Read the book: «Имена Фелисы»

Font::

Посвящается Пабло Лейве



Я жажду имя каждое прожить,

Каким издревле пламя мирозданья

Тела и вещи смертных наделило.

Хорхе Гайтан Дуран1


Меня заперли в прозе.

Эмили Дикинсон

Juan Gabriel Vásquez

Los nombres de Feliza

Published in agreement with Casanovas & Lynch Literary Agency, S. L. U.

© Juan Gabriel Vásquez, 2024

© Анна Беркова, перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке. Livebook Publishing LTD, 2025

I. Зима в Париже


В ту пору мои дни были заполнены мыслями о недолгой жизни Фелисы Бурштын. Стояла необычно теплая осень; по утрам я рано покидал свое временное жилище и отправлялся вдоль широких бульваров в сторону Монпарнаса – там Фелиса в молодости училась работать с глиной и там же она безвременно ушла из жизни четверть века спустя. Маршрут занимал двадцать минут: начинался около станции метро Ле-Гобелен, следовал мимо здания, где некогда жила художница и скульптор Камилла Клодель, и завершался у места моей работы – маленькой комнатушки, окно которой, затененное ветвями акации, выходило на улицу Гранд-Шомьер. На этой короткой улице – она целиком просматривалась из моей студии – располагалась Академия искусств: Фелиса училась здесь в пятидесятые годы; а стоило завернуть за угол и прошагать еще три-четыре минуты, как можно было оказаться перед рестораном, где она умерла в тысяча девятьсот восемьдесят втором. «Целая жизнь, заключенная в паре парижских кварталов», – думал я, проходя по этим улицам; меня не покидала необъяснимая уверенность, что только таким образом – часто глядя на то, на что смотрела она, – я смогу узнать, почему Фелиса так рано ушла из жизни, всего в сорок восемь лет, и вдобавок так далеко от родины, в восьми тысячах километров от нашей страны, которую она всегда любила, несмотря на все пережитые страдания.

Но вскоре я пришел к выводу, что понять Фелису – задача не из легких. Но с ней вообще ничего легкого и не предполагалось. Сложности начинались уже с самого ее имени – новым знакомцам оно было настолько не по зубам, что она была вынуждена постоянно давать какие-то пояснения, исправлять орфографию, сокрушаться над ошибками – уже неисправимыми – в заголовках газетных статей, или же стремилась всем и каждому изложить длинную историю своей семьи, и все ради того, чтобы под конец категорично заявить: мол, нет на свете более чистокровного колумбийца, чем она, невзирая на запутанную генеалогию и зашкаливающее количество согласных в фамилии. Не было простым и легким ни одно событие в ее жизни: не были легкими ни заблуждения, ни удачи; ни любовь, ни ненависть; не были простыми ни провалы, ни недооцененный успех. Жизнь Фелисы напоминала легенду, но легенду эту создавала она сама: своей вызывающей свободой, которую многие воспринимали как оскорбление, двусмысленными и туманными ответами на вопросы журналистов – казалось, ничто не доставляет ей большего удовольствия, чем сбивать их с толку, – и, в первую очередь, выходящими из-под ее сварочного аппарата творениями, прихотливо перекрученными металлическими формами или же загадочными конструкциями: они словно бросали вызов зрителю, вместе с тем приводя его в смятение. Никто не мог понять, почему эти фигуры, даже отдаленно не напоминающие человеческие, способны вызывать то сострадание, то гнев, то смех, то вожделение, как привычные нам античные скульптуры, высеченные из каррарского мрамора.

Порой, проходя по улице, где находилась Академия, я замедлял шаги напротив двери, закрытой для любого, кто не был ее учеником или учителем. Фасад здания с огромными прозрачными окнами украшало множество мраморных табличек с именами мастеров ушедшей эпохи, словно они еще жили и работали в наши дни, – Влерик2, Брайе3, Жером4, Артозул5; центральное место среди них занимало – золотыми буквами на сером фоне – имя наставника Фелисы, Осипа Цадкина6, а ниже скромно значилось: скульптор. Неизвестно, сколько раз Фелиса ступала по этому тротуару, сколько раз останавливалась у этих гигантских окон, но в какой-то миг той осенью я начал представлять себе, как она размашистым шагом проходит через узкую дверь, как громко хохочет – ее смех еще долго отдается эхом; она не ведает, что умрет в паре кварталов отсюда, в русском ресторане, в окружении пятерых человек, которые ее любили. И вот я стою здесь, в маленькой студии на той же улице, что и Академия, спустя сорок один год и восемь месяцев после смерти Фелисы; моя жизнь протекала под знаком ее жизни, я думал о ней по шесть, десять, четырнадцать часов в сутки, старался яснее разглядеть ее, внимательно смотрел то ли на нее саму, то ли на ее призрак: в общем, воображая ее так, как если бы мне предстояло изваять ее в глине. Конечно же, у меня было подспорье: на рабочем месте скопились груды фотографий и документов, рассказывающих о Фелисе, своеобразных посланцев из прошлого, с чьей помощью я шаг за шагом реконструировал ее жизнь; в моей памяти были свежи беседы – долгие часы бесед – с людьми, окружавшими ее в те годы, а особенно с человеком, который был мужем Фелисы на момент ее смерти: с Пабло Лейвой.

Мы познакомились в Боготе за полгода до моего приезда в Париж. Он пригласил меня к себе, в квартиру на Восточных холмах, чтобы рассказать о последних днях, проведенных с Фелисой – точнее о тех днях, когда они жили вместе в Париже, не подозревая, что их время на исходе. Вот уже несколько лет Пабло писал статьи о проблемах окружающей среды, сколь компетентные, столь и воинствующие; он был одержим этой борьбой и считал ее делом своей жизни. Печатался он и в газете «Эспектадор»7, издании, где я какое-то время вел авторскую колонку; таким образом, его лицо – вернее, размытая фотография на газетной бумаге – было мне отчасти знакомо. В свои восемьдесят три года он продолжал носить бороду, которой обзавелся еще в далекой юности и которая сейчас выглядела уже не такой густой и к тому же изрядно поседела. Пабло вежливо приветствовал меня из кресла-качалки; на столе перед ним красовались две бронзовые фигуры – я незамедлительно узнал их – творения Фелисы Бурштын. И вот там, в присутствии этих молчаливых свидетелей иной эпохи, он предался воспоминаниям о женщине, по-прежнему присутствовавшей в его жизни, пусть и не самым очевидным образом.

Но воспоминания – особенно болезненные – не возникают как по волшебству только от того, что мы их призываем; нет, их нужно обхаживать и лелеять, словно пугливых зверюшек, которые не осмеливаются подойти поближе; а порой приходится использовать приманку, чтобы вызвать их из норы. Мне хотелось бы попросить у Пабло прощения за то, что я заставил его вызывать в памяти горькие моменты – ведь никто не обязан изо всех сил удовлетворять чужое любопытство, – но прежде всего за то, что я нарушил священное право человека на забвение. Был ли я непрошенным гостем, беззастенчиво вторгшимся в его дом, чтобы узнать о Фелисе Бурштын, точнее, узнать ее, насколько это представлялось возможным, или узнать ее настолько глубоко, чтобы начать видеть мир ее глазами? В любом случае, я понял, что во время нашего разговора Пабло вспоминает некоторые вещи впервые за долгие годы, и было очевидно, – казалось, он наощупь подыскивает слова, закрывая глаза, словно их жжет невидимое пламя, – каких усилий стоит ему этот труд. «Нет, это я не слишком хорошо помню», – не раз извинялся он. Или: «Я еще должен подумать». Но ни единого раза он не сказал: «Об этом я говорить не хочу».

На протяжении двух последующих месяцев упрямо-уклончивая память Пабло начала потихоньку раскрывать свои секреты. Тем временем я устраивался в съемной квартире в Париже, чтобы продолжить свои изыскания, беседовал с другими свидетелями жизни Фелисы, добывал информацию и собирал документы; обитая зеленым сукном доска над моим рабочим столом постепенно покрывалась старыми газетными вырезками и черно-белыми фотографиями, а мы с Пабло возобновили общение уже в эпистолярном жанре, в лучших традициях старинных романов. Он отправлял мне длинные файлы в Word, рассказывая не только о том, чем я интересовался, но и о том, о чем я не спрашивал, а зачастую и сам присылал вопросы, смысл которых сводился к одному: чего я искал в наших беседах? В какой-то момент он спросил в лоб: «Что ты хочешь узнать?». Я мог бы изобрести красноречивые аргументы, оправдываясь давнишней страстью к изучению своевольных сил истории и политики, вернее того, как эти силы пагубно вмешиваются в нашу частную жизнь. Но я не стал этого делать. Я рассказал Пабло о своем первом визите в Париж в тысяча девятьсот девяносто шестом; о непонятной болезни – она подкосила меня через несколько месяцев, об ошибочных диагнозах и беспокойстве врачей. Поведал я и том, как в те дни, преисполненные неуверенности в будущем, начал читать недавно изданную в Колумбии книгу: она приехала в моем чемодане вместе с пятью романами Фолкнера, четырьмя – Варгаса Льосы8 и дурно отпечатанным трехтомником Борхеса. Наверное, то, что мы читаем в трудные периоды своей жизни, влияет на нас особым образом; во всяком случае, именно так и произошло с этим томиком, который сопровождал меня в бесконечные часы ожидания в разнообразных медицинских кабинетах или во время долгих поездок на метро; я выбрал его среди прочих, потому что это был сборник коротких текстов, что позволяло читать урывками, когда внимание отвлекалось на совершенно другие события. Назывался он «Газетные заметки», на обложке красовались крылья бабочки; в нем были собраны тексты авторских колонок Габриэля Гарсиа Маркеса, опубликованные с тысяча девятьсот восьмидесятого по восемьдесят четвертый год. Одна из этих заметок, датированная двадцатым января восемьдесят второго года, начиналась сообщением:

«Колумбийская художница и скульптор Фелиса Бурштын, находившаяся в изгнании во Франции, умерла от печали в десять часов пятнадцать минут вечером в прошлую пятницу, восьмого января, в одном парижском ресторане».

Мне было двадцать три года, и я не знал, кто такая Фелиса Бурштын. Уже тогда мне стоило бы задать себе вопросы, которые я начал задавать только со временем: почему она жила в изгнании, почему во Франции, и почему Гарсиа Маркесу было так много о ней известно? Но в тот миг мелькнувший в моей голове вопрос – без него, вероятно, не возникли бы и другие, тот самый первоначальный вопрос, который не давал мне покоя все двадцать семь лет, минувшие с той поры, – был совсем иным.

– Почему от печали? – спросил я Пабло. – Вот что мне нужно знать. Почему Фелиса страдала от печали, да еще так сильно, что умерла?

В конце сентября Пабло на несколько дней выбрался в Париж. Здесь он провел судьбоносные годы своей молодости еще до того, как встретился с Фелисой: в двадцать четыре года он приехал сюда с дипломом инженера-химика в кармане, получив за академические заслуги щедрую стипендию от нескольких колумбийских спонсоров, таких как Банк Республики и Национальная федерация производителей кофе. Вместо того, чтобы отправиться в Соединенные Штаты, как поголовно поступали все представители его поколения, он предпочел Париж; этот город проигрывал географически за счет огромного расстояния от Колумбии, но был куда ближе Пабло по темпераменту. Здесь он завершил образование и получил докторскую степень в области, определившей всю его дальнейшую жизнь; здесь же он присутствовал при уличных боях революции тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года и даже не раз помогал студентам, получившим ранения в столкновениях с полицией; сам же он, однако, участия в протестах не принимал, поскольку именно в то самое время обнаружил у себя врожденную аллергию на любого типа насилие.

– Знаешь, как крепка моя связь с Парижем? – спросил он по телефону. – Здесь я впервые отрастил бороду. И смотри-ка, ношу до сих пор.

Мы договорились встретиться в «Кафе дю Метро», заведении на бульваре Сен-Жермен. Место это выбрал я, и тому имелось весьма простое объяснение: оно находилось в двух шагах от улицы Рю-де-Бьевр, где в свое время жили Пабло и Фелиса. В этом кафе однажды вечером, плавно перетекшим в ночь, на террасе за круглым маленьким столом – где одни соседи сменялись и сменялись другими, как в игре «музыкальные стулья», перед неумолимо растущей вереницей пустых кофейных чашек, которые со временем уступили место бокалу белого вина, – мы погрузились в решение задачи, заведомо невыполнимой: восстановить прошлое, эту неудобную территорию, существующую лишь в тот момент, пока мы о ней говорим. Небо над головой очистилось от облаков и изменило цвет, зажглись фонари, и их свет по-новому заиграл на лицах людей, а мы продолжали сидеть там – два человека, разделенные четырьмя десятилетиями жизненного опыта: я слушал рассказ Пабло с неослабным вниманием, словно в нем скрывалась тайна, неизмеримо важная для моего собственного существования, а он вспоминал – настолько подробно, насколько мог, – ту январскую пятницу, которую столько раз мечтал предать окончательному забвению.

Когда мы вышли из кафе, уже опустилась ночь.

– Мы часто ходили по этим тротуарам, – сказал Пабло. – Можно сказать, это был наш квартал.

Мы влились в вечерний поток пешеходов, наслаждавшихся еще не остывшим воздухом той необычайно теплой осени, и направились к перекрестку с Рю-де-Бьевр, как если бы это само собой подразумевалось.

– Дом двадцать пять, – произнес Пабло. – Честно говоря, давненько я сюда не заглядывал.

В нашей беседе Пабло упоминал о необычной особенности этого здания: прямо напротив располагалась личная резиденция президента Франсуа Миттерана9. Пабло с Фелисой время от времени встречали его около дома – обычное дело при близком соседстве, – и не раз смотрели на него из своего окна на втором этаже. Когда мы подходили к дому двадцать пять, мне захотелось убедиться, действительно ли дверь особняка Миттерана видна оттуда; и не потому, что у меня возникали сомнения в точности воспоминаний Пабло, а скорее потому, что я никак не мог избавиться от извечной журналистской привычки проверять все на свете, включая даже несущественные на первый взгляд детали; мне казалось, будто непочтительное отношение к мельчайшим истинам мира чувств способно низвергнуть всю человеческую жизнь – в данном случае жизнь Фелисы – в геенну лжи.

Рю-де-Бьевр – короткая и тесная улочка – начинается от бульвара Сен-Жермен и заканчивается у реки; тротуары там такие узкие, а машины проезжают так редко, что люди предпочитают ходить прямо посреди мостовой.

– В то время здесь все было перекрыто из соображений безопасности, – сообщил Пабло, когда мы оказались на месте. – В начале и конце улицы стояла пара вооруженных жандармов, пропускали только тех, кто здесь жил. В первые дни у нас спрашивали документы, а потом уже стали узнавать и пускали так.

И там, в доме номер двадцать пять, в этой квартире на первом этаже – как принято считать у французов10, – Фелиса проснулась в ту январскую пятницу, которой суждено было стать последним днем ее жизни. На узком фасаде здания умещалось всего по два окна на этаж, каждое обрамляли белые деревянные наличники, а за стеклом виднелись полуоткрытые шторы. И вот я стоял там, на погруженной в ночной сумрак улице, почти сорок два года спустя, и думал о той женщине; я хотел рассказать ее историю, пытался понять, чем она занималась утром своего последнего дня; вернее, я задавался вопросом, как начинает свой последний день человек, переживший подобное тому, что выпало на долю Фелисы. Пабло же, не догадываясь о моих мыслях, указал на два окна своей бывшей квартиры.

– Они плохо закрывались, – сказал он. – Из щелей сильно дуло. Я помню это потому, что все постоянно твердили, будто та зима была одной из самых холодных за последние годы. А тот день вдобавок оказался самым морозным за всю зиму. Да, это тоже помню: в газетах писали, что ночью ожидается снегопад.

Но им нравилась эта квартира. Тогда было трудно найти жилье. Фелиса приехала в Париж одна, за два месяца до приезда Пабло; хотя она знала нескольких местных колумбийцев, никто не потрудился ей помочь. А вот поддержала ее, напротив, Пайя Контрерас, чилийка, ставшая легендой среди латиноамериканских беженцев, поскольку неотлучно находилась рядом с Сальвадором Альенде во время штурма Ла-Монеды, будучи его секретаршей и любовницей11. Пока соотечественники засыпали Фелису пустыми обещаниями или лицемерными выражениями сочувствия, а порой и попросту прятались от нее, опасаясь, что их имена могут с ней связать, Пайя повела себя как настоящий друг, хотя их знакомство и не было таким близким, как с остальными собратьями по несчастью. Конечно, Пайя пережила катаклизм государственного переворота; на чужбине она оказывала содействие бесчисленному множеству чилийцев, бежавших от Пиночета12, и была способна понять человека, который или потерял свою страну, или которого изгнали власти, или который сам отправился в ссылку, чтобы избежать чего-нибудь похуже. Таким образом, Фелиса нашла приют в доме Пайи и уже оттуда начала поиски жилья. Каждое утро она ходила к телефону-автомату на углу, чтобы не вводить свою хозяйку в расходы, и звонила по объявлениям, пока не заканчивались монеты. А потом отправлялась куда глаза глядят, стараясь развеять свою печаль на столь хорошо знакомых улочках в ожидании приезда Пабло.

Тем временем к нему судьба оказалась более снисходительна. К концу ноября он по-прежнему оставался в Боготе, разбираясь со всем необходимым для их скорейшего воссоединения – работал на износ, экономил на всем, чтобы купить дорожные чеки, решал, как поступить с домом, где они прожили вместе последние двенадцать лет, подписывал любой контракт, лишь бы урвать пару лишних долларов, – и каждый день вставал с мучительной тревогой из-за того, что Фелисе пока не удалось найти жилье для двоих. Он поднял связи, звонил всем знакомым, кто имел хоть какое-то отношение к Франции, и в конце концов вышел на Кларису Руис – молодую колумбийку, жительницу Боготы, которая некогда училась у Фелисы живописи. Клариса и вспомнила про эту квартиру; владельцем числился какой-то аргентинский художник. Он сдавал ее: брат Кларисы, Педро, жил там какое-то время, но недавно покинул Париж и вернулся в Колумбию. Начались звонки, были получены необходимые рекомендации, и в итоге аргентинец согласился сдать квартиру им. Они даже ни разу не встречались лично. Знали только, что он автор чудовищной росписи, занимавшей всю стену от входной двери до выходившего на улицу окна, огибая камин; из любой точки она назойливо бросалась в глаза. На ней в синих и серых тонах был изображен морской прибой, или его убогое подобие, и Фелиса от всей души возненавидела эту мазню с первого взгляда.

– Она всегда говорила, что закрасит эту стену или напишет что-нибудь поверх, – рассказывал Пабло. – Или, по крайней мере, занавесит эти волны простынями. По ее словам, это единственный выход, если мы планируем сколь-нибудь надолго здесь задержаться.

Казалось, эта квартира существует в иной вселенной. Такое впечатление создавала пустынная улица, глубокая тишина, дом президента Франции. Если бы шесть месяцев назад, до перевернувших их жизнь событий, кто-нибудь сказал, что они поселятся здесь, это предположение выглядело бы абсурдным и даже нежелательным. В Колумбии близость к власть имущим обернулась разочарованием: лучше держаться от них подальше, лучше не попадать в их гравитационное поле. Какую пользу извлекла Фелиса, какую пользу извлекли они оба из того, что вращались во влиятельных кругах? В друзьях у Фелисы числились несколько кандидатов в президенты и самые знаменитые в стране журналисты, но при этом она все равно очутилась в этой квартирке на Рю-де-Бьевр с жутковатой настенной росписью и щелястыми окнами; они зажили новой жизнью, которую себе не выбирали, словно отбывая наказание за неведомо какое преступление. Глядя из окна на дом на другой стороне улицы – с черепичной крышей, деревянной дверью, полукруглым козырьком над входом и этим президентом внутри, – Пабло и Фелиса порой воображали, как он сам смотрит из своего окна на улицу Рю-де-Бьевр, в безопасной темноте гостиной, как в одиноких мыслях он борется с собственными печалями, возможно не зная, ни кто его соседи напротив, ни по какому стечению обстоятельств они поселились на той же улице, ни по какой причине его правительство облагодетельствовало их единственной за долгое время хорошей новостью.

Но дело обстояло именно так. Министерство культуры предложило Фелисе творческую стипендию, мастерскую, где можно работать над скульптурами – масштабными, требующими простора, – и возможностью где-нибудь и когда-нибудь устроить выставку. Чудо свершилось благодаря заступничеству Режиса Дебре13, самого известного философа французских леваков, друга Че и Фиделя Кастро, советника Миттерана по всем вопросам, связанным с Латинской Америкой; а если Дебре ходатайствовал за Фелису, то это, в свою очередь, наверняка случилось благодаря Габриэлю Гарсиа Маркесу, который для Фелисы выступал в роли ангела-хранителя. Ангел Габриэль, архангел Гавриил. Габо14. Не старый еще господин, с огромными крыльями. Пока Пабло и Фелиса жили на Рю-де-Бьевр, они не единожды в шутку обсуждали, как при следующей встрече представятся Миттерану, и всякий раз спрашивали себя, что бы с ними сейчас было, если бы не помощь Габо. Так они его называли; собственно, так называли его все соотечественники, даже если были с ним незнакомы. А вот Мерседес15 Пабло и Фелиса никогда не называли «Габа», как делали многие: Пабло всегда обращался к ней полным именем, а Фелиса – сокращенным «Мерсе», но и то только наедине. И в ту пятницу восьмого января самым важным пунктом в их планах – на него отводилось особо долгое время – значился ужин с супругами Маркес. Мерседес звонила еще две недели назад: скоро они будут в Париже, очень хотят встретиться с обоими – с Пабло и Фелисой, особенно с Фелисой, поэтому приглашают в ресторан.

– Расскажешь нам, как дела, что вообще происходит, мы хоть в курсе будем, – сказала Мерседес. – Габо сойдет с ума, если не поговорит с тобой, а заодно сведет с ума и меня.

В ту пятницу Фелиса заметно волновалась по поводу предстоящего ужина. Пабло вспоминал, что она встала очень рано, раньше обычного; это не раз случалось за прошедшие трудные месяцы, однако Пабло показалось, что на этот раз причина крылась не в привычных заботах. Может, виной тому холод, коварный холод зимнего утра – казалось, за последние дни он настолько угнездился в их теле, что от него никогда не удастся избавиться. Но в таком случае почему Фелиса не осталась в теплой постели? Почему предпочла ждать рассвета в маленькой сумрачной гостиной, глядя в окно со второго этажа, словно в ожидании чего-то важного, какого-то озарения или события? Там Пабло ее и застал тем утром. Он проснулся, понял, что ее нет рядом, и забеспокоился, как часто бывало. Когда Пабло нашел ее, Фелиса стояла у окна, так близко к рассохшимся рамам, что, обнимая ее, он почувствовал ледяной сквозняк, от чего кожа сразу покрылась мурашками. Пабло перевел взгляд на темное январское небо: день еще не занялся, и видна была лишь грязно-серая пелена, отражавшая желтоватые огни спящего города. Да, все верно: к ночи пойдет снег.

– Что случилось? – спросил он Фелису. – Почему ты так рано вскочила?

– Да вот, думаю, – откликнулась она. – А так как спал? – А потом: – Опять все отклеилось.

Пабло нашарил выключатель и зажег свет в гостиной.

– Ну-ка, – сказал он, – что тут случилось?

Подойдя к окнам, он осмотрел малярную ленту, которой пару дней назад заделывал щели в рамах. В этом проблема старых окон: их столько раз красили, чтобы скрыть сколы и заусенцы древесины, что они перестали должным образом закрываться; ветер сотрясал их и раскачивал, отчего даже через самые маленькие щели в комнату пробирались все призраки зимы. Пабло нашел ролик скотча в кухонном ящике и заделал все заново, хотя прекрасно знал – они оба прекрасно знали, – что у Фелисы всегда намного лучше получалось работать руками.

– Эту гостиную невозможно натопить, – произнесла она. – Терпимо только в спальне.

– А тут еще и камин, – добавил Пабло.

– Да, – подхватила Фелиса. – Торчит без толку, только место занимает.

Камин был замурован, как темница злокозненного духа. Им уже объяснили, что это новое правило в городском законодательстве, но и Пабло, и Фелиса отлично помнили другие времена, когда в Париже позволялось разжигать яркое и щедрое пламя. Сейчас же все изменилось: пользоваться камином запрещено, и никого не волнует, что жильцы умирают от холода в своих старых домах с плохо пригнанными окнами.

Но мысли Фелисы были заняты совсем другими вещами.

– Сегодня мы идем с ними на ужин, – сказала она. – Хочу сделать им подарок. Чтобы как следует отблагодарить. Чтобы они поняли, насколько я признательна.

– Они и так знают, – ответил Пабло.

– Хочу вручить им нечто особенное, – продолжала Фелиса. – Но не могу придумать что.

Пабло вздохнул, и в воздухе зависло призрачное облачко пара.

– Я же привез малышек, – напомнил он.

Речь шла о серии бронзовых фигурок размером с ладонь; их очертания смутно напоминали человеческие. Фелиса работала над ними много лет назад, и они всегда ей очень нравились. Округлой формы, тщательно отполированные, они напоминали образцы примитивного искусства, но вместе с тем брали за душу: словно беззащитные малютки, которых хочется холить и лелеять. Она просила Пабло привезти их в Париж, чтобы они помогали ей сохранить связь с родиной; примерно таким же образом, как в детских сказках заплутавшие в лесу дети находят дорогу домой по хлебным крошкам.

– Да, неплохая мысль, – произнесла Фелиса.

– Так они будут в надежных руках, – поддержал Пабло. – Кому, как не Габо, их доверить?

Фелиса через силу улыбнулась.

– Решим вечером, – заключила она. – Ладно, я в душ. Может, горячая вода хоть немного приведет меня в чувство. – Она кивнула в сторону окна. – Можешь уже погасить лампу. Наконец-то, черт побери! Мне уже казалось, что никогда не рассветет.

* * *

По моим сведениям, восьмого января тысяча девятьсот восемьдесят второго года солнце взошло без семнадцати минут девять. Когда я показал эту запись Пабло, он подтвердил:

– Да-да, помню. Восход был очень поздно. Фелиса сказала: наконец-то, черт побери! А я тогда размышлял совсем о другом. Сидел себе в гостиной, варил кофе, пока Фелиса принимала душ, и думал только, что уже, слава богу, пятница, что заканчивается неделя. Потому что мы оба совершенно вымотались.

Но речь шла не только о накопившейся усталости или напряжении или жадном стремлении к новой жизни. Пабло неожиданно для себя радовался тому, что шла к концу первая неделя нового года, потому что она оставляла еще больший зазор между ними и годом прошедшим. В какой-то миг он назвал его «annus horribilis»16, на что Фелиса ответила:

– Не надо тут приукрашивать его латынью. Это был попросту говенный год.

Хорошо, что он остался позади. Они возлагали большие надежды на смену календаря – вполне допустимое суеверие: планета завершила оборот вокруг звезды, и с началом очередного витка фортуна ее обитателей наверняка изменится к лучшему. Даровано разрешение космоса на начало новых свершений, сама вселенная освобождает нас от тяжкого бремени… Пабло никогда не удавалось избавиться от упрямого голоса разума, ему было сложно воспринимать мир в магическом ключе; Фелиса же успела вспомнить «кабаньюэлас» – народный обычай рассматривать каждый из первых двенадцати дней года как предсказание на соответствующий месяц. Первое января выдалось спокойным: они провели его, не вылезая из постели, – приходили в себя после бурного празднования накануне и последующей долгой прогулки до дома по пустынному Парижу.

– Так и будет целый месяц, – заявила Фелиса. – Только мы вдвоем, и никаких посторонних. Ты со мной, я с тобой, и пусть весь мир катится к чертям!

Она казалась довольной, пожалуй, даже безмятежной, но Пабло не мог отделаться от ощущения, будто за эти месяцы – за несколько месяцев разлуки – в Фелисе произошли какие-то неявные и неуловимые изменения.

Он подумал об этом уже в аэропорту, в день приезда в Париж; выйдя наконец в зал прибытия, он сразу увидел Фелису: она бежала к нему, расталкивая встречающих, а потом обняла так крепко, как утопающий хватается за своего спасителя. Пабло осознал, насколько им недоставало телесного контакта, поцелуя; а затем заметил, что она похудела и побледнела, хотя подобное впечатление могло оказаться обманчивым, когда прошло столько времени; но вот что точно не могло быть ошибкой – это несходящая с лица Фелисы легкая тень грусти. Она перестала хохотать, как хохотала прежде, издавая такие звонкие рулады, что окрестные собаки бросались врассыпную, а сонные пьяницы незамедлительно трезвели; приятели-поэты не единожды слагали романсы о ее смехе, который сейчас сменился несколько кривоватой улыбкой, лишь изредка приоткрывавшей зубы; человек, не знакомый с Фелисой, принял бы эту гримасу за выражение скепсиса или душевной черствости. Но Пабло понимал, что причина проста: Фелиса лишилась иллюзий. Столько людей, называвших ее другом, повернулись к ней спиной, под любым предлогом избегали общения и молчали тогда, когда она так нуждалась в их помощи… Наверное, отчасти вина лежит и на ней самой: Фелиса всю жизнь помогала другим, не дожидаясь, пока ее попросят, и, возможно, полагала, будто и люди поступят так же по отношению к ней. Но никто не протянул ей руки, и Пабло, приехав в квартиру на Рю-де-Бьевр, обнаружил, что скудость и нужда оказались серьезнее, чем он мог себе представить. В холодильнике угасали остатки вареного яйца и пара горбушек, которые явно давно просились в мусорное ведро, а на узком столе в гостиной подсыхали акварели, написанные Фелисой в последние дни. Пабло порадовался, что ей удалось сосредоточиться на работе, но потом он заметил, что рисовала она разведенным кофе, – чтобы не тратиться на краски.

– Я уже не понимаю, кого считать друзьями, – делилась она. – Уже не понимаю, кто из них настоящий, а кто нет. С некоторыми я виделась, другие здороваются со мной как ни в чем не бывало и говорят, что встретимся на днях, что нужно же что-то делать. А потом о них ни слуху, ни духу. Словно я какая-то зачумленная, клянусь, они будто боятся меня! Порой еще проявляются те, кто сам бедствует, и я все понимаю, но те, кто мог бы помочь… Я знаю людей, живущих в «hótels particuliers»17, они могли бы поселить меня у себя и целыми днями со мной даже не пересекаться. Но нет, куда там! Словно я способна их заразить, притащить с собой Колумбию в их парижские особняки. А еще происходят какие-то странные вещи, очень неловкие. Как, например, с Хатемами.

1.Пер. Б. Ковалева. – Здесь и далее примеч. пер.
2.Жозеф Франсуа Робер Влерик, известный как Роберт Влерик (1882–1944) – французский художник и скульптор.
3.Ив Брайе (1907–1990) – французский художник и литограф, один из основателей Парижской школы – интернационального сообщества художников, обосновавшихся в Париже с 1900 до 1960 годов.
4.Жен-Леон Жером (1824–1907) – французский художник и скульптор, представитель академизма и ориентализма.
5.Рене Артозул (1927–2015) – французский художник.
6.Осип Алексеевич Цадкин (1888–1967) – французский скульптор-авангардист; также художник, поэт и мемуарист, уроженец Витебска.
7.«El Espectador» – старейшая национальная газета в Колумбии, основана в 1887 году.
8.Марио Варгас Льоса (1936–2025) – перуанский прозаик и драматург, лауреат Нобелевской премии по литературе, один из столпов современной латиноамериканской прозы.
9.Франсуа Морис Адриен Мари Миттеран (1916–1996) – французский государственный и политический деятель, один из лидеров социалистического движения, 21-й президент Франции с 1981 по 1995 годы.
10.Во Франции отсчет этажей начинается со второго, первый этаж – это нулевой уровень.
11.11 сентября 1873 года в Чили произошел военный переворот, в результате которого было свергнуто правительство Народного единства. Президент Сальвадор Гильермо Альенде Госсенс (1908–1973) покончил с собой в резиденции Ла-Монеда. Мириа «Пайя» Контрерас (1927–2002) – личный секретарь президента.
12.Аугусто Хосе Рамон Пиночет Угарте (1915–2006) – чилийский государственный и военный деятель, генерал-капитан. Пришел к власти в результате военного переворота 1973 года.
13.Режис Жюль Дебре (родился 1940) – французский левый философ, политик.
14.Габо – сокращение от Габриэль, так обычно именовали Габриэля Гарсиа Маркеса его друзья.
15.Мерседес Барча Пардо (1932–2020) – жена Габриэля Гарсиа Маркеса.
16.Чудовищный год (лат.).
17.Hótel particulier (фр.) – городской богатый частный дом, снабженный оградой, внутренним двором и зачастую комплексом вспомогательных построек, то есть особняк или городская усадьба.
Age restriction:
16+
Release date on Litres:
28 November 2025
Translation date:
2025
Writing date:
2024
Volume:
313 p. 6 illustrations
ISBN:
978-5-907784-67-3
Download format: