, что-то упало. Сторож. Он просыпался так: что-то роняя. Через минуту он придёт проверить, почему в Зале светло, потому что в Зале было светло, строки горели серым, и пыль висела в этом свете, как туман.
- Уходим, - сказала я.
Он не двинулся.
- Вран.
- Ещё одно. - Он смотрел на свою строку, которую не видел. - Ты прочитала «отпуск». Ты спросила «кто». Я не ответил. Ты имеешь право спросить ещё раз. Не сейчас. Когда будешь готова услышать.
- Я писарь. Я всегда готова читать.
- Читать да, - сказал он. - Слышать нет.
Он вышел из Залы. Строки погасли. Книга зашуршала, как днём, как всегда, и сторож открыл дверь, и увидел меня одну у стола со свечой, и сказал: «Соколец, опять на полу?», и я сказала: «Нет, стою», и он сказал: «Иди домой», и я пошла.
На Писарской он ждал у фонаря. Мы шли по набережной. Туман, Темень, где-то в нём лодки, которых не было триста лет.
- Что это значит, - сказала я, - «примет место»?
Он шёл рядом и молчал.
- Ты женился, чтобы войти в Залу. Это я поняла. Ты прочитал. Теперь ты знаешь то, что знал. Печать. Чего ты ещё хочешь?
- Отпуска.
- Для этого кто-то должен занять твоё место.
- Да.
- Кто?
Он остановился у фонаря. Свет лёг на тротуар, и на тротуаре была моя тень, и не было его.
- Ты не готова слышать, - сказал он. - Я тебе скажу, когда будешь. Или Ставр скажет раньше. Он умеет говорить то, что выгодно, а это ему будет выгодно.
The free sample has ended.