Read the book: «Кошмар на цыпочках»

Font::

Рисунки и фотографии из личного архива Георгия Данелия, фотографии Юрия Роста, Михаила Баландюка. Рисунок на переплете Александра Храмцова.

Фотографии из личного архива Георгия Данелия, кадры из фильмов:

«Незабываемый 1919-й год», реж. М. Чиаурели, © Киноконцерн «Мосфильм», 1951,

«Мексиканец», реж. В. Каплуновский, © Киноконцерн «Мосфильм», 1955,

«Серёжа», реж. Г. Данелия, И. Таланкин, © Киноконцерн «Мосфильм», 1960,

«Путь к причалу», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1962,

«Я шагаю по Москве», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1964,

«Тридцать три», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1965,

«Не горюй!», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1969,

«Освобождение», реж. Ю. Озеров, © Киноконцерн «Мосфильм», 1970–1972,

«Совсем пропащий», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1973,

«Афоня», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1975,

«Мимино», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1977,

«Осенний марафон», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1979,

«Слёзы капали», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1982,

«Кин-дза-дза!», реж. Г. Данелия, © Киноконцерн «Мосфильм», 1986.

Кадры из фильмов «Настя», «Орел и решка», «Паспорт», «Фортуна»

(материалы предоставлены «000 Библиотекой ГПМ КИТ»)

В книге использована цитата из книги Марка Твена «Приключения Гекльберри

Финна» в переводе Н. Л. Дарузес, из книги Антуана де Сент-Экзюпери

«Маленький принц» в переводе Норы Галь, а также цитаты из книг Льюиса

Кэрролла «Алиса в Стране чудес» в переводе Н. М. Демуровой и Франсуа Рабле

«Гаргантюа и Пантагрюэль» в переводе Н. М. Любимова.


© Данелия Г. Н., наследники, 2022

© Киноконцерн «Мосфильм» (кадры из фильмов), 2023

© Храмцов А. Ю., обложка, 2025

© Издание. 000 Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2025

© Оформление. Т8 Издательские технологии, 2025

⁂

Эту книгу я посвящаю моим дорогим друзьям Лоре и Тонино Гуэрра и Юрию Росту



Вступление

Летом 2000 года Тонино Гуэрра, Лора Яблочкина и я сидели в квартире мамы Лоры в Москве, у Красных ворот. Был какой-то необычный вечер. Солнце уже завалилось за Садовое кольцо, и наступили московские летние сумерки. Свет мы не зажигали. По воскресеньям на Садовом машин мало. И было непривычно тихо. Тонино и Лора спрашивали, почему я уже два года не снимаю. Я говорил, что в трамвай новой жизни не сумел пересесть и теперь еду на подножке. Без билета. Так, очевидно, и доеду до конечной остановки.

– Гия, у тебя столько интересных историй!.. Напиши книжку, – сказал Тонино. – А потом, если захочешь, снимешь по ней фильм.

Книжку я написал, назвал ее «Безбилетный пассажир» и посвятил Тонино и Лоре. Вторую книжку «Тостуемый пьет до дна» снова посвятил Тонино и Лоре. А третью книжку я написал в 2014 году, после фильма «Ку! Кин-дза-дза», назвал ее «Кот ушел, а улыбка осталась» и посвятил своему другу Юре Росту.

Недавно впервые прочитал все три книжки подряд. И понял: оттого что каждая писалась как последняя, есть повторы, длинноты, лишние эпизоды. Я решил все это поправить и объединить в одну книжку.

Должен сознаться, самое трудное для меня не придумать, не написать, не снять, не смонтировать, а остановиться в поисках вариантов. Я все время сомневаюсь, мне каждый раз кажется, что можно и нужно сделать лучше или иначе. И поэтому в материале у меня всегда есть несколько эпизодов, снятых в разных вариантах – с другим текстом, с другим действием. Эту книжку я тоже как бы монтирую. Оставляю лишь то, что мне кажется наиболее интересным. А иногда меняю дубли – беру варианты из памяти. Так что, если в этой книжке кое-что не совпадет с тем, что было написано раньше, не удивляйтесь.

Итак…

Приготовились к съемке! Мотор! Камера! Начали!

Предупреждение

Лица, которые попытаются найти в этом повествовании мотив, будут отданы под суд; лица, которые попытаются найти в нем мораль, будут сосланы; лица, которые попытаются найти в нем сюжет, будут расстреляны.

Марк Твен.
Приключения Геклъберри Финна

Краткий словарь

Генеральный секретарь ЦК КПСС – президент страны

Члены политбюро ЦК КПСС – очень большие люди

Первый секретарь ЦК республики – президент республики

Первый секретарь обкома – губернатор

Первый секретарь горкома – мэр

ЦК КПСС (Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза) – администрация президента

Госкино (Государственный комитет по делам кинематографии) – киношное начальство

КГБ (Комитет государственной безопасности) – ФСБ

ГДР – Германская Демократическая Республика (друг)

ФРГ – Федеративная Республика Германия (враг)

Абстракционист – нехороший человек

Райисполком – префектура

Дороги, которые мы выбираем

– Надо отдать его во ВГИК, – сказал отец, когда я окончил школу.

– Почему во ВГИК? – спросила мама.

– А куда его, дурака, еще возьмут?

Отец мой, метростроевец, считал работу в кино несерьезным занятием и предложил ВГИК (Институт кинематографии) как крайний вариант.

– Там хотя бы блат есть, – сказал он.

Блат действительно был. Мама работала на «Мосфильме» вторым режиссером и знала многих мастеров ВГИКа. Но поступать во ВГИК я отказался. Мама меня с детства возила в экспедиции на съемки фильмов, и я знал, какое это муторное и нервозное занятие.

– Но в какой-нибудь институт поступать надо обязательно, – сказала мама, – а то тебя в армию заберут.

В армию мне не хотелось. Мой приятель Женя Матвеев собирался поступать в архитектурный, и я пошел с ним – за компанию.

У нашей группы было два мастера – Юрий Николаевич Шевердяев и Михаил Федорович Оленев. Шевердяев – элегантный, спортивный, ведущий архитектор (по его проекту построен кинотеатр «Пушкинский», где прошли все премьеры моих фильмов) – был очень занят и появлялся у нас нечасто. А Оленев – скромный, похожий на сельского учителя – был все время с нами.

Михаил Федорович был очень болен, и мы старались не задерживать его долго у своих подрамников, чтобы он не уставал. Но он все равно каждый раз засиживался с нами допоздна – увлекался. Накладывал на чертеж кальку, брал свой любимый мягкий цанговый карандаш «Кохинор 6В», думал и по кальке правил проект… а потом рисовал возле здания для масштаба что-нибудь забавное: бодрого старика на самокате, пожарника на качелях, афишную тумбу, на которую задрала лапу собачка… Мне, когда я проектировал Южный вокзал, он нарисовал шарманщика на перроне, а в небе – симпатичный вертолет, с которого спрыгнул парашютист в железнодорожной форме…

…Михаил Федорович умер. Гроб стоял в институте, в большой пустой комнате. Ночью мы с моими друзьями Олегом Жагаром и Димой Жабицким, как это положено, дежурили у гроба. На стене висела картина Михаила Федоровича: открытое окно, на подоконнике глиняный горшок, в горшке – цветок, за окном ровное небо. Все скупо и просто… Но там, за окном, было столько воздуха и столько света, что я заплакал.

Комсомольские собрания

У меня еще со школы болезнь – аллергия на собрания. Первые десять минут мне просто скучно, а потом очень хочется курить и начинает болеть голова. Но в архитектурном было собрание, на котором я забыл и про скуку, и про курение. Это общеинститутское комсомольское собрание состоялось в первый же месяц, когда я поступил в институт. Проходило оно в здании Союза архитекторов СССР, в большом зале. Народа было много. В президиуме сидели ректор, парторг института и комсомольские вожди. Первые минут двадцать мне было, как всегда, просто скучно, а потом я почувствовал, что еще немного – и мне станет дурно. Я хотел смотаться, но мой друг Джеймс Жабицкий не пустил – сказал, если я сейчас уйду, обязательно кто-то настучит, и у меня будут неприятности. Я остался, и не зря.


Михаил Федорович Оленев


Под конец собрания перешли к обсуждению персонального дела. В райком пришло письмо на студента Попова: несчастная женщина сообщала, что он с ней сожительствовал, обещал жениться и бросил. Секретарь райкома сказала, что есть и другие сигналы: несмотря на неоднократные предупреждения, Попов пьянствует, развратничает и продолжает вести антиобщественный образ жизни. И районный комитет считает, что методы убеждения исчерпаны, и просит собрание обсудить вопрос о пребывании студента Попова в рядах Ленинского комсомола.

Первым выступил фронтовик. (Со мной училось много фронтовиков.) Фронтовик был контуженый, у него дергалась щека, и он заикался. Фронтовик гневно сказал, что он и его товарищи не за то кровь пролили, чтобы такие паразиты, как Попов, катались как сыр в масле и поганили жизнь окружающим. И он предлагает гнать эту гниду из комсомола!

– Гнать! – дружно поддержал оратора зал.

Потом выступил первокурсник. Он сказал, что приехал из Сибири. Когда его приняли в институт – это был самый счастливый день его жизни. Для него московский Архитектурный институт – храм. А сейчас, когда он узнал, что в этом храме обосновалась такая нечисть, как Попов, ему стало мерзко. И он считает, что Владлена Попова надо не только исключить из комсомола, но и отчислить из института.

– Отчислить! Давайте голосовать!

– Подождите! Подождите! Послушайте меня, дайте мне слово! Очень прошу! – раздался тоненький голосок.

На сцену выбежала щупленькая девушка в очках и начала взволнованно, чуть не плача, торопливо говорить:

– Вот мы сейчас исключим Владлена из комсомола, а вы подумали, какая это трагедия для человека?! Вот если бы меня… лучше уж расстрел! Товарищи, – она заплакала, – ребята, я вас очень прошу, давайте послушаем самого Попова, я уверена, что он раскаивается! Пусть даст честное комсомольское, что больше не будет! Предлагаю дать слово Попову!

– Дать! Дать! – закричали все.

Мне было интересно посмотреть на этого Попова, жизнелюба и покорителя женских сердец. Я, как и все первокурсники, сидел на балконе и очень удивился, когда увидел сверху, как по проходу партера неторопливо идет к сцене маленький, с пролысиной на макушке, в мятом пиджаке парень лет двадцати пяти. Он вышел на сцену, встал на трибуну, выждал, пока в зале не наступит полная тишина, а потом спокойно сказал в микрофон:

– Я вас… (непечатное слово)! Вопросы есть?

Вопросов не было. Наступила гробовая, тягостная тишина. Попов спустился со сцены, неторопливо пошел по проходу, вышел из зала и закрыл за собой дверь. Тишина стояла такая, что слышно было, как на люстре почесалась муха.

Покаянную речь Попова я запомнил на всю жизнь. А это собрание было и остается моим самым любимым. Как говорят герои Николая Гоголя: «Праздник души, именины сердца! И пир духа!»

Раз уж я начал вспоминать про комсомольские собрания, расскажу еще об одном, где из комсомола выгоняли меня.

Архитектурный институт был и есть на улице Рождественка (бывшая Жданова), а я жил, как и сейчас, на Чистых прудах. В институт можно было ездить на трамвае «Аннушка», до Трубной площади. Но когда у меня был большой подрамник (с большим подрамником в трамвай не пускали), я шел в институт пешком. По улице Кирова, по площади Дзержинского (мимо здания КГБ), по Пушечной и направо, по Жданова. И вот однажды, когда я шел по площади Дзержинского, к парадному подъезду этого учреждения подъехала черная длинная машина, охранник открыл дверцу и на тротуар ступил председатель КГБ, всемогущий Лаврентий Павлович Берия.

Я опешил.

– Здравствуйте, – робко кивнул я.

– Здравствуйте, – Берия протянул мне руку.

Руки у меня были заняты подрамником. Я прислонил подрамник к стене и почтительно пожал всемогущему руку. Пришел в институт и похвастался. Все мне завидовали. А через полгода Берия как врага народа и японского шпиона расстреляли. И на первом же комсомольском собрании кто-то вспомнил об этом случае и предложил меня «как приспешника гнусного предателя» исключить из комсомола. Но мне повезло, времена менялись. И мне вынесли всего лишь «выговор, без занесения» за неразборчивость в знакомствах.

Дороги, которые мы выбираем

Продолжение

После архитектурного по распределению я попал в ГИПРОГОР (Институт проектирования городов), в мастерскую перспективной планировки. Мы решали, как должны развиваться города страны в течение ближайших двадцати пяти лет. Но пока мы в Москве чертили, они на месте строили как хотели и плевать им было на то, что мы там, у себя, чертим.

Поначалу я был полон энтузиазма, засиживался на работе по вечерам и порученную мне работу выполнил на месяц раньше срока. Ожидая похвалы, представил чертеж главному архитектору. Тот взял черный карандаш и стал чиркать прямо по чертежу: «Тут надо так. А это надо вот так». Мог бы хоть кальку подложить… Стереть его чертов карандаш мне не удалось, и пришлось чертить все заново. Через неделю принес со всеми исправлениями, а он опять чиркает: «Здесь надо так. А здесь – так…»

Снова переделываю – опять не то.

В курилке мне объяснили:

– Когда срок сдачи?

– Пятнадцатого.

– Сдай проект тринадцатого, и все получат премию. А будем сдавать за месяц до срока, на месяц сократят сроки. Понял?

Я понял.

Приходил на работу к девяти, отмечался и шел курить. Потом шел в мастерскую, что-то чертил для приличия (под бесконечный рассказ чертежницы Зины о подлостях соседки по квартире Люси) и шел курить. Потом играл в морской бой с экономистом Маргулисом (под рассказ Зины о Люсе), слонялся по мастерской, потом еще чуть-чуть чертил (под Зину о Люсе)… И шел курить.

Между прочим. Ставлю в известность: здесь и далее имена и фамилии действующих лиц не всегда достоверные.

И так до без четверти час. Ровно без четверти приходил мой друг Олег Жагар, который работал в соседней мастерской. Мы съедали бутерброды, запивали чаем и ровно в час – за проходную. Гулять.

В тот судьбоносный день идем, гуляем, видим: под забором лежит пьяный, нетипичный – в макинтоше, берете, очках и галстуке. И при часах. Могли бы и мимо пройти, но не прошли.

– Надо разбудить, – сказал Олег. – Разуют этого интеллигента. Эй, коллега!

Интеллигент открыл глаза, сел, огляделся, соображая, где он, и тупо уставился на нас.

– Домой иди, пока в вытрезвитель не забрали, – сказал Олег.

– Я не пьян, – прохрипел интеллигент, – я отдыхаю.

Он потянулся, зевнул и вытащил из кармана скомканную газету, расправил ее, снова лег и сделал вид, что читает.

Если бы тогда этот тип не попался нам на глаза, может быть, моя жизнь на следующие полвека сложилась бы иначе. Не было бы бесконечных бессонных ночей и сердечных приступов, не выкуривал бы три пачки сигарет в день, не увидел бы полярное сияние в Арктике и миражи в Каракумах, не кодировался бы у профессора Довженко, правнучки не гордились бы тем, что они – мои правнучки, композитор Гия Канчели не подарил бы мне заграничную куртку из чистого хлопка, и не писал бы я сейчас эту дурацкую книжку.

Дело в том, что пьяный читал «Советскую культуру», а там был заголовок: «„Мосфильм“ объявляет набор на режиссерские курсы». Я купил газету и узнал, что при «Мосфильме» решили организовать высшие режиссерские курсы. На эти курсы будут принимать людей смежных профессий – художников, писателей, работников театра, музыкантов… и архитекторов. Стипендия – сто тридцать рублей! А у меня в ГИПРОГОРе зарплата – девяносто.

– Ну какой из тебя режиссер? – сказала вечером мама. – Ты же видел режиссеров. Знаешь, какие они.

Режиссеров я видел, и очень многих. До войны мы жили в бараке в Уланском переулке. Жили роскошно: у нас была большая комната (21 кв. м.) и отдельный вход. Когда из Тбилиси приезжала старшая сестра мамы актриса Верико Анджапаридзе и ее муж кинорежиссер Михаил Чиаурели, они привозили вино, всякую снедь и звали к нам своих гостей. Мама готовила вкусную грузинскую еду, и у нас побывали и Эйзенштейн, и Пудовкин, и Довженко, и Рошаль, и многие другие классики. Все они были яркие, колоритные личности и излагали свои мысли образно, красиво и очень складно.

Когда мне было лет пять, мамина подруга Аллочка на ночь вместо сказок рассказывала мне историю Римской империи. Когда мы добрались до Цицерона, я представлял его себе похожим на Григория Львовича Рошаля – в берете, очках, при бабочке, но в тоге (Рошаль у нас бывал чаще других).

Мама была права – мне до Цицерона далеко. Я до сих пор даже короткий тост складно произнести не могу (а еще грузин).

Я объяснил маме, что не собираюсь быть режиссером-постановщиком. Хочу стать вторым режиссером, как она, и не хочу до гробовой доски слушать про Зинину соседку Люсю.

– Давай попробуем, – согласилась мама. – Но сейчас это будет очень сложно.

Времена изменились. Чиаурели за пропаганду культа личности услали в Свердловск. До этого Чиаурели снимал фильмы о Сталине и был ведущим режиссером. Директором «Мосфильма» стал лауреат шести сталинских премий Иван Пырьев. И если он узнает, что я племянник ненавистного соперника Чиаурели, то он меня и близко к курсам не подпустит. Так что, чем меньше людей будет знать, что Георгий Данелия – сын Мери Анджапаридзе, тем лучше.

Мама позвонила кинорежиссеру Михаилу Калатозову, которого знала еще по Тбилиси, сказала, что ее сын собирается поступать на режиссерские курсы, и попросила посмотреть, есть ли у ребенка какие-нибудь шансы.

На следующий день в курилке Олег Жагар меня консультировал. В отличие от мамы, он мое решение сразу одобрил:

– Раз в башке щелкнуло, то валяй. Чтобы потом не жалеть.

Жагар, фронтовик-разведчик, на десять лет старше меня, был эрудированным и умным человеком, и я с ним считался.

– Давай подумаем, что Калатозову говорить… Он обязательно спросит, почему ты решил поменять профессию? А ты?

– Скажу, потому что здесь тоска зеленая.

– Ни в коем случае. Говори, что ты с детства мечтаешь быть кинорежиссером, что это твое призвание. Что любишь литературу, музыку, живопись, театр, а кино – искусство синтетическое и все это аккумулирует. Ну, живопись и литературу ты более или менее знаешь… Как с музыкой?

– Не ахти… Мелодии помню, могу даже напеть, но что чье…

– А ты там не пой. Говори, что твой любимый композитор Бетховен, «Героическая» симфония. «Героическая» – верняк. Ну и Прокофьев. Да, а в литературе не забудь «Не хлебом единым» Дудинцева. Сейчас это модно.


…В субботу я пошел к Калатозову. Михаил Константинович – высокий, вальяжный, шестидесятилетний грузин с бархатными карими глазами, – усадил меня в кресло, сам сел напротив.

– Решили поменять профессию? Зачем? Архитектор – замечательная специальность.

Он был со мной на «вы», хотя знал меня с детства: я дружил с его сыном Тито.

– Я люблю живопись, литературу, музыку и театр. А кино – искусство синтетическое и все это аккумулирует.

Калатозов одобрительно покивал.

– В самодеятельности спектакли ставили?

– Нет.

– Играли?

– В спектаклях? Нет, в спектаклях не играл.

– А где?

– В капустнике, в цыганском хоре пел. В институте.

Пауза.

– Фотографией увлекаетесь?

– Нет.

– Пишете? Рассказы, заметки…

– Нет.

– Стихи?

– Сейчас уже нет.

– А когда?

– В детстве сочинял какую-то бестолочь… Но мама очень гордилась.

– Ну-ну, – заинтересовался Калатозов, – прочтите.

– Да не стоит…

– Прочтите, прочтите.

И я прочел:

 
Во мгле печальной на горе стоит Чапаев бледный.
Погиб Чапаев в той реке, погиб он, незабвенный.
Врагу за это отомщу и силу нашу покажу,
И выскочат из Троя четыреста героев.
 

– «Трой» – это троянский конь, – объяснил я. – Мне тогда мамина подруга Аллочка про него рассказала.

«Господи, что я несу!»

– М-да… – Калатозов тяжело вздохнул. – А Чапаева Бабочкин сыграл неплохо…

Пауза.

– Вы сказали, любите музыку… – наконец спросил Калатозов. – Сами музицируете?

– Немного.

– На фортепьяно?

– На барабане.

Пауза затянулась. Всемирно известный режиссер сложил руки на груди и задумался, а я с тоской смотрел по сторонам. В этой комнате мне все было знакомо: и фотография, где Калатозов снят с Чаплиным (во время войны Михаил Константинович был представителем «Совэкспортфильма» в США). И тахта, покрытая шотландским пледом, и картина над тахтой – красивая молодая женщина в кресле. Женщина с картины смотрела на меня с сочувствием. Я легонько подмигнул ей: не переживай, родная. Я все понял, сейчас уйду.

– Иностранный язык знаете? – наконец придумал еще один вопрос Калатозов.

– Нет.

– Вы молодой. Надо выучить.

Я встал.

– Обязательно выучу. Я пойду, Михаил Константинович. Извините. Спасибо.

Калатозов тоже поднялся.

– Я провожу.

Он вышел со мной на лестничную площадку и нажал кнопку вызова. Загудел лифт и, не доехав до нас, остановился – перехватили.

– Парфеноны и Колизеи стоят тысячелетия. А кино что – целлулоид, пленка. Зыбкий материал. – Калатозов вздохнул.

– Ой, Михаил Константинович, – вспомнил я, – извините, я у вас на столе папку оставил!..

…Через десять минут Калатозов внимательно изучал содержимое папки, а я в кресле напротив напряженно ждал приговора.

Последний месяц я, готовясь к визиту, с утра до вечера рисовал жанровые картинки и сделал, как мне казалось, забавную раскадровку чеховского «Хамелеона».

Досмотрев, Калатозов закрыл папку, откинулся в кресле, сложил руки на груди и задумался.

«Не понравилось», – понял я и стал непослушными от перенапряжения пальцами завязывать тесемки на папке. Тесемки не поддавались.

– Дайте мне, – Калатозов отобрал у меня папку и сделал аккуратные бантики. – Это вы сдайте в четыреста двенадцатую комнату на «Мосфильме». Узнайте, что там еще надо. На экзамене я вас спрошу, почему вы хотите стать режиссером. Ответите, как сегодня мне. Маме привет.

– Спасибо, Михаил Константинович!

В дверях он меня спросил:

– А почему вы мне эти рисунки сразу не показали?

– А вы не спросили, рисую я или нет.


…Прошло два месяца. За это время я сдал в приемную комиссию рисунки и все, что было положено, и с «Мосфильма» ко мне на дом пришла бумага, что я допущен к собеседованию.

А в ГИПРОГОР вслед за ней пришла другая бумага: официальное приглашение в Китай.

Месяцев шесть тому назад в ГИПРОГОРе появилась китаянка, которую прислали к нам на практику. Звали ее Ы-Фынь. На вид ей можно было дать то двадцать пять, то сорок – в зависимости от освещения. Сначала ее водил по институту сам директор института, потом ей занялся главный архитектор. Главный архитектор перепоручил ее начальнику нашей мастерской, а через неделю китаянку сплавили мне. И дальше сплавлять ее было некому.

– Чему она у меня может научиться? Я сам еще учусь! – пытался увильнуть я.

– Пусть делает то же, что и ты.

– Трудно будет ей без тренировки курить на лестнице с девяти до шести.

– Кончай острить. Это комсомольское задание.

Ну раз комсомольское… Я подумал и поручил Ы-Фынь перечертить детальный план города Красноуфимска, схемой расселения которого занимался в то время. Думал, со всеми коммуникациями и сараями ей месяца на два работы хватит.

Она предъявила мне чертеж через десять дней. Глаза у нее были красные, а план начерчен хоть неумело, но аккуратно и досконально. Тогда я дал ей план другого города, в три раза больше. И еще – взял из красного уголка гипсовую голову Диадумена, принес из дома подрамник, ватман и показал, как надо рисовать. Днем Ы-Фынь чертила, а вечером, после работы, рисовала. Диадумен в ее исполнении смахивал на китайца.

Через некоторое время я должен был ехать в командировку. Я сказал своей подопечной, что уезжаю в Красноуфимск, а с ней будет заниматься старший архитектор Нелли Зурабовна.

– Нет. Я ехать с тобой, – заявила Ы-Фынь. – Я тоже чертила Красноуфимска.

Я доложил начальству, что китаянка намылилась ехать со мной.

– Нельзя. Это закрытый объект.

– Так ей и сказать?

– Нет. Ей скажи, что там русский мороз, дом приезжих и нужник во дворе!

Так я ей и сказал. Ы-Фынь строго посмотрела на меня:

– Я мороз не боюсь! И нужник не боюсь! Я три года командира партизанского отряда!

Командира не командира, но уехал я без нее (об этой поездке расскажу отдельно).

А потом был XX съезд, где Хрущев разоблачил культ личности. В газетах еще ничего не появилось, но все уже что-то слышали.

С утра в мастерской никто не работал. Пока еще полушепотом делились услышанным: оказывается, Сталин был еврей, японский шпион и агент царской охранки.

Ы-Фынь сидела неподвижно, уставившись в одну точку. Слушала, слушала и вдруг что есть силы грохнула кулаками по столу и крикнула:

– Мао Цзедунь никогда не ошибаться! Никогда! – и убежала.

Несколько дней она не появлялась. Потом явилась как ни в чем не бывало, и все пошло по-прежнему: днем чертим, вечером рисуем.

В общем, я к ней привык. Она мне была симпатична: вежливая, скромная и очень обязательная. Она ко мне тоже привыкла и приглашала в гости:

– Георгия, приходи ко мне дома. Будем пить чай, веселиться и фотографироваться.

А я, не зная, что она имеет в виду под «веселиться», не иду, отказываюсь. Вызывают меня в комитет комсомола:

– Данелия, тебя твоя китаянка чай пить приглашает. Почему не идешь?

Уже настучал кто-то.

На следующий вечер после работы я купил букетик цветов и поехал к Ы-Фынь. Жила она в однокомнатной квартире с казенной мебелью. Мы выпили чаю со сластями из гастронома, она рассказала анекдот про Трумэна, я – про грузина и армянина, посмеялись. Потом она взяла фотоаппарат, мы вышли на улицу, она сфотографировала меня, я – её, попросили прохожего, он сфотографировал нас вместе. Попрощались и разошлись, точно выполнив программу: выпили чай, повеселились, сфотографировались.

Так Ы-Фынь проработала у нас полгода, и ей пора было уезжать. Мы собрали деньги, купили ей в подарок электрический самовар и устроили в мастерской прощальную вечеринку. После вечеринки Ы-Фынь попросила, чтобы я ее проводил, и по дороге, в метро, спросила, не хочу ли я поехать в Китай. На три года работать. Могу взять с собой жену и дочку.

– Спроси семья. Утром позвони. В семь. В восемь меня посольство везти аэропорт.

– Хорошо, позвоню. А кем я там буду работать?

– Будешь моя советника.

– А ты кто?

– Министра строительства.

– ?!!

Дома я посоветовался и на следующий день ровно в семь утра позвонил Ы-Фынь, сказал, что согласен.

На работе, когда я сообщил, что Ы-Фынь – министр строительства Китая, все решили, что я шучу. Но начальник мастерской занервничал и успокоился, только когда позвонил в Госстрой и выяснил, что министр строительства Китая – мужчина. А через две недели из Китая пришла бумага – официальное приглашение Данелия Георгия Николаевича.

– Может, она замминистра? – снова заволновался начальник мастерской. – Или министр какой-нибудь провинции?..

Я до сих пор не знаю, кем была Ы-Фынь, но тогда решил: не попадаю на курсы – еду в Китай.

Режиссерские курсы

– Подождите в комнате отдыха актеров, вас вызовут, – сказала секретарша, когда я пришел на «Мосфильм» сдавать вступительные экзамены на режиссерские курсы.

В комнате актеров сидели, ходили, курили, стояли, прислонившись к стене, человек двадцать абитуриентов. В основном это были театральные режиссеры, некоторые уже с именем. Обсуждался только что вышедший на экраны бельгийский фильм «Чайки умирают в гавани». Говорили они очень складно, красиво и непонятно. Ссылались на источники, про которые я не слышал, употребляли термины, которые я не знал. Я даже не понял, хвалят они фильм или ругают.

«Куда ты лезешь, Данелия? – сказал мне внутренний голос. – В Китай, брат, в Китай!»

Но тут меня вызвали.

Большая комната была освещена неоновыми лампами, излучающими холодный синий свет (неоновые лампы только-только появились, и я их увидел впервые). В первом ряду за длинным столом сидели ведущие мастера советского кино: Пырьев, Довженко, Ромм, Юткевич, Калатозов, Рошаль, Александров, Трауберг, Дзиган, Зархи. Во втором ряду – просто мастера советского кино: Арнштам, Роом, Столпер, Птушко, Юдин, Барнет, Пронин, Швейцер… А в глубине у стены стояла «шушера»: Самсонов, Басов, Гайдай, Рязанов, Азаров, Чулюкин, Карелов, Алов с Наумовым и другие. Всего экзаменаторов было человек пятьдесят. И все синие от неонового света.

Посередине комнаты стоял круглый столик и стул. На столике – графин с водой и стакан.

– Садитесь, Данелия, – доброжелательно сказал Рошаль.

Я сел и уставился на Пырьева, который листал мои рисунки.

– Георгий Николаевич, почему вы решили поменять профессию? – спросил Калатозов, как договорились.

А я вдруг понимаю, что ни слова сказать не могу. Все забыл. То ли культурный шок, полученный в предбаннике, меня подкосил, то ли количество и цвет экзаменаторов.

– Выпейте воды, – сказал Рошаль.

Я налил воды в стакан, выпил.

– Ну, так почему вы решили стать режиссером? – мягко повторил свой вопрос Калатозов. – Ведь архитектор тоже интересная профессия.

– Да, – согласился я, – парфеноны и колизеи стоят века, – с ужасом понял, что говорю что-то не то, и замолк.

«В Китай! В Китай!!» – напомнил внутренний голос.

– Скажите, а вы любите литературу, музыку? – подсказывает Калатозов.

– Да… – наконец вспомнил я: – А кино – искусство синтетическое. А я люблю и театр, и литературу, и живопись, и музыку. А кино все аккумулирует.

– А почему бы вам не поступить в Суриковское? – спросил Довженко, которому Пырьев передавал рисунки. – Вы неплохо рисуете.

– Потому, что кино – искусство синтетическое, – пошел я по второму кругу. – А я театр люблю, и литературу, и музыку. «Аппассионату» Бетховена, и «Героическую», и Прокофьева люблю, и Дудинцева, и Утесова… – не смог я вовремя остановиться.

Дальше я толком ничего не помню. Что-то меня спрашивали… Что-то я отвечал…

А вечером, когда мы с женой уже строили китайские планы, со студии позвонила счастливая мама. В коридоре «Мосфильма» она встретила Самсона Самсонова и как бы мимоходом спросила:

– Ну, что там на экзаменах? Были способные?

– Было несколько. Кстати, и одного грузинчика приняли. Нам с Иваном (имелся в виду Пырьев) его рисунки понравились.

…В результате на курсы взяли четырнадцать человек. Из четырнадцати десять были театральными режиссерами, а четверо нет: инженер, психолог и мы с Егором Щукиным – архитекторы.

Театральные режиссеры говорили, что абсурдно учить нас всех по одной программе. Это все равно, что учить одному и тому же человека, который играет Листа, и человека, который еще не разучил гаммы. Может быть, они были правы. Все, что касалось работы с актерами, мизансцен и системы Станиславского, они, конечно, знали лучше. Но что касается кино… Я с детства околачивался на съемочных площадках. И в массовках снимался – и когда был ребенком, и потом, когда учился в школе, и когда учился в архитектурном. А в фильме «Георгий Саакадзе» даже сыграл крестьянского мальчика, с репликами! Мне тогда было десять лет. Поэтому, как снимается кино на практике, какое это непредсказуемое занятие, я знал лучше, чем они.

Между прочим. Раз уж упомянул фильм «Георгий Саакадзе», расскажу чем он мне запомнился. Когда фильм в сорок третьем вышел на экраны в Москве, я повел весь двор смотреть на меня в кино. А меня там не было: оказалось, что мой эпизод вырезали. Сняли, похвалили и вырезали. (А мама не решилась мне об этом сказать.)

Но думаю, что съемочной группе «Георгия Саакадзе» я запомнился не в образе крестьянского мальчика, а в роли турецкого янычара. Недалеко от Тбилиси снимали батальную сцену: сражение грузин с турками. Детей в армию не брали, но, используя родственные связи, я выклянчил форму, шлем и меч. И даже коня! Но, пока я бегал по инстанциям, грузинская амуниция уже кончилась, и из меня сделали турецкого янычара – надели шальвары, чалму и дали кривую саблю.

Лошадьми фильм обеспечивал кавалерийский полк, но их не хватало, поэтому турецкую конницу добирали где возможно: и на конезаводе, и у местных крестьян, и даже в цыганском таборе. Мне досталась «цыганочка». Позже, когда я увидел иллюстрации к «Дон-Кихоту», я понял, что Росинанта рисовали именно с нее. Но Росинант был флегматик, а моя «цыганочка» все время скалила зубы, косила красным глазом и подрыгивала ногами: чего стоим? Чего время теряем?

Пока седлали мою «цыганочку», шли бесконечные репетиции: турецкая конница отступала, грузинская наступала. Чтобы войска не смешались, синхронизировали все с точностью до секунды.

Наконец, мой конь был оседлан, и я обходным путем – чтобы мама неувидела – въехал к туркам и затесался поглубже.

– Приготовились к съемке! – скомандовал Михаил Чиаурели. – Камера! Пошли турки!

Мы, турки, поскакали.

– Грузины!

Поскакали и грузины. Впереди грузинского войска – Георгий Саакадзе на белом арабском скакуне.

Я был счастлив. Моя «цыганочка» шла хорошим галопом и ничуть не уступала другим лошадям.

Но перед камерой, в самом центре кадра, «цыганочка» вдруг остановилась и стала выпендриваться. Она взбрыкивала и, пытаясь меня сбросить, чуть не стойку делала на передних ногах. А я висел у нее на шее, вцепившись в гриву, чалма съехала на брови, сабля оказалась на спине и била по голове.

– Что за кретин там в кадре? – раздался истошный крик оператора.

– Стоп! – закричал в рупор Чиаурели. – Грузины, стойте! Остановитесь!

Но остановить грузинское войско было уже невозможно: прямо на меня несся Георгий Саакадзе. Перед моей выпендривающейся «цыганочкой» его араб вдруг резко затормозил, и великий полководец вылетел из седла.

Что было потом, пропускаем. Почти месяц меня и близко к съемкам не подпускали…

На курсовую работу нам выделили по 300 метров пленки и по одному съемочному дню на каждого. На лекциях я сидел за одним столиком с Шухратом Аббасовым. Нам было комфортно друг с другом – я неречист, и он молчун, и мы решили объединиться и совместно снять отрывок из «Золотого теленка» Ильфа и Петрова: как Варвара уходит от Васисуалия Лоханкина (на двоих – 600 метров пленки и два съемочных дня).

Написали сценарий, прохронометрировали – получилось 756 метров. А у нас 600. Пятьдесят процентов уйдет на хлопушки, захлесты и технический брак – это минимум. Пришлось сокращать 256 метров – вычеркивать дорогие нашему сердцу реплики. С трудом втиснулись в 300 метров, (10 минут). Но снимать мы должны были только по одному дублю.

На актеров денег не было, и мы пригласили студентов Школы-студии МХАТ Галю Волчек и ее мужа Женю Евстигнеева. Конечно, мы хотели кого-нибудь поопытнее, но у этих было большое преимущество – они были бесплатными.

Снимать мы должны были в какой-нибудь готовой декорации, построенной для другого фильма. Но на момент съемок в павильонах «Мосфильма» стояли либо избы, либо дворцовые залы, и нам пришлось сделать выгородку комнаты Лоханкина в коллекторе (зале для складирования). Мы сами притащили и поставили две стенки, сами принесли мебель и реквизит. И начали снимать. (Оператором нам назначили женщину средних лет – Соню Хижняк.)

Первый день прошел очень успешно – сняли 140 полезных метров, потратили 287. Второй день не задался. Начали снимать – забарахлила камера, – «салат». Перезарядились – снова брак – соринка. Снимаем крупный план Гали Волчек – в коллектор въехал грузовик, звукооператор требует переснять. Второй дубль у Гали получился хуже, чем тот испорченный – Галя настаивает: еще один. А пленка идет. В итоге к концу смены на последний кадр осталось всего девять метров – ровно на один дубль. Снимали не по порядку, а так, как было удобно по свету, и последним оказался кадр из середины: Лоханкин живо вскочил с дивана, подбежал к столу, с криком «Спасите!» порвал карточку и снова улегся на диван.

Проверяли на мне: Шухрат стоял с хронометром, а я вскакивал с дивана, истошно кричал: «Спасите!», рвал карточку и ложился обратно.

– Семь метров, – сказал Шухрат. – Женя, запомнили? Сделайте все точно так.

– И кричи, что есть мочи, истошно, – добавил я.

– Давайте снимать, – Евстигнеев лег на диван.

Я перекрестился и скомандовал:

– Мотор!

Евстигнеев встал, медленно подошел к столу, порвал карточку, вернулся, лег на диван и лениво, чуть слышно пробормотал: «Спасите»… Пленка кончилась.

Погубил фильм, зараза!

– Съемка окончена, спасибо всем, – сказал невозмутимый, как индеец, Аббасов. – Пойдем, Гия!

И мы, не попрощавшись, ушли из павильона.

Долго шли молча.

– А может, это не так уж плохо? – наконец сказал Шухрат.

Я свирепо посмотрел на него. Шухрат поднял руки:

– Молчу.

Шухрат оказался прав: когда в первый раз показывали отрывок, больше всего смеялись именно в этом месте. А Ромм потом даже похвалил эту евстигнеевскую импровизацию:

– Хорошо придумали, сделали от обратного. Молодцы!

Я посмотрел на Шухрата, Шухрат – на меня, и мы не стали уточнять, чья это идея, – зачем терять время на никому не интересные подробности?

…В ноябре мы с Шухратом были в Краснодаре на практике – на съемках картины Григория Львовича Рошаля «Хождение по мукам». Мама работала там вторым режиссером, а директором картины был Виктор Серапионович Циргиладзе, мой старый знакомый: именно он гонялся за мной с палкой на съемках «Георгия Саакадзе» после случая с «цыганочкой».

Ну что я могу рассказать об этой практике? Съемки как съемки, все это я уже видел не раз. Ярко мне запомнилась такая картина: вечер, закат, поле, черный силуэт съемочного крана, на нем – человек… Мне даже захотелось про это снять фильм (у меня в жизни так бывало – картинка, а потом фильм. Девушка и парень с зонтиком – «Я шагаю по Москве», вертолет на замке – «Мимино», голова в капитанской фуражке посреди реки – «Фортуна»).

С Циргиладзе всегда работал Ким – скромный седой человек с усталым лицом. Мы никак не могли определить его должность. Иногда он носил стул за режиссером, иногда на нем ставили свет, а чаще всего он стоял около камеры. Наверное, Ким и сам прекрасно понимал, что без него спокойно могут обойтись, и поэтому очень старался быть полезным.

Снимали сцену «Ранение Рощина». Накануне ночью подморозило, и лужи покрылись коркой льда. Николай Гриценко, который играл белого офицера Рощина, предложил эффектный кадр: Рощина ранят, он падает и лицом разбивает ледяную корку. «Падать буду только один раз, – предупредил Гриценко. – Снимайте наверняка».

Настроились, тщательно все проверили.

– Все готовы? – спросил Рошаль.

– Готовы.

– Камера! Начали!

И Гриценко самоотверженно рухнул лицом в лужу. Разбил он щекой лед или не разбил, никто не увидел, потому что тут же с криком «ой, он упал!» в кадр вбежал Ким и стал поднимать Гриценко: «Коля, больно?» Хорошо, что офицер Рощин в этой сцене был без сабли, а то Гриценко разрубил бы Кима на кусочки.

И еще у Кима было одно занятие – когда снимали с крана, если оператор слезал с площадки, туда сажали Кима – чтобы не нарушалось равновесие.

Как-то снимали километрах в тридцати от города в степи. После съемки обратно в Краснодар мы с Шухратом ехали на газике с Циргиладзе. На полпути Циргиладзе спохватился:

– Ребята, а где Ким?

Ким всегда ездил с ним.

– Не знаем.

Развернули машину, поехали обратно. На фоне заходящего солнца чернел силуэт крана. А на верхней площадке крана, сгорбившись, сидел Ким.

– Ким, съемка закончилась давно! Ты что там сидишь, болванчик?! – истошно заорал Циргиладзе.

Болванчиками Циргиладзе называл всех. Одних в глаза, других (Рошаля, например) за глаза.

– Меня забыли, – виновато объяснил Ким.

До войны Ким был большим начальником в нашем кино. Потом от него ушла жена, он запил и пропал. Объявился во время войны в Тбилиси: жалкий, опустившийся… Его случайно на улице встретил Циргиладзе, узнал, приютил, и с тех пор они не расставались.

…На диплом я решил снять драму. Остановился на «Русском характере» Алексея Толстого: обожженный танкист приходит на побывку домой, и мать его не узнает. У каждого из нас, слушателей курсов, был свой наставник. Моим был Калатозов. Я написал сценарий и отнес мастеру на утверждение.

– Позвоните завтра часа в три, – сказал он мне.

Назавтра, ровно в три, набираю с режиссерских курсов номер и слышу – приятный женский голос говорит в трубке: «Калатозова нет дома. Если хотите что-то передать, говорите после сигнала. В вашем распоряжении минута». Тогда об автоответчиках еще никто не слышал. Звоню каждый час – то же самое. Встречаю в коридоре «Мосфильма» своего друга, дипломанта ВГИКа Тамаза Мелиаву, спрашиваю:

– Хочешь послушать чудо техники?

Завожу его в комнату, набираю номер и даю трубку:

– Слушай.

«Калатозова нет дома. Если хотите что-то передать, говорите…»

– Эту финтифлюшку он, наверное, из Америки привез, – сказал Тамаз и тут же предложил: – Есть два пятьдесят. Поехали в «Арарат».

– Не могу. Мне к Калатозову надо.

– Из ресторана позвоним.

В шикарном по тем временам ресторане «Арарат» висели бамбуковые занавески и была зеркальная стена, в которой отражался весь зал. Конечно, на два пятьдесят следовало идти не в этот ресторан, а в пивнушку, но Тамаз, как и его учитель Сергей Иосифович Юткевич, был эстетом. (К примеру, он никогда не открывал бутылку пива зубами.) Тамаз долго выяснял у официанта, какие есть коньяки? И что он порекомендует на горячее? А кто шеф-повар? В итоге заказал коньяк армянский «три звездочки», сто пятьдесят грамм, кекс – две порции, и лимон. И велел принести самые маленькие рюмочки. Официант почтительно кивнул и заспешил выполнять заказ. Было в Тамазе что-то такое, что неотразимо действовало на официантов. Заказы на копейку, а официанты почтительны и угодливы. На два пятьдесят в «Арарат» я бы ни с кем, кроме Тамаза Мелиавы, не пошел.

Я вспомнил о Калатозове и вышел в холл позвонить. Занято! Когда дозвонился – снова женский голос. Вернулся в зал – за нашим столиком сидят еще двое.

– Познакомься, – говорит Тамаз. – Наши друзья из Восточной Германии.

Немцы приподнялись, мы пожали друг другу руки. И немцы уставились в меню. (Их к нам подсадили, потому что в зале на этот момент мы были самыми трезвыми.) Официант принес наш заказ: графинчик с коньяком, два ломтика кекса и две дольки лимона.

– Еще две рюмки! – распорядился Тамаз.

И официант заторопился за рюмками.

Когда появились рюмки, Тамаз встал, разлил коньяк и предложил выпить за великого немецкого коммуниста Эрнеста Тельмана. Все встали, Тамаз сказал тост, перечислив заслуги Тельмана перед человечеством. Мы выпили. И тут же Тамаз предложил выпить за соратника Тельмана – верного ленинца Вильгельма Пика (президента Восточной Германии). Начал разливать – на одну рюмку не хватило… Тамаз поставил графинчик на стол и задумался. Немцы пошушукались, заказали еще сто пятьдесят. Официант принес. И Тамаз продолжил тост. Говорил о Вильгельме Пике с такой теплотой, словно Пик был его ближайший родственник. Выпили. И тут же Тамаз предложил выпить за выдающегося деятеля Коммунистической партии Советского Союза Никиту Сергеевича Хрущева. Разлил коньяк – опять на одну рюмку не хватило. Опять Тамаз поставил графин и вздохнул, а немцы опять пошушукались и заказали… И так минут двадцать.

Мы выпили за «миру мир», за «солидарность со странами третьего мира», за кубинскую революцию и Фиделя Кастро (отдельно) и в его лице – за лидеров всех стран социалистического лагеря…

А после того, как мы выпили за бесстрашных коммунистов-женщин: Розу Люксембург, Клару Цеткин, Надежду Крупскую и Екатерину Фурцеву, – немцы, так и не присев, заплатили за то, что они заказывали, попрощались и, покачиваясь, пошли на выход. Но перепутали направление и врезались в зеркало – в то место, где отражалась дверь.

– Пора и нам, – Тамаз посмотрел на часы. Он собирался ехать на вокзал встречать Вахтанга Абрамашвили, который вез бочонок вина. Позвал и меня с собой.

– Не могу, мне к Калатозову надо.

– Надоел ты со своим Калатозовым!

Официант принес счет. Уложились в два тридцать, а двадцать копеек Томаз щедро оставил на чай. Из холла я снова позвонил мастеру и снова: «Калатозова нет дома… Если хотите что-то передать…» – сообщила калатозовская дама.

– Дай-ка, – Тамаз взял у меня трубку и сказал противным высоким голосом: – Передайте ему, что он сикильдявка.

– Ты что, с ума сошел? Ты что натворил?! Он теперь решит, что это я!

– Я женским голосом говорил, он подумает, что это заигрывает поклонница, – сказал Томаз.

Вахтанга мы встретили, бочонок он привез…

…На следующий день, ровно в три часа, я позвонил мастеру. «Калатозова нет дома, – начала калатозовская дама, – если хотите что-то передать…»

Я дослушал до конца и сказал:

– Передайте, пожалуйста, Михаилу Константиновичу, что звонил Гия Данелия и он извиняется, что вчера не смог позвонить, потому что…»

– Гия, я прочитал, – неожиданно прозвучал голос мастера. – Приезжайте….

Приехал. Сценарий мастер забраковал:

– Фальшиво. Мать не может не узнать сына, она сердцем чувствует.

Зазвонил телефон. Калатозов трубку не взял. Дама произнесла свой текст.

– Это автоответчик, для сообщений, когда абонента нет дома, – объяснил он. – Но я его никогда не отключаю, не беру трубку, если не называются, звонит много ненужных людей… и не только… – Калатозов на секунду задумался и спросил: – Кстати, Гия, вы случайно не знаете, что такое сикильдявка?

– Нет, не знаю, – произнес я, честно глядя ему в глаза.

И сказал чистую правду: что такое сикильдявка я до сих пор не знаю. И спросить уже не у кого…

И так я остался без сценария, и Тамаз Мелиава, который чувствовал себя виноватым за сикильдявку, отдал мне свою очень удачную инсценировку небольшого эпизода из романа «Война и мир», который он собирался поставить на площадке во ВГИКе.

Ночь. У костра солдаты варят кашу. Из леса выходят два француза, голодные, ободранные, почти босые. Солдаты усаживают их у костра, кормят кашей, дают водки. Французы поели, выпили и заснули. «Тоже люди», – удивился молодой солдатик Залетаев. (Его играл юный Лев Дуров, это был его дебют)

Условия съемок теперь были лучше, чем на курсовой: пленку дали один к пяти, была профессиональная съемочная группа и техника.

Снимали зимой, ночью, в лесу недалеко от «Мосфильма». Было очень холодно, и мой однокурсник, грек Манус Захариас (он играл французского офицера), простудился. На следующую ночь у него была температура 38,5. Пустить его босиком на снег мы, естественно, не могли. Так что в кадре «босые ноги французского офицера» мы снимали мои ноги.

Я стою босиком на снегу, а оператор Николай Олановский уже двадцать минут ставит свет.

– Скоро?

– Сейчас еще один бэбик поставлю – и все.

(Бэбик – маленький осветительный прибор.)

Поставили бэбик.

– Все?

– Все. Сейчас только эффект от костра сделаем.

Осветитель взял еловую ветку и стал махать перед прибором.

– Быстрее! – сказал Олановский.

Осветитель замахал быстрее.

– Медленнее!

А я все стою. Наконец сняли дубль. Олановский просит повторить. Сняли второй. Коля просит – еще: надо теперь помахать веткой у другого прибора. «Дорвался! Устроил себе именины сердца!» Сняли третий.

– Все! Снято! – крикнул я и побежал к автобусу.

– Стой! Не снято! – кричит Олановский. – Еще один дубль! Я только еще один бэбик добавлю!

– Нет уж, хватит!

Утром отдали пленку в проявку. К вечеру узнаем, что наш материал напечатали. Терпения ждать, когда его выдадут, не было, – и мы побежали в лабораторию, и напросились посмотреть вместе с ОТК (отдел технического контроля).

Идет наш материал, все нормально: лес, костер, солдаты… На экране – ноги на снегу, а на них – эффект костра. Хорошо! Не зря ветками махали. Первый дубль, второй… Женщина в белом халате (технический контролер) поворачивается ко мне и спрашивает:

– Нафталину насыпали? Или соль?

– Снег.

– Да ладно. Я-то вижу, что не снег.

Мне очень обидно. Зря мерз! Наверное, все-таки надо было дать Олановскому поставить еще один бэбик.

…Так прошло два года. Первые полтора мы учились в идеальных условиях. У нас была большая аудитория, свой просмотровый зал, куда три раза в неделю привозили фильмы из фильмофонда. Все мы были зачислены в штат студии как ассистенты режиссера первой категории, с такой же зарплатой. И все потому, что эти курсы придумал Пырьев, а он был перфекционист: все, что его, должно быть на самом высоком уровне.

Когда Пырьев стал директором, он развернул на «Мосфильме» грандиозное строительство. Построил два новых корпуса с павильонами, вырыл пруд, огородил территорию высокой чугунной решеткой и стал добиваться, чтобы все Воробьевы горы передали «Мосфильму» для натурных площадок.

Тут-то его и сняли. А без Пырьева никто не знал, что с нами (выпускниками режиссерских курсов) делать, куда нас девать. Оказалось, что режиссерские курсы «Мосфильма» не зарегистрированы Министерством высшего образования, и диплома режиссера-постановщика нам никто выдать не может. А если нет диплома, то и постановки нам не полагается.

Побежали к Пырьеву. Но Пырьеву было не до нас: его персональное дело было на контроле в ЦК. А дело заключалось в следующем. Пырьев к тому времени придумал и пробил в правительстве Союз кинематографистов. Снимать фильмы и руководить объединением ему не хватало – надо было еще куда-то девать свою неуемную энергию. (Думаю, если бы у Пырьева не отняли «Мосфильм», то никакого Союза кинематографистов не было бы) Пырьев отвоевал здание на Васильевской, отремонтировал его и решил устроить во дворе летний ресторан. Но ему не хватало площади для помоста с роялем. Надо было отодвинуть забор на метр. И Пырьев пошел по инстанциям – районные, городские, союзные… И везде получил отказ. Потому что рядом с Домом кино была школа, и никто не решался отнять землю у детей.

Тогда Пырьев со своим верным соратником оргсекретарем союза Григорием Марьямовым купили бутылку водки школьному сторожу и ночью втроем – сторож, Марьямов и первый секретарь Союза кинематографистов Пырьев (депутат Верховного Совета СССР, народный артист СССР, лауреат шести Сталинских премий) – переставили забор. Как показала потом экспертиза – на один метр семь сантиметров.

А утром Пырьев лично явился в школу и вручил постоянные пропуска в Дом кино директору школы и завучу. И все были довольны. Кроме учителя истории – парторга школы. Учителю истории стало обидно, что Пырьев не признает ведущей роли Коммунистической партии, и он написал письмо лично главе государства Никите Сергеевичу Хрущеву, что режиссер Пырьев ограбил советских детей. И теперь персональное дело Пырьева Ивана Александровича было на контроле в ЦК. А мы так и остались в штате «Мосфильма» ассистентами режиссера первой категории. Но уже без зарплаты. И я устроился третьим вторым режиссером к режиссеру Файнцимеру на картину «Девушка с гитарой». Проработал два месяца и понял, что уже не хочу быть вторым режиссером. Хочу снимать сам!

Редактор Марьяна Качалова, которая курировала курсы, сказала:

– Ищите сценарий. Будет сценарий – будет шанс. Хорошо бы современный, на производственную тематику. Или военно-патриотический.

Из личного опыта

После четвертого курса архитектурного я проходил практику на строительстве МГУ Когда появился на стройке, здание уже было возведено и шли отделочные работы. Я попал к прорабу по прозвищу Ётить.

– Студент, ётить? Будешь у меня мастером по ремонту облицовки, – объявил он мне. (Здание было облицовано керамическими плитками.)

Лифт не работал, и мы полезли пешком на тридцать пятый этаж. Через открытое окно вылезли на подмостни. Там курили солдаты. Подмостни были подвесными – покачивались на железном тросе, и шагать по ним было страшновато. Ётить объяснил:

– Стучишь по плитке – если звук полый, ставь на раствор новую. Твой участок от сих до сих. И еще тут.

Он пошел по доске за угол: там были такие же подмостни, а между ними лежала незакрепленная доска. Тридцать пятый этаж, люди внизу казались муравьями – ступить на эту доску я не решался.

– Ты где, ётить? – позвал Ётить. – Иди сюда!

Я пошел. Мне показалось, что доска поехала, и я вцепился в трос. Ётить еле отодрал меня:

– Ты чего бздишь, ётить? Здесь два шага.

Через какое-то время я привык и ходил совершенно спокойно.

Начал работать. Солдаты курили и советовали, а я простукивал плитки и ненадежные отдирал.

Через пару дней Ётить поднялся посмотреть. И обалдел:

– Ты что, ётить, о…л?! Ты все расфурычил!

– Только где звук полый.

– Забудь про звук, ётить! Постукал – если не отлетела, оставляй!

Так я и делал. Не знаю, каким образом эти плитки до сих пор держатся.

На шпиле над нами работали заключенные. Двое каким-то образом умудрились бежать и попали в цементный раствор. (Потом мы использовали это в сценарии «Джентльменов удачи».)

…В феврале пятьдесят пятого года меня от ГИПРОГОРа командировали на полтора месяца в Свердловскую область, проверить схему расселения нескольких небольших городов Северного Урала (это когда я не взял с собой Ы-Фынь).

Приехал в Свердловск1, обошел гостиницы – мест нет. Сдал чемодан в камеру хранения на вокзале, посмотрел расписание – поезда во все нужные мне города уходят из Свердловска вечером и идут ночь. Это меня устраивало – там и буду спать.

Уезжал вечером и рано утром, часа в четыре, приезжал на место. До города поезд каждый раз не доезжал несколько километров, – очевидно, чтобы сбить с толку шпионов: во всех этих городах были военные заводы. Мороз сорок градусов. Идешь в темноте по шпалам. Входишь в город – широкие улицы, одноэтажные дома и высокие заборы.

(Раньше там жили староверы.) Прохожих еще нет. Спросить, где дом приезжих, не у кого, только за заборами собаки лают. В доме приезжих, когда его разыщешь, долго стучишь в дверь. Открывает заспанная дежурная:

– Мест нет.

Показываешь командировочное удостоверение, начинаешь уговаривать – пускает. Как правило, в домах приезжих было две-три комнаты на втором этаже, и в основном жили в них те, кто работал на заводе. Люди спали на кроватях и на полу – на матрасах. Садишься на лестнице, на ступеньки, и ждешь. В шесть – подъем, пора на завод. Все быстро собираются и уходят, а я, не раздеваясь, ложусь поверх одеяла на освободившуюся кровать и досыпаю. Ну а потом иду в горисполком согласовывать схему расселения: в какую сторону будет развиваться промышленность, а где строить жилье, где спортивный комплекс. А потом иду смотреть, что они уже построили без согласования с центром.

Обедал в столовых. Меню незамысловатое: суп из головизны (из рыбьих голов) и макароны с маргарином, больше пятнадцати копеек на обед не потратишь… Вечером возвращался в дом приезжих, знакомился с людьми, меня угощали хлебом с маргарином и чаем. А когда все ложились спать, я вносил поправки в свои чертежи.

Так и ездил около месяца. В Свердловске я бывал проездом, мылся в бане, менял белье в холодной камере хранения на вокзале, где хранил свой чемодан. (Хорошо, что Ы-Фынь со мной не пустили. Хоть и партизанка, но все-таки женщина.)

Когда вернулся в Москву и сдал чертежи, сообразил, что забыл исправить названия. У меня на синьке плана города Нижняя Сысерть почему-то было написано «Красноуфимск», а на синьке Красноуфимска – «Нижняя Сысерть». Кто-то до меня напутал. Я попросил вернуть мне бумаги, но мне отказали:

– Нельзя.

– Почему? У меня же есть допуск.

– У тебя простой. А здесь «Ольга Павловна» (особая папка).

– Так там то, что я нарисовал!

– Не имеет значения.

Так и не дали мне исправить названия. Надеюсь, в дальнейшем не построили на кладбище в Красноуфимске спортивный комплекс.

С той поездки запомнился такой эпизод. Чуть-чуть потеплело, стало подтаивать. На улице – месиво из глины, снега, стружек. Подхожу я к столовой, там какой-то пьяный лежит поет. Из столовой вышел парень – ну прямо молодой Есенин. Ярко-синие глаза, соломенный чубчик, фуражка, а на фуражке очень много значков – комсомольский, «Ворошиловский стрелок», ГТО, ДОСААФ, ОСВИАХИМ.

Захожу в столовую, беру суп из головизны. На меня поглядывают: новый человек и одет необычно. Там все в основном в ватниках, много бывших заключенных. Сидят пьют пиво, под столом водку разливают… И вдруг заходит тот парень со значками, в глазах – такая трагедия:

– Я рупь потерял… У меня рупь был, а я его потерял…

Мне жалко его стало. Я положил рубль на пол, рядом со своим столом и говорю:

– Малый, а вот здесь какой-то рубль валяется!

Парень удивленно посмотрел на меня:

– Ой, он мне рупь дает! Он его положил, а я тут и не сидел!

И вижу, все сидящие в столовой смотрят на меня. И нехорошо смотрят. И кто-то сказал:

– Еврей, наверное.

И все потеряли ко мне интерес. А парень ушел из столовой, так и не взяв мой рубль. Доел свою «головизну» и когда вышел на улицу, там меня остановил парень:

– А я тебя жду.

Я полез в карман за рублем.

– Не надо, – сказал он, – возьми вот. Освященная… – И протянул мне бумажную иконку Богоматери.

Эту иконку я два года носил в паспорте. А потом в метро у меня паспорт украли. И иконку.

Между прочим. После третьего курса архитектурного института летом нас послали на военные сборы в Нахабине. Перед отъездом выяснилось, что никаких родственников на свидания к нам пускать не будут, не детский сад! А мы с Ирой недавно поженились, нам трудно было расставаться, и мы договорились, что каждый вечер, если небо будет чистым, с одиннадцати до двенадцати одновременно будем смотреть на Полярную звезду. В лагере мы, естественно, спали в палатке, спать ложились в десять, я выжидал до одиннадцати, высовывал голову из палатки на волю, находил Большую Медведицу, справа Полярную звезду и преданно глядел на нее. Два месяца. В то жаркое лето только две ночи были облачные. Подъему нас был в пять утра, и мне все время очень хотелось спать.

Когда я вернулся, мыс Ирой вышли на балкон дома на Чистых прудах. Был вечер, внизу на черной поверхности пруда плавал белый лебедь Васька, а в темно-сером московском небе мерцали звезды.

– Давай смотреть на нашу звезду вместе, – сказал я Ире.

– Давай, – сказала Ира.

И мы посмотрели в разные стороны.

– Ты куда смотришь? – насторожился я.

– На нашу Полярную звезду.

– И где же там наша Полярная звезда? – спросил я.

– А вон, красненькая. – И Ира показала пальцем на Марс.

…Вскоре после этого мы с Ирой разошлись. Тихо, мирно, но все равно, когда есть ребенок, это грустно. А наши отношения остались теплыми и уважительными.

Моя военно-патриотическая тема

– Баба – она что? Баба – она бывает ручная, ну и дизель-баба. Ручная для утрамбовки, а дизельная сваи заколачивать. На керосине работает. А ручную и самому сделать можно – берешь бревно, отпиливаешь и прибиваешь гвоздями палку. Записали? Теперь шинели, – полковник Епифанов, который преподавал нам в архитектурном военное дело, читал лекции без переходов от одной темы к другой. – Идет бой. Вы в атаке, и надо преодолеть проволочное заграждение. Но зима. Вы снимаете и кидаете на проволоку свои шинеля́, по ним преодолеваете, значит, препятствие и – в атаку. А про шинеля́ больше не думаете, вы за них материально не отвечаете.

– А если ранят? – спросил я.

– И если ранят, не отвечаете.

– А если убьют?

– И если убьют, не отвечаете.

Все заржали.

– Фамилия? – спросил меня Епифанов.

– Данелия.

– Идите и доложите генералу, что я вас выгнал с занятий.

– Товарищ полковник, я больше не буду. Это я случайно, не подумав…

– Я не ваша мама, Данеля. Идите.

Генерала назначили к нам заведовать военной кафедрой недавно. И все его боялись, говорили – изверг, чуть что не так, сразу выгоняет из института. Идти к нему мне не хотелось, но куда деваться – пошел. Перед дверью генеральского кабинета застегнул пиджак и верхнюю пуговицу на рубашке (рубашка была мне мала, и шею сдавило так, что трудно было дышать). Постучал.

– Да?

Я открыл дверь. За столом сидел маленький, тщедушный старичок в генеральской форме и что-то писал.

– Товарищ генерал, разрешите войти?

– Войдите.

Я, чеканя шаг, подошел к столу:

– Разрешите доложить, товарищ генерал!

– Докладывайте.

– Студент третьего курса Данелия явился доложить, что полковник Епифанов его выгнал с занятия!

Генерал поднял голову, посмотрел на меня выцветшими голубыми глазами и забарабанил пальцами по столу.

«Сейчас вышибет из института» – понял я.

– Ты вот что, сынок… – сказал генерал. – Ты на него не обижайся. Он контуженый. У него под Черниговым парашют не раскрылся.

Второй раз я увидел генерала, когда наш курс отправили на два месяца на военные сборы в Нахабино. На занятии по подрывному делу (генерал по специальности был подрывником) наш взвод учили, как можно взорвать деревянный мост (в Нахабино был мост через речушку). Поскольку учебных шашек в части не было, мы использовали настоящие. А генерал велел поставить и взрыватели – «…чтобы все было максимально приближенно к боевым условиям!» И наблюдал, как мы под руководством лейтенанта из нахабинской военной части прикрепили к каждой свае по толовой шашке и подсоединили провода… Потом объявили перекур. Генерал тоже свернул «козью ножку», затянулся и сказал лейтенанту что мы, конечно, сделали все правильно, по инструкции. Но такую фитюльку, как это мостик, он, генерал, мог бы и пятью шашками убрать. Лейтенант робко возразил – пятью никак, минимум двенадцать. Генерал взял прутик и начертил на земле мост:

– Вот тут поставить, тут, тут и тут двойной. И нет моста!

Наш генерал в сорок первом, во время отступления, взрывал мосты от Бреста до Воронежа.

– Извините, товарищ генерал, но это сомнительно.

– Не веришь? – завелся генерал. – Сейчас поверишь. Поставь по этой схеме.

– Но, товарищ генерал…

– Выполнять!

Лейтенант выполнил.

Генерал снял сапоги и галифе (под галифе оказались застиранные синие сатиновые трусы, а выше колена – наколка: два голубка, под ними надпись «Егор + Глаша») и, осторожно ступая худыми ногами в синих жилах, влез в воду – самолично проверить все контакты. Потом вернулся на берег и приказал лейтенанту:

– Этих положи, – он показал на нас, – эту гони отсюда, – возле моста сидела собака.

– Взвод, ложись! – скомандовал лейтенант и бросил в собаку камень.

Мы легли, собака убежала, генерал крутанул «динамо», и… мостика не стало.

Местные власти начали было скандалить, но командир дивизии прислал солдат из стройбата, и они через неделю построили новый мост, в два раза шире прежнего. Новый мост генералу понравился.

– Другое дело. Это уже мост, – сказал он лейтенанту. – Этот пятью не возьмешь. Тут, самое малое, восемь надо.

Об этом разговоре доложили командиру дивизии. Командир дивизии поднажал на начальство, и генералу в срочном порядке выдали льготную путевку в санаторий в Карловы Вары, которой он добивался уже два года: после ранений у генерала вырезали полжелудка и селезенку. Наш генерал прошел три войны: Гражданскую, Финскую и Великую Отечественную.

Между прочим. На сборах в первый же день, когда нас построили и старшина стал зачитывать список, дойдя до меня, он запнулся, а потом выкрикнул:

– Данеля!

И из ста пятидесяти фамилий он запомнил только мою. Идем в строю, старшина командует:

– Взвод! Песню запевай!

Не поют.

– Данеля, песню запевай!

И я запеваю, куда деваться.

Или:

– Кто хочет после чистки оружия дрова пилить? Два шага вперед!

Добровольцев нет.

– Данеля, два шага вперед!

Потом я понял, что военным так произносить мою фамилию удобнее. Они привыкли команды отдавать, и «Данеля» намного короче и четче, чем расплывчатое – Данелия.

Великая Отечественная война

Война застала нас с мамой в деревне Дигоми, под Тбилиси. Мы там каждое лето отдыхали у сестры мамы Верико. Возвращаться в Москву отец нам запретил. Сам он был на фронте – сооружал подземные КП (командные пункты) для верховного командования. Отец потом рассказывал, что ни одного КП они так и не закончили: немцы наступали с такой скоростью, что они два раза оказывались за линией фронта, в немецком тылу. Чудом удавалось выбраться.

Мы с мамой застряли в Тбилиси на два года – жили в доме Верико. Мама работала помощником режиссера на «Грузия-фильм», а я четвертый и пятый класс проучился в 42-й русской школе.

Когда я вспоминаю Тбилиси тех лет, перед глазами такая картина: посередине улицы Ленина, под уклон, на тележках с колесиками из подшипников, отталкиваясь руками от мостовой, мчатся два безногих парня лет двадцати, русский и грузин, в тельняшках и бескозырках с ленточками. Ленточки развеваются, раненые горланят: «Вара-вара-вара, приехал я в Париж!» – песня из популярного тогда американского фильма «Три мушкетера».

Тогда в Тбилиси редко можно было встретить неискалеченных мужчин призывного возраста. Грузинский призыв отправили под Керчь, и там почти все погибли. Похоронки, похоронки, похоронки… Не вернулись и мои двоюродные братья, мои кумиры, мастера спорта по боксу Олежка и Игрунчик Иващенко.

Между прочим. Весной сорок первого Алик Глонти из соседнего переулка безнадежно влюбился в красавицу Лейлу из нашего переулка, в которую были влюблены все. Тогда ему было пятнадцать лет. Алик писал стихи о своей первой любви и читал их инвалиду войны безногому сапожнику Вартану, у которого работал подмастерьем. Вартан слушал стихи, слушал… А потом решил:

– Стихи – это для уха. А я тебе сделаю для глаз.

И пошил Алику ботинки с каблуками из пластигласа, а в каблуки вмонтировал лампочки на батарейках. Наступаешь – лампочка зажигается.

Когда стемнело, Алик стал ходить по нашему переулку под окнами Лейлы туда-сюда. Ходит, а каблуки мигают. Очень красиво! И Вартан тоже прикатил на своей тележке, любовался издалека. Но недолго Алик ходил. Бабушка Лейлы вышла на балкон и накричала на Алика:

– Ты зачем, идиот, тут своим светом мигаешь? Хочешь, чтобы на наш дом немцы свою бомбу скинули?! Убирайся, чтобы мы тебя больше не видели!..

(Во время войны Тбилиси не бомбили, но немецкие самолеты иногда летали над городом, и зенитки постреливали.)

А потом в мастерской, когда Алик, с трудом сдерживаясь, чтобы не заплакать, вынимал лампочки из каблуков, Вартан сказал:

– Были бы у меня ноги, я бы по десять лампочек на каждую сделал! И плевал бы на все немецкие бомбы и на всех бабушек!..

…Как и все мальчишки, я хотел убежать на фронт. И мы с моим другом и одноклассником Шуриком Муратовым (Шурмуром) стали готовиться к побегу. Экономили хлеб и сушили сухари (трудно было удержаться и сразу их не съесть). Выменяли у раненых в госпитале бутылку чачи на наган и три пули. (Чачу Шурмур спер из дома.) Но главное – учились на ходу прыгать с поезда: контролеры, часовые, милиция вылавливали таких, как мы, и отправляли домой. У опытных людей выяснили, как это делается: ложишься на ступеньки вагона ногами вперед по ходу, потом сильно отталкиваешься против движения, чтобы потушить инерцию, группируешься и катишься под откос. Тренировались на товарных поездах. Как умудрились не переломать себе кости – чудо!

Назначили день побега. А за два дня мама измазала свое единственное платье масляной краской и очень расстроилась. Я попытался ее утешить:

– Возьми платье у Верико, у нее много.

– Мы и так у них на шее висим…

Я взял растворитель у старшего сына Чиаурели художника Отара, отчистил пятно и показал платье маме. Пятна почти не было видно. Мама прижала меня к себе и заплакала. После этого пошел к Шурмуру и сказал, что на фронт бежать не могу: мама без меня пропадет, она такая беспомощная, совсем не приспособлена к жизни.

Между прочим. А Шурмур убежал, но через месяц вернулся. Почему-то он попал не на фронт, а в Иран, где у него были родственники-ассирийцы. И угощал всех в школе «трофейными» финиками.

В конце зимы сорок второго из Москвы в Тбилиси приехала наша домработница Наташа. Отец прислал с ней свои вещи, целый чемодан – костюм, пальто, железнодорожный китель, сапоги, джемпер, меховую шапку-ушанку, чтобы мы у крестьян меняли их на продукты. А в мае сорок третьего мы узнали, что отец очень болен, у него открытая форма туберкулеза.

– Как он там один? – расстроилась мама и решила ехать в Москву. Одна. А нас с Наташей хотела оставить в Тбилиси.

– Мама, я тебя одну, беззащитную, не пущу! Если ты меня с собой не возьмешь, я в Москву пешком приду, – пригрозил я (мне было двенадцать лет).

Мама понимала, что это не пустые слова, и взяла меня и Наташу с собой. Родственники и друзья собрали деньги, и мама купила десять бутылок водки. Ей сказали, что по дороге водку можно поменять на сливочное масло – лучшее лекарство для больных туберкулезом. Мой дядя Миша Чиаурели достал нам три билета в мягкий вагон. И мы поехали к папе в Москву. Поезд был набит битком. Пассажиров было много. Купе забиты, багажные отделения тоже. Люди ехали в коридорах, в тамбурах, на крышах. На всех станциях подсаживались. В наше купе в итоге набилось девять человек. До Москвы ехали восемь суток. Проводник предупредил:

– В окно не высовывайтесь и ничего не хватайте, граждане.

И объяснил, что на крыше вагонов едет немало бандюг. Они на палочке с веревочкой спускают папиросу или бутылку портвейна в авоське, человек открывает окно, высовывается, тянется за предметом, его хватают, вытягивают на крышу поезда, раздевают и выбрасывают на ходу.

– В нашем поезде двоих дернули и выкинули.

Ехали медленно, с большими остановками. Иногда стояли сутки, двое. Чем дальше отъезжали, тем больше появлялось разрушенных зданий, станций, мостов. По восстановленным наспех мостам ехать было страшно, казалось, что летишь в воздухе. Восстанавливали их скупо, без ограды, только узкую проезжую часть. На перронах было много нищих, инвалидов на тележках с подшипниками, беспризорников (мальчишек и девчонок). У беспризорников на шее висела банка на веревочке из-под тушенки – самая большая их ценность. (Свиную тушенку Америка присылала по ленд-лизу.) В эту банку пассажиры бросали им остатки еды.

На пятый день на станции Мичуринска мама поменяла две бутылки водки на масло. Когда поезд тронулся, к нам в купе пришли двое в форме НКВД (энкавэдэшники ехали в последнем вагоне, и им кто-то уже донес). Предъявили документы. Попросили маму показать наши вещи. Мама показала. У нас с мамой был один чемодан. Его вытащили из багажного отделения.

– А еще какие ваши вещи?

– Еще тот, фанерный, – донесла тетка, которая подсела в Орджоникидзе.

– Это не ее, это мой, – сказала Наташа.

– Там разберемся, – и чемоданы забрали.

– Извините, товарищи, в чем дело, за что? – спросил Петрэ Долидзе, администратор театра Марджанишвили (он ехал в нашем купе).

– За спекуляцию.

– Гражданка, пройдемте, – энкавэдэшник взял маму за локоть.

– Руку отпусти, гад! – кинулся я к нему.

– Пацана уберите!

Долидзе обхватил меня руками.

– Пустите, – я начал вырываться.

– Гиичка, ты не волнуйся, – крикнула мама, – я сейчас все объясню, и меня отпустят.

И маму увели.

– Гия, сядь и сиди спокойно. Я все улажу. Наташа, последи за мальчиком.

И Долидзе ушел.

«Уладит он! Я сам все улажу! – думал я и старался не заплакать. Сейчас все успокоятся, возьму наган, и они на коленях будут ползать, прощение у мамы просить…»

У меня в сумке, под сиденьем, лежал завернутый в майку наган – Этот наган мы с Шурмуром выменяли на две литровые бутылки чачи в Тбилиси, в госпитале, у раненого. Отдать жизнь за маму я мог в любую секунду.

Вернулся Долидзе с военным летчиком со звездой Героя Советского Союза на груди.

– Вот этот мальчик.

– Тебя как зовут?

– Гия.

– А меня Володя. Газета о награждении отца у тебя есть?

– У мамы в сумке, а сумку забрали. И маму…

– Я знаю. Пойдем, Гия, за мамой! И газету заодно почитаем.

Между прочим. В начале сорок третьего мой отец получил орден Боевого Красного Знамени. В начале войны орденоносцев было немного, и список награжденных печатался в газете «Правда». Теперь у отца было два ордена – Красной Звезды и Красного Знамени, и я очень гордился этим.

Мы (Володя, Долидзе и я) пошли в последний вагон к энкавэдэшникам. За нами пошла и Наташа. Путь был нелегкий. Все проходы были забиты пассажирами. И если бы не звезда Героя на груди Володи, до последнего вагона мы вряд ли бы добрались. Когда пришли, энкавэдэшники вскочили и отдали честь.

– Здравия желаем, товарищ Герой Советского Союза!

Маму отпустили. Вещи, водку и масло вернули и пообещали не мешать выменивать на лекарство для больного фронтовика.

Между прочим. Герой Советского Союза Володя оказался сыном Микояна. Анастас Иванович Микоян по значимости был в СССР третьим человеком. Сталин, Молотов, Микоян…

Подъезжая к Москве поезд бесконечно останавливался, и я изнывал от нетерпения… Вот скоро нас встретит отец – с орденом на груди, – и энкавэдэшники поймут, на чью жену замахнулись!..

Наконец, перрон Курского вокзала. Мы вышли – отца нет. Вынесли вещи – отца нет. Все уже разошлись, а мы стоим – отца нет. Наконец, я увидел – бежит по перрону в больничной пижаме не по размеру, с подвернутыми рукавами и брюками, худой, небритый. Чтобы нас встретить, он сбежал из больницы. Оказывается, месяц назад у папы пошла горлом кровь и его уложили в больницу. Когда мы выходили с вокзала, его – орденоносца! – задержали на КПП. (Документы отца были в регистратуре больницы.) И его выпустили только после звонка начальника «Метростроя» Самодурова. В больницу тогда отец так и не вернулся. Вышел на работу. Работал начальником шахты. Строил метро. «Война кончится, потом долечусь!»

Конечно, в Москве весной сорок третьего были еще воздушные тревоги, затемнение, рогатки на улицах… Но самое страшное было уже позади: немцев отогнали и бомбежки были уже не те… Но мы с ребятами из нашего подъезда все равно дежурили на крыше нашего дома (мы теперь жили в доме метростроевцев: Уланский переулок, дом 14). И мечтали, чтобы именно на нашу крышу упала зажигалка. Мы бы ее потушили, и нам дали бы грамоты. А может быть, даже и медаль, как мальчику из Даева переулка.

У нас был очень дружный подъезд: так получилось, что в нашем подъезде жило много ребят примерно моего возраста – год туда, год сюда. На первом этаже – Миша Степанов, на втором – Инна Хаблиева, на третьем – Вова Лозовский и его брат Леня, на четвертом – Авочка Иссар, братья Харис и Вагиз, на пятом Гарик Ананов и Феликс Липман, Оля Булыгина и Ира Либензон, а на шестом (на моем) в квартире напротив – братья Савицкие, Толя и Витя. Мы дружили. А в сорок четвертом, когда начались победные салюты и по репродуктору играли гимн, девочки под гимн во дворе учили нас танцевать: «…нас вырастил Сталин» – шаг вперед правой ногой, «…на радость народам» – шаг вперед левой ногой, «…на труд и на подвиг» – шаг в сторону правой ногой, «…он нас вдохновил» – приставляем левую ногу к правой… Сейчас я понимаю – это было счастье: мы побеждаем, в небе сверкает фейерверк, а ты танцуешь и обнимаешь девушку!.. А потом – День Победы!

Зимой сорок пятого я заболел паратифом и проболел полгода. Но девятого мая меня не смогли удержать дома. С утра было очень солнечно, из всех репродукторов звучала музыка, пел Утесов. Мы с ребятами пошли на Красную площадь. Проезжал милиционер на мотоцикле с коляской:

– Залезай!

Мы всемером облепили мотоцикл и так доехали до Манежной, где уже было полно народу. Люди пели, танцевали. Какой-то подполковник купил у мороженщицы целый лоток и бесплатно раздавал всем мороженое. Многие плакали…

Мы протиснулись на Красную площадь – прошел слух, что будет выступать Сталин. И все ждали – Сталин все не появлялся. Мне хотелось увидеть Сталина, но болезнь давала о себе знать: я еле на ногах держался от слабости. Попрощался с ребятами и пошел домой. Когда доплелся до Уланского, из подворотни навстречу вышел пьяный майор: босой, без ремня, с парабеллумом в руке. Наставил на меня револьвер, крикнул:

– Хенде хох! – и выстрелил.

Я повернулся и побежал, ноги подкашивались. Сзади крик: «Стой, гад! Гитлер капут!» – и еще один выстрел. Я забежал во двор и спрятался в подъезде за дверью – по лестнице подниматься сил уже не было. Долго стоял, смотрел в щелочку – офицер не появился…

Сережа

Пришел ко мне Игорь Таланкин (мы с ним вместе учились на курсах) с тоненькой книжечкой:

– «Сережу» Пановой читал?

– Нет.

– На, прочти. Если понравится, объединимся.

Я дочитал до половины и сказал:

– Давай срочно звонить Пановой, пока кто-нибудь не перехватил.

Позвонили в Ленинград2 Вере Федоровне Пановой, сказали, что мы молодые режиссеры, хотим снять фильм по ее повести «Сережа» и просим ее написать сценарий. Панова отказалась: «Некогда, да и не умею». (До фильма «Сережа» Панову никто не экранизировал.)

– Да там почти готовый сценарий!

– Вот и напишите сами.

Писали сценарий так: я сидел за машинкой и печатал одним пальцем, а Таланкин, задрав ноги, лежал на диване. Работали дружно. Разногласия возникали только по форме. Таланкин сочинял:

– Колокольня стремительно уносилась вверх. Казалось, по небу плывут не облака, а колокольня плывет в них.

А мне лень печатать одним пальцем столько лишних слов, и я печатал просто «колокольня».

Спор.

Или – Таланкин начинал описывать туманное сиреневое утро, а я печатал: «Утро».

Скандал.

Когда напечатали страниц двадцать, прочитали и поняли: все слишком просто, нет яркого режиссерского решения. Находок нет!

Мы напряглись, и к часу ночи у нас появилось оригинальное решение – снимать фильм глазами маленького мальчика, то есть в ракурсе снизу. А мальчика вообще не показывать, звучит только детский голос за кадром.

На следующий день мы несколько поостыли и направили мощь своего таланта только на одну сцену: «Похороны прабабушки». У Пановой эта сцена написана хорошо, но слишком уж просто: тетя нарядила Сережу и повела на похороны. Сережа хвастается: «А мы прабабушку сегодня хороним»… Но это Панова. А где же мы?

И мы решили: людей в этой сцене не показываем, все действие снимем отраженно, на тенях, под «Похоронный марш». Писали неделю. Для настроения бесконечно заводили пластинку Шопена. Написали и остались очень довольны собой.

Тут как раз случился съезд писателей. Панова приехала в Москву, мы созвонились, и она назначила нам встречу в ресторане Дома литераторов.

Приехали в ЦДЛ, нас проводили к писательнице. Вера Федоровна – полная, степенная – сидела за столиком в Дубовом зале ресторана. Мы представились:

– Игорь.

– Георгий.

– Пожалуйста, имя и отчество, – сказала Панова.

– Дане надо…

– Мне так удобнее. И фамилии, пожалуйста.

Оказывается, через несколько дней после нашего звонка к Пановой пришли с «Ленфильма» покупать права на экранизацию «Сережи», но она отказала. Сказала, что звонил кто-то из Москвы и она уже дала им разрешение писать сценарий. На вопрос кто? Панова ответить не смогла, потому что мы забыли ей сказать, как нас зовут.

– Как идет работа над сценарием? Получается?

– Переводим действие на киноязык. Хотите, прочитаем сцену? – предложил Таланкин.

– Прочитайте.

Таланкин открыл папку, где лежала наша гордость – только что законченные «Похороны прабабушки».

– Вера Федоровна, только этот эпизод идет под музыку. Без музыки все будет восприниматься не так эмоционально. Поэтому, если не возражаете, Георгий Николаевич будет напевать мелодию.

Панова не возражала. И Таланкин с выражением начал читать:

– Идет по земле тень Сережи. Раздаются звуки похоронного марша.

Я запел «Траурный марш».

– В кадр входят тени людей, несущих гроб. Идут под музыку тени с гробом. Камера панорамирует вверх. Проплывают ветви деревьев. Чистое небо. Слышно, как падает земля на крышку гроба…

– Бум! Бум! Бум! – изобразил я и снова запел.

– Камера панорамирует вниз. В кадр входит белая кладбищенская стена. На ней тени стоящих у могилы и тени двух рабочих. В кадре слепое, в подтеках лицо полуобвалившегося памятника. И вдруг памятник стремительно проваливается вниз…

«Сережа», раскадровка.

Рис. Г.Данелия


– Цам! – изобразил я тарелки…

Немногочисленные посетители ресторана стали на нас оглядываться.

– Камера взлетает в небо…

– Цам!

– …летит над маленькими и нестрашными крестами могил. Тени крестов все гуще и гуще. Отчаянный вскрик Сережи, – Таланкин повысил голос, – музыкальный акцент!

– Тррр-рр! Цам! – Я добавил к тарелкам барабанную дробь.

– Камера, вылетев за ограду кладбища, останавливается на краю обрыва! И мы слышим голос Сережи: «Коростелев, а я тоже умру?» И голос Коростелева: «Нет, брат, ты никогда не умрешь», – с пафосом закончил Таланкин.

– И тут вступает флейта, – сказал я.

Выслушав всю эту ахинею, бедная Панова долго молчала.

– Ну как? – не выдержали мы.

– Извините, товарищи, но я в кино не очень понимаю, – сухо сказала она. И ушла.

А мы надрались.

Через два месяц мы показали готовый сценарий редактору третьего объединения Марьяне Качаловой.

– Я – за! – похвалила она, прочитав. – Но, если в авторах будут стоять только ваши фамилии, этот сценарий не примут. Надо, чтобы в титрах обязательно стояло имя Пановой.

Вера Федоровна Панова была признанным писателем. А признанные писатели тогда приравнивались к государственным фигурам, и с ними считались. Позвонили в Ленинград, сообщили Вере Федоровне, что сценарий готов, и спросили, не собирается ли она в Москву.

– Не скоро. Приезжайте вы. Я вам забронирую номер в «Европейской».

Мы взяли билеты на «Стрелу» и утром были в Ленинграде. Пошли в «Европейскую». Нам вручили ключи. Мы поднялись в номер и присвистнули: это были трехкомнатные апартаменты с картинами и антикварной мебелью. А может, она и заплатила? Пошли вниз выяснять. Нет, не заплатила! Мы рассчитались за сутки, тут же поехали на вокзал и с трудом наскребли на два бесплацкартных билета в общем вагоне на завтра. А собирались провести в Ленинграде несколько дней.

Отнесли сценарий Пановой, поблагодарили за гостиницу и попросили, ссылаясь на срочные дела, обязательно прочитать до завтра. Очень не хотелось ночевать на вокзале.

На следующий день до двенадцати (конец суток) забрали из гостиницы вещи и пошли за ответом.

– Не так плохо, как я ожидала, – сказала Панова. – Но подпись под этим, – она постучала по папке со сценарием, – в таком виде я не поставлю.

– Почему?

– А вот почему, – она открыла сценарий на закладке. – Вот! «Навстречу проехал автобус с пионерами, и они закричали «Обогнали! Обогнали!» Ну как же так можно, товарищи?! «Навстречу» проехали и «обогнали»! Может быть, все-таки мимо проехали? А?

Мы облегченно вздохнули.

– Да, точно. Мимо.

Потом последовало еще несколько замечаний в таком же духе, с которыми мы тут же согласились, и Панова поставила свою подпись.

Верная Марьяна Качалова отнесла сценарий новому директору «Мосфильма», и новый директор, не вникая, кто мы такие и откуда взялись, увидев на обложке фамилию Пановой, запустил фильм в производство. В третьем объединении, которым руководили Григорий Александров и Григорий Рошаль.

Между прочим. На «Мосфильме» в то время было четыре объединения. Первым руководил Пырьев, вторым – Ромм, третьим – Рошаль и Александров, четвертым – Райзман.

Оператором мы взяли Толю Ниточкина (дебют). Художником – Веру Низскую (тоже дебют). А директором картины согласился стать мой старый знакомый Циргиладзе, который тут же, не спрашивая нас, прикрепил к фильму опытного второго режиссера, ассистента и своего Кима. Второй режиссер и ассистент искали актеров, мы писали режиссерский сценарий, Ким кипятил воду и заваривал чай.

Режиссерский мы писали вчетвером, с оператором и художником: обговаривали каждый кадр. Потом я зарисовывал. Всего кадров было пятьсот пять.

На художественном совете объединения сценарий прошел, но нашу гордость, наш коронный эпизод «Похороны прабабушки» потребовали убрать: «Фильм детский, нечего детей пугать».

– Все равно снимем, – решили мы. – Подложим шумы, музыку и покажем!.. Тогда они поймут!..


Пока писали режиссерский сценарий, были найдены и утверждены актеры на роли Коростылева и мамы, на роль дяди-капитана, тети Паши и Лукьяныча. Из детворы были найдены Лидка и Шурик, остались Сережа и Васька.

Сережу мы представляли себе светленьким и голубоглазым. И к нам толпами приводили голубоглазых и сероглазых блондинов, мальчиков пяти-шести лет. Они читали стихотворение. Одно и то же, про Ленина: «Камень на камень, кирпич на кирпич, умер наш Ленин, Владимир Ильич…» Эти камни с кирпичами мне уже по ночам снились.

А как-то привели черненького, пятилетнего Борю Бархатова. Стихи он неожиданно прочитал не про Ленина, а «Вот парадный подъезд» Некрасова – «р» он не выговаривал, и в его исполнении «парадный» звучало как «паадный». Забавный пацан. Мы решили пробовать его на пленку.

Пока ставили свет в павильоне, Боря подошел ко мне и спросил:

– Георгий Николаевич, скажите, пожалуйста, сколько энергии поглощают эти приборы?

– Не знаю, спроси у оператора.

– Анатолий Дмитриевич, – он сразу запомнил, как кого зовут, – скажите, пожалуйста, сколько энергии поглощают эти приборы?

– Мне некогда. Спроси у бригадира осветителей.

– Товарищ бригадир, сколько энергии поглощают эти приборы?

– Мальчик, не крутись тут под ногами!

– Что за работники? Никто ничего не знает!

Все засмеялись.

– Вот сейчас ты удивился. А можешь сказать то же самое возмущенно? – спросил Таланкин.

– Выругаться?

– Да.

– Что за работники! Одни балды! Жуки навозные! Прохиндеи! Так? Или совсем нехорошими словами?

– Хватит, – сказала Борина мама, испуганно глядя на нас.

Борю перекрасили в блондина, и Сережа был найден. Остался Васька. Кого бы ни приводили пробоваться на эту роль – я категорически отвергал, хотя ребята вроде бы были подходящие. Таланкин уже начал злиться.

История шалопая-Васьки мне чем-то напоминала историю моего школьного друга Володи Васильева по прозвищу Мюнхгаузен. И, наверное, подсознательно я хотел, чтобы Васька был похож на него.

Между прочим. Мюнхгаузен жил в Уланском переулке, в доме напротив. Прозвище ему дали за то, что он никак не мог определиться с отцом: то это был легендарный чекист, которого убили бандиты, то легендарный бандит, которого убили чекисты.

Мама у него была учительницей, и у нее тоже было прозвище – Ходячий МУР (Московский уголовный розыск). Мюнхгаузен связался с блатными, в школу не ходил, болтался на улице, а мама все пыталась затащить его домой и запереть. Поэтому, завидев мамашу, Мюнхгаузен пускался наутек. Она не могла его догнать и кричала: «Держите! Он у меня сумочку украл!» Сердобольные прохожие Мюнхгаузена отлавливали и начинали лупить. Мать подбегала и бросалась на сердобольных:

– Отпустите ребенка, фашисты!

Я с Мюнхгаузеном дружил – он был веселый и добрый парень.

– Завязывай, – советовал я. – Посадят!

– Исправлюсь, – обещал он.

Но не смог. Его и правда посадили.

Прошло много лет. Звонок в дверь. Открываю: стоит высокий парень в заграничной морской форме.

– Вам кого?

Улыбается:

– Разрешите доложить? Я – Мюнхгаузен!

Оказывается, отец Володи во время войны был командиром партизанского отряда в Болгарии. А после войны – членом болгарского политбюро. Он разыскал семью, и Мюнхгаузена с мамой специальным самолетом доставили в Софию. Отец Мюнхгаузена перевоспитал и отдал в морское училище.

Время поджимало. Васек, похожих на Мюнхгаузена, все не было и не было, и мы утвердили на эту роль мальчика, который нравился Таланкину. Потом сняли исполнителей всех ролей на пленку и показали пробы худсовету объединения. Утвердили всех, кроме Коростылева.

– Хорошо бы Коростылева сыграл такой актер, как Сергей Бондарчук, – сказали нам. – Он сейчас свободен, если уговорите его, мы вас запустим. Сценарий Бондарчуку объединение уже послало.

Вышли с худсовета расстроенные и подавленные.

– Бондарчук – народный артист СССР, Тарас Шевченко, Отелло, лауреат Ленинской премии… На хрена нам лауреат?! – ругался я.

– Зря паникуешь, – подумав, сказал Таланкин. – Не станет он сниматься в нашем маленьком, простеньком кино.

И с этой светлой надеждой мы поехали к Бондарчуку выполнять решение худсовета – уговаривать. Бондарчук и его жена Ирина Скобцева встретили нас приветливо, усадили за стол, напоили чаем и угостили заграничным печеньем. Таланкин начал витиевато извиняться, что наш сценарий без нашего ведома послали такому выдающемуся актеру, что мы мечтаем, чтобы Сергей Федорович снимался у нас, но, конечно, прекрасно понимаем, что его не может заинтересовать такая примитивная роль. И что…


Толя Савицкий, Мюнхгаузен и я. 1945 год


Из раскадровки. Васька и Сережа с Шуриком.

Рис. Г.Данелия


– Почему? – перебил его Бондарчук. – Сценарий мы прочитали, роли понравились. Мы с Ирочкой согласны.

Я поперхнулся чаем. Приехали! Директор совхоза «Ясный берег» – Отелло, а деревенская мама Сережи – Дездемона!!! (Бондарчук и Скобцева снимались в фильме режиссера Сергея Юткевича «Отелло», на нем и поженились.) Но куда деваться… И мы с Таланкиным соврали, что очень рады.

Пока у нас был подготовительный период, фильм Бондарчука «Судьба человека» получил главный приз на Московском фестивале. И Бондарчук полетел в Мексику на фестиваль фестивалей – представлять свой фильм в Акапулько. А наше кино мы начали снимать без него. А когда он вернулся в Москву, в Краснодар, где у нас были съемки, пришла телеграмма: «Связи запуском фильма „Тарас Бульба“ сниматься „Сереже“ не могу. Понимаю подвожу. Извините. С уважением Бондарчук». Сыграть Тараса Бульбу была мечта Бондарчука. Несбывшаяся.

Мы в панике. Конец сентября, а у нас героя нет! Если срочно не найдем, картину закроют! Начали звонить всем, кто мало-мальски подходил на эту роль. Безуспешно – все заняты.

Тут пришла вторая телеграмма, спасительная: «Связи закрытием „Тараса Бульбы“ если еще нужен могу прилететь Краснодар».

И Бондарчук прилетел: энергичный, загорелый, в шикарном заграничном костюме. Я, Таланкин и Ниточкин жили втроем в одном номере, а Бондарчука Циргиладзе поселил в двухкомнатном люксе. (Бондарчук приехал один. Скобцева должна была приехать позже.)

На следующий день снимали сцену: Сережа приносит сломанный велосипед, а Коростылев огорченно говорит: «Да, брат, ловко ты его».

Снимаем крупный план Бондарчука.

– Да, брат, ловко ты его, – улыбается Бондарчук.

– Стоп! Сергей Федорович, здесь Коростылев должен огорчиться.

– Угу. Давайте.

Снимаем второй дубль.

– Да, брат, ловко ты его, – опять улыбается Бондарчук.

– Сергей Федорович, а попробуйте сказать это не так весело. Все-таки Коростылев покупал велосипед, потратил деньги и за мальчика обидно…

– Угу. Давайте.

Третий дубль – снова улыбается.

Мы, конечно, предполагали, что с Бондарчуком будет работать трудно, но не знали, что в такой степени.

Вечером после съемок Бондарчук справлял свой день рождения – ему исполнилось тридцать девять. Он в своем люксе угощал нас ухой, которую приготовил сам на кухне гостиничного ресторана. Уха была вкусная. Но я, когда набрался, высказал имениннику все, что о нем думаю… и все своими словами… И что снимать его, Бондарчука, нас насильно заставили, и что он надутый индюк и упрямый, как осел, и что всю картину нам портит…

На следующий день в пять тридцать утра, как всегда, зазвонил будильник. Мои соседи сели на кроватях и мрачно уставились на меня. Тут же открылась дверь, в комнату зашел Циргиладзе, положил на стол трешку и сказал, что сегодня Бондарчук не снимается и пусть Таланкин угостит его пивом. А я чтобы ехал на съемку, снимал детей и больше близко к Бондарчуку не подходил! (Мы понимали – если Бондарчук откажется сниматься, это конец.)

Вечером возвращаюсь – у входа в гостиницу стоят Таланкин с Бондарчуком. Я кивнул и, как мне было велено, хотел пройти мимо.

– Данелия! – окликнул Бондарчук. – Ужинал?

– Нет.

– Пойдем в ресторан.

За ужином Бондарчук рассказывал про Акапулько, про прозрачное Карибское море, где плавают рыбы удивительной расцветки и дно видно до большой глубины, про то, как индейцы ныряют с высоченной скалы в прибой, про мексиканские пирамиды, про Сикейроса, а я все ждал, когда он займется делом – начнет со мной разбираться. Долго ждал и дождался. Через двадцать лет, когда в «Метрополе» отмечали шестидесятилетие Бондарчука, в своем тосте я сказал, что благодарен судьбе за то, что она подарила мне такого друга, как Сергей. Что если бы не его органичное чувство образа и не его советы, фильм «Сережа» был бы много хуже, а моя судьба сложилась бы совершенно иначе.

– Это был юбилейный тост или ты так извинился? – спросил Бондарчук, когда я сел (на правах близкого друга я сидел рядом с юбиляром).

– За что?

– За упрямого осла и надутого индюка.

Надо же, вспомнил! Ну и выдержка у этого народного артиста СССР! Двадцать один год молчал!

– И юбилейный, и извинился, – сказал я.

И тогда впервые Сергей рассказал мне о том, как он узнал, что получил звание народного артиста СССР. После фильма «Тарас Шевченко», где он сыграл главную роль, Сергей разошелся с первой женой, жить ему было негде, и он ночевал на сцене Театра киноактера. Как-то утром зовут его в кабинет директора к телефону.

– Здравствуй, Бондарчук, – сказал голос в трубке. – Пол-литра поставишь?

– А кто это?

– Василий Сталин беспокоит.

– Здравствуйте. Поставлю… а за что?

– Приходи к шести в «Арагви», узнаешь за что.

Бондарчук не очень-то поверил, что звонил сам сын Сталина, – скорее это был чей-то розыгрыш, но в «Арагви» на всякий случай пошел.

Его встретили у входа и проводили в отдельный кабинет, где действительно сидели сын Сталина Василий и известный футболист Всеволод Бобров. Василий Сталин положил перед Бондарчуком журнал «Огонек» с портретом Бондарчука в роли Шевченко на обложке. (В фильме «Тарас Шевченко» Бондарчук сыграл главную роль.) Под портретом – подпись: «Заслуженный артист РСФСР Сергей Федорович Бондарчук». «Заслуженный» зачеркнуто ручкой, а сверху написано: «Народный СССР» и подпись – «И. Сталин».

Пол-литра Бондарчук поставил – он еще не знал, сколько неприятностей его ждет из-за этой поправки. По правилам, «народного СССР» давали только после «народного РСФСР», а «народного РСФСР» – только после «заслуженного РСФСР». То есть раньше пятидесяти никто этого звания не получал. А Бондарчук «Народного СССР» получил сразу – ему не было и тридцати. И сразу завистники (а таких всегда было немало) его возненавидели. До перестройки ненавидели тайно, а после перестройки – явно. И не было тогда ни одной статьи, ни одного выступления об отечественном кино, в которых – надо не надо – не поносили бы Бондарчука. Бондарчук переживал, но виду не показывал.


…В подготовительный период фильма «Сережа» мы разделились: Таланкин остался в Москве работать с актерами, утверждать эскизы декораций, заниматься костюмами, сметой… А мы с Ниточкиным поехали выбирать натуру. Нужна была деревенская улочка, которая выходила бы на высокий берег реки, а за рекой – совхоз «Ясный берег». И чтобы улочка кончалась не избой, а добротным деревянным домом. А на улочке – травка, чтобы паслась коза.

Администратором с нами Циргиладзе послал своего зама, Пономарева. Циргиладзе был маленького роста, Пономарев – еще меньше. Циргиладзе было под семьдесят, а Пономарев – еще старше. Но Циргиладзе обычно кричал, а Пономарев бурчал себе под нос. И с этим заместителем Циргиладзе поднял такие постановочные махины, как «Георгий Саакадзе», «Падение Берлина», «Хождение по мукам», «Война и мир».

Пономарев был активный общественник. Примерно раз в неделю он появлялся с каким-нибудь подписным листом, и из того, что он бурчал, было понятно только два слова: «рубль» и «юбилей». Или «рубль» и «похороны». Слово «рубль» всегда звучало четко.

Начать съемки мы могли только в сентябре – раньше не успевали. Под Москвой в сентябре будет уже холодно – а у нас дети бегают босые, – надо ехать на юг. Поехали в Ростов, в Астрахань. Подходящую улочку не нашли. Есть улочка с травкой и обрыв – нет дома. Есть дом – нет улочки с травой и совхоза за рекой. Новички, мы не понимали, что все это без потерь можно снять монтажно: отдельно дом с улочкой, отдельно обрыв и совхоз. (У меня в фильме «Совсем пропащий» Король и Герцог выходят из коляски в Латвии, а в следующем кадре девочки подбегают к ним в Литве. А на экране – единое место действия).

Позвонили на студию. Нам посоветовали поискать на Украине.

Еще в Москве Пономарев сказал нам, что суточные он будет выплачивать каждый день. Если даст сразу – мы или потеряем деньги, или прокутим.

С утра мы с Ниточкиным на такси, оплаченном Пономаревым через кассу таксопарка, мотались по городу и его окрестностям. Возвращались в дом колхозника вечером, когда магазины уже были закрыты. Пономарев, который с нами не ездил, предлагал:

– Могу дать деньги. Или, если хотите, у меня есть кролик, перцовка и соленые огурчики. Решайте.

Голодные, мы, естественно, каждый раз выбирали кролика с перцовкой. И у Пономарева оставался навар: по нашим подсчетам – ровно рубль.

Побывали в Чернигове, Золотоноше, Диканьке – опять ничего. Приехали в Ворошиловск. Идем с вокзала к дому приезжих – и вдруг истошно завыли сирены, и пожарники в противогазах начали загонять прохожих в подвалы. Оказалось – учебная тревога. В суете Пономарев куда-то потерялся. Когда дали отбой, мы с Ниточкиным поискали, подождали в доме приезжих – нет Пономарева! Исчез. На следующий день от дежурной позвонили в милицию, в морг, в больницу – нигде нет такого! Позвонили в Москву Циргиладзе. Сказали, если Пономарев объявится, пусть оставит свои координаты на киевском Главпочтамте и ждет нас. Если нет – пусть переведут нам туда деньги на обратные билеты. После этой траты у нас осталось два рубля тридцать копеек. Время поджимало. В поисках дома Сережи мы начали ездить на попутках и товарных поездах по городам и селам. Питались только черным хлебом и чесноком, с тоской вспоминая кролика с огурчиками. Спали на вокзалах.

Как-то долго тряслись в кузове грузовика. Сидели у кабины на брезенте. Под брезентом, подо мной было что-то круглое и твердое, думал, арбуз. Дорога была родная, отечественная, на колдобинах и ухабах подбрасывало так, что я весь зад себе отбил. Остановились у чайной. Из кабины вылез водитель, крикнул:

– Петро, исти будешь?

А из-под брезента сиплый голос:

– Ни!

Шофер скрылся в дверях чайной. Мы с Ниточкиным переглянулись и опасливо приподняли брезент – там сладко спал Петро. Мать честная!! Это я два часа у него на голове сидел!

Мы с Толей спрыгнули с грузовика и смотались. Пошли пешком и к вечеру добрались до Киева. Подошли к Главпочтамту и видим – на ступеньках сидит Пономарев. «Фу! Живой, слава богу!»

– Ты куда делся?!

– В тюрьме сидел, – мрачно сказал он.

А дело было так. У Пономарева были камни в почках. Стоило ему понервничать, камни начинали двигаться, и тогда он мог писать только лежа. Когда в Ворошиловске объявили тревогу, Виктор Михайлович решил, что началась война. От нервного потрясения ему захотелось писать, и он прилег во дворе у какого-то обшарпанного здания. Это оказалось районное отделение милиции, и его задержали. Опасаясь, что о его непотребном поведении напишут на «Мосфильм», он сказал сержанту, что документов у него с собой нет, и назвался Романовым из Воронежа. И ему влепили трое суток за хулиганство.

– Под Краснодаром будем снимать, – сказал Циргиладзе, когда мы вернулись в Москву. – Я вам там декорацию построю.

– Почему под Краснодаром?! Там нет ничего похожего! – сказал я.

– Потому что уже осень на носу, а в Краснодаре самое большое количество солнечных дней.

Пока в Краснодаре строили декорацию, мы решили снять под Москвой эпизод «Колокольня». Циргиладзе предлагал нам построить декорацию звонницы в павильоне – снимать будет удобнее. Но мы отказались: хотелось, чтобы все было убедительно, no-настоящему чтоб была высота, чтоб была фактура.

Мы с Таланкиным и Ниточкиным решили в воскресенье поездить на моем «Москвиче», поискать колокольни с уцелевшими колоколами. Посмотрели по карте – очень понравилось название «Спас-Клепики». И дорога туда была обозначена как дорога первой категории. Поехали. Проехали километров тридцать по асфальту, и дорога «первой категории» перешла сначала в грунтовую, потом в проселочную, а потом и вовсе в две размытие дождем колеи. Едем по полю. Въехали в большую лужу и завязли. Пытались вытащить – никак. Сидим на травке, курим и ждем, – может, кто-нибудь проедет. Поле, лужа, а посреди поля на ржавых железных столбах – огромный портрет Ленина с простертой вперед рукой и надписью: «Правильной дорогой идете, товарищи!» Наконец, появился трактор.

– Троса нет, – сказал тракторист.

Мы показали бутылку водки. Тракторист извлек из-под сиденья веревку, привязал к ней большую гайку и закинул на электрические провода. Дернул, содрал провод, оставив без света какой-нибудь колхоз или район, и вытащил наш «Москвич». И мы поехали в том направлении, куда указывал Ленин. Ленин на этот раз не ошибся. Там мы и нашли колокольню с уцелевшим колоколом.

Через несколько дней приехали снимать. С трудом по узкой винтовой лестнице затащили камеру, штативы и осветительную аппаратуру на самый верх. Кабеля не хватило. Пришлось тащить еще и два больших аккумулятора от танка. Снимать было тесно и неудобно. Точки отхода не было. Но мы все-таки разбили блюдечко о штатив (киношная традиция) и сняли сцену. И на сорокаметровой высоте отметили первый съемочный день шампанским и рождение моего сына Кольки. Снизу мне крикнули, что пришла телеграмма.

Это было 3 августа 1959 года.

В Краснодаре Циргиладзе повез нас смотреть декорацию. Она стояла на обрыве километрах в двадцати от города.

– Вот дом, вот обрыв, – показывал он, довольно потирая руки. – Пойдемте.

Повел нас дальше:

– Вот улочка, вот совхоз.

Конечно, Краснодар самый солнечный город России, но, когда мы на следующий день поехали на съемку, было облачно и холодно. Прождали солнце до часу и уехали обедать. Только начали есть суп – вышло солнце. Быстро вернулись обратно – пока доехали, солнце зашло за тучи. И так три дня подряд. Уезжаем обедать – выходит солнце. Возвращаемся – пасмурно. На четвертый решили сделать вид, что едем обедать, а сами спрятались. Но вариант не прошел. Небеса не обманешь.

Вечером из Москвы пришел материал, снятый под Москвой – сцена на колокольне. Смотрели в ближайшем кинотеатре втроем: я, Таланкин и Ниточкин. Вышли подавленные – материал ужасный: все фальшиво, куцо и нет никакой высоты и фактуры. А главное, что не переснимешь – когда вернемся, будет уже зима, а под Краснодаром колоколен с колоколами нет.

На следующий день с утра опять было пасмурно. Выехали на съемку. Подъезжаем – водитель сворачивает не налево, а направо.

– Ты куда?

– Скорпионыч велел. (За глаза Циргиладзе все звали Скорпионычем.)

Над обрывом стояла декорация – звонница с колоколом, и тут же расхаживал, потирая руки, довольный Циргиладзе:

– Вот колокол, а вот высота.

Сел на свой газик и уехал.

– И откуда он знал, что у нас в Спас-Клепиках ни черта не получится? – спросил я у Кима.

– От верблюда, – сказал Ким.

Утром шестого дня в пять утра с улицы донесся дикий вопль Циргиладзе:

– Солнце! Поехали, поехали! Где эти болванчики режиссеры?

(Мы у Циргиладзе проходили по категории людей, которых он называл болванчиками за глаза.)

Быстро собрались, приехали на место. Поставили рельсы, камеру, свет, стали репетировать сцену – Сережа бежит за Васькой и Женькой и говорит: «У меня есть сердце, оно стучит. Послушайте, хотите?»

– Все, давайте снимать, – сказал я.

– Пока нельзя, – сказал Ниточкин, – небо как простыня. Дождемся, когда облачка появятся.

– Какие облачка?! При чем здесь облачка?! – заорал Циргиладзе. – Неделю солнца ждали! Детей снимай!

– Нет.

Тогда во ВГИКе на операторском учили, что небо без облаков снимать не надо.

– Снимай, Толя, – сказал Таланкин. – Не до облачков.

– Меняйте оператора, – уперся Толя.

– И поменяем! Завтра же здесь будет другой оператор! – взорвался Циргиладзе.

– Виктор Серапионыч, с другим оператором работать мы не будем, – сказал Таланкин.


Колокольня


Из раскадровки. Рис. Г.Данелия


– Да?! – Циргиладзе побагровел.

– Не будем, Виктор Серапионович, – подтвердил я.

– Тогда ищите себе другого директора!

Циргиладзе резко развернулся и пошел. Ким за ним. Они скрылись за «домом Сережи», оттуда донесся крик:

– Эти болванчики думают, что с ними будут цацкаться! Кому они нужны! Триста метров отставания! Закроют к чертовой бабушке!

Таланкин покосился на Ниточкина.

– Облако ему подавай! Новый Левитан нашелся! Куинджи… – Таланкин сплюнул и закурил.

Из-за дома выбежал Ким:

– Валидола ни у кого нет?

– А кому?

– Виктору Серапионовичу!

Все побежали за декорацию. Побледневший Циргиладзе сидел на ступеньках и держался за сердце.

– Виктор Серапионович, не волнуйтесь, – сказал Ниточкин, – снимем так, без облачков!

Циргиладзе взял у гримерши таблетку валидола, положил под язык, помолчал, потом вздохнул и сказал слабым голосом:

– Толя, моя профессия погонять. А твоя профессия… ты должен… – Циргиладзе щелкал пальцами, он никак не мог найти подходящего слова.

– Виктор Серапионович, облака идут! – крикнул Ким, на горизонте показалось маленькое облачко…

Наконец, установилась солнечная погода, и мы начали снимать. Снимали три недели без перерыва – надо было догнать отставание. В группе стали роптать, и Циргиладзе объявил два дня выходных. Мы решили в эти два дня снять похороны прабабушки. Что нам нужно? Камера и оператор – есть. Сережа – есть. Гроб – возьмем в похоронном бюро. С могильщиками договоримся – скинемся, на все про все полсотни за глаза хватит. Пошли в похоронное бюро, попросили дать нам гроб напрокат.

– Как напрокат? – обалдел продавец. – Вы что, собираетесь его обратно выкопать?

Мы объяснили, что гроб нужен для кино. Кино продавец уважал, но паспорт в залог за гроб взял.

На следующий день гроб погрузили в кузов грузовика и поехали на кладбище (бутылка портвейна). Представились директору (бутылка коньяка). Он указал нам место, где можно копать и выделил двух могильщиков (четыре бутылки водки).

Начали снимать с кадра: «Сережина тень бредет меж падающих на дорожку теней крестов». Гроб несли Ким и механик. (Кролик и перцовка после съемки в нашем номере.) Двое, потому что тени от четырех сливались бы. Чем выше солнце, тем меньше тень, и к моменту съемок тень от Бори оказалась слишком маленькой. Борю с мамой отправили домой, и берет Сережи с помпоном напялили на Таланкина – на самого высокого. Ниточкин попросил, чтобы он и штаны снял: видно, что длинные, – тень Сережи должна быть в коротких. Таланкин снял брюки, остался в трусах, а брюки отдал на сохранение костюмерше, которая присутствовала на съемке, потому что мы взяли Сережин игровой берет, за который она была материально ответственна. Костюмерша сидела на скамеечке у решетки могилы и потом рассказала нам, как наши съемки выглядели со стороны.

Двое в кепках, хихикая, несут гроб. За ними идет долговязый мужик в трусах и в берете с помпоном – несет цветок. За ним – другой мужик с какой-то бандурой, этого мужика поддерживает маленький усатый грузин. Грузин громко поет «Похоронный марш». (Я пел, чтобы задать темп движения камеры.) Солнце зайдет за облако – вся компания садится на гроб и начинает курить. Солнце выходит – опять несут и поют.

К костюмерше на лавочку подсел седой ветеран с медалями и спросил:

– Что это они?

– Прабабушку хоронят, – сердито ответила костюмерша (ей казалось, что Таланкин растягивает Сережин берет).

– А зачем садятся?

– Солнца ждут.

– А… – сказал ветеран, – теперь понятно. Грузинка, значит?

– Кто?

– Прабабушка эта.

– Почему грузинка?

– А у них, у грузин, обычай такой – гроб нести только при солнце можно, – сообщил ветеран. И подумав добавил: – Наверно.

– Солнце – чтобы это идиотство снимать, – сказала костюмерша и нервно закурила.

Сережину тень между крестов мы в конце концов сняли, пошли снимать тени рабочих на стене. Подходим – у нашей «могилы» стоит кучка людей и открытый гроб. В гробу – старушка, а над ней священник поет отходную. В сторонке курят наши могильщики.

– Что же вы, ребята? Мы же с вами договорились!

– А что не так? Вы говорили, могилу для прабабушки, они и принесли прабабушку…

Пожилая женщина, плача, наклонилась к гробу: «Мама, мамочка…» Потом подошел старик, поцеловал старушку в лоб и отошел, вытирая слезы трясущимися руками. Женщина обняла его: «Ладно, папа, ладно».

Мы постояли, помолчали.

– А может, ну ее, нашу прабабушку, – сказал Ниточкин.

И мы с ним согласились.

Цинковый гроб

В пятьдесят первом году к одному тбилисскому скульптору, свану, спустились с гор из Сванетии родственники и, поскольку скульптор знал русский язык, попросили привезти останки умершего в Сибири земляка (по обычаям свана должны похоронить в родной земле). Родственники купили цинковый гроб и дали скульптору деньги на дорогу.

Дорога была через Москву. Скульптор в Москве никогда не был и решил задержаться на денек, посмотреть столицу. Остановился у Тамаза Мелиавы. Задержался он не на день, а на неделю, зато посмотрел все: и ресторан «Савой», и ресторан «Метрополь», и ресторан «София», и пивной бар на Пушкинской. К концу недели сидим в «Арагви», официант приносит счет, скульптор достает бумажник – и вдруг выясняется, что денег уже мало, не хватает. Кончились почему-то! Ну ладно, здесь не проблема, часы оставим. Но как быть с «останками земляка» из Сибири?

Кто-то (кто, не помню) предложил ни в какую Сибирь не ехать, а купить в магазине «Школьные пособия» скелет, положить его в гроб и отвезти в горы. На скелет и дорогу до Тбилиси мы как-нибудь наскребем. Но скульптор отказался. Тогда Тамаз решил попытаться занять деньги у Лонгиноза Стажадзе, директора ресторана «Арагви». Вернулся от него довольный. Денег Лонгиноз не дал, но сказал, что вопросом с останками свана элементарно займется сам. Он с младшим братом усопшего до войны за тбилисское «Динамо» в ватерполо играл. Слово свое Лонгиноз сдержал. Останки усопшего свана на родину доставили. Скульптор вернулся в Тбилиси, а гроб оставил в камере хранения. Тамаз Мелиава нашел у себя квитанцию и предложил мне забрать этот гроб и отвезти в похоронное бюро. «Цинковый гроб – это реальные деньги», – сказал он. Но в похоронном бюро гроб не взяли: свои не знали куда девать, перепроизводство.

– Отнесем ко мне, – сказал Тамаз (похоронное бюро было недалеко от дома Тамаза).

– Зачем? Если здесь не взяли, нигде не возьмут!

– Цинк! Цветной металл! Распилим и загоним.

Понесли. Цинковый гроб – тяжелая штука. Тамаз жил на пятом этаже, без лифта, у него была комната в коммунальной квартире. Я предложил до утра оставить гроб во дворе.

– Сопрут, – не согласился Тамаз.

Из последних сил втащили гроб по лестнице и поставили в прихожей. Жильцы тут же потребовали его убрать – на психику действует. Занесли гроб в комнатку Тамаза, поставили рядом с диваном. Пилить решили завтра. Пока мы возились с гробом, здорово проголодались. Тамаз сварил макароны. Потом накрыл гроб простыней, поставил на него тарелки…

Так гроб и прижился у Тамаза. Тамаз накрывал его, и гости садились вокруг по-турецки – отличный стол! Восемь человек спокойно помещались: шесть по краям и двое у торцов. А когда кто-нибудь приезжал к Тамазу из Тбилиси, он уступал гостю свой диван, а сам уютно устраивался в гробу.

Прилетел из Тбилиси отец Тамаза, открыл дверь в комнату и увидел – сын в гробу… Сердечный приступ.

Тамаз с сожалением сдал гроб в реквизиторский цех «Мосфильма». Надеюсь, он и по сей день там.

Сережа

Продолжение

Когда фильм «Сережа» вышел на экраны, на встречах со зрителями чаще всего спрашивали, как мы работали с детьми. Работали мы без системы. Выкручивались каждый раз по-разному. Снимаем кадр: Сережа сидит на скамейке и думает. Объясняем Боре:

– Мама вчера вышла замуж. Утром ты проснулся, побежал к маме – дверь заперта. Постучался – не пускают. Вышел, сел на скамейку и думаешь – что ж такое происходит? Понял?

– Понял.

Снимаем. Сидит Боря на скамейке, и по глазам видно – ему смертельно скучно.

Что делать? А если так…

– Борис Павлович, футбольный мяч хочешь?

– Хочу!

– Мы будем считать до десяти, а ты к двум прибавь три и отними один. Камера! Считай!

У Бори в глазах – напряженная работа мысли:

– Четыре!

– Снято!

По сценарию Коростылев, мама Сережи и младший Сережин брат уезжают в Холмогоры, а Сережа пока остается с тетей Пашей. Но в последний момент, когда грузовик уже отъезжает, Коростылев все-таки решает взять Сережу с собой. Сережа забегает в свою комнату и быстро-быстро собирает вещи. Нам надо было, чтобы в этой сцене Сережа метался по комнате, решая, что брать, а что оставлять.

Мы дали Боре игрушки и сказали:

– Спрячь их в разные места в декорации комнаты.

Боря разложил игрушки.

– Все? Теперь, когда мы включим камеру, будем считать до десяти, что ты успеешь за это время взять – то твое, насовсем. Мотор!

Счет пошел. Боре надо было вспомнить, где лежит самое лучшее, и он заметался по комнате. На экране эта сцена получилась так убедительно, что Боре позавидовал бы Лоу-ренс Оливье.

В павильоне каждый кадр требует долгой подготовки. Пока Ниточкин ставил свет, Бондарчук ложился на диван и дремал, а Боря носился по павильону, всюду лазал, прыгал и действовал всем на нервы.

– Борис Павлович, ну что ты все скачешь? – сказал я. – Вон посмотри на Бондарчука – он тоже актер, а спокойно лежит и никому не мешает.

– Бондарчук – лауреат Ленинской премии, у него зарплата совсем другая, – объяснил мне Боря.

Самой трудной была для нас сцена, когда Сережа, узнав, что его не берут в Холмогоры, приходит к Коростылеву просит взять его с собой и плачет. Как добиться, чтобы ребенок заплакал? Накапать глицерина или дать понюхать нашатырь? Нет, это не то. И мы придумали такой вариант: один режиссер – злой и плохой – мальчика обижает, а другой – добрый и хороший – жалеет и заступается. Бросили жребий. Мне повезло – я оказался хорошим.

Поставили свет, подготовили кадр, отрепетировали текст. Но не снимаем, держим паузу. Боря стоит, переминается с ноги на ногу, чешется. И тут Таланкин ему говорит:

– Боря, ты сегодня на леса залезал?

– Залезал.

– Но ты знал, что нельзя?

– Мне интересно – что там? Я ребенок.

– А мы за это тебя накажем. Оставим на ночь в павильоне и запрем.

– Не имеете права!

– А мы и спрашивать никого не будем.

– Здесь крысы!

– Игорь, – вступаю я. – Ну действительно… Маленький мальчик, всего пять лет, в этом огромном павильоне, в темноте…

– Какой он маленький, ему уже шесть.

– Нет, пять! – У Бори задрожали губы.

– Нет, уже шесть!

– Нет, пять! Шесть будет только через месяц!

И Боря заплакал.

– Мотор! Камера! – быстро сказал я. – Боря, говори текст! Снимаем!

– Коростылев, дорогой мой, миленький, я тебя очень прошу, ну, пожалуйста, возьми меня в Холмогоры!

– Стоп! – скомандовал я.

– Таланкин, из какой вы семьи? – сквозь слезы спросил Боря. – Где вы воспитывались?

– Еще дубль! Мотор! Давай, Боря!

– Коростылев, дорогой мой, миленький, я тебя очень прошу, ну, пожалуйста, возьми меня в Холмогоры!

– Стоп!

– Таланкин, фамилия у вас от слова «талант», а сам вы не режиссер, а жук навозный! – рыдая, ругался Боря.

Тут мы не выдержали. Хохот стоял такой, что третий дубль снимать было невозможно. На следующий день, когда Боря пришел, Таланкин ему сказал:

– Здорово ты вчера сыграл, Борис Павлович! Некоторые даже подумали, что ты по-настоящему плакал.

Боря помолчал и спросил:

– А еще надо будет?

– Ну, еще разок.

– Еще разок? Ладно уж, еще разок поплачу.

Между прочим. Если бы Сережу играл Бондарчук, то проблем бы не было: плакать в кадре Бондарчук умел и любил. В той сцене Коростылев берет Сережу на руки и говорит:

– Ну что ты, брат, делаешь! Ведь сказано же, босиком нельзя!

Снимаем. У Бондарчука глаза полны слез. Просим:

– Сергей, лучше без слез. А то мальчик плачет, Коростылев плачет…

– Не буду.

Сняли. Смотрим материал на экране: Бондарчук все-таки пустил слезу. Но только из левого глаза – из того, который нам во время съемок не было видно.

Когда мы закончили «Сережу», сдавали фильм уже другому, новому директору. Принимал он картину в своем зале наверху. Один. Пока фильм шел, директор зажигал лампу за столиком у своего кресла и что-то записывал. Когда фильм кончился и в зале зажегся свет, он тяжело вздохнул:

– Да… Наснимали… Ну неужели у нас такая нищая страна, что все дети босиком ходят?

А чего он хотел? Действие происходит в сорок седьмом году, тогда многие ребята даже в Москве до поздней осени ходили босиком. Но мы спорить не стали, только уточнили:

– У нас Сережа в сандалиях и Шурик в сандалиях. И Лидка в сцене с велосипедом в тапочках.

– Что вы мне сказки рассказываете! Я же не слепой. Вот у вас там, – он посмотрел в свои записи, – когда дети идут по шоссе – все босые.

– Только Васька и Лидка. А Сережа в сандалиях и Шурик в сандалиях.

Новый директор вызвал своего зама и велел показать эту часть еще раз. Снова показали. Появился общий план – под огромным небом дети идут по шоссе. Директор остановил показ, зажег свет и спросил у зама, видел ли он на ком-нибудь из детей обувь. Зам сказал, что очень мелко, не разглядел.

– Вот я и говорю, – вздохнул новый директор, – наснимали… а ведь на этом будет стоять марка «Мосфильма»…

Мамина подруга Катя Левина, которая работала в «Искусстве кино», сообщила, что директор прислал в журнал отчет, где написал, что «Мосфильм» снял столько-то выдающихся картин, столько хороших и одну серую и безликую – «Сережа».

На худсовете объединения фильм тоже приняли кисло. И мы с Игорем поняли, что действительно сняли никудышный фильм и что в кино нам больше ничего не светит. Я позвонил в ГИПРОГОР – возьмут ли меня обратно, а Таланкин стал подыскивать место театрального режиссера.

Следующий просмотр «Сережи» был в ленинградском Доме кино: они нас пригласили, поскольку Панова была ленинградской писательницей. В Ленинграде мы впервые посмотрели картину со зрителями, и фильм нам очень понравился. В зале смеялись, аплодировали, в финале многие плакали. И мы смеялись и плакали. И Панова тоже прослезилась, обняла нас и поблагодарила. Больше всех Вере Федоровне понравилась мама Сережи, Ирина Скобцева.

Панова послала телеграмму на «Мосфильм» и поздравила коллектив с удачей. А мамина подруга Катя Левина сообщила, что новый директор позвонил в «Искусство кино» и велел перенести фильм из самого плохого в посредственные. И включил его (спасибо Пановой!) в программу показа новых картин для строителей Братской ГЭС. А мы с Таланкиным оказались в составе делегации. В Братске наш фильм, как и все остальные, принимали хорошо. Строители – зрители благодарные. А на одном из обсуждений, когда зрители хвалили «Сережу» и спрашивали, почему привезли режиссеров, а не актеров, руководитель делегации Александр Зархи вдруг сказал, что наш фильм посылают на фестиваль в Карловы Вары. Мы с Таланкиным подумали, что он пошутил, но оказалось – правда.

– А нам почему никто ничего не сказал?

– Ну, забыли, наверное, – сказал Зархи.

Когда мы вернулись в Москву, сразу пошли к оргсекретарю Союза кинематографистов Григорию Борисовичу Марьямову.

– Нашу картину посылают на фестиваль?

– Посылают.

– А нас?

– Вас – нет. Там и так делегация двадцать человек.

– А если мы приз получим?

– От скромности не умрете, – сказал Марьямов, но сжалился и включил нас в состав делегации. Но не на весь срок фестиваля (на две недели), как всех остальных, а только на три дня.

Фильм «Сережа» кончается репликой: «Мы едем в Холмогоры! Какое счастье!»

А мы едем за границу! В Чехословакию!

В те времена считалось, что каждый советский человек за границей представляет не только себя, но и Великую Родину. И вид у него должен быть соответствующий. В магазинах приличные вещи купить было нельзя, только у спекулянтов. И нам в министерстве культуры выдали два талона в ГУМ на пятый этаж (на пятом этаже по талонам можно было приобрести одежду для избранных). И мы с Таланкиным купили: два одинаковых пальто (венгерских), два одинаковых костюма (румынских), два одинаковых чемодана, два берета и два галстука (ГДР). А бабочки, на всякий случай, купили в папиросном ларьке напротив моего дома. И полетели!

Стюардесса поинтересовалась, что мы желаем на горячее, курицу или бифштекс? Я заказал бифштекс, а Таланкин курицу. Когда принесли, он спросил:

– Как ты думаешь, курицу вилкой надо есть или руками?

– А бог ее знает. Вилкой, наверно.

– Но курица же птица, а птицу едят руками!

– Подождем, кто-нибудь начнет есть, и увидишь.

Оказалось, что в поле зрения все заказали бифштексы. И Таланкин к курице не притронулся. В самолете было много иностранцев, и он не хотел позорить Великую Родину.

В Чехословакии, помимо прочего, мне хотелось попробовать чешского пива и купить цанговый карандаш «Кохинор 6В», как у моего учителя архитектора Михаила Федоровича Оленева. Чешского пива в Карловых Варах мы с Игорем выпили, и немало, – членам делегации его бесплатно подавали к обеду. А на сэкономленные деньги я купил не только цанговый карандаш, но еще и две пачки жвачки в пражском аэропорту для детей. И мы вернулись в Москву с жевательной резинкой, с карандашом «Кохинор 6В», с чешскими бусами для Лили, жены Таланкина, с массой впечатлений. И с «Хрустальным глобусом» – главным призом фестиваля. А новый директор уже позвонил в «Искусство кино», чтобы «Сережу» переставили из посредственных в выдающиеся. Но поздно – номер ушел в печать.

Мама была счастлива. Сказала: «Теперь наконец-то перестанут говорить, что тебя приняли на эти курсы, потому что твоя мамаша работала на „Мосфильме“».

Мери Анджапаридзе, моя мама, в детстве


В юности


И вот появился я


Мама

Мама, Мери Ивлиановна Анджапаридзе, родилась в Кутаиси в дворянской семье. Ее отец, мой дед Ивлиан Анджапаридзе, был нотариусом. В семье было два брата и две сестры. Мама была самая младшая.

Познакомились мои родители в Кутаиси. Отец учился в гимназии вместе со средним братом мамы Леваном. Они организовали в гимназии шахматный клуб, штаб которого был в комнате Левана. (У Ивлиана Анджапаридзе был двухэтажный дом.) И моя мама, которой тогда было восемь лет, вслепую, из другой комнаты, обыграла в шахматы всех членов клуба, в том числе и моего отца. Леван не вынес такого позора и хотел ее отлупить, но мой отец заступился. Может быть, если бы мама хуже играла в шахматы, и меня бы не было.

Мама окончила в Кутаиси гимназию Святой Нины, потом Тбилисский университет, потом вышла замуж за отца. Я родился в Тбилиси в 1930 году. Когда мне было четыре месяца, мама повезла меня к отцу на Сахалин – отец прокладывал там железную дорогу. А в 1932 году мы переехали в Москву. Отец работал в «Метрострое», а мама служила в наркомате легкой промышленности экономистом, потом перешла в кино: помощником режиссера, ассистентом, вторым режиссером, режиссером-постановщиком. Когда меня взяли в штат «Мосфильма» режиссером, мама ушла на пенсию. Из-за меня. У нее были плохие отношения с директором студии, и она боялась, что это повлияет на мою карьеру. Ей было пятьдесят семь лет, и тогда я думал – она уже пожилая, устала работать. А сейчас, когда я намного старше, чем она была тогда, и все еще рвусь работать, я понимаю, какая это была с ее стороны жертва.


Мама


Мама очень вкусно готовила, знала литературу, математику, французский, чинила в доме все электроприборы, не пропускала ни одной литературной новинки, ни одной выставки… Работала много – считалась лучшим вторым режиссером «Мосфильма», – а у нас почти каждый вечер были гости, и в доме всегда было чисто и уютно. И мы с отцом были ухожены. Мама все успевала – спокойно, без суеты, в хорошем настроении.

И мама, и отец зарабатывали прилично, но вещами не увлекались, деньги тратили. И помогали многим. Когда мамы не стало, оказалось, что у нее драгоценностей – одно серебряное кольцо (сейчас это кольцо носит моя жена Галя как обручальное).

И еще: у мамы была поразительная способность общения. У нее было много друзей, она была другом и моим друзьям, и моим детям. С моей дочерью Ланочкой они разговаривали часами, причем им обеим было очень интересно.

Когда меня стали посылать на фестивали за границу, я считал маму уже пожилой. И привозил ей подарки «по возрасту»: темный платок, теплые тапочки… А как-то раз в Стокгольме я попросил жену – представителя «Совэкспортфильма» – купить для моей мамы подарок (я был там один день, и у меня не было времени ходить по магазинам). Она купила матерчатые летние туфли, ярко-красные. Я огорчился – зачем моей пожилой маме ярко-красные? Но делать нечего, другого подарка не было… Как же она обрадовалась! Надела туфли и долго разглядывала себя в них перед зеркалом. И я понял: женщины всегда женщины, они не делятся на старых и молодых.

Между прочим. Когда моей дочке Ланочке было пять лет, я повел ее в зоопарк. Посмотрели мы птиц, слонов, обезьян. А к хищникам я решил ее не водить: маленькая девочка, еще испугается.

– А почему вон туда не идем? – спросила Ланочка. – Мы там не были.

– Там львы, тигры, волки, – сказал я. – Да ну их, они злые.

– Нет, пойдем. Пусть они тоже на меня посмотрят…

Она пришла не на зверей смотреть, а себя им показать. Женщина в любом возрасте – женщина.

Последние годы мама по вечерам сидела на кухне, курила и раскладывала карточный пасьянс. Кухонное окно выходило во двор, и я, гуляя перед сном с собакой, поглядывал на светящийся прямоугольник на пятом этаже.

Наверное, самое дорогое мое воспоминание – то светящееся кухонное окно, за которым – мама.

Папа

Отец мой, Николай Дмитриевич Данелия, родился в семье крестьянина Дмитрия Данелия. Всего детей в семье было пятеро – три брата и две сестры. Дмитрий Данелия накопил деньги и дал образование старшему сыну Илико, который окончил Петербургский университет и стал директором реального училища в Махачкале. Илико накопил деньги и дал образование среднему брату, Шалико, который окончил Московский университет и стал революционером (его расстреляли коллеги революционеры еще до тридцать седьмого года).

Дмитрий Данелия умер, когда моему отцу было два года. И его воспитывал старший брат Илья. Мой отец учился в реальном училище в Махачкале, в гимназии в Кутаиси, потом окончил железнодорожный институт в Москве. После института отец проводил железную дорогу на Сахалине, а с тридцать второго года работал в Москве в «Метрострое».

Мне пятнадцать лет. Телеграмма из Тбилиси в Москву: «Дорогой папа, потерял карманные деньги. Целую, Гия». Телеграмма из Москвы в Тбилиси: «Зашей карман. Папа».

Отец был человеком сдержанным, самое большое проявление нежности по отношению ко мне – он один раз похлопал меня по плечу. Хотя очень любил.

В Москве сначала мы жили в бараке, а потом нам дали три комнаты в шестикомнатной квартире в доме метростроевцев на шестом этаже (метростроевцы – народ привилегированный, и поэтому мы жили так шикарно). В сорок первом во время бомбежек отец в бомбоубежище – в подвал – никогда не спускался (мы с мамой застряли в Тбилиси). Зато Наташа, наша домработница, спускалась туда при каждой воздушной тревоге и все время прихватывала единственную нашу семейную ценность – новые туфли отца с рантом, сшитые на заказ. Отец очень ими гордился и берег их.

Потом отца отправили на фронт, а Наташа уехала к нам в Тбилиси. В сорок третьем отец заболел туберкулезом. Из больницы сбежал. Вернулся в «Метрострой». Работал начальником шахты, по шестнадцать часов, выкуривал две пачки в день. К концу войны туберкулез прошел сам собой.

В сорок пятом как-то пришел отец вечером с работы с каким-то свертком. Зашел в спальню и вышел в форме: темно-синий китель, серебряные погоны, – выпятил грудь и подбоченился.

– Это что? – спросила мама.

– А то, что ты теперь генеральша, а шкет (так он меня называл) – генеральский сынок. (К концу войны, когда для железнодорожников ввели звания, отец стал генерал-директором третьего ранга – генерал-майор.)

Мне, конечно, было приятно, что папаша – генерал, но в школе я об этом не распространялся, потому что называться генеральским сынком не хотел. Мне было неловко, что у меня есть отец: почти у всех моих приятелей отцы погибли на фронте.

Отцу пришла повестка – вызов в военкомат. Отец поехал туда с работы (а на работу он обязан был ходить в форме) и сел в очередь. А генералы тогда были большой редкостью: генерал-майоров было раз в пятьдесят меньше, чем сейчас генерал-полковников. Кто-то сразу доложил военкому, что в очереди в коридоре сидит генерал. Тот выскочил из кабинета, вытянулся перед отцом:

– Здравия желаю, товарищ генерал!

Отец тоже встал:

– Рядовой, необученный Данелия по вашему вызову явился! – и отдал ему повестку.

Был еще такой случай. В сорок пятом году пошли мы с отцом в Сандуновскую баню. Ходили мы туда каждую субботу – еще до войны, с тех пор как мне исполнилось пять лет, отец брал меня с собой. Я очень любил ходить с отцом в баню: там был бассейн, там можно было плавать (в этом бассейне отец и научил меня плавать, когда мне было пять лет). Перед бассейном отец всегда мылся у одного и того же банщика, Федора. «Кто сам моется, у того кожа не дышит, – говорил он. – Только банщик может открыть поры, чтобы кожа дышала».

И вот в тот раз отец только лег на лавку к Федору – подошел невысокий, упитанный человек лет сорока и попросил отца освободить место, потому что имеет право мыться без очереди, ибо он генерал.

Когда он сказал, что он генерал, я почему-то сразу посмотрел на его пипиську И банщик Федор тоже посмотрел на его пипиську. И отец…

– Товарищ, вы подождите немного, лег же уже человек! – сказал Федор.

– Что значит «лег»? Ты обязан сначала обслужить генерала! Правила надо соблюдать!

– А откуда мне знать, что вы генерал? На вас не написано.

– Потому что я тебе это сказал!

– А сейчас вот и этот товарищ скажет, что и он генерал, – Федор показал на отца. – И как я проверю, кто из вас врет?

– Хорошо, – процедил упитанный и ушел.

– Генералы! – сердито ворчал Федор, натирая отца. – Правильно Ленин сделал, что шпокнул их всех. Нет, новые появились! Я бы их на Лобное место – и розгами, розгами!

И тут банщик вдруг замолчал и перестал тереть отца: между лавок, шлепая босыми ногами по мокрому кафельному полу, шел человек в генеральском кителе с орденами, надетом на голое тело.

И тут все перестали мыться и молча смотрели на это явление. И опять я заметил, что все внимание почему-то концентрировалось на его пипиське. Ну пиписька как пиписька, ничего особенного. У отца и боевых орденов больше, и…

– Пошли в душ, шкет – сказал отец и слез с лавки.

В душевой я спросил:

– Пап, а почему ты не сказал, что ты тоже генерал?

– Перед Федором неудобно. Подумал бы, что я такой же мудак.

В один январский день пятьдесят четвертого года отец, как всегда, вернулся с работы в девять. Поужинал, но не стал, как обычно, читать книжку в кресле, а позвал меня помочь ему обмерить стену в кабинете.


Отец и его сестра Лена. 1912 год


– Зачем? – спросила мама.

– Буду делать книжные полки.

– Сам?

– Сам. Время у меня теперь есть. Меня уволили.

Месяца за два до этого было ЧП. Метростроевцы, которые вели проходку под фабрикой «Красный Октябрь», нарвались на карст. Нужно было срочно принимать меры, чтобы корпуса не ушли в землю. Спасательными работами руководил отец (он тогда был уже главным инженером «Метростроя»). На место происшествия прибыл председатель Совета министров Алексей Николаевич Косыгин со свитой. Косыгин огляделся и тоже стал руководить. Рабочие начали путаться в приказах. Положение было критическим, дорога была каждая минута, и отец заорал на Косыгина, чтобы тот замолчал и не мешал работать. Все обомлели.

– Да что вы себе позволяете?! – накинулся на отца заместитель Косыгина. – Да вы знаете, с кем вы разговариваете?!

Но Косыгин за отца заступился:

– Товарищ прав. Командовать должен кто-то один.

«Красный Октябрь» спасли. Косыгин на отца зла не держал, но начальство отцу это запомнило. И при первом удобном случае (на какой-то стройке пьяный рабочий упал с лесов) его обвинили в том, что в его ведомстве плохо налажена техника безопасности, и отправили на пенсию. (Как шахтеру, ему полагалась пенсия с пятидесяти лет)

И теперь у отца появилось много свободного времени, и он с утра до ночи пилил и строгал доски – сооружал книжные полки во всю стену.

Отца приглашали на работу в другие ведомства. Но он отказывался:

– Замом не пойду. Или рабочим, или начальником, – и продолжал делать полки.


Отец. 1923 год


Отец и мама


Через полгода родное министерство транспортного строительства назначило отца в «почтовый ящик» – начальником закрытой стройки. И полки он теперь доделывал вечером, после работы.

Когда он вышел на пенсию уже окончательно, часто слушал по спидоле «Голос Америки». И возмущался:

– Вот врут!

– А зачем ты слушаешь, если врут? – говорила мама. – Просто ты понимаешь, что они говорят правду, но боишься сам себе в этом признаться.

И они начинали ругаться. Отец искренне верил в социализм. Он возмущался тем, что происходит в стране, но списывал это на ошибки, на людей, на бюрократизм, а не на строй. Он считал, что справедливее общественного устройства, чем социализм, человечество не придумало, надо только, чтобы все жили сознательно. И сам старался так жить.

После войны правительство выделило генералам участки и деньги на строительство дач. Дали и отцу. Отец и мама всегда мечтали о даче. И мы всей семьей – мама, папа, Наташа, я и собака Булька – каждый вечер сидели и проектировали дачу. (Помню, я себе «выбил» мезонин с балкончиком.) Спроектировали и начали строить. В выходные дни мы всей семьей ездили на стройку будущей дачи. Отец вкалывал вместе с рабочими и меня заставлял. Мама и Наташа ходили по участку, планировали, где что лучше сажать, а Булька резвился на травке и задирал на березки лапу. Денег не хватило, отец залез в долги, продал даже свои ботинки с рантом. А потом в газете написали, что было бы справедливо, если бы генералы отдали свои дачи детским садам. И отец решил дачу сдать.

– Конечно, отдай, – согласилась мама. – А то будешь потом всю жизнь переживать.

Папа на работе


А мне сказала:

– Я думаю, наш генерал будет единственным, кто это сделает.

И она не ошиблась. Потом на той даче жил другой генерал, а у отца уже не было новых туфель с рантом и остались только долги.

Когда похоронили маму, отец попросил меня пойти к директору кладбища и попросить, чтобы ему оставили место рядом с Меричкой.

– Они не оставляют. Они подряд хоронят.

– Пойди и скажи.

Отца я слушался. Всегда. И поехал. Директор кладбища сказал, чтобы мы не беспокоились, могила на два захоронения. Я вернулся и сказал отцу, что могила двойная. Если он раньше умрет, его там похоронят рядом с мамой, а если я – меня.

– Нет, – сказал отец. – Ты у нас знаменитость, тебе другое место найдут, где-нибудь неподалеку. А меня уже забыли.

Проект памятника сделал мой друг, архитектор Вахтанг Абрамашвили. Гранитные плиты, а между ними – газон в виде креста.

– Это что, крест? – спросил отец. (Он был убежденным атеистом.)

– Нет, папа, газон. Чтобы могила дышала.

Пока памятник делали, и отца не стало. Он был неправ – его не забыли. На похоронах было очень много народа: метростроевцы, и те, кто работал с ним в «почтовом ящике», и высокое начальство.

Гранит для памятника метростроевцы привезли из Кутаиси. И теперь на могиле мамы и папы стоит памятник из камня, добытого в том городе, где они познакомились.

Верико

Верико Анджапаридзе – старшая сестра моей мамы. В моем сознании они неразлучны. Верико, по существу, моя вторая мать.

В семнадцать лет, окончив гимназию Святой Нины в Кутаиси, Верико, не спросив ни у кого разрешения, уехала в Москву, прошла актерский конкурс, и ее взяли в Театр Революции к Охлопкову. Через два года вернулась в Тбилиси и стала ведущей актрисой в театре знаменитого грузинского режиссера Константина Марджанишвили.

Из рассказов Михаила Чиаурели. Верико не была красавицей, но в ней было столько шарма, что мужчины сходили с ума. Поклонников у нее было очень много, но полюбила она молодого скульптора, обаятельного красавца Михаила Чиаурели. И он в нее влюбился и оставил ради нее жену и ребенка. Отец Михаила Эдишер, тбилисский зеленщик, долго не мог простить за это сына. А о Верико он даже слышать не хотел: «Чтобы я никогда в глаза не видел эту шлюху!»

Чиаурели послали на стажировку в Германию. Верико поехала с ним. Из Германии Верико вернулась раньше мужа. Чиаурели купил в Германии подарки родителям и попросил Верико отнести эти подарки его отцу: «Когда он тебя увидит, он меня простит. Вкус у него есть».

Верико надела самое скромное платье, туфли без каблуков, гладко причесалась, на голову накинула платок и пошла к свекру.

Старый Эдишер – в шлепанцах, в сатиновых брюках, заправленных в шерстяные носки, и в рубашке навыпуск – сидел в тбилисском дворике на деревянных ступеньках веранды первого этажа и перебирал четки. Верико подошла и поставила перед ним кожаный саквояж с подарками.

– Здравствуйте, батоно Эдишер. Это вам ваш сын Миша прислал из Германии.

– Спасибо. А ты кто?

– Я та самая Верико, батоно Эдишер.

Эдишер внимательно оглядел Верико.

– Да… – он тяжело вздохнул. – Теперь я понимаю Мишу. Ты такая красивая, такая хорошая… Разве можно в тебя не влюбиться?

Верико засмущалась и, чтобы поменять тему, сказала:

– Батоно Эдишер, здесь вот Миша вам кое-что купил и для мамы – очень красивую шаль.

– Да? Спасибо, милая. Сейчас мы ее позовем… Соня! Соня!

– Что хочешь? – с веранды третьего этажа выглянула мать Чиаурели.

– Иди сюда! Мишина…3 приехала!

…Верико гордилась вся Грузия. Она была величественной и мудрой, как царица. Но она была и другой. Простой и заботливой. Если я приходил, а Верико была дома одна, она накрывала на стол, ставила тарелки, несла суп… Мне даже хлеб нарезать не давала:

– Сиди. Я женщина.

…Верико было под девяносто, но она все еще играла на сцене. Правда, редко. Я прилетел в Тбилиси как раз в день, когда был спектакль Верико. Вечером пошел в театр. Прошел через служебный вход. В проходе перед актерскими комнатами меня остановили и показали на невысокого с седыми усиками старичка в широкополой шляпе: «Это твой дядя из Америки». Какой дядя из Америки? У меня родственников за границей нет!

Оказалось, были. Муж одной из бабушкиных сестер, генерал Сокольский, после революции оказался в Америке вместе с сыном Алексом. Алекс там обосновался, стал американцем и сейчас, через семьдесят с лишним лет приехал в СССР в качестве туриста. С супругой. В самолете, когда летел из Москвы в Тбилиси, рассказал соседу по креслу, грузину, что родился в Грузии и раньше жил в Кутаиси, там даже родственники какие-то остались, Анджапаридзе. Грузин спросил, не родственница ли ему актриса Верико Анджапаридзе? Она тоже из Кутаиси.

– А сколько ей лет?

– Да столько примерно, сколько и вам.

– Быть может, это Верочка, моя кузина. А ее можно найти?

– Можно. Выйдете из самолета и спросите кого угодно, вам любой скажет.

Устроившись в гостинице, Алекс позвонил Верико. Верико сказала, что, конечно, помнит его, но прямо сейчас принять не может: готовится к спектаклю. Пригласила его на спектакль, билет пообещала прислать в гостиницу: «А после спектакля мы поедем ко мне, поужинаем, поговорим…»

И вот Алекс – типичный американец – стоит возле прохода из артистической на сцену и ждет, когда появится Верико. С ним жена – высокая, спортивная американка лет под восемьдесят. (Американки всегда выглядят моложе своих лет.) Сначала в проходе появилась молодая актриса.

– Это Верочка? – спросил Алекс.

– Нет.

Вышла костюмерша среднего возраста.

– Это?

– Нет.

Потом вышла Верико. Идет, ни на кого не смотрит – в образе.

– Вот Верико.

– Верочка! – закричал Алекс. – Верочка, это я!

– Здравствуй, Саша. Я вижу… – не останавливаясь, проговорила Верико. – Потом, потом…

– Верочка, мне прислали билеты, спасибо! Сколько я должен?

– Не говори глупости, Саша…

– Нет, ты скажи сколько? У меня есть русские деньги!

– Засунь их себе в жопу, – не выходя из образа, сказала Верико и прошла на сцену.

Алекс захохотал. Перевел жене – та тоже заржала.

– Она и в детстве такая же остроумная была, – радостно объяснил Алекс окружающим.

…А после спектакля Верико устроила банкет, и они с кузеном до утра вспоминали детство…

Раз уж вспомнил про Алекса, не могу не рассказать и про Гамлета. Года за два до войны в театре Марджанишвили, в финальном акте спектакля «Дама с камелиями», когда Маргарита Готье произносила свой предсмертный монолог, вдруг раздалось громкое: «Ы-ы… Ы-ы…»

Верико – она играла Маргариту – глянула в зал и еле удержалась, чтобы не рассмеяться.

В пятом ряду партера басом рыдал пятидесятилетний толстый милиционер. (Это был младший сержант милиции Гамлет Мамия, тот самый, который потом подарил барана. Билет в театр ему дал кто-то, кто сам не смог пойти.)

С тех пор Гамлет не пропускал ни одного спектакля «Дама с камелиями» и каждый раз в финальной сцене громко рыдал. И Верико еле удерживалась от смеха. Когда Гамлет заревел в пятый раз, Верико попросила администратора театра объяснить этому обормоту, что так громко переживать во время спектакля нельзя.

– Не могу не плакать, – сказал Гамлет администратору, когда тот нашел его после спектакля. – Женщину очень жалко.

Верико Анджапаридзе и Михаил Чиаурели. 1920 год


– Тогда вообще не приходи. Ты своим ревом мешаешь актрисе играть. Понял?

– Понял.

Перед началом следующего спектакля администратор доложил Верико, что все в порядке – обормота в театре нет. И действительно, в пятом ряду на месте Гамлета сидела худая дама. Но в последнем акте откуда-то сверху опять донеслось знакомое: «Ы-ы… Ы-ы…» – это младший сержант милиции Гамлет Мамия, чтобы не мешать Верико, купил билет на галерку в самый последний ряд.

– Бог с ним, – решила Верико и велела выдавать ему контрамарки. Она была актрисой, и рыдания Гамлета были ей все-таки приятны. С тех пор Гамлет не пропускал ни одного спектакля с участием Верико. И каждый раз рыдал…

Мама и Верико были очень дружны и скучали друг без друга. Часто разговаривали по телефону, писали письма, и мама каждый год обязательно ездила в Тбилиси повидаться с сестрой.

Первого мая восьмидесятого года мне позвонила Верико: «Гия, прилетай. Меричка заболела». Я успел на последний самолет, прилетел в Тбилиси, мама в больнице – инсульт. И, пока она болела, я на каждые выходные летал в Тбилиси (совсем там остаться не мог, монтировал картину в Москве). Когда болеют близкие, всегда кажется – есть лекарство, которое может помочь, и я доставал и привозил импортные лекарства.

В тот раз я привез американское. Поднялся к маме в палату, а там, как всегда, сидят Верико (она приходила каждый день) и медсестра Тамара (я ее привез из Москвы, и она неотлучно дежурила при маме, даже в город ни разу не вышла).

– Вот, мама, новое лекарство. Теперь ты поправишься.

– Зачем? – после инсульта мама говорила плохо, с трудом можно было разобрать слова. – Я уже старая, дайте мне умереть.

Маме тогда было семьдесят шесть.

– Какая ты старая? Вот посмотри на свою сестру. Она старше тебя на четыре года, а каждый день к тебе приходит, приносит еду, фрукты – сама тащит, пешком, в гору. А вечером еще в театре играет. И еще на всех орет.

– На семь, – говорит мама.

– Что на семь?

– Старше.

– На четыре, – говорит Верико.

– На семь.

– На четыре!

– На семь…

– Дура! – закричала Верико. – С детства была дурой, так и осталась!

И выбежала из палаты. А через пять минут вернулась и стала кормить маму с ложечки. Потом я выяснил, что Верико действительно убавила себе в паспорте три года. Женщина…

После смерти мамы Верико часто говорила:

– Господи, как мне надоело жить! Как надоело стареть! Когда Бог меня заберет? Умирать надо вовремя.

Я лежал в Москве в больнице с язвой желудка, когда Галя принесла мне письмо от Верико, которое кончалось так: «Если бы ты знал, Гиичка, как мне хочется жить!» И буквально через час нам позвонили: Верико умерла!

…Верико Анджапаридзе хоронили даже с большими почестями, чем итальянцы Анну Маньяни. Гроб несли на руках из театра через весь Тбилиси. На улицах стояли сотни и сотни тысяч людей – и все аплодировали. И дорога до кладбища – двенадцать километров – была усыпана цветами. А из репродукторов – их установили через каждые сто метров – звучал родной голос Верико. Она читала монологи, стихи…


Последняя фотография Верико


Дом Верико

До войны мама каждое лето отвозила меня в Тбилиси, и я жил в доме Верико. Дом Верико стоял в переулке, на холме, название которого переводится на русский как «Гора раздумий». Михаил Чиаурели построил этот дом на том месте, где они с Верико первый раз поцеловались. Дом Верико был двухэтажным, с большой залой, заасфальтированной верандой на втором этаже и двориком, где росли два дерева, орех и вишня. Под холмом, в овраге, бежала Вера-речка, а на том берегу – забор и деревья. Зоопарк. А во дворе жила кавказская овчарка Бутхуз.

Летом, когда было жарко, меня и моих двоюродных братьев Рамаза и Джиушку укладывали спать на веранде: на асфальт стелили два матраса. Мы лежали и смотрели на звезды, Рамаз показывал, где Полярная звезда, Большая Медведица, созвездие Гончих Псов… Звезды в Тбилиси больше и ярче, чем в Москве, – юг!

Внизу, в овраге, шумела Вера-речка, и изредка доносились крики зверей. И мне часто снилось, что из зоопарка удрал лев и идет к нам, и я просыпался. Но мне было не страшно – рядом лежали братья. А в доме напротив, в окне, был виден силуэт девушки – она играла на рояле.

Так я все это вместе и запомнил: звезды, братья, вальс Шопена и запах акации. Детство…

Тогда в доме Верико жили: Верико, дядя Миша Чиаурели, их дети Рамаз и Софико, бабушка Бута, Джиушка – сын умершего старшего маминого брата, Отар – сын дяди Миши Чиаурели от первого брака, старшая сестра дяди Миши Толстая Наташа, двоюродная сестра дяди Миши Анико, домработница Нюра, бонна Софико по прозвищу Ляпу-педор и поклонница Верико хромая Тина. Часто бывали и другие родственники: средний брат мамы Леван, его сын Тимур, мой ровесник, его дочка Кети – ровесница Софико, племянники бабушки Буты братья Иващенко – Жоржик и близнецы Игрунчик с Олежкой. И Мишурка – актер кукольного театра. Еще в доме не ночевал, но постоянно присутствовал шофер Чиаурели Михаил Заргарьян по прозвищу Профессор.

Дядя Миша Чиаурели

Иногда, когда приезжали родственники, мне стелили в зале. Там на стенах висело много картин. Особенно мне нравилась картина Пиросмани: белые барашки на темном склоне. Когда я вспоминаю дом Верико, я вспоминаю этих барашков, освещенных луной.

Но спать в зале я не любил. Потому что каждый раз ровно в шесть утра в кабинете Чиаурели (двери которого выходили в зал) начинал петь Карузо: это дядя Миша проснулся, поставил свою любимую пластинку и уже начал что-то мастерить. В его кабинете, кроме письменного стола и стеллажа с книгами, стоял рабочий стол с инструментами, тисками и токарным станком. И он все время что-то мастерил: то мебель для загородного дома, то нарды. И меня к этой деятельности приобщил: под руководством дяди Миши я выточил мундштук из плексегласа, который потом подарил Буте.

Михаил Эдишерович Чиаурели в жизни добился многого. Он был скульптором, киноактером, режиссером, слесарем, плотником, хорошо играл на гитаре и очень хорошо, профессионально пел: и романсы – которых он знал бесчисленное количество, и оперные арии (он занимался в консерватории вокалом).

Верико и дядя Миша официально расписались, когда Чиаурели исполнилось семьдесят пять (и то только потому, что дяде Мише было лень писать завещание). И чуть не развелись, когда Чиаурели стукнуло восемьдесят семь. Верико приводила в порядок бумаги мужа и нашла папку с надписью: «Верико». Открыла. Там были ее старые фотографии, ее пожелтевшие письма, записки, высушенный цветок и вдруг – любовное письмо от звезды немого кино, которое начиналось словами: «Дорогой мой, поэтичный и ласковый романтик Мишурка!..» Верико устроила мужу бурную сцену ревности. И объявила, что подает на развод. А до этого случая они жили мирно. Дядя Миша взял гитару и запел: «Смейся, паяц, над разбитой душою, смейся и плачь!» «Заткнись, ласковый романтик Мишурка!..» – сказала Верико. На этом конфликт закончился.

А еще дядя Миша был потрясающим рассказчиком, второго такого я не встречал. Дядя Миша рассказывал обо всем с юмором. Даже об очень грустном. Его рассказы сильно повлияли на мое творчество. А одна из его историй (про директора) стала основой сцены «Тризна Левана» в фильме «Не горюй!».

Из рассказов Чиаурели. В тридцатых годах директор тифлисской киностудии тяжело заболел, и врачи сказали, что жить ему осталось мало. Тогда директор вызвал к себе в больницу членов партийного бюро, чтобы обсудить порядок своих похорон.

Согласовали, кто напишет некролог в газету (тут же набросали проект некролога), кто будет распорядителем на похоронах, кто будет выступать на гражданской панихиде во дворе киностудии, а кто скажет речь над гробом на кладбище (место в Пантеоне – самом престижном Тбилисском кладбище – директор себе уже пробил), утвердили эскиз гроба, решили, что музыка будет европейская – пожарный духовой оркестр, и национальная – зурна, доли (барабан) и певец Рантик из хинкальной на Плехановской.

Обсудили также, кого из начальства пригласить на поминки, как их рассадить и кто будет тамадой. (Тамадой утвердили Михаила Чиаурели.) Дошли до обсуждения маршрута траурного кортежа.

– Пойдем по Верийскому мосту, – говорит директор, – потом по Головинскому проспекту, потом по…

– По Головинскому не сможем, – сказали ему, – там сейчас все перерыто – трамвайные рельсы кладут. Можно по Плехановской улице.

– Нет, – категорически отказался директор. – По Плехановской не хочу!

И прожил еще пять лет.

Дядя Миша был веселый человек, что-то всегда придумывал, любил шутить, разыгрывать. Я уже писал, что Чиаурели нередко приглашали на дачу к Сталину. Ужинал Сталин ночью, и Чиаурели возвращался под утро и часто не ехал в гостиницу, а заезжал к нам, чтобы поделиться впечатлениями. Из его рассказов мне запомнилось, что Сталин играет на гитаре и поет городские романсы, что спит он на диване, на стул ставит настольную лампу и суп из супницы разливает гостям сам, половником.

От Сталина дядя Миша возвращался, как правило, довольно пьяным и вспоминал, не сказал ли он лишнего. Чиаурели был человек непьющий, но там, у Сталина один из членов политбюро, как правило, наливал ему полный фужер коньяка и предлагал выпить за здоровье Иосифа Виссарионовича. Попробуй отказаться!

Однажды дядя Миша вернулся от вождя очень испуганный. В то время началась травля композитора Дмитрия Шостаковича. Дядя Миша хотел заступиться за него и сказал вождю, что пресса несправедлива к великому композитору. Сталин посмотрел на Чиаурели так, что ему стало жутко. И сказал:

– Музыка Шостаковича народу непонятна, товарищ Чиаурели.

А окончательно дядя Миша потерял расположение вождя, когда познакомил его с исполнителем роли Сталина актером Михаилом Геловани.

Геловани, который тогда во всех фильмах снимался в роли Сталина, никогда не видел вождя «живьем» и упрашивал Чиаурели познакомить его со своим героем.

Чиаурели говорил, что постарается. Потом Геловани кто-то звонил и говорил, что Сталин хочет пообщаться с ним. Инкогнито. Надо, чтобы Геловани заказал ужин в отдельном кабинете ресторана «Арагви». Геловани заказывал ужин в кабинете, а вместо Сталина являлся Чиаурели с компанией. И так несколько раз. Наконец Геловани сказал, что этот номер с ним больше не пройдет. И когда в следующий раз позвонили и сказали: «Товарищ Сталин приглашает вас поужинать. Будьте готовы, за вами сейчас заедут».

– Хорошо, хорошо, начинаю готовиться, жду, – сказал он и решил не переодеваться.

Звонок в дверь. Геловани открыл. На пороге полковник.

– Вы прямо так поедете? – сухо спросил полковник.

– Так.

Геловани был небритый, в кителе Сталина, из фильма Чиаурели «Клятва», который он использовал дома как пижаму. Спустились – у подъезда стоит «паккард» (черный лимузин). Геловани насторожился, но решил, что Чиаурели мог и «паккард» добыть. Сели в машину. Полковник взял трубку и сказал: «Седьмой, я третий. Еду». Телефон в машине смутил Геловани. А когда на перекрестках регулировщики стали отдавать машине честь, Геловани всерьез заволновался:

– Извините, а куда мы едем?

– К Иосифу Виссарионовичу. Вы же просили, чтобы вам устроили встречу.

– Ради бога, давайте вернемся! Мне надо побриться, переодеться…

– Поздно.

Оказывается, после просмотра на даче Сталина фильма «Незабываемый девятнадцатый» Чиаурели набрался храбрости и сказал вождю, что актер Геловани мечтает с ним познакомиться.

– Ну, давайте пригласим товарища Геловани с нами поужинать, – сказал генералиссимус.

Что было потом, рассказывал Чиаурели. За столом во главе со Сталиным сидят члены политбюро, заходит небритый человек в мятом кителе, абсолютно на вождя непохожий. Сталин только зыркнул на него и потом весь вечер словно не замечал.

После этого Геловани перестали снимать и в роли Сталина, и вообще. (Сталина тогда стал играть актер Алексей Дикий.) И Чиаурели тоже попал в опалу. При жизни Сталина он больше ни одной картины не снял.

Братья и сестренка Софико

Со своими двоюродными братьями, когда жил в Тбилиси, я был неразлучен. Рамаз был старше меня на три года, Джиу – на два, а Тимур – на год. Рамаз был фантазером и все время что-то из нас организовывал: секцию вольной борьбы, футбольную команду, шахматный клуб… А во время войны организовал сапожную мастерскую «Братья и К°», мы шили босоножки и продавали их на базаре.

А еще он был экспериментатором. В сорок первом на Новый год нам с Рамазом подарили по банке сгущенного молока. (Джиушки не было. Он уехал к тетке в Кутаиси.) Взрослые куда-то ушли, а мы ровно в двенадцать вскрыли банки и начали есть. Ели мы, ели… По полбанки съели – больше не лезет. Рамаз сказал, что надо насыпать в сгущенку кофе: «Будет намного вкуснее. У Верико есть кофе, я знаю, где она его прячет». Он пошел в спальню Верико и принес пакет. Насыпал себе в банку три ложки, хотел насыпать и мне, но я не дал. «Дай я сначала попробую». Попробовал, не понравилось – очень горько. А Рамаз доел свое молоко с кофе до конца. Говорил, что я неправ: «Вкус не горький, а пикантный».

А на следующее утро Верико подняла скандал: «Кто взял мою хну?!» (Турецкий порошок для окраски волос в рыжий цвет)

Рамаз потом боялся, что у него на попе вырастут оранжевые волосы, но обошлось…

Джиушка был спокойным и молчаливым. Никогда не спорил, не ругался, не обижался. Если я начинал с ним бороться, он всегда поддавался, хотя был намного сильнее меня. А Тимур был очень общительным: он знал в Тбилиси всех, и его все знали. А еще он был страшный аккуратист: когда приезжал ко мне в Москву, то на ночь брюки аккуратно складывал под матрас.

Мой сводный брат Отар был намного старше и был для меня хоть и сводным, но главным братом. Ему было двадцать лет, он крутил «солнце» на турнике, мог выпить, не отрываясь, двухлитровый рог, умел рисовать смешные картинки, пел, играл на гитаре и на рояле и мог запросто отлупить трех человек, несмотря на то, что сам был маленького роста и горбатым. А главное – хоть Отар и был намного старше меня, но был со мной на равных, здоровался за руку, внимательно слушал мои рассказы и никогда не делал замечаний.

Отар учился в Академии художеств, но рисованием особенно себя не утруждал. Ректор Академии, встречая Михаила Чиаурели, все время жаловался: Отар очень способный, но шалопай. И дядя Миша постоянно читал сыну нотации.

Как-то утром, после кутежа, Отар попросил меня:

– Гия, пойди попроси у Буты спирт.

– А у нее есть?..

– Есть. Она им обтирается. Скажи для химических опытов, по химии задали.

– Мы еще не проходим химию.

– Это она не знает. Если спросит, скажи, что после революции пионеры химию с первого класса учат.

Я взял стакан и отправился к Буте. Бута налила из своего пузырька грамм пятьдесят, и я отнес стакан Отару.

Отар сидел за столом в просторном зале с высоким потолком. Зал когда-то строился как мастерская скульптора. Я поставил стакан перед ним на стол, и тут в зал вошел дядя Миша Чиаурели. Сел напротив Отара и стал сходу читать ему нотации, что он в возрасте Отара сам себя содержал, а еще и младших братьев, и сестер воспитывал.

Отар пододвинул ко мне стакан и сказал:

– Гиичка, налей воды.


Рамаз, Джиу и я


В зале был водопроводный кран с раковиной, я взял стакан, дополнил его водой из крана и поставил перед Отаром. Отар слушал отца и медленно попивал. Отар допил стакан до конца, поставил его и сказал:

– Папа, я первый голос, ты – второй, – сказал Отар и запел первым голосом грузинскую застольную «Мравалжаниер».

Дядя Миша внимательно посмотрел на Отара, на меня, снова на Отара, пожал плечами, вздохнул, встал, подошел к крану, открыл его и понюхал воду.

Потом Отару надоело слушать нотации отца, и он устроился работать на склад. И в один прекрасный день к дому Верико подъехал грузовик, Отар с каким-то парнем сгрузили тяжелый мешок и вдвоем пронесли его через залу в кабинет Чиаурели.

– Это что? – спросил дядя Миша.

– Соль, – гордо сказал Отар. (Дело происходило во время войны, и соль была большим дефицитом.) – Для семьи.

– Откуда?

– На лопаты выменяли.

– А лопаты где взял?

– А лопаты были лишние.

Дядя Миша велел немедленно вернуть и соль, и лопаты и прочитал сыну нотацию о том, что честь дороже денег. Отар увез соль, вернул лопаты и ушел со склада. И стал хроникером на Тбилисской киностудии. И жил жизнью советского служащего.

Между прочим. А парень, с которым он привозил соль, остался работать на складе и в пятидесятых годах за свой счет, чтобы поддержать грузинский спорт, на трех самолетах возил болельщиков по всем городам, где играла тбилисское «Динамо». А после перестройки стал олигархом и несколько раз баллотировался в президенты. И Отар мог бы так же, если бы его не сбили с пути.

Софья Михайловна Чиаурели и я


Верико, я и Софико


А с моей сестренкой Софико Чиаурели я общался меньше. Она была моложе на восемь лет. Когда Софико родилась – это был праздник! А когда подросла, часто я не был рад, что она появилась на свет.

Играем с братьями на улице в футбол. В окне появляется Нюра и кричит:

– Ребята, домой! Софико будет выступать!

И мы нехотя плетемся домой. А там в зале вместе с другими домочадцами, под бдительным присмотром дяди Миши, мы должны смотреть и восхищаться, как маленькая Софико танцует, поет и читает стихи. А дядя Миша после каждого номера с гордостью объявляет, что Софико будет великолепной танцовщицей, восхитительной певицей, гениальной актрисой! И так каждый раз, когда у дяди Миши вечерние съемки или он работает над сценарием дома.

Время показало, что дядя Миша не ошибся. Софико великолепно танцевала, пела и стала великой актрисой.

Между прочим. Софико с детства была склонна к философским общениям. На свадьбу нашего брата Отара во дворе зарезали свинью, разделали и стали варить в большом котле. Я наблюдал эту сцену с веранды и вдруг обнаружил, что рядом со мной стоит и все видит трехлетняя Софико.

– Софа, ты что здесь делаешь? Иди спать, у тебя мертвый час.

– Свинюшку выкупали, – сообщила она мне, обобщив увиденное.

Бута

Мама моей мамы Мария Георгиевна, урожденная княжна Месхи, все ее называли бабушка Бута, до войны жила отдельно, у нее на Земеля была своя комната. Но когда зимой в сорок втором году она поскользнулась и сломала бедро, ее перевезли в дом Верико.

Когда я три недели прогуливал школу (почему – я рассказал выше), я в девять утра являлся в гости к Буте (тогда она еще жила на Земеля). Бута усаживала меня в кресло, варила кофе, набивала табаком папиросы (Бута курила, и мама курила, и папа курил, и Верико курила, и Отар курил, и Рамаз курил, и Нюра курила, и я втихомолку курил с одиннадцати лет – только Джиу и собака Бутхуз не курили) и рассказывала о прежней жизни в Кутаиси, о дворянском собрании, о балах. Ровно в час, когда заканчивались уроки, я забирал свой портфель и шел домой, каждый раз прихватывая у Буты пару папирос. А Бута делала вид, что не замечает, – чтобы не предавать моему курению официального статуса. Так продолжалось до тех пор, пока Буту не навестила мама.

– Самый внимательный из всех вас мой внук Гиичка, – сказала ей Бута, – каждый день ко мне заходит, чтобы мне скучно не было.

– Когда он к тебе заходит? – удивилась мама.

– С утра.

– И давно?

– Две недели.

– Мама, с утра ребенок в школе должен быть, а не у тебя! – расстроилась мама.

И Буте попало, и мне. Мама в первый и последний раз стукнула меня по затылку, тут же испугалась и стала переживать:

– Гиичка, больно?

Бабушка Бута – Мария Георгиевна Месхи


Сестра Буты с мужем


Час я ее потом успокаивал.

Когда Буту перевезли к Верико, она лежала в большой комнате на первом этаже. Всегда свежая, чистенькая, доброжелательная. Времени свободного у нее было мало. Возле Буты стоял телефон, и она исполняла обязанности диспетчера: всегда знала, где кто, что было очень сложно при таком количестве обитателей дома. Кроме того, она решала за нас задачки: мне по арифметике, а Рамазу и Джиушке по алгебре. И еще делала заданные им в школе на дом переводы с французского.

Каждую субботу приходил сын Буты, средний брат мамы Леван, и клал Буте под подушку деньги. А мы потом у нее выцыганивали почти все на кино, мороженое и семечки. Бута никогда не отказывала, но больше всех получал Джиушка (он был сиротой, и Бута его не только любила, но и жалела). А Верико ругала Буту:

– Мама, ты окончательно разбалуешь и испортишь детей.

– Ну тебя-то я не очень испортила, надеюсь? – говорила Бута Верико.

Толстая Наташа и Ляпупедор

Когда мне было шесть лет и я летом в Тбилиси заболел воспалением среднего уха, за мной ухаживала старшая сестра дяди Миши Толстая Наташа (мама была в Москве). В тот день было жарко, все уехали в деревню. Толстая Наташа (так за глаза ее называли все) накапала мне в ухо камфару, приложила мешочек с горячим песком, привязала его полотенцем, померила температуру, спросила:

– Гиичка, ты лобио любишь?

– Люблю.

– Пойду поставлю, – она ушла.

Вернулась со своими нардами. Нарды у Толстой Наташи были особенные, из сандалового дерева, инкрустированные перламутром, с бронзовыми замочками. Эти нарды ей привез брат из Германии, когда учился там на скульптора. Толстая Наташа гордилась ими и утверждала, что в них играл сам Шах-Аббас.

Сыграли партию. Я выиграл. Толстая Наташа сказала, что эта партия не считается, потому что я зари (кости) сажаю, как готверан (бранное слово) с Верийского базара! Я не стал спорить. Начали новую партию, мне опять везет. Наташа посмотрела на потолок и сказала:

– Ой! Мухи весь потолок засрали!

Я тоже посмотрел на потолок – ну засрали, конечно, но не так, чтобы очень. Смотрю на доску, вижу – Наташа две фишки переставила.

– Наташа, – сказал я, – поставь фишки на место!

– Они и стоят на месте.

– Нет! Они стояли тут!

– Нет тут. Ходи.

– Нет. Сначала перестань жухать.

– Что, по-твоему, я вру?

– Да.

– Что?! – взорвалась Толстая Наташа. – Как ты со старшими разговариваешь?! В своей Москве так со старшими разговаривай! Все! Я с тобой больше не играю!

Она забрала свои нарды, вышла, хлопнув дверью, и из той комнаты донеслось:

– Латирак (сопляк)! Говно собачье!

Минут через пятнадцать заглянула и спросила:

– Гиичка, ты как лобио любишь, когда много перца или когда так себе?

– Когда много.

– А гозинаки хочешь? (Жареные грецкие орехи с медом).

– Хочу.

– Тогда я тебе приготовлю и гозинаки, – сказала она. – А потом, если хочешь, можно в нарды сыграть, я на тебя не обижаюсь. У тебя температура, и тебе могло показаться, что я неправильно пошла.

Лобио и гозинаки я поел, но играть с Толстой Наташей не стал. Сказал, что мое среднее ухо от игры в нарды начинает еще больше болеть.

Маленькую Софико воспитывала Толстая Наташа. Она была женщина простая и мысли свои выражала просто. И так же просто стала выражать свои мысли ее подопечная. Поэтому, когда за завтраком Софико заявила: «Это говно собачье я есть не буду (про манную кашу), я не готверан с Верийского базара», Верико решила Толстую Наташу от воспитания отстранить и взять ребенку настоящую гувернантку, француженку. Француженки не нашлось, нашлась немка – Ляпупедор.

Вообще-то Ляпупедор звали Эльза. Но в первый же день, когда они приступили к занятиям, она показала Софико куклу и сказала:

– Это ля пупе дор (золотая кукла).

Так ее и прозвали.

Ляпупедор должна была обучать девочку французскому языку, а также делать для нее все остальное – кормить, баюкать, стирать и гладить.

Толстая Наташа оказалась не у дел. Она целый день слонялась по дому и со всеми ссорилась. Цеплялась к Джиушке.

Орала на нас с Рамазом. А потом устроила скандал Нюре – зачем собака спит в гостиной?

– Собаку спроси, – огрызнулась Нюра. – Ты лучше посмотри, как эта баба заставляет бедную девочку вилку в левой руке держать!

Толстая Наташа направилась в столовую, где Ляпупедор кормила Софико обедом. Постояла в дверях, посмотрела и как заорет:

– Ты что калечишь ребенка?! Зачем у нее вилка в левой руке, хочешь из нее урода сделать?!

– Так принято, Наталья Эдишеровна, – спокойно сказала Ляпупедор.

– Где принято? В Африке у папуасов? – кричала Толстая Наташа. – Вилку надо держать в правой руке, а левая должна быть свободна! Захотела хлеб – взяла хлеб. Захотела соль – взяла соль!

– А мясо как есть, от куска откусывать? – спросила Ляпупедор.

– Мясо, дорогая, сначала надо нарезать на мелкие кусочки, а потом есть. Запомнила?

– Наталья Эдишеровна, вы меня извините, но я думаю, что было бы лучше, если бы каждый человек занимался своим делом и не мешал это делать другому человеку, – невозмутимо сказала Ляпупедор.

Тихая и уравновешенная Ляпупедор отличалась от остальных темпераментных обитателей дома Верико. (Особенно от Толстой Наташи.)

– Что?! Это я тебе мешаю?! На нее посмотри! Я тебя не знаю, не знала и знать не хочу, говно ты собачье! – завопила Толстая Наташа.

Хлопнула дверью так, что в серванте зазвенели бокалы, и побежала к Верико жаловаться.

– Оставь эту женщину в покое, – сказала ей Верико. – Она знает этикет, и давай в этом доверимся ей.

Толстая Наташа обиделась и заявила, что раз здесь она никому не нужна, она сегодня же уедет в Дигоми (деревню, откуда они с братом родом) и будет разводить там кур. И (наконец-то!) заживет для себя, а не для других. Но не уехала. А с утра до вечера сидела во дворе, играла с хромой Тиной в нарды и поносила брата Мишу, который женился на этой дуре Верико, которая притащила сюда эту французскую выхухоль Ляпупедор!

В конце мая детей перевезли в деревню Дигоми (сейчас Дигоми – один из районов Тбилиси, а тогда там по ночам выли шакалы). Поселились мы в доме дальних родственников, все в одной комнате (я, Рамаз, Джиушка, Софико, Толстая Наташа, Ляпупедор и домработница Нюра). Наташа с утра до вечера ходила по знакомым, а вечером принесла айвовое варенье и угостила всех, кроме Ляпупедор. Вечером, часов в девять, дети улеглись спать. И Ляпупедор стала рассказывать сказку про кота в сапогах Софико (которую и я слушал с удовольствием). А Наташа раскрыла свои нарды и при свете керосиновой лампы стала играть сама с собой. Когда Софико заснула, Ляпупедор подсела к столу и стала смотреть, как Наташа играет.

– Хочешь сыграть? – спросила Наташа.

– Я не умею.

– Научить?

– Была бы признательна.

Ляпупедор взяла бумагу и карандаш. Наташа ей объясняла, а та записывала. А я заснул. Проснулся от реплики:

– Ты кости не сажай, как готверан с Верийского базара, а кидай, как следует!

– Я стараюсь!

– Вот и старайся! И не стучи так фишками, поцарапаешь.

– Говорите, пожалуйста, тише. Дети спят.

– Я вообще молчу, это ты мозги мне крутишь, – прошипела Наташа.

Я стал засыпать под стук костей. И слышу знакомую фразу:

– Ой, мухи весь потолок засрали!..

– Это вы уже говорили. Поставьте фишки на свое место.

– Они и стоят на месте.

– Вы меня извините, Наталья Эдишеровна, но это вы играете, как тот ваш готверан с Верийского рынка.

– Хорошо, хорошо, кидай зари!

– Я не буду кидать, пока вы не поставите фишки на свое место.

– А я говорю – кидай.

– А я говорю – перестаньте жульничать!

– Говно ты собачье и больше никто!

– А вы, а вы!..

– Ну что, что я, говори!..

– Вы – диди траки («большая жопа» – так за глаза называли Толстую Наташу все домашние) и больше никто, Наталья Эдишеровна! – выкрикнула Ляпупедор.

К нардам Эльза пристрастилась, и они с Толстой Наташей играли каждый вечер. И до глубокой ночи слышалось: «Верийский готверан», «говно собачье» и «диди траки».

А в июне началась война. Осенью немцев стали выселять. Их грузили в товарные вагоны и отправляли в Среднюю Азию. Выселили и Ляпупедор. (И даже хлопоты Чиаурели не помогли.) И я помню, как много людей пришло на вокзал их провожать и какой стоял плач. (Было начало войны, и мы еще не научились ненавидеть немцев.)

Ляпупедор провожали Верико, Нюра, хромая Тина, Анико, Софико, Рамаз, Джиушка и я (мама и дядя Миша были в Ананури на съемках). Не было и Толстой Наташи. Она появилась перед самым отправлением. Подбежала пыхтя и сунула в руки Ляпупедор свои нарды.

– Держи. На память, – задыхаясь, сказала она.

– Спасибо большое! Вы золотой человек, Наталья Эдишеровна! – Ляпупедор заплакала.

Наташа тоже заплакала.

– Готверан ты, Эльза, с Верийского базара, – сказала она.

– А вы диди траки, Наташа, – всхлипывая сказала Ляпупедор.

И они обнялись.

О Ляпупедор больше мы ничего не слышали.

Нюра и профессор

До войны утро в Тбилиси начиналось с криков:

– Мацон, молоко-о-оо! Мацон, молоко-о-о!..

Это крестьяне из ближайших деревень привезли товар. На продавцах были подпоясанные сатиновые рубахи, сатиновые брюки, заправленные в толстые шерстяные носки, на ногах – каломани (лапти из сыромятной кожи), на голове – кахетинская шапочка, а в руках – палка, чтобы погонять осла (товар крестьяне возили на осликах).

После «мацон, молока» появлялся следующий и кричал:

– Яйца! Яйца!

Какой-нибудь остряк обязательно кричал в ответ:

– Что болит?

– Яйца! Яйца!

Продавцы русский язык знали плохо.

Последним приходил торговец самоварным песком. (Для чего самоварный песок, я до сих пор не знаю, но один раз видел, что кто-то его купил.)

Домработница Нюра, маленькая, сухонькая пожилая женщина в байковом халате, с утра стояла у ворот в наш дворик и, подбоченясь, поджидала продавцов.

У одного из трех продавцов (а иногда и у всех сразу) ослики проявляли свой ослиный характер, ни с того ни с сего останавливались и не хотели идти дальше. Тогда хозяин начинал материть упрямца и лупить палкой. Нюра только этого и дожидалась: она налетала на продавца и с криками «Живодер, тебя бы так!» принималась отнимать у него палку. Тут же со двора на помощь Нюре выбегал Бутхуз, свирепо лаял, подпрыгивал и щелкал зубами перед носом несчастного. Но не кусался (кусаться ему Нюра не разрешала). Потом выбегали соседи и отдирали Нюру от продавца. А продавец каждый раз грозил – если эту дуру и собаку не посадят на цепь, он больше в наш переулок не придет. Но приходил – коммерция есть коммерция. И на следующий день все повторялось…

Профессор, личный шофер Михаила Чиаурели, всегда выглядел элегантно, почти как сам дядя Миша, и все время был рядом с хозяином. И когда в Тбилиси приезжали именитые гости (Станиславский, Шестакович, Джон Стейнбек, сын Черчилля, Назым Хикмед), дядя Миша встречал их вместе с Профессором. Так и представлял его гостям:

– Познакомьтесь, профессор.

И гости уважительно именовали Михаила Заргарьяна «господин профессор» и никак не могли понять, что это «господин профессор» все время бережно держит в левой руке. А это была крышка от радиатора, Профессор таскал ее с собой – боялся, что сопрут.

Однажды (когда Чиаурели уже не стало) я наблюдал такую сценку. Девять тридцать утра. По зале с антикварной мебелью, по сверкающему фигурному паркету Профессор катит лысую покрышку. Открывает дверь в спальню, закатывает туда покрышку и зовет:

– Верико! А Верико!

– Что? – не открывая глаз, сонно спрашивает Верико. Как всякая театральная актриса, она поздно ложится и поздно встает.

– Открой глаза! Посмотри!

Верико приоткрывает один глаз.

– Ну?

– С такой покрышкой можно ездить? Можно?!

– Хороший шофер с такой покрышкой может ездить, а у говновоза любая лопнет, – бурчит Верико.

– Вера Ивлиановна, я вас вожу, – напоминает Профессор.

Верико открывает оба глаза.

– Господи, чем я перед тобой провинилась, что ты окружил меня такими идиотами!..

И далее она минут десять с трагедийным надрывом сетует на судьбу (когда она с таким пафосом играет на сцене, зал рыдает). Но Профессор человек дела и эмоциям не поддается. Когда Верико утомляется и замолкает, он спокойно говорит:

– Деньги давай.

Верико тяжело вздыхает, переворачивается на другой боки бормочет:

– В тумбочке посмотри…

А когда у Верико уже не было средств содержать шофера с машиной, Профессор переквалифицировался в футбольные фотографы и прославился больше, чем Чиаурели, и даже больше, чем Верико и Софико, и почти так же, как муж Софико Котэ Махарадзе (знаменитый футбольный комментатор). Если в ворота тбилисского «Динамо» забивали мяч, весь стадион, шестьдесят тысяч болельщиков орали: «Профессор, не снимай!!!»

Чиклики Казбек

А еще в доме Верико жили козленок Чиклик и баран Казбек. Во время войны Верико с гастролей привозила продукты: кукурузную муку масло, сыр… А однажды из Зугдиди привезла живого козленка.

С козленком я подружился. Назвал его Чиклик, так звали моего любимого игрушечного тигренка, который остался в Москве. Чиклик был общительный, озорной и ласковый. Ходил за мной по всему дому, смешно скользя копытцами по фигурному паркету. И спать козленок ложился вместе со мной. Когда во дворе я играл в футбол, он тоже пытался боднуть мяч. А еще мы вместе с Чикликом читали. У Верико была хорошая театральная библиотека, и в одиннадцать лет я уже начал читать Мольера и Шекспира. Особенно мне нравилась «Двенадцатая ночь». Читал я на тахте в зале: лежал на животе, облокотившись на локти, а тяжелый том Шекспира лежал передо мной. Чиклик устраивался на тахте рядом и сопел в ухо.

А к празднику трудящихся, Первому мая, страстный поклонник Верико милиционер Гамлет Мамия привел во двор барана и сказал Нюре: «Это для Верико. Пусть кушает на здоровье!»

Баран был крупный, с мощными рогами, и мы назвали его Казбек. Казбека загнали в подвал, а дверь запереть забыли. Баран вышел, а мы с Чикликом в это время во дворе играли в мяч. Казбек увидел Чиклика и влюбился в него. Когда мы пошли в дом, Казбек последовал за нами. Козленка в доме еще терпели, а барана Верико велела снова загнать в подвал и запереть.

Заперли. Мы с Чикликом пошли читать. Расположились на тахте, лежим читаем. Слышу: удар где-то внизу, цокот – и на нас сверху наваливается что-то очень тяжелое и горячее. Это Казбек выбил дверь в подвале и прибежал к своему приятелю Чиклику Чиаурели был депутат, и у него был депутатский паек, но народу в доме было столько, что продуктов все равно не хватало. Но всем было ясно, что ни Казбека, ни Чиклика никто резать и есть не будет. Их отвезли в Дигоми и отдали в стадо.

Когда мы с мамой приехали в Дигоми менять вещи на продукты, я пошел навестить Чиклика. И увидел такую сцену: пасутся на травке бараны, Чиклик подходит к одному из них и начинает задираться, бодает его своими рожками. Баран терпит, терпит, а потом решает наказать нахала. Занимает боевую позицию… И тут из-за валуна выскакивает Казбек, мчится стрелой к обидчику и с разбега долбает рогами ему в бок. Баран катится по траве. А после – Казбек возвращается за валун, а Чиклик идет задираться к следующему барану.

– Так весь день развлекаются, мерзавцы, – сообщил пастух.

А я подумал, что рановато я моему приятелю Чиклику Шекспира давал. В его возрасте нужно читать «Муху-цокотуху».

Между прочим. Улочка на Горе раздумий, на которой дядя Миша построил дом для своей любимой, называется теперь улицей Верит Анджапаридзе.

Паразит Гиичка

После победы на фестивале в Карловых Барах на фильм «Сережа» появилось немало положительных рецензий. Хвалили и игру детей. Мой друг кинокритик Леня Гуревич даже объяснил, что дети у нас работают хорошо, потому что мы разбираемся в детской психологии. Игорь Таланкин наверняка разбирался, но насчет себя признаюсь: в детской психологии я не очень…

К примеру, летом пятидесятого, после практики на стадионе в Лужниках, я поехал на черноморское побережье, где в поселке Леселидзе сняли дом мои родственники. Сестра мамы Верико. Жена брата мамы Левана тетя Лена и ее мать – бабушка Дико. Мои двоюродные братья – Рамаз и Тимур. Двоюродные сестры – Джинако и Кети. Жена Рамаза Галя и их сын – трехлетний Мишка.

В одно прекрасное утро все уехали на рынок в Адлер, а меня оставили стеречь племянника. Накануне они решили, что ребенка везти на рынок нельзя, «там можно всякую заразу подхватить», и велели мне остаться и присматривать за ним. Я отказывался, говорил, что мне тоже очень надо на рынок. Но Верико сказала, что меня никто не спрашивает, что мне надо и что не надо, и еще сказала, что, если, не дай бог, что-нибудь не так, она голову мне оторвет!

Мишка, тогда единственный внук актрисы Верико Анджапаридзе, был, естественно, избалованным ребенком. С утра до вечера слышалось: «Миша одну ложечку!» – «Не хочу!», «За маму! За папу!» – «Не хочу!», «Мишенька, деточка, нельзя ковырять ножом в носу!» – «А мне нравится!», и так далее.

Когда все уехали, Мишка еще спал. А как проснулся, сразу же заявил, что умываться не будет. Я уже продумал тактику своего поведения и сказал:

– И не надо.

Мишка удивился.

– На мне микробы останутся, и я заболею, – напомнил он.

– Конечно, заболеешь.

– А тебе Верико голову оторвет!

Я сказал, что не оторвет, потому что я предлагал ему умыться, а он сам отказался. И стал, как мне было приказано, варить для него манную кашу. Сварил, накрыл на стол и позвал:

– Мишка, иди завтракать.

– Не хочу!

– Ладно, – согласился я и стал готовить себе яичницу.

– Кашу я кушать не буду! – напомнил Мишка.

– Слышу. Не глухой.

Он опять удивился:

– Но детям кушать надо теплую, а то будет язва желудка.

– Конечно, будет.

– Верико тебе обязательно голову оторвет! Вот увидишь!

– Это ты уже говорил.

Я приготовил себе яичницу и сел завтракать. А Мишка ушел в другую комнату и начал громко, чтобы мне было слышно, плакать. Он плакал все громче и громче. Я помыл посуду, взял полотенце и плавки, крикнул: «Я ухожу!» И вышел во двор.

Мишка выбежал за мной:

– Ты куда?!

– Купаться.

– Я тоже хочу.

– Ну и иди. Только без меня.

– Одному мне ходить нельзя. Маленьких детей крадут!

– Мишка, давай поговорим по-мужски. Вот сейчас мы придем с тобой на море, мне надо будет волноваться, кричать: «Миша, не заходи в воду, ты утонешь!» А ты не будешь слушаться. Потом пойдем обедать, и ты начнешь капризничать: «Это не хочу! И это не буду!», а хочешь только то, что тебе нельзя. А я буду тебя упрашивать: «За папу, за маму». Зачем мне это надо? Я же отдыхать сюда приехал! Давай так, если ты обещаешь, что будешь меня слушаться, я беру тебя с собой. Если нет – делай что хочешь, но без меня.

– Я буду слушаться, Гиичка, возьми меня с собой!

– А ты без разрешения в воду не войдешь?

– Не войду. Только я кушать хочу.

– Но сначала надо умыться.

И он спокойно дал себя умыть – даже зубы сам чистил. Потом съел свою кашу, и мы пошли на пляж. Пока я купался, Мишка к воде ближе чем на три метра не подходил и спрашивал: «Гиичка, можно я только ноги помочу?» Обедать пошли в столовую, я себе заказал суп харчо, а Мишке опять кашу. И он съел ее без всяких уговоров. Когда все вернулись, я сказал:

– Мишка хороший, умный мальчик, только он не любит, когда с ним сюсюкаются! Он все прекрасно понимает, если с ним разговаривать на равных, как со своим другом. Правильно я говорю, Миша?

– Да пошел ты знаешь куда! – крикнул Мишка и зарыдал. – Больше вы меня с этим паразитом Гиичкой не оставляйте! Он противный! Он сам купался, а мне не давал! Сам ел харчо, а меня кормил говном собачьим! (Любимое выражение старшей сестры его дедушки – Толстой Наташи.) Верико, оторви ему голову!

После этого Мишку мне не доверяли, сказали, что я совершенно не умею обращаться с детьми.

Слава

Получив «Хрустальный глобус», мы попали в разряд «наши молодые, подающие надежды режиссеры». Так нас называли в прессе лет пятнадцать. А потом, без переходного периода, сразу перевели в «наши старейшие мастера».

У меня идиотская походка – спина прямая, пузо вперед, попа назад, а ступни врозь. После Карловых Вар иду по коридору «Мосфильма», встречаю коллегу-режиссера:

– Вот что слава делает с человеком! Даже по походке видно, что знаменитость идет!

Насмешил. Какая, к черту, знаменитость? Меня даже в коридорах «Мосфильма» только знакомые узнают.

Знаменитостью я был в сорок седьмом году, в девятом классе, когда организовал школьный джаз. Собрал такой состав: две скрипки, аккордеон, рояль и три конферансье. Сам был руководителем и ударником. Нот я не знал, но, поскольку занимался в боксерской секции, за меня все охотно проголосовали. Еще у нас была певица – девочка Ляля из 610-й школы. С косичками, в школьной форме. Она пела под Эллу Фицджеральд, низким голосом и слегка подвывая. И все песни – с английским акцентом. Даже «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина».

У меня был пионерский барабан и тарелка, которую мы выменяли у пожарных. Я сидел впереди всех и в каждый номер, даже в лирическую песню, пользуясь руководящей должностью, вставлял брэк – соло на ударных инструментах. Лупил палочками по барабану и тарелке, по ободу, по боковине, по полу. Крутил палочки между пальцами и подкидывал их к потолку. Вовсю старался быть похожим на своего кумира – самого популярного в те времена ударника Лаци Олаха. (Его джаз играл в кинотеатре «Форум».)

Через полгода джаз запретили. Но мы быстро сориентировались – назвались ансамблем, выучили краковяк, падеграс и мазурку и вставили в репертуар номера под названием «Пародия на джаз». Пародию разрешили.

Поскольку никто, кроме нас, в окрестностях Уланского «стилягу» не «лабал», мы были нарасхват. Наш школьный ансамбль приглашали выступать не только во все женские школы нашего района, но и даже в Министерство деревообрабатывающей промышленности РСФСР. Деревообрабатывающий министр (в нашей школе училась его дочь) так полюбил наш ансамбль, что звал на все праздничные вечера в министерстве. Звонил директору и просил нас прислать. Министерство делало в нашей школе ремонт, поэтому директор не мог ему отказать и шел уговаривать меня. А я набивал цену:

– Некогда, Николай Тихонович. Заниматься надо. У аккордеона по двум предметам тройки, у пианино – по химии двойка, а я – сами знаете… (У меня болезнь – пропускаю буквы в словах. С первого класса.)

Директор шел нам навстречу, и двойки превращались в тройки, а тройки – в четверки. А на выпускном экзамене директор собственноручно ручкой с пером № 86, лиловыми чернилами исправил в моем сочинении тринадцать ошибок, и я получил твердую тройку. (Четыре ошибки директор оставил – для правдоподобия.)

Между прочим. А когда мне было двенадцать лет за правописание один мальчик-хулиган хотел меня крепко побить. Летом сорок второго года я в Тбилиси бегал плавать на купальню. Тогда, как и сейчас, в моде были татуировки. И я сам себе выколол на руке маленький якорь. Потом такой же якорь выколол своему другу, Шурику Муратову. Потом другому мальчику из 6 «Б» – сердце, пронзенное стрелой. И стал модным татуистом – выкалывал якоря, сердца, кинжалы… А Гамлету (сыну милиционера) я выколол на груди орла, несущего голову женщины. Орел смахивал на курицу, но всем нравилось.

А потом ко мне пришел Жора. Жора учился в ФЗУ и был признанным хулиганом. Он велел мне выколоть ему на плече могильный холмик с крестом и надпись: «Нет в жизни счастья». Полдня я старался, двумя иголками накалывал Жоре на плечо тушью картинку и надпись, и за это получил две папиросы «Север» (тогда я уже курил). А вечером, когда мы играли в футбол, явился разъяренный Жора: оказывается, в слове «счастья» я пропустил вторую «с», и над «могилой» красовалась надпись «Нет в жизни «счатъя». Жора хотел меня отлупить, но я предложил вариант: он меня не лупит, а я вместо надписи на его плече сделаю аккуратную широкую черту, а сверху напишу тот же текст без ошибок. Будет очень красиво. И еще в виде компенсации за моральный ущерб на другом плече вытатуирую кинжал, обвитый змеей с чешуей. (Чешуя особенно ценилась, колоть ее было долго и муторно.) Жора на черту и на кинжал согласился, но писать что-либо на его теле категорически запретил.

В Тбилиси я ездил часто. Летом, в конце пятидесятых, я стоял там на площади Ленина на трамвайной остановке. Подошел третий номер, а мне нужен был пятый. И вдруг из окошка высунулся вожатый трамвая и радостно закричал:

– Привет, художник!

Пригляделся – Жора! Подошел, поздоровался.

– Залезай! По блату без билета довезу!

Я сказал, что мне нужен пятый номер. Жора закричал, что трамвай сломался и чтобы пассажиры немедленно вылезали из него! Пассажиры вышли, и Жора без остановок довез меня в пустом трамвае до улицы Николадзе. Прощаясь, я написал свой телефон и адрес и дал Жоре. «Будешь в Москве, заходи». Жора взглянул и вернул мне листок:

– С другой стороны нарисуй кинжал со змеей. И про чешую не забудь.

– Зачем?

– Традиция! – и Жора показал пальцем.

В слове «Москва» я пропустил букву «в».

Когда я рисовал татуировку на В. В. Меркурьеве, я очень старался и не пропустил ни одной буквы



…Тогда, в сорок седьмом, на выступлениях нашего ансамбля в спортивный зал набивалось столько народу, что пожарные в целях противопожарной безопасности сгоняли нас со сцены и несколько раз отменяли концерты.

В Уланском, на Сретенке и на Мархлевского меня школьницы узнавали! А среди «мелочи» (мальчишек второго и третьего классов) шла борьба за честь нести на концерт мой барабан и тарелку. Победил заика Козленок, парень из 3 «Б». Я затыкал палочки за пояс, засовывал руки в карманы и шел, насвистывая сквозь зубы, а впереди важно вышагивал гордый Козленок с моими инструментами в руках… Вот когда я был в зените славы!

Прошло много лет. В семидесятых в Доме архитектора на Масленицу устроили блины для актеров театра «Современник». По старой памяти позвали и меня. Под конец вечера на эстраду, где играло трио: рояль, контрабас и ударник, поднялся актер Михаил Козаков и заявил:

– Все знают, что Евгений Евстигнеев хороший актер, но никто не знает, что он потрясающий ударник. Давайте попросим, чтобы он сыграл.

А архитекторы сказали:

– Все знают, что Данелия – режиссер, но никто не знает, что он барабанщик получше вашего Евстигнеева.


Москва. 1947 год


Краснодар. 1949 год


Решили устроить соревнование. Евстигнеев сыграл так профессионально, что мне на сцену вылезать уже не хотелось. Но отступать было некуда, и я старался как мог.

Стали решать, кто победил. Актеры кричат: «Евстигнеев», архитекторы – «Данелия». Призвали в арбитры ударника оркестра, толстого и лысого немолодого человека. И он на вопрос, кто лучше, сказал заикаясь:

– К-к-конечно, Данелия.

А в гардеробе, когда я одевался, он ко мне подошел:

– Г-гия, ты меня не узнаешь? Я К-козленок…

Мы вернулись в ресторан, выпили по сто грамм. И больше никогда не виделись.

Неразделенная любовь Чарли Трубача

И еще одно воспоминание, связанное с джазом. Иногда в наш школьный оркестр удавалось залучить4 Чарли-трубача. Чарли было девятнадцать лет. Маленький, щуплый, одетый по моде сорок восьмого года – туфли на толстой каучуковой подошве, брюки дудочкой, пиджак почти до колен, зеленая широкополая шляпа, черные длинные волосы и узкое бледное лицо, – Чарли был великолепным трубачом. Но его ни в один оркестр не брали, потому что Чарли играл только джаз. В руках у него всегда был футляр с трубой. И он охотно вынимал ее по первой же просьбе. Встретишь его на улице Горького или в клубе «Каучук», попросишь: «Чарли, сыграй» – он тут же достает трубу, вставляет мундштук и начинает «Сан-Луи блюз»… Играл он, пока не подбегали дружинники и не утаскивали Чарли в милицию. При мне так его уводили раза три.

В тот день я проснулся в пятом часу. Уже светает – в начале июня в Москве светает рано – тихо, даже воробьи еще спят. И вдруг слышу – еле-еле, очень тихо – звук трубы, «Сан-Луи блюз». Я оделся, вышел. На улице – никого. Прошел переулок, вошел на звук через арку во двор. На третьем этаже в окне – Чарли. Голый по пояс, в шляпе на глаза. Играет на трубе с сурдинкой. Странно, но звук, когда я подошел, не усилился – такой же тихий.

– Что, Чарли, не спится?

– Влюбился… – грустно сказал Чарли и продолжил играть.

Моя неразделенная

Мне было тридцать два, ей – двадцать семь. Я был отчаянно влюблен. Безнадежно. Она была замужем и не была ко мне благосклонна. Но как-то вдруг позвонила и пригласила меня к себе вечером на чай (муж был в отъезде).

Я занял денег, поехал на Центральный рынок, купил большой букет цветов и персики. Она жила на площади Маяковского, в доме, где был магазин «Грузия». Я поднялся на ее этаж, остановился перед дверью. Сердце в пятки уходит. Спустился в магазин, купил бутылку коньяка.

Она пригубила маленькую рюмочку, а я – всю бутылку. Храбрости не прибавилось. Спустился, купил еще бутылку коньяка. Поднялся. Сидим. Она опять пригубила маленькую рюмочку и ела персики, а я выпил вторую и понял: уже тепло, еще грамм сто-сто пятьдесят добавить – и будет полный порядок, но было уже одиннадцать вечера, магазин закрылся. И я предложил ей поймать такси и поехать в аэропорт Внуково.

– Там буфет всю ночь работает, – объяснил я.

Она отказалась.

– Ну, как хочешь, – сказал я.

И поехал во Внуково один.

Прав был Венечка Ерофеев: каждому поют свои ангелы.

Путь к причалу

После «Сережи» следующий фильм снимать было страшно. Конечно, хотелось такого же успеха, призов на фестивале, статей в газетах… Но я понял: буду рассчитывать на успех – вообще никогда ничего не сниму. Не надо думать о результатах. Надо снимать то, что самому нравится. Понравился мне сценарий Виктора Конецкого «Путь к причалу», его мне дали в Первом объединении.

Конецкий жил в Ленинграде и приехал в Москву для подписания договора. А вечером он должен был прийти ко мне домой знакомиться. Виктор Викторович Конецкий невзлюбил меня сразу: я встретил его босой и с подвернутыми штанами. Для гостя был приготовлен грузинский обед, на кухне сервирован стол и куплено две бутылки вина… Но я обещал маме натереть пол и не рассчитал время. А Конецкий решил, что это пренебрежение зазнавшегося столичного киношника к неизвестному (тогда) автору.

Но это еще не все. Еще больше писатель меня возненавидел, когда мы заговорили о сценарии и я сказал, что история его героя, боцмана Росомахи, для меня не главное, меня больше интересует настроение и антураж. А Конецкий, штурман дальнего плавания, написал о реальном событии, в котором участвовал сам. И боцман тоже был списан с реального человека. И именно о боцмане, об этом нелюдимом, одиноком моряке написал он свой сценарий.

Я Конецкого возненавидел позже – когда два с половиной месяца вынужден был каждое утро слушать, как он поет (два с половиной месяца мы провели в одной каюте – изучая материал к фильму шли на сухогрузе «Леваневский» по Северному морскому пути). Пел он фальшиво, гнусным голосом, всегда одну и ту же песню: «Надежда, я вернусь тогда…» А не петь Конецкий не мог – это вошло у него в привычку.

Между прочим. В другом исполнении эту песню я услышал, когда мы вернулись из плавания и пошли в гости к писателю Юрию Нагибину. Там усатый худой парень взял гитару и запел: «Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет…» Я тронул парня за плечо и вежливо сказал:

– Я вас очень прошу, пожалуйста, спойте что-нибудь другое. От этой песни меня тошнит.

Так я познакомился с Булатом Шалвовичем Окуджавой.

Когда фильм «Путь к причалу» вышел на экраны, Конецкий позвонил и попросил меня срочно приехать в Ленинград.

– Зачем?

– Приедешь – узнаешь.

Он встретил меня и прямо с вокзала повез в сберкассу. Снял с книжки деньги и протянул мне толстую пачку:

– Потиражные за сценарий. Здесь твоя доля – две тысячи триста сорок. Пятьдесят процентов.

Я в той или иной степени работал над всеми сценариями к моим фильмам. Но меньше всего над этим сценарием.

– Я сценарий не писал и денег не возьму, – сказал я и вышел из сберкассы. Конецкий – за мной:

– Но ты много придумал.

– Это неважно. Я не написал ни строчки.

Тогда он положил деньги на перила мостика (мы шли по мостику через Мойку), сказал:

– Мне чужие деньги не нужны, – и пошел.

И я сказал:

– И мне не нужны.

И тоже пошел. А деньги лежали на перилах. Две тысячи триста пятьдесят. Машину можно купить, «Победу».

Фанаберии у нас хватило шагов на семь. Подул ветерок, мы развернулись и, как по команде, рванули назад.

Деньги эти мне очень пригодились, потому что следующий фильм я начал снимать только через год, а между фильмами режиссерам зарплату не платят.

В тот день, когда я приехал в Ленинград, Конецкий устроил банкет по случаю получения им письма от президента Франции Шарля Де Голля. Книга Конецкого уже была переведена на многие языки, он был выдвинут на Гонкуровскую премию, и сам генерал Де Голль, президент Франции, прислал ему письмо, в котором благодарил и хвалил. (Конецкий до этого послал Де Голлю свою книжку на французском.)

Виктор всегда боролся за справедливость, и из-за этого у него часто случались неприятности. А выпив, он боролся особенно активно. И в тот день после банкета мы оказались в милиции. Я взял у Конецкого письмо Де Голля (с которым он не расставался), положил листок на стойку перед дежурным:

– Вот! – и объяснил, что это письмо от президента Франции (показал пальцем на герб и президентскую печать) писателю Конецкому, гордости нашей литературы (показал на Конецкого).

– А документы у нашей гордости есть? – спросил дежурный.

Конецкий предъявил членский билет Союза писателей.

Дежурный посмотрел на удостоверение, на худого мужичка в пиджаке с оторванным лацканом и с фингалом под глазом, на грузина с разбитым носом, вздохнул и сказал устало:

– Ладно, свободны, писатели. (Слово «писатели» он выговорил как нечто неприличное.)

Между прочим. В 2002 году Виктора не стало. Хоронили капитана дальнего плавания, выпускника военно-морского училища, писателя Виктора Викторовича Конецкого по высшему разряду, со всеми положенными почестями, отпевали в Петропавловском соборе, и был воинский салют.

Действие фильма «Путь к причалу» происходит в Арктике: спасательный буксир тащит старый корабль «Полоцк» в Мурманск на переплавку. Шторм. Спасатель получает сигнал бедствия: тонет лесовоз. Для того чтобы успеть оказать помощь, нужно освободиться от «Полоцка». На «Полоцке» четыре человека: боцман Россомаха и три матроса, они сами должны принять решение. Если обрубят трос – могут погибнуть. Решают рубить, «Полоцк» налетает на скалы, спасаются все, кроме боцмана.

Чтобы изучить материал, мы попросили Первое объединение командировать нас в Арктику. Нас – это Конецкого, меня и Таланкина. Таланкин хотел снять фильм по рассказу Конецкого «Когда позовет товарищ» (тоже Арктика), но договорились, что сначала Конецкий будет работать со мной.

Мы получили под отчет деньги (суточные, проездные), полярную амуницию (в костюмерном цеху «Мосфильма»), купили билеты, попрощались с родными и поехали в аэропорт Шереметьево. Тогда он был второстепенным, одноэтажное здание и летное поле. Международных рейсов там еще не было. В этот день наш самолет не полетел. Объявили – завтра. В аэропорту была небольшая гостиница, две комнаты по двенадцать коек. Мы решили домой не возвращаться – чего мотаться туда-сюда, переночуем в гостинице, сыграем в преферанс, выпьем пива. И звонить домой не стали. На следующий день опять Воркута закрыта, опять не летим. Я предложил поехать домой, но Таланкин энергично запротестовал – боялся, жена Лиля спросит, где он был прошлой ночью, и поди выпутывайся… И снова сели пульку расписывать.

На третий день, наконец, дали вылет. Поскольку рейсы отменяли, самолет набился до отказа. Во время посадки, летчики стали отбирать у пассажиров арбузы, которые те везли друзьям: «Перевес». Пассажиры скандалили, некоторые кричали, что летчики хотят эти арбузы продать, и, чтоб никому не достались, разбивали их об асфальт.

Влезли в самолет, сели: Конецкий рядом с Таланкиным, я – за ними. А рядом со мной – здоровый парень лет двадцати двух, младший лейтенант. Завели мотор. Младший лейтенант спросил у стюардессы, почему не дают карамель.

– Не завезли, – сказала стюардесса.

– Что значит «не завезли»? – разозлился младший лейтенант. – Мало вам арбузов, и на карамели решили нажиться? (У него при посадке отобрали два арбуза).

– Если вы не прекратите хамить, я вас высажу, – пригрозила стюардесса.

Слово за слово, разгорелся скандал. Появился летчик и попросил лейтенанта выйти из самолета.

– Почему это?

– Вы пьяны.

Я заступился за лейтенанта, сказал, что он трезвый, просто нервничает человек.

– И вы пьяны, – сказал мне летчик.

– Я? Дыхнуть?

– Выйдем из самолета, и там дыхнете.

Мы с лейтенантом вышли, а летчик быстро убрал ступеньки, захлопнул дверь, и самолет улетел. А с ним и Таланкин с Конецким, и мои вещи, и документы. И деньги. Мы остались среди разбитых арбузов. Я – в одной рубашке, с билетом в руках, а лейтенант оказался предусмотрительным, прихватил с собой свой чемоданчик.

Пошли к начальнику аэропорта – доказывать, что абсолютно трезвые. А начальник сказал, что ничем не может помочь, – откуда он может знать, что нас высадили, а мы сами не опоздали к вылету?.. Единственное, что он может сделать, это забронировать для нас, как для опоздавших, два билета на завтрашний рейс. Но нам, как опоздавшим, придется доплатить штраф – восемьдесят рублей за двоих.

– Мы доплачивать? – взорвался младший лейтенант. – Да это вы нам должны доплатить за свое хамство!

– Будете качать права – заплатите за билеты полную стоимость, – сказал начальник.

Я понял, что это не пустая угроза, вытащил не в меру вспыльчивого лейтенанта из кабинета и поинтересовался, есть ли у него деньги. У лейтенанта после отпуска, естественно, денег не было. Домой за деньгами я ехать не мог: что скажут мои? Двое суток болтаюсь в Москве и даже не позвонил. И мы с лейтенантом поехал на метро «Аэропорт» к режиссеру Леониду Гайдаю. Гайдая дома не было, я занял сто рублей у его жены, актрисы Нины Гребешковой, и попросил об этом моим не говорить. Когда мы вернулись в аэропорт, первое, что я сделал, – дал телеграмму домой: «Долетел благополучно, целую, Гия». И пошел в буфет пить кофе. А младший лейтенант взял у меня деньги и побежал в кассу доплачивать за билеты. (Паспорта тогда не требовались.) Через десять минут появляется, возбужденный и радостный, и сообщает, что договорился со стюардессами, – они нас завтра без билетов посадят на самолет, а сегодня мы за это приглашаем их на ужин в ресторан. Я сказал, что не надо:

– Доплати и полетим, как положено.

– Будь человеком! – взмолился младший лейтенант. – Я ж теперь еще год на базе женщину не увижу!

Вечером мы встретились со стюардессами, взяли такси и поехали в ресторан «Метрополь». В ресторан пустили всех – и младшего лейтенанта, и стюардесс, – кроме меня. В рубашке без пиджака в ресторан не пускали. Вышли из положения так: лейтенант и девушки прошли, потом одна из стюардесс вынесла мне китель лейтенанта. В кителе швейцар меня пропустил. И я появился в респектабельном ресторанном зале в кирзовых сапогах и в длинном, до колен, военном кителе с погонами (младший лейтенант был высоким парнем).

Сто рублей – большие деньги, мы себе ни в чем не отказывали. Младший лейтенант не пропускал ни одного танца – приглашал то одну стюардессу, то другую, а под конец плясал с обеими сразу. Потом мы на такси повезли девушек домой. Жили они в Малаховке в общежитии. Лейтенант просил пустить нас попить чаю, но получил твердый отказ: «Нельзя, вахтерша», и мы на том же такси поехали в Шереметьево. Когда расплатились с таксистом, денег осталось девять рублей. На следующий день с утра лейтенант побежал искать наших девушек. Вернулся поникший: выяснил, что наши стюардессы появятся только через три дня, у них отгулы.

– Поехали опять к режиссеру Леониду Гайдаю, – предложил он.

Но тут к нам в номер вошла женщина средних лет в летной форме и спросила:

– Вы вчера Зину и Фриду в ресторане угощали?

– Мы.

– Пойдемте.

И она посадила нас в «Дуглас». Тогда пассажиров возили в основном на оставшихся после войны американских «Дугласах». Некоторые переоборудовали: поставили ряды кресел, а некоторые – нет. Нам достался необорудованный: у стен откидные железные сиденья, а багаж сложен посередине, в проходе. Пассажиры стали возмущаться и требовать, чтобы их пересадили на нормальный самолет, с креслами. А мы с младшим лейтенантом стали всех убеждать, что, пока будут искать самолет и пересаживать, Воркута опять закроется и мы будем еще неделю здесь куковать! Мы понимали, что без билетов в другой самолет нас могут и не пустить.

– Полетели, – крикнул младший лейтенант летчику. – Большинство за!

Самолет взлетел. Недовольные пассажиры стали на лейтенанта ворчать. Опять слово за слово, и он со всеми переругался.

Путь долгий. Полярники затеяли преферанс. Нужен был четвертый игрок.

– Умеешь? – спросил меня младший лейтенант.

– Слабо.

– Играй! Я буду помогать.

– Играй сам.

– Меня не возьмут. Они на меня злые.

Я сел четвертым. Полярники соображали с такой скоростью, что я не успевал подумать и ходил по подсказкам младшего лейтенанта. Младший лейтенант тоже не успевал подумать, и, когда пульку расписали, оказалось, что мы проиграли двенадцать рублей.

– У меня только девять. – Я положил на чемодан, на котором играли, деньги. – Остальное я вам, когда прилетим в Тикси, отдам. Извините.

– Да ладно…

– Спокойно! – младший лейтенант открыл свой чемоданчик, достал бутылку «Столичной», которую, очевидно, вез друзьям, и сердито поставил перед игроками. – Вот. Три рубля двенадцать копеек. (Столько стоила тогда «Столичная».) Расчет! – И уселся на место.

– Идите, разопьем! – позвали полярники.

– Не будем мы с вами пить, – отказался младший лейтенант.

– Чего так?

– Мухлюете!

– Чего?!!

– Поймали новичков и раздели!

Скандал. Чуть до драки не дошло.

Первая посадка была в Воркуте. Нас, пассажиров, на старом автобусе подвезли к одноэтажному деревянному дому, который оказался столовой. На пластмассовых столиках стояли черный хлеб, соль и горчица. Пассажиры выстроились в очередь на раздаче, а мы быстро намазали несколько кусков хлеба горчицей, посолили и, чтобы не позориться, вышли есть на крыльцо. Было холодно, дул пронизывающий резкий ветер, а я – в одной рубашке. К нам подошла собака, остановилась, виляя хвостом. Я бросил и ей кусок хлеба. Собака понюхала, вилять хвостом перестала, с сочувствием посмотрела на нас и ушла.

Ночевать нас привезли в школу. Кроватей в школе не было, и все стали устраиваться спать за партами.

– Пошли в город на танцы, – позвал меня младший лейтенант.

Я отказался – до города пилить восемь километров. А лейтенант пошел – и обратно явился только под утро.

На следующий день полетели дальше. Летели над тундрой: внизу бесконечная равнина ржавого цвета, а по ней раскиданы ярко-голубые сверкающие озерца. Другая планета! Я смотрел в иллюминатор, а младший лейтенант резался с полярниками в дурака на щелчки. Утром полярники забыли обиду и угостили нас крутыми яйцами и салом.

На Диксоне вылезли из самолета. Погода омерзительная: мокрый снег, ветер. А я уже в самолете замерз, как цуцик, – сидишь на железной скамейке, а за спиной холодный железный борт. Нас отвезли в двухэтажную щитовую гостиницу, одиноко торчащую на пустыре у аэропорта. Я сразу же лег на кровать и укутался одеялом.

– Пошли на танцы, – младший лейтенант опять за свое.

– Какие тут, к черту, танцы, в тундре?..

– Люди есть, значит, и танцы есть.

И ушел.

Между прочим. Лейтенант был прав. Когда летом сорок шестого я был в Сталинграде – поехал с мамой на съемки фильма «Клятва», – съемочная группа жила на пароходе: весь город лежал в руинах. А среди остовов домов – сбитая из досок танцплощадка. И по вечерам там под баян танцевали военные с девушками. Есть люди – есть и танцы.

Ночью я не спал, думал. Конецкий и Таланкин не знают, что я лечу, могут меня не дождаться, сесть на какой-нибудь корабль и уплыть. А я без денег, без документов окажусь у черта на куличках… Ближе к утру явился младший лейтенант. Подошел к моей койке, позвал шепотом:

– Георгий, пойдем! Поможешь!

У него удостоверение выпало из кармана брюк в очко. Он зажигал спички. Его видно, оно сверху плавает, но глубоко – рукой не достать. Надо, чтобы я подержал его за ноги. Если он удостоверение не вытащит, ему светит трибунал! В сортире мы отодрали от очка доски, и лейтенант нырнул в яму. Первый раз он не рассчитал расстояние и окунулся столовой.

Заполярье, край земли, путь мужественных покорителей Арктики. Надсон, Беринг, Лаптев обрели здесь свою славу. А я чем занимаюсь? Стою в будке сортира и держу за ноги младшего лейтенанта, который копается в говне… Удостоверение выловили, младший лейтенант разделся догола, я поливал его из ведра холодной водой, а он тер себя своей майкой. Майку потом выкинули. Когда вернулись в комнату и легли, сосед заворочался и недовольно пробормотал:

– Ну и напердели, дышать нечем.

Лейтенант встал, достал из своего чемоданчика флакон одеколона и вылил его на себя. Тут полярник от возмущения совсем проснулся:

– Ты что делаешь?! Напердел так напердел, никаким одеколоном не перешибешь! Только зря израсходовал!

И тут снаружи раздался треск, крик, а потом – истошный мат на всю тундру: кто-то пошел в сортир и провалился. Доски-то мы на место положили, но прибить их было нечем.

Между прочим. Чтобы понять, почему полярник так возмутился, когда лейтенант вылил одеколон, надо вспомнить ситуацию на Севере в те времена.

Квартальный план по спиртным напиткам там выполнялся за неделю. И почему-то поставляли напитки всегда так: есть водка – нет пива, есть пиво – нет водки. Такая сцена. Мурманск. Пивной ларек на набережной. За ларьком на рейде – корабли. На кораблях – флаги всех стран… а к ларьку – длинная очередь: завезли пиво. В очереди среди прочих – два ллойдовских капитана. (Ллойдовский капитан – морская элита. Он должен в совершенстве владеть английским и французским, знать лоции всех крупных портов мира и много чего другого…) На капитанах – фуражки, сшитые по заказу в Голландии, белоснежные сорочки, приобретенные в Англии. Костюмы сидят безупречно, пуговицы сверкают. Подходит их очередь. Капитаны берут две кружки пива, отходят в сторонку, достают из кармана два флакона тройного одеколона, отвинчивают колпачки, чокаются, одним глотком выпивают одеколон и запивают пивом.

А когда в единственный в Мурманске ресторан (он был в гостинице, где мы жили, когда снимали фильм «Путь к причалу») привозили водку, очередь выстраивалась такая, что конца ей не видно. Холодно, сумрачно, идет дождь со снегом, а очередь часами стоит и ждет. Открывается дверь, два швейцара выносят пьяного клиента, аккуратно кладут на тротуар, потом выносят второго, кладут рядом. И объявляют:

– Следующие двое – заходи!

Когда самолет сел в аэропорту Тикси, в окошко я увидел, что по полю бегут Конецкий и Таланкин с моей теплой курткой в руках. Оказывается, они уже устроились на сухогрузе ледокольного типа «Леваневский» и оттуда по рации выяснили, что в Тикси летит чокнутый грузин: «Без багажа, в одной рубашке». (До Тикси мы летели трое суток.)

Младшему лейтенанту мы дали денег, и он полетел дальше. А я пошел на почту звонить в Москву. Тикси – обычный северный поселок. Холодно, все в основном в телогрейках, ватных штанах и сапогах. И вдруг вижу: по снегу навстречу вразвалку шагают три парня в зеленых и желтых пиджаках, в пестрых шелковых рубашках с попугаями и обезьянами, в модных узких брюках и мокасинах…

– «Индигарка» пришла из Индонезии, – объяснил Конецкий. – Ребята заграничными шмотками перед народом хвастаются.

На почте соединили с Москвой. Слышимость была плохая, мама кричала в трубку:

– Мы ничего не можем понять! Мы получили телеграмму, что ты долетел, потом позвонила Катя, что вроде бы кто-то видел тебя в ресторане в военной форме, а сегодня Нина по секрету сказала Любе, что ты был у нее и занял деньги! Где ты, Гия? Скажи честно, что случилось?

«Господи, какая же я свинья!»


На «Леваневском» нам выделили две каюты. В одной разместились мы с Конецким, в соседней – Таланкин. И «Леваневский» вышел в море. Мы доставлял грузы полярникам на острова.

Острова в море Лаптевых все примерно одинаковые: сначала плоско – ледяной припай, потом крутой обрыв – метров шесть, потом опять плоско. Море Лаптевых мелкое, к островам корабль подойти не мог, поэтому груз краном укладывали на самоходную баржу и на барже шли до острова. Сгружали вручную. Но иногда и баржа не могла вплотную подойти к ледяному припаю, и приходилось спрыгивать с баржи и тащить тяжелые грузы по грудь в ледяной воде. Мы тоже работали на разгрузке, чтобы было чем занять время. Старались работать наравне со всеми. Поначалу матросы на нас косились, – они работали в общий котел и думали, что с нами придется делиться. Но, узнав, что мы работаем бесплатно, для души, успокоились.

Когда мы подходили к острову, первыми на берег прибегали собаки. Собаки нам радовались – мы привозили им еду. Потом на вездеходе приезжали полярники и хмуро спрашивали:

– Где кончаются ваши пятьдесят кабельтовых, опять там? – и показывали вниз, под обрыв.

– Тут.

Полярники нам не радовались. Сидели и тихонько матерились. По правилам моряки должны были оставить груз в пятидесяти кабельтовых от кромки льда. У моряков они всегда кончались под обрывом, и полярники, которых было три-четыре человека, тяжелые грузы не могли поднять. Полярники дожидались, пока выгрузят продукты и спирт, забирали их и уезжали. А все остальное так и оставалось под обрывом. Почти на всех островах под обрывом валялись щиты, ржавые бочки и даже трактора… «Если бы это им действительно было нужно, подцепили бы тросом и вездеходом вытащили», – говорили моряки.

К концу первого месяца плавания по льду пробились до острова Жохова (это около семьдесят пятого градуса северной широты). До нас два года ледяная обстановка не позволяла к нему подойти. Продукты полярникам сбрасывали с самолета. Как-то раз сбросили замороженную тушу коровы. Туша ударилась о лед, разбилась на мелкие кусочки, и осколком ранило собаку.

И на Жохове первыми на берег прибежали собаки. Матросы, как всегда, привезли кастрюлю с горячим борщом, вылили на снег – образовалась лунка вроде миски. Собаки стали лакать. Потом на вездеходе приехали полярники. Выяснили, что пятьдесят кабельтовых кончаются под обрывом, залезли в машину и стали ждать продуктов. А потом появились два белых медведя-подростка. Медвежата спустились с обрыва и пошли к «миске». Собаки поджали хвосты и отбежали метров на двадцать. Медвежата неторопливо ели, а собаки возмущенно лаяли. Боцман сжалился над собаками и по рации велел привезти еще кастрюлю борща.

1.Екатеринбург.
2.Сейчас Петербург.
3.Слово на букву «б».
4.Заманить к себе (разг.)

The free sample has ended.

$5.29
Age restriction:
16+
Release date on Litres:
27 October 2025
Writing date:
2017
Volume:
661 p. 120 illustrations
ISBN:
9785386154028
Copyright Holder::
РИПОЛ Классик
Download format:

Similar books