Read the book: «Что же дальше, маленький человек?»
Hans Fallada
KLEINER MANN – WAS NUN?
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2024
Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2024
Пролог
Беззаботные
Пиннеберг узнает об Овечке кое-что новое и принимает серьезное решение
Сейчас пять минут пятого. Пиннеберг только что проверил. Белокурый молодой человек приятной наружности, он стоит перед домом номер 24 по Ротенбаумштрассе и ждет.
Итак, уже пять минут пятого, а Пиннеберг договорился встретиться с Овечкой без четверти четыре. Он засовывает часы обратно в карман и только сейчас бросает взгляд на табличку, висящую на двери дома номер 24 по Ротенбаумштрассе. Надпись гласит:
«Доктор Сезам.
Женские болезни.
Прием с 9 до 12 и с 4 до 6».
«Ну вот! Уже пять минут пятого. Только закурю, как Овечка, конечно, сразу появится из-за угла. Нет уж. Сэкономлю на сигарете. И без того сегодня опять придется потратиться».
Пиннеберг отводит взгляд от таблички. Ротенбаумштрассе застроена только с одной стороны, а с другой – за проезжей частью, за деревьями, за набережной – течет Штрела. Здесь она уже довольно широкая – скоро впадет в Балтийское море. Дует свежий ветерок, кусты покачивают веточками, тихонько шелестят деревья.
«Живут же люди, – думает Пиннеберг. – У этого Сезама наверняка комнат семь. Зашибает, поди, бешеные деньги. Сколько же он платит за жилье… Двести марок? Триста? Да кто его знает! Десять минут пятого!»
Пиннеберг лезет в карман, достает из портсигара сигарету и закуривает.
Из-за угла выпархивает Овечка: белая юбка в складочку, чесучовая блузка, шляпки нет, белокурые волосы растрепаны.
– Привет, милый. Раньше не смогла вырваться. Бурмейстерша сегодня очень сильно чудила. Сердишься?
– Ни капли. Вот только мы теперь просидим там целую вечность. Пока я жду, уже человек тридцать зашло, не меньше.
– Ну они же не все к врачу. И потом, мы ведь по записи.
– Видишь, как правильно мы сделали, что записались!
– Конечно, правильно. Ты всегда прав, милый! – На лестнице она сжимает ладонями его лицо и порывисто целует. – О господи, как же я рада, что ты снова со мной, милый. Подумать только – почти четырнадцать дней!
– Да, Овечка, – отвечает он. – Мне сразу расхотелось сердиться.
Дверь распахивается. Из полутемного холла на них гаркает белый призрак:
– Страховка!
– Да вы нас хоть впустите, – говорит Пиннеберг и подталкивает Овечку вперед. – И вообще, мы частным образом. По записи. Моя фамилия Пиннеберг.
При словах «частным образом» призрак поднимает руку и включает в холле свет.
– Господин доктор сейчас подойдет. Минутку, будьте добры. Пожалуйста, проходите туда.
Они идут к какой-то двери, минуя другую, полуоткрытую. За ней, по-видимому, общая приемная, где сидят те тридцать человек, которые зашли на глазах у Пиннеберга. Все видят их с Овечкой, и поднимается ропот:
– Да что же это такое!
– Мы раньше пришли!
– Зачем мы вообще платим страховые взносы?
– И побольше, чем этакие франты!
На пороге появляется медсестра.
– Тише, пожалуйста! Вы мешаете господину доктору! Вы все не так поняли. Это зять господина доктора с женой. Так ведь?
Пиннеберг польщенно улыбается, Овечка устремляется к нужной двери. На мгновение воцаряется тишина.
– Живей, живей! – шепчет медсестра, подталкивая Пиннеберга. – Какие же наглые пациенты приходят по страховке! Возомнили о себе невесть что – и это за гроши, которые платит больничная касса…
Дверь захлопывается, Овечка и ее милый оказываются среди красного плюша.
– Тут он, видимо, принимает частных пациентов, – замечает Пиннеберг. – Как тебе? По-моему, ужасно старомодно.
– Все это так гадко, – отзывается Овечка. – Мы ведь тоже обычно ходим к врачам по страховке. Вот так и узнаешь, что говорят у нас за спиной.
– Ну что ты переживаешь? – увещевает он. – Так устроен мир. Мы маленькие люди, с нами не церемонятся…
– Да как тут не переживать…
Дверь открывается, появляется другая медсестра.
– Герр и фрау Пиннеберг? Господин доктор просит вас немного подождать. С вашего позволения, я пока заполню карту.
– Да, конечно, – соглашается Пиннеберг, и тут же следует первый вопрос:
– Сколько вам лет?
– Двадцать три.
Дальше все пошло как обычно.
– Имя – Йоханнес. – Запнувшись, он добавляет: – Бухгалтер.
И продолжает более гладко:
– На здоровье никогда не жаловался. Ну, в детстве, конечно, болел чем положено, но не более того. Насколько я знаю, мы оба здоровы.
И снова, после небольшой заминки:
– Да, мать жива. Отец нет, умер. Отчего умер, не могу сказать.
Потом Овечка:
– Двадцать два. Эмма.
Теперь запинается она:
– В девичестве Мёршель. Здорова. Родители живы. Оба здоровы.
– Хорошо, одну минуту, пожалуйста. Доктор скоро освободится.
– К чему все это, – бурчит Пиннеберг, когда дверь захлопывается. – Мы же всего-навсего…
– Ты так замялся на бухгалтере.
– А ты на «в девичестве Мёршель»! – смеется он. – Эмма Пиннеберг, по прозвищу Овечка, в девичестве Мёршель. Эмма Пинне…
– Уймись! О боже, милый, мне очень нужно кое-куда… Как ты думаешь, где тут?
– Вечно с тобой одно и то же! Вместо того чтобы сходить зара…
– Да сходила я, милый! Правда сходила. Еще на рынке у ратуши. За целых десять пфеннигов. Но когда я волнуюсь…
– Овечка, потерпи немного. Если ты и впрямь…
– Милый, ну мне надо…
– Проходите, – раздается голос.
В дверях стоит доктор Сезам – знаменитый доктор Сезам, о большом, а по мнению некоторых, даже добром сердце которого говорит полгорода и четверть округи. Он написал популярную брошюрку о половом вопросе, и именно поэтому Пиннеберг набрался смелости обратиться к нему и записаться на прием вместе с Овечкой.
И вот этот самый доктор Сезам стоит в дверях и говорит:
– Проходите.
Пиннеберг, переступая порог кабинета, бросает на него робкий взгляд. Человек изо дня в день занимается такими вещами, к нему толпами идут женщины…
Овечка думает: «Он похож на доброго папу, славного, но уставшего. Ему бы выспаться».
– Вы мне писали, герр Пиннеберг, – говорит доктор и роется на столе в поисках письма. – Вы пока не можете иметь детей, так как семье не хватает денег.
– Да, – говорит Пиннеберг, ужасно смущаясь.
– Вы пока раздевайтесь, – говорит врач Овечке и продолжает: – И вам нужно надежное средство. Чтобы надежнее некуда… – Он скептически смотрит на них через золотые очки.
– Я читал в вашей книжке, – говорит Пиннеберг, – эти пессуарии…
– Пессарии, – поправляет доктор. – Да, но не любой женщине они подходят. И потом, бывают всякие затруднения. Получится ли у вашей жены…
Он поднимает на нее взгляд. Овечка уже начала раздеваться, сняла часть вещей – блузку и юбку. Она высокого роста, со стройными ногами и широкими плечами.
– Что ж, к делу, – говорит врач. – Блузку для этого снимать вовсе не обязательно, деточка.
Овечка густо краснеет.
– Да уж оставьте, пусть лежит. Идите сюда. Минуточку, герр Пиннеберг.
Вдвоем они уходят в соседнюю комнату. Пиннеберг смотрит им вслед. Доктор Сезам не достает «деточке» даже до плеча, а в одних трусах Овечка кажется особенно высокой. Пиннеберг в очередной раз думает: какая же она красивая, лучшая девушка на свете, другой такой нет. Он работает в Духерове, а она здесь, в Плаце, и встречаются они от силы раз в четырнадцать дней, а потому его восторг всегда свеж, а аппетит просто неописуем.
Из-за стены доносится голос врача, время от времени он задает вопросы, какой-то инструмент звякает о поддон; этот звук он не раз слышал у зубного – очень неприятный.
Вдруг Пиннеберг вздрагивает – такого голоса он у Овечки еще не слышал. Она говорит очень громко, звонко, почти кричит:
– Нет, нет, нет!
И еще раз:
– Нет!
А потом тихо, но он понимает:
– Боже мой!
Пиннеберг делает три шага к двери – что все это значит? Что там творится? Но тут опять раздается голос доктора Сезама – слов не разобрать, и снова звякает инструмент.
Повисает долгая тишина.
Лето в разгаре, середина июля, ярко светит солнце. Небо густо-синее, к окну тянутся ветки, покачиваясь на морском ветру.
Пиннебергу вспоминается песенка из детства:
Ветер дует, задувает,
С детки шапочку срывает.
Ветер, шапку не воруй,
Лучше детку поцелуй!
В приемной гул голосов. Люди извелись от ожидания. «Мне бы ваши заботы. Мне бы…»
Овечка и врач возвращаются. Пиннеберг бросает на Овечку испуганный взгляд: какие у нее большие глаза, словно расширились от ужаса. Она бледна, но улыбается ему, сначала через силу, а потом все ее лицо расплывается в улыбке, проясняется, расцветает…
Врач стоит в углу, моет руки. Косится на Пиннеберга. И скороговоркой произносит:
– Поздновато, герр Пиннеберг, поздновато предохраняться. Теперь уже ничего не поделаешь. Судя по всему, пошел второй месяц.
У Пиннеберга перехватывает дыхание. Затем он с трудом произносит:
– Господин доктор, этого не может быть! Мы были очень осторожны. Этого просто не может быть. Скажи ему, Овечка.
– Милый! – отвечает она. – Милый…
– Факт остается фактом, – резюмирует врач. – Сомнений быть не может. И поверьте, герр Пиннеберг, ребенок украшает брак…
– Господин доктор, – произносит Пиннеберг, губы у него трясутся, – господин доктор, я получаю сто восемьдесят марок в месяц! Я вас умоляю, господин доктор!
Вид у доктора Сезама очень уставший. Он знает, что сейчас последует, он слышит это по тридцать раз на дню.
– Нет, – говорит он. – Нет. Об этом и речи быть не может. Вы оба здоровы. И не так уж мало вы зарабатываете. Даже совсем немало!
– Господин доктор!.. – в панике восклицает Пиннеберг.
Овечка стоит у него за спиной и гладит по голове:
– Ну, перестань, милый, перестань! Все образуется.
– Но это же невозможно… – вырывается у Пиннеберга, и он замолкает.
Входит медсестра.
– Господин доктор, вас к телефону.
– Ну вот, видите, – говорит врач. – Подождите, еще радоваться будете. А когда ребенок родится, сразу приходите ко мне. Тогда и позаботимся о предохранении. На грудное вскармливание не полагайтесь. Ну что ж… Крепитесь, деточка!
Он жмет Овечке руку.
– Я бы хотел… – начинает Пиннеберг и достает бумажник.
– Ах да, – говорит врач, уже стоя в дверях, и окидывает их оценивающим взглядом. – Скажем… пятнадцать марок, сестра.
– Пятнадцать… – протяжно повторяет Пиннеберг, глядя на дверь.
Доктор Сезам уже ушел. Помешкав, Пиннеберг достает купюру в двадцать марок, хмуро наблюдает, как выписывают чек, и забирает его.
Вдруг его лоб разглаживается.
– Больничная касса ведь возместит мне эти деньги, верно?
– Нет, не возместит, – отвечает медсестра. – Определение беременности страховка не покрывает.
– Пойдем, Овечка, – зовет он.
Они медленно спускаются по лестнице. Вдруг Овечка останавливается и берет его за руку.
– Не расстраивайся так, ну пожалуйста! Все образуется.
– Да. Да, – отзывается он, погруженный в свои мысли.
Они идут по Ротенбаумштрассе, потом поворачивают на Хоэштрассе. Здесь много домов и толпы людей, вереницами едут машины, уже продают вечерние выпуски газет – на Пиннеберга и Овечку никто не обращает внимания.
– Не так уж мало вы зарабатываете, говорит он, и забирает пятнадцать марок из моих ста восьмидесяти. Настоящий грабеж!
– Я справлюсь, – твердит Овечка. – Как-нибудь справлюсь.
– Да что уж там… – откликается он.
После Хоэштрассе они оказываются на Крюмпервег, и их оглушает тишина.
Овечка говорит:
– Теперь я все понимаю.
– Что именно? – уточняет он.
– Да ничего особенного… просто по утрам меня немного мутит. Да и вообще странно себя чувствую…
– Но по месячным ты должна была заметить?
– Я все ждала, что они начнутся. Все ведь первое время на это рассчитывают…
– А вдруг он ошибся?
– Нет. Не думаю. Похоже, он прав.
– Но ведь может такое быть, что ошибся?
– Нет, по-моему…
– Ну пожалуйста! Дослушай хоть разок, что я говорю! Ошибка возможна?
– Ошибка… Да вообще все возможно!
– Ну вот, может, и месячные завтра начнутся. Ух, я тогда ему напишу! – Он уходит в себя, мысленно пишет письмо.
За Крюмпервег начинается Хеббельштрассе, они неспешно бредут сквозь летний вечер, на этой улице растут красивые вязы.
– И свои пятнадцать марок назад потребую, – внезапно выпаливает Пиннеберг.
Овечка не отвечает. Она энергично ставит ногу на всю ступню и внимательно смотрит под ноги: теперь все по-другому…
– А куда мы, собственно, идем? – вдруг спрашивает он.
– Мне надо домой, – говорит Овечка. – Я не предупреждала мать, что задержусь.
– Ну вот еще! – восклицает он.
– Не ругайся, милый, – просит она. – Как я могла предупредить, если ты только сегодня утром позвонил мне на работу. Я посмотрю, может, смогу еще раз выбраться к тебе в половине девятого. Каким поездом ты хочешь уехать?
– В полдесятого.
– Ну вот, провожу тебя на вокзал.
– И больше ничего, – добавляет он. – Опять ничего. Ну и жизнь…
Лютьенштрассе – настоящая рабочая улица, здесь всегда полно детей, толком не попрощаешься.
– Не переживай так, милый, – говорит она, протягивая ему руку. – Я справлюсь.
– Да-да, – пытается улыбнуться он. – Ты у меня козырной туз, Овечка, и побьешь любую карту.
– И в полдевятого я приду. Обещаю.
– А сейчас? Даже не поцелуешь?
– Нет-нет, не могу, сразу сплетни пойдут. Выше нос, выше нос!
Она смотрит на него.
– Ну хорошо, Овечка, – соглашается он. – Ты тоже не переживай. Как-нибудь все устроится…
– Конечно, – отвечает она. – Я и не собираюсь отчаиваться. Ну, до встречи.
Она стремительно взбегает по темной лестнице, ее сумочка стучит о перила: тук-тук-тук…
Пиннеберг смотрит на ее чудесные ножки. Уже триста восемьдесят семь раз – а может, шесть тысяч пятьсот тридцать два раза – Овечка убегала от него по этой треклятой лестнице.
– Овечка! – кричит он. – Овечка!
– Да? – спрашивает она сверху, перегибаясь через перила.
– Погоди секунду! – кричит Пиннеберг. Несется по лестнице, останавливается перед ней, едва дыша, хватает за плечи. – Овечка! – произносит он, задыхаясь от бега и волнения. – Эмма Мёршель! А может, поженимся?
Мама Мёршель – герр Мёршель – Карл Мёршель. Пиннеберг в логове Мёршелей
Эмма Мёршель ничего не ответила. Высвободилась из его рук и присела на край ступеньки. Ноги вдруг перестали ее держать. Сидя на лестнице, она подняла взгляд на своего милого.
– О боже! – воскликнула она. – Ах, если бы, милый!
Глаза ее заблестели. Они у Овечки сине-зеленые, и теперь из них лился свет.
«Словно в ней зажглись свечи всех рождественских елок», – подумал Пиннеберг и до того растрогался, что сам смутился.
– Ну и хорошо, Овечка, – сказал он. – Давай поженимся. И по возможности скорее… а то как же… – Он бросает взгляд на ее живот.
– Милый, я тебе еще раз говорю: ты не обязан этого делать. Я и так справлюсь. Но ты, конечно, прав: гораздо лучше, чтобы у Малыша был отец.
– У Малыша, – повторил Йоханнес Пиннеберг. – Точно, Малыш…
На мгновение повисло молчание. В его душе шла борьба: сказать ли Овечке, что, делая ей предложение, он вовсе не беспокоился о каком-то Малыше, а только думал, что в такой летний вечер нет ничего хуже, чем три часа околачиваться на улице в ожидании своей девушки. Но все-таки он этого не сказал. Попросил:
– Ты лучше встань, Овечка. На лестнице такая грязь. А у тебя юбка белая…
– Да бог с ней, с юбкой, пропади она пропадом! Что нам до каких-то юбок! Я счастлива, Ханнес, милый мой! – Она вскочила и бросилась ему на шею.
И дом оказался к ним благосклонен: из двадцати жильцов, ходивших туда-сюда по этой лестнице, не показался ни один, хотя после пяти вечера наступает то самое время, когда кормильцы возвращаются домой, а их хозяюшки второпях бегут прикупить то, что забыли для ужина. Но сейчас на лестнице не было ни души.
Наконец Пиннеберг освободился из ее объятий и сказал:
– Обниматься мы теперь можем и наверху – как жених с невестой. Пойдем.
– Ты прямо сейчас хочешь пойти со мной? – засомневалась Овечка. – Может, лучше я подготовлю отца с матерью? Они ведь ничего о тебе не знают.
– Все равно это придется сделать, так что лучше не откладывать в долгий ящик, – возразил Пиннеберг – он не хотел оставаться один. – Да и потом, они же наверняка обрадуются.
– Ну как сказать, – задумчиво проговорила Овечка. – Мама-то да. А папа… Не принимай близко к сердцу. Папа любит ерничать, но при этом не пытается никого обидеть.
– Уверен, я все правильно пойму, – ответил Пиннеберг.
Овечка открыла дверь: маленькая темная прихожая, пропахшая луком. Из-за притворенной двери раздался голос:
– Эмма! Поди сюда!
– Сейчас, мама, – отозвалась Эмма Мёршель. – Только разуюсь…
Взяв Пиннеберга за руку, она на цыпочках провела его в маленькую комнатку с двумя кроватями, выходившую окнами во двор.
– Проходи, вещи оставь здесь. Да, это моя кровать, я тут сплю. На второй спит мама. Отец и Карл спят в соседней комнате. Ну, идем же. Постой – волосы! – Она быстро провела расческой по его лохматой голове. – К теще надо являться в приличном виде, милый!
Сердца у них колотились. Она взяла его за руку, они прошли через прихожую и толкнули дверь на кухню. У плиты сгорбившись стояла женщина и что-то жарила на сковороде. Пиннеберг увидел коричневое платье и большой синий фартук.
Женщина даже не взглянула на них.
– Сбегай в подвал, Эмма, принеси угля. Я Карла уже сто раз просила…
– Мама, – сказала Эмма, – это мой молодой человек – Йоханнес Пиннеберг из Духерова. Мы собираемся пожениться.
Женщина подняла голову от плиты. Лицо у нее было смуглое и морщинистое, с волевым, сурово сжатым ртом и очень светлыми, словно выцветшими глазами. Пожилая женщина из рабочего класса. Мгновение она разглядывала Пиннеберга – пристально и зло. Затем снова повернулась к своим картофельным оладьям.
– Ишь чего, – сказала она. – Будешь теперь своих кавалеров в дом водить? Иди принеси угля, жара совсем нет!
– Мама, – проговорила Овечка и попыталась засмеяться, – он правда хочет на мне жениться.
– Неси уголь, кому сказала! – рявкнула мать, взмахнув вилкой.
– Мама!
Женщина вскинула голову и медленно отчеканила:
– Ты еще тут?! Тумака ждешь?!
Овечка в смятении сжала руку Пиннеберга. Схватила корзину, крикнула с напускной веселостью: «Я сейчас!» – и дверь в прихожую захлопнулась.
Пиннеберг в растерянности стоял посреди кухни. Он с опаской покосился на фрау Мёршель, словно даже взгляд мог вывести ее из себя. Потом посмотрел в окно. В нем виднелись только синее небо да печные трубы.
Фрау Мёршель сдвинула сковородку, и конфорки загудели. Она поворочала в плите кочергой и пробурчала что-то себе под нос.
Пиннеберг вежливо переспросил:
– Что, простите?
Это были первые слова, которые он произнес у Мёршелей.
Лучше бы он молчал, потому что старуха накинулась на него, как коршун. В одной руке она держала кочергу, в другой – вилку, которой переворачивала оладьи. Она грозно размахивала ими, но страшно было не это, а ее лицо, которое дергалось и кривилось. А еще страшнее – свирепые, злобные глаза.
– Только посмейте опозорить мою девочку! – обрушилась она на него вне себя от ярости.
Пиннеберг попятился.
– Так я же хочу на ней жениться, фрау Мёршель! – робко пробормотал он.
– Думаете, я ничего не понимаю! – твердо сказала она. – А я уже две недели только и жду! Все думаю: когда она мне скажет, когда кавалера приведет? Только и жду! – Она перевела дыхание. – Моя Эмма девушка приличная, зарубите себе на носу, а не шваль какая-нибудь. Приветливая, слова грубого матери не скажет! А вы собрались ее опозорить?
– Нет, что вы… – испуганно шепчет Пиннеберг.
– Как же, как же! – орет фрау Мёршель. – Так я вам и поверила! Я уже две недели дожидаюсь, когда она отдаст свои марлечки в стирку, – и ничего! Как вы могли, как?
Пиннеберг не знает, что сказать. «Конечно, она сходит с ума от страха», – думает он, и – что странно – больше на нее не злится и не боится ее. Он понимает, что это мать Эммы, что с другой матерью Овечка не стала бы такой, какая она есть.
– Ну… дело молодое… – мягко произносит он.
– Эх вы, – говорит она по-прежнему сердито, – заморочили голову моей девочке! – И вдруг снова как заорет: – Свиньи вы, мужики, все вы свиньи, тьфу на вас!
– Мы как с формальностями разберемся, сразу поженимся, – обещает Пиннеберг.
Фрау Мёршель вновь становится к плите. Жир шипит, она спрашивает:
– Вы кто вообще?
– Бухгалтер. В зерноторговой фирме.
– Конторщик, стало быть?
– Да.
– Лучше бы на заводе работали. А то норовите залезть повыше, а самим жрать нечего. Сколько получаете?
– Сто восемьдесят марок.
– Это после вычетов?
– Нет, всего.
– Ну и ладно, – говорит фрау Мёршель, – оно и хорошо, что не густо. Моя Эмма – девушка скромная, пусть такой и остается. – И вдруг снова злится: – На приданое особо не рассчитывайте! Мы люди рабочие. Белье разве что, которое она сама себе покупала. Может, я тоже кое-какого бельишка наскребу, надо с мужем поговорить.
– Все это ни к чему, – отвечает Пиннеберг.
– Да у вас у самого ничего за душой! И на бережливого человека вы не похожи – с таким-то костюмом…
Пиннебергу не приходится признавать, что она попала в точку, потому что возвращается Овечка с углем. Она в отличном настроении.
– Ну что, тебя еще живьем не съели, бедный мой муж? – интересуется она. – Мама у нас вечно кипит, как чайник!
– Язык попридержи, – косится на нее старуха. – А то все-таки получишь тумака. Ступайте-ка в спальню и там лижитесь сколько влезет. А я пока с отцом переговорю с глазу на глаз.
– Да ну тебя, – говорит Овечка. – Ты хоть оладий моему молодому человеку предложила? У нас сегодня, между прочим, помолвка!
– А ну брысь отсюда! – рычит фрау Мёршель. – И не вздумайте запираться! Я к вам буду заглядывать, чтобы глупостями не занимались.
И вот они сидят на белых стульях за маленьким столиком, друг напротив друга.
– Мама – простая рабочая, – говорит Овечка. – В выражениях не стесняется, но без задней мысли.
– О, еще с какой задней мыслью! – с усмешкой отвечает Пиннеберг. – Только представь: твоя мать прекрасно знает, что сказал сегодня врач.
– Мама целыми днями дома, – объясняет Овечка. – Она всегда все знает. Отцу однажды повысили зарплату, а он не хотел говорить об этом матери, потому что она оставляет ему очень мало денег. Но не прошло и двух недель, как мама обо всем узнала.
– Кажется, она согласна, – осторожно говорит Пиннеберг.
– Конечно, согласна. Раз готова поговорить с отцом, значит, согласна. По-моему, ты ей понравился.
– Ты так думаешь? – сомневается Пиннеберг. – Что-то не похоже!
– Просто мама такой человек. Ей только дай побраниться. И чем больше она тебя любит, тем больше ругается. Я давно все это пропускаю мимо ушей.
На миг повисает молчание, оба благонравно сидят, положив руки на стол.
– Еще же кольца нужно купить, – задумчиво говорит Пиннеберг.
– О боже, точно! – восклицает Овечка. – Ну-ка скажи, тебе какие больше нравятся – блестящие или матовые?
– Матовые! – отвечает он.
– Мне тоже! Мне тоже! – радуется она. – Вот здорово! Но сколько они стоят?
– Не знаю. Марок тридцать?
– Так дорого?
– Ну, если золотые покупать.
– Само собой, золотые! Давай снимем мерки.
Он придвигается к ней. Они отматывают от катушки нитку. Снять мерку оказывается не так просто. Нитка то впивается в палец, то болтается на нем.
– Разглядывать руки – к ссоре, – говорит Овечка.
– А я и не разглядываю, – отвечает он. – Я расцеловываю! Расцеловываю твои ручки, Овечка…
В дверь с силой барабанят костяшками.
– Выходите! Отец пришел!
– Идем! – отвечает Овечка и вырывает руки. – Надо привести себя в порядок. Отец вечно отпускает шуточки.
– А какой он вообще, твой отец?
– Ох, ну вот сейчас сам увидишь. А впрочем, какая разница? Ты же на мне женишься – на мне, на мне, на мне, а не на отце и не на матери.
– На тебе с Малышом.
– На мне с Малышом, да. У него будут очень славные безалаберные родители. Даже четверть часа не могут прилично просидеть …
На кухонном столе – колбаса и пять белых фаянсовых тарелок с орнаментом в синюю шашечку по краю. Пять скверных жестяных приборов. Тарелка с двумя солеными огурцами. Три стакана и три бутылки пива.
За кухонным столом сидит худощавый мужчина в серых штанах, серой жилетке и белой тенниске – без куртки, без воротничка. На ногах у него тапочки. Желтое морщинистое лицо, маленькие острые глазки за съехавшим пенсне, седые усы, почти белая эспаньолка.
Он читает «Фолькштимме», но едва Пиннеберг с Эммой показываются на пороге, опускает газету и рассматривает молодого человека.
– Значит, это вы намерены жениться на моей дочери? Очень рад, пожалуйста, присаживайтесь. Вон там, да, чтобы лицо было на свету. Впрочем, подумайте хорошенько.
– Что? – бормочет Пиннеберг.
Овечка, повязав фартук, помогает матери. Фрау Мёршель бурчит:
– Где этот негодник шляется? Оладьи остынут!
– Сверхурочная, – лаконично отвечает герр Мёршель. И подмигивает Пиннебергу. – У вас, поди, тоже сверхурочная работа бывает?
– Да, – говорит Пиннеберг. – Частенько.
– Но, поди, не платят?
– Увы. Начальство говорит…
Что говорит начальство, герра Мёршеля не волнует.
– Вот видите, этим-то вы и отличаетесь от нас – пролетариев с развитым классовым сознанием: Карл сверхурочной работы даром делать не будет.
– Герр Кляйнхольц говорит… – опять начинает Пиннеберг.
– Что говорят начальники, молодой человек, – замечает герр Мёршель, – мы давно знаем. Нас это не интересует. Нас интересует, что они делают. У вас же, наверное, и договор есть?
– Да, но я верю… – начинает Пиннеберг.
– Вера – это к церкви. Договор наверняка есть. И в нем сказано, что сверхурочная работа должна оплачиваться. Так почему же вы ничего не получаете?
Пиннеберг пожимает плечами.
– Потому что вы, служащие, неорганизованные, – объясняет ему герр Мёршель. – Между вами нет товарищества, нет солидарности. Вот с вами и делают что хотят.
– Я организованный, – бурчит Пиннеберг. – Я состою в профсоюзе.
– Ой, Эмма, ой, мать! Да наш юноша, оказывается, член профсоюза! Кто бы мог подумать! Такой модник – и член профсоюза! – Мёршель склоняет голову на плечо и, прищурившись, смотрит на будущего зятя. – И как же называется ваш профсоюз, голубчик ты мой? Расскажи нам!
– Объединение германских профсоюзов служащих, – говорит Пиннеберг, злясь все больше.
Мёршель сгибается пополам от хохота.
– ОГПС! Мать, Эмма, держите меня, он называет это профсоюзом, цветочек наш! Желтую контору, которая пытается усидеть на двух стульях! Господи, дети, насмешили так насмешили…
– Но позвольте, – сердится Пиннеберг, – наш профсоюз вовсе не желтый! Наниматели нас не финансируют. Мы сами платим взносы.
– Вашему начальству вы их и платите! Желтым бонзам! Ну, Эмма, парня ты себе нашла что надо. Огэпээсника! А вы хотя бы знаете, молодой человек, с каким лозунгом ваш профсоюз выходил на последние выборы в рейхстаг?
– Ни с каким. Мы вне политики.
– У нас они сказали: голосуйте за демократов, а в десяти деревнях отсюда говорили: голосуйте за Бюргерский блок1. Вне политики… Хе-хе…
Пиннеберг бросает беспомощный взгляд на Овечку, но та отводит глаза. Она-то, поди, привыкла, но даже если так, ему от этого не легче.
Герр Мёршель не унимается:
– Ваша фамилия – Пиннеберг? Конечно, фамилией попрекать нельзя, ее не выбирают. Но все же – Эмма Пиннеберг… надо бы еще пораскинуть мозгами, Эмма…
– Мне нравится, отец.
– Блаженная ты! Так вот, герр Пиннеберг, я тридцать пять лет состою в партии…
– В какой партии?
– Партия у нас одна. СДПГ2. Остальные… ну, вроде вашего профсоюза. И благодаря партии я из рабочего стал тем, кем являетесь вы, – конторским служащим. Я работаю в партбюро. В конторе, стало быть. Именно благодаря партии я стал организованным, благодаря ей я уже давно не делаю сверхурочной работы даром, благодаря ей я был и остаюсь настоящим пролетарием.
– Понятно, – бормочет Пиннеберг.
– Служащие… Уши бы мои этого не слышали, – говорит Мёршель. – Думаете, вы лучше нас, рабочих!
– Я так вовсе не думаю.
– Думаете-думаете. А с чего вы это взяли? С того, что получки дожидаетесь не неделю, а целый месяц? С того, что вам не платят за переработки, срезают оклад ниже минимального тарифа, а вы даже бастовать не в состоянии, вы все штрейкбрехеры…
– Но дело ведь не только в деньгах, – возражает Пиннеберг. – Мы мыслим иначе, чем большинство рабочих, у нас другие запросы…
– Мыслят они иначе, – повторяет Мёршель, – иначе мыслят… Мысли-то у вас самые что ни на есть пролетарские…
– Не соглашусь, – отвечает Пиннеберг. – Вот, к примеру, я…
– Вот, к примеру, вы, – подхватывает Мёршель, сощурившись и глумливо ухмыляясь. – Аванс-то вы, к примеру, взять не забыли?
– Что? – растерянно бормочет Пиннеберг. – Аванс?
– Ну да, аванс. – Он ухмыляется еще шире. – У Эммы, у дочки моей, аванс-то взяли! Не очень-то красиво, молодой человек. Больно пролетарские замашки…
– Я… – начинает Пиннеберг, багровея.
Ему хочется хлопнуть дверью и рявкнуть: «Да ну вас всех!»
Но тут вмешивается фрау Мёршель:
– Да прекрати ты! Что сделано, то сделано. Тебя это не касается.
– А вот и Карл пришел! – кричит Овечка, услышав, как хлопнула входная дверь.
– Так подавай на стол, жена, – говорит Мёршель. – Но все-таки правда на моей стороне, зятек, спросите хоть у пастора, некрасиво это…
Входит молодой человек, хотя слово «молодой» применимо только к его возрасту: вид у него довольно потасканный, физиономия еще более желтая и желчная, чем у старика Мёршеля.
– Вечер добрый! – бурчит он и, не обращая на гостя ни малейшего внимания, снимает куртку и жилетку, а следом и рубашку.
Пиннеберг наблюдает за ним с растущим изумлением.
– Сверхурочная? – спрашивает старик.
Карл Мёршель снова что-то бурчит в ответ.
– Потом искупаешься, Карл, – говорит фрау Мёршель. – Иди есть.
Но Карл уже открыл кран и самозабвенно моется, голый до пояса, что смущает Пиннеберга – ведь тут Овечка. Впрочем, ее это ничуть не смущает – видимо, привыкла.
Зато Пиннеберга многое смущает. Убогие фаянсовые тарелки с потемневшими сколами, холодные картофельные оладьи с солеными огурцами – жалкое подобие обеда, успевшее нагреться бутылочное пиво, которое выставлено только для мужчин, да и вся эта кухонька, и моющийся Карл…
Пиннебергу все виделось иначе. После холостяцких обедов всухомятку он мечтал о белой скатерти, о чистой, приличной посуде, о нарядной хозяйке… Он смотрит на Овечку.
«У нас такого не будет», – думает он. Ему хочется, чтобы она хоть раз взглянула на него, но она вполголоса говорит с матерью, что-то про глажку и стирку.
Карл садится за стол, ворчит:
– Еще и пиво?
– Это жених Эммы, – поясняет фрау Мёршель. – Они собираются пожениться.
– А, – говорит Карл. Вопрос для него исчерпан. Он обращается к отцу: – Завтра меня не буди, скажу, что заболел.
– С чего это? – спрашивает старик. – Когда это ты разбогатеть успел? Мать уже две недели ждет денег на хозяйство.