Read the book: «Меня похоронят завтра»
Глава 1. Оплачено полностью
Оплачено полностью
Осталось 31 час 48 минут.
Меня похоронили в 6:12 утра, во вторник, с чужого компьютера, пока я спала в наушниках под шум дождя.
Телефон дёрнулся на тумбочке, как жук, которого перевернули на спину. Я вытащила левый наушник не сразу. Дождь в нём шёл ровно, триста шестьдесят пять дней в году, без выходных и сквозняков, и это единственный дождь, которому я доверяю. Настоящий за окном тоже шёл, но он был хуже: нервный, порывистый, с барабанной дробью по подоконнику.
На экране висело уведомление: «Заказ ПР-48117 подтверждён. Церемония прощания».
Я работаю ритуальным агентом восемь лет. Такие письма приходят мне по пять штук в неделю: счета, графики, благодарности от родственников, которые пишут их по ночам и потом стесняются. Я открыла письмо, не вставая, одним глазом, как открывают холодильник, когда точно знают, что внутри ничего нет.
Внутри было всё.
«Уважаемые гости! Приглашаем вас проститься с Лавниковой Верой Григорьевной (14.03.1992-27.10.2026). Церемония состоится в среду, 28 октября, в 14:00 на Ново-Сормовском кладбище, участок 41, место 18. Сбор у главных ворот в 13:30. Просим быть в тёмной одежде. Вы получили это приглашение, так как внесены в список гостей под номером 1».
Я прочитала это два раза. Потом ещё раз, медленно, водя по строчкам пальцем, как первоклассница.
Дата рождения моя. Имя моё. Отчество, Григорьевна, тоже моё, хотя Григория, который мне его выдал, я не видела с тех пор, как мне исполнилось девять. А вот дата смерти была сегодняшняя. Двадцать седьмое октября. Вторник. Та самая серая сырая дата, в которую я лежала в тёплой кровати и не собиралась ничего такого.
Номер один в списке гостей. То есть я приглашена на собственные похороны первой. Вежливо, с соблюдением субординации.
Я попыталась представить себе сорок человек. Кто бы они были? Тамара Львовна, это раз. Лика, два. Геннадий Павлович с таксой, если ему сказать, что будут пирожки. Девочки из бухгалтерии, у которых я пару раз выручала с актами. Охранник нашего двора, который меня не узнаёт без куртки. Мама, которую, конечно, никто не привезёт. Наберётся человек семь, и то с натяжкой. Остальные тридцать три, видимо, были платными. Такое тоже бывает: люди, у которых нет близких, заказывают массовку. Я сама дважды организовывала такое, для одиноких стариков с деньгами и страхом остаться без публики. Мы называли это «тёплый зал».
Теперь тёплый зал заказали мне. Это было почти трогательно.
Дальше шла таблица. Я такие таблицы знаю наизусть, потому что сама рисую их по три штуки в неделю, и первым делом проверила её так, как проверяют чужую курсовую: придирчиво и с удовольствием.
Заказчик: Н. Лавникова.
Пакет услуг: «Стандарт плюс».
Гроб: «Классик», сосна, обивка из кремовой бязи, ручки пластик под бронзу, подушка и покрывало в комплекте.
Катафалк: микроавтобус, подача к 12:30.
Носильщики: четыре человека.
Венки: шесть штук, искусственные, ленты по приложению.
Музыкальное сопровождение: не требуется. В примечании заказчика: «Никаких труб».
Поминальный обед: кафе «Рябинушка», Сормовское шоссе, 15:30, сорок персон, горячее на выбор: котлета по-киевски или судак.
Стоимость: 142 600 рублей.
Статус оплаты: оплачено полностью, банковская карта Visa, окончание 4417.
Возврату не подлежит.
Эта последняя строчка меня почти рассмешила. Видимо, рассчитывать на возврат мне предлагалось в загробной жизни.
Четыре балла из пяти. Так бы я сказала студенту. Грамотно, по форме, с понятным человеку выбором между котлетой и рыбой. Минус один балл за то, чего в таблице не было: ни услуг по подготовке тела, ни морга, ни номера медицинского свидетельства о смерти, ни справки из ЗАГСа. Гроб заказан, обед заказан, а покойницы нет. В нашем деле это называется нестыковкой. В остальных делах, наверное, тоже.
Заказчик, Н. Лавникова. Н.
Я полежала, перебирая на эту букву всех, кого знала. Наталья из паспортного стола, которая при виде меня всегда вздыхает. Нина Петровна, наша бывшая уборщица, умерла в позапрошлом году, и я сама её хоронила, по-соседски, с наценкой в ноль рублей. Никита, курьер из цветочного, у которого фамилия Шмелёв. Ни одной Лавниковой. У меня вообще нет родни с такой фамилией, кроме мамы и меня, а мама в Бору, в палате на двоих, и банковской картой пользоваться не умеет с тех пор, как перестала узнавать цифры.
Я лежала и смотрела в потолок. Он у меня жёлтый в одном углу, память о соседях сверху, которые когда-то забыли выключить воду. Я смотрела на этот угол и ждала, что на меня накатит.
Не накатило. Профессиональная деформация. Если ты восемь лет подряд видишь мёртвых с аккуратно расчёсанными волосами, смерть в каком-то смысле перестаёт быть событием и превращается в процесс, как перекладывание бумаг. Живых я боюсь. Это правда. Живые орут, обижаются, обнимаются без спроса, спрашивают «как дела» и ждут продолжения. Мёртвые молчат, лежат смирно и не просят скидку.
Но когда я, наконец, дошла до вложения и открыла фотографию, внутри что-то щёлкнуло. Не страх. Обида.
Фото было моё.
Я в чёрном свитере с горлом, лицо спокойное, будто фотограф попросил не моргать и на этом остановился. Серая стена за спиной. Свет сверху, нелестный, как в поликлинике. И в самом краю кадра, слева, обрезанный, но узнаваемый, глянцевый зелёный лист с тёмной жилкой.
Это был лист Валерия.
Валерий - это фикус. Он живёт на столе у нашего директора Тамары Львовны и ненавидит сквозняки. Пятого октября, три недели назад, Лика Сомова щёлкала всех нас на телефон для «корпоративного стенда». Тамара Львовна вычитала в журнале, что на стенде должны быть лица, потому что люди доверяют лицам. Нас построили у стены с фикусом, и Лика, похохатывая, сказала: «Вера, ты как в крематории стоишь, расслабься». Я не расслабилась.
Значит, снимок сделали в бюро. И, значит, письмо отправил тот, кому снимок достался. А достался он, как я знала, троим: Лике, которая снимала, Тамаре Львовне, которая заказывала стенд, и принтеру.
Принтер я в расчёт не брала. Принтер хороший.
Я положила телефон на грудь, как кладут руки покойнику. Привычка. Подумала, что для настоящей покойницы я слишком много думаю, и села.
Кому звонить?
Я посмотрела на этот вопрос со всех сторон и поняла, что список коротковат. Матери нельзя: она в «Тихой гавани» в Бору, у неё деменция, ясные часы случаются раз в неделю, и никогда по расписанию. К тому же в последний раз, пару месяцев назад, она назвала меня другим именем. Медсестра сказала, что это нормально. Я кивнула. Нормально так нормально. Тёте Рае в Балахну я не звонила с прошлого Нового года, и разговор у нас тогда получился короче рекламной паузы. Подруг нет. Мужчина в списке один, но он значился в моей телефонной книге под таким именем, что смотреть на него я не готова.
Я решила не звонить никому.
Решение для человека, у которого заказали похороны, довольно стройное. Если ничего не делать, можно подумать, что ничего не происходит. Это работает с протекающим краном, с долгами, с мужчинами и, как выяснилось, с некрологами.
Я встала.
Ванная у меня размером с гроб «Эконом». Я знаю, потому что мерила. Рулетка у меня всегда в сумке, и я не вижу в этом ничего странного: человек должен знать размеры вещей, которые его окружают. Девяносто на сто шестьдесят, ровно. В этом коробе я почистила зубы и посмотрела в зеркало. Для покойницы выглядела прилично. Круги под глазами, скулы, сухая кожа, волосы, которые я стригу сама на уровне плеч, потому что в парикмахерской надо разговаривать. Кожа бледная, но в нашем деле бледность считается признаком профессионализма.
Я пощупала пульс на шее. Шестьдесят восемь. Пока жива.
На кухне я поставила чайник и достала из холодильника всё, что там было: полбанки кефира, одно яйцо и контейнер с чем-то, что когда-то называлось рагу. Выбрала кефир. Пока я пила его стоя, у окна, в голове крутились цифры, потому что цифры я люблю больше, чем людей. Сто сорок две тысячи шестьсот рублей. Это три моих зарплаты за вычетом ипотеки. Столько нормальный человек тратит на кого-то, кого любит или ненавидит очень сильно. Или на того, кому нужно что-то доказать.
Или на себя. Я подумала о себе, оглядела кухню и поняла, что на мои собственные похороны с «Рябинушкой» и судаком я бы столько не потратила никогда.
Дальше я сделала две вещи, и обе были глупыми.
Первая: ответила на письмо. Нашла внизу мелкую ссылку «Сообщить об ошибке» и написала: «Вы ошиблись. Я жива. Лавникова В. Г.» Подумала, не слишком ли это сухо, и добавила: «С уважением». Покойники так не пишут.
Ответ ушёл. Я смотрела на кнопку «Отправлено» и вдруг ясно поняла, что этой кнопкой только что подтвердила, что письмо дошло по адресу. Живая, настоящая, в чёрном свитере, с яйцом в холодильнике. Адрес верный, получатель найден.
Через четыре секунды пришёл автоответ: «Спасибо за обращение! Ваш запрос передан куратору заказа. Ответ будет дан в течение 24 часов».
Двадцать четыре часа. Я посчитала. До прощания оставалось тридцать два, но это если считать от письма, а если от автоответа, то и того меньше. Куратор успевал ответить впритык, прямо к моему выносу. Не то чтобы это мне как-то помогало, но стало понятно, что шутник не торопится. Либо знает, что торопиться не надо.
Вторая глупая вещь: я проверила паспорт. Он лежал в ящике комнатного стола, под зарядками и квитанциями, там, где ему и положено. Бордовая книжечка, фото двадцатилетней давности, фамилия, имя, отчество, дата рождения, всё моё. Живая. Я пролистала страницы с таким видом, будто искала в нём разрешение на существование, и не нашла ничего нового. Ни штампа «умерла». Ни пометки.
Захлопнула ящик громче, чем следовало.
Дальше я оделась. Чёрные джинсы, чёрный свитер с горлом (точно такой же, как на фото, у меня их три, и я не вижу смысла менять систему, которая работает), кроссовки, куртка. В сумку: рулетка, пачка пакетиков с мятой (завариваю, жую, нюхаю, один пакетик на кризис), телефон, зарядка, второй комплект наушников. Наушники у меня всегда в двух экземплярах. Без шума дождя я не сплю, а не сплю я всегда, когда нервничаю, так что запас должен быть большим.
Я вышла из квартиры в 6:58 и закрыла дверь на два оборота.
Мой дом на Автозаводе, девятиэтажка из серого кирпича, в которой пахнет капустой на втором этаже, кошками на четвёртом и чужим борщом на всех остальных. От моей двери до лифта одиннадцать шагов. От лифта до подъездной двери девятнадцать. От подъездной двери до машины сорок. Всего семьдесят. Я считаю вслух, шёпотом, с детства, и никто меня не научил, это просто как-то пришло. Я не знаю, зачем. Мне спокойнее, когда я знаю, сколько осталось до двери.
Хотя я всегда подозревала, что считаю не расстояние. Считаю время, которое осталось до того, как кто-нибудь со мной заговорит.
- Верочка! Доброе утро! - сказал на девятнадцатом шаге Геннадий Павлович с пятого этажа, пенсионер в синем плаще, хозяин таксы Графа, человек, который здоровается со всем, что движется.
- Доброе, - ответила я и сбилась со счёта.
- Бледная ты какая-то. Не заболела?
- Нет.
- Ну, береги себя. Мы не железные.
Он сказал «мы не железные» с таким добрым лицом, что на секунду мне стало ясно: он не в курсе. Не получал приглашения, не стоит под номером тридцать семь в списке гостей, не знает про котлету и судака. Я кивнула ему и пошла к машине, ощущая себя странно. Как будто я ношу в кармане бомбу, а он спросил, не жмёт ли обувь.
Во дворе работала на холостых серая «Шкода-Октавия». Фары не горели, стёкла запотели изнутри, как у машины, в которой кто-то долго сидит. Я такие не запоминаю: серых «Октавий» в Нижнем больше, чем голубей. Поэтому запомнила.
Моя машина старая, серебристый «Рено-Логан» двенадцатого года с трещиной на лобовом стекле и обогревом, который включается, когда ему вздумается. Я назвала бы его по имени, но не люблю одушевлять технику. Это первое, что делают люди перед тем, как от неё зависеть.
Я завела мотор. Обогрев, конечно, не включился. Как ехала, не помню. Помню только, что на мосту через Оку, на втором участке, где вода внизу чёрная и какая-то слишком спокойная, я перешла на вторую передачу и не смотрела вправо.
Воду я не люблю. Не боюсь, а просто не люблю, как не любят некоторых родственников. Я никогда не умела плавать, и ни разу в жизни меня это не огорчило. В моём детстве была какая-то дыра, лето, которое я проспала с температурой, а мама потом сказала, что это была тяжёлая пневмония и что вспоминать там нечего. Я и не вспоминала. Пока не понадобилось.
В бюро я попала в двадцать шесть лет, по объявлению на столбе. «Требуется спокойный человек». Я пришла на собеседование в чёрном, потому что другого у меня не было, и Тамара Львовна, оглядев меня с головы до ног, прохрипела: «Деточка, ты, главное, не плачь на объектах. Остальному научим». Я не плакала ни на одном объекте. Ни на детских, ни на тех, где вся семья собиралась вокруг гроба и пела «Ой, мороз, мороз», ни на тех, где хоронили одного человека в присутствии одной кошки. Мне нравилась эта работа. Здесь у всех есть чёткий порядок: сначала бумаги, потом тело, потом цветы, потом слёзы, и никто не требует от тебя поддерживать беседу.
Единственное, чего я не умела, - это прощаться с живыми. На выписках, на выходах, на поминках, когда родственники хватали меня за руки и говорили: «Спасибо вам, вы такая чуткая». Я кивала и считала шаги до двери.
За мостом я остановилась на светофоре и снова достала телефон. Открыла фото. Рассмотрела. Просто чёрный свитер, ничего необычного. Я присмотрелась к воротнику. Дырочка на правом шве, у самого горла. Я эту дырочку заметила в сентябре и всё откладывала зашить. На фото она была. Значит, снимали именно этот свитер.
Сзади посигналили.
Загорелся зелёный. Я поехала.
Бюро «Лавр и сыновья» находится на Коминтерна, во дворе, в цокольном этаже жёлтой пятиэтажки, между аптекой и магазином, где продают китайские зонтики. На вывеске белым по тёмно-зелёному выведено наше название и нарисован лавровый венок. Лавр был мужем Тамары Львовны. Он умер двенадцать лет назад от сердца, на дне рождения тёщи, и Тамара Львовна говорит, что это был единственный раз, когда он не опоздал на семейное событие. Бюро он основал за год до смерти. Слова «и сыновья» дописали на вывеске для солидности: люди верят подряду, который переходит от отца к детям. Сыновей у них так и не завелось. Есть дочь Тамары Львовны в Новосибирске и внучка, которую никто не видел, и есть фикус Валерий, и вот он, пожалуй, сын.
Я приехала в 7:41. Припарковалась под жёлтым клёном у входа. Листья налипли на лобовое, и я включила дворники, чтобы они счистили эту золотую грязь. Дворники прошлись по стеклу один раз, оставили широкий, как улыбка, размазанный след и встали. Я сидела и смотрела сквозь него на вход в бюро.
Дверь была приоткрыта.
Это неправильно. Я приезжаю первой, всегда. Тамара Львовна появляется в 8:30, Лика к девяти, если повезёт, к десяти, если нет. А я в 7:40, чтобы выпить чай в тишине, пока не началось. У меня ключ, код сигнализации и привычка проверять по пути, всё ли на месте, потому что в нашем деле «не на месте» может означать всё что угодно, от забытой на столе кружки до чужого покойника в холодильной камере.
Профессия у меня такая, что чужая приоткрытая дверь пугает больше, чем закрытая. За закрытой всё понятно: там либо никого, либо уже поздно. Я вышла из машины, закрыла её, прошла двенадцать шагов от тротуара до двери. Ступеньки вниз, в цоколь. Шесть ступенек, на четвёртой плитка отбита.
Дверь действительно была приоткрыта на ширину ладони. Сигнализация не пищала.
Я толкнула её носком кроссовка.
- Тамара Львовна? - сказала я в темноту и сама удивилась, какой у меня маленький голос.
Никто не отозвался.
Внутри пахло, как всегда: холодным чаем, ландышевым освежителем, которым Тамара Львовна по утрам пшикает на портьеры, и чуть-чуть формалином из задней комнаты. Я включила свет. Приёмная у нас такая: две кушетки для скорбящих, журнальный столик с папками и брошюрами, диван, обитый кожзамом цвета горького шоколада, стол Лики с вазочкой, где вечно лежат чужие карамельки, и большой стол Тамары Львовны, на котором живёт Валерий. Валерий стоял на месте. Листья блестели. Его только что полили.
Только что. Земля в горшке была мокрой, с поддона на лакированную столешницу натекла лужица.
Я постояла, прислушиваясь. Из задней комнаты не доносилось ни звука. Холодильная камера гудела на своей обычной ноте. Туалет пустой. Подсобка пустая. Я прошла по всему бюро, считая шаги, как обычно. Заглянула в холодильную камеру, где на полке лежал единственный наш клиент, дедушка Борисов, чья вдова должна была прийти согласовывать памятник. Дедушка не возражал. У него было лицо человека, которому наконец-то дали выспаться. Я поправила на нём простыню, как поправляют одеяло, и вышла, и когда вернулась к столу Тамары Львовны, то увидела, что не единственная, кто успел сюда прийти.
Принтер.
Серый лазерный принтер на тумбе возле окна был тёплым. Я положила ладонь на крышку, как кладут руку на лоб ребёнку. Тёплый. Недавно работал. В лотке лежал один лист.
У нас такое правило: каждое утро в семь принтер по таймеру, который заводит Тамара Львовна, печатает «лист дня», где всё расписано по часам и фамилиям. Кто ведёт, кто едет, кто за что отвечает. Эту бумагу она любит больше, чем людей, и вешает на пробковую доску у входа, чтобы мы не говорили потом, что нас не предупреждали. Обычно на листе пять-шесть строчек. Сегодня в лотке лежал тот же самый лист: шапка «ЛАВР И СЫНОВЬЯ. План на 27.10», рамочка, логотип с венком.
Я взяла лист в руки. Ладони были холодные, а бумага тёплая, и это почему-то оказалось самым неприятным.
Первая строка:
«09:00. Заказ ПР-48117. Прощание Лавникова В. Г., ср. 28.10, 14:00, Ново-Сормовское, уч. 41. Ответственный агент: Лавникова В. Г.»
Я перечитала строку. Потом прочла остальные: две кремации на среду, один выезд за телом в Кстово, согласование памятника с вдовой Борисовых. Обычные дела обычного вторника.
А первой строкой стояло моё имя. Дважды.
Я, стало быть, не только приглашена на собственные похороны. Я ещё и ответственная за них. Сама себя хороню, сама же и отвечаю за качество. Если венки окажутся не того оттенка, спросят с меня.
Внизу, у самого края листа, чернилами, мелким, острым, знакомым почерком было приписано: «В., не волнуйся. Т.Л.»
Не волнуйся.
Я читала эти два слова и пыталась понять, как их читать. Тамара Львовна за восемь лет ни разу не писала мне записок. Она орёт, хрипит, хлопает дверью, называет всех деточками, но писать не пишет. Она считает, что бумага нужна для денег и смертей, а для всего остального есть голос. И вот на листе, напечатанном в семь утра, чернилами, которых в её ящике нет (у неё гелевая синяя, а эта чёрная, перьевая, с лёгким нажимом), стояло: не волнуйся.
Если бы я была героиней какого-нибудь кино, я бы сейчас уронила лист, ахнула и побежала. Я не ахнула. Я достала из сумки рулетку, зачем-то измерила лист (двадцать девять и семь на двадцать один, обычный А4, всё сходится) и аккуратно прикрепила его кнопкой к пробковой доске, туда, где он висел бы в любой другой день. Так я делаю, когда мне страшно: навожу порядок на маленьком участке, чтобы большой не заметил.
Потом я услышала то, чего не слышала до этого. Кто-то в бюро дышал.
Не громко. Тихо, ровно, из заднего коридора, где у нас кладовка с венками и дверь в подсобку. Так дышит человек, который долго шёл и теперь стоит, ждёт, пока сердце вернётся на место. Я знаю это дыхание. Оно бывает у родственников в коридорах моргов, перед тем как они входят.
Я стояла посреди пустого бюро с этим листком на доске и считала. Раз. Два. На четвёртом шаге половица в коридоре, там, где только что никого не было, тихо скрипнула.
Глава 2. Лилии по списку
Лилии по списку
Осталось 30 часов 4 минуты.
Из коридора вышла Тамара Львовна с венком в руках.
Венок был белый, искусственный, из атласных лилий с жёлтыми тычинками, размером с хорошее автомобильное колесо. Она несла его перед собой обеими руками, как официант несёт торт на юбилей, и это было так по-домашнему нелепо, что я выдохнула впервые за последние три минуты.
- Деточка, ты рано, - прохрипела она. - Хорошо, что рано. Помоги.
Тамара Львовна Гусева, шестьдесят один год, вдова, директор бюро, женщина, у которой голос звучит, как будто в горле работает старый холодильник «Бирюса». Волосы у неё покрашены в цвет баклажана и уложены так, что их можно использовать как каску. На пальцах по перстню, на шее янтарь, на ногах тапочки с помпонами, потому что в обуви с каблуком, говорит она, настоящую работу не сделаешь, а в ритуальных услугах работы много. Курит в форточку «Парламент» и уверена, что никто не знает. Знают все, включая покойников.
- Тамара Львовна, вы же в половине девятого.
- Бессонница, - сказала она, не глядя на меня. - Возраст. Валерия вот полила. Держи этот ужас.
Она сунула мне венок. Он оказался легче, чем выглядел, и пах пластиком и немного клеем. Я стояла с ним на вытянутых руках, как дура, и смотрела, как она идёт к своему столу, садится, подкатывает кресло и достаёт из кармана халата очки на цепочке. Я хорошо знаю эту походку. Когда Тамара Львовна несёт плохие новости, она идёт боком, как краб. Сейчас она шла прямо. Из этого я заключила, что новости у неё хорошие, а это в нашей профессии хуже всего.
- Тамара Львовна, - сказала я. - Это на листе...
- На листе, на листе, - перебила она. - Венки по списку. Шесть штук. Сегодня до двенадцати надо подтвердить цветы и ленты, до пяти согласовать с кладбищем, до шести разобраться с «Рябинушкой». Заказ оплачен, клиент есть. Клиенты у нас, деточка, бывают разные. Работаем.
- Это я.
- Что?
- Заказ. Это я. Лавникова Вера Григорьевна, четырнадцатое марта девяносто второго. Я сегодня утром пила кефир, Тамара Львовна. Покойники кефир не пьют.
Она медленно подняла на меня глаза. Взгляд у неё тяжёлый, в нём можно хранить картошку. Но в этот раз он очень быстро соскользнул с моего лица, скользнул по венку и уткнулся в фикус.
- Однофамилица, - сказала Тамара Львовна, глядя на Валерия.
- С моим именем, отчеством и датой рождения?
- В Нижнем Лавниковых как грязи.
- Тамара Львовна.
- Вера. - Она назвала меня по имени. Это тревожный знак: когда она зовёт по имени, значит, шутки кончились. - Посмотри в систему. Я сама пока ничего не понимаю. Мне вчера в шесть вечера пришло уведомление, что нам передали заказ с партнёрского портала. Всё оформлено правильно, деньги пришли. Я подумала: ну что ж, бывает. Фамилию я не читала. Я сегодня утром прочитала.
Это было враньё. Я знала, как она читает. Она по фамилии узнаёт покойного раньше, чем по документам. Это её профессиональная гордость: прочитать одну строчку и сказать, кто в семье пьёт, а у кого рак. Но спорить с ней в такое утро было так же бесполезно, как просить Валерия потесниться на подоконнике.
- Хорошо, - сказала я. - Посмотрю.
Я поставила венок на кушетку для скорбящих. Он лёг лилиями вверх, как в гробу. Прошла к своему столу, села, включила компьютер.
Наша программа называется «Ритуал-Софт». Она старая, серая, с кнопками, которые нажимаются с задержкой. Восемь лет я привыкала к её характеру. Она терпеть не может поспешность и любит, когда ей вводят пароль два раза. Пока она грузилась, я смотрела на фикус и думала о том, что у Валерия новый лист на втором ярусе, и надо бы подкормить.
Вот что делает со мной страх. Я думаю про листья.
Пароль, второй пароль, главное меню. Раздел «Заказы». Строка поиска. Я набрала «ПР-48117».
Нашлось сразу.
Заказ ПР-48117, партнёрский портал «Прощание.рф». Тип: полная организация церемонии. Статус: принят в работу. Исполнитель: «Лавр и сыновья». Дата создания: 24.10.2026, 23:47.
Суббота, без тринадцати минут полночь. Три дня назад.
Я не стала ничего трогать. Я знаю, как делают, когда хотят, чтобы подозрение не появилось: заказ создают вечером в выходной, когда никто не смотрит, платят вперёд, и к понедельнику он уже живёт собственной жизнью. Мы так принимаем заказы от дальних родственников из других городов. Звонок, анкета, оплата картой, и ты получаешь покойника, которого никогда не видел, но который уже оплачен. Это удобно. Это быстро. Это, как выяснилось, ещё и очень удобный способ организовать чьё-то прощание без ведома самого адресата.
Я пролистала ниже. Вкладка «История изменений».
24.10, 23:47: заказ создан пользователем портала «Н. Лавникова».
24.10, 23:51: оплата подтверждена, банковская карта Visa, окончание 4417.
25.10, 10:15: заказ принят системой, автоматическое подтверждение.
26.10, 17:20: изменён состав венков (с четырёх до шести), добавлены тексты на ленты.
26.10, 17:22: изменён список гостей (с двадцати до сорока).
27.10, 06:12: рассылка приглашений.
27.10, 06:55: назначен ответственный агент: Лавникова В. Г. Назначил: Гусева Т. Л.
Последнюю строку я прочитала три раза.
06:55. Утром. Когда я ещё стояла в прихожей и застёгивала куртку. Тамара Львовна, оказывается, уже сидела в этой комнате, открывала эту программу и тыкала в эту кнопку. Это значит, что про заказ она знала не в шесть вечера вчера, а утром. И что-то решила. И, значит, ждала меня.
- Тамара Львовна, - сказала я, не поворачиваясь. - Вы меня назначили в 6:55.
За моей спиной стало тихо.
- Деточка, у кого же, как не у тебя, лучше всех получится? - сказала она наконец. - Ты у нас лучший агент. Ты никогда ничего не путаешь. Ты спокойная.
Это было не то, что я хотела услышать. Но это было то, что она сказала.
В дверь постучали, и вошла Лика. Для неё это было раннее утро: десять минут девятого. Обычно она появлялась к десяти, с извинениями и пакетом из пекарни.
Лика Сомова, двадцать девять лет, самый шумный человек из всех, кого я знаю, включая оркестр на похоронах генерала. Коллега, сосед по смене, двигатель бюро и главный потребитель тамариных нервов. Волосы у неё всегда разные: на прошлой неделе были розовые, сегодня каштановые с рыжиной. Ногти длинные, миндалевидные, бордовые, с золотой крошкой, такими удобно открывать пакеты с конфетами и ломать чужие планы. На плече сумка из бежевой искусственной кожи, в сумке вечно что-то звенит. В руках коробка из пекарни «Булка и Ко» с пирожными.
- Девочки! - сказала она с порога, раскрывая коробку, как фокусник. - Я принесла «Картошку». Тамара Львовна, вам с ромом, чтобы злее были. Верка, тебе без. Господи, а чего у нас такие лица, у меня уже депрессия началась. Умер кто?
Пауза.
- Это венок? - Лика наклонилась над кушеткой. - Вау. Красота. Чей?
- Заказ пришёл, - сказала Тамара Львовна, внезапно оживившись. - Работать надо. Лика, ты сегодня на цветах. Вера по кладбищу и поминкам. Ты Вере поможешь. Деточки, всё. Чайник.
Она так быстро сменила тему, что я поняла: она уже репетировала.
Мы пили чай. Тамара Львовна ела пирожное с ромом и смотрела в окно. Лика ела свою «Картошку» с жадностью человека, который не завтракал, хотя я знала, что у неё в сумке всегда лежит пакетик миндаля. Она пихала мне в руку вторую, с вишней, и говорила про то, что «в кафе на Рождественской опять поднимают цены», про «этого козла из банка, который звонит с семи утра», и про то, что у её дочки Майи в школе собирают на шторы. Телефон Лики лежал на столе экраном вниз. Дважды он звякнул, и она переворачивала его мельком и снова клала лицом в дерево, тем движением, которым прячут карты. Я знала про её долги. Все знали. Лика влезла в кредит ещё до развода, потом взяла второй, чтобы закрыть первый, потом третий, чтобы Майя не ходила в старых ботинках. Она смеялась над этим громче, чем над любым анекдотом.
- Лик, - сказала я. - Скинь мне фотографии со стенда. Те, что пятого октября снимали.
Она не перестала жевать.
- Зачем?
- Нужно для документов. Свою потеряла.
- Они у всех в общем чате лежат, - сказала Лика. - «Лавр и сыновья, рабочий». Ты листай вверх. Там ещё с корпоратива, где ты в углу стояла и смотрела на торт, как на труп.
- Спасибо.
Телефон Лики снова звякнул. На этот раз она встала, сказала «секунду, это школа» и вышла в коридор, к вешалке. Дверь она не закрыла. Я не подслушиваю, но у меня хороший слух, это профессиональное. Я работаю с людьми, которые говорят шёпотом.
- Я же сказала, сегодня, - зашипела Лика в коридоре. - Нет. Нет, не могу. Дай мне время до вечера. Что значит «некогда»? У меня тут... Да. Да, поняла. Я перезвоню.
Вернулась она с широкой улыбкой.
- Классная руководительница, - сказала Лика. - Опять про шторы.
Классные руководители не говорят «дай мне время до вечера». Но я молчала. Я вообще хорошо молчу. Это единственное моё социальное достоинство.
Я открыла общий чат. Одиннадцать участников: мы трое, наши трое водителей, бухгалтер Галина Ильинична, две уволенные девочки, которые так и остались в чате, потому что никто не умеет удалять людей, плюс санитар Коля из морга и хозяйка цветочной палатки Зинаида. Фотографии с пятого октября действительно были там: пять снимков каждого из нас у стены с фикусом. Моя фотография была третья. Лист Валерия в левом нижнем углу, обрезанный. Любой из одиннадцати мог сохранить её себе.
Любой из одиннадцати. Плюс те, кому из одиннадцати её перекинули.
Это было слишком много, и это было слишком мало. Я закрыла чат.
- Верка, а ты чего вся белая? - Лика села на край моего стола. Пахло от неё ванилью и сладкими духами. - Тебе точно не нужно домой? Я тебя заменю. Ты вообще чем дышишь, у тебя там что, ужас какой-то?
- Нормально.
- Ты просто такая... - она прищурилась. - Ты, когда врёшь, поправляешь рукав. Левый.
Я посмотрела на свой левый рукав. Я действительно его поправляла.
- Давление, - сказала я.
- Давление, - повторила Лика, не веря ни слову, но улыбаясь. - Ладно. Скажешь, если что. Я ж твоя подруга. - И, похлопав меня по плечу, ушла на своё место и стала звонить в «Цветы-Люкс», подтверждать другой заказ.
«Я ж твоя подруга». Я задержалась на этой фразе. Не потому что в ней было что-то особенное. А потому что я была не уверена, как отвечать на неё без заготовки.
До двенадцати надо было решить, что делать с венками. Я позвонила в «Цветы-Люкс», где работает Никита Шмелёв, курьер и по совместительству единственный мой знакомый, который разговаривает со мной без пауз. Никита снял трубку на втором гудке и сразу сообщил, что рад меня слышать, потому что у них распродажа гвоздик, а умирают в основном по расписанию.
- Никита, у вас есть заказ от нас, ПР-48117?
- Минутку. Нашёл. Шесть венков, лилии, искусственные, белые, диаметр шестьдесят. Ленты ушли в печать, текст нам прислали вчера. Вы же сами подтвердили.
- Кто подтвердил?
- В заказе написано: Гусева Т. Л. Вчера в семь вечера, по почте. А что, не так?
Вчера в семь. Тамара Львовна, которая не читала фамилию, вчера в семь вечера подтверждала венки на эту фамилию. Я сидела и смотрела на пластиковую кнопку «Назад» на мониторе. Хорошая кнопка. Никто её не нажимает.
- Всё так, - сказала я. - Доставка в среду к двенадцати на кладбище, к главным воротам. Спасибо.
- Вера, а вы чего такая...
- Никита, спасибо.
Я повесила трубку раньше, чем он договорил. У меня было секунд сорок до того, как я начну сообщать людям лишнее.
Приложение с текстами лент всё равно лежало в заказе, и я его открыла.
Файл назывался «Ленты.docx». Я просидела над ним несколько минут молча, потому что в этот раз по-настоящему было нечем дышать.
Шесть венков. Шесть лент. Я знаю, как это бывает: у людей обычно один-два текста, а остальные придумывает бюро из своего набора. «Помним, любим, скорбим». «Спи спокойно». «От коллег». Скучные, стерильные, безопасные. А тут было написано:
1. «Дочери от мамы».
2. «От коллектива бюро "Лавр и сыновья"».
3. «Верочке. Прости, что так поздно».
4. «От соседей по подъезду».
5. «От друзей».
6. «Тебе, которая держала слово. Н.»
Я прочитала все шесть и поняла, что у меня странно дрожит нижняя губа. Не от страха. От злости.
Мама, которая в Бору, не знает, как меня зовут. Я ездила к ней в последний раз в начале сентября. Привезла ей яблок, которые она не ест, и тёплые носки, которые она не носит. Она сидела у окна в палате на двоих и смотрела на тополь так внимательно, будто тот должен был вот-вот сказать что-то важное. Я просидела рядом сорок минут, а на сорок первой она повернулась ко мне и спросила: «А ты чья?» Я ответила, что её. Она сказала: «Ну тогда ладно». Всего-то. Ничего ужасного. Но «Дочери от мамы» на ленте написал человек, который помнит, чья я.
Бюро, то есть Тамара Львовна, уже в курсе. Соседи по подъезду, Геннадий Павлович и ещё полтора человека, поздоровались бы, но не знают. А «От друзей» меня уязвило сильнее всего. Не потому, что у меня нет друзей. Это я знаю. А потому, что кто-то это тоже знал и всё равно решил, что на моих похоронах должен быть венок «от друзей». Для приличия. Чтобы у покойницы не оставалось причин для обид.
Но последняя лента меня остановила. «Тебе, которая держала слово. Н.»
Я не знала никого, кому я давала слово. Я вообще не давала слов, я давала расписки и подписки о неразглашении. Но в этой строчке было что-то такое, от чего у меня внутри на секунду стало холодно и очень тихо, как в морге ночью, когда выключают компрессор. Будто кто-то сказал это именно мне, не в письме, не в заказе, а прямо на ухо, и голос был знакомый, но я не могла вспомнить чей.
- Тамара Львовна, - сказала я.
- Да, деточка.
- «Н.». Кто такая Н.?
- Не знаю.
- Вы сказали, что не читали фамилию.
- Не читала. - Она сняла очки и потёрла переносицу. - Вера, послушай. Мы с тобой восемь лет вместе. Я тебе когда-нибудь врала?
- Вы мне вчера сказали, что на мне новый график, и он оказался прошлогодним.
- Это не враньё, это экономия. - Она вдруг улыбнулась, и от этой улыбки у меня опять стало не по себе, потому что она была настоящая. - Поезжай на кладбище. Посмотри место. На Ново-Сормовском старые порядки, там не любят, когда агенты не приезжают смотреть. Помнишь, с Ермаковыми?
Ермаковых мы не забудем никогда. Три года назад мы заказали им яму на участке, а оказалось, что на этом месте стоит чья-то бабушка. Разрешение дали, а бабушку не убрали. Была некрасивая сцена с лопатами.
- Помню.
- Вот. А я пока тут побуду. Лика пусть на цветах. Ты на кладбище. И, Вера...
Я уже взяла сумку и застёгивала куртку.
- Что?
- Позвони сначала в контору. Они тебе назовут, на кого оформлено место.
Это тоже было правильно. Нормальная рабочая последовательность. Я набрала номер администрации Ново-Сормовского, который знала наизусть: восемь лет я звонила туда по два раза в неделю, чтобы выяснить, не засыпало ли яму дождём и не перепутали ли блоки.
Гудки. Девять штук. Потом: «Администрация, слушаю».
Голос был женский, усталый, с лёгкой хрипотцой, будто у человека пересохло в горле от многолетнего «приходите завтра». Я назвалась и спросила про участок 41, место 18.
- Лавникова, - сказали на том конце. Не вопрос, а констатация. - Копают по заявке. Захар Иванович с утра там, на месте. Он вам всё покажет. Вы с бюро?
- Да. Я агент по заказу.
- А, ну тогда приезжайте. Он вам яму покажет. Яма хорошая, сухая. Два метра десять, как положено.
- На кого оформлено место?
- Минутку. - Шорох бумаг. - Н. Лавникова. По электронной заявке, через «Прощание.рф». Деньги на счёт поступили. Больше ничего не знаю. А что?
- Нет, ничего.
- Хорошая яма, - повторила женщина, неожиданно мягко. - Земля там лёгкая. Приезжайте.
Я положила трубку и стала смотреть на телефон, как на предмет, который только что сказал мне что-то личное. Фраза «Земля там лёгкая» в устах кладбищенской администраторши должна быть профессионально-утешительной. Но она прозвучала так, будто мне собираются рассказать, как мне там будет удобно.
- Поехали, - сказала я себе вслух.
Лика подняла голову от монитора.
- Куда? А пирожное?
- Съешь за меня.
- Ты же не любишь «Картошку».
- Вот именно.
Она засмеялась. Я пошла к двери. Остановилась рядом с доской, где висел лист дня с моей фамилией в первой строке. Посмотрела на него ещё раз. «В., не волнуйся. Т.Л.» Чернила были те же, перьевые. У Тамары Львовны таких не бывает. У неё вообще нет перьевых, разве что в нижнем ящике лежит ручка покойного Лавра, чёрная, тяжёлая, и достаёт её Тамара Львовна раз в год, в день его памяти, чтобы расписаться в журнале посещений кладбища. Всё остальное у неё шариковое, мелкое, с обгрызенным колпачком.
Я обернулась.
Тамара Львовна смотрела на меня. Не на фикус, не на монитор, не в окно. На меня. Прямо. Глаза у неё были красные, как у человека, который не спал не от бессонницы, а от чего-то другого. Рот сжат, а правая рука лежит на столе так, что я видела, как напряглись костяшки.
Лика как раз отвернулась к телефону, я увидела только её спину и свёрнутую ленту волос.
- Тамара Львовна?
Она медленно, очень медленно и очень тихо, одними губами, так, чтобы слышала только я, сказала:
- Если по дороге кто-то начнёт задавать вопросы, деточка, ты ни про себя, ни про меня не отвечай.
- Какие вопросы?
- Поезжай, - сказала она уже в голос, обычный, хриплый, рабочий. - Венки сама подтвердишь, как вернёшься. Давай, давай. Земля ждёт.
Я вышла из бюро, прошла шесть ступенек вверх, на четвёртой споткнулась о плитку, которая отбита уже два года, и в свете жёлтого клёна увидела, что на моей машине, прямо на лобовом стекле, под дворником, лежит белый листок, сложенный вчетверо.
Не листва. Бумага. Новая, сухая, не промокшая, хотя дождь шёл с шести.
Я подошла. Дворник держал её аккуратно, как билет на парковку.
Я оглянулась. Двор на Коминтерна в половине девятого: дворник в оранжевой жилетке гоняет метлой листья, у арки стоит бабушка с тележкой, водитель маршрутки курит, облокотившись на борт. Все при деле. Никто на меня не смотрел, а так бывает только тогда, когда смотрят очень внимательно.
Я проверила окна бюро. Занавеска на среднем окне, нашем, дёрнулась или нет, я сказать не могу. Могла и от сквозняка. У нас от сквозняков и не такое шевелится.
Развернула.
Там не было ни слова. Только печатный рисунок: маленький, чёрный, аккуратный венок. Такой, какие мы рисуем на бланках для траурных объявлений. И под ним, мелким кеглем, в уголке, как подпись, тот самый номер заказа: ПР-48117.
Я стояла под дождём и держала листок за краешек двумя пальцами, как держат улику, хотя никто не просил меня её хранить. Бумага была плотная, матовая, хорошего качества, не из нашего принтера и не из принтера Лики. Я потёрла уголок. Запах был странный: слабый, чистый, почти аптечный. Так пахнет в приёмной нотариуса.
Складывать обратно по сгибам я не стала. Положила в сумку между рулеткой и мятными пакетиками, села в машину и заперла двери изнутри. Руки не дрожали. Это меня удивило и немного расстроило: хотелось бы хоть какой-нибудь честной реакции.
Я смотрела на бюро через лобовое стекло, мутное от дождя и клёновых листьев. Окна подвала горели жёлтым. Там сидели две женщины: одна знала больше, чем говорила, вторая говорила больше, чем знала. Я не могла решить, кто из них опаснее. Скорее всего, обе мне были дороги, а это в такой ситуации самое неудобное.
Телефон на пассажирском сиденье мигнул. Я не успела взять его в руки, как экран погас. Уведомление было из почты. «Куратор заказа ПР-48117: ваше обращение принято. Ответ будет дан в течение 24 часов». Второй раз за утро. Автоответчик, видимо, решил, что я слишком хорошо себя чувствую для покойницы.
Я завела мотор. Обогрев опять не включился.
Поехали смотреть на мою яму.
Глава 3. Место номер восемнадцать
Место номер восемнадцать
Осталось 29 часов 30 минут.
До Сормова я добиралась сорок минут, из них пятнадцать стояла в пробке у моста на проспекте Гагарина, потому что в Нижнем в дождь все вспоминают, что у них есть машины. Сигналили, ругались, мигали аварийками. Рядом со мной в соседнем ряду мужик в белой «Весте» ел шаурму и плакал, или мне показалось, что плакал. Может, лук.
Я ехала и думала о яме. Профессиональная привычка: нервничаешь, думай о конкретном. Яма на участке 41, место 18. Два метра десять, как положено. Сухая. Земля лёгкая.
Земля лёгкая. Я повторила это вслух раз пять, пока в голове не выветрилось значение слов и не остался один звук. Потом включила радио. Играла «Владимирский централ». Выключила.
На выезде с моста я посмотрела в зеркало заднего вида и увидела серую машину. Просто серую. Не «Октавию», не «Рапид», не «Солярис», а контур с двумя фарами за дождём, в трёх корпусах от меня. Я перестроилась в левый ряд. Машина осталась в своём. Я перестроилась обратно. Она не двинулась. Тогда я себя отругала: во вторник утром на Гагарина сорок тысяч серых машин, и все они едут в одну сторону, потому что другой дороги у них нет.
Но на следующем светофоре я всё равно считала номера. Три цифры закрыты грязью. Остальное скрыто дождём. Не знаю, зачем считала. Наверное, чтобы в голове было что-то, кроме слов «моя яма».
Ново-Сормовское кладбище я знаю лучше, чем собственный район. Оно огромное, больше двухсот гектаров, и устроено, как город: есть главные улицы с асфальтом, есть переулки, где проходит один гроб на двух носильщиках, есть районы, куда ездят на машинах, и районы, куда добираются по тропинке, прихватив зонт и плохое настроение. Мне нравится, как оно устроено. Здесь у каждого мёртвого есть адрес, и ему не приходится объяснять, где он живёт.
Главные ворота кирпичные, красные, с арочным проёмом и жестяной табличкой «Ново-Сормовское кладбище. Режим работы с 9:00 до 17:00». Под табличкой стоит ряд бабушек с вёдрами цветов. Гвоздики по сто двадцать рублей, астры по девяносто, хризантемы кустами за триста. В дождь они продают то же самое и так же спокойно, потому что мёртвым погода не мешает, а живые покупают в любую.
Я припарковалась на площадке у часовни, между «Газелью» с логотипом чужого бюро и ржавой «Нивой». От машины до ворот шестьдесят три шага. Сосчитала шёпотом. Одна из бабушек посмотрела на мои губы, перекрестилась и отвернулась.
На кладбище я чувствую себя нормально. Это не бравада, это факт. Когда рядом нет живых, у меня разжимается что-то в районе диафрагмы, и я начинаю дышать так, как другие дышат в лесу. Здесь тихо. Здесь люди приходят молча, говорят вполголоса, и никто не требует от тебя улыбки. Если бы можно было жить на кладбище, я бы так и сделала, но как агент я знаю: у них там плохая канализация.
- Лавникова? - спросили у меня из-за спины.
Я обернулась.
Захара Ивановича Белова я знала лет шесть. Мы виделись раз в две-три недели на объектах, пили чай на бегу, обменивались ровно одной репликой: «Как там?» - «Сыро». Это был наш способ дружить. Смотрителю кладбища пятьдесят два года, и выглядит он на все шестьдесят пять, как выглядят люди, которые всю жизнь стоят на ветру. Высокий, сутулый, в брезентовом плаще и резиновых сапогах с налипшей рыжей глиной, лицо вытянутое, с длинной челюстью и седой щетиной. Правый глаз у него стеклянный. Он потерял настоящий в девяносто девятом, в споре с экскаватором, и протез ему поставили такой, какой нашёлся в районной больнице: голубой. А второй глаз у него карий. Поэтому когда Захар Иванович смотрит на человека прямо, у собеседника всегда ощущение, что на него глядят двое разных людей: один добрый, другой не очень, и непонятно, кто из них главный.
Он стоял с лопатой на плече. С ним рядом сидела рыжая дворняга по кличке Бублик и смотрела на меня с интересом, как смотрят на еду, которая пока не решила, стоит ли ей бояться.
- Захар Иванович, - сказала я. - Здравствуйте. Я от «Лавра и сыновей», по заказу на участок 41.
- Вижу, что от «Лавра», - сказал он. - Машина ваша. И рулетка из сумки торчит.
Рулетка действительно торчала. Я задвинула её глубже.
Он смотрел на меня. Долго, секунд пять, а для двух разных глаз это много. Я привыкла к тому, что на меня смотрят мимо. Меня замечают в последний момент, как шкаф. А тут я вдруг ощутила, что меня рассматривают целиком, с ног до головы, с разбором, как рассматривает товар опытный покупатель.
Лопата сползла у него с плеча и ударилась об асфальт.
- Господи, - сказал Захар Иванович.
- Что?
- Ничего. - Он наклонился, поднял лопату, и когда выпрямился, лицо у него уже было прежнее, рабочее. - Вы на одну мою знакомую похожи. Было дело.
- Бывает.
- Она давно умерла.
- Тогда мне повезло больше.
- Вам, да, - сказал он и слегка улыбнулся одним углом рта. Карий глаз у него тёплый. Голубой - нет. - Пойдёмте. Покажу вам вашу яму.
«Вашу яму». Он это сказал очень просто, и я не стала поправлять. Может, оговорка. Может, юмор. Кладбищенский юмор вообще странная вещь: он выживает там, где всё остальное сдалось.
Мы пошли по центральной аллее мимо часовни и цветочных рядов, мимо старых участков с чугунными оградами, где деревья такие, что в них можно селить семью. Дождь стал мельче, но настойчивее, как кошка, которая просится на руки. Под ногами хлюпала смесь глины и листьев. Бублик бежал впереди, оглядываясь, чтобы убедиться, что мы идём правильно. Захар Иванович шёл рядом, лопату нёс на плече. Каждые двадцать шагов он останавливался, чтобы кивнуть какой-нибудь могиле, и мне это нравилось. Он здоровался с ними, как с жильцами.
- Вы давно на этом месте? - спросила я, чтобы не молчать.
- В девяносто восьмом пришёл копателем. Потом заведовал бригадой. Потом смотрителем. Двадцать восемь лет получается.
- Не надоело?
- Тут тихо. Не надоедает.
- Это правда.
- И люди к тебе не лезут. Мёртвые не лезут, а живые приходят и сразу уходят.
Мы свернули налево, потом направо, потом ещё раз налево, и аллея сузилась до тропинки между двумя рядами сосен. На стволах были белые цифры, это нумерация участков, нанесённая по трафарету масляной краской. Тридцать седьмой. Тридцать девятый. Сороковой. Сосны здесь старые, толстые, с тёмной корой в трещинах, и между ними лежит густая хвойная подстилка, так что шагов не слышно. Сразу понятно, где ты. Это не парадная часть кладбища, не «Аллея славы», не «Центральный сектор». Это задняя часть, тихая, для тех, кто пришёл сюда не по рангу, а по очереди.
Сорок первый участок начинался за последней сосной.
Я остановилась, потому что поняла: дальше идти нечего.
Прямо передо мной, в третьем ряду, среди ровных аккуратных могил с серыми плитами и железными крестами, зиял прямоугольник свежей земли. Не гладкий, как на картинках, а как на самом деле: рыжий, жирный, с блестящим глинистым срезом, с запахом, который я не спутаю ни с чем. Запах мокрого металла, корней и сырого погреба. Сверху лежал брезентовый тент, придавленный по углам кирпичами. Рядом высилась куча вынутой земли, укрытая плёнкой. Две лопаты воткнуты в землю, как два флагштока. Доски для обшивки сложены штабелем под навесом.
В отдалении, у переносной бытовки, курили двое мужчин в спецовках. Рабочие. Равиль и Коля, как потом назвал их Захар Иванович. Они посмотрели в нашу сторону, коротко кивнули и вернулись к своей сигарете.
А над ямой стоял крест.
Простой, деревянный, сосновый, ещё светлый, не обработанный. Такие ставят на первые полгода, пока земля не осядет и не наступит время для памятника. Высотой по пояс. На перекладине висела металлическая табличка: эмаль, чёрные буквы на белом, углы закруглены, края окантованы тонкой жёлтой полоской.
«ЛАВНИКОВА
ВЕРА ГРИГОРЬЕВНА
1992-2026»
Дождь стекал по ней и капал на землю. Я смотрела на эту табличку и на секунду забыла считать.
Всю жизнь я знала, как выглядит моё имя на документах. На договоре с ипотекой, в трудовой, на банковской карте, на больничных. Бумага, чернила, печать, нормальный мир. Но чтобы вот так, на эмали, на кладбище, под дождём, чтобы оно висело на кресте, как рыба на крючке, этого я не видела. И, надо признать, на эмали оно смотрелось лучше. Строже. Достойнее.
Захар Иванович встал рядом и тоже посмотрел.
- Вчера вечером привезли, - сказал он. - Курьер из «Гранита-Н». Мастерская на Ярмарочной. Под роспись. Сказали, заказ срочный, оплачен.
- Срочный. Во сколько обошлось, не знаете?
- Рублей четыре тысячи. Эмаль, не гравировка. Гравировка дороже.
- А яму когда копали?
- В понедельник к вечеру. Я сам лично показывал ребятам. Они хотели в воскресенье, но я сказал, что в воскресенье на кладбище нельзя ковыряться без заявки. Заявка пришла в понедельник в десять утра.
- Электронная?
- Электронная. Через это ваше «Прощание». Я их заявок не люблю, - сказал он с отвращением. - Раньше приходили люди, плакали, кланялись, носили коньяк. А теперь приходит бумажка на планшет, и на ней: участок такой-то, место такое-то, срок такой-то. А как зовут человека, видишь только в графе «ФИО». А кому он, зачем, откуда - ни слова.
- Вы же не спрашиваете у ямы документы.
- Вот именно. - Он усмехнулся. - Правильно говорите.
Я достала рулетку.
Захар Иванович промолчал, только поднял брови. Я присела у края ямы, на корточки, подтянув мокрые джинсы выше колена, и зацепила начало ленты о край доски. Длина: двести десять сантиметров. Ширина: девяносто. Глубина, судя по прикидке на вес (я опустила конец рулетки на дно и потянула), метр семьдесят. Стенки ровные, без осыпей, углы прямые. Дно выровнено, подсыпано, чистое. Никаких червей, корней, камней, воды. Земля сухая и плотная. Яма была сделана так хорошо, что на ней можно было подавать ужин.
- Хотите на дно? - спросил Захар Иванович. - Многие хотят. Лестница есть.
Я никогда не отказываюсь от осмотра объекта. Он принёс из-под навеса алюминиевую лестницу, опустил в яму, придержал сверху, и я спустилась, держась за холодные перекладины. Внизу было тихо и пахло сильнее. Над головой квадрат неба, серый, мелко сыплющий дождём, острые верхушки сосен по краям и силуэт Захара, склонившегося над краем. Бублик заглянул вниз и тоненько заскулил.
Я прошла по дну. Четыре шага в длину, два в ширину. Пол твёрдый, сухой, утоптанный. Положила ладонь на правую стенку и сразу убрала: глина была тёплая и скользкая, а глубже, на уровне моего колена, под пальцами оказалось что-то холодное и гладкое. Бетон. Я нагнулась. Край плиты, ровный, как срез торта, уходил вглубь, под соседнее место, и на нём виднелась старая серая кладка с белёсыми потёками извести.
- Захар Иванович! Тут соседняя могила вплотную. По регламенту между местами минимум полметра.
- Знаю, - сказал сверху его голос. - Старая застройка. Я же говорил, не надо вам туда.
- Куда?
- Вылезайте, простудитесь.
Я вылезла. Он подал руку, я не взяла, потом всё-таки взяла, потому что перекладины были скользкие. Ладонь у него оказалась жёсткая и сухая, как подошва.
Я осмотрела яму так, как осматривают номер в гостинице: размеры, ровность, дренаж, подъезд. Придраться было не к чему, кроме плиты, а плита была не их вина. Мой коллега сказал бы «шик». Я сказала:
- Хорошая работа.
- Рулетка, - произнёс Захар Иванович. - Уважаю.
Я отряхнула колени. Они хрустнули.
- Заказчика кто-нибудь видел? Кто-нибудь приходил, смотрел место, выбирал?
- Не приходил никто.
- Совсем?
- В кладбищенской книге записано, что заявка по интернету. Деньги пришли на счёт администрации. Место свободное было, я сам нашёл ему номер. Восемнадцатое.
- Вы выбрали восемнадцатое?
- Система выбирает по очереди. Но тут рядом шестнадцатое пустое, семнадцатое занято, и по порядку идёт восемнадцатое. Я мог бы поставить дальше, но подумал... - Он осёкся. - Нормальное место. Сухое.
Мне показалось, что он сказал не всё.
Я проследила за его взглядом. Он не смотрел на меня и не смотрел на яму. Он смотрел вправо, на соседнее место, и его голубой глаз неподвижно блестел, как оловянная пуговица.
Справа от ямы, в паре шагов, стояла небольшая оградка из чёрных прутьев. Низкая, по колено, с маленькой калиткой на ржавом навесном замке. Внутри росли три куста сирени, голые, без единого листа, и земля между ними была подметена, как в чьей-то прихожей. В глубине виднелся металлический крест. На кресте висела табличка, но её прикрывал кусок серой мешковины, привязанный бечёвкой, чтобы дождь не бил по эмали. Или чтобы читать было нельзя. Рядом с оградкой стояла чугунная скамейка со сколотой краской.
А на скамейке, в банке из-под солёных огурцов, стояли свежие астры. Белые и лиловые. Ещё без капель дождя, только что поставленные. Стебли срезаны косо, остро, чьей-то аккуратной рукой.
- Захар Иванович, - сказала я. - А там чья могила?
Он как раз доставал папиросу. «Беломор», мятая пачка, как у людей из кино. Достал одну, раскурил от спички, нагнув голову, и дым пошёл у него из ноздрей двумя серыми струйками. Потом он сделал шаг вбок, не быстро, но так, что встал между мной и оградкой, и я увидела вместо серого камня спину в брезентовом плаще.
- Старая, - сказал он. - Никто не ходит. Давно.
- А астры?
- Какие астры?
- В банке. Свежие.
- Ветром занесло, - сказал Захар Иванович и выпустил дым.
Банка из-под огурцов. Ветром занесло.
Я смотрела на его спину. Спина была широкая и очень спокойная. Это самое странное в людях, которые врут: у них слишком спокойная спина. Когда человек говорит правду, он суетится. Достаёт, поправляет, оправдывается. Врёт только тот, кто решил, что говорить ничего не будет.
- Я могу посмотреть? - спросила я.
- Там порядок не наш. Участок закрыт.
- Закрыт для чего?
- Для захоронений. Давно закрыт. Нам туда нельзя. - Он повернул голову и посмотрел на меня обоими глазами. Карий был усталый. Голубой был пустой. - Вера Григорьевна. Не надо.
Он сказал «Вера Григорьевна». Я не называла ему отчество. У меня на бейдже написано «Лавникова В.», на визитке «Вера». Отчество знают те, кто видел документы. Или заказ.
Заказ он, конечно, видел.
- Хорошо, - сказала я.
Мы помолчали. Бублик подошёл ко мне и сунул нос в ладонь. Нос был холодный и мокрый, как носовой платок после дождя. Я погладила его по голове. Пёс закрыл глаза.
- Он вас знает, - сказал Захар Иванович.
- Он ко всем так.
- Нет.
Больше мы об этом не говорили.
Пока Захар Иванович возился с калиткой, я подошла к бытовке. Рабочие докурили и теперь грели руки над жестяной банкой с углями. Равиль, молодой, смуглый, в вязаной шапке по самые брови, и Коля, постарше, с рыжей бородой и золотым зубом. Оба на меня посмотрели без интереса. Для них я была одной из бесконечной череды людей в чёрном.
- Хорошая яма, - сказала я. - Спасибо.
- Для своих делали, - сказал Коля и сплюнул в сторону, вежливо, не на меня. - Иваныч сказал: чтобы как для родни. Сам мерил. Два раза.
- Сам?
- Ну да. Не доверяет нашим рулеткам. У него своя, - ухмыльнулся Равиль. - А ночью вообще тут сидел. Мы утром приходим, а он на лавочке у соседей. Спит сидя. С собакой.
- Равиль, - мрачно сказал Коля.
- Что? Я говорю, как есть.
Я кивнула и пошла обратно. Спрашивать у рабочих, почему смотритель кладбища ночует на лавочке у чужой могилы, я не стала. У каждого свои привычки. У меня их, например, пять. Но затылком чувствовала, что мы с Захаром Ивановичем стоим на краю чего-то, и каждый из нас делает вид, что не знает, чего именно.
Он повёл меня в сторожку. Она стояла в стороне, у забора, невысокая, деревянная, выкрашенная в тёмно-зелёный, с железной трубой, откуда шёл дым, и с резным наличником на единственном окне. Внутри пахло печкой, табаком и сушёным чабрецом. Буржуйка в углу, на ней чайник, жестяной, с вмятинами. Стол клеёнчатый. Две табуретки. Старый радиоприёмник «Маяк», в котором что-то негромко бормотало. Календарь за девяносто девятый год на стене: год, когда он потерял глаз, он так и не снял. На подоконнике икона, заклеенная скотчем по краю. На гвозде над дверью висели ключи, десятки, на кольцах и без. К каждому бирка с номером участка.
Он налил мне чаю в кружку с отбитой ручкой. Чай был крепкий и пахнул так, что у меня сразу защипало в носу.
- Чабрец, - сказал он. - Из своего огорода.
- Спасибо.
- Пейте. На кладбище нельзя холодной оставаться.
Я пила. Он сидел напротив на табуретке, вытянув ноги, и дымил в приоткрытую форточку. Пёс лёг у печки. Радио бормотало про прогноз: ночью до плюс одного, в среду дождь с мокрым снегом, к вечеру ветер.
Среда. Мои похороны будут в дождь с мокрым снегом. Хоть в чём-то заказчик ошибся: я бы заказала солнце.
- Вы знаете кого-нибудь на букву «Н»? - спросила я. - Лавникову. Заказчик подписался «Н. Лавникова».
Захар Иванович не ответил сразу. Он вытащил из кармана складной нож, повертел его, убрал обратно. Жест человека, у которого в голове идёт какая-то арифметика.
- На «Н» у нас тут половина, - сказал он. - Николаи, Нины, Натальи. Как ни крути, каждая пятая табличка. Я бы не искал.
- Почему?
- Потому что если искать, находится. А вы с этим что делать будете?
- Не знаю.
- Вот. - Он поднял кружку. - А пока не нашли, спать можно.
Я не стала объяснять ему, что не сплю при любых раскладах. Да и он, кажется, знал.
- Захар Иванович, - сказала я. - Можно, я спрошу прямо?
- Спрашивайте.
- Вы знали, что это мои похороны?
Пауза была такая длинная, что за это время дождь успел сменить тональность.
- Знал, что заявка на Лавникову Веру Григорьевну, - медленно сказал Захар Иванович. - Что вы - это вы, я понял, когда увидел вас у ворот. Лицо у вас... - Он осторожно подобрал слово. - Узнаваемое.
- Вы кого-то во мне видите.
- Я вижу вас.
- Но вы на меня смотрели, как на призрак.
- Знаете, сколько призраков на кладбище? - Он погасил папиросу о край банки. - Ни одного. Живых бояться надо, не мёртвых. Вы это лучше меня знаете.
Я знала. Это была не его фраза, это была моя. Я говорила её Тамаре Львовне на втором году работы, когда нас обеих вызвали ночью на объект и я сидела с покойником, пока она бегала за врачом. Захар Иванович не мог эту фразу слышать. Но он сказал её дословно.
А может, просто это общая профессиональная мудрость. Люди на нашей работе думают одинаково. Другого объяснения у меня не было, и я его приняла.
- Я заберу документы по заявке, - сказала я. - Мне нужна копия. Для отчёта.
- В конторе возьмёте. А вот это возьмите здесь. - Он встал, открыл ящик стола, достал пачку бумаг, перехваченных резинкой, и вытащил из неё один листок. - Накладная от «Гранита». Курьер оставил. Положено, чтобы агент был в курсе.
Он протянул мне листок.
Накладная была обычная: бланк мастерской «Гранит-Н», штамп, печать, графа «Изделие: табличка эмалевая, 1 шт.», «Адрес доставки: Ново-Сормовское кладбище, уч. 41, м. 18», «Дата: 26.10.2026, 17:40». В нижней части стояло: «Получатель: смотритель кладбища, З. И. Белов». А рядом, чуть левее, было место для подписи заказчика или его представителя. Курьеры сделали так, чтобы подтвердить: заказчик в курсе и согласен.
Подпись там была.
Синей ручкой, наклонная, с длинным росчерком вниз и острой закорючкой в верхней петле заглавной «В». Под ней строчка «Лавникова В. Г.»
Я смотрела на эту подпись, и у меня сначала пересохло во рту, а потом стало влажно в ладонях.
Эту подпись я знаю лучше, чем лицо. Я подписываю ею договоры, акты, больничные, ведомости. Заглавная «В» у меня особенная: в школе учительница ругала меня за неё, потому что я с детства делаю в верхней петле не дугу, а маленькую острую закорючку, как заячье ухо. Ни у кого такой нет. Эту закорючку невозможно подделать, не зная, откуда она растёт. Я и пробовала: просила Лику повторить, просила бухгалтера Галину Ильиничну. Получалось что угодно, только не ухо.
Накладную подписали вчера в 17:40. Вчера в 17:40 я сидела в бюро за своим столом и заполняла акт на Борисовых, потому что вдова не явилась. Я не выходила никуда до шести. Тамара Львовна будет подтверждать. Лика будет подтверждать.
А подпись была не похожая на мою.
Подпись была моя.
Глава 4. Мёртвые платят картой
Мёртвые платят картой
Осталось 27 часов 50 минут.
Накладную я сложила вчетверо, потом вдвое, потом решила, что так складывают то, что хотят спрятать, и развернула обратно. В итоге она поехала со мной в нагрудном кармане, под курткой, прижатая к свитеру. От неё пахло дымом и чабрецом.
Захар Иванович проводил меня до ворот. Дождь стал совсем мелким, висел в воздухе, как пыль. Бублик семенил рядом и дважды оглянулся, будто хотел сказать что-то важное, но у собак с этим туго. На прощание смотритель сказал только:
- Завтра придёте на день раньше. Тьфу. Заранее придёте. К двенадцати. Я вам место покажу, где встать.
- Где встать?
- Чтобы не поскользнулись.
Он ушёл, не дожидаясь ответа, вместе с лопатой и своей спиной, такой спокойной, что хотелось её потрогать и убедиться, что она не нарисована. Я села в машину и минуту просто сидела, положив руки на руль. Потом достала из сумки листок с венком, сравнила бумагу с накладной и вытерла лицо ладонью. Лицо было мокрое. Дождь, наверное.
Подпись. Я достала из бардачка свой акт по Борисовым, вчерашний, и положила рядом с накладной. Ту же «В» я рисовала вчера днём, у себя за столом, пока вдова не пришла. Заглавная, верхняя петля с острым заячьим ухом. Копирка, а не подпись. Я крутила обе бумаги, пока не затошнило.
Объяснений два. Первое: я сошла с ума и подписала накладную в трансе, как лунатик, пока считала себя сидящей за столом. Второе: кто-то знает мою подпись, видел её сотню раз и умеет повторять.
Вариант с лунатиком я отложила на самый конец. Он удобнее всех, и поэтому ему нельзя верить.
Второй вариант оставлял одно имя в голове, но я его пока не называла. Как не называют вслух то, что стоит у стены.
Поехала я не в бюро. Я поехала в банк.
Банк «Волжский Кредит» на Ванеева, 8. У нас там расчётный счёт, и я знаю его от и до: тонкий турникет, три окна, одна ёлка из серпантина, которая стоит с марта по январь, потому что некому снять, и девушки в бордовых жилетках. Тамара Львовна доверяет им, как доверяют только тем, кто ни разу не ошибся в копейках. Я ходила туда за выписками. Знала, где сидит заведующая, какой кофейный автомат ворчит, а какой нет.
Я постояла на крыльце. Меня передёргивало от плана, который я придумала на ходу, а точнее, от того, что я собиралась врать. В обычной жизни я не вру. Мне не хватает дыхания на второй этаж вранья. Но тут речь шла о платеже, о деньгах и об имени, и я твёрдо решила, что это нормальная рабочая ситуация.
Я вошла, взяла талон. Двадцать три минуты ожидания, три человека впереди. Сидела на оранжевом пластиковом диванчике, смотрела на плакат про вклад «Золотой запас» и считала шаги от диванчика до выхода. Одиннадцать.
Впереди меня сидели трое. Старик в кепке с папкой документов, перетянутой резинкой от банки с огурцами. Мужчина лет сорока в костюме, который ему принадлежал ровно до первого вторника ипотеки. И женщина с коляской, в которой кто-то спал и сопел во сне серьёзно, по-взрослому. Старик достал из папки справку и долго её разглядывал, а потом спрятал, потому что справка была не та. Мужчина в костюме всё время проверял телефон. Женщина смотрела на меня.
- Вы тоже за кредитом? - спросила она шёпотом.
- Нет. За мёртвыми.
Она отодвинула коляску. Я не стала объяснять, что шучу. Шутить у меня получается раз в год, и всегда не вовремя.
- Двадцать семь! - сказал женский голос. Это был мой.
За окном номер два сидела девушка лет двадцати трёх с бейджиком «Алина К., специалист по обслуживанию». Тонкая, светлая, с острым подбородком и кудряшками, которые она, судя по виду, накручивает на бигуди по ночам. Уши у неё слегка оттопыривались, и она пыталась прикрыть их волосами. На столе стояли кружка с мишкой и банка с леденцами.
- Добрый день! Чем могу помочь?
- Здравствуйте. Я из ритуального бюро «Лавр и сыновья». Наш счёт у вас, тринадцать четыреста пять. У нас платёж в субботу вечером, и тут какая-то странность.
Она быстро набрала что-то на клавиатуре, глядя на меня поверх монитора, и лицо у неё стало очень серьёзным, как у лаборантки, нашедшей клеща.
- Да, я вижу ваш счёт. Платёж от двадцать четвёртого числа. Сто сорок две тысячи шестьсот. Эквайринг?
- Да. Заказчик утверждает, что не платил. Говорит, что карта не его. То есть говорит не он, а родственники. Нам надо понять, нет ли ошибки. Чтобы не вернулась претензия. А мне потом Тамара Львовна голову откусит.
Это было почти правдой. Почти всё, что я сказала, было почти правдой, и от этого стало даже противно: оказывается, врать можно не выдумывая, а просто оставляя куски правды в нужных местах.
- Мы не имеем права разглашать данные других клиентов, - сказала Алина виноватым голосом человека, которого этому учили дважды. - Это банковская тайна.
- Я понимаю. Но это платёж в нашу пользу. Если он ошибочный, мы обязаны вернуть деньги, а чтобы вернуть, нужно знать, на какой счёт. Иначе будет двойная выплата. Тамара Львовна уже предупредила налоговую.
Налоговая подействовала. Алина оглянулась на соседнюю кабинку, где никого не было, и придвинулась к монитору.
- Хорошо. Я посмотрю, что видно в пределах моих полномочий. Только никому, ладно?
- Никому.
Она стучала по клавишам секунд сорок. Потом губы у неё чуть разошлись, как у человека, который увидел на улице знакомую собаку, но не понял чью.
- Ой, - сказала Алина. - Странно.
- Что?
- Карта... Плательщик у нас числится Лавникова Надежда Григорьевна, тысяча девятьсот девяносто второго года рождения. Карта «Молодёжная», Visa. Выпущена одиннадцатого сентября две тысячи седьмого. Это ж как давно! У нас такие даже не выпускают.
Я не пошевелилась. Иногда можно очень долго не шевелиться, если вся сила уходит на то, чтобы не расплескать лицо.
- Надежда Григорьевна, - повторила я.
- Ага. Но тут вот что, - она постучала карандашом по экрану. - Ой. Тут статус клиента красным. «Умерший». Отметка двадцать первое августа две тысячи восьмого. Её закрыть должны были, а они, видимо, закрыли только основной счёт, а эта карта осталась на каком-то технарном. После слияния банков много чего потерялось. У нас так бывает: клиент умер, а карта живёт.
- Двадцать первое августа две тысячи восьмого, - сказала я. - Ей было шестнадцать.
- Ой, - сказала Алина. Теперь «ой» было другое, тихое. - Так жалко.
Мне тоже было жалко. Почему, я не могла бы объяснить. Я знать не знала эту Надежду Григорьевну, шестнадцатилетнюю однофамилицу с таким же отчеством, но когда в окошке прозвучало «шестнадцать», у меня сжалось что-то под рёбрами. Не жалость. Узнавание. Как бывает, когда в чужом подъезде вдруг пахнет бабушкиными пирогами.
- Пополнения были? - спросила я. - Я имею в виду: откуда деньги.
- Минутку. Историю вам показывать нельзя, но я скажу, что видно. - Она нахмурилась. Опять застучала по клавишам. - Тут... автоплатёж. Первого числа каждого месяца. Тысяча рублей, потом, смотрите, после две тысячи пятнадцатого тысяча пятьсот, потом после двадцатого года две тысячи. Каждый месяц. С другого счёта, он закрыт, данных нет. Ровно, как часы. Восемнадцать лет подряд.
- Каждое первое число?
- Ни разу не пропущено. Даже в ковидный год. - Алина подняла на меня круглые глаза. - Ой, а ведь это кто-то копил. Для ребёнка. Копил и копил, а потом ребёнка не стало, а он всё равно. Знаете, я чуть не заплакала. Это же какую любовь надо иметь?
Я смотрела на её кружку с мишкой. Мишка улыбался на всю кружку, идиот.
Сто сорок две тысячи шестьсот рублей. Если разделить на двести восемнадцать месяцев, выходит шестьсот пятьдесят четыре рубля в месяц. Средняя пенсионерская цифра. Я сделала это в уме за одну секунду, потому что цифры у меня работают сами, отдельно от меня, как сердце.
- Можно мне увидеть экран? - спросила я. - Просто фамилию. Для отчёта.
- Нельзя! - сказала Алина испуганно.
Потом посмотрела на меня. Я ничего не сказала. Просто стояла в чёрном свитере с мятой в кармане и пахла кладбищенской глиной.
- Ладно, - прошептала она и повернула монитор на пятнадцать градусов. - Только на три секунды.
Я достала телефон, сфотографировала в одно движение, как нас учили на выездах (быстро, пока родня не заметила), и сунула обратно. Алина тут же развернула монитор в прежнее положение, огляделась и громко произнесла:
- Таким образом, ваш платёж проходит по правилам. Если будут вопросы, обращайтесь в письменной форме на адрес отдела претензий.
- Спасибо, Алина.
- Да не за что. - Она шмыгнула носом. - Вы там поосторожнее. Мне кажется, дело нечисто.
- Кладбищенское, - сказала я. - Всегда нечисто.
Я вышла на крыльцо. Дождь прекратился. Над крышей соседнего дома висело небо цвета мокрого асфальта. Я встала под козырёк, достала телефон и увеличила снимок. Строчка была видна отчётливо: «ЛАВНИКОВА НАДЕЖДА ГРИГОРЬЕВНА, 1992 г.р.» Рядом, красным, «умерший».
Я знала, что надо делать в такой ситуации, то есть что делает любой нормальный человек с головой на плечах. Подумать. Сопоставить. Вывести закономерность. И я стала думать, но каждая мысль упиралась в один и тот же столб.
Отец у меня Григорий. Вышел за хлебом в две тысячи первом, когда мне было девять, и не вернулся. Ни писем, ни звонков, ни открыток, только мамино упорное «папа уехал». Родни по его линии я не знала: ни тёток, ни бабушек, ни двоюродных. Лавниковы, правда, не такая уж редкая фамилия, а Григорьевич в России на каждого десятого. Можно было выстроить версию, довольно красивую и спокойную: у отца где-то была семья, у него родилась другая дочка, моя ровесница, Надежда. Она умерла в шестнадцать. Я об этом просто не знала. А её карту, которую кто-то оплачивал все восемнадцать лет, использовали для оплаты моей, живой, смерти.
Версия хорошая, объясняла она почти всё. Кроме одного.
Кто копил?
Я попробовала вспомнить август две тысячи восьмого, мне тогда исполнилось шестнадцать. Я хорошо помнила начало июля: жара, мамино лицо, лук на подоконнике. А вот с середины августа в памяти начиналась пустота. Мама потом говорила про тяжёлую пневмонию, про больницу, про три недели без сознания. Говорила, что я бредила. Что мне лучше не ворошить. Я и не ворошила. От того времени у меня остались только запах хлорки и ощущение холода в груди, как будто внутри лёгких поселился маленький зимний пруд.
Пустота эта тянулась ровно до октября. В октябре я пошла в школу, в одиннадцатый класс, и мама отвела меня туда за руку, хотя мне было шестнадцать и по улицам я уже ходила сама.
Девочка умерла в августе две тысячи восьмого. Двадцать первого её отметили в банке как мёртвую. Я в это время лежала в бреду. Совпадение: две Лавниковы, обе Григорьевны, обе девяносто второго года, одна умерла, другая болела. Бывает. Нижний Новгород большой, но не настолько.
Я пересчитала ступеньки на крыльце. Пять. Остановилась на последней, не сходя.
Нет, подумала я. Не совпадение. Я не математик и не верю в совпадения, я верю в бухгалтерию: если две цифры сошлись, значит, кто-то так захотел.
И где-то на задворках, очень тихо, как мышь в стене, прозвучал вопрос, который я задавать не хотела: а если я чего-то не знаю про себя?
Я его прогнала. Я сказала себе, что устала и не выспалась, что надо вернуться в бюро и закончить работу. Что ответы приходят по порядку: сначала бумаги, потом тело, потом цветы, потом слёзы.
В бюро я приехала в 11:10. Во дворе у арки курил Паша-водитель. Я кивнула ему, прошла шесть ступенек вниз и остановилась перед дверью.
Изнутри доносились два голоса. Один хриплый, Тамары Львовны, другой звонкий, Ликин. Они говорили негромко, не ссорясь, но так, как говорят люди, которые не хотят, чтобы за дверью их услышали. Я прислушалась.
- ...нельзя ей этого говорить, - сказала Тамара Львовна.
- Да ничего я не говорю, - ответила Лика. - Просто спрашиваю.
- Не спрашивай.
Я открыла дверь.
Обе замолчали. Тамара Львовна сидела за своим столом, положив руки на колени, и поправляла очки. Лика стояла у окна, с чашкой, в белой блузке, спиной к свету. Ногти у неё были фуксия с серебром. Утром были другие. Она, как всегда, красила их во время разговоров, которые не хотела вести.
- Деточка, ты как? - спросила Тамара Львовна. Голос бодрый, фальшивый.
- Нормально. Была на кладбище. Яма в порядке. Размеры соблюдены, дно сухое.
- Вот и хорошо.
- Верка, садись. - Лика подтолкнула ко мне стул. - Кофе будешь? Ты вся мокрая. И пахнет от тебя... землёй.
- Это от работы.
- Это от меня, - сказала я и села.
Они обе уставились на мой нагрудный карман, где торчал край накладной, а потом обе отвели глаза.
Я достала телефон, чтобы посмотреть время. И совершенно не подумала о том, что на экране у меня остался снимок из банка.
Лика наклонилась ко мне и заглянула через плечо. У неё это получается легко: проходит мимо, останавливается, смотрит. Как у кошки. Я услышала, как она прочла вслух, медленно, по слогам, но голос выдавал, что она читала быстро:
- «Лавникова Надежда Григорьевна, тысяча девятьсот девяносто второго». Это что? Это кто?
Я нажала на блокировку. Экран потемнел. Но она уже увидела.
Секунда тянулась так, как не должна тянуться. Я видела, как Тамара Львовна подняла голову и открыла рот. Видела, как Лика смотрит на меня, не мигая, глазами цвета крепкого чая. Смотрит и ждёт.
- Розыгрыш, - сказала я.
Это слово выпало само. Я не готовила его. Но оно оказалось таким удобным и круглым, как мячик, что я поймала его и поскорее бросила дальше.
- Что?
- Розыгрыш, Лик. Ребята из «Вечности», у них склад на Бетанкура, помнишь? Они давно на меня зуб точат. Нашли мою фамилию в базе, оформили заказ на красивую покойницу, платёж подсунули с какой-то мёртвой карточки, чтобы сразу видно было: шутка. Ещё и приглашение прислали, с фоткой. Это у них профессиональный юмор. Мёртвых карт в стране столько, что можно три раза выбрать президента.
Лика сощурилась. Потом вдруг запрокинула голову и засмеялась. Громко, звонко, с придыханием, как смеётся человек, которому разрешили.
- Ну ты даёшь! - сказала она. - Вечность! Ой, не могу. Я тебе говорила, они ненормальные. Я думала, они только венки воруют. А они вот чем занимаются. Покойница. Красивая. - Она вытерла глаз уголком пальца, осторожно, чтобы не испортить тушь. - А ты чего молчала весь день? Я думала, у тебя что-то серьёзное.
- Не хотела вас пугать.
- Мы бы посмеялись.
- Я вижу.
Тамара Львовна всё это время сидела молча. Я чувствовала её взгляд, тяжёлый, как гиря. Лика, довольная, ушла к кофеварке, гремела чашками и что-то напевала.
- Деточка, - сказала Тамара Львовна негромко.
- Да.
- Розыгрыш, значит.
- Розыгрыш.
- Ну и слава богу, - выдохнула она. Слишком громко. Слишком облегчённо. И тут же добавила так тихо, что слышала только я: - Вера, послушай. Если вдруг что...
- Что?
- Ничего. Ничего, деточка. Пей кофе.
Она встала, взяла лейку и пошла поливать Валерия. Но Валерия поливали уже дважды: утром и в десять. Земля в горшке чавкала от воды.
Я смотрела на неё и понимала, что мы обе только что поклялись друг другу, что всё нормально, и каждая знает, что другая врёт. В нашей профессии это называется «тактичное сопровождение родственников». Тактичное, мягкое, с чаем. Всё как положено.
Мне стало холодно. Не от сквозняка.
Лика принесла мне чашку растворимого кофе, три в одном, и поставила рядом с клавиатурой. Потом достала телефон и сфотографировала свои ногти на фоне моего стола: так она делала всегда, выкладывая в маленький закрытый чат для подруг. Красиво, с наклоном. Только на этот раз камера повернулась на секунду чуть левее, и я заметила, что в объектив попал и мой монитор, и лежащая рядом накладная, торчащая из кармана куртки, брошенной на спинку стула.
Мелочь. Скорее всего, ничего.
Я так и подумала: ничего. И запомнила.
Остаток времени до обеда я провела за столом, перекладывая бумаги и не видя ни одной. Подтвердила кафе «Рябинушка» на сорок человек (администратор сказала, что заказ идёт «как для своих», и я не стала уточнять, что это значит). Обзвонила двух родственников по другим заказам. Ответила на письмо вдовы Борисовых, которая прислала смайлик с цветочком. Каждые пять минут проверяла телефон. Автоответчик «Прощания» больше не писал. Мне казалось, что моё письмо упало в колодец и, вместо плеска, вернулось тишиной.
В 11:26 я встала, взяла сумку и сказала:
- Я на минуту. Воздухом подышу.
- Иди, деточка, - сказала Тамара Львовна, не оборачиваясь.
Вышла я через заднюю дверь, ту, что ведёт в гараж. Он у нас во дворе, в кирпичной пристройке, с железными воротами, окрашенными в защитный зелёный, которые давно не открывали. Внутри стояла наша «Газель» с шашечками «Груз 200», стеллаж с венками, пахло еловой лапой и пластиком. Лампа дневного света под потолком гудела, как больной шмель.
Я закрыла за собой дверь на щеколду. Двадцать один шаг от щеколды до ворот. Четырнадцать до «Газели». Привычка. Когда я боюсь, я считаю, сколько осталось до выхода, и от этого выход становится ближе.
Я достала телефон. Открыла телефонную книгу и прокрутила до буквы «Н».
Там, между «Нина Петровна, уборщица» и «Никита, цветы», лежала одна строка. Одна на всё алфавитное небо, четыре года как зарытая в самый низ. «Не звонить».
Четыре года я каждый месяц собиралась её удалить и каждый месяц находила дело поважнее. Например, дышать.
Я вспомнила Алину и её мишку на кружке. Вспомнила шестьсот пятьдесят четыре рубля в месяц. Вспомнила астры в банке из-под огурцов и спину Захара Ивановича. Вспомнила венок, пустую ленту и чьё-то «Н.». Вспомнила подпись, в которой не было ни одной ошибки.
Нормальный человек в такой ситуации идёт в полицию. Я работаю в ритуальной сфере восемь лет и знаю, что делает полиция, когда ей приносят сказку: она вежливо слушает, пишет «отказать», а ночью приходит выяснять, кто ещё в курсе. А вот один человек в этом городе умел слушать, не перебивая. У него было удостоверение, знакомые в банках и старая привычка делать вид, что он на моей стороне.
Мы познакомились в девятнадцатом году, на выезде. Он пришёл к нам оформлять бумаги по потерпевшему, в светлой куртке, пахнущий хвоей, и первым делом спросил не фамилию, а как я себя чувствую. За три года, что мы жили вместе, он ни разу не повысил на меня голос и ни разу не дал мне почувствовать себя дурой, и только потом я поняла, что это тоже может быть способом держать человека на расстоянии вытянутой руки. А потом мы расстались, так тихо, что соседи даже не услышали.
Он мне был не нужен. Мне был нужен кто-то, кто разбирается в таких вещах. А это почти то же самое, только честнее.
Лампа в потолке мигнула. Где-то во дворе хлопнула дверца машины.
Я вздрогнула так, что едва не выронила телефон, и тут же рассердилась на себя: хлопнула дверца, и что? Люди выходят из машин. Люди даже иногда садятся в них. Но я всё равно подошла к щели между воротами и посмотрела наружу, в узкую полоску двора.
У арки, где обычно стоит водитель с сигаретой, стояла серая «Октавия» с выключенными фарами и запотевшими стёклами. Номера были заляпаны грязью.
Той же самой. Или нет. В Нижнем таких много.
Я отошла от щели. Нажала на строчку «Не звонить». Телефон дрогнул и пошёл набирать, а на экране вспыхнуло фото, которое я забыла стереть: мужчина в светлой куртке смеётся, прищурившись, на фоне какой-то хвойной ветки.
Время было 11:28. До похорон оставалось двадцать шесть с половиной часов.
Гудок. Второй.
Глава 5. Он принёс пирожки
Он принёс пирожки
Осталось 26 с половиной часов.
Я набрала его номер в одиннадцать двадцать восемь, стоя в гараже за бюро, между «Газелью», стеллажом с венками и коробками, в которых лежат ленты, золотая краска и запасные кисточки. Венки пахли еловой лапой и пластиком. Над головой гудела лампа дневного света, одна из тех, что делают лицо покойника лучше, чем оно было при жизни, а лицо живого серым.
Номер я знала наизусть. В телефоне он у меня был записан как «Не звонить». Четыре года я каждый месяц собиралась его удалить и каждый месяц находила занятие поважнее. Например, дышать.
Можно было позвонить в полицию. Я представила, как дежурный на том конце слушает: «Мне прислали приглашение на мои собственные похороны, завтра в два». Он бы переспросил, не пьяная ли я. Потом сказал бы, что состава нет. Потом, возможно, записал бы мой адрес на отдельную бумажку, на всякий случай, и вот это меня как раз пугало больше всего.
Можно было прижать к стенке Тамару Львовну. Но Тамара Львовна назначила меня ответственным агентом в 6:55 и приписала на листе «не волнуйся» чужими чернилами, так что к стенке она бы сама меня прижала, причём мягко, с чаем. Лике я уже сказала, что это розыгрыш. Два раза соврать подряд легко. На третий раз я бы уже начала верить сама.
Оставался один человек, у которого было удостоверение, знакомые в банках и привычка слушать, не перебивая.
Он снял со второго гудка.
- Верка, - сказал Артём.
Голос у него был такой же. Мягкий, чуть сонный, будто он говорил с ребёнком, которого боялся разбудить. Раньше я думала, что это от доброты. Потом выяснилось, что так звучит человек, который привык успокаивать других и сам при этом ничего не чувствует. Но это потом.
- Привет, - сказала я. - Ты занят?
- Для тебя нет. Что случилось?
Я посчитала шаги до выхода. От гаража через приёмную до входной двери двадцать два, плюс шесть ступенек вверх. Привычка. Когда мне страшно, я считаю расстояние до выхода, и от этого оно становится конечным, а значит, преодолимым.
- Мне пришло одно письмо, - сказала я. - Странное. Мне нужно, чтобы ты посмотрел. Не как следователь, просто как человек, который в этом разбирается.
- Ты на Коминтерна, в цоколе? Буду через двадцать минут. Ничего не делай и никому не рассказывай, ладно?
Он отключился раньше, чем я успела спросить, откуда он знает, где я сейчас сижу. Но я подумала: ну знает и знает. Город маленький, мы с ним три года жили вместе, он мог слышать про мою работу от общих знакомых. Я сунула в рот мятную пастилку из пакетика и пошла внутрь. Мята обожгла язык, и от этого ожога стало немного легче, как от щипка в кошмарном сне: больно, значит, по крайней мере, не сплю.
В приёмной Лика подпиливала ноготь. Ногти у неё были фуксия с серебром, миндалевидные, что для ритуального бюро, прямо скажем, смело. Рядом на блюдце лежал огрызок пирожного «Картошка», одна половина с ромом, вторая без. Лика носила пирожные со смены, как другие носят визитки.
- Тамара Львовна ушла в налоговую, - сказала она, не поднимая головы. - Велела передать, что вернётся злая и чтобы мы не попадались. Никита из «Цветов-Люкс» звонил, ленты ушли в печать, спрашивает, кто принимает на кладбище. Я сказала, что ты.
- Приму.
- Ты чего такая бледная? Ты ж не ела. На, - она подвинула блюдце. - Я больше не могу, у меня утром уже было три.
Я откусила от остатка. Крем был жирный, отдавал дешёвым маргарином. Фикус Валерий на столе директора смотрел на меня с таким выражением, какое бывает только у растений, которые всё про вас знают. Тамара Львовна говорила, что Валерий вдовец, как и она, и поэтому они понимают друг друга без слов. На его листьях лежала тонкая серая пыль, и я машинально протёрла один лист пальцем. Восемь лет я этого не делала. Лика заметила и промолчала, за что я ей отдельно благодарна. В нашем деле многое держится на людях, которые вовремя не задают вопросов.
- Ко мне сейчас придёт один человек, - сказала я. - Знакомый. По личному вопросу. Я его на улице встречу.
Лика наконец подняла глаза. У неё были подведены стрелки, ровные, как по линейке, и от этого взгляд казался внимательнее, чем нужно.
- Мужчина? - спросила она.
- Бывший.
- О-о-о. Это тот, который «следователь»?
- Откуда ты...
- Ты один раз на корпоративе сказала. После двух бокалов. Не волнуйся, ничего интересного, просто «следователь, мягкий, хвоя». Сказала и замолчала. - Она улыбнулась и вернулась к ногтю. - Давай, иди. Я тут постерегу Валерия.
Я пошла и ещё минуту стояла в коридоре, пытаясь вспомнить, что именно я сказала на корпоративе. Не вспомнила. С двух бокалов я теряю не слова, а целые абзацы.
Пока я ждала, я всё-таки позвонила в «Рябинушку». Тамара Львовна велела разобраться до шести, но я не люблю откладывать неприятное: оно от этого только пухнет. Администратор, Светлана, говорила так, будто жевала бутерброд, и ничуть этого не стеснялась.
- Лавникова, да, помню, - сказала она. - Заказ странный. Заказчица звонила один раз, в понедельник, остальное всё почтой. Оплата вперёд, сто сорок две шестьсот, без торга. У нас так за год никто не платил. Меню как просили: котлета по-киевски, судак. Я вам скажу честно, судак у нас хороший, а котлета так себе.
- А кто звонил, вы помните?
- Женщина. Голос тихий, я не запомнила, молодая или нет. Говорила медленно, будто боялась ошибиться в слове. Попросила зарезервировать зал на сорок человек. Потом ещё попросила одну вещь, это я как раз хорошо помню, потому что странная.
- Какую?
- Накрыть отдельный столик в углу. На одного человека. Прибор, стопка, хлеб. И чтобы его не убирали до конца обеда, даже если никто не сядет. Я говорю, у нас так не принято, а она говорит: «Пусть будет». И доплатила за услугу сразу. Вы, наверное, знаете, для кого, раз вы от бюро.
Я сказала, что знаю. Это была ложь, но очередная, а я уже перестала их считать.
Повесив трубку, я ещё с минуту смотрела на венок с лилиями, который кто-то на всякий случай поставил в углу коридора. Белый, атласный, шестьдесят сантиметров. Столик на одного. Прибор, стопка, хлеб. Так накрывают для того, кто не пришёл, но должен был. Мы в бюро знаем этот обычай: в сорок дней оставляют место для покойного, и никто его не занимает.
Мне вдруг стало ясно, что заказчик устроил не столько мои похороны, сколько чьи-то поминки. Просто на моё имя.
Он приехал не через двадцать минут, а через восемнадцать. Я стояла наверху, у входа, под жёлтым клёном, прислонившись спиной к мокрой стене, и смотрела вдоль улицы. Машины он не оставил на виду. Раньше он всегда парковался у самого входа, нагло, на две полосы, и говорил, что у следователя есть право на кривую парковку. Теперь он вышел из проулка между аптекой и магазином китайских зонтиков, пешком.
Светлая куртка. Бежевая, из замши, в тот раз я не разглядела. Ему шла. Всегда шла. Он нёс в левой руке бумажный пакет с жирным пятном на дне, и даже на расстоянии десяти метров я почувствовала запах: хвоя и что-то горячее, мучное.
Он похудел. Или постарел. Или я сама за четыре года стала смотреть на людей так, будто примеряю на них одежду для прощания. Тридцать восемь лет, светлые волосы, на висках уже седина, которую он не прячет. Лицо открытое, располагающее. Это лицо умеет сочувствовать, и вот этим оно мне и было неприятно: сочувствие у него включалось без перебоев, как свет в холодильнике.
- Привет, - сказал он, подходя, и обнял меня.
Я сосчитала. Одна секунда. Две. Три. Нормальное объятие бывшего длится секунды полторы. Он держал дольше. Хвоя, замша, под ней тёплый чистый запах человека, который утром принял душ и не пил. Я подумала: вот сейчас надо что-нибудь почувствовать. Злость, например. Или хотя бы неловкость. Но ничего не пришло, только лёгкое знакомое онемение под рёбрами, как перед зубным.
- Ты замёрзла, - сказал он, отпуская. - Руки ледяные.
- Это от работы.
- Это от тебя. Всегда было. Вот, держи.
Он протянул пакет. Внутри лежали пирожки. Я развернула бумагу. Капуста с яйцом, четыре штуки, ещё тёплые, с тонкой подрумяненной коркой. Из той пекарни на Родионова, где мы по воскресеньям стояли в очереди, потому что они пекли только до двух и разбирали всё за час.
- Ты помнишь, - сказала я.
- Конечно, помню. Ты же только их и ела.
Это была неправда. Я ела ещё картошку, и один раз, в день рождения, у меня была слабость к пирожкам с вишней. Но про вишню он, видимо, забыл, и я решила, что это нормально. Люди помнят то, что помнят.
- Пойдём в машину, - сказала я. - Тут дует.
Мой «Логан» стоял под клёном, весь в жёлтых листьях, как именинник. Мы сели. Я включила обогрев, он, конечно, не включился, а Артём посмотрел на панель и улыбнулся.
- Всё ещё барахлит?
- Он с характером.
- Как и хозяйка.
Я промолчала. Пирожок оказался с капустой сладковатой, с хрустом по краю. Желудок, до этого сжатый в кулак, чуть разжался, и я возненавидела себя за эту благодарность.
Артём устроился на пассажирском сиденье, положил пакет на колени и посмотрел не на меня, а на дверь бюро. Сказал ласково, как говорят о чём-то само собой разумеющемся:
- Письмо в шесть двенадцать, да? Мне так и подумалось, что ты проснулась рано.
Я кивнула. Решила, что он угадал. У меня все письма приходят рано. Я сплю с дождём в наушниках до шести, а потом проверяю почту.
- Рассказывай, - сказал он.
Я достала телефон и протянула ему. Не стала ничего объяснять. Бывают ситуации, где слова только мешают. Он взял, и я наблюдала за его лицом, потому что это была моя работа: наблюдать за лицами тех, кому только что сообщили. Я восемь лет сижу напротив людей в тот самый час, когда они впервые слышат слово «захоронение» вместо имени. Я знаю, как это выглядит у настоящих.
Он читал медленно. Прокрутил письмо до конца, открыл вложение с фотографией. На фото была я, в чёрном свитере, на фоне серой стены, с краем фикусового листа в углу. Фотография со стенда, который мы делали пятого октября. Артём посмотрел на неё, и губы у него чуть поджались.
- Это у вас в бюро снимали?
- Да. Для корпоративного стенда. Её видят человек одиннадцать, они все в общем рабочем чате.
- Одиннадцать, - повторил он. - Скинь мне потом список.
- Зачем?
- Чтобы знать, с кого начинать.
Резонно. Я кивнула.
- Это Ново-Сормовское, - сказал он. - Участок сорок один.
- Да.
- Венки, поминальный обед на сорок человек. «Стандарт плюс». Это же ваш пакет?
- Наш.
- Оплата прошла?
Я протянула ему вторую фотографию на телефоне: выписку из банка, которую мне показала на экране девушка в отделении, когда я наврала ей про ошибку в платеже. Карта принадлежала Лавниковой Надежде Григорьевне, тысяча девятьсот девяносто второго года рождения.
Он смотрел на неё дольше, чем на всё остальное.
- Ты знаешь эту женщину?
- Нет. Но мы однофамильцы. И по отчеству. У меня отец Григорий.
- Ну, Лавниковых в области, наверное, сотня.
- Она умерла восемнадцать лет назад, - сказала я. - Банк это подтвердил, в базе стоит статус. Карта действует, а владелицы нет. Как такое возможно?
Артём вернул мне телефон. Спокойно, без спешки, и сложил руки на коленях. Пальцы у него были длинные, чистые, ногти аккуратно подстрижены. На безымянном правом блестело тонкое колечко. Не обручальное, а просто кольцо. Раньше он такого не носил.
- Возможно, - сказал он осторожно. - Такое бывает. Данные из старых баз утекают, их собирают в схемы. Берут реквизиты умерших, делают дубликаты карт, потом на них проводят платежи. Мошенники так отмывают деньги. А тут кто-то решил прикрыть этим шутку. Или чью-то мстительную идею.
- Мстительную.
- Верка, у тебя есть враги?
Я рассмеялась. Смех получился короткий и некрасивый, как будто кто-то наступил на игрушку.
- Артём. Я вожу покойников. Из врагов у меня один зам по логистике на кладбище, он иногда задерживает ворота.
- А из бывших?
- Из бывших у меня ты.
Он улыбнулся, но ненадолго.
- Я не в счёт. Я хочу помочь.
И тут он сделал то, что запомнилось мне позже, когда я пересматривала весь разговор. Он положил мне руку на колено. Легко, как кладут руку на плечо человеку, которого хотят остановить на краю. Я не стряхнула. Я сидела в своей машине с треснутым лобовым стеклом, ела пирожок с капустой и позволяла человеку, которого четыре года вычёркивала из жизни, держать меня за колено.
Он не был груб. Он был нежен. И вот это нежное, выверенное, правильное прикосновение должно было меня успокоить. Оно не успокоило. У меня в такие минуты включается профессиональное: я смотрю на жесты. У горюющих руки ищут опору: колени, края стола, чужие рукава. У тех, кто изображает, руки двигаются красиво. Артём гладил меня по колену красиво, ровными кругами по два сантиметра, и при этом глядел не мне в лицо, а в боковое зеркало, где отражался вход в бюро.
- Давай я перешлю себе, - сказал он. - Письмо, фото, выписку. Я подниму знакомых в банке и в почтовой службе. Адрес отправителя наверняка одноразовый, но у меня есть человек, который умеет и такое.
- Можно я просто отправлю тебе скриншоты?
- Лучше пересылкой. Там заголовки, служебные поля. Скриншоты ничего не дадут.
Он сказал это нормальным голосом, и я бы поверила. Но на слове «заголовки» я вдруг подумала о том, что сама же утром смотрела эти заголовки и не нашла ничего. Отправитель стоял как «Ритуальные услуги Ново-Сормовского», домен непонятный, из тех, которые покупают на сутки. Мне там нечего было искать. Что такого он собирался в них найти?
Я переслала. На пересылку письма с фото ушло девять секунд. Он достал свой телефон, посмотрел, кивнул, спрятал. Телефон у него был новый, чёрный, в простом чехле, без наклеек. Раньше он носил старый «самсунг» со сколотым уголком, и я над ним смеялась.
- Теперь дальше, - сказал он. - Кто знает?
- Лика. Это девушка из нашей приёмной. Но я ей сказала, что розыгрыш. И Тамара Львовна, директор. Заказ прошёл через неё. Она делает вид, что ни при чём.
- Пусть делает. Не дави на неё. Она женщина хорошая, но с языком. Если по бюро пойдёт, что у вас заказали похороны своей сотрудницы, начнётся цирк. Сначала сплетни, потом журналисты, потом какой-нибудь активист снимет ролик, и ты уже героиня нижегородского телеграм-канала. Тебе это надо?
Мне это было не надо. Я кивнула.
- Больше никто?
- Мама, - сказала я. - Но маме я не скажу.
- Конечно. Как она?
- Так же.
- Ты ездишь?
- Раз в пару месяцев. Иногда реже.
- Она тебя узнаёт?
- Через раз.
- А когда не узнаёт, как называет?
Вопрос был простой, но я почему-то задержала ответ. Отдельная секунда, в которой мне стало неуютно. Мама называла меня по-разному: Верочкой, Верунькой, один раз «девушкой» и один раз, летом, «Надюшей». Тогда я решила, что это от старых болезней, от путаницы, что она зовёт так какую-то соседку по палате. Я никогда не рассказывала об этом Артёму. Я вообще не помнила, чтобы рассказывала про это кому-то.
- По-разному, - сказала я.
Артём посмотрел на меня. Взгляд у него бывает долгий, тёплый, как плед. В такой взгляд хочется завернуться, пока не заметишь, что плед электрический и провод тянется куда-то за стену.
- Хорошо, - сказал он. - Не будем про это. Слушай, давай так. Сегодня до вечера я всё проверю. Карту, домен, фотографа. Если это шутка, то я найду, кто смеётся. Если не шутка, то мы это увидим. Дай мне время до восьми.
- А завтра?
- Завтра я поеду с тобой.
- Куда?
- На кладбище. Ты же собираешься туда?
Я не успела сказать «нет», потому что поняла, что именно это я и собиралась сделать. Не потому что я храбрая. А потому что я работаю в ритуальной сфере и знаю: если не придёшь на собственные похороны, они всё равно состоятся. Яма вырыта, венки оплачены, сорок человек в списке. Похороны без покойника - это ещё хуже, чем с ним. В тот момент я не знала, кто в этой истории хозяин. Но я знала, что хочу стоять там и смотреть.
- Я подумаю, - сказала я.
- Подумай. Но я буду рядом. Если это шутка, ты просто посмотришь, и мы посмеёмся. Если не шутка, тем более я буду рядом.
Он сказал «тем более» мягко, как человек, который говорит о чём-то очень простом. Я сидела с недоеденным пирожком и думала о том, что только что договорилась с чужим по сути человеком пойти на собственное захоронение. Фраза, которую не придумаешь специально.
В низком окне цоколя, на уровне тротуара, мелькнуло светлое пятно: Лика стояла у стекла и смотрела на нас сквозь тюль. Она подняла ладонь и помахала. Артём заметил и тоже махнул, вежливо, одними пальцами.
- Красивая, - сказал он.
- Она в долгах по уши, - сказала я зачем-то. - Одна, с дочкой. Хорошая, но суетливая.
- Значит, понимает цену денег, - ответил он. И улыбнулся.
Помню, что в какой-то момент мне стало его жалко. Не как мужчину, а как мальчика на утреннике, который знает все слова и произносит их без ошибок, и от этого особенно заметно, что он не понимает ни одного. Три года мы прожили на Бекетова в однушке с кривым подоконником. Он гладил рубашки в воскресенье вечером, готовил омлет с зеленью, и ни разу за три года я не слышала, чтобы он повысил голос. Подруги говорили: держись за него, такие редкость. Я держалась. Только однажды ночью поймала себя на том, что считаю его вдохи, как считаю шаги до двери.
Мы просидели ещё минут десять. Он рассказал, что сменил кабинет, теперь сидит на втором этаже, с окном во двор, что у них новый начальник, а старого перевели в область. Что собака, которую они хотели взять, так и не появилась. Что кольцо ему надел «один человек», но уточнять он не стал. Я не спрашивала.
Я заметила, что он ни разу не упомянул, как мы расстались. Ни слова про Дымовых, про ту осень, про его кабинет и мои вопросы. Мы с ним оба обходили эту яму по краю, вежливо, на цыпочках. Я знала про неё только то, что случилось что-то с делом одного нашего клиента, что Артём вернулся домой другим и что я, не умея спросить прямо, просто ушла. Может, это и была моя главная вина: я привыкла уходить от живых, не выясняя причин. С мёртвыми проще. Они не объясняют, и ты не ждёшь.
- Мне пора, - сказал Артём, берясь за ручку двери. - Вечером позвоню. Не бери трубку у незнакомых. И в дверь не открывай, если не ждёшь.
- Я никому не открываю. Ты же знаешь.
- Знаю. Поэтому и говорю.
Он снова обнял меня, неловко, через рычаг коробки передач, коротко на этот раз, и вылез под мелкий дождь. Я смотрела вслед. Светлая куртка прошла мимо аптеки и свернула не к остановке, где обычно ходят посетители бюро, а в тот же проулок между домами, откуда он появился, где сквозной двор и машину не видно с улицы.
Я осталась сидеть. Доела пирожок. Замёрзшие пальцы уже согрелись, и в голове стало тихо, как бывает после долгого рёва. Я достала из сумки рулетку, подержала, убрала. Достала пакетик с мятой. Он оказался пустым. Я проверила карманы: тоже пусто. Потом вытащила телефон и открыла журнал звонков.
Звонок Артёму занял сорок одну секунду. Я смотрела на цифры и пыталась вспомнить, что именно я ему сказала. Прокрутила в голове дословно. «Мне пришло одно письмо. Странное. Мне нужно, чтобы ты посмотрел. Не как следователь, просто как человек, который в этом разбирается». И всё. Ни слова про время. Ни слова про участок, про венки, про гроб, про банк.
А когда он сел ко мне в машину, до того, как я протянула ему телефон, до того, как показала хоть одну букву, он сказал: «Письмо в шесть двенадцать, да?»
Я тогда кивнула. Решила, что он угадал. Люди так делают: называют цифру наугад, а ты сама подставляешь.
Но он не сказал «рано». Не сказал «утром». Он сказал: шесть двенадцать.
Минута в минуту. Как знает человек, который сам нажал на кнопку «отправить».
Глава 6. Коробка из-под сапог
Коробка из-под сапог
Осталось 23 часа 20 минут.
Тамара Львовна вернулась из налоговой в два сорок, красная, злая и пахнущая валидолом. Она всегда такая после налоговой. Говорит, что там сидят люди, которые с живыми разговаривают хуже, чем мы с мёртвыми. Она стащила с головы вязаную шапку, швырнула на стол, поздоровалась с Валерием отдельно и только потом заметила меня.
- Деточка, - сказала она своим хриплым голосом, в котором за тридцать лет накопилось столько табака, что им можно было бы набить подушку. - А ну иди сюда.
Я подошла. Она взяла меня за подбородок двумя пальцами, как берут вазу, чтобы проверить, нет ли трещины, и повернула лицо к окну.
- Серая, - сказала она. - Как мартовский сугроб. Ты ела?
- Ела. Пирожок.
- Один пирожок - это не еда, это недоразумение. Иди домой.
- У меня венки.
- Венки без тебя разберёт Лика, а если не разберёт, то я их лично пересчитаю. Иди, поспи часа три, потом приезжай. В пять у нас Ковалёвы, вот к ним ты нужна. А сейчас ты никому не нужна, такая зелёная.
- Тамара Львовна, я не...
- Вера.
Она называла меня по имени очень редко. Для неё я была «деточка», как и все остальные, начиная от водителя Паши и заканчивая участковым. Когда она говорила «Вера», это был не приказ. Это было что-то вроде таблички «Не влезать».
Я взяла сумку. Лика проводила меня глазами, и во взгляде её промелькнуло что-то такое, чего я не успела разобрать. Может быть, сочувствие. Может быть, голод. Она ела третий эклер.
Дорога до дома заняла сорок минут. Серебристый «Логан» с трещиной на лобовом стекле полз по Коминтерна, как всегда, с достоинством, но без желания. Обогрев, разумеется, не включился. На мосту через Оку я, как всегда, не смотрела вправо. Я включила радио и сразу выключила. В салоне пахло мятой, химчисткой и прошлогодним мандарином, закатившимся под сиденье.
Я жила на Автозаводе, в девятиэтажке из серого кирпича, в однокомнатной квартире на восьмом этаже с видом на детскую площадку и гаражи. От подъездной двери до лифта девятнадцать шагов, от лифта до моей двери одиннадцать. Лифт поднимался со скрипом, будто возражал.
Дверь я открыла и сразу, по привычке, остановилась на пороге. Замерла и прислушалась. Квартира дышала так же, как всегда: холодильник, батарея, чей-то телевизор за стеной. Я всё сложила в голове: ботинки у порога стоят носками к двери, шарф висит на крючке, на столе кружка с засохшим чаем. Никаких изменений. Никто не приходил.
Но я всё равно прошла по комнате и проверила окно, шкаф, ванную, балкон. Это был не страх. Это был ритуал. В моей профессии мы много говорим про ритуалы, и я всегда считала, что человеку нужны они не меньше, чем венки.
Потом я села на край кровати и посмотрела на потолок, на жёлтый угол, память о соседях сверху.
В голове крутились слова с ленты: «Тебе, которая держала слово». Слова и подпись «Н.». И ещё карта, выписанная на женщину, умершую восемнадцать лет назад. Надежда Григорьевна Лавникова, девяносто второго года рождения.
Моего года рождения.
С моим отчеством.
Это не могло быть совпадением. Но и то, что это было что-то другое, я пока не понимала. Я привыкла к простым объяснениям, потому что в моём деле простые объяснения единственные, которые работают. Человек умер, потому что у него остановилось сердце. Всё остальное: судьба, предназначение, мучительные причины, которые нам рисуют родственники в слезах, это надстройка. Если в бюро приходит вдова и говорит, что муж умер от тоски, ты записываешь «ишемическая болезнь» и выдаёшь ей чай.
Я попыталась применить этот метод и к себе. Простое объяснение: у меня есть однофамилица, умершая подростком. Её личные данные утекли. Кто-то воспользовался. Просто мошенничество, которое поймали на дурацкой шутке.
Но почему тогда это «Григорьевна»?
Мой отец, Григорий Лавников, исчез в две тысячи первом. Не умер, не уехал, а именно исчез: вышел за хлебом и не вернулся. Мама рассказывала это так, будто речь шла о пропавшем зонтике. Мне тогда было девять. Я помню, как стояла в коридоре в тапках с зайцами, а мама снимала со стены его куртку, аккуратно, как снимают со стены икону, которую решили больше не вешать. Больше мы о нём не говорили. Ни фото, ни писем, ни единого упоминания. Я привыкла думать, что у некоторых людей просто нет отцов, как у некоторых нет аппендикса.
Но если у кого-то с таким же отчеством были те же год рождения и фамилия, значит, Григорий Лавников был не только моим отцом. У меня могла быть сестра. Единокровная, от другой женщины. Родилась в тот же год, может, в тот же месяц. Мало ли.
Версия была неприятная, зато хоть какая-то. Я встала и полезла на антресоль.
Коробку я вывезла из маминой квартиры три года назад, когда мама окончательно перестала узнавать собственную плиту и её пришлось отвезти в «Тихую гавань». Я тогда выгребла всё, что нельзя было выбросить: документы, письма, пару икон, зимние сапоги, которые она берегла сорок лет. Сапоги я отдала соседке. Коробка осталась. Коричневый картон, на крышке выцветшая надпись «Ralf Ringer, 38 размер», сбоку отпечаток чьего-то жирного пальца. Я никогда в неё не заглядывала. Знала, что внутри, и не хотела.
Знала я неправильно.
Я стащила её вниз, вытерла крышку от пыли рукавом, села на пол по-турецки, спиной к дивану, и открыла.
Сверху лежали бумаги. Мамина трудовая, свидетельство о браке с печатью, справка о рождении. Моя, кстати, справка. «Лавникова Вера Григорьевна, родилась 14 марта 1992 года». Я повертела её в руках. Бумага мягкая, с загнутыми уголками. Всё нормально. Всё моё.
Под бумагами я нашла стопку фотографий.
Они были стянуты резинкой, которая высохла и прилипла к верхнему снимку. Я аккуратно отлепила её ногтем, и от этого ногтя на глянце остался белый след, похожий на шрам. Резинка отвалилась. Снимки лежали рубашкой вверх, цветные, чуть выцветшие в розовое, как все плёнки девяностых.
Я взяла первый.
Две девочки лет пяти. В одинаковых синих платьях с белым воротничком, одинаково подстриженные под горшок, одинаково щурящиеся на солнце. Стоят на веранде дачи, держат одно ведро с клубникой на двоих. Рот открыт у обеих, обе что-то кричат, наверное, «мам, смотри». Обе без переднего зуба.
Я сидела, смотрела на этот снимок и не чувствовала ничего. Это важно. Я очень хорошо помню: сначала не чувствовала. Подумала, что, наверное, соседские дети. Мама иногда снимала детей в нашем дворе. А потом перевернула фото.
На обороте синей шариковой ручкой было написано маминым почерком, круглым и убористым, как у всех учительниц младших классов: «Верочка и Надюша. Клубника. 1997».
Я перечитала.
Перечитала ещё раз.
Потом положила снимок на пол очень осторожно, как кладут что-то горячее, и взяла следующий.
Те же девочки. Лет семи. На первом сентября, с гладиолусами, в белых бантах. Тот же дворовый клён на заднем плане. Следующий: пляж, обе в красных купальниках, мокрые, щербатые, один зонт на двоих. Следующий: Новый год, ёлка, обе в костюмах снежинок, и одна, кажется, плачет. Следующий: десять лет. Следующий: двенадцать.
Я перебирала их по одному. Сорок два снимка. Одинаковые носы, одинаковые брови, у обеих на левой щеке одна и та же ямочка, которая появлялась, только когда они смеялись по-настоящему.
Я всегда была одна.
Эта фраза пришла в голову сама. Я не думала её специально, она была давно заготовлена, лежала где-то на дне, как старая монета. Я всегда помнила, что была одна. Единственный ребёнок. Одна комната, один школьный портфель, одна кружка с цветочками. На каждом дне рождения за столом мама и я. Ни братьев, ни сестёр, ни двоюродных. Когда в школе заводили разговор о том, у кого сколько родни, я пожимала плечами и говорила: «У меня мама».
И все привыкли. И я привыкла.
Я достала рулетку.
Звучит нелепо, но я так устроена: когда мне плохо, я меряю. Сорок два фото разложила по полу в ряд, выбрала самое крупное, где обе девочки смотрели прямо в объектив, и приложила рулетку к снимку. Расстояние между зрачками у левой девочки: два с половиной сантиметра. У правой: два с половиной. Ширина носа: девять миллиметров у обеих. Высота лба одинаковая. Разрез глаз одинаковый. Ямочки в одних и тех же местах.
Близнецы. Однояйцевые. Те, о которых говорят «как две капли воды», и при этом никогда не уточняют, что вода-то одна.
Я прижала ладонь ко рту. На ладони остался запах мяты. Мята меня, как ни странно, успокоила, потому что мята была настоящая, сегодняшняя, из моего собственного пакетика.
Две девочки. Верочка и Надюша.
Одна из них была я.
Я всматривалась в снимок так, как мы всматриваемся в лица, чтобы подготовить их для прощания. Это умение: вглядеться в мёртвое лицо и увидеть, где оно ещё живёт. Здесь всё было наоборот. Я должна была узнать себя среди двух живых и не смогла.
Хуже того. Я поймала себя на том, что глазами тянусь к левой. К той, что слева на снимке. Мне казалось, что вот эта, с чуть наклонённой головой, вот это я. Это абсурд, потому что подпись на снимке, сделанная мамой, говорила обратное: «Верочка и Надюша», слева Верочка. А я Вера. По логике, левая и была я.
Но тянуло меня к правой.
Я не знала почему. Просто какое-то смутное «знакомо». Как знакомо бывает место, где ты был ребёнком, и вот ты входишь в подъезд и ноги сами идут на нужный этаж.
Я отложила и этот снимок. Руки у меня дрожали, поэтому следующие четыре фотографии я вынимала по очереди, как врач вынимает осколки.
Дальше все были такие же. Девочки на санках. Девочки у школы. Девочки на кухне, у обеих одинаковые чёлки, одна обнимает кота. Я кота помнила. Рыжий, наглый, по кличке Борис, пропал, когда мне было десять. Я помнила, как плакала и как мама меня утешала: «Он уехал в деревню». Я думала, что плакала одна. На фото плакали двое.
Что я вообще помнила о детстве? Если вдуматься, очень мало. Отдельные картинки: шершавая стена в подъезде, запах маминых духов «Красная Москва», кукла с оторванной рукой, школьная столовая. Кусочки. Я никогда не придавала этому значения: у всех детство в обрывках. Но сейчас, держа в руках стопку снимков, я вдруг поняла, что обрывки у меня все одиночные. Везде я одна. Девочка в тапках с зайцами в коридоре. Девочка на кухне перед тарелкой манки. И ни разу, ни в одном воспоминании, рядом никого не было.
Как будто кто-то аккуратно подчистил.
И ещё вдруг всплыло: в маминой квартире, в детской, стояли две кровати. Две железные кровати с шишечками, у одной стены. Одну мама всегда застилала покрывалом с оленями и говорила, что это «для гостей». Гостей у нас не бывало. Но застилала она каждое воскресенье. И две кружки на полке в ванной, две зубные щётки в стакане. Одну, всегда сухую, мама выбрасывала раз в полгода и покупала новую.
Для гостей.
В начале сентября я сидела у мамы в «Тихой гавани» и сорок минут молчала рядом с ней. Она спросила: «А ты чья?» Я ответила, что её. Она сказала: «Ну тогда ладно». И только когда я уже стояла в дверях, надевая куртку, она добавила мне в спину совершенно спокойным, трезвым голосом: «Скоро всё закончится, потерпи ещё немножко». Я решила, что она про осень. Про серость, про дожди, про то, что в интернате в октябре всегда тоскливо. Я кивнула и закрыла дверь.
Сейчас эта фраза вернулась и села на плечо, как ворона.
Я встала. Прошла на кухню, налила воды из-под фильтра, выпила стакан стоя. Вода была холодная и отдавала хлоркой. Потом налила ещё один. В ванной, не включая свет, подошла к зеркалу. Сумерки уже сползали на кафель, и лицо в стекле было серым, худым, с острым подбородком и чёрными волосами, убранными за уши. Тридцать четыре года. Круги под глазами, которые не берут никакие консилеры. Я прикинула расстояние между зрачками, пальцем от переносицы. Два с половиной. Нос. Лоб. Я улыбнулась себе, криво, через силу, и на левой щеке, у самого рта, появилась ямочка.
Я не улыбалась в зеркало лет десять. Забыла про неё совсем.
Потом вернулась в комнату.
Телефон на столе дёрнулся. Сообщение от Артёма: «Ты дома? Поела?»
Я посмотрела на экран и почему-то не ответила. Положила телефон экраном вниз, на диван, и вернулась к фотографиям.
Последние девять снимков лежали отдельно, в маленьком конверте из серой бумаги, склеенном по краю. Клапан был не заклеен, а заправлен, как заправляют письмо, которое хотят перечитывать. Я достала их.
На них были две шестнадцатилетние девочки. Уже не одинаковые платья: на одной зелёная майка, на другой жёлтый сарафан, у обеих распущенные мокрые волосы. Они сидели на берегу реки. Широкой, серо-голубой, с песчаной косой. Позади виднелась ржавая баржа. Оку я узнала бы где угодно: у неё особая форма берега, плоский, как стол, и вода чуть в зелень.
Я не люблю воду. Это не фобия, нет. Я просто не хожу к реке. Не плаваю, не сижу у воды, на мостах закрываю глаза. Однажды Лика позвала меня на Волгу, на набережную, на шашлыки, и я отказалась, наврав про мигрень. Лика решила, что я просто сухая, как таблетка, и больше не звала. Я никогда не пыталась разобраться, откуда это. Люди боятся высоты, пауков, кладбищ, я вот не люблю воду. Я спокойно хожу по кладбищам. Это единственное место, где мне не страшно.
Я перевернула верхний снимок.
«Последнее лето. Август 2008».
Числа не было. Только месяц и год.
Я стояла на коленях посреди комнаты и считала. Умерла восемнадцать лет назад. Две тысячи восьмой. Мне было шестнадцать. Как этим девочкам. Как девочке на банковской карте.
Лето две тысячи восьмого я помнила плохо. Это был единственный период, который я отдельно помнила как провал. Мама говорила: воспаление лёгких, тяжёлое, ты три недели лежала в больнице. Я помнила потолок, капельницу, запах хлорки и маму на стуле. Больше ничего. Ни выхода из больницы, ни дороги домой, ни начала одиннадцатого класса. Как будто месяц вырезали ножницами, а края склеили. Но сейчас, глядя на снимок, я не понимала: если я месяц лежала с воспалением, то кто тогда сидит на берегу реки в сарафане с мокрыми волосами?
Девять снимков. На одном обе девочки улыбаются в камеру, и ямочки у них на одинаковых местах. На другом одна из них стоит по колено в воде, смеётся, вскинув руки, и это единственное фото, где ямочки не видно, потому что лицо запрокинуто. На третьем сидят обнявшись. На четвёртом, пятом и шестом, видимо, снимала мама: девочки позируют с арбузом, с удочкой, с красным надувным кругом.
Седьмой снимок был сильно обрезан. Ножницами, по диагонали, неаккуратно, одним резким движением. Остался только левый угол: чья-то рука, лежащая на колене, и край сарафана. Остальное кто-то вырезал и унёс.
Восьмой был вырезан целиком. На его месте в конверте лежал аккуратный белый квадрат бумаги, сложенный вчетверо.
Девятый снимок я перевернула лицевой стороной и увидела одну девочку. Одну. Она сидела на берегу, одетая в чёрное, и смотрела не в камеру, а мимо. Фотография была сделана уже не мамой: слишком много неба, слишком криво. На обороте стояло только слово, и, судя по нажиму, написали его, не отрывая ручки от бумаги, в один приём.
«Прости».
Я долго держала его в руках. Никто ни у кого не просит прощения за фотографию. Если только не успел сделать что-то ещё.
Потом, не знаю почему, я вернулась к первой из шестнадцатилетних, той, где они вдвоём, и снова посмотрела на обратную сторону. Подпись мамина, привычная: «Верочка и Надюша».
Но теперь я заметила то, чего не видела раньше.
Это были не просто два имени. Под ними, прямо под каждым словом, виднелись следы другого написания. Буквы кто-то зачеркнул, и сверху прошёл более тёмной ручкой. Старая синяя паста ещё просвечивала сквозь чёрную, как проступает рисунок на мокрой бумаге. Я поднесла снимок к окну, наклонила под свет. Старое «Верочка» стояло там, где теперь было «Надюша». А старое «Надюша» там, где теперь «Верочка».
Имена поменяли.
Не на этом снимке одном. Я взяла остальные пять, подписанных на обороте. Два, три, четыре подписи, везде одно и то же. Кто-то когда-то, давно, аккуратно, терпеливо, по каждому снимку проходил и менял имена местами. Левая становилась правой. Правая левой. А потом это кто-то забыл, или не успел, или не смог, и на нескольких фото остались и старые, и новые.
Я не могла дышать. Ровно, глубоко, как учат на курсах: вдох на четыре, выдох на шесть. Не получалось. Воздух в комнате стал плотным, как кисель.
Это была мамина рука. Я знала её как свою.
Я выпрямилась, села на диван, вытянула ноги. В голове зашуршало, как в радиоприёмнике, когда ищешь станцию. Что-то вроде «не думай, не думай». Но думалось. Потому что другого выхода не было. Я профессионал. Я каждый день вижу бумаги, в которых одно имя вытесняется другим: ошибки в свидетельствах о смерти, перепутанные ФИО, исправленные от руки даты. В 99 случаях из 100 это просто ошибка. В сотом случае это что-то другое. Но я знала по опыту: даже в сотом случае человек обычно объясняет свои действия простыми причинами. Страх. Деньги. Горе.
Горе.
Я перевела взгляд на ту самую бумагу, сложенную вчетверо и лежавшую в конверте на месте вырезанного снимка. Развернула.
Это была квитанция. Старая, с рваным краем. Бланк «Ритуальные услуги», печать «Ново-Сормовское кладбище», штамп МУП. Сумма: четыре тысячи двести рублей. Вид услуг: «Погребение, захоронение в землю, оформление участка». Плательщик: Лавникова Зоя, моя мама. Строка «На кого оформлено»: Лавникова Надежда Григорьевна.
Дата: 14 августа 2008 года.
И внизу, мелкими цифрами, как всегда пишут на таких квитанциях: «Участок 41, место 17».
Я читала это и читала. Участок 41. Мой собственный участок. Тот, куда мне прислали приглашение. Тот, где сегодня утром Захар Белов молча показывал мне яму с ровными стенками и сырой глиной. Моё место было восемнадцатое. А семнадцатое, сказал мне Захар, занято.
Оно было занято восемнадцать лет.
Я вспомнила всё сразу, как вспоминают во сне: низкую чёрную оградку с пиками, толстый слой сосновых лап, мох на камне. Банку из-под огурцов со свежими астрами. Спину в брезентовом плаще, которой он закрыл от меня надпись. «Старая, никто не ходит, давно». «Ветром занесло». «Вера Григорьевна, не надо». Он знал. Он стоял рядом с могилой моей сестры и смотрел, как я меряю рулеткой соседнюю яму.
«Тебе, которая держала слово».
Рядом. Меня собирались положить рядом с ней.
Я подняла голову. За окном дети катались с горки. Один упал и закричал, мать побежала через двор, на ходу доставая из сумки салфетку. Обычная жизнь, скучная, живая, пахнущая мокрыми варежками. А у меня в руках лежала квитанция на захоронение моей сестры. Сестры, о которой я не знала. Сестры, которая, судя по фотографиям, была моим зеркальным отражением и которую кто-то потом вырезал из моей жизни по диагонали, ножницами, аккуратно и беспощадно.
Я встала, дошла до тумбочки у кровати и взяла телефон. Артём писал ещё: «Вер, ответь, пожалуйста. Волнуюсь». Я не стала читать до конца.
Вместо этого я открыла список контактов и нашла номер, который не набирала с прошлого Нового года. Контакт назывался «Тётя Рая (не брать трубку, если выпила)». Подписывала я его в шутку, но в каждой шутке есть процент правды: если она выпила, то трубку брать не стоило. А она выпивала почти всегда. Не по-чёрному, а красиво, по-балахнински, мелкими глотками из литровой банки, как другие пьют чай. Тётя Рая жила в Балахне, в доме с палисадником, где росли золотые шары, и считала, что любую неприятность можно переждать, если не вставать из-за стола. Если бы у горя был штаб, она командовала бы им с кухни.
Палец завис над кнопкой.
Из всех живых людей на этом свете остались трое, кто мог знать, что произошло в августе две тысячи восьмого. Мама, которая сидела в «Тихой гавани» и называла меня разными именами. Тётя Рая, сестра мамы. И я сама, которая ничего не помнила.
С мамой пока было нельзя. Я не представляла, как задать этот вопрос женщине, которая в сентябре не узнала собственную дочь, а сегодня вдруг должна рассказать, куда подевалась вторая.
Оставалась Рая.
Я нажала «вызов».
The free sample has ended.