Read the book: «Ненавижу тебя в прямом эфире»
Глава 1. Вера
Вера
До эфира оставалось две минуты, и у меня пропал гость.
Не опаздывал. Не застрял в пробке на Ленинградке. Пропал. Телефон выключен, продюсер в панике, а в студии на месте гостя стояла пустая табуретка, которую кто-то заботливо подвинул к плите.
- Диетолог не приедет, - сказал мне в ухо Паша. Он у нас режиссёр эфира, и голос у него всегда такой, будто ничего страшного не происходит, даже когда происходит. - Повтори за мной: ничего страшного.
- Ничего страшного, - повторила я и поправила микрофон на воротнике. - Что у нас вместо него?
- Семь минут кулинарного блока. Продукты на столе. Рецепт на суфлёре. Глеб говорит, что справится.
Вот это и было страшно.
Глеб Назаров сидел на соседнем стуле и улыбался второй камере так, будто она была его любимой тётей. Тридцать четыре года, бывший хоккеист, нынешний любимец всей страны, которая встаёт в семь утра. Он мог рассмешить любого. Он мог рассказать историю про что угодно. Он не мог прочитать рецепт сырников с листа, не добавив туда от себя примерно половину.
- Доброе утро, - сказал он мне, не поворачивая головы. - Ты сегодня какая-то бледная.
- Это называется грим под камеру.
- А, ну да. Я всё время забываю, что ты из региона.
Я из Самары. Семь лет на местном канале, два года в Москве, девять месяцев в этом кресле. За девять месяцев я выучила про Глеба главное: он говорит гадости таким тоном, что зритель думает, будто это шутка. Зритель не сидит с ним за одним столом.
- Тридцать секунд, - сказал Паша.
Я посмотрела на свой план. Жёлтым я выделяю то, что говорю я, зелёным то, что говорит Глеб, красным то, что нельзя забыть ни в коем случае. Кулинарного блока в плане не было. Вместо него была диетолог Светлана Юрьевна, которая должна была рассказать про осеннюю хандру и витамин D. Я подготовила восемь вопросов. Я прочитала её книгу. Я, как последняя дура, даже сделала закладки.
- Десять.
Глеб хрустнул пальцами.
- Расслабься, Климова. Сырники. Что может пойти не так.
Красная лампочка на второй камере загорелась.
- Семь часов утра, с вами «Подъём» на Седьмом канале! - сказал Глеб, и голос у него сразу стал на два тона теплее. - Доброе утро, страна, я Глеб Назаров.
- Я Вера Климова. Сегодня вторник, и у нас...
Дальше шло так, как шло всегда. Погода, пробки, короткий сюжет про метро. Я вела, Глеб вставлял. Он умел вставлять. Иногда мне казалось, что это единственное, что он умеет, и что этого почему-то хватает.
В 7:11 мы пересели к плите.
- А вот сейчас, - сказал Глеб, и я увидела, как он читает суфлёр, - наша любимая рубрика. Готовим с «Подъёмом». Сегодня у нас сырники. Вера, ты готовишь сырники?
- Готовлю.
- А я нет. Так что ты показываешь, а я мешаю.
В аппаратной засмеялись. Я это слышала через Пашу. Я не смеялась. Я смотрела на суфлёр и видела, что рецепт на нём заканчивается на строчке «добавить два яйца и».
И всё.
- Паша, - сказала я, не разжимая губ, пока Глеб рассказывал про свою бабушку, которая якобы делала сырники из творога с рынка в Люберцах. - Суфлёр.
- Вижу, - сказал Паша. - Техника чинит.
- Сколько?
- Минуту. Две. Импровизируйте.
Импровизировать я не умею. Это не недостаток, это принцип. Я семь лет вела утренние новости в городе, где слово «импровизация» означало, что ты сейчас скажешь что-то, за что тебя вызовут к директору. Я готовлюсь. Я проверяю. Я прихожу в пять утра, чтобы ни одна секунда не была случайной.
Глеб обернулся ко мне с миской творога.
- Ну? Что дальше, шеф?
- Дальше мука, - сказала я. - Две столовые ложки.
- Две? - Он поднял брови на камеру. - Мне кажется, тут надо больше.
- Две.
- А моя бабушка...
- Твоя бабушка, Глеб, по-моему, появилась у тебя примерно тридцать секунд назад.
Это было не по сценарию. Это было не по плану. И это, как я потом поняла, было первой фразой, которую через пять часов посмотрят четыре миллиона человек.
Глеб не смутился. Он никогда не смущался, это тоже входило в список его бесячих качеств.
- Моя бабушка, - сказал он зрителям, - обиделась бы. Но она не смотрит, она в Люберцах. Вера, сыпь муку.
Я сыпала муку. Он взял яйцо и разбил его о край миски так, что половина скорлупы оказалась внутри.
- Нормально, - сказал он. - Это кальций.
- Это скорлупа.
- Это кальций, Вера. Зрители, кто со мной?
- Зрители с тобой, потому что ты не даёшь им слова вставить.
Он посмотрел на меня. Не на камеру. На меня. Это он делал редко, и я на секунду растерялась, потому что в упор Глеб Назаров выглядел не как ведущий, а как обычный человек, которому тоже надоело.
- Знаешь что, - сказал он тихо, но микрофон на воротнике не знает слова «тихо». - Я девять месяцев делаю вид, что мне с тобой весело.
- А я девять месяцев делаю вид, что ты профессионал.
Тишина в аппаратной. Я её физически почувствовала. Паша замолчал в ухе, а Паша не молчит никогда.
- Я профессионал, - сказал Глеб. - Я в эфире с восемнадцати лет.
- Ты в эфире, потому что у тебя папа.
Вот тут я поняла, что перешла.
Про папу Глеба знали все. Аркадий Назаров. Голос, которым страна тридцать лет слушала новости. Про папу Глеба не говорили в его присутствии, это было негласное правило, и я его только что нарушила на всю страну, у плиты, с мукой на руках.
Глеб улыбался. Улыбка никуда не делась, но глаза перестали в ней участвовать.
- Знаешь, Климова, - сказал он, - ты невыносимая. Ты правишь мне ударения в прямом эфире. Ты ходишь с маркерами. Ты единственный человек в этом здании, который никогда не смеётся над моими шутками, и я начинаю думать, что дело не в шутках.
- Дело в шутках.
- Ты меня бесишь, - сказал он.
- Взаимно, - сказала я.
И мы оба повернулись ко второй камере, потому что рефлекс.
- Реклама! - заорал Паша в ухе так, что у меня зазвенело. - Реклама, срочно, уходим, уходим, уходим!
Красная лампочка погасла.
Какое-то время мы молчали. Глеб смотрел в миску с творогом и скорлупой. Я смотрела на свои руки. Из динамика в студии было слышно, как рекламный голос предлагает ипотеку без первоначального взноса.
- Это был прямой эфир, - сказала я.
- Да.
- Это видели.
- Да.
Он отставил миску. Снял микрофон. Положил его на стол аккуратно, как будто микрофон был виноват.
- Поздравляю, Вера, - сказал он. - Ты первый раз за девять месяцев сказала что-то не по бумажке.
И ушёл со съёмочной площадки, не дожидаясь конца рекламы.
Вторую половину эфира я вела одна. Гороскоп, сюжет про собак-поводырей, прогноз на завтра. Я улыбалась. Я умею улыбаться в любых обстоятельствах, это тоже принцип.
В 9:00 красная лампочка погасла в последний раз. Я сняла микрофон, посмотрела на часы и подумала, что сейчас пойду в гримёрку, сниму с лица эти два слоя, выпью кофе и буду думать, что делать с жизнью.
- Вера, - сказал Паша в ухе. Голос у него был странный. - Не уходи.
- Что?
- Ролик. Вы с Назаровым. Кто-то выложил.
- Когда?
- Минут сорок назад. Я тебе скину.
- Сколько там?
Пауза. Паша считал, или не верил цифрам, или и то и другое.
- Четыреста тысяч, - сказал он. - И это, Вер. Оно растёт.
Глава 2. Глеб
Глеб
Отец позвонил в 9:40. Это значило, что ролик досмотрели даже на Ленинском проспекте, где интернет включают только для того, чтобы узнать, что говорят про Назаровых.
Я сидел в машине на стоянке у телецентра. Не ехал. Просто сидел. Двигатель работал, печка работала, телефон вибрировал на пассажирском сиденье так, что казалось, сейчас уползёт.
- Да, пап.
- Ты сказал ей «ты меня бесишь».
Не «здравствуй». Не «что случилось». Отец тридцать лет читал новости на всю страну, и он до сих пор говорил так, будто то, что он произносит, кто-то записывает.
- Сказал.
- В эфире.
- Я заметил.
- Глеб, - сказал он, и я услышал, как он садится в кресло. Скрип этого кресла я знаю с пяти лет. - Я тридцать лет не сказал в эфире ни одного лишнего слова.
- Я знаю, пап.
- Ни одного.
- Я знаю.
- Что ты собираешься делать?
Это был хороший вопрос. Я на него не знал ответа ни тогда, ни через час, ни вечером, когда Штерн вызвала нас обоих.
- Поеду домой, - сказал я. - Высплюсь. Утром выйду в эфир.
- Она сказала про меня.
Вот. Вот то, из-за чего он звонил.
Не из-за «бесишь». Не из-за муки на руках и скорлупы в творожной массе. Климова сказала «ты в эфире, потому что у тебя папа», и это было самое обидное, что мне сказали за год, потому что это было почти правдой.
- Она не тебя имела в виду.
- Она сказала «папа».
- Она имела в виду, что я бездарь. Папа тут для красоты.
Отец помолчал. Он умел молчать так, что хотелось извиниться непонятно за что.
- Позвони матери, - сказал он. - Она переживает.
И повесил трубку.
Я положил телефон на сиденье экраном вниз. Он тут же завибрировал снова. Я его перевернул. Сорок одно сообщение. Марина, Юля из SMM, Лёха из спортивной редакции, два незнакомых номера, агент, который не звонил мне с лета, и, отдельной строкой, Алиса Штерн, генеральный продюсер: «В 18:00 у меня. Оба».
Оба.
Я открыл ролик.
Снимали, судя по всему, с телевизора. Экран, на экране мы. Плита, творог, я с яйцом. Под роликом подпись: «Ведущие „Подъёма“ ненавидят друг друга (ПОЛНАЯ ВЕРСИЯ)». Полная версия шла минуту сорок. Два миллиона просмотров. Я пересмотрел. Потом ещё раз.
Со стороны это выглядело хуже, чем изнутри. Изнутри я просто устал. Со стороны я был мужик, который орёт на женщину у плиты, а она отвечает ему спокойно и точно. Климова даже в скандале выглядела так, будто у неё есть план.
Комментарии я читать не стал. То есть стал, но недолго. Первые три: «Наконец-то что-то живое на утреннем ТВ», «Девочка права, он реально бездарь» и «ОНИ ТОЧНО СПЯТ». Дальше я закрыл.
Про Климову надо объяснить, потому что иначе непонятно.
Девять месяцев назад у меня была напарница. Марина Соколова. Мы вели «Подъём» четыре года, и это были лучшие четыре года моей жизни, если не считать хоккея, а хоккей считать нельзя, потому что он закончился в двадцать два года вместе с коленом. Марина была смешная, быстрая, с ней можно было молчать в эфире, и зрители не замечали. Потом пришла Штерн. Потом Марина «перешла на другой проект». Потом в её кресло села девушка из Самары с маркерами трёх цветов.
Я знал, что Климова ни при чём. Я это знал головой. Но головой я в эфире не работаю.
Она пришла в январе. Первый день она провела за моим столом с планом, в котором расписала мои реплики. Мои. Я вёл утро четыре года без единой бумажки. Я посмотрел на зелёный маркер, которым она выделила «Глеб: шутка про погоду», и подумал: ну всё.
Нет, я не делал ей гадостей. Я не такой. Я просто не помогал. Не подсказывал, где камера, не прикрывал, когда она ошибалась в ударении, не смеялся, когда она пыталась шутить. А она пыталась. Первые два месяца. Потом перестала.
И вот девять месяцев мы сидели рядом два часа каждое утро, и единственное, в чём сходились, это в том, что в конце эфира надо повернуться ко второй камере.
Телефон снова загорелся. Марина.
«Ты живой?»
«Нет».
«Я видела. Глеб, это гениально. Вы оба гениальны. Ты не понимаешь».
«Объясни».
«Вечером. Я заеду. Ты дома?»
Я посмотрел на здание телецентра. Серый бетон, окна, за одним из них Штерн уже, наверное, рисует на доске стрелочки. Штерн любила стрелочки.
«В шесть у Штерн. После».
«Удачи. Серьёзно. И Глеб».
«Что».
«Не извиняйся первым».
Я положил телефон, вышел из машины и пошёл обратно в здание, потому что сидеть восемь часов на парковке было бы странно даже для меня.
В спортивной редакции на четвёртом этаже меня встретили аплодисментами. Это Лёха придумал. Лёха ведёт спортивные новости в девять пятнадцать, после нас, и мечтает вести «Подъём» так же сильно, как я в детстве мечтал про «Крылья». Он хлопал громче всех.
- Назаров! Звезда! Можно автограф на лбу?
- Иди в эфир, Лёх.
- Я был в эфире. Меня никто не смотрел. Все смотрели повтор вашего.
Я сел за свой стол. На столе лежал мой же план на завтра, пустой лист с одной строчкой «гость: ветеринар, тема: как понять кота». Я смотрел на кота и думал, что ещё вчера это была моя главная проблема.
- Слушай, - сказал Лёха, подсаживаясь. Голос стал тише, а глаза нет. - А если серьёзно. Вас уволят?
- Не знаю.
- Если уволят, ты же меня порекомендуешь? Ну, на твоё место. Я же свой.
Я посмотрел на него. Лёха улыбался. Хорошая улыбка, открытая, я его научил так улыбаться в камеру два года назад.
- Конечно, Лёх, - сказал я. - Ты свой.
В коридоре меня поймала Юля.
Юле двадцать три, она ведёт все соцсети «Подъёма», и она единственный человек в здании, который разговаривает быстрее, чем я думаю.
- Глеб Аркадьевич, - сказала она. Она звала меня по отчеству из какой-то своей иронии, которую я так и не расшифровал. - У нас сто двадцать тысяч упоминаний. За три часа. У нас никогда не было ста двадцати тысяч. У нас сто двадцать тысяч не было за год.
- Ничего не пости.
- Поздно.
- В смысле?
Она повернула ко мне телефон. Официальный аккаунт «Подъёма». Тот самый ролик. Подпись: «Утро на Седьмом. Без сценария».
И огонёк. Тот самый, который ставят, когда хотят, чтобы горело.
- Это кто?
- Алиса Марковна. Лично. Я сказала, что надо подождать. Она сказала, что ждать - это когда нечего постить.
Я смотрел на огонёк и понимал, что Штерн уже всё решила. Она всегда всё решала до того, как заходила в кабинет. Кабинет был для того, чтобы мы думали, что нас спросили.
- Юль. Сколько под ним?
- Сорок тысяч лайков. И, Глеб Аркадьевич, вы только не злитесь.
- Что.
- Там голосование. В комментариях, сами завели. «Поженить или уволить».
- И?
Юля посмотрела на меня с состраданием, с каким смотрят на человека, который не понимает, в какой момент его жизнь перестала ему принадлежать.
- Поженить ведёт, - сказала она. - Семьдесят на тридцать.
Глава 3. Вера
Вера
Кабинет Алисы Штерн находился на шестом этаже, и в нём не было ни одной вещи, которая ничего не значила.
Стол стеклянный. Кресло белое. На стене доска, на доске стрелочки. На столе ни одной бумаги, только планшет и стакан с водой, в котором плавал один ломтик лимона, не два. Я видела этот кабинет три раза. Три раза я приходила сюда с презентацией вечернего интервью-шоу, которое придумала ещё в Самаре, и три раза выходила с фразой «интересно, давайте вернёмся к этому позже».
Сейчас я сидела в кресле для посетителей, Глеб сидел в соседнем, и между нами было ровно столько места, чтобы не касаться подлокотниками.
Штерн смотрела на планшет.
- Доля, - сказала она. - Сегодня, семь одиннадцать, кулинарный блок. Знаете, какая?
Мы молчали. Это был не вопрос.
- Девять и два. Девять и два, Вера. У нас среднее по утру три и четыре. У нас за последний год лучший результат был четыре и восемь, когда в студию привозили щенков. Девять и два, это когда страна остановилась и смотрит, как вы ругаетесь у плиты.
- Это была случайность, - сказала я.
- Это была лучшая случайность в истории Седьмого канала.
Она отложила планшет и посмотрела на нас. Алисе Штерн сорок, она пришла с интернет-платформы, где цифры решают всё, и за год на канале успела уволить половину людей, которые мне нравились. Она не была злой. Это было хуже. Она была точной.
- Я скажу коротко, - сказала она. - Потом вы будете меня ненавидеть, и это нормально, вы сегодня в этом хороши. Утро умирает. Не наше, вообще всё. Люди просыпаются и берут телефон, а не пульт. Мы вчера были в этом тренде. Сегодня мы в другом. Сегодня нас обсуждают. Вас обсуждают. И я не собираюсь это терять.
- Мы извинимся, - сказала я. - Завтра, в начале эфира. Я возьму на себя.
- Нет.
- Что нет?
- Никаких извинений. - Штерн встала, подошла к доске и ткнула в стрелочку. - Вот тут вы ссоритесь. Вот тут вы продолжаете ссориться, потому что это работает. А вот тут, - палец ушёл вправо, - вы пара.
Глеб поднял голову.
- Пара чего?
- Друг друга, Глеб. Вы с Верой встречаетесь. Начиная с сегодняшнего вечера. От ненависти до любви, сюжет старый, как телевидение, и работает каждый раз. В эфире вы цапаетесь. Вне эфира вы вместе. Соцсети, совместные выходы, интервью. Юля уже набросала план на десять недель. Кульминация на новогоднем эфире. Какая именно, решим по цифрам.
Я ждала, что Глеб засмеётся. Он не засмеялся.
- Это ложь, - сказала я.
- Это телевидение.
- Это ложь зрителям, Алиса Марковна. Люди будут думать, что это настоящее.
- Люди будут смотреть. - Штерн вернулась к столу. - Вера, вы девять месяцев в эфире. Вы хорошая. Вы правда хорошая, у вас лучшая подготовка в здании, я видела ваши планы, я таких не видела даже у юристов. И вас никто не знает. Сегодня в полдень вас узнали четыре миллиона человек. Вы хотите вернуть это обратно?
Я молчала. Она знала, что я молчу не потому, что мне нечего сказать.
- Сколько? - спросил Глеб.
- Что сколько?
- Сколько это должно длиться?
- До Нового года. Десять недель.
- А потом?
- Потом вы, как и положено паре с телевидения, красиво расходитесь, и мы делаем из этого ещё один сезон. Или не расходитесь. Мне всё равно, честно.
- А если мы откажемся? - сказала я. - Оба.
Штерн села. Посмотрела на меня так, будто я наконец задала правильный вопрос.
- Пункт семь четыре ваших контрактов. «Обязательства по поддержанию имиджа программы». Я вчера попросила юристов его перечитать. Отказ от согласованных с руководством мероприятий по продвижению - это нарушение. Нарушение - это расторжение по инициативе канала. С неустойкой.
- Вы не можете уволить нас за то, что мы не встречаемся.
- Я могу уволить вас за то, что вы отказались от промо. А вечером выложить ролик с подписью «Седьмой канал не терпит хамства в эфире». И через неделю тут будут сидеть два новых лица, молодых и благодарных, а вы оба будете искать работу с репутацией людей, которые сорвали прямой эфир. - Она отпила воды. - Это не угроза. Это описание.
Тишина. В ней было слышно, как в коридоре кто-то катит тележку с кабелями.
- А если мы согласимся? - сказал Глеб. Медленно, будто пробовал слово на вкус.
- Если вы согласитесь, то утро живёт. Вы живёте. Глеб, твой контракт заканчивается в марте, я подписываю продление на три года. Прямо сейчас, если хочешь. И твой спортивный проект, про который ты мне второй год рассказываешь на корпоративах, получает бюджет.
Глеб ничего не сказал. Но я сидела рядом и видела, как у него дёрнулась рука на подлокотнике.
- Вера.
- Что.
- Вечернее интервью. Ваш проект. «Разговор», так, кажется? - Она даже не заглянула в планшет. - Три презентации. Я помню все три. Если к Новому году у «Подъёма» доля выше шести, в январе вы получаете слот. Среда, двадцать два тридцать. Ваше имя в названии.
Я сжала руки на коленях, чтобы не дёрнулась ни одна.
Три года. Три года я носила эту папку по кабинетам. В Самаре мне говорили «не наш формат». Здесь мне говорили «давайте позже». Кирилл, который когда-то был моим мужчиной, а потом стал продюсером на другом канале, сказал мне в последний наш разговор: «Вер, ты хорошая ведущая. Региональная. Это не обидно, это уровень». И вот этот уровень сидел передо мной в белом кресле и предлагал мне мой слот за десять недель вранья.
- Можно подумать? - спросила я.
- До утра. В семь вы в эфире. Либо вы выходите как пара, и Юля публикует первый пост, либо в семь выходит Лёша из спортивной редакции с девочкой из прогноза погоды, а вам в девять приносят документы.
Она взяла планшет, и мы поняли, что разговор окончен.
- И ещё, - сказала она, когда мы уже встали. - Между собой делайте что хотите. Но если это всплывёт как постановка, то всплывёт от вас. Канал будет ни при чём. Я это скажу честно: канал никогда ни при чём.
Мы вышли в коридор. Шестой этаж был тихий, ковровый, тут не бегали с кабелями и не орали в телефон. Тут принимали решения, а решения принимают молча.
Я нажала кнопку лифта. Глеб стоял рядом и смотрел на цифры над дверью так, будто они могли показать что-то кроме этажей.
- Ты это знал? - спросила я. - Про пункт семь четыре.
- Нет.
- Ты четыре года тут работаешь.
- Я четыре года тут работаю и ни разу не читал контракт дальше суммы.
- Это очень на тебя похоже.
- Спасибо.
Лифт пришёл. Мы вошли. Двери закрылись, и зеркало на задней стенке показало нам двоих людей, которых только что купили.
- Я не буду с тобой целоваться, - сказала я.
Глеб смотрел на цифры.
- Я тебя об этом не просил.
- Я говорю заранее.
- Ты всё говоришь заранее.
Пятый этаж. Четвёртый.
- Ты согласишься, - сказала я. Не спросила.
- А ты нет?
Я не ответила. Он повернул голову.
- Климова, ты ждала этот слот три года. Я видел, как ты выходила из её кабинета в марте. Ты шла по коридору с папкой так, будто в ней лежал кто-то живой.
- Ты видел?
- Я вижу больше, чем ты думаешь. Я просто не комментирую.
Третий. Второй.
- Будут правила, - сказала я.
- Конечно, будут. У тебя всегда правила.
- Сегодня. В десять. Кафе на Шаболовке, круглосуточное, рядом с башней. Возьми с собой что-нибудь, чем писать.
- У меня планы.
- Отмени.
Первый этаж. Двери открылись. В холле стояла охрана и телевизор, по которому в это время показывали нас. Повтор утреннего эфира. Как раз творог.
Глеб посмотрел на экран. Потом на меня.
- Ладно, - сказал он. - В десять.
И вышел первым, потому что это, видимо, тоже был принцип.
Глава 4. Глеб
Глеб
Марина приехала в семь, привезла пиццу и сказала, что я выгляжу как человек, которого только что продали.
- Так и есть.
- За сколько?
- За три года контракта и спортивный проект.
Она поставила коробку на кухонный стол, открыла, оторвала кусок и села на подоконник, как делала четыре года подряд, когда мы после эфира заезжали ко мне разбирать, что пошло не так. Марина теперь вела дневное ток-шоу на кабельном, и у неё там была доля ноль семь, и она была счастлива, потому что в дневном ток-шоу никто не звонил ей в 9:40 и не спрашивал, зачем она сказала лишнее слово.
- Расскажи, - сказала она.
Я рассказал. Про стрелочки, про пункт семь четыре, про «Разговор» в среду в двадцать два тридцать. Марина слушала и ела. Когда я закончил, она вытерла пальцы и сказала:
- Ну и прекрасно.
- Что прекрасно?
- Всё. Глеб, ты четыре года вёл утро со мной, и на тебя никто не смотрел. На нас смотрели. Как на пару дикторов, которые приятно бормочут, пока ты собираешься на работу. Сегодня на тебя посмотрели. На тебя, а не на фамилию. Ты понимаешь, что ты впервые за десять лет в тренде не потому, что ты сын Аркадия Назарова?
- Я в тренде, потому что наорал на коллегу.
- Ты в тренде, потому что был живой. - Она соскочила с подоконника. - И она была живая. Я её, кстати, пересмотрела раз пять. Она хорошая, Глеб.
- Она невыносимая.
- Это одно и то же, ты просто ещё не в курсе.
Я хотел спросить, что она имеет в виду, но Марина уже надевала куртку.
- Я поехала. У меня ребёнок и муж, и они оба думают, что я у тебя в гостях из жалости. Один совет.
- Давай.
- Не влюбись.
Я засмеялся. Первый раз за день, и не для кого-то.
- Марин. Это Климова.
- Вот именно, - сказала она и закрыла за собой дверь.
Кафе на Шаболовке называлось «24» и выглядело соответственно. Пластиковые стулья, кофемашина, которая шипела, как недовольный зверь, и единственный официант, который всю ночь смотрел сериал на телефоне и реагировал только на слово «счёт».
Климова сидела в дальнем углу, спиной к стене, лицом к двери. Перед ней лежал блокнот. Не телефон, не планшет. Блокнот, в клетку, и рядом три маркера.
- Ты серьёзно, - сказал я, садясь напротив.
- Садись.
- Я сел.
- Писать взял?
Я достал из кармана ручку, которую стащил у охраны на входе. Климова посмотрела на ручку как на что-то, что не прошло санитарный контроль, но промолчала.
- Я составила список, - сказала она. - Читай. Что не нравится, обсудим.
Она развернула блокнот ко мне.
«ПРАВИЛА. Проект „Пара“. Срок: до 31 декабря.
1. Никаких поцелуев в губы. Щека, лоб, рука. По ситуации и только на камеру.
2. Никаких ночёвок. Если по сценарию нужно „утро вместе“, разъезжаемся в 23:30, утром приезжаем заново.
3. Телефоны друг друга не трогаем. Никогда.
4. О постановке знают: Штерн, Юля, Паша. Всё. Родственники не знают. Друзья не знают.
5. В эфире всё как раньше. Ссоримся. Это работает.
6. Стоп-слово. Если один говорит стоп-слово, второй прекращает любое действие немедленно, без вопросов.
7. Никаких настоящих чувств.»
Я читал долго. Дольше, чем надо. Климова ждала и постукивала маркером.
- Четвёртый пункт, - сказал я. - Отцу я могу сказать?
- Особенно отцу нельзя.
- Почему особенно?
- Потому что твой отец тридцать лет не говорил в эфире лишнего слова, и если он узнает, что его сын играет роман по заказу продюсера, он это слово скажет. И не в эфире, а тебе. - Она посмотрела на меня. - Это знает вся страна.
Я промолчал. Это было честно. Это было обидно и честно, и у неё это всегда шло вместе.
- Шестой, - сказал я. - Какое стоп-слово?
- Я думала «Самара».
- Нет. Ты будешь вспоминать Самару каждый раз, когда тебе что-то не нравится, и мне придётся прекращать разговор.
- Тогда «Люберцы».
- Не трогай Люберцы.
- Там нет никакой бабушки.
- Там есть бабушка. Она просто не делает сырники.
Климова первый раз за вечер посмотрела на меня с интересом. Не с раздражением. С интересом, как смотрят на задачу, в которой нашлась вторая переменная.
- Ладно, - сказала она. - «Сырники».
- Что сырники?
- Стоп-слово. Сырники. Раз уж с них всё началось.
Я записал. Краденой ручкой, на полях её блокнота. Она посмотрела на мой почерк и ничего не сказала, хотя я видел, что хотела.
- Седьмой, - сказал я.
- Что седьмой?
- «Никаких настоящих чувств». Это ты для себя пишешь или для меня?
- Для обоих.
- Это невыполнимо. Нельзя запретить чувства пунктом в блокноте.
- Можно, - сказала она. - Я семь лет вела эфир с человеком, которого терпеть не могла, и ни один зритель не заметил. Чувства - это дисциплина.
- Это грустно.
- Это работа.
Я забрал у неё блокнот. Перевернул страницу. Написал сверху «8» и подчеркнул.
- Ты что делаешь?
- Добавляю своё. У нас же обсуждение.
- Там нет твоих пунктов.
- Теперь есть.
Я написал. Медленно, чтобы она успела прочитать вверх ногами.
«8. Климова хотя бы один раз за десять недель смеётся над моей шуткой. По-настоящему. Не для камеры.»
Она прочитала. Потом перечитала.
- Это невыполнимо, - сказала она.
- Тогда и седьмой невыполним. Либо убираем оба, либо оба остаются.
Она смотрела на меня так долго, что официант оторвался от сериала и посмотрел на нас с надеждой на слово «счёт».
- Ладно, - сказала Климова и забрала блокнот. - Оба остаются.
Она закрыла блокнот, положила маркеры ровно, параллельно друг другу, и в этот момент дверь кафе открылась, и вошла Юля с камерой.
- Так, - сказала Юля. - Простите, Глеб Аркадьевич, Вера Сергеевна, я на минуту. Мне нужен первый кадр, Алиса Марковна сказала до полуночи. Сидите как сидели. Нет, не так. Вера Сергеевна, вы сидите как на допросе.
- Я так сижу всегда.
- Это и видно. Глеб Аркадьевич, скажите ей что-нибудь.
- Что?
- Что-нибудь. Чтобы она не была как на допросе.
Я повернулся к Климовой. Она смотрела на меня с выражением «только попробуй», и я понял, что ничего смешного сказать не смогу, потому что всё смешное из меня вытрясли за один день.
- Кофе, - сказал я. - Хочешь кофе?
- Нет.
- А я хочу.
Я встал, пошёл к стойке, попросил у официанта два капучино, он сделал их, не отрываясь от сериала, и я понёс их обратно, и на полпути официант включил звук, и там в сериале кто-то закричал, и я вздрогнул, и один капучино ушёл мне на рукав.
Целиком. С пеной.
Я стоял посреди кафе с одной чашкой в руке, с мокрым рукавом по локоть, и смотрел на Климову.
Она не засмеялась. Нет. Она просто сидела, и у неё дёрнулся уголок рта, один, левый, и она зажала его рукой, и глаза у неё стали такие, каких я никогда у неё не видел.
Щёлк.
- Есть, - сказала Юля. - Спасибо. Можете дальше сидеть как на допросе.
Она ушла. Я сел, поставил перед Климовой уцелевший капучино, а сам остался с мокрым рукавом.
- Это не считается, - сказала она. - Восьмой пункт. Это не было шуткой.
- Знаю.
- Я не смеялась.
- Знаю.
Мы помолчали. Она отпила кофе. Тот, который я принёс ей.
В 23:40 Юля выложила фото. Я сидел дома, и телефон показал мне нас: угол кафе, пластиковый стол, я с чашкой и мокрым рукавом, лицо растерянное, а напротив Климова, которая прикрывает рот ладонью, и над ладонью глаза, в которых всё видно.
Подпись: «Иногда сырники - это просто начало».
Десять тысяч лайков за семь минут. Комментарий сверху, двадцать тысяч сердечек: «Она на него смотрит так, будто он её бесит. И она от этого в восторге».
Я положил телефон экраном вниз и пошёл стирать рубашку.
Глава 5. Вера
Вера
Первое свидание нам назначили на субботу, в одиннадцать утра, на катке ВДНХ, и это была идея Юли, потому что «у Глеба Аркадьевича хоккейное прошлое, а у вас, Вера Сергеевна, лицо человека, который на коньках не стоял».
Я стояла. В двенадцать лет, в Самаре, на замёрзшем пруду за домом. Упала, разбила подбородок, получила три шва и зарок. С тех пор прошло девятнадцать лет, и зарок я держала.
- Это плохая идея, - сказала я Юле в такси.
- Это отличная идея. Он вас учит кататься. Вы падаете. Он ловит. Это сердечки, Вера Сергеевна, это чистые сердечки.
- Я не буду падать.
- Все падают.
- Я не все.
Юля посмотрела на меня в зеркало, в котором проверяла, хорошо ли лежат волосы, и сказала то, что я потом вспоминала всю зиму.
- В этом и проблема.
Каток был огромный, под открытым небом, с музыкой из колонок и очередью на прокат. Нас пустили без очереди, потому что Юля договорилась, и ещё потому, что девушка на прокате узнала Глеба и забыла, что у неё в руках чужие коньки.
Он приехал раньше. Стоял у бортика в чёрной куртке и уже на коньках, и выглядел так, будто это не каток, а его квартира. Я поняла это ещё до того, как он поехал. Люди, которые умеют, стоят на коньках иначе. Они на них не стоят, они в них живут.
- Доброе утро, - сказал он. - Ты выглядишь как человек, которого ведут на казнь.
- Я выгляжу как человек, которого ведут на каток.
- У тебя это одно лицо.
Я надела коньки. Шнуровала долго, как будто от шнуровки что-то зависело. Юля ходила вокруг с телефоном и снимала то меня, то небо, то очередь.
- Вставай, - сказал Глеб.
Я встала. Лёд был рядом, в метре, он блестел и ничего хорошего не обещал.
- Дай руку.
- Нет.
- Климова, ты свалишься на первом метре.
- Не свалюсь.
Я сделала шаг на лёд. Второй. Ноги разъехались, лёд пошёл вверх, я схватилась за первое, что было рядом, и это была его куртка.
Он не дал мне упасть. Просто взял за локти и поставил ровно, как ставят тяжёлый предмет, который жалко разбить.
- Я же говорил.
- Ты ничего не говорил.
- Я говорил «дай руку».
Я дала руку. Что мне ещё оставалось.
Дальше было странно. Я ожидала, что он будет шутить. Он всегда шутил, это было его состояние по умолчанию. Но на льду Глеб Назаров молчал. Он ехал рядом, спиной вперёд, держал меня за обе руки и говорил только по делу: «колени мягче», «не смотри вниз», «вес на левую». Голос у него был другой. Не эфирный. Низкий, ровный, без улыбки. Как будто кто-то выключил ведущего и включил человека, который умеет.
- Ты так разговариваешь с детьми в секции, - сказала я. - Да?
- Нет.
- А как?
- С детьми я кричу.
Он улыбнулся, но не той улыбкой. Чуть-чуть. Я вдруг поняла, что знаю его девять месяцев и ни разу не видела, как он делает то, что умеет по-настоящему.
Через полчаса я уже ехала сама. Медленно, вцепившись взглядом в его спину, но сама. Юля снимала и говорила «да, да, ещё, вот так», как фотограф на свадьбе.
И тут к нам подъехал мальчик.
Лет восьми, в шлеме, с клюшкой, которую ему явно выдали в прокате, потому что она была выше его на голову. Он затормозил рядом с Глебом, посмотрел на него снизу вверх и сказал:
- Вы Назаров.
- Я Назаров.
- Вы играли за «Крылья». Мне папа показывал. Там вы в двадцать два года...
- Да, - сказал Глеб. - Там я в двадцать два года.
Мальчик замолчал. Он, видимо, знал, что было дальше, и понял, что сказал лишнее. У детей это быстрее, чем у взрослых.
- Покажете, как тормозить с разворотом? - спросил он. - У меня не выходит.
Глеб посмотрел на Юлю. Юля посмотрела на часы. Глеб посмотрел на меня.
- Я постою, - сказала я. - Я умею стоять.
Он отпустил мои руки и поехал с мальчиком к центру катка.
Я стояла у бортика и смотрела. Двадцать минут. Он показывал одно и то же движение, медленно, потом быстро, потом снова медленно. Ставил мальчика, правил ему колено, отъезжал, говорил «давай». Мальчик падал. Вставал. Падал. На шестой раз затормозил с разворотом и остался на ногах, и заорал так, что на него оглянулся весь каток.
Глеб не заорал. Он просто поднял кулак, и мальчик стукнул в него своим, и всё.
Юля сняла это. Я видела, как она снимает. Но она потом сказала мне, что это не выложит. «Это не для сердечек, - сказала она. - Это не продаётся. Это просто хорошее».
Я до сих пор не знаю, была ли это самая умная вещь, которую Юля сказала в своей жизни, или самая глупая.
Он вернулся. Взял меня за руки. Мы поехали.
- Про «Крылья» ты мне никогда не рассказывал, - сказала я.
- А ты не спрашивала.
- Я не спрашивала, потому что мы не разговариваем.
- Вот именно.
Мы доехали до бортика. Он остановился. Я не остановилась, потому что не умела, и въехала в него. Он поймал меня за талию, я ухватилась за его плечи, и мы стояли так секунду, может две, и я смотрела ему в лицо с расстояния в ладонь, и у него была снежинка на ресницах, и это было совершенно лишнее знание.
Щёлк.
- Всё, - сказала Юля откуда-то сбоку. - Это обложка. Это всё, я могу умирать.
Тимур позвонил в тот момент, когда я снимала коньки. Я увидела его имя и поняла, что забыла. Про маму, про Самару, про то, что там тоже есть интернет.
- Вера.
- Привет, Тим.
- Вера, ты встречаешься с Назаровым?
Братик. Двадцать лет, третий курс, снимает комнату в Кузьминках, я плачу за комнату и делаю вид, что мне это легко. Он единственный человек, которому я никогда не врала. Было бы о чём.
- Тим...
- Мама звонила. Она в ужасе. Ей позвонила тётя Галя, тёте Гале показала её внучка, и теперь весь двор знает, что ты с тем, который «у тебя папа». Вера, ты чего творишь?
- Это сложно.
- Это несложно. Ты либо встречаешься, либо нет.
Я сидела на скамейке с одним коньком в руке. Глеб стоял в десяти метрах и говорил с Юлей, и не смотрел в мою сторону, и я поняла, что он не смотрит специально.
- Да, - сказала я. - Встречаюсь.
Тишина. Тимур дышал в трубку, как в детстве, когда не знал, обидеться или удивиться.
- Он же тебя бесит.
- Бесит.
- И?
- И всё сложно, Тим. Я тебе позже расскажу. Скажи маме, что всё хорошо.
- Вера. Ты врёшь. Я слышу.
Он слышал. Он всегда слышал. Я повесила трубку, сказав «люблю, пока», и сидела с коньком в руке, и мне было так паршиво, как не было с того дня, когда я уезжала из Самары.
Четвёртый пункт. Родственники не знают. Я сама его написала.
Телефон снова загорелся. Незнакомый номер. Сообщение.
«Красивая картинка. Каток, снежинки. Ты не умеешь врать, Вер, у тебя это на лице. Я помню. Когда захочешь делать настоящее шоу, а не это, позвони. Кирилл».
Я прочитала два раза. Потом подняла голову. Глеб смотрел на меня. Я не знала, сколько.
- Что? - спросил он.
- Ничего, - сказала я. - Сырники.
Он кивнул и не стал спрашивать. Это было в правилах.
Глава 6. Глеб
Глеб
В понедельник в 5:40 утра в гримёрке стояла новая камера.
Маленькая, на штативе в углу, с красным глазком, и на ней скотчем была приклеена бумажка: «Не трогать. Штерн».
- Это что? - спросил я у Лены, которая гримирует меня четыре года и видела меня в таком виде, в каком не видела даже мама.
- Бэкстейдж, - сказала Лена. - Пишет всё. Юля будет резать на кусочки и выкладывать. «Утро пары до утра».
- Она это так назвала?
- Алиса Марковна назвала. Юля сказала, что это ужасно, и ей ответили, что ужасно - это когда ноль просмотров.
Я сел в кресло. Лена накрыла меня пелериной. Красный глазок смотрел мне в затылок.
- Лен.
- М?
- Ты знала, что в гримёрке можно чувствовать себя голым?
- Глеб, я тебя пудрю. Ты тут всегда голый.
Климова пришла в 5:52. Она всегда приходила в 5:52, я это знал, потому что девять месяцев делал вид, что не смотрю на часы. В руках план. На плане, я увидел это через зеркало, были новые зелёные строчки.
Она посмотрела на камеру. Потом на бумажку. Потом на меня.
- Доброе утро, - сказала она. Громко, чётко, в камеру. Как в эфире.
- Доброе утро, - сказал я. - Ты выспалась?
- Нет.
- Я тоже.
Это был, если подумать, первый наш разговор на камеру не в студии, и он был про сон. Юля потом вырезала из него шесть секунд, и эти шесть секунд набрали триста тысяч. Я до сих пор не понимаю, что люди в них увидели. Лена говорит: «Что вы оба не выспались по одной причине». Я говорю, что причина была одна, и это Штерн.
Климова села в соседнее кресло. Положила план на колени. Я прочитал вверх ногами, за девять месяцев это получалось уже без труда.
«7:04. Глеб: подкол про каток (сколько раз упала). Вера: три. Глеб: четыре. Вера: я считала».
- Ты написала мне шутку, - сказал я.
- Я написала тебе реплику.
- Ты написала мне шутку про тебя. Жёлтым.
- Зелёным. Жёлтым я.
- Ты в курсе, что четыре года я ни одной шутки не читал с листа?
- Я в курсе, что четыре года ты не знал, что будет через минуту. Теперь знаешь. - Она подняла план. - Это для твоей же пользы.
Я хотел сказать что-нибудь едкое. Но красный глазок смотрел, и Лена пудрила, и я вдруг понял, что шутка хорошая. Короткая, в характере, с правильным концом. Я бы сам так не придумал. Я бы придумал длиннее.
- Ладно, - сказал я. - Четыре.
- Что четыре?
- Раз упала. Я согласен на четыре.
Она посмотрела на меня в зеркало. Долго. Потом отвернулась к своему зеркалу, и я увидел, как она что-то дописывает в плане. Маленькими буквами. Красным.
Паша встретил нас в студии с лицом человека, которому за ночь выдали новую инструкцию и он её не одобряет.
- Так, - сказал он. - Ссоритесь как раньше. Это работает, Штерн сказала «не трогать». Но в конце каждого блока, перед рекламой, кто-то из вас делает что-то. Один жест. Рука на плечо. Поправить волосы. Что угодно, две секунды. Чтобы было видно: цапаются, но...
- Но что? - сказала Климова.
- Но пара, - сказал Паша и пошёл в аппаратную, не дожидаясь ответа.
Гость был ветеринар. Как понять кота. Я подумал, что кот - это единственное существо в студии, у которого всё по-прежнему.
- Семь часов утра, с вами «Подъём» на Седьмом канале! Доброе утро, страна. Я Глеб Назаров.
- Я Вера Климова. Сегодня в понедельник...
Три секунды тишины. Я их не планировал. Я посмотрел на Климову, она посмотрела на меня, и я увидел, что она тоже не планировала. Эти три секунды Юля потом тоже вырезала. «Они посмотрели друг на друга, и я умерла», - написала какая-то Настя из Воронежа, и под ней подписались четыре тысячи человек.
- Вера, - сказал я в 7:04, как было написано, - расскажи стране, сколько раз ты упала в субботу.
- Три.
- Четыре.
- Три, Глеб.
- Четыре. Я считал.
- Я тоже считала. Один раз - это ты меня уронил.
Этого в плане не было. Я видел план. Там было «я считала» и точка. Она добавила «ты меня уронил» сама, в эфире, и это было в десять раз лучше, и я засмеялся. Не на камеру. Просто засмеялся, потому что было смешно.
Паша в ухе сказал: «Ещё». Одно слово. Я понял, что он смотрит на долю в реальном времени и доля растёт.
Дальше было как раньше, только лучше. Мы спорили про пробки на Третьем кольце. Мы спорили, можно ли есть сырники на завтрак каждый день (она: нет, я: это единственное, что я умею). Ветеринар рассказывал, что кот, который смотрит вам в глаза и медленно моргает, вас любит. Климова медленно моргнула в камеру, и я сказал: «Это ты кому?», и она сказала: «Коту», и аппаратная легла.
- А это правда, что вы вместе? - спросил ветеринар. Не по сценарию. Гости тоже умеют не по сценарию.
Я открыл рот, чтобы отшутиться, у меня это рефлекс. Климова меня опередила.
- Он учил меня кататься, - сказала она. Спокойно, камере, как говорят прогноз погоды. - Четыре раза уронил. Я до сих пор не понимаю, зачем вернулась на лёд.
И положила руку мне на плечо. Две секунды. Как Паша сказал.
Красная лампочка ушла на рекламу. Рука ушла с плеча. Мы сидели, и я чувствовал место, где была рука, как чувствуют место, где только что было тепло.
- Это был жест, - сказала она. - Перед рекламой. По инструкции.
- Я понял.
- Я просто уточняю.
- Климова, ты всё просто уточняешь.
В 9:00 я снял микрофон и увидел сообщение от Штерн. Одно слово: «Хорошо». Штерн не писала «хорошо». Штерн писала «цифры» и «переделать». Я показал Климовой. Она посмотрела и ничего не сказала, но план сложила аккуратнее, чем обычно.
Доля за эфир: семь и девять.
Вечером я сидел дома, смотрел хоккей и не смотрел хоккей, потому что в голове крутилось «ты меня уронил». Не фраза. То, как она это сказала. Она не играла. Она просто была права, и ей это нравилось.
Телефон. Марина.
«Смотрела утро. Вы были хороши. Серьёзно».
«Спасибо».
«Теперь плохая новость».
«Давай».
«Я знаю, что это фейк. Поняла в субботу по катку. И, Глеб. Не я одна».
Глава 7. Вера
Вера
Марина Соколова написала мне во вторник в семь вечера, и я сначала решила, что это ошибка.
Мы не были знакомы. То есть были, как бывают знакомы люди, которые по очереди сидели в одном кресле. Я видела её однажды, в январе, в коридоре на четвёртом этаже. Она несла коробку со своими вещами, я несла папку с планом, мы посмотрели друг на друга, и она сказала: «Удачи. Он лучше, чем кажется». Я тогда решила, что она издевается.
«Вера, это Марина. Надо поговорить. Не про эфир. Сокольники, детская площадка у главного входа, завтра в четыре. Я буду с ребёнком, так что орать не получится ни у кого».
Я показала сообщение Паше. Паша прочитал, посмотрел на меня поверх очков и сказал:
- Иди.
- Почему?
- Потому что если Марина хочет поговорить, то лучше, чтобы она поговорила с тобой, а не с кем-нибудь ещё.
В среду в четыре в Сокольниках было минус два и солнце. Марина сидела на скамейке в длинном пуховике, с термосом, и смотрела, как девочка лет пяти в розовой шапке штурмует горку с той стороны, с которой нельзя.
- Соня, - сказала Марина, не поворачивая головы. - С той стороны нельзя.
- Я знаю, - сказала Соня и продолжила.
Марина повернулась ко мне.
- Садись. Чай будешь? С мёдом, у меня горло.
Я села. Взяла крышку от термоса. Это было очень странно: сидеть на детской площадке с женщиной, чьё место я заняла, и пить её чай.
- Ты знаешь, почему я ушла? - спросила она.
- Мне сказали, что ты перешла на другой проект.
- Это Штерн сказала. Я ушла, потому что Штерн сказала, что утру нужна «новая энергия», и показала мне график, на котором я была старой. Мне было тридцать пять. - Она отпила из термоса. - Я не обижаюсь. Это цифры. Я просто хочу, чтобы ты знала: я тебя не ненавижу. Я даже не знаю тебя.
- Спасибо.
- Не за что. Теперь про фейк.
Я ничего не сказала. У меня это хорошо получается.
- В субботу я посмотрела каток, - сказала Марина. - Юля выложила восемь фотографий и два видео. Красиво. Снежинки. На одном видео вы стоите у бортика, камера выключена, Юля что-то говорит, вы оба слушаете. И он тебя не трогает.
- Что?
- Глеб трогает всех. Я четыре года сидела рядом. Он хлопает по плечу, поправляет микрофон, подталкивает локтем, когда ты говоришь глупость. Он так разговаривает. Руками. А тебя он обходит. Как стол. Стоит рядом и держит руки в карманах. - Она посмотрела на меня. - Люди, которые спят вместе, не держат руки в карманах. Люди, которым сказали не трогать, держат.
- Я ему не говорила не трогать.
- Ты написала это в блокноте.
Я поставила крышку от термоса на скамейку.
- Он тебе рассказал.
- Он мне всё рассказывает. Четыре года. Это не предательство, Вера, это Глеб. Он не умеет держать в себе. Он держит в себе только одно, и это не ты.
Соня съехала с горки с той стороны, с которой нельзя, и победно посмотрела на мать. Марина показала ей большой палец.
- Ты написала Глебу «не я одна», - сказала я.
- Да.
- Кто?
- Кирилл Воронцов.
Я не вздрогнула. Я в эфире не вздрагиваю, это тренируется.
- Он мне позвонил в понедельник. Мы знакомы, индустрия маленькая. Спрашивал про тебя. Какая ты была, когда пришла, как вы с Глебом ладили, были ли слухи. Говорил, что делает «материал про утренние шоу». - Марина усмехнулась. - Кирилл не делает материалы. Кирилл делает ножи. Он собирает на тебя историю, Вера, и когда соберёт, он выложит её у себя в «Утре с тобой», в семь ноль ноль, прямо против вас.
- Что ты ему сказала?
- Что ты скучная и ходишь с маркерами. - Она пожала плечами. - Это его не устроило. Он сказал, что у него есть «ещё источник». Я не знаю, кто.
Я сидела и думала про «ещё источник». Про кафе «24». Про официанта с сериалом. Про Юлю, которая зашла с камерой. Про всех, кто видел блокнот.
- Зачем ты мне это рассказываешь?
Марина посмотрела на дочь. Соня лежала в снегу и делала ангела.
- Потому что я знаю Глеба. Он никогда ничего не просит. Он только отдаёт. Ты заберёшь у него что угодно, и он решит, что так и надо, что он это заслужил. Он с восемнадцати лет живёт так, будто должен всем. Отцу, каналу, зрителям. - Она помолчала. - Если ты решишь продать это Кириллу, я не смогу тебя остановить. Но я хочу, чтобы ты знала, кого ты продаёшь.
- Я не продам.
- Хорошо. Тогда ещё кое-что.
- Что?
- Ты в курсе, что он в первый год в эфире прочитал прогноз погоды для Питера вместо Москвы?
Я не поняла, к чему это.
- Что?
- Ему было восемнадцать. Отец устроил его на стажировку в утренние новости, читать погоду, тридцать секунд. Ему дали листок. Он вышел и сказал: «В Москве сегодня дождь, ветер северо-западный, температура плюс четыре». Это было третье июля. Плюс тридцать один. Листок был для Питера, кто-то перепутал. Он не посмотрел в окно. Он прочитал, что дали.
Я представила это. Восемнадцать лет. Листок. Плюс четыре в июле. И его лицо.
- И что он сделал?
- Он посмотрел в камеру и сказал: «А если вы в Москве, то одевайтесь по погоде, потому что синоптики явно не здесь».
Я засмеялась.
Не для камеры. Не по инструкции. Просто засмеялась, на детской площадке, с крышкой от термоса в руке, и Соня подняла голову из снега и посмотрела на меня с интересом.
Марина тоже смотрела.
- Вот, - сказала она. - Это, кстати, было в его характере уже тогда. Сначала сделать, как сказали, потом спасти ситуацию шуткой. Он всю жизнь так.
Я перестала смеяться. Что-то в этом было не смешное.
- Восьмой пункт, - сказала я. - В блокноте. Он тебе тоже рассказал?
- Что ты должна засмеяться над его шуткой?
- Да.
- Рассказал.
- Это не считается. Это не его шутка.
- Нет, - согласилась Марина. - Это его. Просто он её сказал шестнадцать лет назад.
Домой я ехала на метро, потому что хотела, чтобы было много людей и никто не смотрел на меня. В Марьино я поднялась на свой девятый этаж, сняла сапоги, не включая свет, села на кухне и достала из сумки блокнот.
Не тот, с правилами. Другой. Я купила его во вторник, по дороге с эфира, в киоске у метро, сама не зная зачем. Клетка, зелёная обложка, восемьдесят листов.
На первой странице я написала: «Что я о нём не знала».
И ниже, по пунктам, потому что иначе не умею:
«1. Трогает всех. Меня обходит, как стол.
2. Играл за „Крылья“. Колено. Двадцать два.
3. В Люберцах есть бабушка. Не делает сырники.
4. Третье июля. Плюс четыре. „Синоптики явно не здесь“.
5. Никогда ничего не просит».
Я посмотрела на пятый пункт и подумала, что это самое опасное, что я о нём узнала.
Телефон загорелся. Юля. Файл.
«Вера Сергеевна, календарь на неделю, Алиса Марковна утвердила. Пятница: премьера, красная дорожка, 19:00. Суббота: благотворительный матч, Глеб Аркадьевич играет, вы в первом ряду. Воскресенье: обед у родителей Глеба, съёмка, 14:00».
Я прочитала последнюю строчку три раза.
«Юля. Какой обед у родителей?»
«Алиса Марковна сказала, что знакомство с родителями - это обязательный этап. Аудитория ждёт».
«Юля. Его отец - это Аркадий Назаров».
«Я знаю. Это и есть контент».
Глава 8. Глеб
Глеб
Отец не пустил бы камеру в дом, даже если бы на ней было написано «Нобелевская премия». Я знал это с детства. Поэтому в четверг вечером я поехал на Ленинский один, без Юли, без Климовой и без разрешения Штерн.
Квартира была та же, что всегда. Четыре комнаты в сталинском доме, потолки три семьдесят, паркет, который скрипит в одних и тех же местах уже сорок лет, так что по звуку можно сказать, кто где идёт. Мать на кухне. Отец в кабинете, в кресле. Я вошёл, и кресло скрипнуло, и это был его способ сказать «проходи».
- Ты один, - сказал он.
- Один.
- Садись.
Я сел на диван напротив. На столе у отца лежал планшет. Это было новое. Отец не любил планшеты. Он любил газеты, телефон с кнопками и радио. Планшет ему подарила мать на семидесятилетие, и два года он лежал в ящике.
Сейчас он лежал на столе, и на нём было фото. Кафе «24». Я с мокрым рукавом. Климова с рукой у рта.
- Мать показала, - сказал отец. - Я попросил. Я хотел видеть, с кем ты.
- Пап...
- Молчи. Я сейчас скажу, а потом ты скажешь, и так мы оба успеем.
Я замолчал. В этой квартире я замолкал по команде лет с пяти.
- Она сказала про меня в эфире, - начал отец. - Это раз. Человек, который говорит такое в эфире, не умеет держать язык. Это два. Ты четыре года вёл утро с Мариной, и Марина никогда не говорила лишнего, и я спокойно спал. Это три. - Он взял планшет, посмотрел на фото и отложил. - Она тебе не пара, Глеб. Она из тех, кто выжигает вокруг себя. Ты сгоришь, а она пойдёт дальше с папочкой.
Я ждал, что разозлюсь. Я умел злиться на отца, это была наша основная форма общения последние пятнадцать лет. Но вместо злости пришло что-то другое. Я вдруг увидел Климову в 5:52, с планом, с маркерами, с глазами человека, который не спал, и услышал себя.
- Она приходит в пять утра, - сказал я.
- Что?
- В пять. Каждый день. Я прихожу в 5:40, а она уже час сидит с планом. Она читает книги гостей. Целиком, пап. Она делает закладки. Она единственная в здании, кто готовится, и её за это девять месяцев называют «девочка с маркерами». Я называл. - Я посмотрел на планшет. - Она сказала про тебя, потому что я сказал ей, что она не умеет работать в эфире. Я первый начал. Она просто ответила точнее.
Отец молчал.
- Она лучше меня, пап. В эфире. Она лучше, и я это знаю девять месяцев, и поэтому я ей не помогал.
Это было то, что я никогда не говорил вслух. Я не знал, что собираюсь это сказать, пока не сказал. Отец это тоже понял, потому что он тридцать лет слушал, как люди говорят то, чего не собирались.
Мать стояла в дверях с полотенцем. Я не слышал, как она подошла. Паркет в коридоре не скрипит, если идти вдоль стены, и она единственная, кто это знает.
- Приводи её, - сказала мать.
- Нина, - сказал отец.
- Приводи. В воскресенье. Я сделаю пирог.
- Нина, он играет роман по заказу своей Штерн, это по планшету видно.
Я поднял голову.
- Что?
Отец посмотрел на меня. Спокойно. Так, как смотрел в камеру тридцать лет, когда сообщал стране, что курс доллара изменился.
- Глеб. Я не идиот. Утро, скандал, через день вы пара, через три дня каток, через неделю обед с родителями. Я видел, как делают сюжеты. Я их тридцать лет читал с листа. - Он кивнул на планшет. - Это сюжет.
Я сидел и не знал, что сказать. Четвёртый пункт. Родственники не знают. Я не сказал ни слова, а он уже знал.
- Пап.
- Не надо. Ты мне ничего не говорил, я тебя ни о чём не спрашивал, так и запишем. - Он откинулся в кресле. - Приводи её в воскресенье. Без камер. Я тридцать лет не пускал в дом камеры, не начну из-за твоего продюсера. Скажешь ей, что отец старый и упёртый.
- Ты старый и упёртый.
- Вот и не соврёшь.
Мать ушла на кухню. Я встал. Отец взял планшет, снова посмотрел на фото, и я подумал, что он сейчас скажет ещё что-нибудь про язык и про папочку.
- Знаешь, что я вижу? - сказал он.
- Что?
- Не её. Тебя. - Он повернул планшет ко мне. - Ты шестнадцать лет в кадре. Я видел все твои эфиры, все, Глеб, даже спортивные в три часа ночи. Ты никогда ни на кого так не смотрел.
Я посмотрел на фото. Я в нём смотрел на Климову с мокрым рукавом и с лицом, которого у себя не помнил.
- Я растерялся. Кофе пролил.
- Нет, - сказал отец. - Либо ты научился играть, и тогда я тебя недооценивал. Либо ты не играешь.
Он положил планшет экраном вниз.
- В воскресенье в два. Без опозданий. И, Глеб.
- Что.
- Скажи ей, что про язык я не передумал. Пусть докажет.
Домой я ехал по Ленинскому в сторону центра и думал, что отец сделал за десять минут то, что Штерн не смогла за неделю: он меня прочитал.
На светофоре у Гагарина я написал Климовой.
«Воскресенье. Обед у родителей. Без камер».
Ответ пришёл через минуту. Она, видимо, сидела с телефоном в руке, как я.
«Юля сказала, со съёмкой».
«Отец сказал, без. Отец сильнее Юли».
«Это нарушение четвёртого пункта. Родственники не знают».
Я посмотрел на экран и подумал, сказать или нет. Марина говорила, что я не умею держать в себе. Марина была права.
«Отец знает. Сам догадался. По планшету. Я ничего не говорил».
Долгая пауза. Светофор переключился, я поехал, телефон лежал на пассажирском и молчал до самой Якиманки.
«Тогда это нарушение всего», - написала она.
«Он сказал, что ты должна доказать, что умеешь держать язык».
«Как?»
«Не знаю. Он не сказал».
Ещё пауза.
«Во сколько?»
«В два».
«Что он любит?»
Я не понял.
«В смысле?»
«Твой отец. Что он любит. Я не приду к Аркадию Назарову с пустыми руками, Глеб. Я из Самары, у нас так не делают».
Я остановился на Якиманке, на обочине, под знаком, где нельзя, и написал ей честно, потому что ничего другого в голову не пришло.
«Он любит, когда с ним спорят. И никто не спорит».
The free sample has ended.