Ужас Данвича

Text
4
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Покинутый дом
Перевод В. Чарного

I

Ирония подчас присуща даже чему-то ужасному. Иногда она вплетается в канву происходящего, иной же раз проявляется в кажущейся случайности места действия и персонажей. Последнего сорта было нечто, случившееся в старинном Провиденсе, где в сороковых, в период бесплодных ухаживаний за даровитой поэтессой Уитмен, часто бывал Эдгар Аллан По. Обычно он останавливался в отеле «Мэншн-Хауз» на Бенефит-стрит, бывшем «Золотом шаре», под крышей которого доводилось ночевать Вашингтону, Джефферсону и Лафайету; излюбленный же его маршрут пролегал на север, к дому миссис Уитмен, соседствовавшему с кладбищем Святого Иоанна, что на склоне холма. В потаенном приволье среди надгробий восемнадцатого века он находил своеобразное очарование.

Ирония в том, что, столь часто следуя одним и тем же путем, величайший в мире мастер ужаса и необъяснимого проходил мимо дома на восточной стороне улицы: блеклого, обшарпанного, прилепившегося к крутому склону холма, с огромным запустелым двором, наследием тех лет, когда здесь была городская окраина. Он ни разу не писал о нем и не упоминал где-либо, и нет ни единого свидетельства тому, что он вообще его замечал. И все же дом этот для двоих людей, что знали нечто сокровенное, был сродни, или даже превосходил ужаснейшие из видений этого гения, так часто проходившего мимо в неведении, и так стоял он, воззрившись хищным взглядом окон, как символ невыразимого ужаса. Дом этот всегда привлекал, и привлекает по сю пору, всех любопытных. Поначалу бывший подобием фермерской постройки, он постепенно обрел черты, присущие архитектуре колониальной Новой Англии середины восемнадцатого века – благонадежного двухэтажного дома с островерхой крышей и мансардой без окон, георгианской дверью, изнутри обшитый панелями под диктовку моды тех времен. Щипцовый его фасад был обращен к югу, и по самые окна стены его утопали в земле на восточной стороне, на западной обнажая фундамент. Полтора века назад началась его постройка, постепенно меняясь, как и улица, на которой стоял, – ведь извилистую Бенефит-стрит, вначале называвшуюся Бэк-стрит, прокладывали меж кладбищами первопоселенцев, и спрямили, лишь когда тела были перезахоронены на Северном кладбище, проложив путь там, где были старые фамильные захоронения. Поначалу западная стена на крутом склоне отстояла от дороги футов на двадцать, но расширение улицы во времена революции обнажило самый фундамент, и потребовалось соорудить кирпичную подвальную стену, с дверью, ведущей из подвала на улицу, и двумя окнами над уровнем земли, выходившими на обновленную улицу. Столетие назад, при закладке тротуара, исчез последний остаток лужайки, и, проходя мимо, По, должно быть, видел лишь старинную серую скуку кирпича близ тротуара, вздымавшуюся над ним на шесть футов в обрамлении черепитчатой кровли. Подобный фермерским угодьям сад уводил вверх, далеко по холму, почти к самой Уитон-стрит. Пространство к югу от дома, примыкавшее к Бенефит-стрит, располагалось высоко над тротуаром, образуя террасу, ограниченную высокой, влажной, замшелой мшистой каменной стеной, прорезанной крутой лестницей с узкими ступенями, шедшей наверх через этот каньон, к неухоженной лужайке, отсырелым кирпичным стенам и заброшенному саду с развалившимися цементными урнами, ржавыми котелками, упавшими с витых треног, и прочему хламу, служившему фоном для потрепанной непогодой входной двери с разбитым веерным окном, гнилыми ионическими пилястрами и треугольным фронтоном, изъеденным червями. Все, что мне доводилось слышать о покинутом доме в дни моей юности, – что множество жильцов его скоропостижно скончались. Мне говорили, что подлинные владельцы покинули дом двадцать лет спустя после того, как построили его, именно по этой причине. Атмосфера в нем была нездоровой: быть может, из-за сырости и грибка в подвале, неприятного запаха, сквозняков в коридорах, плохой воды в колодце. Этого уже было вполне достаточно, чтобы заработать репутацию дурного места среди всех, кого я знал. Лишь среди записей моего дядюшки-антиквара, доктора Элихью Уиппла, открылись мне смутные, темные намеки, служившие основой для россказней старейших из слуг да простого люда, никогда не покидавших округу и почти что забытых, стоило Провиденсу разрастись до метрополии, приняв множество переселенцев. Здравая часть здешнего общества никогда не считала, что в доме этом «нечисто». Не водилось ни слухов о гремящих цепях, ни о холодных сквозняках, тушивших свечи, ни о лицах за окнами. Самые смелые из предположений гласили, что дом «приносит неудачу», и ничего более. Но то, что немало людей умерли в этих стенах, не подлежало сомнению: пусть и давно, шестьдесят лет назад, случилось нечто настолько загадочное, после чего сдавать его внаем более не представлялось возможным, и с той поры в доме никто не жил. Смерть не настигала его жильцов внезапно – их постепенно покидали жизненные силы, и каждый умирал от той болезни, к которой был склонен. Те же из них, кто оставался в живых, страдали малокровием, чахоткой или помрачением рассудка, что говорило о нездоровой атмосфере в этом здании. Следует также упомянуть, что дома по соседству были совершенно лишены подобных губительных свойств.

Вот и все, что мне было известно, пока настойчивыми расспросами я не вынудил своего дядюшку показать мне его записи, которые и навели нас на след отвратительных тайн. Когда я был еще ребенком, в заброшенном доме никто не жил, и даже в саду с чахлыми, кривыми, страшными деревьями и бледной, болезненной травой вперемешку с отвратительными сорняками, никогда не водились птицы. Мальчишками мы играли в том саду, и все еще жив во мне тот детский страх не только перед пугающими, мерзкими зарослями, но и атмосферой чего-то чужого, самим воздухом этого дома, в незапертую дверь которого мы так часто входили в поисках острых ощущений. Оконные рамы с горбыльками были, по большей части, поломаны, и безымянный призрак запустения царил среди отваливающихся настенных панелей, расшатанных ставень, обоев, что висели клочьями, осыпающейся штукатурки, перекошенных лестниц и остатков потрепанной мебели, превращенной в руины. Свою лепту вносили и пыль с паутиной, и воистину храбрецом был мальчишка, по собственной воле взобравшийся по лестнице на огромный, с голыми стропилами, чердак, освещаемый лишь подслеповатыми оконцами под скатами крыши, забитый мешаниной кресел, сундуков и прялок под слоем пыли и паутины, придававшим этой горе рухляди устрашающий вид. Все же не чердак был самым страшным в этом доме. То был промозглый, сырой подвал, и именно он пробуждал в нас чувство столь сильного отвращения, несмотря на то что находился над землей со стороны людной улицы, отделенный от нее лишь кирпичной стеной с оконцами и хлипкой дверью. Мы и сами не знали, стоит ли искать там духов или держаться от него подальше ради спасения наших душ и сохранности рассудка. Во-первых, смрадный дух здесь ощущался сильнее, чем где бы то ни было в доме, а во-вторых, нас пугала белесая грибовидная поросль, появлявшаяся на земляном полу после летних дождей. Грибы эти, столь же причудливые, сколь сорняки в саду, были столь же омерзительны, будучи насмешкой природы над поганками и подъельником, и подобных им мы больше не видели нигде. Они быстро загнивали, испуская белесоватое свечение, и запоздалые прохожие шептались о дьявольских огоньках, горевших за разбитыми окнами, источавшими зловоние. Никогда, даже в пору бесшабашности Дня Всех Святых, мы не осмеливались ступить туда ночью, но иногда, во время наших дневных вылазок мы видели это свечение, особенно если день выдавался сырым и неприютным. Также нам казалось, что мы видели что-то еще, чего не могли понять, нечто кажущееся, неуловимое. Я говорю о неких расплывчатых, смутных очертаниях на грязном полу, тонком слое плесени либо селитры, еле различимом среди грибов у гигантского камина в подвальной кухне. Иногда нам казалось, что это походило на силуэт человека, скорчившегося на полу, хоть сходство и было туманным, и эти белесые контуры не всегда были различимы. В один из дождливых дней сходство было просто удивительным, и мне казалось, что я заметил тончайшие желтоватые испарения, поднимавшиеся в этом месте над полом и тянувшиеся к камину, о чем сообщил дядюшке. Он лишь улыбнулся мне, но в улыбке его сквозили раздумья. Много позже я слышал о схожем мотиве в жутких преданиях, ходивших среди простого люда, – о чудовищной тени, как дым, парившей над трубами дома, и вселяюших страх древесных корнях, проложивших себе путь в подвал через щели меж камней в фундаменте.

II

Я получил доступ к собранным дядюшкой заметкам и материалам о страшном доме лишь когда достиг совершеннолетия. Мой дядя, доктор Уиппл, был рассудительным и трезвым, человеком старой закалки, и несмотря на весь свой интерес к этому месту, не стремился утолять жажду открытий, владевшую зеленым юнцом. К делу он относился безо всякого налета сверхъестественности, определив состояние здания как не соответствующее санитарным нормам, однако сознавал, что необычайная примечательность данного места способна пробудить в мальчишеском живом уме самые невероятные ассоциации. Он был холостяком, седовласым, гладко выбритым и старомодным, известным знатоком истории здешних мест, не раз преломлявшим копье в научных спорах со столь противоречивыми хранителями традиций, как Сидни Райдер и Томас Бикнелл. Обитал он со своим слугой в георгианском особняке с дверным молотком и лестницей с железными перилами, воспарившем на круче Норт-Корт-стрит близ старинного здания суда, сложенного из кирпича, и колониального особняка, где его дед, приходившийся кузеном прославленному каперу, капитану Уипплу, потопившему таможенную шхуну Его Величества «Гэспи» в 1772 году, в день четвертого мая 1776 года голосовал за независимость колонии Род-Айленд. В сырой библиотеке с низким потолком, обшитой затхлыми белыми панелями, тяжеловесной полкой над камином и окнами с горбыльками, увитыми плющом, он хранил семейные реликвии и архивы, среди которых встречалось много двусмысленных упоминаний о покинутом доме на Бенефит-стрит. Это проклятое место лежало недалеко – Бенефит-стрит вилась по склону холма над зданием суда, взбегая наверх, где некогда жили первопоселенцы.

 

Когда наконец мои нескончаемые просьбы и пришедшая пора зрелости исторгли из дядюшки хранимые им тайны, мне открылась воистину необычайная история. Сколь тягостно долгой, изобиловавшей фактами, утомительно подробной ни была она, над всем этим скопищем фактов довлело чувство липкого, мрачного ужаса и невероятных злодеяний, посеявшее во мне много больше впечатлений, нежели в добром докторе. Различные события невероятным образом связывались воедино, а за малозначительными, на первый взгляд, деталями, таилась ужасная бездна возможных объяснений. Жажда знаний с новой страстью разгорелась во мне, и сила ее была такова, что мальчишеское любопытство меркло перед ней. Открывшееся мне вывело меня на путь изнурительных поисков, наконец завершившийся поистине ужасающим образом. Мой дядюшка настоял на том, чтобы присоединиться ко мне в моих исканиях, и после одной из ночей в том доме не вернулся назад. Мне очень одиноко без того, кто прожил столь честную, благородную и добродетельную жизнь в стремлении к знанию. На кладбище Святого Иоанна, которое так любил По, в потаенной роще среди огромных ив на склоне холма, меж тихих склепов и надгробий, что теснятся у старинной церкви, домов и стен Бенефит-стрит, в память о нем я воздвиг урну из мрамора.

В путаной веренице дат появляется первое упоминание о доме, но ни в истории его постройки, ни достопочтенного семейства, что возвело его, нет ничего ужасающего. И все же тень зла, что вскоре проявит себя, была уже заметна. Заметки дяди, подобранные с великим усердием, начинались от постройки здания в 1763 году, описывая каждый шаг тщательнейшим образом. Первыми хозяевами покинутого дома, по всей видимости, были Уильям Харрис со своей женой, Роби Декстер, и детьми: Эльканой, родившейся в 1755-м, Абигайль, родившейся в 1757-м, Уильямом-младшим, рожденным в 1759-м, и Рут, родившейся в 1761 году. Харрис был человеком зажиточным, мореходом, акционером Вест-Индской торговой компании, имел связи с конторой Обедайи Брауна и его племянников. После смерти Брауна в 1761 году новый владелец конторы, Николас Браун, назначил его капитаном брига «Пруденс», построенного на деньги из городской казны, водоизмещением в 120 тонн, что позволило ему заняться постройкой собственного дома, о котором он мечтал с самого дня свадьбы. Место, выбранное им, лежало на участке у вновь проложенной, престижной Бэк-стрит, шедшей по склону холма над многолюдным Чипсайдом, и составляло предел его мечтаний, а построенный там дом соответствовал своему местоположению. Дом был лучшим из того, что мог позволить себе человек со скромным достатком, и Харрис спешно поселился в нем со своим семейством перед тем, как должен был родиться его пятый ребенок. Мальчик родился в декабре, но родился мертвым. С той поры и следующие полтора века никто из детей, рождавшихся в этом доме, не увидел света. В апреле дети чем-то заболели, и до конца месяца умерли Абигайль и Рут. Доктор Джоб Айвс заключил, что причиной смерти явилась лихорадка, иные же предполагали, что причиной смерти было другое заболевание. Так или иначе, оно было заразным – Ханна Боуэн, одна из двух слуг, умерла в июне. Элай Лидсон, второй слуга, постоянно жаловался на слабость, и вернулся бы в Рехобот, на отцовскую ферму, если бы не Мехитабель Пирс, нанятая на замену Ханне. Он умер на следующий год – весьма печальный, так как тогда же не стало и Уильяма Харриса, здоровье которого подорвал климат Мартиники, где он по роду занятий провел почти десять лет. Овдовевшая Роби Харрис так и не оправилась от горестной утраты, и потеря Эльканы двумя годами позже стала для нее последним, умопомрачительным ударом. В 1768 году она была признана душевнобольной, и ей выделили комнату наверху, где и держали, пока ее старшая сестра, старая дева Мерси Декстер, приняла на себя домашние заботы. Мерси была простушкой, необычайно крепко сложенной, но этот переезд плохо сказался и на ее здоровье. Она была крайне привязана к своей злополучной сестре, и столь же сильно к племяннику Уильяму, единственному выжившему ребенку, из здорового мальчугана превратившемуся в болезненного и хилого. В тот же год умерла служанка Мехитабель, другой же слуга, Смит, покинул дом без какой-либо веской причины – хотя ходили слухи, что виной всему был неприятный запах, стоявший в доме. Мерси на какое-то время осталась одна, и семь смертей вкупе с болезнью ее сестры за неполные пять лет стали пищей для сплетен и слухов, обраставших самыми невероятными подробностями. Ей, впрочем, удалось наконец нанять прислугу не из местных: Энн Уайт, замкнутую женщину из той части северного Кингстауна, что ныне зовется Эксетер, и умелого парня из Бостона по имени Зенас Лоу. Не кто иной, как Энн Уайт, стала основным источником жутких слухов. Мерси не следовало нанимать кого-то родом из округа Нуснек-Хилл, так как этот медвежий угол был и остается местом, где плодятся самые зловещие суеверия. Не так давно, в 1892 году, в Эксетерской общине эксгумировали мертвое тело и ритуально сожгли сердце усопшего, чтобы предотвратить последствия, губительные для общественного здоровья и покоя, и можно представить, каковы были тамошние нравы в 1768 году. Энн оказалась столь злоязычной, что не прошло и нескольких месяцев, как Мерси рассчитала ее, взяв на ее место Марию Роббинс, добродушную, преданную амазонку из Ньюпорта. Бедняжка Роби Харрис тем временем стала одержима ужасными видениями и кошмарами. Крики ее порой были настолько невыносимыми, что ее сына приходилось отправлять к кузену Пелегу Харрису на Пресвитериан-Лэйн, что рядом с новым зданием колледжа. После этих визитов мальчику становилось лучше, и будь Мерси столь же умна, сколь благонамеренна, она позволила бы ему остаться у Пелега насовсем. То, о чем кричала миссис Харрис во время очередного припадка, остается неясным, иначе говоря, сохранившиеся упоминания настолько абсурдны, что нелепо было бы принимать их на веру. Разумеется, немыслимо предполагать, что женщина, едва владевшая азами французского, стала бы часами ругательски ругаться на этом языке, или, будучи одной в запертой комнате, жаловаться на то, что некая тварь уставилась на нее, терзая ее плоть. В 1772 году не стало Зенаса, и когда об этом узнала миссис Харрис, то зашлась в припадке несвойственного ей истерического смеха, будто бы с облегчением. Еще через год и сама она отошла в мир иной, и ее похоронили рядом с мужем, на Северном кладбище.

В 1775 году, когда началась война с Великобританией, Уильям Харрис, несмотря на то, что ему едва минуло шестнадцать, и свое хилое сложение, добился принятии в ряды обсервационной армии под началом генерала Грина, и с той поры на поправку пошли и его здоровье, и карьера. В 1780-м он уже нес службу в чине капитана в Род-Айлендской армии в Нью-Джерси, под командованием полковника Энджелла, где заключил брак с Фиби Хэтфилд, уроженкой Элизабеттауна, с которой и вернулся в Провиденс после своего почетного увольнения. Но возвращение юного офицера омрачалось некоторыми обстоятельствами. Дом все еще стоял крепко, и Бэк-стрит расширили, переименовав в Бенефит-стрит. Но некогда крепкая телом Мерси Декстер стала жалкой тенью самой себя, ссутулившись и одряхлев, голос ее утратил всякое выражение, а лицо теперь было отталкивающе бледным, точь-в-точь как у единственной служанки Марии. Осенью 1782 года у Фиби родилась мертвая девочка, а пятнадцатого мая следующего года пришло время работящей, добродетельной простушке Мерси Декстер покинуть мир живых. Теперь Уильям Харрис был окончательно убежден, что обиталище его пагубно влияло на здоровье домочадцев, и предпринял все возможное, чтобы расстаться с ним навсегда. Сняв номер в новеньком отеле «Золотой шар», он отдал распоряжения о строительстве нового, добротного дома на Вестминстер-стрит, в новом районе за Большим мостом. Там в 1785 году у него родился сын Дьюти, и семейство их обитало там до той поры, пока козни дельцов не вынудили их переселиться на Энджелл-стрит, в новый квартал на восточной стороне, где в 1876 году Арчер Харрис возвел свой огромный нелепый особняк во французском стиле. Уильям и Фиби не пережили эпидемию желтой лихорадки в 1797, и Дьюти рос на попечении своего кузена Рэтбоуна Харриса, приходившегося сыном Пелегу. Рэтбоун был человеком деловым и сдавал дом на Бенефит-стрит внаем, против воли покойного Уильяма. Он считал своим долгом извлечь максимальную выгоду для подопечного из принадлежавшей тому собственности, и его не заботили ни смерть, ни болезни, уносившие жизни обитателей дома, как и то, что дом вызывал у горожан все большее отвращение. Вероятно, что он не чувствовал ничего, кроме досады, когда городской совет постановил окурить дом серой, дегтем и камфарой по случаю бурного обсуждения горожанами четырех новых жертв, чьи жизни, предположительно, забрала эпидемия лихорадки, будучи на исходе. Говорили, что от дома разит лихорадкой. Сам Дьюти почти не вспоминал о доме, поскольку, возмужав, отправился на флот, где и служил с отличием на судне «Виджилант» под командованием капитана Кахуна в войне 1812 года. Оттуда он вернулся целым и невредимым, в 1814 году женился и стал отцом в памятную ночь 23 сентября 1815 года, когда небывалый шторм обрушил воды залива на город, загнав шлюп на самую Вестминстер-стрит, да так, что его мачты почти касались окон Харриса, как бы будучи символом того, что новорожденный, мальчик по имени Уэлком, был сыном моряка. Уэлкому не суждено было пережить отца – он геройски погиб под Фредериксбергом в 1862-м. Ни он, ни его сын, Арчер, не знали о жутком доме ничего, кроме того, что его было почти невозможно сдать, быть может, по причине затхлого воздуха и тошнотворного запаха, свойственных всему, что лишается ухода. В самом деле, в доме больше никто не селился после новой серии смертей, последняя из которых пришлась на 1861 год – в пору войны о них позабыли. Кэррингтон Харрис, последний из мужчин в роду, знал о доме лишь то, что он пустовал, будучи средоточием городских легенд, пока я не поведал ему о том, что мне суждено было пережить. Он собирался снести его, взамен построив многоквартирный дом, но после моего рассказа передумал, решив отреставрировать его и вновь сдавать в аренду. Отныне и впредь проблем с желающими поселиться в доме не возникало. Ужас покинул его навсегда.