Read the book: «Другие ноты»

Font::

Редактор: Наталья Нарциссова

Издатель: Павел Подкосов

Главный редактор: Татьяна Соловьёва

Руководитель проекта: Мария Ведюшкина

Художественное оформление и макет: Юрий Буга

Корректоры: Елена Рудницкая, Юлия Сысоева

Верстка: Андрей Ларионов

Иллюстрации на обложке: Getty Images

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

© Х. Побяржина, 2024

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2024

* * *

Татьяне Соловьевой, которая спросила: есть ли в работе еще какой-нибудь текст? – и я соврала, что да

На самом деле каждый из нас – театральная пьеса, которую смотрят со второго акта. Все очень мило, но ничего не понять.

ХУЛИО КОРТАСАР. ИГРА В КЛАССИКИ


69

Чайки взмывают вверх, обретая легкость и стройные фигуры-галочки, а приземлившись, втягивают головы, как тот тучный дядюшка, визуально лишенный шеи, у которого мы покупаем сливы, сытые и чопорные птицы расхаживают вдоль берега, визгливо перебраниваясь между собой. Море невинно пускает белые пузыри, кружевом пены оточает темную прибрежную гальку. Бесстрастные тела, подобно древним каменным истуканам, невозмутимо подставляют себя солнцу, сидя и лежа, иногда стоя, не шелохнувшись, устремляя взор прямиком в вечность, за линию дымчатого горизонта. Он кажется книжной абстракцией – в зыбком мареве акварелью растекаются пики гор.

Алькан – Эскиз № 15. Tempo giusto. Весело и торопливо Ида делает два неверных шага, путается в собственных ногах, падает на песок розовыми пятками вверх. У меня ухает сердце.

Поднимайся, вот так, вот умница!

Навстречу семенит симпатичный кудрявый блондин лет четырех и элегантно бросает к ее ногам зеленый совочек. Его мать в оранжевом купальнике, похожая на белоногую креветку из рыбной тарелки, которую мы берем на ужин, дремлет на соседнем шезлонге. Строительство песчаного замка – увлекательное и всепоглощающее занятие. Пожалуй, песок здесь слишком сухой, ничего у блондинчика не выйдет. К тому же скоро полдень, под ногами заструится раскаленная лава, сверху начнет кусать ядовитое и опасное солнце, у меня на него аллергия, лучше пойти домой. Странное понятие: «домой». Люди обращаются к нему вместо того, чтобы сказать «пойти в дом». Ведь это чужой дом, в нем чужая комната без полного пансиона, зато с предоплатой, где стоят чужие кровати, висят чужие гардины и жалюзи, зеркало, которое впитало в амальгаму десятки чужих лиц, а мы говорим «домой», будто это наша собственная комната, разумеется, мы согласились на эту комнату и в какой-то степени сделали ее своей, но все-таки, ты не задумывался об этом, нет, я не задумывался, ай, какой ты холодный, Мечик обнимает меня за плечи, прижимаясь мокрой грудью к моей горячей спине, пора собираться, иначе у меня разболится голова.

Мелкая галька неприятно шуршит, когда ребенок пытается расковырять песок лопаткой, этот звук вызывает во мне физическое отвращение, Мечик смотрит на блондинчика каким-то особенным, долгим взглядом, он никогда не заговаривает о том, что хотел бы, положим, иметь сына, никогда не пускается рассуждать об этом вслух, так уж он устроен. Нельзя назвать Мечика слишком тактичным, отнюдь, просто он не умеет проговаривать свои чувства, остается только догадываться, о чем он думает, есть вещи, которые не в состоянии озвучить даже он.

Я складываю полотенце, и во мне растет непреодолимое желание взять с собой несколько прибрежных камушков, их здесь много – гладко отполированных, матовых. Те, что побольше, похожи на желуди. Те, что поменьше, – на любимое мамино драже. Я иду к воде, точно во сне – какими-то абсолютно отсутствующими ногами. Но я возьму камушки именно отсюда и именно сейчас. Глупое желание. Впереди еще двенадцать дней. Однако нужно быть последовательной. Вдруг уже получилось? Вдруг я еще не знаю, а уже победила. Камушки ознаменуют мой триумф. Я отдам их когда-нибудь Иде и скажу: вот, подобрала их в тот день, когда сорвала самый большой джек-пот в своей жизни. Можно будет не исповедоваться, не пускаться в какие-то излишние подробности, смышленая малышка – она и так все поймет. Просто отдам ей их как символ, сувенир, памятку. Много брать не стану. Возьму тот и вот этот. Или этот. Зажимаю в ладони два: голубой и оранжевый.

Мечик удивлен, и я зачем-то оправдываюсь, мягким-мягким голосом:

– Они мне нравятся…

– Ты пойдешь с ними обедать?

Мальчик следует моему примеру, складывает в ведерко все камни подряд с видом человека, имеющего на них исключительное право. Ида теряет к нему интерес. Я тоже.

– Думаю сегодня попробовать фасолевый суп, – говорит Мечик, нырнув в майку-безрукавку и забирая у меня пакет с покрывалом. И галькой. – А со вторым еще не определился.

Арабеска Дебюсси в исполнении арфы звучит особенно усыпляюще, особенно в знойный полдень, особенно в столовой.

– Кстати, ты думаешь, это столовая? По-моему, это у них называется рестораном.

– Кафана, это называется у них – кафана. Ресторан – что-то более претенциозное, здесь не распространено, ты не передумала, снова будешь пюре?

Сквозь спущенные жалюзи неуверенно заглядывает солнце, но у него нет шансов и здесь хороший кондиционер, Мечик улыбается, заинтересованно изучая меню, в дверях мелькает несколько цветастых сарафанов, они стремятся выйти, но пропускают двоих детей, которые пулей проносятся мимо нас, гремят стульями и шумно заявляют о себе за столиком в конце зала, прежде чем их родители успевают ревоплотиться, я не отвечаю, думаю, что мне нужно будет научиться заплетать Иде такие косы, как у старшей девочки, думаю, что да, пюре, сейчас он скажет: ах ты моя картофельная душа!

Он говорит.

Еще он говорит: стоило ли ехать в такую даль, чтоб отведать голландской или… Откуда к ним может быть картошка завезена?

Официант – невысокий, коренастый, исполнительный мужчина средних лет, который обслуживает нас третий день подряд, робко улыбается и пожимает плечами: без понятия, откуда, и убирает пепельницу, здесь они на каждом столе, но он уже знает, что мне это не нравится.

Дебюсси обрывается, точно в кране перекрыли воду, серебристые ноты сносит стремительным потоком каких-то черногорских мотивов, мы делаем заказ, мне и Иде – пюре и какую-то котлету без всяких премудростей, Мечик улыбается: это не котлета, это плескавица, говорит: и соль, пожалуйста, принесите. Официант с достоинством удаляется, немного напоминая услужливого снеговика в своей белой униформе. Мечик ее непременно просыплет на скатерть, эту соль, как вчера, и завтра будет то же, он не умеет пользоваться элегантно и расторопно такими специальными предметами, как солонка.

Мечик говорит: ты ему нравишься, этому официанту. Или твои чаевые.

11

Света в окнах домов почти нет. Кое-где только слабое мерцание – включенные телевизоры. Окно на первом говорит голосом знакомого актера. Дом девятиэтажный, думает она. На каждом этаже по четыре квартиры. Девять на четыре – тридцать шесть. В одной квартире в среднем живет по четыре человека. На самом деле, может, и больше, чем по четыре. Такой непонятный дом… Но если приблизительно… Тридцать шесть на четыре – сто сорок четыре. В подъезде живет около ста сорока человек. Это ужасно много. Сложно представить такое количество знакомых, думает она. А эти сто сорок четыре ежедневно меня окружают. Я в одной бетонной коробке с ними. Поэтому так мало тишины и так много звуков. Какой-нибудь дедушка, допустим, на всю катушку (возрастные проблемы со слухом) включает вечерние новости, вторит профессионально сдержанным голосам дикторов. Какой-то второклассник, допустим, или второгодник вырвал из дневника страницу с замечанием, но родителям учитель уже доложил (сейчас хорошо со связью): родители не цивилизованные, не умеют найти подход к ребенку иначе, чем криками на ночь глядя. А где-то сверху, допустим, влюбленная девушка (любовь, разумеется, первая) слушает тихо лаундж (эта девушка, кстати, может быть сама – композитор, и эта музыка в наушниках – ее собственная), улыбается своим мечтам, ничего, кроме своей любви, не чувствует, не слышит ничего, кроме своей мелодии, которая вплетается в ненормированную по громкости и смыслу музыку ее соседа с четвертого этажа, того, который… Он кричит и кричит. По вечерам, к счастью, сейчас реже. Больше утром. Это какая-то болезнь или душевное расстройство. В доме пять подъездов. Пять на сто сорок четыре… В одном доме живет население нормальной такой деревни. Семьсот двадцать дворов. Чужие люди, которых я не замечаю, которые меня не замечают, проходят мимо, чаще всего безучастные и неуязвимые, счастливые или одинокие, или счастливые своим одиночеством.

– И не страшно? Так поздно одной на улице… – спрашивает мужским голосом выросшая из-за угла тень.

– Нет. Я уже ухожу.

– Домой?

«Домой» – такое непостижимое слово, длинная-длинная рельса, на ней пункты, где она останавливается, останавливается, остановки не по требованию – вынужденные остановки. Теперь она никогда не спотыкается на слове «дом». Если в этой высотке, в одной из квартир, которую ей сдали по объявлению «без агентств», она сейчас живет, значит, это ее дом. По крайней мере на сегодняшний день.

Тень медленно превращается в молодого человека.

– Давай знакомиться. Как зовут тебя?

– Неважно, – говорит она и изображает на лице улыбку. Улыбается не ему, а просто в пустоту. Чувствует себя безрассудной. Понимает, что не войдет в подъезд первой, несмотря на растущее желание развернуться и уйти. – Обычно отвечают: какое интересное имя – Неважно… или что-нибудь в этом духе… Но, видите, я вас опередила.

– Ну, если это такая большая тайна…

Он продолжает топтаться на месте и, конечно, украдкой разглядывает ее: светлые, с пепельным оттенком волосы собраны в хвост, толстый коричневый, затрапезный свитер, джинсы с оттопыренным карманом – там лежит «Нокия», домашние тапки на босу ногу. Она представления не имеет, как выглядит со стороны, но надеется, что ничего особенного. Ничего из ряда вон. Растекшейся туши, например. Которую подчеркнет этот странный вечерний свет. Ей становится неуютно от осознания своего эгоцентризма и желания понравиться – с какой стати? И ей совсем неинтересно, как выглядит он. Она обнимает себя обеими руками, прислоняется к стене, отводит взгляд. Равнодушно смотрит, как багряные сумерки стелются по земле, выделяя углы домов и растекаясь по асфальту, – такой приглушенный свет, будто кто-то не решается выключить бра, будто погасить свет можно, только основательно подустав.

– Ты не особенно вежлива… Проблемы?

– Просто нет времени на этикет.

– Извини. Мне показалось, что ты не очень занята. Ты из этого подъезда?

– Допустим, да, – тускло отзывается она.

Что-то с мягким шелестом перекатывается в метре от них. Кот прошмыгнул или мышь, она невольно вздрагивает, у нее плохо с любовью к живой природе.

– Нет, ты не подумай, что я бесцеремонный… Просто вдруг мы станем часто встречаться?..

Стена впивается ей в спину колючими слезами штукатурки, как акупунктурный аппликатор, которым часто пользуется отец при ревматических болях.

– Не станем, я скоро уеду из этого района. Здесь есть достопримечательности?

– Что? – Он удивленно хмыкает.

Мимо них из сумрака подворотни трусит мастиф с недовольной мордой, волоча на поводке хозяина с таким же выражением лица.

– У меня есть друг, я с ним, кстати, скоро встречаюсь, так он такой же, как ты, замкнутый, слова не вытянешь… Вас бы познакомить… А ты не знаешь, что тут за история была на третьем этаже?

Она решается взглянуть на него. Парень как парень. На вид лет двадцать, ровесник. Темноволосый, худой, угловатый. Сутулится – из-за роста? Неуверенности в себе?

– Какая история?

Он встречается с ней глазами, отводит взгляд, разом засмущавшись, вскидывает голову, улыбаясь. У него приятная улыбка, отмечает она.

– Там, короче, девушка какая-то повесилась на кухне. И ее труп не сразу обнаружили. Неужели ты не в курсе? Теперь эту квартиру сдают… Но там долго никто не живет: все боятся покойников. Кто сейчас на третьем, не знаешь?

– Я, – говорит она.

– Жесть… – Парень сконфуженно смеется, проводя рукой по лицу и притопывая ногой.

Звонок телефона на улице в этот час звучит гулко, точно эхо из колодца. Таррега и не подозревал, что спустя сто лет так извратят его мелодию. Парень бессознательно делает шаг назад, она быстро достает из кармана сотовый, пристально смотрит на него. Обычно она или сразу отвечает, или отключает звук. Но не сейчас.

Раз… Два, три, четыре, пять…

– Что с тобой? – спрашивает парень почти возмущенно.

Она считает вслух, поначалу сама того не замечая.

– Такая игра… Шесть, семь, восемь… Девять, десять, одиннадцать…

– Зачем ты считаешь?

– Четырнадцать… Пятнадцать… – Она качает головой, призывая его замолчать. – Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один, двадцать два, двадцать три, двадцать четыре…

Остановилась. Потому что телефон замолчал.

Звонков без ответа: 1.

Она долго смотрит на сотовый, но он больше не воскрешается.

– Поссорилась с кем-то, да?

Вопрос выводит ее из оцепенения, она отвлекается от своих мыслей, вспоминая о чужом присутствии.

– Нет. Я жду, наоборот… Когда меня заберут.

– Кто? Если не секрет…

Она удрученно рассматривает свои тапки.

– Не секрет. Кто-нибудь…

– Странная ты, – говорит парень и смеется. – Хочешь, я тебя заберу?

Она вглядывается в него сквозь вечерний полумрак, словно оценивая такую возможность.

– Не ты, нет, не ты…

Он картинно вздыхает, качает головой. Она слышит, как за спиной с грохотом открывается лифт и кто-то вскачь преодолевает ступеньки. Нетрудно догадаться, что этот кто-то – друг ее новоявленного знакомого.

– Идем? – спрашивает он, минуя ее, как колонну, и ударяет кулаком о кулак знакомца в качестве приветствия.

– Нужно точно знать, чего ты хочешь, – говорит парень, впервые без смущения.

– Спорим, что ты не загадала никакого числа, когда считала?

«В профиль он красивее», – думает она, глядя на парня и игнорируя его вопрос.

– Ничего изменить нельзя, если не предпринимать никаких попыток… перемен.

Какое-то время они молча смотрят друг на друга, второй парень недоуменно поглядывает на них обоих. Она сдается, отводит глаза, снова прислоняется к стене, слышит вопрос: «Кто это?», но не слышит ответа – парни быстро растворяются в сумерках.

Она смотрит на небо. Думает о том, что уже поздно. Трогает оттопыренный карман.

Ты слишком к нему привязалась, слишком, думает она. Это ни в какие ворота.

70

Зарядное к телефону, я забыла, куда его положила. Вытаскивала из сумки или нет, забыла. Конечно, вытаскивала. Вчера на ночь заряжала, а сегодня у телефона был насыщенный день. Вчера он запечатлел лишь миллион фотографий одного заката. Сегодня миллион фотографий меня возле одной пальмы (ни одной хорошей меня, пальма хороша, даже лучше, чем в жизни). Два миллиона фотографий Мечика, я всегда фотографирую его больше и лучше. Прошу поменять позу, подбираю ракурс, замечаю детали. Жду квадратик на экране, чтобы картинка не плыла, жду, когда пройдут полуголые люди, высушенные на солнце темно-коричневые туземцы, розоватые корпулентные туристки неопределенного возраста с детьми.

На фото, сделанных мною, Мечик пребывает на фоне красоты. На фото, сделанных Мечиком, смазанная я на фоне чего и кого угодно.

Ты и так красивая, говорит Мечик.

Конечно, я красивая на размазанных фото, с задней частью собаки за спиной, с ногами, стремящимися вывернуться наизнанку, почему ты никогда не скажешь мне, чтобы я не сутулилась, вот тут же ничего, но ты обрезал мне полруки зачем-то, нужно смотреть на меня в перспективе, понимаешь? Я смотрю на тебя, а про перспективу забываю, какие у нас перспективы по поводу ужина, кстати. Не трогай меня, ни одного стоящего кадра, я злюсь, я хотела больше не носить это платье, а теперь придется снова его надевать, и только попробуй не сделать мне в нем хоть один приличный снимок.

Приличный ужин, спросил он, на набережной посидим, как порядочные, или так: вино и виноград.

Я не буду вино, нет, давай, если хочешь, прогуляемся, сегодня я не пью, почему должна обязательно болеть голова, ничего у меня не болит, впрочем, мы же не можем пить каждый день, даже если это и вино. Я знаю. Знаю, что полезно, так все говорят, но думаю, что вино из местных погребов, собранное из ошметков винограда по цене три евро за литр, это не тот напиток, который приносит пользу. Ничего не предлагаю. Предлагаю выпить одному, если у тебя такая невыносимая потребность, выпей, пожалуйста, сходи в магазин, купи. Можем сходить вместе, если хочешь. Ты не видел зарядное? Мама написала, спрашивает, как погода и все ли хорошо. Доложила, что купила острый перец и много сладких помидоров, значит, мы обеспечены аджикой на зиму. Нет, я не брала твой телефон, почему-почему, просто женщины расторопнее отвечают и любят поболтать, а ты вообще игнорируешь эсэмэски, ты их и не читаешь, зачем тебе писать. Я не ворчу, это ты ворчишь, я помню, что опасно оставлять, ты как ребенок, я включу потом, когда мы вернемся, главное еще его найти. Твои плавки в ванной, до сих пор мокрые, наверное. И смени футболку, эта плохо пахнет. Я снова пойду в этом платье, щелкнешь меня на фоне заката, тогда уж на свой – щелкнешь.

Когда Ида подрастет, научу ее делать красивые снимки. Жаль только, что, когда она подрастет, количество моих морщин не компенсирует ни одно хорошее фото. Да и прежде неизбежно будут гигабайты запечатлений этой сладкой девочки, еще очень долго. Спящей и бодрствующей, плачущей и хохочущей, может, и не нужны мне скоро станут собственные отражения… Но что-то же нужно будет оставить ей, кроме недоумения. За нами и без того как минимум два поколения, озадаченных тем, как выглядели их предки, пытающихся вытрясти душу из мятых, недопроявленных фотопленок. В старину хоть портреты рисовали…

Вот оно, зарядное, это ты его сюда сунул, не иначе.

12

Слава заходит в комнату, озирается по сторонам. Она вдруг видит бардак его глазами. Повсюду разложены листы формата А4: на диване, столе, стульях. На полу кружка с давно остывшим чаем. Наверное, вообще вчерашним. Она поднимает ее, ставит на стол как можно непринужденнее, рядом кладет цветы, как можно увереннее, пряча чувство неловкости куда-то вглубь. Куда-то за пазуху.

– Ты пишешь на «Снегурочке»? – спрашивает Слава. Совершенно непроницаемый. Никак не реагирует на беспорядок.

– У меня закончились тетради. А еще я пишу карандашами. Так проще.

– Ты же по мне скучаешь? – нелогично спрашивает он.

– Да, я скучаю без тебя.

– Такой образ жизни… Так продолжать нельзя. Ты что-нибудь ешь?

Он берет со стола вазу, по-хозяйски идет в кухню, открывает кран. Она слышит шум льющейся воды, слышит щелчок – он включает газ, слышит нервное дребезжание чайника, который он ставит на плиту. Она берет первый попавшийся лист, быстро записывает голубым карандашом по белому то, как он вышел, а на самом деле она – вышла из комнаты, включила воду, наполнила ею вазу из тонкого стекла, узкую, неподходящую для таких высоких цветов, зажгла газ, такой же голубой, как карандаш, передвинула чайник на включенную конфорку, открыла форточку – снова щелчок… и выбросила свои сигареты.

Он недоволен. Возвращается, не глядя на нее, ставит вазу с водой на столик рядом с ее креслом, берет один из листов формата А4 и карандаш, неровным и некрасивым почерком пишет что-то, кладет это что-то ей на колени.

Ты обещала бросить.

Прости, – быстро пишет она.

– Извинения принимаются… Все-таки странно, что ты не любишь цветы, – говорит Слава, – нетипично для девушки.

Она обрывает листья на стеблях, ставит хризантемы в вазу, чередуя ветки с малиновыми и белыми цветами.

– Все мужчины втайне жалеют свои денежки, когда тратят их на букет. Так не все ли равно, есть цветы сейчас в вазе или их нет, спустя пять дней они станут неживой природой. Они уже – неживая природа, уже источают тревожное ожидание смерти, мы только что приговорили их.

– Мне не жаль для тебя ничего. Ни цветов, ни денег.

– В Китае, по слухам, заявиться в гости с цветами – моветон: тем самым ты уличаешь хозяйку в сомнительности красоты ее жилища. А в общем, мне все равно. Я почти никогда не обращаю на цветы внимания, – говорит она, опускаясь в кресло и больше не глядя на вазу.

– Ты думаешь, это хороший фильм? – спрашивает Слава, без остановки кружа по комнате.

Кажется, сейчас ни одно место его не устроит. Он меряет комнату шагами, тень мягко стекает со стен на пол, перемещаясь следом. Она наблюдает за тенью, а не за Славой, и за мириадами золотых пылинок, которые ее окружают.

– В афише заявлено, что драма, а я в последнее время склонна смотреть только драмы. Они реалистичны, с печальными сюжетами, и есть смысл тогда ожидать счастливых концов в жизни. Это моя внутренняя философия. Кирилл, кстати, согласен со мной, мы как раз рассуждали на эту тему.

– Между вами что-то было? Я имею в виду – когда-нибудь?

Она отвлекается от Славиной тени, смотрит на него с улыбкой.

– Почему ты спрашиваешь?

– Просто спортивный интерес, – говорит он, избегая ее взгляда.

Она невольно думает, какой он красивый. Высокий. Спортивный. И неуверенный в себе.

– А как бы ты хотел? Чтобы было или чтобы не было?

– Если не хочешь, можешь не отвечать, я просто так спросил.

– Кирилл похож на меня, так бывает: находится человек с идентичными сомнениями и пристрастиями. Но притягиваются исключительно противоположности. Только вот счастливы ли они потом?.. И мы действительно познакомились всего неделю назад, ты не веришь? Когда я ждала твой звонок.

– Значит, не было?

Она перестает улыбаться, солнечный луч освещает ее, сидящую в кресле, Слава подходит к стеллажу, делает вид, что изучает корешки книг. Она сняла эту странную квартиру из-за этого стеллажа.

– Ты меня уже ревнуешь.

– Немного странно, что ты ждала звонок на улице… Где внезапно возник этот Кирилл…

– Может быть, стоило взять билеты на дневной сеанс, – рассуждает она, игнорируя его реплику. – В спальном районе вряд ли толпами ходят на премьеры.

– Какая разница – днем или вечером пойти в кино? Мы встречаемся уже больше года. И почти месяц не виделись. Однако складывается впечатление, что ты скучаешь, когда я далеко, и не знаешь, как себя вести, стоит мне оказаться рядом, не понимаешь, о чем со мной говорить, и вообще у тебя такой вид, будто ты недоумеваешь: что он делает в моей комнате? А я просто не хочу тебя потерять, понимаешь? – Слава произносит свою пламенную речь, обращаясь к книгам, не глядя на нее. – Нам нужен опыт совместного проживания. Я уверен. Пора рискнуть.

Похоже, он репетировал. Возможно, даже писал текст на бумажке. Он считает дни с их знакомства, это так трогательно. Конечно, никаких «больше года» – тут он дал маху, годовщина будет только в ноябре, но сам факт… Он считает дни, когда ее не видит. Или когда видит.

– Это правда, – соглашается она. – Правда, что я привыкла жить одна и никогда не проводила много времени с другими людьми.

Отчаянный вопль человека сверху и наскоро включенная песня для его мнимого успокоения оглушают их, Слава недовольно морщится и вздыхает.

– Ты жила в общаге с другими людьми. И здесь, здесь почти как общага из-за этих криков, невозможно. Макс съедет в счастливое семейное будущее приблизительно недельки через три, так что нам не придется искать квартиру. Я заберу тебя, и мы будем жить вместе, почти в центре, здорово?

Она машинально собирает оборванные ажурные листья хризантемы со стола.

– У меня столько всего, и книги еще…

– Только не говори мне, что ты не поедешь и останешься здесь…

– …тем более что собрать вещи – не проблема, – устало заканчивает она.

Крик и музыка обрываются, они смотрят друг на друга. Славу расстраивает этот разговор, и ему не удается это скрыть.

– Извини. Просто я стану очень зависимой и… В общем, все не важно. Я хочу начать писать. И мне нужно одиночество.

– Ты и так пишешь. – Слава присаживается на корточки рядом с ее креслом.

– Я серьезно.

– И я. У тебя есть потенциал, почему бы и не попробовать, – говорит он, кладя голову ей на колени.

– Ты правда так думаешь?

Нечленораздельные звуки сверху перекрикивают пение Хворостовского. Слава морщится.

– Я думаю, что тебе нужно учиться дальше. Получить высшее образование. А тебя правда интересует мое мнение?

Он смотрит на нее снизу вверх, она оставляет холмик из листьев на столе, проводит рукой по его голове.

– Очень хорошая стрижка в этот раз, ты мне нравишься таким. На тебя обращали внимание девушки на улице, когда мы шли сюда. Ты, вообще, такой… вызывающий неосознанный интерес в общественных местах, я заметила.

– Не переводи тему…

– Мой образ жизни приведет тебя в отчаяние.

– Я смирюсь.

Ультразвуки сверху падают и окружают со всех сторон. Кажется, весь мир подвержен этой акустической силе, а они сейчас в мире, который не больше тонкого, картонного, ничем не защищенного спичечного коробка.

– Хорошо. Перееду и буду жить с тобой. Оттуда мне ближе до работы. Можешь думать, что это – корысть с моей стороны.

– И с моей. Ведь у тебя на пути не возникнет больше никакой Кирилл.

– Ты – проходимец! – Она улыбается и целует его в щеку. – Не переживай, я познакомила Кирилла со своей подругой.

– А ты – полтергейст. Совершенно необъяснимое явление.

Он берет ее на руки, круто развернувшись в направлении дивана, усаживается вместе с ней на коленях, обнимает, уткнувшись лицом в ее волосы.

– Я хочу придумать тебе ласковое прозвище, но пока не могу понять, кто ты такое. – Слава бережно, точно статуэтку, укладывает ее на диван, моментально снимая с себя майку. – Котенок, щеночек, зайчик, рыбка…

Она улыбается, отрицательно качая головой.

– Ага. Зоопарк. Еще: беленькая, маленькая, бусинка, цветочек, но ты не любишь цветов, ягодка – ужасно! – Он смотрит на нее, не мешая ей добровольно раздеваться. – Инопланетянка. Колючий ежик. Лягушонок, конечно. Но ты обидишься.

– Солнышко, – говорит она.

– Че-ре-паш-ка, – торжественно заключает Слава.

Они целуются долго, не закрывая глаз и не мигая до слез, пока смех не вырывается наружу и его становится невозможно сдержать.

– Никакое ты не солнышко, – шепчет Слава. – Иногда – тучечка, иногда – небочко.

Человек сверху отчаянно кричит, срываясь на фальцет.

71

По счастливому стечению обстоятельств мы сняли эту уютную виллу, а не отель. В отелях есть что-то казенное, даже самые симпатичные из них редко бывают уютными. В вилле мы занимаем самую обычную комнату на втором этаже, обитую деревянными планками, с двумя кроватями, бойлером и маленькой открытой террасой, но в ней есть атмосфера. В любой момент я могу представить себя в бунгало любой экзотической страны, где солнце всегда жаркое, жизнь вечная или по меньшей мере многообещающая, загар никогда не смывается, по крыше скачет какая-нибудь безымянная птица счастья. Однажды мы поедем в такую страну, вот Ида подрастет, и поедем.

Между нашей и соседней виллами по вечерам бьет прелестный фонтанчик, так что стоит закрыть глаза – и под его серебристое журчание можно перенестись куда угодно. Или, действительно, сбежать на цыпочках, пока Мечик, точно ребенок, отсыпается вместе со всеми младенцами мира с двух до четырех, унестись вприпрыжку по нотам вальса № 7 Шопена. Второй вальс, дорогие дети (также известен как «Седьмой вальс», являясь седьмым по счету в творчестве композитора), написан в до-диез миноре и посвящен Шарлотте де Ротшильд. Это один из самых поэтических и меланхолических вальсов в творчестве Шопена. Состоит из трех главных тем, чередующихся между собой. Первая тема спокойная и неспешная, позволяет спуститься по улице Вели Виногради, любуясь лиловыми гроздьями бугенвиллей, уже выгоревших на солнце ржавыми пятнами, фуксиевыми соцветиями олеандра, меховыми спинками пчел, кружащих над фиговыми деревьями; почти вприпрыжку пускаешься под пассажи второй части, минуешь дядюшку, который машет, будто старой знакомой, предлагая купить сливы, отказываешься, нет, и персики нет, быть может, на обратном пути, входишь во двор отеля, ультрамариновыми глазами ставней пялящегося на старика, спящего под тентом на стуле, сюда подойдет что-нибудь из Брамса, пожалуй, опус 118, минуешь этот отель, еще отель, живописную масляную композицию с сохнущим бельем на белой стене одного из них по дороге на Словенский пляж. Горные массивы вдали кажутся выцветшими фотообоями, пальмы – войлочными декорациями. Крыши домов – апельсиновой кожурой, подвяленной на солнце, дома – скукоженными плавлеными сырками. Задать тональность дню помогает запах влажного, нагретого солнцем песка, пока шагаешь в ритме прелюдии соль минор Рахманинова, немного переигрывая и скатываясь в танго с тенью, смотришь, как навстречу выходит море, как солнце сеется на него алмазной россыпью, превращает воду в стереовариокартинку, полощет небесную синьку с редкими оборочками облаков. Статую балерины на пирсе озаряют полосы света, словно медные трубы в оркестре. Одни чайки чертят свои параболы, другие выстраиваются на берегу, точно семья для фамильного портрета, люди на берегу лежат как попало, Кто-то разбросал их, будто кукол в нерукотворной детской.

И я обхожу торговую галерею, спешу раствориться в мощеных переулочках Старого града, остро чувствую в себе жизнь, миллион безымянных возможностей, нечаянную радость, кажусь себе значительнее всех исторических памятников, всех старинных артефактов, аляповатых сувениров, искусных украшений, кареглазый мальчуган тянет отца за руку, что-то непонятно лопочет, ему хочется уйти подальше от достопримечательностей, от каменных стен, позирующих для социальных сетей и глянцевых обложек, ему хочется к воде, мороженому и зоне фуд-корта, это ясно без перевода с любого детского языка.

Босоножка натерла ногу чувствительно и горячо. Мне почти нравится эта саднящая боль, нравится, что благодаря ей Сегодня навсегда запечатлеется в видоискателе памяти. Этот момент останется со мной. В тот день, когда я натерла ногу… – так говорят. Цепляются за малозначительные подробности, вспоминая, как и при каких обстоятельствах чувствовали себя живыми.

И я чувствую, что снова могу во что-то верить. И писать для Иды. Чтобы она мной гордилась, потом, в будущем. Пишут для одного-единственного человека, садятся за инструмент и играют (не напрягай руку, легче! Легче!) для одного-единственного человека, речи о попытке завоевать весь мир притворны или неразумны, нет, это неправда, умный не пойдет завоевывать мир и всех, так делают только глупцы, они торопятся успеть, создают дешевку, ширпотреб, попсу, макулатуру, свое эго, но не становятся от этого счастливее ни на грош. Они не знают, что могут жить без всех, но не могут жить без одного. Возможно – без себя. Того, кого бросают на потребу публике.

41

29 августа, воскресенье.

Приблизительно между 17:40–17:45.

Около 18:00.

13

Слишком холодно. Август в роли простуженной осени. Они плотно закрывают окно. Ни ветерочка, ни звуков города. Но эта его кровать, на которой они спят… В ней живет расстроенный из-за своей немощи рояль, расстроенный на все лады. Или нет, там прячется огромная арфа, колковая рама не выдерживает силы натяжения струн. Даже когда она лежит тихо-тихо и не дышит, внутри все равно – бэмп! – звонко из утробы толщ матрасов – бэмп! Они занимаются любовью и слушают эту дикую какофонию, которая мечтала стать гениальной кроватной симфонией, но с такими данными инструмента – скверная затея.

Каждое утро она вспоминает, что в квартире уйма всего, что нужно изменить, починить, отскрести, переворошить вверх дном, но ничего, убеждает она себя, постепенно здесь будут порядок и уют, придется посвящать этому любую свободную минуту и выходные, но ее ничем не проймешь.

Окно не мыли ни разу, зато оно большое, и, когда она до него доберется, в комнате станет гораздо светлее.

Балкон, примыкающий к кухне, заливает дождем.

В санузле по углам щерится черная плесень, за раковиной парни ухаживали, но в ванне с облупившейся эмалью мыться уму непостижимо. Если зеркало в белесых потеках не отмоется, его придется заменить, выбросить вон все полотенца сомнительной свежести, если они не отстираются. Что ж, она будет бороться с запустением и разбавлять смертельное однообразие хорошим вкусом не спеша. Ей дали тему, а уж с вариациями она справится.

Каждое утро за завтраком он смотрит на нее своими крыжовенными глазами, и она невольно думает о том, что ей все очень нравится в нем: и живой открытый взгляд, и улыбка, и нарочитая небрежность в одежде. Теперь, когда они вместе, Слава стал совершенно бесстрастен, хладнокровен и нелюбопытен. Он интересуется ее жизнью ненавязчиво, не пристает с расспросами, с одной стороны, это немного блокирует общение, с другой – невероятно подкупает. Слава флегматичен и заинтересован только текущими моментами. Даже не пытается соскользнуть в «расскажи мне, что ты чувствуешь…», ни намека. Дурачится и много смеется. С ним можно быть естественной, глупой и смешной. Наверное, она его любит.

Уже неделю, покончив с завтраком, они выходят из подъезда и расходятся по сторонам, двое спешащих людей; иногда неделя – это так долго, к хорошему привыкаешь быстро, постоянство становится внутренним днем сурка, иногда неделя – это так мало. Каждый вечер она открывает ему дверь, она приходит раньше, ей кажется, что так было всегда: она приходит раньше, она открывает ему дверь.

– Ты любишь синий цвет? – спрашивает она. – Он тебе идет… – Ты не пьешь зеленый чай? – спрашивает он. – Я тоже больше люблю черный. – Я очень люблю полумрак. Не люблю яркого света. – Я заметил, ты всегда опускаешь шторы. И читаешь в темноте, вредно, кстати, для зрения…

Задавая вопросы, они ставят мысленные галочки в совпадающих ответах, приклеивают стикеры-напоминалки на иную странную душу другого, стремясь выучить чужой язык.

– Тебе нравится зима? – Я люблю лето, я хочу на море. – Ты уже был на море? – Был. Но хочу еще. – Что ты любишь больше всего на свете? – Морепродукты. – Я серьезно. – Тебя. Своих друзей. Новые автомобили. Люблю лениться и спать. Особенно днем по выходным. Или пробежать семь километров, принять душ и поспать. – А мне жаль времени на сон. Я могу потратить его на чтение или как-нибудь полезно. Ты любишь читать? – Люблю, но получается редко. И еще я плохо запоминаю стихи, к сожалению. – Что ты! Это же легко, когда в рифму. – Мне сложно. И у меня краткосрочная память. Я люблю программы про животных. И канал «Дискавери». – Ну, это все парни любят… Я – нет, я люблю природу меньше, чем она меня. – Я не люблю котов. – И мне больше нравятся собаки. – У меня есть собака, у мамы. – А у меня не было домашних животных. Мне говорили, что это очень большая ответственность. К тому же животные склонны рано умирать, это ранит. Слава, ты боишься смерти? – Нет, я как-то об этом не думаю. – Я очень боюсь. Никому не говори.

По утрам он спрашивает:

– Тебе часто снятся сны? Ты ешь овсяную кашу? У тебя есть жетон на метро?

По вечерам она спрашивает:

– Ты смотришь только триллеры? Паста фруктовая или мятная? Ты что-нибудь коллекционировал в детстве?

Спустя неделю они вышли из подъезда, и, прежде чем разойтись в разные стороны, он спросил:

– Что бы нам такое сварганить на ужин? Лучше сразу что-то готовое, правда? Если к нам придут гости, человек десять, на новоселье? Ты ведь не против?

И она лишилась дара речи.

72

Комната нагрелась и точно выцвела от безжалостного, слепящего света, простыни на неубранной постели укоризненно корчатся в муках, как снежные вершины, тающие под неумолимым солнцем, откупоренная бутылка красного неприлично выглядывает из-за ножки стула, оставляя вызывающий бордовый полукруг тени на полу, получается, Мечик ушел и оставил кавардак, кажется, он считает, что отпуск – это медленное время, это скоротечное время только для того и существует, чтобы игнорировать порядок, правила, предосторожности и свою ханжу жену.

Я прислушиваюсь к своим ощущениям. К происходящему внутри. Мне не кажется, нет, похоже, это действительно правда, то, что со мной происходит, – уже было, вот так же я себя чувствовала в первый день задержки, точь-в-точь, то же головокружение, оно совсем не походит на перепад давления, и каменный живот, самый его центр – напряженно насторожившийся. Это чувство знакомо всем женщинам (хорошо, большинству) – оно не обманет. Поэтому вдруг начали натирать босоножки, ноги стали отекать, это не очень хорошо, но в новом положении – вполне естественный процесс.

Мне нужно испытать все снова, чтобы любить и чувствовать. Жизнь без чувств – удивительно необязательна. Для чего она нужна тогда? В неспособности и боязни любить есть что-то жалкое. Плохо скрываемая ущербность. Которая выдается за силу. Которая является маской. Которая не может спрятать неудовлетворенность никакой ценой. Если допустить, что нет ни любви, ни Бога, что теория взрыва – единственно верная версия нашего возникновения, что все – только физика, только химия, то нет никакого Смысла.

Смысл есть – пишу помадой на зеркале.

Входная дверь щелкает, Мечик читает надпись, спрашивает: «В чем есть смысл?», целует меня в затылок. Как всегда.

– Что-то случилось?

– Все хорошо. Ты быстро. Как вода?

– Отличная, только жарко все равно. Ты не ела?

– Нет. Тебя ждала.

Он смотрит на мое отражение сквозь помадные разводы, потом идет на веранду повесить полотенце. Можно выдохнуть.

Хорошо, что он не углубляется, не опускается до расспросов. Оттирая помаду с зеркала, я собираю коллекцию грязно-алых ватных дисков. Коктейль добродетелей Мечика кружит голову. Он хороший, любящий, добрый – вереница эпитетов. Разве можно жить со мной вот так, просто, не задавая вопросов? А он – может. Наитийно чувствует границы дозволенного или просто – не интересуется, или интересуется, но перебарывает себя?

– Но правда все нормально? – кричит Мечик с веранды.

«Наитийно чувствует, перебарывает себя».

Я иду в ванную, нажимаю на педаль мусорной урны, кормлю ее лепестками ваты, чувствую, как в груди сладостно сжимается душа в предвкушении нового утра. Это ли не счастье? Если все случилось, у меня появится столько вариантов для Жизни! Хорошо, что я запаслась тестами, что не придется носиться по аптекам с глупым видом. Здесь тоже зеркало заляпанное, все в брызгах воды после бурных плесканий Мечика. И у меня в нем безумный незнакомый взгляд.

– Я нарезал арбуз! Будешь?!

А если допустить, что ничего не предопределено, если нет Судьбы, – значит, все люди просто играют в ролевые игры. Значит, у этих игр – масса вариантов и безграничные возможности. Если эта жизнь – одна-единственная неповторимая, как мгновение, одна-единственная выданная нам, как одежда, значит, ее можно кроить по-своему. И ничего не бояться. Ни ошибок, ни провальных проб. Из этого получается, что жить легче, чем кажется. Самая большая опасность – не прожить жизнь достойно. Потому что от внутреннего мерила добра и зла все равно никуда не деться. Но все остальное – не страшно, не глупо, не смертельно. Смерть – вот что страшно. Но в нее лучше совсем не верить. О ней лучше совсем не думать, не впускать такие мысли в сознание. Это все жара. Если бы я умела плавать, целыми днями не выходила бы из воды. Нужно будет научить Иду не вот этому вот беспомощному барахтанью у берега в надувном круге, не таким собачьим попыткам, как мои.

Ровные треугольники арбуза лежат на большом блюде, их розовая мякоть застегнута коричневыми пуговицами и все равно истекает соком, как живая. Я чувствую отвращение. К арбузу или просто к еде сегодня. Я чувствую. Какую-то благую весть, она перебирает внутри меня струны, как в прелюдии до мажор. Бах знал в этом толк.

Мечик снова спит, отвернувшись к стенке, есть что-то трогательное в том, как он обнимает подушку своими большими руками.

14

Треснуло, точно выстрелило.

Она вздрогнула и невольно прикрыла глаза, будто опасаясь, что карниз обрушится на голову, рассыпав пластмассовый дождь из зажимов и колец.

Макс наступил на штору. Неумно и по меньшей мере неуместно вешать портьеру такой длины в комнате с одним окном. Все, чему положено элегантно ниспадать на пол, в таком помещении только путается под ногами.

Упс, сказал Макс. Извини.

Она вдруг почувствовала, что устала. Что ей хочется прилечь и, может быть, поплакать. Еще хочется накричать на Макса. Почти непреодолимо. Отчитать его, что он ходит, как слон в посудной лавке, корчит из себя шута горохового, вечно что-то портит, по его вине никакого порядка. Но она подавила в себе гнев, сказала: «Ничего страшного», однако страшным вдруг показалось все, сама мысль о том, что она здесь делает. Взглянув вверх, на штору, одна треть которой беспомощно свисала, она с мягкой решительностью отвергла предложение Макса вернуть ее на место.

Я сама.

Нет-нет, у тебя есть для этого муж, сказала… Катя, кажется? – которая пришла с… С кем же она пришла? С тем рыжим, кажется.

До сих пор она видела только Макса. Такое чувство, что Слава решил пригласить всех своих сокурсников, обе группы, весь поток. Она еще ничего не успела привести в порядок. Расставить как следует. Еще никакого уюта. И слишком много новых лиц для одного вечера, подумала она, чувствуя раздражение.

И никакой он мне не муж, подумала она. Гневно, так, будто Слава в чем-то провинился. Откуда у людей это страстное желание наделить все вокруг именами, назвать, не заботясь о сути, окрестить, олицетворить? В конце концов, если люди живут вместе, это еще ничего не значит. Они любовники, сожители, соучастники, попутчики. Они могут быть кем угодно. Какая глупая эта Катя.

Стулья в комнате травмоопасные, изготовлены до нашей эры, пошутил Макс. Обычные венские стулья родом из пятидесятых, подумала она. У них дома тоже такие были. Когда у нее был дом. Сейчас такая «бабушкина» обстановка в большинстве съемных жилищ. И пока у них не появится приличный доход, придется довольствоваться тем, что имеется. Некоторые вещи ей даже нравятся. Они, в принципе, нравятся ей больше, чем люди. По крайней мере, не болтают.

Она берет тяжелый невысокий пуф от мебельного гарнитура и переносит его к окну. Дотянуться до зажимов с этого пуфа можно только на цыпочках. Во влажных потемках за окном щедро сверкают бликующие фары авто, огни витрины пиццерии напротив, разноцветные огни дробятся в воде луж.

Пришел кто-то еще. Приятный тембр, улыбка в голосе. Она спиной ощутила эту улыбку, сомкнула мини-челюсти зажима на очередной складке шторы и обернулась, чтобы взглянуть на гостя.

В самом деле точно какой-то солнечный удар, как сказал бы классик. Если не принимать во внимание, что на часах двадцать два вечера и шумит дождь.

73

Голуби прилетали на подоконник, лучше бы чайки. Чайки не могут жить без воды, я без чая. Что-то там наскучала в себе, что-то там намечтала… Вдали набережная, в столовой свежие сайки, в море русалки, воланами волн укачало…

– Давай переберемся в Бечичи.

…воланами волн укачало…

– Вот увидишь, там тебе больше понравится, кстати, там через тоннель в скале можно добраться на остров Святого Стефана! Еще там есть мельница! И вообще, пляж гораздо лучше…

…воланами волн укачало, и экс-любови умерли ночью на новом месте. Если вести с Большой земли о плохом – молчи их. У горы перелом хребта, у причала – вывих, мордой тычется в гальку, ищет пестик, находит крестик. Столько шансов остаться, и ни одной причины.

– Я не спятил, это нестрашно, что у нас оплата вперед, я договорюсь с хозяйкой, да, если хочешь, да, мне не нравится здесь, что с того, что осталось всего пять дней, можно же поменять место, верно? Какие-то новые впечатления и пейзаж, и нет, я не хочу на экскурсию, я хочу, чтобы мы переехали туда. Почему ты такая упрямая! Не переживай, я в порядке. Если я говорю, что так будет лучше, значит, так оно и есть. Собирайся!

Поздравляю с почином: голуби дождались обеда, ты – палящего солнца и мёда, свою Надежду – Мандельштам. Каждому по заслугам. Между вами – нет ничего. «Есть такая легенда, – говорит, – есть такая легенда…» Ты поправляешь одежду…

– Ну я прошу тебя… Поверь, так будет лучше… Для нас обоих… Разве я часто о чем-то тебя прошу…

…ты поправляешь одежду, а потом обрывается трос. То ли так подвела походка, то ли ты чересчур зазевалась на ме-ло-чи…

– Я не пил. Я умоляю тебя, уедем. Знаешь, говорят, там золотой песок, не какие-нибудь камни, как здесь. Почему обязательно что-нибудь должно случиться. Ничего не случилось. Мы уезжаем прямо сейчас. Нет, до завтра не может потерпеть. Какую правду, я сказал тебе правду, там лучше, меньше народу, лучше пляж. Я не кричу, просто ты отказываешься меня слышать.

…чересчур зазевалась на ме-ло-чи… Он внушает тебе, что ты просто девочка – Девочка, а совсем не безумная птичница-канатоходка, ты киваешь ему, падаешь, задержаться не на чем, ухватиться не за что.

– Правду так правду. Он тоже здесь. Я видел его. Твоего бывшего.

Быстрая перемотка.

15

Повсюду распространился крепкий пивной дух, из комнаты доносятся голоса, невнятно бормочущий телевизор и размеренный тик-так часов. Она ловит свое отражение в небольшом зеркале у вешалки: растерянная девушка на грани отчаяния, надо бы собраться; ожидание чего-то неизвестного, безымянного мерцательно трепещет в груди, когда она слышит его теплый желтый смех за стенкой. Канареечный смех беззаботного человека. И как она не сверзилась тогда с пуфа, пришлось экстренно ухватиться за оконную ручку. Они так напряженно вглядывались друг в друга, она сверху, он – стоя на пороге, что все другое померкло, стало абсолютно бетонного цвета, пока они прокручивали диафильм-воспоминание, суетливо выискивая кадры, где это им прежде доводилось встречаться, при каких обстоятельствах, в каком городе, стране, может быть, в очереди в магазине, может быть, в прошлой жизни, вглядывались так долго, и, кажется, она немножечко дольше, как оказалось, забывшись и забыв, что в комнате полно народу, который явился совсем не для знакомства с ней, как оказалось, а только ради лучшего друга Славы: это Женя, мой кореш детства, мы не виделись сто лет, – только ради него одного, из-за него одного. И, возможно, сам Слава этого даже не понял. В тот вечер, вылившийся в дождливую шумную ночь, они с Женей старательно избегали взглядов. Но он что-то в ней угадал, она как-то об этом узнала. И теперь, кажется, лучше сквозь землю провалиться, чем войти в комнату, из которой доносится его смех, звеньями цепи звенящий, цепи, к которой она прикована.

Слава обнимает ее сзади за плечи, привлекает к себе, как ребенка, путь к отступлению закрыт, они ныряют в комнату, и вся веселая компания, которая для нее сейчас – паноптикум, – ликуя по поводу их появления, усаживается поближе к столу – на диван, на непарные венские стулья или просто на пол, принимаясь греметь бокалами и бутылками (кто-то еще спешит из кухни с тарелками, кто-то курит на балконе). Под эту разноголосицу она думает о том, что ей нужно потихоньку исчезнуть. Что, если уйти? Выйти под каким-нибудь предлогом из дома, хорошо, сбежать, пусть это так называется. Или отсидеться в кухне? Сослаться на головную боль. Позвонить кому-нибудь, имитируя важный разговор, забившись в угол. Уединиться, пока она не успела раствориться во всем этом, причем как можно скорее, иначе ее уход будет замечен. Да, так будет лучше. Упорхнуть, освободиться от всех чужих, от Славы и от того, кто совершенно на нее не смотрит.

Вместо этого подходит и говорит: «Было бы жаль, если бы я тебя не застал. Я принес сумасшедшее марочное вино с мыслями о тебе».

Ей приходится уступить, присесть вместе со всеми за стол (все смеются, о чем-то спорят – очень громко), он подает ей бокал, вопреки необходимости он касается ее пальцев.

– Слава, расскажи, как вы познакомились?

Сердце замирает, потом включается, рывками пульсируя в горле. Она торопливо выпивает вино, ей кажется, что она опоздала, обратила на себя внимание людей, которые бесчувственны и слепы (мысль уйти из комнаты не покидает ее), – мы познакомились на вокзале, – говорит Слава, – у нее не было выхода, такие тяжелые сумки и чемодан, – говорит Слава, она встает, проходит в кухню (одиннадцать шагов из комнаты – направо), останавливается на середине пути – в трех шагах от дверей балкона, в четырех – от передней. Теперь вокзал – это мое самое любимое место, – говорит Слава. – Можно даже отпраздновать там годовщину знакомства, беляшами с мясом, например, – говорит Слава, смеется, кто-то начинает развивать эту тему, она теряет нить разговора, запрещает себе слушать. Нервничая, она замечает чужие сигареты на подоконнике, чувствует, что Женя стоит за спиной, ощущает его взгляд затылком. Она совсем не удивлена. Она уже знает, что он хочет сделать. Говорит: «Не надо». Отступает в сторону. Поворачивается к нему лицом. Его лицо – ничего удивительного, она знала, – оказывается совсем рядом, настолько, что получается смотреть только на его губы, – он гораздо ниже Славы, вот оно что, – и эти губы говорят: «Ты очень красивая сегодня». Она хочет сказать: «Спасибо», она говорит: «Я знаю».

– Собиралась сбежать?

– Нет. Я вышла покурить… на балкон…

Он отступает, и она возвращается в переднюю – семь шагов (что, если бы кто-нибудь проходил мимо? – в кухне арка без дверей), набрасывает на плечи пальто и шарф на голову – быстрыми, решительными движениями. Все хорошо, да, думает она, ничего не происходит, но чувствует, как предательски трясутся руки, пока неуклюже пробирается к балкону, в темноте соприкасаясь с ним. Он по-прежнему стоит на месте, спрашивает:

– Почему ты сказала «не надо»?

– Ты хотел меня поцеловать.

– Меня к тебе тянет. Как на свет.

Она говорит: «Ты не в моем вкусе», говорит: «Не мой типаж», выходит на балкон, открывает одну из створок прямо по центру, небо мелким бисером орошает ее лицо. Вспоминает о своем желании убежать, вспоминает, что клялась Славе завязать с сигаретами и продержалась почти месяц…

– Я закричу, – говорит она. – И все сбегутся.

– Это ребячество. «Все» не имеют никакого отношения к тебе – здесь, в этом пальто, с этим шарфом, на этом балконе, – говорит он. – А курение – гадость, брось, ведь ты не куришь…

Она демонстративно достает сигарету из чужой мятой пачки, держит ее несколько мгновений, пытается не смотреть ему в глаза. Знает: он захочет выбросить эту сигарету сейчас, и, машинально приподнимая, отводит руку. Сигарета рассыпается на части, на много табачных песчинок, когда он хватает ее за руку, она теряет вес, но обретает невесомость, ее голова запрокидывается назад, просто и легко, как на шарнирах, оказывается в раскрытой створке окна. Ее кружит кто-то, что-то… Всего сто граммов вина она выпила, и этого, конечно, не может быть – но кто-то, что-то…

Она стоит на балконе и отвечает на его поцелуй.

43

Я пишу для себя – историю своей жизни – в тетрадях и всегда от руки. Мне нравится исписывать тетради одну за другой, и рисовать на полях загогулины, и писать какие-то глупости, мне нравится сам процесс письма, я занимаюсь бумагомаранием с детства, и знаешь, это всегда потрясающе меня успокаивало и помогало привести мысли в порядок, даже когда все шло кувырком, а не как по маслу, – помнишь, мы смеялись с тобой над этим: разве по маслу можно ходить? Но всегда можно было ждать наступления следующего дня, всегда можно было ждать. Больше мне ждать нечего, я могу только изучать свое одиночество и твое отсутствие, и твое – постоянно во мне – присутствие вчера, сегодня и завтра – на которое никто не посягает, в надежде отменить, и особенно ты. И я представляю, как ты снова будешь сидеть со мной на кухне, задавать какие-то – неважно какие – вопросы (я уже приготовила все ответы), и хотя этого не случится (и я уже даже с этим смирилась, насколько это возможно, то есть прошла стадию отрицания), один вопрос все же остается на повестке дней и всех ночей: как заполнить пустоту и не сойти с ума? Я что-то пишу и так ищу ответ. И объяснить это посторонним трудно, особенно когда не очень-то хотят вникать, да и кому объяснять, все сбежали в панике, точно я преступник, но в людях сейчас у меня нет нужды, они слишком несущественны, гораздо сильнее мне хотелось бы поплакать. Я постоянно чую сквозняк за спиной, не хочу быть здесь без тебя, информацию, что мы больше не увидимся, я вечно держу в уме, на всякий случай, но потом вхожу в кухню. И думаю, не испечь ли тебе шарлотку. Это единственный пирог, который ты любишь. Потому что только его я могу испечь и трудно любить другое, когда не пробовал. И ранние яблоки уже продают, я видела. Разве все это можно выдержать? Думаю, нет. Я нашла в интернете названия таблеток: феназепам, флупентиксол, флувоксамин. Все на «ф», как фатум. Их не отпускают без рецепта. У меня не так много вариантов. Пить таблетки или пить алкоголь. Это не очень взрослый выбор, но все же лучше многого другого. Зачем продолжать жить, я пока не решила, впрочем, любое решение будет формальным. Прости меня. Я так хочу тебя обнять.

75

За соседним столиком кто-то уронил бокал, раздался звук бьющегося стекла и истошный женский вопль. На какое-то мгновение все оборачиваются, увлеченные этой сценой, но, кажется, я заинтересовалась больше остальных. Мечик задумчиво смотрит на меня, как-то беспомощно смотрит. Я не уступила ему, должно быть, в этом дело.

– Терпеть не могу законченности сюжетных линий. Особенно когда их еще и требует кто-нибудь зачем-то – всякие вялые подробности. Я об этой книжке, которая тебе понравилась. Мне не понравилась. Для чего переусложнять? Бесполезные мелочи меня нервируют. С ними и в жизни так же, они как зараза, как бабки на лавках, стоит попасться на крючок – и потом без них уже не можешь, когда вдумываешься – все фантазируешь, фантазируешь без конца… Штрихи и тонкости хороши только в изобразительном искусстве. И в музыке.

Мечик берет нож и скрупулезно нарезает мясо на ровные кусочки. С ножом он обращается гораздо увереннее, чем с солонкой.

– Мне просто давно нужно было начать снова, сколько я не писала… года три точно. Моя музыка не будет стремиться ничего отражать, и особенно жизнь, ненавижу то, что пытаются навязывать кинематографисты. Ведь искусство ничего никому не должно. Искусство – это ложь. Только очень красивая. Поэтому важно не что писать, а как! Все эти люди, которые нас сейчас окружают, – видишь? – они же просто так здесь, не по заказу, никто из них не станет нашим другом, даже случайным знакомым, они уйдут, разбредутся, и сегодняшний наш вечер закончится тем, что мы так о них ничего и не узнаем. Как и они о нас, кстати… Но поскольку я склонна жить чувствами и эмоциями, я буду всю ночь думать и пытаться понять – зачем? Для чего мне сегодня был послан этот ресторан с этими людьми? Может быть, если бы я верила в Бога, если бы я во что-то верила… Как оправдать случайности и совпадения? Нужно ли их оправдывать? Действительно ли жизнь подражает искусству? Это теперь такая модная тема. Кто-то провел в недавнем прошлом «букинистические раскопки», позаимствовал мировоззрение… Уайльда? или кто там был первым… по этому поводу, все ее мусолят, мусолят теперь – эту тему… Как будто не замечают, что Жизнь – конечна, а Искусство – нет. Мне это не нравится. Меня это тяготит. И на экране, и в книгах один и тот же персонаж умирает сотни раз, потом снова воскрешается, если вздумаешь пересмотреть или перечитать. И музыка… она снова оживает, стоит коснуться клавиш. Тебе это не интересно, но мне некому это сказать… Что такое Бизе для своего времени? Незамеченный, недооцененный гений! Но можно ли представить теперешний мир без «Кармен», без той, которая без конца умирает и воскрешается. Получается, Искусство вечно и непреложно, а главный герой, умирая, не может знать, что стало с дополнительными, необязательными персонажами. Он не может постоянно держать это в уме. Послушай, тот, кто ушел раньше из этого ресторана, не слышал, как женщина за тем столиком разбила что-то… – бокал? Для того, кто ушел, – этого не было. Стоит ли считать, что этого нет и для меня? По сюжету? Вот о чем я думаю… Поэтому я люблю чувство незаконченности. Я люблю бесконечность.

– Ты хотела бы с ним увидеться? – Мечик говорит таким тоном, которого я от него никогда в жизни не слышала.

– Нет. С чего ты взял… Я бы не хотела.

– Тогда зачем мы сюда приперлись? Тебе не был «послан этот ресторан»! Ты хочешь «оправдать случайности и совпадения», серьезно? Или создать для них почву?! Ты пришла сюда, потому что тебе нравится бесконечность…

– Мечик!

– Послушай, я предупредил тебя о его появлении только для того, чтобы уберечь от… не знаю. От сюрприза! – Мечик сделал воздушные кавычки. – Если бы я хорошенько подумал… Короче, не на эмоциях я тебе об этом вообще ни слова бы не сказал.

– Давай просто забудем об этом!

– Ты уверена, что притащила меня сюда, чтобы забыть?

– Но и встретить его на набережной и на любом из пляжей – не так уж нереально, верно?

– Их встретить. Их. Он приехал с семьей.

16

Итак. Они идут к нему на новоселье.

До чего же все-таки неприятно, что он Славин друг. А Слава продолжает: «Совсем рядом с метро и, представляешь, через дорогу от магазина… ну помнишь, того, где тебе люстра понравилась… Пойдешь со мной?.. Кстати, у него появилась девушка…»

Она замирает у зеркала, точно ждет какой-то физической реакции от своего организма. Острого укола в подреберье. Болезненного толчка под дых. Но ничего не происходит. Ей нравится, что ничего не происходит и тело никак не реагирует.

– Да, – говорит она, – я знаю.

Нужно было удивиться, но она ответила утвердительно, получилось, соврала, засмеялась:

– Дама бальзаковского возраста, страстная брюнетка, не в его вкусе.

– Почему? – удивился Слава. – Студентка светленькая… Скажешь тоже, откуда тебе знать… Даже я не знаю, кто в его вкусе, а кто нет. Женька, вообще, не так прост, как кажется.

И не всегда является тем, за кого себя выдает, думает она.

На улице неожиданно холодно, точно сентябрь демонстративно выключил враз обессилевшее лето, отказав ему в возможности воспрянуть духом и теплым воздухом. За день город стал неприветливым и насквозь промокшим, когда они выныривают из перехода, Слава торопится, не ждет и не берет ее за руку, на нем тонкая рубашка, должно быть, ему некомфортно. О ней он позаботился, сказал: обязательно надень плащ, обязательно. Она не позаботилась о нем. Ничего подобного не сказала. Даже не подумала сказать. Даже не подумала подумать. В ней растет жалость к Славе, когда они идут порознь и на расстоянии, иногда он оглядывается, молча призывая ее поторопиться. На подходе к светофору она догоняет его, говорит: зря ты не надел куртку. Хочет сказать: зря мы вообще туда идем.

Дом действительно рядом с метро, через дорогу от магазина, где она планировала купить не люстру, конечно, вечно мужчины все путают, кто сейчас вешает люстры, нет, не люстру, а абажур под старину, очень симпатичный. Слава указывает на дом, гадая, какой балкон может быть Женин, но она обращает внимание совсем на другое здание, чьи освещенные окна образуют пламенное сердце. Как жаль, что у нее нет с собой фотоаппарата.

– Да, – говорит Слава, – я бы тебя с удовольствием сфотографировал сейчас… Запечатлел на память хорошенький красный носик. Кстати! По-моему, ты до сих пор плохо представляешь, насколько сильно я тебя люблю…

Она делает шаг к нему навстречу. Или несколько шагов. В сущности, это не важно.

– Вот уж никогда бы не подумала, что ты целуешься в людных местах, – говорит она.

Подъезд, куда они заходят, ничем не примечателен. Только дверь в квартиру новая. Она слышит, как грохочет ее сердце на фоне тихого шороха электрического счетчика.

Женя очень весел. Он с таким энтузиазмом встречает их у порога, так неподдельно рад их появлению, что даже Слава кажется обескураженным. Она невольно думает: может ли что-нибудь сбить этого человека с толку / с позы / с всегдашней улыбки?

В просторной гостиной на диване, напротив когда-нибудь-будущего телевизора, а пока только тумбочки, сидит девушка с почти черными волосами. Очень ухоженная. Из породы людей, транслирующих свою респектабельность. Она, конечно, давно не студентка.

Слава вопросительно-изумленно переводит взгляд с нее на девушку. Она пожимает плечами. Не хочет ни о чем таком думать – объяснять, что сказала – просто. Брюнетка окидывает их равнодушным взглядом и поднимается с дивана.

– Евгения уже уходит…

Надо же, думает она, прямо Валентин и Валентина.

Слава принимается неуместно и несколько фамильярно уговаривать девушку остаться, неотступно следуя за ней до входной двери; «у меня дела… бу-бу-бу… приятно познакомиться… бу-бу-бу… но мне пора». Она подходит к окну: все-таки интересно разглядывать улицы из чужих окон. Асфальт блестит, притворяясь подгоревшей хлебной корочкой, свет фонарей скупо освещает двор, местами срезая перспективу. Летом здесь, вероятно, чудесно. Немного шумно при открытых окнах, поскольку дворы с детскими площадками не располагают к тишине. Но если на клумбах растут цветы и эти кусты под окнами – сирень…

– Как ты? – спрашивает Женя, подходя со спины, точно заговорщик.

– Спасибо, хорошо.

Он не провожает свою девушку, а интересуется жизнью чужого человека. Она чувствует его дыхание за спиной и замирает, боясь шелохнуться.

– Я думал о тебе. Ты мне снилась…

– Господи, Женя…

– Ты веришь в Бога?

– Наверное, нет.

– То есть сомневаешься, веришь или нет?

– Наверное, нет. Не сомневаюсь.

– Ты не похожа на атеистку. Скорее на протестантку. Сплошной протест.

– Что ты несешь. – Она качает головой и оборачивается.

Женя смеется. В его глазах целый мир. Он смотрит на нее, и от этого взгляда ее бросает в жар. Он так близко, что мысль дотронуться до его предплечья не дает ей покоя. Еще немного – и она может потерять контроль.

– Так у вас что – это серьезно? – спрашивает Слава, входя в комнату и заинтересованно проверяя на прочность дверную коробку. – Ты уже расстался с той юной медичкой? Забыл, как ее зовут.

– В студентках меда есть один существенный недостаток, – говорит Женя, с заметным нежеланием отстраняясь от нее. – На третьем курсе они убеждены, что болеют всеми известными болезнями сразу и находятся при смерти. Но нет. Я, конечно, с ней не расставался. Одно другому не мешает.

Даже если это и правда, то сказано, разумеется, нарочно, – очередное бодрое позерство, злорадство, будто она в чем-то провинилась.

– Да ты просто монстр! – с иронией восклицает Слава.

Пока эти двое, сидя на диване, о чем-то разговаривают, время от времени разражаясь громогласным смехом, она все пытается понять связь между непозволительным поцелуем и своим теперешним состоянием. Ничего путного не выходит. Никаких знаков. Женя то и дело бросает в ее сторону недвусмысленные взгляды: она потрясенно отмечает про себя, что это – не шутка и не предложение, а внутренняя борьба, которую он пытается спрятать на свой лад. Значит, не так уж он неуязвим, как оказалось. Он жалеет о том, что произошло, или не жалеет? А что, собственно, произошло? Как будто ничего, просто все перевернулось с ног на голову. Дело ведь не в том, что Слава его друг. Точнее, не только в этом. Она думала, что тот поцелуй был некой личной Жениной победой, но теперь отчетливо видит, что он стал его поражением. Женя не может, не умеет признавать поражений. Напускное равнодушие красноречивее любых слов. Не говоря о плохо скрываемом превосходстве в этом похлопывании Славы по плечу, такая ненавязчивая демонстрация триумфа – блеф человека, у которого жизнь (якобы) удалась, подумать только, едва за двадцать, а уже квартира, заботливо приобретенная родителями, чтобы не пришлось мыкаться по коммуналкам.

Она пытается вникнуть в их разговор, но его суть остается недосягаемой для понимания: просто невнятное умиротворяющее бормотание. Такое бесконечное путешествие в себя, погружение в воду, от которого бегут мурашки, – так бывает, когда гладят по голове или когда следишь за повторяющимися движениями. Ей хочется больше не привлекать его внимания и хочется привлечь еще сильнее. На что она, собственно, рассчитывает? Бездарная, неразумная кокетка. Есть вещи, которые невозможно объяснить, как невозможно объяснить силу гравитации. И есть вещи, которые можно исправить. Стереть, как пыль с пюпитра или разводы с кафеля, тот глупый, безрассудный поцелуй на балконе. В квартире, где она еще будет очень счастлива.

Бессознательно она тянется за сумкой, оставленной на подоконнике.

– Не-е-ет, – решительно говорит Женя, – сбежать тебе не удастся. Мы будем пить чай с тортом и спорить о роли поэзии в современном мире.

Говорит так, будто имеет право на этот протест. Расслабленно откидывается на спинку дивана и изучает ее теперь явно, иронично, бессердечно. Слава смеется. Громко и беззаботно, как человек, знающий, что ей бесполезно что-либо запрещать. Она вдруг видит Славу со стороны. Она вдруг вспоминает о его существовании. О том, что их связь, возможно, прочнее всего, что держит ее сейчас в этой чужой квартире.

Она садится на стул. Она улыбается Славе. Он улыбается в ответ. Побег отменяется.

77

Море кипит, варит пересоленный суп в вечной кастрюле, я стою и смотрю на него, Stabat mater dolorosa, не умею плавать, но оно меня успокаивает, омывает и очищает, почти как Перголези. Видишь, Ида, там, вдали, вода похожа на туго натянутый брезент: причудливая игра света, тени, обман зрения, искусная мистификация. Тучка рухнула в воду и купается под ободряющие птичьи крики.

Здесь красивое небо. Очень высокое, совсем ни на чье не похожее. Мне до сих пор приходится спускать себя на землю, как ребенка, когда я воображаю, что весь этот небесный пэчворк в разных концах света соткан из разных облаков. Они отличаются по фактуре, цвету, форме и протяженности. Довольно странно понимать умом, что это иллюзия, что сверху азот, кислород, пар, пыль, капли, ледяные кристаллы, соль океана, что это – белый, состоящий из всех цветов, линяет в спектр, не доходя до Земли, и все равно мнить небо про себя шелковым на рассвете, парчовым на закате, шерстяным после шторма. По краскам на небе издревле гадали, каким будет день. А детям часто кажется, что там кто-то живет. Хотя нет, ничего им не кажется, коллективное сознание прививает им эту мысль, как чуждый черенок к спиленному стволу. Это мы говорим ребенку: твой дедушка улетел на небушко, потому что скрыть свой страх и трепет перед необратимостью смерти – главная задача взрослого. Никогда не стану врать тебе, Ида. Никакого боженьки, никакого небушка. Все уже сказано в музыке, все можно описать звуками. Симфонией красок, ритмом орнамента, динамикой архитектуры, полифонией текста. Она способна живописать любые символы и вознести на любые небеса. Предметное понимание чувств позволяет их анатомировать, это придумали еще теоретики Средневековья. Поэтому музыка умеет хохотать короткими смешками или плачет жалобными ламенто. В свое время я разложу тебе, Ида, по полочкам всю теорию эпохи барокко, которую из года в год мне не удается втемяшить в сонное сознание ребят за несколько школьных занятий. Ее необходимо постигать не торопясь, это получается только с течением жизни. Но что, если ты будешь совсем не музыкальной? Если мне не удастся тебя увлечь, заразить, влюбить?

Что ж, если ты пойдешь в Мечика, я могу заселять твой мир образами исподволь. Взгляни, это лимонное дерево желтым бросается в глаза, желтый вообще звонкий цвет, конечно, цвет бывает звонкий, бывает приглушенный, слышишь, птицы перекликаются в стиле Рамо, не нуждаясь в клавесине, а вот какой забавный куст, давай попробуем подобрать ему музыкальные эпитеты, пики гор туманны, как легкие курильщика, что-то меня занесло, курить вредно, детка, это плохо влияет на связки и дыхание.

Когда ты подрастешь, я расскажу тебе, как мечтала написать музыку ни на что не похожую, да, неоэкспрессионизм, полифония, додекафония – нечто подобное, но что-то свое, личное и неповторимое, еще не бывшее, никакой имитации, никакой стилизации, и, знаешь, у меня неплохо получалось, только было никому не нужно, не востребовано, как партитуры Айвза при его жизни, а ведь я мечтала его переплюнуть – и смешно, и все равно занозой саднит до сих пор, будто я не повзрослела (а я не повзрослела!), – у меня были такие амбиции, юношеские порывы часто тщеславны, но редко самодостаточны, может быть, поэтому. Ничего не вышло из этой затеи, где-то они теперь? – мои тетради с бисером нот, который я отчаянно метала, ошалев от вдохновения. Даже открыть их боязно, даже взглянуть. Не знаю, что страшнее: очароваться или разочароваться. Понять, насколько это было хорошо или насколько это было плохо. Да нет же, нет. Прости. Обещаю тебе ничего не навязывать. Ни музыки, ни образов, ни своего прошлого.

44

Оттого, что никто никогда не разделял мою любовь к музыке – к моей музыке, порой бывало очень тяжело. Меня окружали люди, которым не дано слышать. Глухонемые, дирижирующие жестами. Умеющие высокомерно ткнуть меня в мою инаковость. Даже тогда, когда я не выдавала себя ни единым вздохом.

И вдруг оказалось, что это не самое важное, что можно жить в тишине и желать ее, ступить на эту незнакомую стезю молчания и брести по ней, и наплевать, что в конце не брезжит свет.

Нужно что-нибудь предпринять, нечто такое, что заставит смахнуть с себя это наваждение и прозреть. Так щенки после купания в реке стряхивают воду, поднимая бурю брызг и одаряя ими соседей по пляжу. Поначалу я так и говорила себе: встряхнись, прозрей. Потом поняла, что зрячей быть больно. Что если открывать глаза, то только иногда. Ад гонИ. Отгони от меня ад, говорю я тебе во сне. Ты улыбаешься и протягиваешь мне цветы. Всегда какие-то неочевидные. Например, орхидею или пион, который больше твоей головы. Помнишь, мы играли с тобой в слова, это твоя игра, ты – ее автор, но теперь она – эквивалент моего невротического состояния, – поразительно, что я запомнила определение! Благодаря тебе я стала замечать нюансы и тонкости.

тон кости тел

летит сок нот

Ноты пускают сок из незаписанных мелодий внутри меня, скоро я лопну от них, тресну, как переспелый гранат. В голове неотступно звучит прелюдия Петра Марчевского, имитация музыкальной шкатулки с оркестром, я закрываю глаза и уши, потому что это похоже на сумасшествие, вот бы изловчиться и вылезти из своей шкуры. У музыки всегда есть превосходство надо мной, даже когда я вру, что она мне не нужна. У музыки всегда есть надежда. (Над еж да? Прочти наоборот.) Но в конце концов оказывается, что по-прежнему идет сентябрьский дождь, стуча, как нерешительная машинистка, по жести окон – то затихая, то снова убыстряясь. Потом к нему присоединяется возмущенный холодильник, требующий разморозки. Они с дождем слишком шумны и довольно глумливы, несочетаемы с тем, что я ношу в себе, изводят своими проверками на прочность. Холодильник можно отключить, но он потечет. От дождя защититься мне тоже особо нечем.

особо нечем

мечено босо

Меченная трауром и босая, я иду по пыльному ковру, игнорирую беспорядок кухни, добираюсь до полупустой бутылки. Неловко ударяюсь о стеклянный стол, устраиваю нестройное глиссандо чайного сервиза на тонкой металлической подставке. Смеюсь. Чувствую, как часть меня, еще способная анализировать поступки, негодует. Нега дует. Изучаю причудливо грациозные разводы пятен на столе. Снимаю иголку с пластинки в своей голове.

78

Я слышу ее, кровь, которая пульсирует во мне, она не только мой вечный укор, она мой палач, каждый месяц, ровно через двадцать восемь дней, она выходит из берегов, выплескивается алой акварелью, лишает меня надежды, лишает меня продолжения, лишает меня корней, лишайник оставляет во мне накипной, бесплодный, мерзкий.

Давай, расскажи, зачем я здесь. Только не пускайся в унылые подробности и безысходные детали, тщательно подбирай слова, как я – видишь, слышишь? – то есть ничего лишнего. Ничего, кроме меня.

Он не слышит. Если бог – мужчина, он, скорее всего, отвернулся, благопристойно потупив взор.

Почему Ты меня не слышишь? Я знаю, что не одна такая, но почему именно я? К черту все, к черту!

Хочется кричать, хочется умереть. Я уже навоображала укачивающую люльку-шезлонг, маленькие розовые пеленки, бутылочку с безопасной соской, а главное – растерянность Мечика. Радость Мечика. Счастье Мечика. Это же должно быть просто, если не в первый раз. Почему? Почему? Почему?

Я стою, сокрушаюсь, наблюдаю, как крошится моя жизнь, разбивается мое сердце, оглядываюсь в поисках утраченного времени, молочной каши, горшка с утенком, летящих качелей со смеющейся Идой.

За стенкой – перебранка очередных жильцов, мне никогда не везет с соседями, даже на отдыхе, я постоянно живу в сартровском аду, стенка из поддельного мрамора, по ней ползает мерзкая муха, душевой шланг подтекает, отверстия лейки забиты известковым налетом, вода упрямится и не желает стать нужной температуры. Так слишком горячо, так холодно. Здесь нет горячего водоснабжения, только бойлер. Мне слишком горячо, мне холодно.

Кровь капает на кафель, в поддон кабинки, уносится, лавируя, в водосток, оставляет смазанную улыбку добропорядочного клоуна, разжившегося скабрезной шуткой, бестактно тянет за невидимые нити внутри, шлепает густо, извергается равнодушно, дирижируя горьким отчаянием.

Кровь казнит мою плоть дважды, благодаря ей я узнаю, что ни на что не гожусь и что по-прежнему все еще жива.

17

Автобус волочится по вечернему городу, как озябшая гусеница, изредка петляя на ходу. От усталости и холода ее клонит в сон. Сегодня на работе было слишком шумно, а это утомляет. Она пытается подсчитать остановки, сбивается и начинает снова, нет уверенности, что у этого номера нужный маршрут, она запрыгнула в первый попавшийся, а впрочем, не важно, думает она, капли дождя все быстрее слезятся по стеклу, размывая городской пейзаж: совсем чуть-чуть не доехав до дома, она засыпает. Голова улетает на космической скорости в черную дыру, потеряв интерес к ее отчаянию и усталости, выключается земное притяжение, включаются защитные коды забвения, способные трансформировать секунду в Вечность. Но трое подростков, с безудержным хохотом и визгом покидая автобус, будят ее, она осматривается, изо всех сил сопротивляясь невменяемости, сходит на тротуар, в каком-то смысле переживая тектонический сдвиг. Держись прямо, плечи назад, этому учили ее, этому учит она. Асфальт неприятно пружинит под ногами, точно она идет по пластилину, по глине, по хлебному мякишу, как в сказке: девочка, которая наступила на хлеб, чтобы не утонуть. Ей лучше бы провалиться, но она идет, думает о том, что похожа на неваляшку, куклу, у которой внутри сложный механизм и пустота. И пустоты, наверное, больше.

Влекомая перспективой осеннего сквера, она меняет маршрут. Меднолиственная аллея – когда она умудрилась стать такой? – трепещет вылинявшими от дождя бумажными гирляндами на ветвях, расплывается пятнами, матово блестит мокрыми скамейками. Она думает о горячем чае, о новой книге, которую будет читать, о том, что завтра – выходной, спускается в подземный переход неподалеку от дома, где, несмотря на промозглый вечер, бойко торгуют цветами – маленькими букетами с бессмертником в нелепых розовых воланах фольги – очевидно смертные бабушки, такие же сухонькие и маленькие, как их букеты. Они протягивают руки в огромных варежках навстречу случайным прохожим, тычут свои иммортели и монотонно твердят: «Недорого, купите, недорого…»

Она берет один букет из жалости к мерзнущей бабушке, долго не может справиться с зонтом, еще дольше выуживает из сумки кошелек, расплачивается и быстро шагает прочь.

– А сдачу, девочка, сдачу!

Главное – не разменять себя на мелочь, думает она. Не ожидать сдачи, подачек в виде случайных встреч с ним. Лишить чувства дееспособности, парализовать, стерпеть. Взять фермату и выдержать. Или сократить. Они бы не познакомились, конечно, просто увидев друг друга на улице, в магазине, в метро, в кафе… На вокзале. Он не придумал бы повода заговорить, даже если бы она ему сразу понравилась. У нее была бы возможность забыть его через полчаса, как забываются случайные прохожие, – даже если бы он ей сразу понравился. Это Слава во всем виноват, зачем он их познакомил.

Будто рыбина, она ныряет в арку своего дома, похожую на огромную раму, демонстрирующую причудливую паутину водорослей-ветвей, эффектно подсвеченную с фасада. Из окон струится отраженный свет, заставляющий сверкать газон. Клен бессильно воздел руки с опадающими пестрыми листьями. Скоро вокруг него воздвигнут пестрые пирамиды Хеопса. Потом их погрузят на трактор и увезут.

Негнущимися от холода пальцами она набирает код подъезда, дверь делает конвульсивный вздох, впускает ее в свою пасть, она чувствует сухой, незыблемый запах старости и постоянства.

Все пройдет, думает она. Даже будущая зима. Даже царапина на штукатурке стены у двери.

79

В классе шумно, как везде, где есть дети. В особенности первоклашки. Они обступают пианино до моего прихода, робкие заражаются отчаянностью смелых и топают пальчиками по клавишам инструмента в надежде не быть застигнутыми врасплох. Каждому ребенку интересно, всем любопытно, как пианино издает звуки, даже если пару недель назад он согласился учиться игре на домре или саксофоне. Никто не стремится топать по порядку, взбираясь по ступенькам гаммы вертким указательным пальчиком, о нет! Каждый считает своим долгом почирикать на самых высоких нотах или невольно сымитировать поступь грозного, страшного медведя на контроктаве. Любым изощренным способом подражать настоящей игре на пианино – это весело. В особенности первоклашкам на первых учебных занятиях в конце сентября.

Когда я решительно вхожу в класс, включается режим звуко- и шумоизоляции. Они еще не привыкли ко мне. Не знают, чего им стоит от меня ожидать. Я просто та тетя (многие не запомнили моего имени-отчества), которая будет помогать им читать с листа и заставлять зубрить основные вехи творчества великих композиторов. Пока же головастики-нотки взялись за ручки и бессмысленно пляшут по партитуре. К тому же есть сомнения в том, что все эти композиторы на портретах такие уж великие.

Послеполуденное солнце скупо освещает кабинет, светлый квадрат окна падает на пол. Многие из ребят уже утомлены. Мир, в котором из расписания вычеркнули детсадовский тихий час, заменив его постоянной гонкой за знаниями, не каждому по вкусу и силам. Это заметно по рассредоточенным взглядам мальчишек, зафутляренных в рубашки с жесткими воротничками, и хмуро сведенным бровям девочек, расправляющих складки форменных юбок.

Я невольно думаю об Иде, о том, как она будет справляться с изменениями в режиме, когда они произойдут. У меня самой внутри все еще кричат чайки Адриатики и плещется немного ракии. Длительный отдых способствует появлению духа разрушения. Созидание мы собираем по крупицам долгими осенними вечерами. Кажется, все, на что мы сейчас способны, – это лечь и уснуть. Просто уснуть. Не стоит преувеличивать, лечь здесь негде.

Сейчас душа требует чего-то легкого и воздушного, хорошо бы пирожное. А лучше – торт. Но поскольку это невозможно, остается обратиться к Кюи.

Я уверенно включаю оркестровую сюиту № 3, и лица детей светлеют. В этой сюите много весенней суеты, то, что нужно в этот дремотный день. Спустя две минуты прослушивания можно начинать сеять горошины на нотном стане, не забыв воздать Цезарю – цезарево. У Кюи были незаурядные ученики, дорогие дети. Например, принц Сиама и будущий император.

45

Красный трамвай, я думала о нем каждую осень, так, походя, как о том, что хорошо бы купить антикварный столик когда-нибудь в будущем или что если найти настоящий миндаль, не старый и не гнилой, то марципан можно сделать самой. Есть такие мысли-стрелы – стремительные, проносящиеся, буквально взгляд с предмета на предмет перевел, и нет ее, мысль тебя покинула, а трамвай позвякивает, и можно было бы хоть раз доехать до улицы Якуба Коласа, например, и все-таки сесть в него. Ради осени или ради вида из трамвайного окна, или просто на память.

Я сижу в нише комнаты, такая специальная ниша есть в этой комнате, здесь получилась бы отличная гардеробная, но мы решили, что лучше всего обустроить рабочее место для нашей будущей школьницы, и временно оставили только комод. Она большая и страшная, эта ниша, теперь я сижу там, в углу, возле комода, пыль с ротанга плохо стирается, особенно в переплетениях лозы, я сижу и смотрю на эту пыль этого комода в этом углу уже второй месяц. Не буквально, конечно, что бы ты обо мне подумал, если б я прям на пол уселась (к тому же я не мыла полы девятнадцать дней). Я сижу на диване и смотрю на этот угол, где гипотетически живу (уже второй месяц), потому что, когда у людей горе, они совершают непонятные посторонним действия, но ты-то, надеюсь, понимаешь, почему я загнана в угол.

В голове так же, как в космосе, иногда там пулеметная очередь сонаты № 7 Прокофьева, я ненавижу это состояние. Задергиваю шторы, потому что кажется, что из окна всегда кто-то наблюдает за мной, как Бог-отец с витража Выспяньского.

Красный трамвай, бегущий посреди желтых и апельсиновых листьев, – просто архетип. Где-то был красный трамвай. Был ли трамвай красным? Главное, трамвай был.

Я задвигаю прилагательные назад. Не терплю запятые и ставлю их где ни попадя. Никогда не угадываю почти. Я веду себя, как ты.

В это время кто только не берется за роль медиатора в моей альтернативной реальности. Да поможет тебе трансцендентальная редукция, мысленно говорю я психотерапевту, отвлекающемуся на звонок отвлекающей дочери, не желающей идти на аэробику. Эта врач считает, что у меня очень красивое имя и еще расстройство адаптации.

И я не помню как раз, в одну секунду забываю, что такое «адаптация». Только адаптер стереофона у меня перед глазами: вертится пластинка – и вы танцуете. Иногда адаптер ломается, тонкая игла больше не воспроизводит музыку. И у меня расстройство по этому поводу.

А она на взводе, как волчок, и без конца, без конца: вот отопьете эти таблеточки, потом будут другие, понимаете? – другие, понимаете?

У нее, этого психотерапевта, никто не умирал, она никого не теряла, это ясно, иначе уже давно отравилась бы своими таблеточками, но у нее все дома, точнее, отец с мужем на даче, а матери велено поставить дочь в угол, пока она не согласится пойти на аэробику. Это я узнаю из ее телефонного разговора. И не рассказываю ей про свой угол. Она и так поставила мне диагноз. Но психотерапевт ставит дочь в угол?

«Наш отработанный прием, – извиняющимся тоном говорит она, перехватив мой взгляд. – Мы (кто?) обычно так быстрее принимаем решения. И чаще всего правильные».

Она хочет мне что-то доказать, что-то вроде расхожего постулата: «Пока человек способен удерживать внимание, смерть не властна над ним», когда я пытаюсь рассказать о тебе. Но зачем мне тогда таблетки… В действительности она работает психиатром в диспансере. Терапия души – это, скорее, хобби, объясняет она. Каждый сублимирует как может. Даже психиатр.

Я могла бы сублимировать и написать гору романов, но она не допускает такой мысли. Говорит, вам нужно отвлечься иначе, просто разговаривать с кем-то, постоянно находиться в общении, на людях, не замыкаться в себе. Наверное, она права, писать сейчас сложно. В моей голове гора слов и притяжательных местоимений. Я веду с ними тяжбы, и, когда пытаюсь уповать на эту теоретическую гору, как на спасение, всякий раз оказывается, что кульминаций я могу дать сколько угодно, но ни одного финала, надо же. Никаких развязок. Только несмыкание связок и пустота впереди.

Какие уж тут горы романов, если у меня ничего не осталось. И никого не осталось, но я и не хочу, меньше всего, говоря откровенно, мне нужна эта психотерапевт. Она говорит: конечно-конечно, вы можете писать, главное, не задержаться в стадии отрицания. Что ж. Я всю жизнь пишу бесконечный дневник и постоянно отрицаю этот факт, вот и ей об этом знать, пожалуй, необязательно.

Пока я скопидомствую и подсчитываю, сколько книг и блокнотов в красивых обложках можно было купить, не заплати я за прием, она в третий раз звонит домой, выясняет, что дочь из угла не вышла и на аэробику не пошла.

«Алле, ну что, значит, стой до моего прихода в углу, договорились? Да, я не разрешаю тебе выходить».

Неясно, кто из нас менее адекватный, но если не я (а это не я), то tertium non datur. Почему она не видит, что я абсолютно разумна, и даже чересчур? Хотя у нее профессия такая – делать из людей безмолвное пугало. Только вот я пришла к ней, чтобы вернуть себе крик. Перестать тянуть на себя дверь, на которой ясно написано «Выхода нет».

Она мне не поможет, это очевидно. Придется мне уповать на себя, коротать свои фазы и стадии самостоятельно, сколько получится, пока у меня выходит пролетать над гнездом кукушки, можно продолжать сидеть в углу. Это же только когда я одна остаюсь, а так – я даже бодра, весела и со всеми на диване.

– Вас посещают суицидальные мысли? – спрашивает психотерапевт.

Меня посещают мысли о красном трамвае на фоне белого снега – это тоже будет очень красиво, в пять вечера, например, еще рано, а уже ни зги не видно, только причудливый узор рельсов прорезает магистраль, и снег поблескивает и сверкает. Почему я так и не совершила ни одной поездки, хоть до Зеленого луга и обратно, так это потому, что холод, прямо скажем, не моя любимая стихия – какой уж тут трамвай по доброй воле?

Но сейчас там так волшебно, на улице. Я даже из окна вижу, какая она необыкновенная, эта осень, я ее ненавижу за то, что отвлекаюсь на нее как ни в чем не бывало, за то, что она такая красивая, а ты ее не видишь. Я еще не привыкла к тому, что ты ее не видишь. И этих последних желтых цветов, названия которых я не помню, и всего этого золотого на голубом.

Видите ли, говорит психиатр-трансформер, беременеть с этими таблетками нельзя, так что если планируете, то забудьте. Какое у вас имя все-таки редкое, как вас близкие зовут? Ох, прощу прощения, но кто-то же у вас есть, у вас есть другие родственники, верно? Эти таблетки можно пить только под надзором, строго в рамках дозировки, потом будут другие.

3

– Веточка! Ве-точ-ка!

Мужчина и женщина в лодке растерянно замирают, их беседу прервали на полуслове, раскатистое эхо пронеслось волной в воздухе, анонимно и бесцеремонно, почти осязаемо повисло, пелена сгущается, мир приходит в движение, игнорирует этих двоих на воде, ве-точ-ка все еще не в силах оторваться, мама зовет, а она не в силах отозваться, по своему обыкновению мама врывается на самом интересном месте, как чувствует, просто как назло, падает белый занавес, нет, я не оглохла, мамуся, просто ушла с головой, провалилась в эту небыль, да, мне очень нравится, нет, я ничего тебе не скажу.

Однажды мама уступила ей право читать новые книги первой, теперь приходится быть последовательной, и Веточка поглощает, точно ажурные блинчики с ливером, такие же головокружительно пахнущие, сцепленные хрустким корешком страницы.

Мама, ты не представляешь, какая там любовь, ну я же не рассказываю, я просто хвастаюсь, что уже знаю, какая там любовь, а ты не знаешь, как я тебе завидую, что ты еще не знаешь, больше ничего не скажу, нет, мне точно не рано такое, точно!

Мама сидит за столом, очень красивая мама, очень молодая мама, по правде говоря, Веточка не задумывается, сколько ей лет, тридцать три или тридцать пять, только когда подписывает открытку на день рождения, тогда считает, у мамы густые темные волосы и грациозная осанка, такая же, как у книжной героини. Мама сидит за столом с очень прямой спиной, говорит: вскипяти воду, возмущается: не сходится, погляди-ка, опять не сходится.

О чем они говорят там, в лодке, эти двое, о чем думают, пока Веточка включает газ, тщательно вытирает заварочный чайник с золотистым листиком на боку, пока квадрат комнаты разрезают напополам свет и тень – экватор проходит в центре круглого стола, за которым сидит мама, и у нее не сходится, пока Веточка достает заварку из загадочно пахнущего отделения буфета, насыпает ее ложечкой в чайничек, две ложки, не одну, – кричит мама, – потому что это не чай, конечно, ерунда, а не чай, какая-то пыль краснодарских дорог. Веточка выключает чайник и ждет, подходит к окну и ждет, пока кипяток станет не таким крутым, нельзя заливать заварку крутым кипятком, даже если это ерунда, а не чай, на скамейке перед домом сидит девушка, она всего на несколько лет старше Веточки, и поглаживает большой, несоразмерный с ее хрупкой фигурой живот. Веточка с удивлением понимает, что не знает, как ее зовут, что никто не называет девушку по имени, все говорят только про подол, в котором она принесла, то есть скоро принесет. Девушка кажется Веточке очень красивой, она ей нравится, и соседской кошке тоже, та подходит к девушке, склонив голову, как плюшевый бычок, и трется об узкие щиколотки, девушка улыбается, принимается гладить кошку вместо живота, что-то говорит ей, но что именно, не слышно. Вязаной прихваткой Веточка берет чайник и наливает воду.

– И стоило тратить время, – сетует мама.

У мамы новая раскладка – сто четыре карты вместо пятидесяти двух. И у нее не сходится.

– Что ты загадала?

– Не скажу, иначе не сбудется, – смеется мама.

– Все равно не сбудется, раз не сходится, – равнодушно говорит Веточка. Ей не терпится вернуться к книжке.

– Самое главное, чтобы ты была здорова. И счастлива, – говорит мама.

Веточка думает, что это глупые желания. Разве такое желают? Она и так здорова и счастлива. Еще ей кажется, что мама лукавит. Она загадала не это. Что-то совсем другое. Выдала себя этим «самое главное». Свое желанное загаданное мама как будто тут же и обесценила. Пасьянс не сошелся, да и желание – чепуховое, не самое главное. Но что-то в облике мамы, даже в том, как она сидит, подсказывает, что она рассчитывала на этот расклад, как на волшебную палочку.

Сама Веточка в такое не верит, наливает две чашки чая: себе и маме. Папа где-то задерживается, он возвращается домой все позже: какие-то проблемы на заводе. Веточка думает, что чая совсем не хочется, думает, не съесть ли блинчик, или даже два, или дождаться папу и поужинать вместе? Несет чашку маме в комнату, там есть открытая коробка конфет – благодарный покупатель подарил за то, что она придержала какую-то редкую книгу. Мама говорит: включи, пожалуйста, свет, что-то слишком потемнело, экватор стерся с лица стола, электричество размазало его до пола, как мягкие часы Дали.

Веточка возвращается в кухню, выглядывает в окно: девушки и след простыл, кошки тоже. Партер свободен. Зрители заняли места в бельэтажах, на балконе и в ложах. Представление начинается. Занавес опустился. Тот, кто гасит свет на этой сцене, знает толк в спецэффектах. Вспыхнули люстры. Ударные грома звучат еще нерешительно, но светомузыка молнии уже ликует вовсю. Музыка Вивальди в исполнении Ванессы Мэй. Неистовые аплодисменты дождя. А папы не видно. Он вымокнет до нитки, ведь это «бабская привычка» – носить зонт. Пыль краснодарских дорог, несмотря на мамины нарекания, окрасила воду в темно-медный оттенок. Пока чай стынет, он смотрит на нее влюбленными глазами, думает, как завоевать ее сердце, она как будто ничего не замечает, но несомненно замечает всё, совсем стемнело, он берется за весла, им нужно вернуться в поместье как можно скорее.

18

Он позвонил и уверенно произнес: «Ты хотела меня видеть. В четыре – на вокзале…»

Она молчала, наверное, очень долго (она хотела его видеть? Ну да. Конечно. Наверное. Хотела), сказала:

– Что ты себе возомнил?

– Хорошо, где скажешь…

– Нигде.

Они встретились возле книжного магазина. И Женя ее не узнал. Он никогда не видел ее черного пальто. И ее новой прически. И ее – другой. Растерялся. Она мысленно добавила себе очков, будто это игра и она добилась победы. Впрочем, никакого триумфа, на этой победе зиждилась ее жизнь.

– Хорошо выглядишь. Ты красивая. Пойдем куда-нибудь, поедим, – предложил он. – В «Печки-Лавочки»?

Она согласилась.

– Или в «Иль Патио»?

Она согласилась.

– Тебе совсем безразлично?

У двери «Иль Патио» резко повернула назад.

– Нет, мы не пойдем туда.

– Боишься встретить знакомых в четыре часа дня? – спросил Женя.

Они нашли какой-то полуподвальный бар неподалеку, крохотный и темный, как гробница.

– Я буду виски, – с вызовом сказала она.

– В такое время? – снова удивился он.

– Самый дорогой…

Ей принесли «Джемесон», Женя заказал себе коньяк и салат, спокойный и умиротворенный Женя, который держал ее сердце в своих руках. Разговор не клеился. В слепом полумраке бара, в темных зеркалах множились огоньки настенных бра, она разглядывала текстуру деревянной столешницы, мечтая о сигарете, о том, чтобы не так заметно дрожали руки и не так болезненно ныло в груди. Невозможно испытывать мильон терзаний и улыбаться, выход из любви – равнодушие, которого в ней ни грамма, невозможно находиться рядом, каменея от неловкости, невозмутимо стараться быть далекой и неприступной, желая немедленно разрыдаться. Это наказание, истязание на виду у немногочисленной публики, вычислять, каковы шансы с ним остаться. Под тусклым светом от барной стойки, читать про себя только «Аve Maria», чувства как на качелях: полет, эйфория, пропасть. Ты – словно хищник, играющий с тенью, я с тобой – как законченный псих-неврастеник. Она сказала это вслух. Кажется.

Он поморщился, будто от зубной боли, произнес вполголоса, почти членораздельно, без тени иронии:

– Одно твое желание – и мы будем вместе навсегда.

Эти неожиданные слова вернули ее в помещение, за столик, заставили взглянуть на него. Стало почти весело (и все-таки виски – очень бодрит), она сделала большой глоток буро-рыжей жидкости. Обожгла горло.

– Ты меня любишь? – спросила она так, как вечные любовники интересуются перед сном. Как о чем-то необязательном, и все же. Так спрашивают: «Непривычно теплый ноябрь, не правда ли»

– Да, – просто сказал он.

– И ты хочешь на мне жениться?

Он впервые смутился:

– Но ты же этого не хотела… вроде бы.

Слава говорил? Они это обсуждали? Когда?

– А если я передумала?

– Тогда да.

– Я не передумала. – Она залпом допила виски и быстро вышла из бара.

В поезде метро у выходных дверей стояли что-то затевающие школьники с оживленными мордашками и сидели уставшие взрослые с белыми, как рыбное филе, лицами. Женщина напротив буравила ее взглядом. Будто пыталась проникнуть внутрь ее естества, очень неприятное чувство. Она даже хотела выйти на остановку раньше, но убедила себя, что это глупо.

– Девушка! – Эта женщина медленно опустилась на сиденье рядом, потому что место освободилось. – У вас такие красивые глаза…

«Гадалка или сумасшедшая», – подумала она, совсем не удивившись. Такой день.

– А как вас зовут?

Она не собиралась хамить, но то, как она пробурчала «Что вам нужно?», прозвучало не слишком вежливо.

– У меня есть сын… Понимаете? Очень перспективный молодой человек… У вас такие глаза… хорошие. А сын работает… Вот его визитка… Вы ему позвоните…

– Зачем?

– Под предлогом того, что вам нужно… Или от меня, скажите, что от меня… Меня зовут…

Она не слушала. Демонстративно поднялась, намекая, что уже выходит, зачем-то сжимая визитку в руке.

– Он, понимаете, не ездит в метро, – не унималась женщина. – А только здесь порой можно встретить…

Ей вдруг стало жаль эту женщину, которая ищет невесту сыну в загробном, подземном мире, мелькнула шальная мысль: что, если взять и незамедлительно отправиться с этой чокнутой к ее сыну, на чужую станцию метро, в чужую квартиру?

Она вышла из вагона и побежала к эскалатору, точно преследуемая. Люди водопадом низвергались с его ступенек, шли прямо на нее, торопливо протискиваясь к поезду. Перепутала стороны. Свернула не туда. Пора бы уже запомнить.

У выхода из подземки, как механическая кукла, протягивала руки девушка с буклетами. Они постоянно там стоят, юноши и девушки с брошюрами и листовками, обещающими лучшую жизнь, высокооплачиваемую работу, невероятные скидки. Она обменяла такую бумажку на визитку перспективного молодого человека, который не ездит в метро. У девушки были очень красивые глаза.

Женя ждал ее у дома, и она почти не удивилась. Конечно, на такси быстрее. Он слонялся взад-вперед вдвоем с голубем. Голубь ежился от холода, глядел осуждающе. Женя – вызывающе. Решительно. И как-то еще.

– От кого ты бежишь? – спросил он.

– От себя.

– Ты не сможешь жить без меня.

Она хотела спросить: с чего ты взял, – и промолчала. Посмотрела в окно своей-несвоей квартиры на пятом этаже. Там было темно, а на проспекте зажгли фонари, их свет пытался проникнуть через арку, заглянуть, точно в замочную скважину, по эту сторону дома. Из соседнего подъезда высыпала компания нетрезвых людей. Кто-то присел, кто-то улегся на скамейку. Эти люди бесновались и заметно нервировали Женю. Но он сам завел разговор здесь и сейчас.

– Если мы расстанемся, – сказал Женя, – я быстро найду другую. Дело не в этом. Я думаю, если мы расстанемся, ты выбросишься с моста. Или из окна. Ты не сможешь жить без меня. Я найду другую, но она никогда не станет такой, как ты. Вот в чем дело. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

Она понимала.

Он смотрел на нее так, будто он победил. И он победил.

– Что же делать? – бесцветно спросила она.

– Не расставаться, – сказал Женя, и в окне на пятом этаже зажегся свет.

The free sample has ended.

4,3
12 ratings
$4.55
Age restriction:
16+
Release date on Litres:
17 October 2024
Writing date:
2024
Volume:
273 p. 6 illustrations
ISBN:
9785002233038
Download format:

Similar books