Read the book: «Обыкновенные убийцы: Как система превращает обычных людей в монстров»

Font::

Переводчик: Марина Булычёва

Редактор: Евгений Яблоков

Главный редактор: Сергей Турко

Руководитель проекта: Ольга Равданис

Дизайн обложки: Юрий Буга

Корректоры: Оксана Дьяченко, Мария Смирнова

Компьютерная верстка: Максим Поташкин

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Originally published as «Täter: Wie aus ganz normalen Menschen Massenmörder werden» by Harald Welzer

© S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main 2005

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2024

⁂

Что такое массовый убийца?

Если люди, получившие такое же воспитание, что и я, говорящие те же слова, что и я, любящие те же книги, ту же музыку, те же картины, что и я, – если эти люди совершенно не застрахованы от вероятности превратиться в извергов и творить вещи, о которых мы прежде и подумать не могли, что на них способны люди нашего времени, за редким патологическим исключением, то как я могу быть уверен в том, что от этого застрахован я сам?

Макс Фриш, 1946 г.

Когда главные военные преступники, в том числе Герман Геринг, Рудольф Гесс, Альберт Шпеер, Ганс Франк и Юлиус Штрейхер, сидели в тюрьме в Нюрнберге, большой интерес вызывало то, как устроена их психика: что же это за люди, каждый из которых по-своему участвовал в планировании и совершении самого крупного в истории преступления против человечности, которые готовили проекты Великогерманского рейха, его столицы – Германии (предварительно следовало разгромить большевизм, уничтожить евреев и всех «недочеловеков» вообще) и отдавали распоряжения об их реализации? Масштабность преступлений национал-социалистов наводила на мысль, что речь, видимо, идет о людях с какими-то психическими отклонениями, – предположение о том, что ответственные за многомиллионные убийства могут быть абсолютно нормальными с точки зрения психологии людьми, большинству современников казалось совершенно абсурдным. Этому способствовали и некоторые странные, подчас опереточные черты отдельных представителей национал-социалистической правящей элиты – например, Германа Геринга, Йозефа Геббельса и Рудольфа Гесса. В связи с этим обвиняемые подвергались тщательному психиатрическому обследованию с проведением бесед, наблюдений и тестов. Первый ответственный судебный психолог на Нюрнбергском процессе Дуглас Келли в 1946 г. писал: «Собранный материал включает в себя тесты Роршаха в полном объеме, множество других подобных личностных тестов, внимательные психиатрические наблюдения, графологические тесты и тесты на определение уровня интеллекта»1.

Особенно интересовали Келли результаты тестов Роршаха, в рамках которых пациенты или участники исследования должны были с разных точек зрения интерпретировать бесформенные чернильные пятна. В то время такие тесты считались наиболее надежным методом проективных исследований. Ассоциации, возникающие у испытуемых, записываются. В зависимости от них – например, от того, какое животное видит человек в этих абстрактных изображениях или что означают для него эти тени, а также от того, интерпретирует ли испытуемый отдельные детали или картину в целом, – опытные психологи могут сделать вывод о его психическом состоянии и о его личности. Именно с помощью тестов Роршаха Келли надеялся сделать заключение о состоянии психики главных военных преступников. Он даже решил отправить собранный материал «ведущим экспертам по тестам Роршаха и затем собрать их заключения, чтобы составить наиболее ясную картину об этих индивидах – представителях самой скверной группы преступников, которых когда-либо встречал род людской»2.

Прошел год, прежде чем Келли претворил свой план в жизнь. Десяти ведущим экспертам, специализировавшимся на тестах Роршаха, были отправлены письма с просьбой «определить значимые характеристики этих людей, чтобы дополнить исследования менее опытных психологов», работавших непосредственно с обвиняемыми в Нюрнберге3. Результат оказался ошеломительным. Несмотря на то что речь шла об абсолютно уникальном случае, эксперты проявили к материалам крайне мало интереса. Точнее говоря, ни один из десяти экспертов не отреагировал на просьбу составить заключение. Извинения, если и последовали, выражали безразличие: не было времени, руки не дошли, помешали непредвиденные личные обстоятельства.

Такой очевидно не согласованный, но абсолютно единодушный отказ имел, однако, более глубокое объяснение, связанное с самим материалом исследований. Как писала 30 лет спустя Молли Хэрроуэр, одна из тех экспертов, к которым Келли обратился за помощью, для всех них было очевидно: общественность ожидает, что эксперты обнаружат в результатах тестов какое-нибудь уникальное психическое отклонение, «общую структуру личности» нацистов «особо отвратительной натуры»4. Однако ничего подобного в полученном материале не оказалось – и, по-видимому, эксперты не захотели сообщать об этом миру. В итоге сам Келли набрался мужества и сформулировал в своем заключении простой и драматичный вывод: «По результатам исследований мы вынуждены заключить, что данные лица не являются ни больными, ни особенными; это совершенно обычные люди, которых можно встретить в любом уголке земли»5.

Однако это отрезвляющее суждение, как известно, не остановило тех, кто искал у национал-социалистских преступников какие-либо психические аномалии, позволяющие объяснить то, что совершали эти изверги и за что они были в ответе. Например, Теодор Адорно, явно предпочитавший психологическим тестам психоанализ, в своем эссе «Воспитание после Освенцима» предлагал «изучать виновных в Освенциме всеми методами, доступными науке, в том числе многолетним психоанализом, чтобы выяснить, как человек превращается в такое»6. Вряд ли это принесло бы большие результаты. Так же, как и Келли, Джон Крен и Леон Раппопорт в своем исследовании психологии членов СС отмечали, что подавляющее большинство эсэсовцев – как руководителей, так и их подчиненных – с легкостью прошли бы комиссию на психологическую пригодность к службе в американской армии или полиции Канзас-Сити. На основании свидетельских показаний они подсчитали, что лишь у 10 % членов СС можно было выявить клиническую патологию7. Такая «нормальность» преступников вызывала недоумение. В особенности это заметно у эксперта, составлявшего в 1961 г. заключение о вменяемости Адольфа Эйхмана. Сделав вывод, что его испытуемый нормален, эксперт добавил: «Во всяком случае, куда более нормален, чем был я после того, как с ним побеседовал!»8

Но Молли Хэрроуэр, так же как Адорно и многим другим, не давал покоя вопрос: что же за люди эти преступники? В 1974 г. она вновь подняла материалы Нюрнбергского трибунала и вновь их проанализировала – теперь уже с опорой на свой 30-летний опыт. Результат оказался неоднородным. Например, Гесс демонстрировал некоторые эмоциональные отклонения, Риббентроп – явные признаки депрессии, которые, однако, были связаны скорее с его мрачными перспективами, чем с его прошлым. Другие же преступники представлялись во всех отношениях психически здоровыми личностями – что было удивительно, учитывая, какая судьба ожидала их на момент прохождения тестов. Хэрроуэр хотела добиться более четких результатов и попросила 15 экспертов по тестам Роршаха просмотреть и оценить данный материал. Однако метод оценки изменили: если в 1947 г. эксперты знали, чей материал исследуют, то теперь Хэрроуэр выбрала восемь тестов из группы главных военных преступников, анонимизировала данные и перемешала их с аналогичным материалом восьми человек из других исследований. Этот пакет материалов она отправила экспертам с просьбой выяснить, есть ли значительные различия между личностными профилями участников и возможно ли объединить их в какие-либо группы.

На этот раз 10 специалистов, к которым она обратилась, составили заключения (еще трое по различным причинам отказались, двое не ответили), ни одно из которых даже отдаленно не соответствовало биографиям людей, о которых шла речь. Напротив, на вопрос о том, к каким группам можно отнести наиболее заметных исследуемых, эксперты выдвигали гипотезы от правозащитников до крайне умных, творческих и деятельных личностей. Вероятно, из-за этих качеств один эксперт даже предположил, что речь идет о группе психологов.

Барри Ритцлер, находившийся под впечатлением от публикации Хэрроуэр, сам опубликовал в 1978 г. небольшой повторный анализ этих шестнадцати оригинальных тестов и пришел к выводу: единственное, что в них бросается в глаза, – сниженная способность к эмпатии; но в целом никаких клинических отклонений не обнаружил9. При этом, по мнению Ритцлера, личностные профили испытуемых никоим образом не соответствовали определению Ханны Арендт в «Банальности зла»: те представали слишком яркими, творческими и одаренными фантазией. Было в этой истории и кое-что ироничное: Ритцлер отметил, что пять из шестнадцати исследуемых увидели в пятнах Роршаха хамелеонов, что встречается крайне редко. Возможно, не случайно четверо из пяти нацистов, которые идентифицировали чернильные кляксы с этим крайне способным к адаптации животным, избежали в Нюрнберге петли, отделавшись лишь тюремным заключением…

Таким образом, с помощью тестов Роршаха не удалось выявить «преступный тип личности» или вообще какие-либо аномальные психологические признаки10. Конечно, можно сказать, что те, кто обвинялся на Нюрнбергском трибунале, не совершали собственноручно насилия над своими жертвами и потому, в отличие от преступников из айнзацгрупп, убийц в концентрационных лагерях и врачей СС, необязательно должны были обладать садистическими или нарциссическими чертами. Но на протяжении всей иерархической лестницы, от более высоких руководителей СС и полиции до командиров оперативных групп, от расовых экспертов Главного управления СС по вопросам расы и поселения до комендантов концлагерей, от членов полицейских батальонов у расстрельных ям до охранников в лагерях, садистические черты личности являются скорее исключением – например, их обнаружили у Ильзы Кох, жены коменданта Бухенвальда Эриха Коха, смещенного с должности из-за различных нарушений, и у Амона Гёта, коменданта лагеря в Плашове, ставшего известным благодаря фильму Стивена Спилберга «Список Шиндлера». Амон Гёт в качестве развлечения расстреливал заключенных с веранды своей виллы. Среди бесчисленных теоретиков и исполнителей массового уничтожения, как правило, лишь у 5–10 % обнаруживаются психические отклонения, что не является сколько-нибудь необычным показателем в современном обществе1. Получается, что подавляющее большинство этих преступников вполне соответствовали тем представлениям, которые мы имеем о самих себе, – они были «нормальными». Примо Леви, переживший Холокост, тоже писал: «Есть чудовища, но их так мало, что едва ли можно считать их опасными. Те, в ком таится опасность, – нормальные люди»11.

Это, безусловно, удручающий вывод: ведь поступки, которые совершали эти психически нормальные люди, были настолько ненормальными, что мы до сих пор не можем найти какого-либо убедительного объяснения тому, как это вообще было возможно. И, должен признать, при подготовке к работе над этой книгой я то и дело был на грани отчаяния, поскольку полагал, что так и не смогу найти если не разгадку, то хотя бы социопсихологические рамки для объяснения той «трагической легкости» (по определению Жермена Тильона), с которой люди становились убийцами и массовыми убийцами, хотя незадолго до этого им и во сне не могло привидеться, что они в состоянии кого-то убить. Когда в протоколах допросов членов айнзацгрупп во всех подробностях читаешь, насколько глубоко – в буквальном смысле – эти преступники при расстрелах погружались в кровь своих жертв, как они приказывали все новым людям ложиться на только что убитых, чтобы их расстрелять (из пулеметов, пистолетов или автоматов, в зависимости от вкуса и опыта соответствующих команд), как разлетались на палачей осколки костей и частицы мозга убитых, – в общем, когда сталкиваешься с такими подробностями умерщвления, действительно трудно понять, как такое вообще стало возможным. Почти рефлекторно развивается желание просто отвернуться от этого ужаса, в особенности когда читаешь ужасающе циничные показания преступников перед судом, в которых они сами пытаются выставить себя истинными страдальцами: «Должен сказать, что нашим мужчинам, принимавшим в этом участие, это действовало на нервы похуже, чем тем, кого там приходилось расстреливать»12.

Но этому желанию отвернуться, которое преступники так легко вызывают в нас, нельзя поддаваться. Именно в подобных фразах содержится ключ к объяснению того, как могли они совершить то, что совершили. Возможно, они видели себя жертвами великой задачи, которую, как им казалось, диктовала историческая ситуация. Высказываясь в таком духе, они субъективно рассчитывали, что и для других смогут представить свои действия допустимыми и понятными – как казались они допустимыми им самим в момент совершения убийств в 1941 г., а некоторым – даже десятилетия спустя, на допросах. В отличие от выживших жертв, которые, как, например, участники еврейских зондеркоманд, не могли оправиться после того, чем их принуждали заниматься, преступники, судя по их высказываниям, без труда представляли себя – как тогда, так и сейчас – несломленными и цельными. При чтении протоколов допросов и автобиографических заметок больше всего угнетает то, что их авторы полностью отдавали себе отчет в своих действиях, – потрясает эта способность жить с несломленной психикой, расстреляв, скажем, 900 мужчин, женщин и детей, и спокойно размышлять, на какую специальность лучше отдать учиться сына2.

Поэтому так необходимо «пребывать в ужасном», как писала Ханна Арендт. Это первое, что необходимо хотя бы для того, чтобы описать, как преступники сами воспринимали себя, совершая убийства, и как могли интерпретировать свои собственные действия13. Кроме того, нужно понимать, что нередко допросы велись спустя 20–30 лет после совершения преступлений. Это значит, что все прошедшее время – эти 20, 30 лет – преступники вели совершенно нормальную жизнь, стали ремесленниками, комиссарами полиции, журналистами, женились, завели детей и построили свои дома. То, что все эти годы преступники в массе своей не страдали от бессонницы, депрессии, тревожности и пр. – кстати, в отличие от их жертв, выживших в войне, – может вселить чувство полной безнадежности в человека, пытающегося найти всему этому какое-либо объяснение.

Но и чувству безнадежности тоже нельзя поддаваться, поскольку именно истории жизни убийц могут помочь понять, как вообще были возможны массовые убийства, подобные, например, расстрелам в Бабьем Яре, когда несколько сотен карателей3 за пару дней уничтожили более 33 000 мужчин, женщин и детей – собственноручно, прямым актом физической силы. Очевидно, даже это деяние палачам удалось так интегрировать в свою жизненную концепцию, что и после 1945 г. они продолжали вести нормальную обыденную жизнь. Одна из причин, по которым участие в массовых убийствах не вызвало у них особых душевных проблем, состоит в том, что люди способны вписывать свои действия в определенную систему координат («Но ведь шла война», «Но ведь был приказ», «Это было ужасно, но я должен был»), которая позволяет рассматривать собственные действия как нечто независимое от своей личности. Позже я поговорю об этом подробнее.

Помимо таких скорее аналитических причин, заставляющих не отворачиваться от ужасного, есть и политические причины, по которым с преступниками и их преступлениями нужно разбираться как можно подробнее. Нельзя всякий раз реагировать на новый процесс над геноцидом (как, например, в бывшей Югославии или в Руанде) с таким ужасом, словно подобное происходит впервые, – вместо того чтобы раз и навсегда осознать, что насилие, во-первых, имеет историю и повторяющиеся элементы, а во-вторых, происходит в сходных исторических ситуациях. Как правило, коллективные акты насилия – это не необъяснимые вспышки, а повторяющиеся социальные процессы, которые имеют начало, середину и конец и совершаются не буйнопомешанными, а вполне рассудительными людьми. Процессы геноцида обладают собственной внутренней динамикой – по мере развития становится возможным то, что вначале казалось совершенно немыслимым, – а насилие само по себе не является только деструктивным: в итоге создается новая структура, которой до насилия не было. Проявляется ли эта структура в формировании государства по этническому принципу или в устойчивом социопсихологическом эффекте (например, что после Холокоста евреев стали воспринимать прежде всего как жертв) – на данном этапе несущественно. Речь идет о том, чтобы понять насилие в его структурообразующей функции и описать совершающих насилие как мыслящих людей, чтобы затем иметь возможность наблюдать за развитием процессов геноцида и предотвратить их на стадиях возникновения и развития.

Есть еще одна причина, по которой действия преступников необходимо рассматривать глубже, чем это делалось ранее. Она связана как раз с процессуальным характером массовых убийств и геноцидов и имеет непосредственное отношение к современности. Если посмотреть на скорость, с которой протекали процессы этнизации в Югославии, втянувшие все общество в крайне жестокую войну с этническими чистками и массовыми расстрелами, или представить, за какой невероятно короткий период немецкое общество обратилось к национал-социализму после января 1933 г., начинаешь понимать, насколько слабы внутренняя психосоциальная стабильность и устойчивость современных обществ, в которые мы так верим. В то же время становится понятно, что за несколько месяцев способны измениться не только абстрактные аналитические категории, такие как «общество» и «форма власти», но и конкретные люди, которые составляют эти общества и реализуют их формы власти, – они могут весьма быстро изменить свои нормативные ориентации, ценности и убеждения, самоопределение и поведение. Ведь решения о дискриминации других членов общества, о лишении их прав, об отъеме их имущества и, наконец, об их депортации и уничтожении не были приняты в 1933 г. сразу в полном объеме. Они формировались последовательно через активную поддержку и участие сограждан. Постепенно все более нормальным и приемлемым считалось то, что сначала казалось бесчеловечным и недопустимым. Это наблюдение также крайне важно для объяснения преступлений и преступников.

Общественный процесс, в котором радикальная дискриминация других рассматривается во все более положительном ключе, а запрет на убийство перерождается в призыв к убийству, формирует первый круг обстоятельства дела. На этом этапе создаются рамки интерпретации событий, происходящих в обществе, диктующие нормы поведения для каждого отдельно взятого члена общества. В дальнейшем эти рамки могут меняться, адаптируя общество к изменениям в нормах. В отдельных случаях люди могут действовать не вполне в соответствии с этими рамками, переступать за них либо их игнорировать. Но они очень важны для анализа действий преступников, поскольку решения по совершению каких-либо действий принимаются не чисто ситуативно и индивидуально, а всегда в соответствии с этими более глобальными рамками. Например, мнимая легитимность расстрела евреев вписывается в контекст доминировавших в обществе антисемитизма и расизма или, еще глобальнее, в контекст национал-социалистической морали. В течение 12 лет, прошедших с 1933 по 1945 г., данный контекст очень быстро менялся, что важно для восприятия каждым отдельным человеком каждого конкретного случая – будь то ситуация, когда человек задается вопросом, может ли он позволить себе совершать покупки в еврейском магазине, или когда наблюдает за насилием в Хрустальную ночь, или получает приказ расстрелять еврейских детей. Потому что, прежде чем подумать о последствиях или принять решение о совершении (либо несовершении) конкретных действий, человек сначала интерпретирует ситуацию в целом. В таком процессе интерпретации нормы, доминирующие в обществе в целом, учитываются так же, как и ситуативно возникающие групповые нормы, общественные представления о ценностях, религиозные убеждения, прежний опыт, знания, компетенции, чувства и т. д.

Социальная ситуация и ее трактовка индивидуумом, таким образом, составляют второй, внутренний круг обстоятельств дела. Он, в свою очередь, дифференцирован в соответствии с ожиданиями и опытом, которые сопровождают человека в данной ситуации, со способами решения полученных или возникающих задач, сопутствующими им проблемами или предпринятыми корректировками заданного пути, которые влекут за собой новые решения, и т. д. Только после описания данного круга для какого-либо конкретного поступка становится возможным проанализировать поле наблюдения за третьим, более индивидуальным кругом происходящего: оценкой собственного пространства действий конкретной личностью. Такое пространство не дано объективно. Оно зависит от того, воспринимает ли его сам индивидуум, и если да, то как; от того, каких возможных последствий он ожидает от принятия того или иного решения (стрелять вместе со всеми, тайком уклониться или вообще отказаться и т. д.), прежде чем решиться на что-то4. Лишь на этом уровне в игру вступает психология – поскольку интерпретация пространства действий и сделанный на ее основе вывод зависят также от личных наклонностей, жизненного опыта, собственного мнения и убеждений, способности действовать и т. д.

Таким образом, один поступок разворачивается в рамках множества контекстов, в которых нужно различать общественный и индивидуальный уровни. С помощью такого различия можно описать не только то, что́ совершили данные конкретные люди, но и то, ка́к они лично воспринимали соответствующую ситуацию, какие ситуативные условия были определяющими для их действий и в каких общих социальных и нормативных рамках, лежащих за пределами субъективного, совершался данный поступок.

Массовое убийство и мораль

Я всегда понимал, что убийцы, жертвы и наблюдатели были думающими людьми.

Рауль Хильберг

Вилли Петер Риз явно не был «крепким орешком» – сохранившиеся фотографии и его собственные заметки подтверждают это. Как внешне, так и по духу он являлся этаким юным эстетом в очках, который хотел стать поэтом – хотя по настоянию отца пошел после школы учиться на банкира. Короткая жизнь Риза была малопримечательной, так же как и его смерть, о которой нам известно лишь благодаря поискам Красного Креста, в ходе которых установлено, что он «с высокой долей вероятности пал в боях, проходивших с 22 по 30 июня 1944 г. под Витебском»14.

На момент гибели Ризу было 23 года. В 1942 г., когда он уже год служил солдатом в немецком вермахте, Риз сочинил следующие строки:

 
Мы пушками, винтовками и саблей
Творим громаднейшее зло, и поделом,
Мы человечность и свободу затыкаем,
Ведь мы – народ господ.
Рейх наш, а завтра – вся планета,
Здесь правит клоун, и мычит
Послушно стадо в хлеве пропаганды15.
 

Чтобы обезопасить себя, Риз писал стихотворения под псевдонимом Петер Райзер, который, впрочем, едва ли мог замаскировать автора. Критика рейха и опасное противостояние национал-социализму отчетливо читаются в других его строках того же периода:

 
Евреев уморим,
Ревущей ордою
В Россию войдем,
Заткнув людям рты,
Кромсаем в крови.
Нас клоун известный
Везде, повсеместно,
Ведет за собою,
А мы – лишь послы,
По пояс в крови.
Арийское знамя
Несем на плацу –
Оно нам к лицу16.
 

Риз оставил после себя стихотворения, письма, рисунки и, самое главное, подробный рассказ о войне, что необычно для столь юного участника событий. Во время фронтового отпуска в начале 1944 г. он написал «Признания с великой войны», зарисовки на 140 страницах, которым дал бойкий заголовок «Русские приключения». Эти приключения содержали, в частности, такие картины:

…[Мы] тосковали, делились любовными муками и ностальгией по родине, снова смеялись и дальше пили, ликовали, скакали по рельсам, танцевали в вагонах, стреляли в ночь, пустили в голую пляску пленную русскую, мазали ей груди гуталином, заставляли ее пить, пока не напьется такой же пьяной, как мы17.

Или такие:

Повешенные качались на огромной ветке. Слабый запах гниения доносился от застывших фигур. Лица посинели и опухли, растянувшись в гримасы. На закованных руках с ногтей отходило мясо, из глаз сочилась желто-коричневая жидкость, засыхая коркой на щеках, покрытых бородой, которая росла и после смерти. Один солдат их сфотографировал, другой покачал их палкой. Партизаны. Мы рассмеялись и двинулись дальше по гати, проходившей через лиственный лес18.

Или после нападения:

Немецких солдат мы накрыли брезентом, а с казаков стянули валенки, которые отлично защищают от холода, шапки, а также штаны и нижнее белье и надели их. Мы теснились все вместе в сохранившихся домах. Один солдат не нашел больше валенок и только на следующий день нашел окоченевшего на холоде красноармейца. Он пытался стянуть валенки с его ног, но безуспешно. Тогда он взял топор и отрубил мертвецу обе ноги по колено. Взял эти обрубки и поставил их в печь рядом с нашим обедом. Пока варилась картошка, ноги оттаяли, и он натянул на себя окровавленные валенки. Мертвец за обедом нам мешал не более, чем когда кто-то перевязывал за едой свои обмороженные конечности или давил вшей19.

Риз описывает, как его подразделение расстреливало военнопленных20, убивало гражданских21, сжигало деревни и разоряло запасы. Он также пишет о женщинах – пленных и проститутках, которых насиловали он и его товарищи. Коротко говоря, пишет про все, что известно о поведении самых обычных солдат в военное время. Затем, в сентябре 1943 г., Риз признается: «Я сломался под грузом той вины», после того как его подразделение, отступая, разоряло деревни, убивало людей и, вероятно, совершало все возможные акты насилия22.

Кто этот молодой человек? Ханжа, возмущающийся режимом, за который он сам пошел на войну на уничтожение? Циник, который под воздействием дурной смеси из интеллектуальности, разочарования в жизни и алкоголя наслаждается пытками голой пленной? Просто человек, охваченный страхом смерти, который ради собственного выживания убивает, грабит, разоряет? Эстет, в преувеличенном виде выражающий жестокость и презрение к людям? Диссидент, позволяющий себе писать и говорить все, что думает о происходящем? Жертва эскалации насилия, с которым он ничего не мог поделать? Послушная частица общества, подавляющее большинство членов которого полагали, что нет ничего особенного в том, чтобы завоевывать восток, убивая, порабощая и депортируя живущих там людей?

Ответ таков: да, Вилли Петер Риз был всем этим. И это даже не полное описание. Изучая массовые убийства и людей, которые их совершают, приходится отказаться от некоторых защитных установок. Одна из них состоит в том, что, когда происходит нечто необычное или кажущееся необъяснимым, мы сокращаем личность действующего лица до одного измерения: тот, кто убивает, – убийца. При этом подразумевается, что его личность содержит некие качества убийцы или вообще определяется только ими23. В этой связи интересен один базовый феномен психики, который называется «фундаментальная ошибка атрибуции». Он означает, что люди в принципе склонны обосновывать собственное поведение ситуативными факторами («Так получилось», «Мне пришлось так поступить, потому что…»), а поведение других людей объяснять особенностями их личности («Он всегда был таким», «У нее есть склонность к истерикам») и т. п.24

Когда происходящее обрушивается на нас с такой запредельной жестокостью и беспощадностью, которую мы не в состоянии объяснить, мы зачастую оцениваем действующих лиц исходя из бинарной системы: некто действует морально или аморально, хорошо или плохо, как преступник или как жертва, как нацист или как противник нацизма. Но люди не могут быть чем-то одним, за исключением патологических случаев, которые не важны для событий, описываемых в данной книге. Во время Второй мировой войны и Холокоста некоторые убежденные нацисты спасали евреев25, и необязательно было становиться убежденным национал-социалистом, чтобы их убивать. Связь с фундаментальными основами немецкой культуры, с Бетховеном, Моцартом, Гёте и Келлером, которых чествовали в Третьем рейхе, была для наших действующих лиц не просто циничной декорацией. Зачастую она играла в их жизни действительно большую роль, вызывала глубокое чувство наслаждения, была частью их идентичности. Ученые, создававшие концепции евгеники – улучшения человеческой породы – и разрабатывавшие планы по заселению «восточного пространства», не были псевдоучеными. Они были высокообразованными людьми – которые, однако, использовали свою научную квалификацию в антигуманных целях. «Католические священники благословляли оружие для крестового похода против безбожного большевизма и одновременно с этим выступали против преступлений, совершаемых в рамках программы “эвтаназии”»26. И, конечно, немало немецких граждан, не питавших к евреям никаких особых чувств, продолжали приобретать товары в еврейских магазинах, потому что там было дешевле. Точно так же были люди, которых возмущало позорное обращение с еврейскими судьями и врачами. Им было стыдно за то, как поступали с этими людьми, но они тем не менее не упускали возможности прикупить удобное кресло в гостиную или симпатичную картину там, где их можно было найти по дешевке, – например, в «еврейских коробках» на набережной Камерункай в Гамбурге, где распродавалось «ариизированное» имущество бельгийских и голландских евреев, депортированных или принужденных к эмиграции.

Взглянув на самих себя, мы вполне можем заметить, что наши действия иногда сильно отличаются от наших моральных принципов. В зависимости от ситуации мы способны на самые разные суждения и действия, позволяем себе «плохое» поведение, хотя знаем, какой поступок был бы «хорошим». Ложь, внутренние противоречия и пренебрежение моралью могут быть свойственны нам в той же мере, как доверие, цельность и уважение. Самоанализ демонстрирует и еще кое-что: когда мы, изучая свою нравственность во всем многообразии, сталкиваемся с какой-либо своей чертой, которая кажется нам сомнительной в моральном отношении, то сразу же пытаемся оправдаться – найти объяснение, почему мы так поступили, хотя могли бы повести себя и лучше, почему не воспользовались своим полным потенциалом, почему нам пришлось соврать, обмануть или предать. Мы всегда находим на удивление веские причины, почему наше поведение, которое мы сами воспринимаем как неправильное, может предстать осмысленным и оправданным хотя бы в наших собственных глазах. Это необходимо, чтобы соответствовать нашим личным моральным притязаниям, даже если «в порядке исключения» мы совершили нечто противоречащее им.

Мораль убийства

«Я полагаю, господа, что вы достаточно меня знаете, знаете, что я не кровожадный человек и не испытываю радости или удовольствия, когда вынужден проявить жесткость. Но вместе с тем у меня крепкие нервы и большое чувство долга – это я могу за собой признать, – и, когда я вижу задачу и вижу необходимость ее выполнить, я выполняю ее бескомпромиссно»27. Эта цитата, как и другая, более известная28, принадлежит Генриху Гиммлеру, и не случайно такие преступники, как он, Рудольф Хёсс и множество других, постоянно подчеркивали, что уничтожать людей было неприятным делом, противоречащим собственной «человечности» убийц, но как раз в этом преодолении себя и принуждении к убийству проявлялось особенное качество их характера. Здесь речь идет о связи убийства с моралью, и именно связь между осознанием необходимости неприятных действий и чувством, что эти действия, воспринимаемые как необходимые, совершаются против собственного человеческого сопереживания, давала каждому из преступников возможность и в момент убийства ощущать себя «порядочным» человеком, который – цитируя Рудольфа Хёсса – «имел сердце» и «не был плохим»29.

В автобиографических материалах преступников – дневниках, заметках, интервью, если таковые имелись, – как правило, прослеживается один бросающийся в глаза признак. Даже те, кто совершал вещи, явно не вписывавшиеся ни в какие гуманные рамки, тем не менее со страхом беспокоились о том, чтобы в них видели людей не «плохих», а стойких – таких, чья мораль оставалась непоколебимой даже при самых «экстремальных» поступках. Я хотел бы подробнее описать эту потребность на примере коменданта Треблинки Франца Штангля.

Штангль родился в 1908 г. в Австрии и с 1940 по 1942 г. был руководителем клиники эвтаназии в замке Хартгейм, с марта по сентябрь 1942 г. – комендантом лагеря смерти Собибор, а до августа 1943 г. – комендантом Треблинки. В 1971 г. он дал журналистке Гитте Серени подробные интервью о своем прошлом30, которые послужили материалом для моих рассуждений. Серени попыталась – как и в своей книге об Альберте Шпеере31 – раскрыть личность преступника через его отношение к вине. Затея проблематичная, поскольку журналистка предполагала, что преступники в принципе испытывали что-либо похожее на вину. Но интервью Серени со Штанглем очень показательны, потому что в них этот военный преступник пытается показаться журналистке таким «хорошим парнем», каким, видимо, был в своем собственном представлении.

В рассказах Штангля речь идет в первую очередь не о жертвах, а о его собственном психологическом состоянии. Эмоциональную вовлеченность по отношению к жертвам он демонстрирует только тогда, когда те уже мертвы, но при их устранении что-то пошло не так: «Они сложили слишком много трупов [в одну яму], так что из-за интенсивного разложения все текло. Трупы вываливались из ямы, катились под гору. Я видел некоторые – боже мой, как это было ужасно»32. Будучи комендантом лагеря смерти, Штангль неоднократно сталкивался с такими вызывающими ужас картинами и решал проблему конфронтации с ними – точно так же, как комендант Освенцима Рудольф Хёсс33, – дистанцируясь от происходящего. Он либо смотрит в сторону и вообще избегает мест убиения («В Собиборе можно было почти полностью избежать этих картин»34), либо маниакально ударяется в работу35 и из-за перегрузок уже не воспринимает того, какие результаты приносит его неустанная деятельность.

Однако наряду со стратегиями избегания отвратительных аспектов работы интересно и то, какую оценку дает Штангль в интервью моральным аспектам своих действий. Например, пытается на основе выученного в полицейской школе оценить, можно ли считать его причастным к преступным действиям: «В школе полиции нас учили – я хорошо запомнил, это нам ротмистр Ляйтнер постоянно говорил, – что для преступления должны выполняться четыре основных условия: инициатива, предмет, преступное действие и свобода воли. Если один из этих четырех принципов отсутствует, то речь не идет о наказуемом действии. ‹…› Видите ли, если “инициатива” шла от нацистского правительства, “предметом” были евреи, “преступным действием” – уничтожение, то я могу сказать, что лично с моей стороны отсутствовал четвертый элемент – “свобода воли”»36.

В своих рассказах, связанных с тем, что он называет «свободой воли» в контексте его зоны ответственности, Штангль демонстрирует, сколь большое значение он придает моральной характеристике своих действий. Стремление отвести от себя подозрение в том, что он лично имел что-то против евреев, играет такую же важную роль, как и постыдная мысль о том, что, будучи комендантом, он допустил некие нарушения. Например, Штангль излагает жалобу одного только что прибывшего в Треблинку еврея («прилично выглядящий тип»), который пожаловался на надзирателя, пообещавшего ему воды, если тот отдаст свои часы. «Но этот литовец часы забрал, а воды ему не дал. Это же было неправильно, да? Ни в коем случае воровства при мне не было. Я сразу спросил у литовцев, кто взял часы. Но никто не откликнулся. Франц ‹…› мне прошептал, что, возможно, речь идет об одном из литовских офицеров – у литовцев были так называемые офицеры – и что я ведь не стану при всех позорить офицера. Я ему сказал: “Меня совершенно не интересует, что за форма на мужчине надета. Меня интересует только то, что внутри”. Это сразу же передали в Варшаву. Но мне было все равно. Правильное должно оставаться правильным, разве не так?»37

Здесь бросается в глаза мораль надличностной корректности, которая распространяется как на еврея, подавшего жалобу, так и на возможную провинность офицеров-коллаборационистов. «Правильное должно оставаться правильным» – основной принцип действия Штангля, который абсолютно не вписывается в общий контекст ситуации и совершенно оторван от того обстоятельства, что жалобщик, вероятно, был убит в газовой камере еще до окончания расследования Штангля. Так или иначе, на вопрос Серени о том, что случилось с тем человеком, Штангль отвечает кратко: «Я не знаю». Контекст массового уничтожения остается для Штангля и его истории совершенно посторонним аспектом. Для него важно то, как выглядело его собственное поведение в конкретных ситуациях, и то, что он сам был против формирования личного отношения к заключенным, как положительного, так и отрицательного… В этом он черпает моральную цельность, которую сам себе приписывает. По мнению Штангля, его нравственность – по крайней мере, на уровне конкретных действий – несомненна и имеет доказательства, поэтому исполнение других задач, не противоречащих его «свободе воли», не вызывает у него ни малейшего беспокойства.

Тем не менее одна история вызвала у Штангля в интервью Серени явный дискомфорт и волнение, поскольку с ней была связана опасность предстать человеком, действующим из личных мотивов, человеком с садистским характером. Речь идет о свидетеле Станиславе Шмайзнере, который попал в Собибор 14-летним мальчиком и избежал уничтожения, поскольку продемонстрировал навыки ювелира и, очевидно, вызвал у Штангля некую симпатию. Штангль заказывал у него множество ювелирных изделий и иногда, по показаниям Шмайзнера, приходил к нему просто поболтать. Важную роль в его судебных показаниях сыграло то, что Штангль каждый вечер пятницы приносил ему колбаски со словами: «Вот тебе колбаски, отпразднуй Шаббат». В беседах с Серени Штангль многократно возвращался к этому намеку на его подлость – попытки соблазнить еврейского мальчика съесть свинину именно в Шаббат. Из всех свидетельских показаний во время судебного процесса над Штанглем именно эта история вызвала у него наибольшее беспокойство и возмущение: «Эта история с колбасками намеренно искажена ‹…› Да, я приносил ему еду, возможно, там были и колбаски. Но не для того, чтобы прельстить его свининой или как-либо поиздеваться на ним. Я же приносил и другие продукты. Наверное, потому, что мы сами получали провиант по пятницам и в лагерях всегда было полно еды, у нас оставались продукты. Мне нравился этот мальчик»38.

Для нашего исследования совершенно неважно, действительно ли Штангль приносил свои дары из какой-то особой подлости, или по доброй воле, или вообще не задумываясь об этом. Примечательно другое: беспокойство у Штангля вызывали не его ответственность за массовые убийства и не тот факт, что он руководил двумя лагерями смерти, а то, что его моральная цельность в личном обращении с конкретным человеком публично ставилась под сомнение. Серени совершенно правильно отмечает: больше всего хлопот ему доставляло «то, что конкретно он совершал, а не то, чем он был»39. Однако она видит в этом доказательство «моральной коррумпированности» Штангля и нежелание разбираться «с полным изменением своей личности».

Серени полагает, что Штангль, бывший сам по себе цельным человеком, во время процесса уничтожения разложился и утратил моральный облик. Однако намного ближе к правде был бы обратный вывод: Штангль не испытывал никаких или почти никаких моральных затруднений при выполнении «работы», которую, с его точки зрения, он должен был выполнять, потому что смог вписать ее в систему координат, лежащую за пределами его ответственности. Он не испытывал подобных затруднений и тогда, когда хотел видеть себя «хорошим парнем» – справедливым, деловым, непредвзятым, а иногда даже участливым и дружелюбным (что выходило за предписанные рамки). Именно поддерживая такую самооценку, Штангль мог без колебаний выполнять свою непосредственную функцию, которая заключалась в умерщвлении огромного количества людей. Перед ним стояла задача, направленная на достижение более или менее обоснованных целей, а себя он видел исполнителем, который всегда готов успешно решать поставленные задачи, но хочет при этом «оставаться человеком».

Штангля угнетает, что кто-то может в этом усомниться; именно поэтому он старается представить свои действия в правильном свете. То, что его моральное разложение не было обусловлено лагерной «работой» – если уж размышлять в таких категориях, – а существовало с самого начала, видно, среди прочего, из того, что за разгрузкой машин с депортированными он наблюдал, будучи одетым в белый костюм для верховой езды. Сам Штангль объяснял это, во-первых, тем, что из-за плохих дорог предпочитал передвигаться на лошади, во-вторых, тем, что стояла жаркая погода, и, в-третьих, тем, что у портного из соседней деревни, у которого он заказал костюм взамен изношенной формы, была в наличии только белая льняная ткань. Форма же так быстро обветшала из-за многократной дезинфекции от комаров. Когда Штангль рассказывал про это, Серени его перебила и спросила: «Комары наверняка ужасно досаждали заключенным?» На что Штангль коротко ответил: «Не все реагировали на них так чувствительно, как я ‹…› Я им [комарам] просто понравился»40.

Можно говорить здесь о полном отсутствии эмпатии или даже о шизоидной необдуманности, но эпизод свидетельствует не о процессе морального разложения, а о несомненно присутствовавшем уже и до этого ощущении собственного превосходства и всемогущества. Поэтому история с костюмом и 25 лет спустя не вызывает у Штангля ни малейшего беспокойства. Его волновало лишь то, что именно из-за этого костюма он выделялся в хаосе прибывавших машин, так что в дальнейшем его смогли опознать выжившие свидетели – как человека, стрелявшего в толпу. Это возмутило Штангля до глубины души, и он заверял, что никогда такого не делал41. В дополнение к возмущению, охватившему Штангля из-за покушений на его цельность, он рассказывал истории, которые должны были доказать эту цельность, – например, о заключенном по фамилии Блау, которого он, очевидно из симпатии к нему, сделал поваром. «Он знал, – рассказывает Штангль, – что я по возможности буду ему помогать. Однажды рано утром он постучал в мой кабинет. Он выглядел очень обеспокоенным. Я сказал: “Конечно, Блау, заходите. Что вас так беспокоит?” Он ответил, что беспокоится за своего 80-летнего отца. Тот якобы прибыл утренним транспортом. Не мог бы я как-нибудь помочь? Я сказал: “Нет, Блау, правда, это невозможно, вы же понимаете. Восьмидесятилетний…” Он сразу сказал, что, конечно, понимает. Но, может, я мог бы разрешить перевести его отца в “лазарет” (вместо газовой камеры)? И, может, он мог бы перед этим дать отцу что-нибудь поесть с кухни? Я ответил ему: “Блау, идите и делайте то, что считаете нужным. Официально – я ничего не знаю. Неофициально – можете передать от меня капо, что все в порядке, можно”. Когда я вернулся в кабинет после обеда, Блау уже ждал меня. В глазах у него стояли слезы, он встал по стойке смирно и сказал: “Господин гауптштурмфюрер, я хочу вас поблагодарить. Я дал отцу поесть и отвел его в “лазарет” – все позади. Я вам очень благодарен”. Я ответил: “Да, Блау, не стоит благодарности, но, если хотите, конечно, можете поблагодарить”»42.

Впечатление невероятного цинизма, которое сейчас производит эта история, бьет мимо цели, ради которой Штангль совершенно искренне рассказал об изложенном эпизоде. Но эта история не является доказательством морального распада. Она показывает, что человек уже тогда, в рамках нормативных ориентиров того времени ощущал себя «хорошим парнем», потому что, закрыв глаза на правила, немного облегчил кому-то путь к смерти. Тот факт, что Штангль рассказывает подобные истории в качестве иллюстрации своего «человечного» отношения, демонстрирует, что преступники нуждаются в подобных доказательствах, чтобы поддерживать собственный образ цельной личности, – и рассчитывают, что слушатели увидят их такими же.

Похоже, нежелание прослыть «плохим» – базовое свойство человека. Самый жестокий преступник, судя по всему, придает огромное значение тому, чтобы его личность хотя бы с какой-то стороны воспринималась как «человечная», иначе он попадает в категорию людей, которых сам презирает43. Это будничное наблюдение не противоречит социопсихологической точке зрения, согласно которой за пределами включенности в социальный контекст человеческой жизни просто не существует. Стало быть, и тут можно согласиться с Серени: для преступников вроде Штангля действительно было трудно признать себя чудовищами, какими их видим мы.

Но был ли Штангль действительно чудовищем? Можно без труда ответить на этот вопрос в аспекте политики и морали, но не в аспекте науки. С точки зрения социопсихологии – и это вызывает у ученых немалый внутренний протест, учитывая чудовищность совершенных поступков, – Штангль не делал ничего такого, что не укладывалось бы в рамки современных ему нормативных стандартов, мнения ученых, военного долга и канонизированного определения чести. Получается, своими поступками он лишь подтверждал соответствие современному ему определению морального поведения. Потому и десятилетия спустя его беспокоило лишь то, не совершил ли он ошибок в обращении с конкретными людьми.

Эти сомнения в сохранении «порядочности» всегда появляются, когда преступники, повествуя о прошлом, размышляют над оценкой своих действий, – например, когда Штангль сталкивается с обвинением его в подлости или когда Рудольф Хёсс рассуждает о совершенных им поступках, «которые любому, кто еще сохранил человеческое восприятие, разорвали бы душу на части»44.

Желание считаться человеком, действовавшим в рамках морали, присутствует, насколько я вижу, у всех преступников, вне зависимости от их уровня образования, позиции в иерархии и умственных способностей. Курт Франц, заместитель и преемник Франца Штангля на посту коменданта лагеря смерти Треблинка, редкий садист, под чьим руководством было жестоко убито около 300 000 человек (причем минимум 139 из них он убил собственноручно)45, утверждал в одном из интервью, что был «против» этого, и в качестве доказательства обращался к своей биографии, заявив: «Никогда в моей жизни, нигде и ни с кем из евреев у меня не было никаких проблем». В качестве доказательства он говорил, что «на стадионе “Маккаби” в Дюссельдорфе играл с евреями в гандбол в составе команды противника»46. Ему тоже было важно подчеркнуть цельность своей личности, зафиксировать различие между собственным моральным обликом и задачей убивать, исполнение которой от него требовалось. Нужно также учитывать, что со времени преступлений Франца до момента его высказываний изменилась система координат: если до 1945 г. убийство евреев, инвалидов, цыган (синти и рома) и других признавалось общественно необходимым, то после падения Третьего рейха стало считаться абсолютно аморальным. Преступники реагировали на эту смену системы координат, рассказывая истории о том, сколь «человечно» вели себя в нечеловеческих условиях. Вероятно, в этом только доля неправды – существуют свидетельства того, что они и сами в это верили.

Рихард Брайтман завершает свою биографию Генриха Гиммлера удручающим выводом: архитектор массовых убийств до конца пребывал в убеждении, что был моральным человеком47. С сегодняшней точки зрения с такой оценкой трудно согласиться, но, видимо, до 1945 г. большая часть нееврейского населения Германии ее бы поддержала. Это однозначно указывает на то, что при анализе действий преступников нельзя исходить из какой-либо универсалистской концепции морали, в масштабах которой преступники, бесспорно, действовали аморально. Необходимо учитывать частную концепцию нравственности, которая отличается от нашей нынешней, но в прошлом для данных действующих лиц считалась значимой и могла направлять их действия48.

В центре такой частной национал-социалистической морали, о чем я еще поговорю подробнее, находятся, во-первых, представление об абсолютном неравенстве людей, которое с точки зрения действующих лиц было научно обоснованным, и, во-вторых, постулат о том, что это неравенство представляет собой угрозу для более ценной (по расистским критериям) группы людей, которая должна принимать энергичные меры для собственного выживания. В свете такой особой морали не вызывало никаких противоречий сложившееся под воздействием расово-биологических убеждений и «национального мировоззрения» представление о том, что «еврейство» несет угрозу, хотя отдельные люди ничего лично не имели против конкретных евреев. Наоборот: понимание исторической необходимости «усмирить» вражескую «расу» и в конечном счете уничтожить ее могло быть морально обоснованным именно в те моменты, когда необходимые меры противоречили собственному «человеческому» чувству сопереживания. В качестве примера можно привести фразу участника одной из расстрельных команд. После казни группы из 200 евреев, часть которых расстрельщики знали лично, он сказал: «Приятель, черт возьми, наше поколение просто должно это вытерпеть, чтобы нашим детям жилось лучше»49.

Эта фраза была произнесена 21 июня 1941 г., накануне нападения Германии на Советский Союз, и расстрел проводился рядом с германо-литовской границей. Нет ни возможности, ни необходимости проводить здесь ментально-историческую реконструкцию распространенных расово-биологических и националистически обоснованных моральных представлений, которые повторяли все, от членов академической и политической элиты до полицейских у расстрельных ям. Ульрих Герберт – а за ним и ряд других историков – показал это на примере различных групп50. В центре внимания блестящего исследователя Герберта – поздний заместитель Гейдриха5 Вернер Бест, который, будучи молодым юристом, в 1920-х гг. развил концепцию «серьезного антисемитизма», сам придерживался ее и был такой далеко не один. В соответствии с этой концепцией борьба с политическим и расовым врагом объяснялась «исполнением законов природы и реализацией интересов собственного народа», поэтому было возможным «вести борьбу без эмоций и страстей, относясь к ней “по-деловому”, как к работе»51.

Эта концепция «делового антисемитизма», подразумевавшая преследование евреев по вышеназванным причинам, а не из личной неприязни, способствовала развитию аргументированных и политических стратегий, в этом Бест разделял мнение широких кругов образованной молодежи, из которой всего через 10 лет сложилась крайне мотивированная руководящая элита Третьего рейха. Как пишет Герберт, аргументационная база «серьезного антисемитизма», с одной стороны, формировалась через учение о расах, с другой – через националистическую теорию о том, что благополучие и «здоровье» народа как «сверхвременной общности» (Гиммлер) стоят выше судьбы отдельного человека. Из этого вытекает право подчинять интересы отдельного человека общим интересам народа, а «рабские народы» – «народам господ». Со временем юрист Бест стал начальником I Управления РСХА (Главное управление имперской безопасности) и разработал следующую внутриполитическую программу: «Политический принцип тотальности национал-социализма, соответствующий идеологическому принципу органического и неделимого единства народа, не терпит в своей области никакого политического волеизъявления, которое не вписывается в общее волеизъявление. Любая попытка продвинуть или поддержать другую политическую позицию будет искореняться как болезнь, угрожающая общему единству неделимого народного организма, без оглядки на субъективные хотения ее инициаторов»52.

Внешнеполитическая доктрина этой программы вытекала из «национального мировоззрения», гласившего, что борьба не на жизнь, а на смерть с народами, которые по расовым критериям определяются как враги, соответствует «вечным законам жизни». Согласно этой теории особая опасность, которую несут евреи для других народов, состоит в том, что они угрожают национальной идентичности, поскольку живут внутри других народов и смешиваются с ними. Главный враг здорового развития тела германского народа живет в нем самом как «паразит» и должен последовательно искореняться, как и другие носители «вредоносного генетического материала». В любом случае борьба с ним должна вестись более интенсивно, чем с внешними врагами.

Этот «серьезный антисемитизм» не давал представителям правящей элиты вроде Беста ни малейшего права проявлять любые чувства к отдельным представителям еврейского населения и уж тем более им было запрещено оправдывать проявления ненависти «обычными антисемитами», в том числе в рядах собственной партии или организации. Евреи, с этой точки зрения, были просто «в силу своего происхождения частью враждебного немцам народа, борьба с которым, изгнание и, в определенных обстоятельствах, даже уничтожение которого ‹…› в рамках националистических “законов биологии” представляли собой неизбежную необходимость, – однако она совершенно не зависела от личных чувств носителей данной теории и не была напрямую связана с их собственным отношением к отдельным евреям»53.

Наличие таких ориентиров в кругах политических, административных, медицинских, научных и технических элит, конечно, ничего не говорит о том, как фактически выглядело обращение с жертвами. Необходимо также проявлять осторожность, размышляя о степени распространенности определенных мнений в различных группах населения. Например, Клаус Михаэль Мальман полагает, что «деловой антисемитизм» находил отклик прежде всего в кругах элиты, в то время как исполнители приказов, стоявшие на более низких иерархических уровнях, – например, начальники подразделений гестапо и их подчиненные – практически не разделяли или вовсе не разделяли подобных взглядов: «Их картина мира была намного менее интеллектуальной, их антисемитизм был грубее, кровавее, а отношение к непосредственному насилию было значительно более прямым. Они не только приказывали, но и стреляли и пытали»54. Однако здесь для нас важнее не столько статистическое распределение различных точек зрения в различных группах лиц, которое ретроспективно в любом случае едва ли возможно проследить, сколько вопрос о том, какую роль играли моральные убеждения в процессе уничтожения.

Для начала необходимо зафиксировать, что в рамках более абстрактной морали, которая опирается на благосостояние надличностных и сверхвременных единств и однозначно отрекается от субъективных мотивов и целей, такие точки зрения, как у Вернера Беста, вполне могут считаться «нравственными» – даже если само содержание этой морали специфическое и базируется на исключении определенных групп лиц из сферы ее действия.

В рамках самой авторитетной психологической теории нравственного развития Лоуренса Кольберга Вернеру Бесту нужно было бы даже приписать постконвенциональную мораль, которая является высшей ступенью морального развития, достигаемой лишь немногими людьми. Кольберг выделяет в моральном развитии три уровня: доконвенциональный, конвенциональный и постконвенциональный. На доконвенциональном уровне находятся, например, дети примерно до девяти лет и малолетние преступники, которые считают свой поступок нарушением, только если о нем узнали другие. Они (еще) не усвоили лежащую в основе всего систему норм. Конвенциональный уровень отличается идентификацией с господствующей системой норм, поэтому люди на данном уровне морального развития могут быть склонны к авторитарному поведению, а в крайних случаях развивать такие нормопатологии, как у Адольфа Эйхмана, который во время судебного процесса над ним в Иерусалиме заявил, что если бы ему было приказано проявить гражданское мужество перед начальством, то он бы, само собой, его проявил. Конвенционального уровня, по Кольбергу, достигают большинство взрослых. Однако на постконвенциональный уровень выходит меньшинство – лишь те, кто «сделал себя независимыми от правил и ожиданий других людей» и определяет «свои ценности в рамках выбранных им самим принципов»55.

Постконвенциональный уровень схож с доконвенциональным – находящиеся на них люди оценивают традиционные нормы и ценности со своей личной точки зрения, однако «трактуя при этом социальные обязательства таким образом, чтобы они звучали оправданно в глазах любого нравственного человека»56. В своей несколько тавтологичной аргументации Кольберг исходит из того, что эта трактовка обязательств происходит на универсалистской основе, но его определение постконвенциональной морали работает и тогда, когда рассматривается некая «мы»-группа, которая учредила свою специфическую мораль. Такой человек, как Вернер Бест, без сомнений, приводит доводы на постконвенциональном уровне в рамках специфической морали, а именно нормообразующе – только его мораль может становиться универсальной лишь в пределах общности одного народа и не распространяется на тех, кто по определению из нее исключен и рассматривается как враг.

Даже не желая слишком односторонне трактовать попытки Кольберга дать определения, мы приходим к выводу, что такие дескриптивные модели морального развития легко дают пространство для определения морали преступников национал-социализма как на конвенциональном, так и на постконвенциональном уровне.

Эмпирическая проблема состоит при этом лишь в том, что содержание специфической морали «делового антисемита» отличается от того, что мы можем принять как универсалистскую мораль. Теоретическую же проблему можно определить так: если мы в своем анализе хотим ближе подойти к действиям преступников, необходимо принимать во внимание различные концепции морали. Специфическая концепция, в рамках которой преступники находили ориентиры и совершали свои поступки, тоже обязывает действовать ради общего блага, выходя за рамки собственных интересов и собственного физического существования. Однако возникает следующая проблема: то, что служит общему благу и считается правым делом, определяется эпохой и обществом. Поэтому концепции нравственности в принципе обладают таким свойством – их можно наполнять практически любым содержанием. Именно поэтому исключение определенных групп лиц из сферы действия морали может казаться приемлемым или даже необходимым.

Такую сферу действия можно определить, по словам Хелен Файн, как «вселенную общих обязательств»6. С социопсихологической точки зрения речь идет об обобщенном определении принадлежности и исключенности, которое также распространяется на то, какое поведение считается само собой разумеющимся. Такие «вселенные общих обязательств» в разных группах и культурах могут определяться очень по-разному и, как правило, распространяются на более или менее широко трактуемую «мы-группу», из которой изначально исключаются определенные другие группы. Похоже, что центральный механизм развития геноцида на самом деле состоит в том, что группы лиц, которые изначально находились на периферии или даже в центре «вселенной общих обязательств», впоследствии из нее исключаются.

Соответственно, первая ступень всех известных геноцидов состоит в определении этой «вселенной общих обязательств», то есть в разработке критериев принадлежности/непринадлежности, в нормативном обосновании этого определения и в обязательстве принадлежащих к ней следовать специфической морали, лежащей в ее основе.

А теперь – решающий момент: причина того, что подавляющее большинство преступников, выполняя свою задачу, не сломались, хотя многие, возможно, и впрямь убивали против «истинного» желания, состоит в том, что их угрызения совести и страдания от выполнения тяжелой задачи по умерщвлению были нормативно интегрированы в преступную мораль национал-социализма. Ханна Арендт отмечала, что язык национал-социализма превратил «адресатов приказов» в «носителей приказов» – транспортировщиков целей, которые сами могли страдать от своего груза57. Именно поэтому сохранение «порядочности» в процессе убийства могло считаться доказательством сохранившейся нравственности. И это опять-таки подразумевает, что понимание «правильного» и «неправильного» сдвинулось в целом: убийство людей могло считаться «добром», поскольку служило высшему благу народной общности7.

Таким образом, получается, что в рамках специфической морали национал-социализма «нормальным» было совершать поступки, которые по меркам универсалистской морали запрещены. В этой же связи Ханна Арендт говорит об Адольфе Эйхмане, «что он был “нормальным”, не был исключением и что в условиях Третьего рейха только “исключения” сохранили нечто вроде “нормального” восприятия»58. При смещении нормативных рамок то, что раньше считалось общепринятым, теперь оказывается ненормальным поведением, и наоборот. Так убийство становится общепринятым в данном обществе действием.

Готовность убивать субъективно подкрепляется еще одним аспектом нравственной цельности. Именно опираясь на свой особый образ действия, определяемый ими как моральный, преступники могли убедить себя в том, что их моральный облик сохранен. Это означает, что они выбирали определенный способ убийства, который казался им более приемлемым, чем те, что предпочитали другие. Кошмарный, но, к сожалению, типичный пример – 101-й полицейский батальон, ставший известным благодаря работам Кристофера Браунинга и Дэниэла Голдхагена. Входившие в него примерно 500 бойцов уничтожили около 35 000 человек и еще 45 000 отправили в Треблинку. Один из участников рассказывал: «Я старался по возможности расстреливать только детей. Дело было так: матери вели детей за руку. Мой сосед тогда стрелял в мать, а я – в ее ребенка, потому что по какой-то причине я говорил себе, что ребенок все равно уже не сможет жить без матери. В какой-то мере это должно было успокоить мою совесть – избавить от страданий ребенка, неспособного больше прожить без матери»59.

То, что такое было возможно и не противоречило морали действующих лиц, доказывает, что им не приходилось преодолевать какие-либо существовавшие ранее моральные барьеры или морально разлагаться. Это означает, что именно убеждение самих себя в том, что, несмотря ни на что, их моральный облик сохранен, позволяло совершать убийства, не чувствуя себя при этом убийцами. В какой-то мере они убивали не как личности, а как носители исторической задачи, на фоне которой их персональные потребности, чувства и противоречия должны были отступить на второй план. Получается, что убивать им помогало дистанцирование себя от роли, которую они исполняли.

Ролевая дистанция, как писал Ирвинг Гофман, является ключевым условием профессионального поведения. Она означает дистанцию «между действием и бытием»60. «На самом деле, – добавляет Гофман, – индивидуум отрицает не роль, а ту возможную самость, которую данная роль подразумевает для всех ее исполнителей, если они от нее не защищаются»61. В таком понимании психологический механизм дистанцирования обеспечивает восприятие себя как человека, который не растворяется в своей роли. Поэтому, например, Рудольф Хёсс, один из крупнейших в истории военных преступников, завершил автобиографию следующими словами: «Пускай общественность и дальше видит во мне кровожадного зверя, кошмарного садиста, убийцу миллионов – широкие массы не могут иначе представлять себе коменданта Освенцима. Им ведь ни за что не понять, что у него тоже было сердце, что он не был плохим человеком»62.

Концепция ролевой дистанции не случайно разрабатывалась, помимо прочего, на основе изучения специфического поведения хирургов – профессиональной группы, члены которой в техническом смысле калечат и деформируют. Если хирург хочет стать успешным, то должен развить в себе особую жесткость к объекту своих действий и к себе самому. Но это не означает, что он описал бы себя как холодного и бесчувственного человека. В случае врачей, а также таких профессиональных групп, как учителя, соцработники, полицейские, судебные исполнители, прокуроры, политики и т. д., важно сохранять дистанцию между личностью и ролью. Ведь все они совершают действия, которые иногда могут казаться им «по-человечески» сложными, но необходимыми для работы. Именно этой концепции, описывающей механизм преодоления профессиональных требований, придерживались и нацистские преступники. Поэтому Гиммлер говорит, что его люди, убивая, оставались «порядочными». Получается, что с социально-психологической точки зрения преступники соответствовали норме, – что, однако, еще страшнее, нежели представление о том, что они могли обладать какими-то отклонениями, быть садистами, крайне жестокими существами и т. п. Все намного хуже: они просто делали то, что, как они полагали, от них ожидалось. И если эти ожидания шли вразрез с их личными ощущениями, они дистанцировались от назначенной им профессиональной роли и, например, «брали себя в руки» так, «чтобы присутствующие ничего не заметили», подгоняли себя под образец «и далее требуемого преодоления себя и несгибаемой твердости», как писал в автобиографических заметках Рудольф Хёсс63.

Иными словами, отдельные люди следовали общественному требованию бесчеловечности, вытекающему из национал-социалистической морали, выбирая различные формы бесчеловечного действия. Национал-социалистическая мораль определяет, что необходимо сделать, а ролевая дистанция регулирует отношение между этой необходимостью и волей индивидуума. И наоборот: в измененных нормативных рамках меняется и представление о том, что считается нравственным поведением, – однако это не значит, что мораль здесь больше не играет никакой роли. Массовые убийства и мораль не исключают друг друга – между ними отношение обоюдного условия. Без морали массовые убийства не могли бы приводиться в исполнение.

Вспомним высказывание члена батальона, который успокаивал себя тем, что расстреливал только детей, – невольно хочется приписать такому убийце особо жестокий цинизм, запредельную нравственную глухоту и, наверное, полную неспособность понять, что́ он совершал. Психология снабдила нас понятиями и концепциями, с помощью которых мы можем описать осознанные и неосознанные мотивы, проявляющиеся, как нам кажется, в признании этого убийцы: расщепление, вытеснение, защита, неспособность к эмпатии, садизм и т. д. и т. п. В некоторых случаях все эти понятия и концепции могут иметь смысл для объяснения действий преступников и попасть в цель, но при слишком быстром их использовании они выполняют еще одну функцию, не связанную с аналитической. Они позволяют нам самим дистанцироваться от людей, о которых мы, как нам кажется, говорим или пишем аналитически, – «отчуждают» их от нас (Криста Вольф). Так мы уходим от самого отвратительного предположения, которое вызывают их самоописания, – что они, совершив все эти преступления, смогли и после войны неплохо жить, поскольку не являлись садистами, психопатами или некими психологически иными, а были совершенно нормальными людьми.

Чего пытался добиться член 101-го батальона своим высказыванием на допросе в суде? Хотел объяснить свои поступки – проявить в них понятный ему смысл и довести его до слушателей? То, что эта попытка демонстрировала цинизм, который сам говорящий наверняка не замечал и в свете которого его поступки кажутся еще ужаснее, ничего не меняет. Его намерение состояло в том, чтобы представить свои действия не такими плохими, морально более приемлемыми, чем поступки других, которые убивали вместе с ним в той же ситуации. Он приписывает своему особому способу убивать – то есть убивать определенный вид жертв, а именно детей, – нравственный смысл. Это помогает ему убедить себя в том, что, даже убивая, он оставался человеком морали. Вспомним, что это говорилось на допросе, – значит, он полагал, что в рамках навязанного ему процесса убийства это покажется для его слушателей убедительным нравственным соображением и понятным умозаключением. То есть покажется осмысленным – как и ему самому.

В этой книге будет цитироваться еще целый ряд аналогичных описаний и трактовок, когда убийцы стремились сделать свое поведение (которое в ситуации допросов или интервью, будучи рассмотренным со стороны, представлялось крайне аморальным и необъяснимым) понятным для других. Если в основе этого процесса придания смысла лежат также вытеснение, расщепление, защита и бесчувственность – они, очевидно, были необходимы этим людям, чтобы сохранить перед собой и перед другими образ нравственно цельного человека, «хорошего парня», который в аморальной (с позднейшей точки зрения) ситуации выбирал сравнительно приемлемый с его точки зрения способ убивать. Или из моральных соображений считал удачей для всех причастных – в том числе и жертв, – что на этом месте оказался именно он. Например, в одном дневнике содержится такая запись: «Если все получится, то я снова спасу тысячи женщин и детей. Теперь я знаю, почему Господь Бог сохранил мне жизнь. В эти ужасные времена, полные крови и слез, я должен чтить человечность. Меня наполняет глубоким чувством счастья то, что я могу сделать столько хорошего»64. Она сделана 25 сентября 1944 г. Эрихом фон дем Бахом – «главнокомандующим районом Варшавы», и речь в ней идет о подавлении Варшавского восстания. Ранее фон дем Бах совершил бесчисленные массовые убийства в тылу сначала на должности обергруппенфюрера СС, а затем – «особоуполномоченного по борьбе с бандами».

Подобные примеры кажутся вопиющими, но не являются таковыми, если рассматривать их в контексте современных им источников. Огромное количество автоописаний в дневниках, письмах, протоколах допросов и т. д. показывает, что, характеризуя действия преступников при массовом уничтожении людей просто как иррациональные, девиантные и/или аморальные, мы слишком все упрощаем. Да, это помогает нам справиться с невероятным ужасом от их поступков, поскольку подкрепляет убежденность в том, что мы сами на такое никогда не были бы способны. Но предположение, что люди, совершая нечто не соответствующее нашим (а часто и их собственным) моральным убеждениям, сразу переходят в какое-то другое, запредельное состояние, не позволяет приблизиться к пониманию сути. Как правило, в случае массовых убийств и геноцидов мы имеем дело не со склонными к ним личностями, а с людьми, которые приняли решение убивать по причинам, казавшимся им убедительными.

Как бы холодно это ни звучало в контексте насилия и массовых убийств, люди, как правило, связывают со своими действиями какой-то определенный смысл. Акты насилия и убийства, о которых идет речь в этой книге, совершали совершенно обычные люди из обычных семей; многие получили гуманистическое воспитание; у некоторых были высшее образование, ученые степени. Традиционные формы анализа преступников – на основе описаний их личности со слов их жертв (например, Ойгена Когона) – включают психопатологический подход65 или попытки найти причины их поведения в авторитарной структуре характера66. Такие подходы, опирающиеся на предрасположенность преступников к насилию67, в подавляющем большинстве случаев не работают, поскольку люди, ставшие преступниками, с точки зрения их социализации, происхождения, религиозной и классовой принадлежности, возраста, пола и т. д. ничем не отличались от остального населения. Это означает, что личности преступников не принадлежат к некоему общему типу: «Меры по уничтожению приводились в исполнение разными людьми, как по положению в обществе, так и по психологическому профилю. С ростом жесткости по отношению к евреям явно менялось и представление преступников о своей роли. Некоторые проявляли чрезмерное усердие, другие были склонны к “эксцессам”, иные относились к своей задаче с осторожностью и сомнением»68.

Если преступники действительно происходили из разных классов, кругов и регионов, если в социальном окружении наблюдались все возможные конфигурации, короче говоря, если в личности преступников не обнаруживается ничего особенного, то ответ на вопрос, как такое вообще было возможно, нужно искать в тех процессах и ситуациях, в которых преступники принимали решение стать убийцами. А чтобы эти ситуации реконструировать, нужно попытаться понять, как они воспринимались и трактовались самими действующими лицами.

Таким образом, социопсихологический анализ массового убийства должен опираться на три вопроса. Как преступники воспринимали и интерпретировали ситуацию, в которой совершали убийства? Какая внутренняя рациональность (которая со стороны может казаться абсолютно иррациональной) позволяла им считать свои действия осмысленными? Какие социальные и психические процессы и ситуативная динамика предшествовали их решению убивать?

Но, чтобы вообще имело смысл задавать эти вопросы, нужно учитывать тот факт, что в людях могут без труда параллельно сосуществовать самые разные образы мышления и поведения, самые глубокие и острые противоречия в чувствах, размышлениях и поступках. Упомянутый вначале Вилли Петер Риз был преступником и наблюдателем войны на уничтожение и одновременно с этим – мужчиной, противником режима, эстетом, циником и человеком, боявшимся за свою жизнь. Назвать его просто «убийцей» так же однобоко, как назвать просто «поэтом» или «жертвой».

В этой книге я буду говорить о ряде социально-психологических экспериментов, которые привели к ошеломляющим результатам, заставляющим по-новому взглянуть на готовность человека помогать другим, повиноваться авторитету и применять насилие против безоружных. До сих пор недостаточно подчеркивался тот факт, что личность участника эксперимента, который – например, в знаменитом эксперименте Стэнли Милгрэма о подчинении – готов, как кажется, без колебаний нанести другому человеку смертельный удар током, не ограничивается его способностью нажать смертельную кнопку. За рамками эксперимента тот же человек может быть способен, рискуя жизнью, спасти беспомощного утопающего, отвезти на прогулку соседского ребенка-инвалида, быть пацифистом и в целом верить в лучшее в людях (что, конечно, опровергается его поведением на эксперименте).

Распространение действий человека в конкретной ситуации на всю его личность – это категорийная ошибка. Напротив, важно понять, какая интерпретация данной ситуации побудила его пойти на эти действия. Примечательно, что участники экспериментов Милгрэма не испытывали облегчения, когда на обсуждении после эксперимента им сообщалось, в чем была истинная цель задания и что на самом деле они не причиняли «жертвам» боль. Они были глубоко потрясены тем, что так легко вовлеклись в поведение, которое сами считали отвратительным и которое противоречило их самооценке69. Эксперимент Милгрэма позволяет сделать выводы не только о готовности людей подчиняться, но и об их основополагающих представлениях о самих себе.

Люди действуют в ситуациях, которые содержат различные степени свободы действий. В ситуациях крайней концентрации власти степень свободы может быть очень малой. Однако, как правило, даже в военных или околовоенных контекстах насилия возможности выбора сравнительно велики. Это связано, помимо прочего, с тем, что чем больше пространства для собственных интерпретаций и действий имеют их участники в рамках поставленной задачи – то есть для оптимизации процесса в каждом отдельном случае, – тем эффективнее и слаженнее протекают функциональные процессы8. Поэтому приказы, которым на войне следовали, например, айнзацгруппы и зондеркоманды, были достаточно расплывчатыми и давали довольно много простора для определения того70, кто является «партизаном», «функционером», «комиссаром», «расхитителем» и т. д. Это могли решать те, кто исполнял приказы на месте, и почти все они выбирали широкую трактовку данных понятий. Если никому не дать уйти, то ни в ком и не ошибешься. Альф Людтке справедливо отметил, что при использовании популярного с недавних пор понятия «свобода действия» слишком легко упускают из виду, что возможности действия в принципе открываются во всех направлениях: они могут включать «самовольное самоустранение, возможно, даже сопротивление, но также и особо необузданные убийства!»71.

Таким образом, осмысленный анализ каких-либо действий может состояться лишь тогда, когда ситуация реконструируется с помощью следующих вопросов: «Что человек сделал? Какие альтернативные действия были ему доступны в данной ситуации? Почему он в итоге выбрал именно этот вариант?»

Степени свободы не просто объективно даны – имеет значение и их восприятие действующим лицом. Отсюда вопрос: как человек воспринимал ситуацию, в которой находился? Как он интерпретировал ожидания от своих действий? Как оценивал собственную свободу действий?

Определение ситуации действующим лицом находится на первом месте – для результата действий оно является решающим, вне зависимости от того, насколько было иррациональным, неправильным или необоснованным. Эту сложную идею можно коротко выразить словами Уильяма Томаса: «Если люди интерпретируют ситуацию как реальную, то в ее последствиях она становится реальной»72. Данная теорема содержит два важных вывода для изучения преступников: во-первых, наряду с объективными историческими и социальными условиями решающим значением для совершения определенного действия обладает их субъективная интерпретация, во-вторых, это действие обладает реальными последствиями. Например, если параноик считает своего почтальона агентом вражеского заговора и убивает его – объективно это совершенно иррационально, но убивший интерпретирует ситуацию как абсолютно рациональную и осмысленную, а почтальон в итоге на самом деле оказывается мертв.

В целом можно сказать, что, занимаясь изучением данных преступников, я стремлюсь реконструировать социальный процесс, в котором участвуют люди с индивидуальным восприятием и способами интерпретации, побуждающими их совершать действия, кажущиеся им самим осмысленными. Я называю это специфической рациональностью. Данное понятие касается не философского понятия разума или субстанциональной рациональности, а всех интерпретаций, умозаключений и вытекающих из них практических действий. Соответственно, рациональное, цитируя Хелен Файг, необязательно является чем-то хорошим73, оно может быть и в высшей мере бесчеловечным.

В следующей главе я сначала бегло опишу коллективные изменения нормативных ориентиров в немецком обществе после 1933 г., поскольку важно понимать, что военные преступники и преступники из системы лагерей придерживались гипотезы, распространенной в самых широких кругах общества: евреи представляют собой проблему, которая требует решения. Только в этом широком контексте национал-социалистической морали можно реконструировать ситуативные действия различных групп преступников и отдельных лиц, состоявшие в конкретной, подчас самоотверженной и творческой работе по умерщвлению. Подобные ситуации охарактеризованы в главе «Ситуации смерти». Сама работа по умерщвлению описывается в последующих главах, прежде всего на примере одного полицейского батальона. Убийство рассматривается как процесс, который начинается еще до акта умерщвления, проходит через различные отдельные события и решения и имеет различные измерения.

Далее предпринимается попытка сравнения массовых убийств в разных странах и при различных рамочных условиях (глава «Как и почему уничтожают врагов»). В заключительной главе на фоне всего изложенного делается кажущийся не самым оптимистичным вывод о том, что в рамках человеческих поступков возможно все. Однако это удручающее наблюдение не должно привести к антропологически ложному мнению о том, что ничего нельзя изменить, что подобные периоды массовых убийств будут возникать снова и снова. Напротив: именно из того обстоятельства, что люди способны на любые действия и зачастую без особых усилий могут превратиться в убийц, следует требование к каждому из нас всегда отдавать себе отчет в последствиях своих умозаключений. По крайней мере, если мы хотим не быть такими, как люди, которые описываются в данной книге.

Все эти аспекты массовых убийств, динамики насилия и готовности убивать следуют из одной центральной категории, в соответствии с которой люди проживают свою жизнь и обосновывают свои действия, – категории смысла. Именно в связи с крайним насилием, которое со стороны может казаться абсолютно бессмысленным, видно, что отдельные действующие лица постоянно – до, во время и после совершения своих действий – стараются придать им смысл. Процесс это не индивидуальный, а социальный, поскольку масштабы и понимание того, что́ есть действие осмысленное, а что – бессмысленное, формируются социально.

Таким образом, в этой книге речь не идет о вопросах антропологического характера74, которые связаны с поиском архаических наследственных элементов и могли бы объяснить отсутствие барьеров к убийству тем, что такова «природа человека». Люди существуют только во множественном числе, в социальных пространствах, которые сами и создают. Эти пространства определяются исторически и культурно, через такие категории, как власть, насилие, идеология, техника исполнения и эмоции, – то есть через категории социально сформированные, которые исторически и культурно проявляются по-разному. Убивать, будучи на службе в айнзацгруппах, далеко не то же самое, что убивать во время Тридцатилетней войны. В каждую из эпох категории власти, насилия, идеологии, техники исполнения и эмоций наполняются разным содержанием, действующие лица происходят из разных социальных групп, жертвы определяются по-разному, отношение к поступкам после их совершения – разное. Неизменно лишь множество погибших.

Национал-социалистическая мораль

«Когда через много лет исследователь, знающий о евреях только понаслышке, будет разбирать городской архив Дортмунда, он узнает, что и немецкие ломбарды внесли свой скромный вклад в решение еврейского вопроса в Германии». Так с явным удовлетворением от проделанной работы писал в августе 1941 г. руководитель дортмундского городского ломбарда75. В этой гордой фразе есть существенные черты того, что можно назвать «национал-социалистической моралью», поскольку ее автор многое считал само собой разумеющимся. Он явно полагал, что:

– вносить свой вклад в «решение еврейского вопроса» – хорошо и полезно;

– решить его надо столь радикально, чтобы потомки – историки в воображаемом будущем – знали о евреях только «понаслышке»; это означает, что воображаемое будущее играло роль в принятии решений и совершении поступков в настоящем;

– подготавливать желаемое будущее – тяжелый, но и весьма ценный труд;

– это будущее характеризуется новой «вселенной общих обязательств», частью которой евреи не являются.

1. В своем капитальном исследовании «Уничтожение европейских евреев» Рауль Хильберг начинает главу о преступниках такими словами: «Немцы убили более пяти миллионов евреев. Эта вспышка насилия не была громом среди ясного неба. Это произошло, потому что убийцы находили в этом смысл»76. То, что Хильберг понимает здесь под «смыслом», относится к разделявшейся большинством немецкого общества того времени убежденности в том, что существует некий «еврейский вопрос», который требует незамедлительного решения, – именно так, как об этом упоминает руководитель ломбарда. Подобная убежденность ни за что не могла бы найти сторонников, если бы существовала просто как чистая идеология. Она должна была стать частью общественной жизни, в которой социальная, правовая и материальная дискриминация превратилась в ежедневную форму обращения с определенной группой людей. Ханна Арендт сформулировала это следующим образом: «Главное заключалось в том, что нацисты действовали так, будто мир уже был захвачен евреями и требовался контрзаговор в целях защиты. Расизм для них не был спорной теорией сомнительной научной ценности, но должен был воплощаться ежедневно в функционировавшей иерархии политической организации, в рамках которой было бы слишком “нереалистично” обсуждать его»77. Такая оценка наглядно подтверждается фразой Геббельса, которую он записал в дневник 20 августа 1941 г.: «Нужно только представить себе, что бы с нами сделали евреи, если бы обладали властью, чтобы понять, что необходимо делать нам, ведь властью обладаем мы»78.

Вступивший в силу непосредственно в 1933 г. ряд распоряжений и законов, в частности, запрещал еврейским профессорам и судьям работать по своей специальности. Этому соответствовали инициативы спортивных функционеров и председателей клубов: боксеры-евреи были исключены из боксерских клубов, а еврейские садоводы-любители – из колоний9. Все это пугающе быстро сформировало общественную реальность, в которой создались две категории людей: «арийцы», или «немцы», принадлежавшие к «вселенной общих обязательств», – на которых по-прежнему распространялись такие социальные ценности, как сострадание, солидарность, любовь к ближнему, – и те, кто к этой вселенной не относился и, более того, представлял собой проблему, которая, как казалось, требовала решения тем сильнее, чем радикальнее становился процесс дискриминации. То, что «еврей» с точки зрения расовой теории и националистических теорий, с одной стороны, и с точки зрения обывательского мышления – с другой, представал врагом немцев, может сегодня казаться абсурдным и совершенно иррациональным. Однако это не меняет того факта, что такое восприятие современниками создавало фундамент для пропаганды и совершения действий, результатом которых стала совершенно реальная смерть миллионов людей. И не только: такая интерпретация, нашедшая выражение в преступлениях, привела к устойчивому формированию реальности, в которой люди, ставшие по чужой воле жертвами, впоследствии воспринимались прежде всего как жертвы: «О них вспоминают в основном в контексте того, что с ними всеми происходило»79.

Здесь стоило бы отметить, что преступники и жертвы не отличаются друг от друга в психологическом плане, пока одни не начинают вовлекаться другими в социальный процесс, состоящий в дискриминации, разграблении, депортации и, наконец, уничтожении жертв. Вместе с тем преступники и жертвы являются частью совместной социальной конфигурации. Их восприятие, интерпретации и действия завязаны друг на друге, пусть и в рамках крайнего дисбаланса власти. Директор ломбарда проживал и формировал эту конфигурацию вместе с другими на стороне тех, кто принадлежал к большинству и кто – не с самого начала, но под конец очень часто – был в состоянии полностью поддержать доведение этого процесса до печального конца. Другие участники того же процесса – его жертвы – к тому моменту августа 1941 г., если не успели эмигрировать, либо были уже мертвы, либо находились под прямой угрозой для жизни, предоставленные полному произволу большинства, что означало верную смерть. Усиливающиеся обеднение и маргинализация жертв в период после 1933 г. и нарастающие безразличие и враждебность совершавших преступление и наблюдателей – две стороны одного и того же процесса, в течение которого менялись и нормативные стандарты, то есть то, что считалось «нормальным». В протоколе состоявшейся в январе 1942 г. Ванзейской конференции упоминаются «пролетаризированные евреи»80 – перед окончательным уничтожением жертв сначала фактически исключали из общества не только в административном, но и в социальном плане.

2. Фантазия о том, что относительно скоро о евреях будут знать лишь «понаслышке», не была уникальной идеей нашего директора ломбарда. В то самое время уже свозились экспонаты для Еврейского центрального музея СС81, который должен был открыться в Праге, и расовые антропологи скрупулезно собирали данные, чтобы сохранить для потомков воспоминания о прежде существовавшей, но вымершей расе. Что вообще означает это кажущееся сумасбродным намерение вновь – уже в музейной форме – сделать частью собственной истории тех, кого сначала отчуждали, потом грабили, депортировали и, наконец, убивали? Это означает, что уничтожение какой-либо группы людей полностью завершается лишь тогда, когда даже воспоминания о ней уничтожаются или диктуются господствующей группой. Тоталитарные государства проводят интенсивную политику памяти10, поскольку для полного овладения людьми необходимо овладеть их памятью (см. литературные антиутопии «1984» или «451 градус по Фаренгейту»). Таким образом, национал-социалистическая трактовка истории евреев является частью общего проекта уничтожения, вклад в который вносит и директор ломбарда, потому что находит его убедительным. В его мыслях, что крайне примечательно, евреи предстают уже вымершими – подобные фантазии о состоянии, которое должно быть достигнуто лишь в будущем, являются центральной составляющей национал-социалистической морали.

Действия в любой момент времени имеют связь как с прошлым, так и с будущим. С прошлым – потому что опираются на опыт, с будущим – потому что поставленная цель является составляющей плана действий и его исполнения. Когда мы совершаем какое-либо действие, в основе лежит предугадывание его последствий. Любой опыт, как писал Альфред Шюц, «несет в себе предвосхищение событий, последствия которых ожидаются в непосредственном будущем, ‹…› а также предугадывание отдаленных во времени событий, с которыми нынешний опыт связан ожиданиями»82. При этом существует и предугадывание очень отдаленных последствий – например, нового состояния общества, – которые воспринимаются как «будущее совершенное»: мы увидим, как это произойдет. Будущее совершенное – сложная мыслительная операция, которая предполагает, что мы в своем воображении смотрим на то, что случится в будущем, как на нечто уже совершившееся. Например, В. Г. Зебальд приписывал немецким солдатам такие мысли: «В августе 1942 г., когда передовые отряды 6-й армии дошли до Волги, многие мечтали о том, как после войны осядут и поселятся в каком-нибудь имении на тихом Доне посреди вишневых садов»83. Шюц называет такого рода мечтания «предвосхищенной ретроспекцией». Именно ею были движимы мысли и действия директора ломбарда, кураторов музея, расовых антропологов и множества других людей, причастных к проекту уничтожения евреев.

Из такой предвосхищенной ретроспекции (создания истории будущего, в котором евреев уже не будет) черпали большую часть своей энергии протагонисты Третьего рейха. Ярким примером служит фигура Альберта Шпеера, являвшегося приверженцем «теории ценности руин», согласно которой здания «Тысячелетнего рейха» должны были проектироваться монументально, чтобы производить впечатление и в отдаленном будущем, когда о былом величии империи будут напоминать лишь их руины84. Само собой разумеющийся захват городов и земель, их роль в качестве сырого материала для собственных утопий – все это читается и в дневниках уже упомянутого Эриха фон дем Баха, который, посетив захваченный Минск, 14 августа 1941 г. рассуждал: «Опера построена в современном большевистском стиле и в дальнейшем должна исчезнуть»85. Вместо идеи разрушить французскую столицу, пришедшей в голову Гитлера после короткой туристической поездки в Париж, возникла более конструктивная. «Подготовьте указ, – сообщил он Альберту Шпееру, – в котором я приказываю полностью возобновить строительство в Берлине… Разве Париж не прекрасен? Но Берлин должен стать еще прекраснее! Раньше я часто размышлял, не стоит ли разрушить Париж, ‹…› но, когда мы закончим в Берлине, Париж станет лишь тенью. Так зачем его разрушать?»86

Другие типичные проекты национал-социализма, движимые предвосхищенной ретроспекцией, – это достижение чистой «расовой» народной общности и заселение «восточного пространства». Их реализации сопутствовали преследование и уничтожение евреев, эвтаназия, опыты на людях в лагерях, убийства и депортации в завоеванных землях. В этой связи нельзя забывать, что национал-социализм делал ставку на самую молодую правящую элиту всех современных обществ: «На момент захвата власти в 1933 г. Геббельсу было 35 лет, Гейдриху – 28, Шпееру – 27, Эйхману – 26, Менгеле – 21, Гиммлеру и Франку – 32. ‹…› Они создали самый успешный в разрушительном смысле проект поколения XX в.»87 Менее известным представителям правящей элиты тоже было около 30 лет, они были хорошо образованны и преданы делу. Они выполняли свои задачи с крайним усердием, потому что Третий рейх, казалось, обещал скорую «реализацию утопии» (Ханс Моммзен)88. Разрушительная энергия (во многом опиравшаяся на принудительный труд) инвестировалась в производство оружия, планирование заселения восточных территорий, проект уничтожения. Если своими глазами увидеть гигантские масштабы построек КДФ11, таких как «Прорский колосс» на острове Рюген, или подземные производства, такие как завод Mittelwerke в лагере Дора-Миттельбау к северу от города Нордхаузена, начинаешь кое-что понимать о том, какой потенциал разворачивается в людях, когда они получают свободу действий для реализации своих желаний, надежд и энергии, сколь бы безнравственными и деструктивными они ни были.

3. Реализация утопии – это работа. Но, как видно на примере нашего директора ломбарда, работа может приносить радость, если имеет цель, которую работающий считает осмысленной и реализацией которой может гордиться. Например, когда его ведомство «внесло свой скромный вклад в решение еврейского вопроса в Германии». Гордость рождается из деятельного участия в общем проекте – точнее, абстрактного участия в исторической миссии «фюрера» и конкретного выполнения собственных задач, которые косвенно или напрямую (как в случае директора ломбарда) связаны с общей миссией либо субъективно кажутся таковыми.

Работа обергруппенфюрера СС Эриха фон дем Баха была напрямую связана с военными аспектами этой миссии и уничтожением людей. Его дневник полон жалоб на препятствия работе, вызванные некомпетентностью офицеров вермахта и СС, на ошибочные решения вышестоящих органов, а также скептических замечаний о стратегии и тактике военных. Оборотная сторона этих жалоб – представление о себе как неравнодушном носителе исторической миссии, который пытается как можно лучше выполнять работу перед лицом фюрера, рейхсфюрера СС и себя самого.

Дневник фон дем Баха повествует о решительном выступлении против сексуальной разнузданности его людей («Мой дом должен оставаться чистым», 09.05.1941)89, о том, что он не терпит некорректного поведения подчиненных (19.01.1942)90, и содержит неустанные жалобы на «соперников», «трусов» и «уклонистов» в рядах соратников. Самое большое его неприятие вызывают действия этих лиц, совершающиеся ради собственной выгоды, то есть во вред общей миссии. Сам он работает самозабвенно и без устали: «Я лично знаю каждого мужчину в моих полках. Я забочусь о семьях моих мужчин из СС, как о своей собственной» (27.06.1941)91.

После посещения захваченного Могилева Гиммлером 27 сентября 1941 г. фон дем Бах писал: «Редко я видел рейхсфюрера таким общительным. Он был доволен всем, чего я добился. Мои чистые помещения явно тоже произвели на него большое впечатление, потому что контраст создавал полностью разрушенный Могилев ‹…› На общем обеде – белые скатерти и цветы, чистые посыльные, женщины-официантки, скромная застольная музыка в исполнении русских пианистки-виртуоза и балалайщика» (27.10.1941)92. В этих словах нетрудно распознать гордость оттого, что угодил рейхсфюреру, но сразу же за этим описанием следует рассуждение, выдающее личную мотивацию фон дем Баха, его глубокую убежденность в том, что он является частью культурной миссии: «Мы, немцы, не имеем права отказаться от наших культурных потребностей, особенно здесь, если не хотим опуститься до уровня этой восточной расы».

То, что отчеты о его способе удовлетворения культурных потребностей перемежаются такими записями, как, например, «я приказал моей роте уничтожить все мужское население деревни» (07.08.1941)93, не противоречит его рабочей этике, а, наоборот, подчеркивает ее: фон дем Бах, как и многие другие, выполняет свою миссию, будучи глубоко убежден в необходимости связанных с ней задач. При этом доходит до предела работоспособности – этим подчеркиваются его понимание ситуации и представление о рабочей этике. Когда Гиммлер сообщил в радиограмме, что вскоре фон дем Бах сможет взять отпуск по болезни, поскольку у него началось воспаление почек, тот с негодованием отказался: «Высказывание рейхсфюрера об обещанном отпуске мне непонятно, потому что я должен был бы уйти еще в октябре, но не позволял себе уходить в отпуск во время продвижения фронта. ‹…› Я возмущен и не позволю себе уйти в отпуск, пока на фронте все окончательно не успокоится» (19.12.1941)94.

Через два дня от Гиммлера пришел ответ: «Дорогой Бах, Вашу р<адио>т<елеграмму> с большим удовольствием и большой радостью прочитал» (21.12.1941)95. Позицию фон дем Баха едва ли можно рассматривать исключительно как карьеристскую: он заинтересован в общем деле, и его представление о важности задачи, стоящей перед ним и всей немецкой культурной нацией, отодвигает на второй план личные неудобства.

Комендант Освенцима Рудольф Хёсс, например, пишет в автобиографических заметках, что «с начала массового уничтожения в Освенциме не был счастлив». «Я стал недоволен собой. Потом еще основная задача, непрерывная работа и ненадежность сотрудников. Непонимание и нежелание вышестоящих лиц услышать меня. Поистине безрадостное и незавидное состояние»96. Для коменданта лагеря смерти между словами «Освенцим» и «счастье» не было противоречия: единственное, что делало его несчастным, – это расстройство из-за недостаточного успеха, утомительной работы, равнодушия сотрудников и изнуряющей службы. Массовое уничтожение требовало такого труда, что это омрачало счастье коменданта.

Его жалоба на то, что с момента начала массового уничтожения он не был счастлив, ни в коем случае не связана с моральным аспектом службы. Речь идет только о технических проблемах и некомпетентности сотрудников, которые осложняют выполнение поставленной задачи. Если при чтении биографических свидетельств таких преступников, как Хёсс или фон дем Бах, на минуту заставить себя забыть, над чем они так неутомимо, до изнеможения трудились, становится ясно: подобные персонажи действовали не просто в рамках выполнения обязанностей – в их понимании их обязанность состояла как раз в том, чтобы выходить далеко за рамки необходимого, делать больше, чем от них ожидалось. Мобилизация такой мотивации, которая во многом связана с традиционной этикой долга и с гордостью за свой труд и его результаты, составляет одну из весьма сильных сторон национал-социалистической системы. Эта мобилизация оказалась возможна лишь потому, что участники были глубоко убеждены в осмысленности их задачи, поэтому были готовы делать все возможное.

4. Очевидно, что проект, за который все они ратовали, основывался, как говорилось ранее, на определении, что есть некий «еврейский вопрос», требующий немедленного решения. Обобщение этого определения – вопрос практики. Петер Лонгерих писал, что «еврейская политика» была центральным элементом национал-социалистической трансформации общественной структуры: «Режим снова и снова упрощал сложные проблемы, с которыми ему пришлось столкнуться, до нерешенного “еврейского вопроса” и ставил его в центр своей политики. Таким образом, режим закрепил антисемитское толкование действительности как обязательное, исключающее любые возражения. Все внутри- и внешнеполитические, военные, социальные, экономические и культурные явления были подчинены господствующему антиеврейскому дискурсу. В ходе этого процесса режим одновременно насаждал определенные модели поведения для большей части общества по отношению к еврейскому меньшинству, которые, подкрепленные пропагандой, должны были выражать согласие населения с “антиеврейской политикой”»97.

О том, что это означало на социальном микроуровне повседневности начиная с января 1933 г., можно прочесть у Виктора Клемперера, Лили Ян и Себастьяна Хафнера. Так, Лили Ян, еврейка, врач по специальности, которая была замужем за «арийским» врачом и жила в небольшом местечке рядом с Касселем, уже в течение 1933 г. ощутила полную изоляцию. Друзья и знакомые перестали общаться с семьей Ян. Сама Лили, до этого бывшая признанным и любимым врачом, ушла с работы, чтобы хотя бы мужу удалось сохранить свой кабинет. По дороге в магазин «она все время смотрела только себе под ноги, чтобы не смущать никого необходимостью поздороваться»98. Масштабная динамика десолидаризации общества в национал-социалистической Германии до сих пор не изучена социопсихологией, несмотря на то что демонстрирует возможность всего за пару месяцев переформатировать нормативное и социальное устройство общества и сформировать специфическую мораль – в данном случае национал-социалистическую. Недавно Михаэль Вильдт писал о том, какой открытой жестокостью отличалось повседневное преследование еврейских граждан сразу же после марта 1933 г. и какую роль в этой форме общественной практики насилия играла молодежь. О «тихом» преследовании евреев в первые годы национал-социализма, как о нем нередко отзываются, не могло быть и речи99.

Себастьян Хафнер описал процессы перестройки общества, протекавшие невероятно быстро в течение всего 1933 г., основываясь на своих собственных наблюдениях. На данный момент это единственная систематическая картина быстрой структурной трансформации общества, произошедшей в год так называемого захвата власти Гитлером. У Хафнера мы находим беспощадный самоанализ современника, который крайне критично и с отвращением описывает формирование нового склада после января 1933 г., но при этом сам вовлекается в этот процесс перестройки и тоже меняется. От большинства современников его отличает прежде всего то, что он отдавал себе отчет в изменении собственного психосоциального уклада.

Хафнер описывает процесс трансформации, который затрагивал также нормы поведения отдельных членов общества. В марте 1933 г., через два месяца после «захвата власти» Гитлером, Хафнер, молодой судья-стажер, находился в библиотеке Высшего суда Берлина, когда штурмовые отряды обыскивали здание в поиске еврейского персонала. Совершалось это, по описанию Хафнера, на удивление обыденно: «Все прошло необычайно гладко – никаких чудовищных историй, о, совершенно никаких. Заседания были по большей части отменены. Судьи [евреи] сняли мантии и скромно покинули помещение. Они шли по лестнице, чуть ли не на каждой ступеньке которой снизу доверху стояли штурмовики. Только в адвокатской комнате случилось безобразие и бесчинство. Адвокат-еврей вздумал “валять дурака”, взъерепенился – и был жестоко избит»100.

Сам Хафнер наблюдал за происходящим издалека, сидя в библиотеке, и надеялся, что все это скоро пройдет. Но в итоге штурмовики появились и в читальном зале: «Дверь распахнулась, зал наводнили коричневые униформы, и один, видимо, предводитель, закричал бодрым раскатистым голосом: “Неарийцам немедленно покинуть заведение!” Мне запомнилось, что он использовал специально подобранное слово “неарийцы” и совершенно неподходящее “заведение” в одном предложении. Один ‹…› ответил: “Уже уходим!” Наши смотрители стояли так, как будто хотели отдать честь. У меня колотилось сердце. Что же делать? Как сохранить самообладание? Проигнорировать, вообще не смотреть! Я опустил глаза на свои бумаги. Механически читал какие-то фразы: “Неверным, но при этом и несущественным является утверждение обвиняемого…” Ничего не писать!

Тем временем и ко мне подошел человек в коричневой форме и вытянулся передо мной во фронт: “Вы ариец?” Не успев прийти в себя, я ответил: “Да”. Он испытующе посмотрел на мой нос – и ретировался. Мне же кровь ударила в лицо. Через мгновение я ощутил позор, поражение. Я сказал “да”! Ну да, я “ариец”, Боже правый. Я не солгал. Я лишь допустил нечто намного более страшное»101.

«Более страшным», по мнению Хафнера, было то, что он бездействовал, когда выводили его еврейских коллег и руководителей, и что он принял решение не делать записей о происходящем, несмотря на внутренние противоречия и точное наблюдение за ними. Через несколько лет Хафнер по политическим причинам эмигрировал в Англию, и нельзя сказать, что он просто делал то же, что и другие. Именно поэтому его сентиментальное изображение трансформации своего собственного и коллективного поведения так хорошо показывает, как происходит динамическое изменение поведенческих норм. При этом важную роль играют три психологических механизма.

Первый – страх репрессий, не требующий дальнейших объяснений, который особенно сильно действует в новой беспрецедентной и труднопредсказуемой ситуации. Когда не знаешь, каковы правила, предпочитаешь не действовать. Лишь опосредованная (в случае Хафнера) угроза со стороны штурмовиков вызывает значительную неуверенность и приводит к решению погрузиться в дело, то есть создать некое воображаемое пространство безопасности. Как сказал бы Эрфинг Гофман, «территорию самости» – чтобы защитить себя12.

В этот момент вступает в действие еще один механизм, как правило оказывающий фатальное воздействие. Когда мы делаем что-либо, охваченные противоречивыми чувствами, то стремимся оправдаться перед самими собой, договориться со своим собственным обликом себя. Поэтому зачастую нам кажется более правильным повторить свое действие, чем исправить его, поставив его правильность под вопрос. То есть, отвернувшись один раз, человек с большей вероятностью в аналогичной ситуации отвернется второй, третий и четвертый раз. С каждым разом вероятность того, что он когда-нибудь поступит иначе, падает.

Все это формирует фундамент для третьего психологического механизма: в начале процессов перестройки общества человек еще может протестовать против того, что́ вскоре уже станет переносить равнодушно. Если бы в описанной ситуации коллеги-евреи не просто «скромно» ушли, а были избиты или покалечены в присутствии Хафнера, это, возможно, перешло бы его границы терпимости, – но этого не произошло, поскольку на тот момент ничего действительно «страшного» еще не случилось.

Чем дальше меняется общество, тем более тяжкими становятся нарушения моральных принципов, которые вначале терпеть бы не стали. Этот механизм объясняет столь непонятное нам принятие дискриминации евреев большинством немецкого общества, даже теми, кто вообще не был антисемитом. Отворачиваться, терпеть, соглашаться, принимать участие и проявлять активность – все эти формы поведения не отличаются друг от друга принципиально, но являются стадиями одного последовательного процесса изменения норм поведения.

Сентиментальный и критикующий Себастьян Хафнер всего через несколько месяцев оказывается в Общественном лагере для стажеров в Ютербоге, поет там национал-социалистические песни, сдает нормативы по военно-прикладному спорту, обучается мировоззрению и при этом стоит на стреме, когда одному стажеру устраивают темную, то есть коллективно избивают.

Вечером в столовой все слушают обращение Гитлера по радио. «Когда он отговорил, произошло самое худшее. Заиграли гимн “Германия превыше всего”, и все вскинули руки в нацистском приветствии. Несколько человек помедлили, подобно мне. Было в этом что-то донельзя унизительное. Но ведь нам надо было сдать экзамен! Впервые я ощутил – сильно, явственно – словно бы поганый вкус во рту: “Это не считается. Я всего только притворяюсь, это не я. Это не считается”. Вот с каким чувством я вскинул руку и продержал ее вытянутой минуты три, не меньше, пока звучали гимн и песня “Хорст Вессель”. Вокруг все пели – во всю глотку, залихватски. Я шевелил губами, имитировал пение, как делают в церкви во время пения хоралов.

Но руки у всех нас были вскинуты вверх. Мы так и стояли перед безглазым радиоаппаратом, словно марионетки перед своим кукольником. Да, мы стояли и пели или делали вид, что поем, и каждый был гестапо для другого»102.

Хафнер выразительно описывает не только последовательный процесс трансформации общепринятого ранее поведения, но и его тонкую отстройку в совместной социальной практике. Перестройка норм поведения не начинается извне и не является индивидуальным процессом. Она формируется через обоюдное подкрепление, которое и является социальным поведением. При всем его «внутреннем» сопротивлении и при всей критике Себастьян Хафнер становится таким же, как его товарищи, и единственным средством сохранения ощущаемой им лично цельности остается внутреннее дистанцирование, к которому он прибегает вновь: «Я носил форму с нашивкой со свастикой. Я стоял ровно и чистил оружие. Но все это не считалось. Меня никто не спрашивал, я просто это делал. Да и не я это делал вовсе. Это была игра, и я играл роль»103.

Как видно, ролевая дистанция помогает человеку участвовать в модели поведения, которая незадолго до этого им не принималась. При объяснении восприятия, действия и образа поведения людей при национал-социализме недостаточно рассматривать такие изменения норм поведения как «нравственное разложение» или «утрату тормозов». Ведь здесь полностью меняется межчеловеческое взаимодействие, определяемое как «нормальное», а вместе с этим меняются и ориентиры отдельно взятых людей – понемногу, так что они и сами этого не замечают. Поражает при этом то, как быстро все может произойти.

Кстати, лучше всего это изменение замечают те, кто наблюдает за всем со стороны, не принимая участия в процессе, а не те, кто находится внутри него. Например, Тедди, подруга Хафнера, переехавшая в Париж, летом 1933 г. приезжает в Берлин и обнаруживает совсем новый мир: «По Тедди было видно, как она задыхается. Она без задних мыслей спрашивала про кафе и кабаре, которые давно уже закрылись, про актеров, которых уже давно не было. Конечно, она многое знала из газет, но в реальности все равно было все по-другому – возможно, менее сенсационно, но намного сложнее для понимания и принятия. Повсюду знамена со свастикой, коричневые униформы, от которых нет спасения, – в автобусах, в кафе, на улице, в зоопарке – повсюду, как армия оккупантов. Постоянные барабаны, маршевая музыка днем и ночью – забавно, Тедди все еще прислушивалась и спрашивала, что случилось. Она еще не знала, что вопросы скорее вызвало бы внезапное отсутствие маршей. Красные плакаты с объявлениями о казнях на колоннах, почти каждое утро, рядом с киноафишами и плакатами летних ресторанов. Я их вообще уже не замечал, а Тедди еще вдруг содрогалась, когда ее взгляд падал на колонны. Как-то раз на прогулке я вдруг затащил ее в один из домов. Она ничего не поняла и испуганно спросила: “Что еще стряслось?”

– Да знамя штурмовиков несут, – пояснил я, как поясняют самую очевидную вещь в мире.

– Ну и что?

– Может, ты еще захочешь его поприветствовать?

– Нет, а зачем?

– Приходится, когда его проносят по улице.

– В смысле – приходится? Просто не делаешь, и все.

Бедная Тедди, она действительно была из другого мира! Я ничего не ответил и только уныло скривился»104.

То, как чутко Хафнер отмечает те незначительные, на каждом отдельном шаге кажущиеся безобидными изменения в восприятии и ориентирах, происходящие в нем самом после того, как национал-социализм получил полный контроль над трактовкой действительности в обществе и право распоряжаться поведением людей, вызывает при чтении его книги тягостные чувства. При этом встает решающий с социально-психологической точки зрения вопрос: как же на раннем этапе развития Третьего рейха могли с такой скоростью произойти изменения в общепринятых нормах поведения?

Такие изменения норм означают, что одна группа людей постепенно исключается из «вселенной общих обязательств», становящейся эксклюзивной для других, принадлежащих к большинству. Этот процесс, как уже говорилось, является центральной предпосылкой к развитию геноцида. Ведь исключение происходит потому, что вся эта группа как таковая, то есть каждый ее член, определяется как угроза для благополучия и даже существования большей части общества, которое в результате видит спасение в том, чтобы обезвредить эту группу, а затем и уничтожить ее. Поэтому всем процессам уничтожения предшествует определение «опасной» группы, затем подключается ускоряющееся социальное, психологическое, материальное и правовое деклассирование, что делает инаковость дискриминируемой группы, которая изначально лишь утверждалась в теории, реальностью, и эта реальность формируется и ощущается современниками.

1.Harrower Molly. Rorschach Records of the Nazi War Criminals: An Experimental Study after Thirty Years, in: Journal of Personality Assessment, 40/4 1976. S. 341.
2.Там же, с. 342.
3.Там же.
4.Там же.
5.Там же.
6.Adorno Theodor W. Erziehung nach Auschwitz, in: Adorno Theodor W. (Hg.) Stichworte. Kritische Modelle 2, Frankfurt am Main 1969. S. 95. В докладе «О борьбе с сегодня» (1962) Адорно высказал убежденность в том, что у преступников действительно были нарушения психики: «Это патологически холодный, не имеющий привязанностей, действующий механически тип личности, как у Гиммлера и у коменданта Освенцима Гёсса». Adorno Theodor W. Zur Bekäpfung des Antisemitismus heute, in: Adorno Theodor W. (Hg.) Kritik. Kleine Schriften zur Gesellschaft, Frankfurt am Main 1971. S. 105–134.
7.Kren George M. und Rappoport Leon. The Holocaust and the Crisis of Human Behavior, New York 1980. S. 70, 64.
8.Арендт Х. Банальность зла. Эйхман в Иерусалиме. – М.: Европа, 2008. С. 48.
9.Ritzler Barry A. The Nuremberg Mind Revisited: A Quantitative Approach to Nazi Rorschachs, in: Journal of Personality Assessment, 42/4 1978. S. 352.
10.Эксперимент Миале и Зельцера по реконструкции такой психопатологии на основании материалов Нюрнбергского процесса можно считать неудавшимся в первую очередь из соображений методологии. Его методологическая ошибка заключалась в том, что материал интерпретировали с точки зрения сознания авторов. См.: Miale Florence und Selzer Michael. The Nuremberg mind: The psychology of the Nazi leaders, New York 1975. В целях критического сравнения см.: Ritzler Barry A. The Nuremberg Mind Revisited.
1.Для США и других западных обществ «нормальным» признано наличие 0,5–2,5 % параноидальных личностей, к ним добавляются еще 1–3 % асоциальных личностей. Кроме того, считается, что 7,5 % населения обладают признаками шизоидной личности. Как бы ни оценивались эти показатели по отдельности (последний, на мой взгляд, кажется довольно высоким), они демонстрируют, что количество людей с психическими отклонениями среди исследуемых преступников примерно соответствует общим показателям общества, несмотря на необычные условия ситуации. См.: Kaplan Harold I., Sadock Benjamin J. und Grebb J. A. Synopsis of Psychiatry. Behavioral Sciences and Clinical Psychiatry, Baltimore 1994. S. 731 ff. – Здесь и далее прим. авт., если не указано иное.
11.Цитата по Тодорову, который указывает, что эти примечательные слова приведены в приложении к книге «Человек ли это?», которое отсутствует в ее немецком издании (1992). См: Todorov Tzvetan. Angesichts des Äußersten, München 1993. S. 137.
12.Изречение штандартенфюрера СС Пауля Блобеля, приговоренного к смертной казни на так называемом Нюрнбергском процессе по делу об айнзацгруппах. Цит. по: Kempner Robert M. W. SS im Kreuzverhör, München 1964. S. 91.
2.Такие рассказы попадаются, например, в протоколах допроса одного адъютанта командира 45-го батальона, который еще встретится нам в основной части книги.
13.Арендт Х. Истоки тоталитаризма. – М.: ЦентрКом, 1996.
3.Точное число не называется. Участвовали подразделения полицейского полка «Юг», вермахта (устанавливали заграждения), украинское ополчение и зондеркоманда 4а.
4.Не всегда речь идет об осознанных размышлениях. Многие решения принимаются по привычке или интуитивно. Вместе с тем любым действиям предшествует интерпретация ситуации, как в привычном и неосознаваемом режиме действий, так и в рамках непростого и осознанного анализа непривычной проблемы. Постоянное наличие интерпретации становится заметно в тот момент, когда что-либо было интерпретировано неверно: ошиблись дверью, приняли незнакомца за знакомого, что-то неправильно поняли. Тогда появляется «необходимость прояснения ситуации» и становится видно, что неудавшееся действие явилось результатом некоей интерпретации – пусть в данном случае и неверной.
14.Schmitz Stefan (Hg.). Willi Peter Reese. Mir selber seltsam fremd. Die Unmenschlichkeit des Krieges. Russland 1941–44, München 2003, иллюстрации.
15.Там же, с. 242.
16.Там же, с. 242 и след.
17.Там же, с. 197.
18.Там же, с. 179.
19.Там же, с. 85 и след.
20.Там же, с. 77.
21.Там же, с. 70.
22.Там же, с. 9.
23.См. Алис Миллер, которая задается вопросом, «что убийство рассказывает о детстве убийцы». Миллер А. Вначале было воспитание. – М.: Академический проект, 2003.
24.Ross Lee. The intuitive psychologist and his shortcomings: distortions in the attribution process, in: Berkowitz Leonard (Hg.), in: Advances in Experimental Social Psychology, New York 1977. S. 214 ff.
25.В качестве примера крайнего противоречия можно упомянуть Вильгельма Кубе, генерального комиссара Генерального округа Белоруссии, который по своей биографии и положению мог считаться совершенно убежденным национал-социалистом и антисемитом и по факту был преступником крупного масштаба, но при этом боролся за жизнь нескольких немецких евреев, идя на многочисленные конфликты, и в одном случае даже возымел успех. Рассказывается, что Кубе с возмущением обрушился на гауптштурмбаннфюрера СС, хлеставшего людей плеткой во время депортации, а также, что довольно примечательно, раздавал во время одной прогулки по гетто конфеты еврейским детям. См.: Lampert Tom. Ein einziges Leben. Acht Geschichten aus dem Krieg, München 2001. S. 80–113.
26.Aly Götz. Ich bin das Volk, in: Süddeutsche Zeitung, 1. 9. 2004. S. 11.
27.Alexandre Michel. Der Judenmord. Deutsche und Österreicher berichten, Köln 2004. S. 115.
28.«Здесь я хочу поговорить с вами совершенно открыто еще об одном крайне тяжелом моменте. В нашем кругу об этом можно говорить откровенно, хотя мы никогда не скажем об этом публично. ‹…› Я говорю об очищении от евреев, об уничтожении еврейского народа. О таких вещах легко говорить. “Еврейский народ должен быть уничтожен, – скажет каждый член партии. – Само собой, это является частью нашей программы – устранение евреев, их искоренение, – и будет выполнено”. И вот заходит речь о них всех – всех 80 миллионах достойных немцев, и у каждого найдется свой хороший еврей. Конечно, остальные – свиньи, но мой еврей – отличный. Ни один из тех, кто так говорит, не видел, как это происходит на самом деле, ни один не прошел через это. Большинство из вас знают, что это такое, когда рядами лежат 100, 500, 1000 трупов. Способность выдержать все это и остаться порядочным человеком – за редким исключением человеческих слабостей – это именно то, что закалило нас». Речь Гиммлера от 4 октября 1943 г. в Познани на совещании группенфюреров СС: Internationaler Militärgerichtshof, Der Prozess gegen die Hauptkriegsverbrecher, Nürnberg 1948. Bd. 29. S. 145 (1919-PS).
29.Höß Rudolf. Kommandant in Auschwitz. Autobiographische Aufzeichnungen des Rudolf Höß, herausgegeben von Martin Broszat, München 1963. S. 156.
30.Sereny Gitta. Am Abgrund: Gespräche mit dem Henker. Franz Stangl und die Morde von Treblinka, München 1995.
31.Sereny Gitta. Das Ringen mit der Wahrheit. Albert Speer und das deutsche Trauma, München 1995.
32.Sereny. Am Abgrund. S. 129.
33.Welzer Harald. Härte und Rollendistanz. Zur Sozialpsychologie des Verwaltungsmassenmords, in: Leviathan, 21/1993. S. 358–373.
34.Sereny. Am Abgrund. S. 131.
35.Там же, с. 235.
36.Там же, с. 189 и след.
37.Там же, с. 197.
38.Там же, с. 149; курсив автора.
39.Там же, с. 150.
40.Там же, с. 137.
41.Там же, с. 143.
42.Там же, с. 244.
43.См.: Friedrichsen Gabriela. «Ich bin doch kein Mörder!» Gerichtsreportagen 1998–2004, München 2004.
44.Höß. Kommandant in Auschwitz. S. 132.
45.Jäger Herbert. Verbrechen unter totalitärer Herrschaft. Studien zur national-sozialistischen Gewaltkriminalität, Olten; Freiburg 1967. S. 28.
46.Alexandre. Judenmord. S. 142.
47.Breitman Richard. Himmler and the Final Solution. The Architect of Genocide, London 1991. S. 243.
48.Gross Raphael und Konitzer Werner. Geschichte und Ethik. Zum Fortwirken der nationalsozialistischen Moral, in: Mittelweg 36, 4/1999. S. 48 ff.
49.Matthäus Jürgen. Das «Unternehmen Barbarossa» und der Beginn der Judenvernichtung, Juni – Dezember 1941, in: Browning Christopher R. (Hg.) Die Entfesselung der «Endlösung». Nationalsozialistische Judenpolitik 1939–1942, München 2003. S. 373.
50.Heinemann Isabel. «Rasse, Siedlung, deutsches Blut». Das Rasse- und Siedlungshauptamt der SS und die rassenpolitische Neuordnung Europas, Göttingen 2003; Herbert Ulrich. Best: biographische Studien über Radikalismus, Weltanschauung und Vernunft 1903–1989, Bonn 1996; Orth Karin. Die Konzentrationslager-SS. Soziokulturelle Analysen und biographische Studien, Göttingen 2000; Wildt Michael. Generation des Unbedingten. Das Führungskorps des Reichssicherheitshauptamtes, Hamburg 2002. Историческая реконструкция формы распространения идеологий среди различных групп населения и отдельных лиц обладает лимитом возможностей, поскольку индивидуальные ориентиры и установки развиваются в связи со множеством различных факторов и не поддаются полному эмпирическому анализу. Исследуя небольшие группы, мы опираемся на обобщения, которые могут дать теоретические гипотезы, но не могут быть проверены эмпирически.
5.Р. Гейдрих – начальник Главного управления имперской безопасности, с 1941 г. исполнял обязанности имперского протектора Богемии и Моравии. В 1942 г. убит членами чехословацкого Сопротивления. – Прим. ред.
51.Herbert. Best. S. 95.
52.Там же, с. 164.
53.Там же, с. 314.
54.Mallmann Klaus Michael. «Mensch, ich feiere heut’ den tausendsten Genickschuß». Die Sicherheitspolizei und die Shoah in Westgalizien, in: Paul Gerhard (Hg.). Die Täter der Shoah. Fanatische Nationalsozialisten oder ganz normale Deutsche? Göttingen 2002. S. 113.
55.Kohlberg Lawrencе. Die Psychologie der Moralentwicklung, Frankfurt am Main 1996. S. 127.
56.Там же, с. 135.
6.В оригинале – universe of obligation (см.: Fein Helen. Genocide. A Sociological Perspective, London 1993), но понятие «обязанность», на мой взгляд, относится скорее к кодифицированным или даже правовым обоюдным услугам.
57.Арендт. Эйхман в Иерусалиме. С. 50.
7.Народная общность – Volksgemeinschaft – понятие из лексикона национал-социализма, обозначающее единство немецкого народа. – Прим. пер.
58.Там же, с. 103.
59.Browning Сristopher R. Ganz normale Männer. Das Reserve-Polizeibataillon 101 und die «Endlösung» in Polen, Reinbek 1996. S. 10.
60.Goffman Erving. Rollendistanz, in: Symbolische Interaktion, Stuttgart 1973. S. 265.
61.Там же.
62.Höß. Kommandant in Auschwitz. S. 156.
63.Там же, с. 74.
64.Barch, R 20 / 45a/b Tagebuch Erich von dem Bach-Zelewski. S. 111.
65.См., напр.: Lifton Robert J. Ärzte im Dritten Reich, Stuttgart 1999; Mitscherlich Alexander und Mielke Fred. Medizin ohne Menschlichkeit, Frankfurt am Main (1960, 1978) 1995.
66.Adorno Theodor W. Studien zum Autoritären Charakter, Frankfurt am Main 1973.
67.Отличный обзор материалов на эту тему можно найти в: Paul Gerhard. Von Psychopathen, Technokraten des Terrors und «ganz gewöhnlichen» Deutschen. Die Täter der Shoah im Spiegel der Forschung, in: Paul Gerhard (Hg.). Die Täter der Shoah. Fanatische Nationalsozialisten oder ganz normale Deutsche? Göttingen 2002. S. 13–90. См. также: Waller James. Becoming evil. How ordinary people commit genocide and mass killing, Oxford 2002. S. 55 ff.
68.Hilberg Raul. Täter, Opfer, Zuschauer, Frankfurt am Main 1992. S. 64.
69.См.: Ross. The intuitive Psychologist; Schurz Grete. Destruktive Gehorsamsbereitschaft im psychologischen Experiment, in: Huemer Peter und Schurz Grete (Hg.). Unterwerfung – Über den destruktiven Gehorsam, 1992. S. 39–64.
8.Cоциологии производства с 1920-х гг. известно, что крайнее дробление рабочих циклов в промышленном производстве приводит к меньшей производительности, чем такое распределение работы, которое допускает определенную свободу действий работников. См.: Roethlisberger Fritz J. Man-in-Organization, Harvard 1969.
70.Hilberg Raul. Die Quellen des Holocaust. Entschlüsseln und Interpretieren, Frankfurt am Main 2002. S. 40.
71.Lüdtke Alf. «Fehlgreifen in der Wahl der Mittel». Optionen im Alltag militärischen Handelns, in: Mittelweg 36, 1/2003. S. 74.
72.Thomas William E. und Thomas Dorothy S. Die Definition der Situation, in: Steinert Heinz (Hg.). Symbolische Interaktion, Stuttgart 1973. S. 333–335.
73.Fein Helen. Genozid als Staatsverbrechen. Beispiele aus Ruanda und Bosnien, in: Zeitschrift für Genozidforschung, 1/1 1999. S. 40.
74.Данное исследование, наоборот, исходит из подходов, противоположных попыткам объяснить насильственные действия с точки зрения антропологии, подчеркивающим, как писал Вольфганг Софский, значение не «смысла», а «форм социального поведения» (см.: Sofsky Wolfgang. Zeiten des Schreckens, Frankfurt am Main 2002. S. 26). Однако социальное поведение, когда речь идет о людях, а не о пчелах или муравьях, определяется именно тем, что индивидуум трактует имеющуюся ситуацию и придает смысл ее последствиям. В таком случае малопонятно, как исследование Софского могло увенчаться успехом.
75.Kwiet Konrad, цит. по: Hilberg, in: Quellen. S. 49.
76.Hilberg Raul. Die Vernichtung der europäischen Juden, Frankfurt am Main 1990. S. 1061.
77.Арендт. Истоки тоталитаризма. С. 477.
78.Цит. по: Longerich Peter. Judenverfolgung und nationalsozialistische Öffentlichkeit, in: Platt Kristin (Hg.). Reden von Gewalt, München 2002. S. 237.
9.Колония – именование садовых товариществ в Германии. – Прим. пер.
79.Hilberg. Täter, Opfer, Zuschauer. S. 10.
80.Протокол переговоров Рейнхарда Гейдрикса с представителями высших имперских служащих и офицеров полиции безопасности и СД от 20 января 1941 г. касательно «окончательного решения еврейского вопроса» в: Pätzold Kurt (Hg.). Verfolgung, Vertreibung, Vernichtung. Dokumente des faschistischen Antisemitismus 1933 bis 1942, Leipzig 1987. S. 337.
81.Potthast Jan Björn. Das jüdische Zentralmuseum der SS in Prag. Gegnerforschung und Völkermord im Nationalsozialismus, Frankfurt am Main 2002. Здесь исследователи, преимущественно еврейского происхождения, попытались собрать, сохранить и научно проанализировать следы евреев Богемии и Моравии. «Их ситуация была любопытной, возможно, даже уникальной в истории музеев этого мира: чуть ли не за одну ночь музей, который ранее обладал лишь достаточно небольшой провинциальной коллекцией, пополнился огромной массой ценнейших свидетельств еврейской культуры; ‹…› Это могло бы быть мечтой любого музейщика, если бы обстоятельства не были столь ужасны. Ведь в конечном счете каждый экспонат, который к ним попадал, был молчаливым свидетелем насилия, причиненного евреям, документом, подтверждающим разрушение древнейшей, развитой культуры. С продвижением войны стало понятно, что эти экспонаты были единственным, что должно было остаться от евреев под немецким господством. Поскольку всех, включая самих сотрудников музея, все больше и больше вывозили и, за редким исключением, никто не возвращался» (там же, с. 234).
10.Практическая политика памяти, по аналогии с политикой дискриминации, никогда не является исключительно идеологическим или теоретическим процессом; она эффективна постольку, поскольку меняет действительность. «Когда им говорят, что только Москва имеет метро, они знают, что реально это заявление означает, что все другие метро должны быть разрушены». Арендт Х. Истоки тоталитаризма. – М.: ЦентрКом, 1996.
82.Schütz Alfred. Tiresias oder unser Wissen von zukünftigen Ereignissen, in: Schütz Alfred (Hg.). Gesammelte Aufsätze II. Studien zur soziologischen Theorie, Den Haag 1972. S. 268.
83.Sebald W. G. Luftkrieg und Literatur, Frankfurt am Main 2001. S. 110.
84.Welzer Harald. Albert Speers Erinnerung an die Zukunft, in: Straub Jürgen (Hg.). Erzählung, Identität und historisches Bewusstsein, Frankfurt am Main 1998. S. 389–403.
85.Barch, R 20 / 45a/b Tagebuch Erich von dem Bach-Zelewski. S. 8.
86.Speer Albert. Erinnerungen, Berlin 1993. S. 187.
87.Aly. Ich bin das Volk; Aly Götz. Hitlers Volksstaat. Raub, Rassenkrieg und nationaler Sozialismus, Frankfurt am Main 2005. S. 12 f.
88.Mommsen Hans, Die Realisierung des Utopischen. Die «Endlösung der Judenfrage» im «Dritten Reich», in: Geschichte und Gesellschaft, 9/1973. S. 381–420. Исследование руководящих сотрудников Главного управления СС по вопросам расы и поселения установило, что 76 % данной группы на момент начала войны были моложе 40 лет. Примечателен также уровень образования: у 40 из них было высшее образование, 21 являлись кандидатами наук, еще 5 – профессорами и 2 – докторами наук. Heinemann. «Rasse, Siedlung, deutsches Blut». S. 563 ff.
11.КДФ (KDF, Kraft durch Freude) – «Сила через радость», национал-социалистическое объединение, занимавшееся организацией досуга населения. – Прим. пер.
89.Barch, R 20 / 45a/b Tagebuch Erich von dem Bach-Zelewski. S. 11.
90.Там же, с. 31.
91.Там же, с. 2.
92.Там же, с. 15.
93.Там же, с. 7.
94.Там же, с. 21.
95.Там же, с. 22.
96.Höß. Kommandant in Auschwitz. S. 134.
97.Longerich. Judenverfolgung. S. 231.
98.Doerry Martin. «Mein verwundetes Herz». Das Leben der Lilly Jahn 1900–1944, München 2002. S. 93.
99.Wildt Michael. Gewaltpolitik, Volksgemeinschaft und Judenverfolgung in der deutschen Provinz 1932–1935, in: WerkstattGeschichte, 35/2003. S. 23–43. См. также: Hesse Klaus. Sichtbarer Terror – Öffentliche Gewalt gegen deutsche Juden 1933–1936 im Spiegel fotografischer Quellen, in: WerkstattGeschichte, 35/2003. S. 44–56. О тезисе «тихого преследования» см.: Gellately Robert Hingeschaut und weggesehen. Hitler und sein Volk, Stuttgart 2002. S. 42.
100.Хафнер С. История одного немца. Частный человек против тысячелетнего рейха. – СПб.: ИД Ивана Лимбаха, 2023. С. 249.
101.Там же, с. 148 и след.
12.«Территориями самости» Гоффман называет символические или социальные пространства, с помощью которых индивидуумы пытаются защититься от угроз их физической или психологической целостности. С их помощью человек пытается предотвратить телесные контакты с другими людьми, вдыхание воздуха, выдыхаемого другими людьми, и т. п. Возможности создания территорий самости разнообразны, но не бесконечны. Например, можно спрятаться за книгой или газетой и таким образом создать символическое интимное пространство, защищенное от посторонних взглядов. См.: Goffman Erving. Das Individuum im öffentlichen Austausch. Mikrostudien zur öffentlichen Ordnung, Frankfurt am Main 1974.
102.Там же, с. 440.
103.Там же, с. 275.
104.Хафнер. История одного немца. С. 247.

The free sample has ended.

$4.95
Age restriction:
18+
Release date on Litres:
24 July 2024
Translation date:
2024
Writing date:
2005
Volume:
404 p. 8 illustrations
ISBN:
9785961498851
Download format:

Similar books