Read the book: «Мальчик»
Fernando Aramburu
El niño
* * *
© Fernando Aramburu, 2024
© Н. Богомолова, перевод на русский язык, 2025
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025
© ООО «Издательство Аст», 2025
Издательство CORPUS ®
От автора
Читатели этой книги встретят в ней десяток вставок, где роман, если я правильно понял, пытается по ходу дела сам себя комментировать. То есть делится своим мнением сам текст, поскольку он, по его утверждению, и является тем набором слов, с помощью которого излагается эта история. Порой он даже позволяет себе высказывать пожелания и делать замечания тому, кто, собственно, и пишет роман. Иначе говоря, текст, получая право голоса, делает это от своего имени и в открытую, что не всегда бывает приятно автору.
Поначалу мне показалось, будто подобное вмешательство можно расценить как незаконное вторжение на мою территорию, мало того, подобные дополнения я счел неприемлемыми и совершенно лишними, поскольку они нарушают плавность и цельность повествования, а значит, и калечат его. Но позднее я изменил свое к ним отношение.
Сознаю, что это прием рискованный. И он, очень вероятно, вызовет недовольство у ряда читателей, особенно у тех любителей романов, которые не переносят никаких сбоев и отступлений в последовательности изложения событий.
Мне бы не составило труда выкинуть эти десять фрагментов, хотя, на мой взгляд, их краткость вполне позволяет с ними смириться. Но, несмотря на то что для кого-нибудь они могут стать помехой, а кого-то даже и раздосадовать, сказанное там, думаю, все-таки не лишено важности. Мне кажутся весьма существенными и уместными некоторые мелочи, упущенные рассказчиком, – они добавляют ценные сведения о героях и событиях. Кроме того, вставки представляют собой островки спокойных размышлений, и они просто необходимы в этой истории, которая порой доходит до предела эмоциональной раскаленности.
Однажды я попробовал прочесть текст, пропуская их. И сразу убедился, что отдельные романные линии сразу как будто провисли и утратили цельность. Но чтобы не создавать лишних трудностей для несогласных со мной читателей и дать им возможность, если они пожелают, перескочить через эти вставки, я печатаю их курсивом.
Ганновер, ноябрь 2023 г.
Мальчик
Никасио уже привык ходить на кладбище по четвергам. Почему по четвергам? Трудно объяснить. Любой другой день недели годился бы не меньше. Но должно произойти что-нибудь из ряда вон выходящее, чтобы Никасио нарушил раз и навсегда установленный ритуал. Не важно, идет дождь или дует ураганный ветер, здоров старик или у него не ко времени скрутило спину. Иногда он берет с собой зонт, хотя на небе нет ни облачка, потому что зонт заменяет ему трость: Никасио идет вверх по дороге, медленно передвигая ноги, что-то бормоча себе под нос и натужно дыша, как бывает с людьми, которым всего через пару лет стукнет семьдесят.
Никасио любит птиц. Если увидит какую на ветке, или на крыше, или в небе, непременно остановится, чтобы понаблюдать за ней, определить, какой она породы, или припомнить название; а еще он пользуется случаем, чтобы перевести дух. Потом довольный идет дальше – до следующей птицы.
Честно сказать, птицами он любуется не всегда. Так как порой настолько погружается в свои мысли или так увлеченно разговаривает сам с собой, что по сторонам не глядит.
Случается, что кто-нибудь из знакомых, увидев его на дороге, останавливает машину и по доброте душевной предлагает подбросить до кладбища или, наоборот, от кладбища до дома, но с каждым разом такие предложения ему делают все реже, поскольку ответ заранее известен. Никасио редко на них соглашается, так как предпочитает одиночество, полное одиночество. Дурачье! Неужели так трудно понять, что я хочу побыть один?
Обществу людей он предпочитает общество птиц. И мысленно часто повторяет все ту же фразу: неужели так трудно понять, что я хочу побыть один?
Но не только в четверг, а и в другие дни недели, включая воскресенье, Никасио может отправиться на кладбище, чтобы навестить внука. И в таких случаях решение он обычно принимает внезапно. Сидит себе в кресле, слушает радио (допустим), скучает, дремлет, и вдруг на него накатывает тоска. А пойду-ка я, говорит он, проведаю Нуко. Так с самого рождения родственники и знакомые ласково называли мальчика. Мариахе, дочка Никасио, возражает: да ведь сегодня еще не четверг! А он отвечает, что это его дело и такие вещи никого, кроме него самого, не касаются.
Если бы он только мог, если бы ему только позволили, он поставил бы прямо под кладбищенским забором палатку, поселился бы там и по целым неделям не возвращался в Ортуэлью: питался бы корешками и дикими фруктами, пил дождевую воду или собирал капли росы. На войне он и не такое пережил, да и потом, в голодное время, тоже. А где недели, там и месяцы, где месяцы, там и годы, которые ему еще отпущены судьбой. Никасио все просчитал. Беда лишь в том, что Мариахе ему этого ни за что не позволит, а он не хочет ее огорчать. Она ведь из кожи вон лезет ради отца!
Еще несколько секунд – и воздушный корабль летит уже над вершинами гор Триано, а потом пропадает в брюхе черной тучи. Где же он? Этот вопрос шепотом задают друг другу все, кто смотрел на самолет, в котором летят пятьдесят детей и которым управляет их учительница. В роли второго пилота выступает учитель из той же школы, он сидит рядом с ней, а школьная повариха снует по проходу между кресел в качестве стюардессы. Она заботится о малышах, гладит их по головке и поет песенки, которые помнит с детства. Но все они мертвые. Поэтому ведут себя тихо, молчат, застыв с открытыми глазами, не моргая. А для Никасио разговоры тех, кто стоит с ним рядом, – нож в сердце. Их комментарии кажутся старику бездушными и лживыми – такую чушь способны нести лишь люди, не пережившие и половины того, что довелось пережить ему. Его душит злоба, и, чтобы понапрасну ни с кем не ссориться, он уходит домой. Ворчливо поднимается по лестнице, а войдя в квартиру, дает выход своему гневу и ругается уже в полный голос. Потом залпом выпивает пару стаканов вина из большой оплетенной бутыли, которая хранится за дверцей под раковиной. Но едва на пороге появляется Мариахе, старик кидается к ней, хватает за плечи и повторяет, опять и опять повторяет, что их мальчика в том самолете не было. Он насчитал сорок девять детских головок, рассмотрел все лица одно за другим, внимательно изучил список пассажиров и убедился, что Нуко не поднимался на борт проклятой машины. Потом Никасио добавляет: дочка, только не слушай всей этой пустой болтовни. У нас в городе живет много брехунов. Наш Нуко не полетел туда, откуда нет возврата. Я это знаю наверняка. Только я один и знаю. Поздно уже, говорит Мариахе, опустив голову и словно разглядывая носки своих туфель. Поздно? Да ведь сейчас только начало первого, и мы еще даже не поели. Послушай, отец, в это время ты уже должен спать. Скажи, дочка, а ты больше не будешь слушать их глупые разговоры? Постараюсь, но обещать тебе ничего не могу.
Про Хосе Мигеля, царствие ему небесное, я могу вам сказать только хорошее, и не потому, что хотела бы задним числом представить нашу с ним жизнь как идиллию. Нет, при всем моем к нему уважении, муж не был человеком, которого легко идеализировать. И как мне кажется, для книги, которую вы сейчас пишете, куда интересней был бы какой-нибудь убийца, или злодей, или грабитель банков – короче, такой тип, чьи преступления будят любопытство и приводят читателей в трепет – назовите это как вам угодно.
Я совершенно искренне вам говорю, что не отношусь к числу вдов, которые рисуют свое прошлое исключительно в розовом свете, не желая признать, что в нем были семейные неурядицы, прячут неприятные воспоминания глубоко в душе или стараются начисто стереть из памяти. А у меня нет поводов что-то из нее стирать. Я часто вспоминаю годы нашей семейной жизни, и при этом в моей душе не всплывает ни капли обиды, ни грамма горечи. Если не верите, поезжайте в Баракальдо и спросите у моей подруги Гарбинье. Она мои слова подтвердит.
Прошло уже много лет, и со временем я убедилась, что была тогда вовсе не такой несчастной, как мне порой думалось, если, конечно, годы и забывчивость, которая потихоньку поселилась у меня в голове, все там уже не смешали. Ведь и такое тоже случается. Жизнь потеряла для меня всякий смысл в мгновение ока – по причине, которую вы знаете, но еще и по другим причинам, которые вам вряд ли будут интересны, однако я не сломалась, я продолжаю жить и дышать, не жалуюсь на здоровье и коротаю свой век тихо и спокойно, от всего отгородившись. Говорю это вовсе не для того, чтобы похвалиться своей стойкостью и мужеством. Если в самые тяжелые часы я не тронулась умом и не рухнула в беспросветную депрессию, то только благодаря любви, которой старался окружить меня муж, хотя он, бедняга, и был страшно неловким во всем, что касалось проявления чувств; а еще благодаря отцу, потому что он – мой отец и потому что ему без меня было бы не обойтись. Из-за него я порой забывала про свое горе или отодвигала свои печали на потом, и еще на потом. Кроме того, одно время утешение давала мне религия – правда, не знаю, насколько оно было глубоким.
Это, конечно, прозвучит странно, говорит Никасио, но не могу тебе не признаться, что, по моему мнению, нашему мальчику с местом в колумбарии все-таки повезло. Мариахе тотчас возражает отцу: если кому с этим местом и повезло, так только тебе. Никасио, чуть подумав, с ней соглашается. Возразить тут нечего.
Дело в том, что его внуку в колумбарии досталась ниша в третьем ярусе, считая снизу, а если подняться по лестнице, то прямо рядом с одной из площадок, так что плита, за которой стоит урна с прахом Нуко, расположена точно на уровне глаз Никасио, и он может разговаривать с мальчиком, словно они одного роста, – не наклоняясь и не задирая голову. Было бы куда хуже, если бы урна попала на более высокий ярус. Как тогда быть? Каждый раз тащить из дому стремянку, чтобы сказать Нуко все то, что обычно нашептывает ему дед?
Большинство плит, закрывающих ниши-ячейки в колумбарии, белого цвета, хотя есть там и несколько черных. У Нуко она тоже белая. На плите выбиты имя и обе фамилии1, а чуть ниже – дата смерти (23 октября 1980 года) и возраст (шесть лет). Шесть ему исполнилось незадолго до гибели. Есть там еще и короткая надпись: «Родные обещают своему Нуко вечную память».
Плиту защищает дверца со стеклянным окошком. Она отпирается ключом. Ключ, должно быть, хранится у Мариахе. Каждый раз, поднявшись по лестнице к нише, Никасио непременно протирает стекло носовым платком. Однажды, через месяц после похорон, старик рассердился на дочь, упорно не желавшую понять цели этих его посещений. Я ведь прихожу не к урне с прахом, а к Нуко, а это совсем не одно и то же.
За стеклом перед плитой устроена узкая полочка, на ней стоят маленькая вазочка с искусственными цветами и гипсовое Святое Сердце. Точно так же украшены и другие ниши, что придает всему в целом некое единообразие. В ячейке у Нуко рядом со Святым Сердцем валяется дохлая муха лапками кверху. Как она могла туда попасть? Загадка. Цветы за стеклом деду не нравятся. Он не знает, кто их туда принес. Дочка? Вряд ли. Скорее это выдумка мэрии, решившей придать колумбарию менее мрачный вид. Но Никасио против цветов не возражает, чтобы никого не обидеть, а еще потому, что с ними мальчику, возможно, не так одиноко. Не нравятся ему также букеты, прикрепленные у ниш снаружи, ужасно не нравятся. Прямо как в цветочной лавке. Старик, как обычно, дышит на стекло, проводит по нему носовым платком, затем приближает к стеклу губы и говорит: я вытащу тебя оттуда, Нуко. Не знаю когда, но вытащу. Можешь не сомневаться.
По дороге домой он видит стайку из шести-семи птиц, которые очень быстро летят в сторону гор. Скворцы, говорит он. И когда птицы скрываются из виду, Никасио продолжает свой путь. Не забыть бы попросить у Мариахе ключ – надо убрать муху.
Возвращаясь к разговору о моем муже, не могу не сказать, что характер у него был замечательный. Он всегда старался помочь людям и всегда заботился о своей семье. И удивительно, что при таком могучем сложении отличался невероятной мягкостью и полной безотказностью. Однажды я ему даже сказала: послушай, неужели ты и вправду родился, чтобы плясать под любую дудку? А он в ответ лишь засмеялся. Но, думаю, до него вряд ли дошло, что я имела в виду.
Только поймите меня правильно, Хосе Мигель вовсе не был человеком глупым или недалеким, нет, просто очень добрым и покладистым.
Муж работал на заводе «Нервасеро» в Португалете. И в последнее время очень нервничал, так как боялся потерять работу: компания переживала тяжелый кризис, а из головного офиса каким-то образом просочились слухи про планы начальства провести массовые увольнения. Как Хосе Мигель сам мне признался, из-за этих страхов его даже мучили ночами кошмары. Он твердо верил в то, что его святой долг – обеспечить нам с сыном пристойную жизнь. Это стало у него навязчивой идеей. Всю зарплату целиком он отдавал мне, чтобы я распоряжалась деньгами по своему усмотрению. А я выделяла ему весьма скромную сумму на личные расходы. Может, тебе нужно больше? Скажи честно. Но больше ему никогда не требовалось. Всегда хватало какой-нибудь мелочи в кармане. Моего мужа не привлекали ни бары, ни горы, ни футбол, ни велосипед – ничего из того, что обычно так нравится здешним мужчинам. Единственным его увлечением, которое я, естественно, одобряла, была рыбалка: все выходные он вместе с друзьями проводил в море.
С завода муж порой возвращался такой вымотанный, что ложился на диван и молча слушал мои рассказы о том, что случилось за день. В такие моменты я испытывала к нему что-то среднее между жалостью и нежностью. Как-то раз, вскоре после нашей женитьбы, он на заводе, орудуя каким-то стальным инструментом, сильно порезался. И только потом мы узнали от врача, что это грозило ему потерей руки. К счастью, его вовремя доставили в больницу, и только поэтому руку удалось спасти, хотя один палец остался кривым, а еще сохранился некрасивый шрам.
Хосе Мигель был просто потрясающим отцом. Мой высокий и могучий муж обращался с мальчиком так ласково и бережно, словно боялся его сломать. И всегда очень осторожно поднимал своими мозолистыми и сильными, будто каменными ручищами. А я буквально таяла от умиления, когда я видела, как он опускает Нуко в кроватку – словно фарфоровую статуэтку, и на прощание целует в лоб или в щечку, но вовсе не потому, что так принято прощаться с ребенком на ночь, не для виду, а с неописуемой нежностью.
В нашем городе, разумеется, можно было найти парня попривлекательнее внешне и побойчее, но я рада, что прислушалась к родительским советам, когда настала пора делать выбор, а отец сказал мне: знаешь, дочка, ищи себе такого, чтобы человеком был хорошим, вот что главное, и не важно, толстый он, носатый или лысый, важнее всего – уважение и любовь. И теперь могу вам признаться, что на самом-то деле это я женила на себе Хосе Мигеля. В любовных делах он был сущим младенцем. Очень застенчивым и молчаливым – из него слова клещами нельзя было вытянуть. Знаете, он стал моим первым парнем, первым и единственным.
Между прочим, Хосе Мигель даже не подозревал, как мне нравились его шершавые руки. А в наши особенные моменты он давал им полную волю! Крепко сжимал меня, гладил, хотя всегда очень и очень мягко, никогда не грубо, только подушечками пальцев или огромными пальцами, словно покрытыми наждачной бумагой. Поначалу я притворялась, что сопротивляюсь, но только для того, чтобы растянуть удовольствие. Но никогда ему в этом не признавалась и не благодарила, в чем теперь, пожалуй, раскаиваюсь.
Мариахе отчетливо помнит то утро 23 октября. Будь такое возможно, она бы ластиком прошлась по той части своей памяти, где хранятся картинки, связанные с этой датой, которую и сейчас, много лет спустя, называет чудовищной, но, на беду, по ее словам, хорошо известно, что мы не властны над своими воспоминаниями. И тут же добавляет, вроде бы противореча самой себе, что, если рассудить по справедливости, было бы все-таки неправильно вот так взять и совсем стереть память о Нуко. Ей бы хотелось выбрать нечто среднее между забвением и памятью, хотя в душе она даже рада, что ей не дано напрямую управлять своими мыслями о прошлом. И все эти годы Мариахе пыталась научиться жить с ними, что было для нее самой главной и самой трудной задачей.
Знаете, в тот день мальчик проснулся какой-то странный. Хотя, наверное, это мне сейчас так кажется, спешит уточнить Мариахе, будто он проснулся немного странный, да, сейчас, когда я знаю, что случилось потом, уже ближе к полудню. Нуко и на самом деле долго не хотел вылезать из постели. Обычно он вскакивал как котенок, едва я входила в детскую, чтобы его разбудить. Эй, что это с тобой? Голова к подушке прилипла? Но он и одевался тоже непривычно медленно. И завтрак с трудом проглотил. Мариахе даже пощупала ему лоб – на всякий случай. Нет, на температуру не было и намека. Мальчик выглядел вялым, молчаливым и в школу собирался явно без всякой охоты, что было на него не похоже. Нуко любил школу, и ему очень нравилась учительница, к которой он относился едва ли не с обожанием. Кроме того, в классе у них уже сложилась дружная компания из ребят, живших в том же районе Очартага, что и он.
А вот Никасио ни минуты не сомневался, что мальчик от рождения был наделен даром ясновидения. Вряд ли, конечно, ночью ему почудился или приснился взрыв. Но что-то такое он, судя по всему, все-таки почувствовал, против воли уловил некие необъяснимые сигналы или услышал, пока спал, непонятный голос, шептавший: не вставай, Нуко. Не вздумай идти в школу. А если пойдешь, пеняй на себя.
Мариахе даже подумала, что сын накануне с кем-нибудь из друзей повздорил, а может, и подрался. Поди тут узнай, ведь Нуко был ребенком довольно замкнутым, не склонным делиться своими переживаниями. Он только недавно пошел в первый класс, и учиться ему пока еще очень нравилось, но мальчик отличался крайней ранимостью и – к чему скрывать – был слишком тонкокожим, то есть от малейшей неудачи весь его энтузиазм мог запросто сдуться. Этим, как говорила Мариахе, Нуко был похож на Хосе Мигеля. Если что-то того или другого огорчало, они никогда не спорили и не возмущались, а предпочитали молча и в одиночку пережевывать свои обиды и неудачи.
У тебя что-то болит? Не знаю. Тебя отругала учительница? Мальчик ничего не ответил, только помотал головой. Тебя обидел кто-нибудь из ребят? Тот же ответ. Кто-нибудь сказал тебе что-нибудь дурное? Тот же ответ.
Нуко, сидя за столом перед своей утренней чашкой «КолаКао», кивнул лишь единственный раз, когда мать, чтобы поднять ему настроение, предложила позвать деда – пусть отведет своего любимца в школу. С дедом Нуко готов был идти куда угодно. И с Хосе Мигелем тоже, но отец к этому часу был уже на заводе. И все-таки, как правило, мальчик предпочитал компанию Никасио. Лучше деда не было никого на свете. Вдвоем они то и дело хохотали и вечно придумывали себе разные забавы. А примерно неделей раньше Никасио и вовсе привел внука в полный восторг, пообещав ему фантастическую вещь: когда Нуко подрастет, дед запишет его в клуб болельщиков «Атлетика», и они вдвоем поедут в Сан-Мамес, надев красно-белые футболки. Никасио был пенсионером, уже несколько лет как овдовел, жил в двух кварталах от дочери и всегда охотно играл и гулял с Нуко. Вот и в тот раз, поговорив по телефону с Мариахе, он тотчас направился к ее дому. Сколько раз и с какой горечью он станет потом повторять, что никогда не простит себе того, как охотно тем утром согласился отвести его в школу!
Я вполне сознаю, что выполняю лишь техническую роль в рассказе об этом несчастье, таком немыслимом, что любая попытка найти ему определение окажется тщетной. Поэтому меня чем-то и смущали – затрудняюсь сформулировать, чем именно, – предыдущие страницы. Может, я чувствовал неуверенность в себе или сомнения морального свойства, не знаю. Если бы эта история была чистым вымыслом, плодом бойкой фантазии человека, который меня пишет, как бы ни старался он в полной мере использовать при этом свой собственный жизненный опыт, я бы и дальше продолжал служить ему без малейших угрызений совести; но беда в том, что мне придется постоянно включать в себя реальные свидетельства сильнейшего эмоционального накала, поскольку большая часть истории, которую я должен здесь изложить, произошла на самом деле, а потому существует, на мой взгляд, немалый риск впасть в излишнюю сентиментальность или съехать на ходульную высокопарность.
Я считаю себя не более чем скромным текстом, разделенным на главки-эпизоды и составленным из слов, которые соединены между собой таким образом, чтобы придать целому нужный смысл. И я даже лишен возможности сослаться в свое оправдание на особенности авторского стиля. Потому что вы не найдете здесь ни смелых сравнений, ни блестящих метафор, ни россыпи других ярких художественных средств, но я не отношу себя и к числу текстов – или мне так только кажется, – которые ставят перед собой чисто функциональные (информативные) цели и потому изготавливаются на скорую руку. Самое главное для меня – быть достоверным и ничем не обидеть людей, столько страдавших и, наверное, до сих пор продолжающих страдать, если кто-то из них еще жив, ведь с момента той трагедии прошло уже больше сорока лет.
Но пусть никто не ставит знак равенства между мной, то есть текстом, и тем, о чем я рассказываю, вернее, между мною и тем, о чем автор, пишущий меня, желает, чтобы я рассказал. Меньше всего я хочу выдать чужое горе за мое собственное или подменить его собой, отодвинув на обочину. «Страдать глупо», – утверждал Чезаре Павезе во вступлении к своему дневнику. Но, насколько я могу судить, утверждать нечто подобное имеет право лишь человек, и сам много страдавший. Сомневаюсь, что мне будет по силам хотя бы приблизиться к правдивому и достоверному воссозданию того, что испытывает человек, потерявший своего ребенка, но я обязан попытаться сделать это, взяв на себя роль посредника, летописца или просто толкователя чужой жизни.
Еще только вчера мать и отец целовали сына, разговаривали с ним, вели куда-то за руку, а сегодня их дитя, в котором таилось безграничное будущее, лежит в больничном морге, лишенное жизни, мертвое, необратимо и навсегда мертвое. Пройдет несколько часов, начнется естественный и неизбежный процесс разложения, и вскоре этот ребенок превратится для них всего лишь в образ, с болью воскрешаемый памятью; останется несколько фотографий – ты помнишь? – а еще останется имя, которое произносят в скорбном одиночестве, имя, которое выбито на плите, имя, которое станут безжалостно стирать непогода и время.
Двадцать третье октября 1980 года пришлось на четверг. Пятьдесят школьников в возрасте от пяти до шести лет, а также трое взрослых погибли в результате взрыва газа пропана в одной из школ города Ортуэльи. И вот теперь я, как и многие другие тексты, уже появившиеся раньше, могу – и, возможно, обязан – засвидетельствовать то событие. Для чего требуется лишь некое количество слов, умеющих правильно называть и описывать разные вещи. И все же мне не удается избавиться от страха: я боюсь против собственной воли впасть в излишнюю художественность, боюсь соблазниться излишней литературностью и в конце концов написать книжицу, похожую на роман, которая – кто знает? – может заслужить одобрение или даже вызовет восторг у будущих читателей, сыграв на трагедии, жестоко разбившей жизнь стольких семей.
В первые месяцы после взрыва родственники навещали колумбарий очень часто, потом стали приходить все реже и реже – меняли цветы, протирали стеклянные окошки, порой собирались там небольшими группками и вели беседы. А вот Никасио старался ни с кем на кладбище не встречаться. И объяснял это так: у всех у них на лицах написана смерть. Из-за этого даже птицы облетают кладбище стороной.
Отец, ты, как всегда, преувеличиваешь.
Не раз, войдя в кладбищенские ворота и услышав голоса, Никасио поворачивал назад и бродил где-нибудь поблизости, опираясь на свой зонт, как на трость. Он давился нетерпением и злобой в ожидании, пока другие посетители наконец разойдутся. Они ведь и со мной тоже непременно желают поговорить, поделиться, как им до сих пор тяжело, снова и снова повторить все то же самое: что никогда этого не забудут, что не спят по ночам, что видят во сне кошмары и принимают всякие лекарства от депрессии – короче, делают все возможное, чтобы справиться с горем, потому что жизнь-то продолжается, а у некоторых есть еще и другие дети, о них надо заботиться, ведь не случайно психолог сказал то-то и то-то или уже перестал вообще хоть что-нибудь советовать.
А Никасио хочет побыть наедине с Нуко, чтобы никто не стоял рядом, не смотрел, не слушал, не вмешивался и потом не болтал в городе, что у старика-то с головой явно не все в порядке.
Мариахе старается набраться терпения и держать себя в руках, но у нее это не всегда получается. Отец, ты целыми днями ворчишь. Неужели так трудно понять, что горе свалилось не на нас одних, но и на них тоже?
Вскоре Никасио от кого-то услышал, что после гибели детей кладбище перестали запирать на ночь – на тот случай, если людям захочется навестить колумбарий в неурочный час. Значит, думает он, теперь можно будет пойти туда с фонарем часа в три ночи, хотя все равно трудно быть уверенным, что не застанешь там кого-нибудь из любителей почесать языком, которые обожают постоять у ячеек, обсуждая погоду и попивая кофе из термосов. К тому же Никасио рано ложится спать. В девять у него уже начинают слипаться глаза. Наверное, веки тяжелеют не только от старости, но и от выпитого за ужином вина. Во всяком случае, не позднее десяти он отправляется в постель.
Однако ему не всегда удается избежать встреч у колумбария. Хотя порой он приходит туда рано утром – самым первым. И радуется, если никого там не застает. Но это вовсе не значит, что вскоре не появится кто-то еще, и тогда бывает уже поздно придумывать пути к отступлению.
Как-то раз, например, один знакомый признался ему: стоит мне увидеть на улице слесаря, я еле сдерживаюсь, чтобы не высказать ему в лицо все, что о нем думаю. Он ведь, мерзавец, нам жизнь разрушил.
А другой тотчас подхватил: а знаете, ему, кажется, кто-то уже раскурочил машину.
И опять первый: ну, я бы предпочел, чтобы мне машину раскурочили, а не дочку взорвали.
Никасио в таких разговорах не участвует. С муниципальным слесарем он знаком лично. Нормальный мужик, просто судьба сыграла с ним злую шутку – судьба и халтурно подключенный газ. Откуда этому бедолаге было знать, что может случиться такое несчастье. К тому же и его собственная дочка в то утро находилась в одном из школьных классов.
Но даже если кто-то понес страшную потерю и мучительно переживает ее, это не всегда и не все оправдывает.
Тут Мариахе полностью с отцом согласна.
В подвальном потолке вдруг открылся люк, и сверху, из школьной кухни, стали доноситься голоса, потом вниз упал столб света, что заставило Никасио прикрыть рукой глаза, успевшие привыкнуть к долгой темноте. Теперь он мог без труда различить пыльные трубы, протянутые вдоль стен. В глубоком чреве здания стало трудно дышать. В квадрате люка показалась чья-то фигура. Ну а этому что здесь нужно? Правда, по форменной одежде и набору инструментов в руках Никасио догадался, что человек намерен заняться каким-то ремонтом. И тотчас его узнал: это был Франсиско, слесарь из мэрии, мужчина пятидесяти с лишним лет. Он что-то говорил тем, кто остался наверху, по поводу предстоящей ему работы. Женский голос на кухне объяснял: в подвале пахнет газом. Да, пахнет уже несколько дней. На что слесарь ответил: а я, как нарочно, слегка простужен, нос заложен и ничего не чует…
На самом деле у пропана нет никакого запаха, то есть почувствовать его невозможно, а утечка узнается по запаху специального вещества, одоранта, который примешивают к газу для своевременного его обнаружения. Из своего темного угла Никасио здоровается с Франсиско – не очень громко, стараясь того не напугать, но и не совсем тихо, чтобы слесарь понял, что в подвале находится кто-то еще. Однако Франсиско ему не отвечает. Как не отвечает и на вторую попытку Никасио привлечь к себе внимание. Понятное дело: ведь мы с ним встретились в одном и том же подвале, да вот только в разные дни. И тут выясняется, что Никасио почему-то не может двинуться с места, словно его приковали к бетонной стене. Ну и ладно, тогда я просто понаблюдаю, как слесарь будет работать. А Франсиско тем временем собрался разжечь паяльную лампу. Ты что делаешь, дурень? Совсем спятил? Неужели и вправду не чувствуешь, как тут пахнет газом? Ты разве не читал утренних газет? Стоит тебе чиркнуть спичкой, как погибнут пятьдесят детишек. Остановись, остановись же, Христом Богом прошу! Но слесарь не слышит криков Никасио, который, будучи не в силах выбраться из своего угла, тянет к Франсиско руки в отчаянной попытке помешать ему. А тот продолжает возиться с паяльной лампой. И еще до того, как успевает вспыхнуть пламя, происходит дефлаграция, то есть пламя распространяется по горючей газовой смеси. Трещат стены, и нижняя часть здания обрушивается. Никасио издает дикий вопль – он вопит изо всех сил, какие только есть в его глотке и легких. Мариахе заглядывает к нему в спальню. Что с тобой? Почему ты кричишь? Господи, как ты меня напугал!
Уверяю вас, в тот день, ставший самым черным в истории Ортуэльи, я никакого взрыва не слышала. Наверное потому, что возилась на кухне при включенном радио, а я всегда его включала, занимаясь готовкой. Полная тишина в доме давила на меня, вызывала непонятную тревогу (ночью я крепко спала и ни о чем таком не думала). Зато днем мне и до сих пор чудится, будто за шторами, или под столом, или в шкафу кто-то прячется, следит за мной и только выжидает удобного случая, чтобы напасть сзади. Поэтому мне нужно постоянно слышать голоса и шум, видеть рядом кого-нибудь, на чью защиту можно рассчитывать, а если дома никого нет, я включаю радио, и это меня сразу успокаивает, словно я уже не одна. Даже когда Хосе Мигель храпел в постели, это давало мне чувство безопасности. А так как к его храпу я привыкла, то или не просыпалась вовсе, или просыпалась лишь изредка, на короткое время; зато тот, кто прятался в шкафу, сразу же понимал: с попыткой нападения ничего не получится, так как в доме у меня найдется заступник.