Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая
Font:Smaller АаLarger Aa

© Евгений Пинаев, 2020

ISBN 978-5-0051-8178-7 (т. 2)

ISBN 978-5-0051-8175-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

И больше ни слова. Пойми, как желаешь,

Пойми, как умеешь. Пойми, как поймёшь.

Игорь Северянин

Часть первая
Terra firma
(Твёрдая земля)

«Крутой» водит друга по новому особняку:

– Вот эту картину мне Ростропович нарисовал, а вот ту – Спиваков.

– Дык, Серёга, они же… типа… музыканты.

– Вован, когда я говорю человеку: «Рисуй», – он рисует.

Анекдот из «Комсомолки»

Последний раз я встречался с Прохором Дрискиным в канун Нового года. Хотелось узнать, купил ли хозяин городских сортиров, как намеревался, художественный салон, но ответа не получил. Ему было не до того, а я гадал, то ли Прохор Прохорыч отбросил мысль о приобретении арт-заведения, то ли что-то скрывал и темнил.

К нему съезжались гости. Обер-лакей Сёмка разрывался на части. Как ни крути, а я был третьим лишним, да и подруга просила не задерживаться у бизнесмена, который намеревался встретить новый финансовый год с шумом и треском, полагая, что загородный особняк самое подходящее место для разгульной ночи.

Конечно, услуги гражданам, у которых в городской суете взбунтовался кишечник или вдруг переполнился мочевой пузырь, стоят забот. Коли прижмёт, гражданин выложит требуемую сумму, лишь бы нужник оказался в нужном месте и в нужное время. С продажей унитазов тоже «но проблем». Худсалон – другое дело. С ним недолго и прогореть. Купит чудак картинку в золочёной рамке и счастлив до конца жизни. А большинству обывателей они вообще ни к чему. Или без надобности, или не по карману. Девиз дня: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Все так, но Прошка-таки втравил меня, обнадёжил, и я намалевал впрок кучу «видиков» с берёзками, ёлками-палками, горами, морями и пальмами, с чёрт-те чем! Надеялся, если салон-арт уже в Прошкиных цепких лапах, предложу товар для почину. Именно, товар на потребу дня. Ради хлеба насущного. А что оставалось? Сальвадор Дали писал в своих «наставлениях» для художников: «Если живопись не полюбит тебя, вся твоя любовь к ней будет безрезультатной». А у меня с ней уже давно не было разговоров о любви. Только о деловом и долевом сотрудничестве. Иногда, правда, благодаря заскокам писсуарного олигарха, эта капризная дама снисходила до интимности, и тогда я отдавался ей целиком и полностью, но «пир души» не длился вечно.

Так и теперь. Дрискин давно не показывался в посёлке, а после новогоднего застолья мог снова исчезнуть, как сон, как утренний туман, я и решился на визит к соседу, дабы навести справки и внести ясность в наши финансовые взаимоотношения.

Десятка полтора гостей обоего полу были уже на взводе. Прохор Прохорыч дирижировал вилкой, а хор наяривал: «Жакузи, жакузи – светлого мая привет! Жакузи, жакузи – пышный букет!» Содержимое букета уточнялось с такой откровенностью, что даже у меня, привыкшему на палубе ко всякой «мове», покраснели уши.

Словом, визит мой оказался не ко времени, но олигарх уединился со мной на пару минут, что-то плёл о трудностях с бизнесом, об отсутствии «в повестке дня» наличного капитала и, так ничего и не сказав о покупке худсалона, напомнил, что за мной должок. Что верно, то верно: картины начаты, но не закончены, хотя частично уже оплачены. И я отчалил восвояси несолоно хлебавши, но хватив за новогодье стакан коньяка.

Первого января пуржило, второго пурга усилилась. В снежной круговерти и промчались мимо нашей хибары блестящие, точно навозные жуки, Прошкин «мерс» и прочие «ауди», увозящие подгулявших соратников по бизнесу. Я пожелал им застрять в суметах и протрезветь, вытаскивая из снега свои катафалки, затем вытер пыль с палитры, а к вечеру развёл в избе скипидарную вонь. Я пользовался неочищенным скипидаром из живицы, поэтому… хоть святых выноси! Собаки большую часть дня проводили во дворе и на огороде, но подруга моя через неделю взмолилась, а потом и сбежала в город, к детям, «проветрить мозги». Я сражался с холстами, как стойкий оловянный солдатик, время от времени открывал дверь, но «творческая атмосфера» снова сгущалась до плотности венерианской.

Супружница то приезжала, то уезжала опять. В конце концов она сбежала к родителям за Пермь. У стариков имелся двухэтажный покосившийся дом в комарином краю, сад-огород о двадцати соток, но, к счастью, отсутствовало рогатое поголовье. Да и сотки они обрабатывали с помощью сыновей, наезжавших из той же Перми.

В конце марта благоверная достала из загашника баксы – аванс Дрискина за ту вонь, что я развёл у себя, превратила «зелень» в «дерево» и настрогала мне мою долю, посоветовав не транжирить ни её, ни пенсию.

– Протянешь до меня, если будешь соизмерять желания и возможности, – сурово произнесла жена веское, словно гиря, наставление.

Я выслушал наказ и, поглаживая Дикарку и Карламаркса, занявших позицию по обеим сторонам моих ног, ответил ей песенно:

– И сурово брови мы нахмурим, если Бах захочет нас сломать…

– Ну-ну!.. – кивнула она. – Бахус займётся тобой в первую очередь. Держись!

Мы попрощались. Она уехала. Морозной пылью серебрился её собачий воротник.

Я остался при своих живописных интересах в обществе собакевичей, которым тем же вечером прочёл из Борхеса, но в назидание себе: «Ведь если души не умирают, в их прощаниях и впрямь неуместен пафос. Прощаться – значит отрицать разлуку, это значит: сегодня мы делаем вид, что расстаёмся, но, конечно, увидимся завтра. Люди выдумали прощание, зная, что они так или иначе бессмертны, хоть и считают, будто случайны и мимолётны».

Философ, увлечённый блохами в почесаловку, всё-таки уловил суть и попенял мне на то, что Хорхе Луис, говоря о «прощании», имел в виду не поцелуй на перроне, а нечто иное. Подловил! И хотя Дикарка, как обычно, приняла мою сторону, показав марксисту реальные, а не философские клыки, блохастый был прав. Что ж, прощание есть прощание, и, что бы оно ни означало, прощание навсегда или временную разлуку, это всегда грустно.

С тем большим рвением я принялся за помазки и краски. Живопись была ко мне снисходительна. Если она и не полюбила меня, то не скрывала симпатии вплоть до мая. В последние дни апреля я снял с мольберта последний холст, вымыл кисти, проветрил избу и стал поджидать Дрискина. Сёмка сказал, что хозяин обязательно приедет «стряхнуть зимнюю пыль». Что ж, милости просим! Авось Бахус скрасит шероховатости, которые возникнут при встрече, а если они – мои домыслы, тем лучше: Бахус воздаст должное миролюбивой политике олигарха.

Ах, Бахус, Бахус!.. Постоянный спутник российской жизни. Мутант, возросший на её почве вместе с сорняками и превратившийся из бога виноградной лозы и вина в покровителя всякого горячительного напитка, начиная с водки и кончая одеколоном. Пять месяцев ты сидел на печи и поглядывал на меня из-за трубы. Ты плетёшься за мной, припадая красным носом к каждому «верстовому столбу», ты неразлучен, как тень, ты ждёшь своего часа для искуса и предлагаешь его в самый подходящий момент. Ты друг, ты и враг, но, право, в иные минуты услуги твои просто бесценны. Увы, я подвержен слабостям. Бывает, падаю духом, но Бахус – он же и бог веселья! Дарит его в часы окончания трудов и в дни великого одиночества, в часы величайшей свободы. Если верить Шопенгауэру, то «каждый человек может быть вполне самим собой, только пока он одинок. Стало быть, кто не любит одиночества – не любит также и свободы, ибо человек бывает свободен лишь тогда, когда он один». Во как отчебучил! Не хуже моего Карламарксы. Более того, герр Артур и к счастью привязал одиночество, заявив, что «в этом смысле одиночество есть даже естественное состояние каждого человека. Оно возвращает его, как первого Адама, к первобытному, подобающему его природе счастию». По-моему, одиночество и лечит, и калечит, а первобытное счастье дарит Бахус, он же и грек Дионис. Лично я отдаю предпочтение римлянину, а Дионисом пусть пользуется изощрённый Ницше да Карламаркса, он же Мушкет.

Как только я сделал последний мазок и выскоблил палитру, обрусевший римлянин поправил на плешивой башке венок из пересохшей лозы и пробурчал: «Топай в лавку!»

Гм, в лавку… Я глянул в зеркало. Господи, что за вид! Штаны в краске, свитер в краске, даже рожа испачкана, выходит, не умывался, грязнуля, с тех пор как закончил «Жаннетту»?! Н-не, Гараев, ты не Корин, который, как утверждал Терёхин, подходил к мольберту в костюме, белоснежной сорочке, при галстухе. Твоя судьба – первобытное счастье, сиречь сивуха. Мазурик ты!

За воротами меня перехватил вассал Дрискина.

– Прохор послал за тобой, – объявил он. – Мишка, грит, наверняка профукал деньгу и сидит не жрамши, тащи его ко мне. Завтра, мол, Первомай, мы и тяпнем, грит, солидарно за солидарность евойного труда и моего капиталу. Пошли?

– Пошли. Кто откажется от халявной выпивки, – усмехнулся я. – Шамовку, надеюсь, ты уже приготовил?

– Будь спок! – заверил Сёмка, окрасив физиономию всеми раблезианскими оттенками. – У меня на первом месте шамовка, а на втором – бабы.

– А что на третьем? Поди, верность боссу?

– Пока он платит мне – до гроба! – чистосердечно признался ландскнехт от услуг и, отомкнув металлическую калитку в воротах, предложил войти ландскнехту от живописи.

Прохор Прохорыч, как всегда, выглядел импозантно. Бордовый пиджак валялся на диване. Этот колер уже выходил из моды, но Дрискин оставался верен идеалам, времён первичного накопления капитала. Он сидел за столом в роскошном халате. «Бабочка» в крупный горошек расправила крылья под дородным подбородком. Солидный живот туго обтягивала накрахмаленная сорочка, и я констатировал, что олигарх стал неудержимо толстеть. Даже ремень выбросил и завёл подтяжки. Впрочем, это, скорее, дань поветрию.

 

– Откеля прибыл, Прохор Прохорыч? – вежливо поинтересовался я. – Из Давоса али с раута у герцога Кумберлендского?

Спросил и расчихался. В последние дни я не топил печь, а на улицу по нужде выскакивал в дезабилье. Чуть ли не босиком, вот и просифонило.

– Насморк? – лениво вскинулся Дрискин и предложил: – Дать тебе карандаш? Специальный, от соплей.

– Они мне не помогают, – отмахнулся я. – У меня их целая куча. Бывало, ввинчу по карандашу в каждую ноздрю, приклею изоляцией и хожу в своих чунях по избе, как марсианское чучело. А толку? Путаюсь в соплях, как медуза Горгона.

– Ладно, путайся, только не чихай на меня, – изрёк Прохор и, на правах амфитриона, предложил: – От затычек отказываешься, так, может, примешь на грудь?

Наконец-то!

– Семён, подавай! – скомандовал олигарх.

Так как чревоугодие не входило в число моих слабостей, то первым делом я свернул шею бутыли шотландского. Рюмки отодвинул с презрением и наполнил фужеры. Прохор Прохорыч с одобрением воспринял мою самодеятельность, но брови поднял: не много ли для начала?

– Как дикий скиф, хочу я пить! – отмахнулся я, но все же отвлёкся тем же вопросом, на который не получил ответа по прибытии в его хоромы. – Так с чего же ты разодет, как дипломат? – Не успел переодеться. В поссовете дипломатничал, – ответил нувориш. – Закидывал удочку насчёт участка, который спускается к озеру за моим огородом.

– Неужели этого мало?! – удивился я.

– Сейчас, Мишенька, цены на недвижимость упали, но скоро, вот увидишь, начнётся бум. Тогда я верну своё и ещё добавлю.

Пока я переваривал услышанное, Сёмка внёс вторую перемену – горошницу с копчёной грудинкой

Я решительно отказался:

– Вчера её сам готовил и чуть не взорвался. Еле поспел на горшок: полчаса трясло, как на вибростенде, порой взлетал в невесомость и парил у потолка со спущенными штанами.

– Космонавт!.. – ухмыльнулся Прохор. – Все у тебя не как у людей. Вчера понос, сегодня насморк! От безделья, Миша. Бери пример с меня, честного труженика. Вечного! Оттого и здоровье отменное.

– Значит, хватит силёнок взвалить на могутные плечи и худсалон? – снова ввернул я наболевший вопрос.

– Салон… – он помялся, наполнил опустевшие посудины и выдал резюме. – Это тебе не писсуары! С ними проще. Люди не перестанут фурить ни при какой погоде, если не хотят ловить карасей. Салон придётся отложить. Я почему покупаю участок?

– Сам же сказал, хочешь нажиться.

– Во-во! Имея дальний прицел. Возник некий фактор, – пояснил он. – Некто предложил… за соответствующую мзду, само собой, бизнес-уик под Калининградом. Слышал про Куршскую косу? Этот некто изловчился отхватить там землицы под строительство коттеджей. И уже начал. Один предложил мне. Буду сдавать. Есть риск, понятно, но трус в карты не играет. И здесь отстроюсь. Будет нехватка средств, перепродам или тот, или этот. Кстати, ты всё мне намалевал?

– Конечно. А ты стратег!..

– А ты думал! Не собираюсь парить со спущенными штанами – хохотнул он. – Завтра приму товар. Если бизнес-уик получится, картинки твои увезу на Балтику, в тот коттедж. Морские видики должны висеть возле моря. Может, и распродажу устрою, а ты мне новых накрасишь. Тебе ж не привыкать.

– Проша, Прохор Прохорыч, отец-благодетель, господин Дрискин! Сколь хошь? Ты – Зевс, оплодотворяющий мою кисть золотым дождём! – возопил я, обомлев от такой перспективы, которая могла пустить мою жизнь по новым рельсам.

Зевс оплодотворил коньячным дождём фужеры и предложил выпить за деловую удачу, которая, как жар-птица, норовит угодить в руки Ивана-дурака, а не солидного предпринимателя. Я охотно поднял свою ёмкость и, тронув её краем Прошкину хрусталину, озвучил тост валдайским звоном.

– Отстроюсь у моря, – размечтался Прохор, вкусив от даров Бахуса, – и приглашу тебя в гости вместе с женой. Бывал, Миша, в Калининграде?

Я чуть не подавился маслиной. Продавил её добрым глотком и – захлебнулся восторгами:

– Ды-ык это же ж мой родной город! Я же там… Я же в нем… Я, благодетель, хватил в нём и сладкого, и горького! Я бы хоть щас туда по велению сердца! У меня ж, Прохор Прохорыч, там кореша остались, я и в Диксон… помнишь разговор?.. оттуда отплыл! Голубая мечта – увидеть Кёльн и помереть.

Теперь и он вытаращил глаза:

– Вот те на! А я, понимаешь, забыл, что ты из трескоедов! Ну-ка, Миша, повествуй о местах, в которых я ещё не был.

Как-нибудь за рюмкой я вам расскажу несколько фактов из моей биографии, вы обхохочетесь!

Михаил Булгаков

Были сборы недолги… Суриковский, теперь уже навсегда, остался за кормой. Пройденный этап. Только версты полосаты… только бутылки и отработанный пар… Трудно расставаться с друзьями и особенно трудно, когда покидаешь их молча, втихаря, словно режешь по живому. В конце концов, если Бахус воздвигал «верстовой столб» и мы, ничтоже сумняшеся, торопились к следующему, то делали это не от нищеты духа, а от полноты чувств и ощущения братства. И вот… они не подозревали, что вчерашний «столб» был прощальным.

Сидя в аэроплане, я мог стенать, уподобляясь «русскому путешественнику»: «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце моё привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!»

Новые времена – новые песни: когда самолёт за какой-то час покрывает расстояние, немыслимое для Карамзина, тащившегося в карете по раскисшим просёлкам, наши чувства так же стремительно меняют тональность и окраску.

Карамзина ждала Европа, музеи и вороха впечатлений, его не заботила мысль о хлебе насущном, а он плакался: «Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые? Есть ли бы человеку самому благополучному вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса, язык бы его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя щастливейшим из смертных!»

Каково, а?!

Что до меня, то печали мои отлетали по мере приближения к Балтике, уступая место предстоящим заботам. Сердце моё не трепетало от ужаса, но замирало порой от неизвестности. Сколько понадобится усилий, чтобы начать все сызнова? Нужно обойти массу препон и рогаток, умело расставленных государством на пути каждого «строителя коммунизма», возжелавшего по личной прихоти откликнуться на призыв партийного гимна: «Мы наш, мы новый мир построим!» Вот и построй его, п-паюмать! Сорвёшь с пупа, никто не виноват. Сам того пожелал, хотя тебе настоятельно рекомендовалось сидеть в предписанном углу, сопеть в две отвёртки и – боже упаси стать «всем» по своему усмотрение. И потому я не «русский» – «советский путешественник», а это чревато ба-альшими неприятностями, как для птички, ступившей на тропинку бедствий, не предвидевшей, по наивности, хреновых последствий.

Н-да, естественный отбор. Закон эволюции. Рассчитывать приходилось только на свои силы и зубы, на хватку и когти. Эдька Давыдов слишком далеко. Аж в Норвежском море, на РМС 15—15 «Сопочный», на крохотном рефрижераторе-морозильщике, которому в общем и целом заказана дорога в океан. Эдькино письмо пришло неделю назад, а отправлено накануне выхода в море. Пока друг кувыркается у Фарер, мне, сорвавшемуся с якоря, надо бысть умненьким-благоразумненьким, как… Нет, я не считал, что моя башка вовсе деревянная, как у Буратино, однако же… однако вот лечу в неизвестность, как воздушный шарик, готовый лопнуть, напоровшись на первый сучок.

– Товарищи пассажиры, пристегните ремни, – объявила стюардесса, – идём на посадку!

Идём. Пришли. А в крохотном зальчике аэровокзала негде упасть яблоку! Народы, как римляне на пиру у Лукулла, возлежат… Черт те где возлежат, даже на ступенях и подоконниках.

Ну, что ж, жребий брошен: этюдник и чемодан скрылись в недрах камеры хранения, а я покрутился в скверике, опоясанном трамвайной колеёй, и вскоре, орошаемый мелким дождиком, зашагал в сторону кирпично-готических ворот, над которыми светилось полное оптимизма утверждение: «Мы придём к победе коммунистического труда!» Придём или же не придём, меня не заботило. Проза жизни подсказывала другие лозунги, а поэзия бытия напоминала, что новые песни придумала жизнь. Особенно теперь, когда «Севилья справа отошла назад, осталась слева перед этим Сетта», надо чаще смотреть не вперёд, а под ноги.

А что впереди?.. Все-таки впереди? Впереди – Литовский вал. Улица. Сам вал, просторный и могутный, густо поросший деревьями, под корнями которых скрывались тоннели и казематы, простирался по обе стороны от старинных ворот, за валом, слева, склады Морагентства. Доводилось бывать, когда Валька Мокеев получал для ««Бдительного» разнообразное шкиперское шмотье. Он квитки подписывал, а мы, Ванька Смертин, Витька Алексеев и я, таскали мешки и кидали в машину. Где сейчас эти хлопцы? Да уж, конечно, не коптят небо на бережку! В море они, как Эдька. А коптят его… Я приободрился. Коптят его Хваля, Жека и Шацкий. Колчак и Толька Мисюра тоже коптят.

Ах, Мисюра… Красавец! Бывало, расшаркивался на Дерибасовской перед смазливой девицей и обращался непременно по-немецки. И тут же переводил вопросительно поднятым бровкам: «Очень рад с вами познакомиться!» Очарованная краля тотчас отправлялась с ним под свои кущи или в укромную сень каких-нибудь кустиков. М-ммм-м… Н-да! Возле меня притормозил армейский «козел». Матрос-шоферюга высунул оболваненную под «нуль» голову и попросил прикурить. Я его испугал, сунув под нос пистолет-зажигалку и выщелкнув из ствола язычок пламени. Но флот есть флот. Матрос отпрянул, но не обхезался: разглядел, прикурил и выдохнул:

– Ну, т-ты даёшь!

Я расшаркался и приподнял кепон, он хихикнул и врезал по газам.

Дождь усилился. Я поднял воротник кожаной куртки, сдвинул «молнию» к подбородку и зашагал дальше, ещё не ведая, куда меня заведёт ночная прогулка.

Как ни странно, глупая шутка улучшила настроение. Даже выдавила из меня что-то вроде куплетца: «Бродяга я, а-а-а-а-а! Никто нигде не ждёт меня, бродяга я, а-а-а-а-а!» На большее меня не хватило. Да и не пелось, по правде говоря: плохие песни соловью в когтях у обстоятельств. Достал сигарету и присмолил от зажигалки, сунув её потом по привычке в задний брючный карман. Сей пистолетик, а он, кстати, не отличался от настоящей «пушки», был памятью об «Онеге» и старом боцмане. Уходя с тральца, я изобразил «дракона» акварелью и цветными карандашами. Старик, узрев себя, в который раз восхитился: «Ну, ты и вертау-ус!» Я тут же преподнёс ему портрет: дарю сердечно, помни вечно. Он же отдарил меня это пукалкой. Не пожалел, хотя и сам получил зажигалку в дар от приятеля, ходившего в загранку, большую редкость по тем временам. Сашка Гурьев, наш третий штурман, пытался выцыганить её у меня, но получил железный отказ. И в Молдавии, и в Москве я берег подарок как зеницу ока, да и пользовался редко. Почти не вынимал из чемодана, а если и вынимал, то, опасаясь щипачей, всегда держал в заднем кармане брюк: подальше положишь, поближе возьмёшь.

С Гурьевым, моим годком, я не дружил, но приятельствовал. Когда возвращались с моря и торчали не в порту, а в Тюва-губе или в Трёх ручьях, то часто баловались флажным семафором. Над нами смеялись: «К чему? Наше дело – рыба!» Мы отвечали: «А вдруг пригодится, если Нептун обозлится и вздумает отправить нас или других бедолаг к рыбам?» И продолжали махать флажками. Прилично освоили, хотя скорописью не овладели. Флотских сигнальщиков натаскивают месяцами. У них – школа, у нас – самодеятельность.

На «Бдительном» возникла возможность проверить своё умение. Мы возвращались из Мурманска на Балтику и возле Рыбачьего едва не раздолбали форштевнем-ледобоем нашу субмарину. У той аварийное всплытие по нашему курсу, а мы шпарим шестнадцатиузловым ходом – догоняем караван.

Меня не было в рубке, когда сигнальщик с крутившегося поблизости «морского охотника» пытался предупредить нас, просил отработать задним или отвернуть. На руле у нас курсант. Рэм Лекинцев колдует в штурманской над картой, я услан в низа за сменой. ПЛ спасло чудо: взбурлила чуть в стороне, а мы промчались рядышком. Я был уверен, что принял бы семафор, окажись на месте. Опоздал! И нарвался на матюги мариманов, которые поливали нас, как из шланга, что называется, открытым текстом и грозили кулаками. Мы же мелькнули и исчезли. Зато добавил кеп. Он тоже умел. Лернер и Рему отвалил, и мне начистил холку «за разгильдяйство». Мы ж только внимали и утирали сопли. А что оставалось? Протабанили! А если бы! Подумать страшно, что могло бы случиться!

…Я не заметил, как дошагал до Северного вокзала.

Рядом гостиница Балтфлота, где я останавливался в прошлый раз. Сунуться и сейчас? Сунулся, но получил от ворот поворот: «Местов нет!» На вокзал идти не хотелось. Там не лучше, чем в аэропорту. Пришлось, хотя и перевалило за полночь, продолжить «экскурсию», и я побрёл вниз, мимо средней мореходки к реке, за которой чернел мрачный скелет Королевского замка.

 

Возле Дома моряка, на торцовой стене которого ещё белела надпись «Wir kарitu1ieriеn nicht!», меня догнал припоздавший трамвай. Раздумывать не стал – вскочил в вагон и угнездился на задней площадке. Я тоже не желал капитулировать перед ночным вынужденным бодрствованием и громыхал по рельсам туда, куда влекли меня судьба и жалкий жребий. Страсти меня не влекли. Если я бодрствовал, то они спали и не мешали определиться, куда я качу.

За площадью Победы трамвай не свернул направо, на Советский проспект, а покатил прямо, мимо рыбкина института, штаба Балтфлота, драмтеатра и зоопарка, гостиницы «Москва», мимо киношки «Заря» и парка предполагаемой культуры и возможного отдыха имени Калинина.

Прилипнув носом к чёрному стеклу, я вглядывался в проплывающие здания, узнавал их и радовался, что узнаю знакомые места, что не забыл их за год. Почти за год… За месяцы, пролетевшие после возвращения из Северного перегона, да, перегон – событие в моей жизни, событие с большой буквы уже потому, что оно спихнуло меня с насеста, который, засиженный, заляпанный красками многих неудачников, ничего не сулил мне, кроме прозябания.

Справа промелькнул кинотеатр «Победа», потом закончилась пробежка по проспекту того же названия. Трамвай свернул к Тенистой аллее. И вот – кольцо. Конечная.

– Мы – в депо! – сказала кондукторша. – Освободи вагон!

Освободил. Куда теперь?

Я размышлял, а сам уже брёл, углубляясь в улочки и держа курс на Ватутина, к дому, в котором обитало семейство Эдьки Давыдова. С мамашей и сёстрами товарища я был знаком. Если не заплутаю и доберусь к утру, хотя бы узнаю, когда возвращается «Сопочный». Повод как будто достаточный, чтобы появиться у малознакомых людей в дневное время, но не в такую рань. Это меня и смущало. Но Рубикон перейден. Цель поставлена. А постучу или нет в чужое окошко, увижу на месте. Чтобы не одолевала дремота, я бодро топал ногами и нёс всякую чушь:

– Впер-рёд, заре навстречу! Торжественно! Карета цугом, фонари и форейторы, кафтаны и кафешантаны, кринолины, фрейлины в нафталине! Гофмаршалы, тралмейстеры и церемониймейстеры, корсары унд корсеты, ботфорты и реторты, турниры и турнюры… Я всё-таки потерял направление, заблудился и оказался в запущенном парке, а может, в дикой роще, упёрся в глубокий овраг, шагнул на железный мостик и отгромыхал по нему до трансформаторной будки, белевшей на той стороне.

«Для пустой души необходим груз веры, – бывало, декламировал Жека Лаврентьев, – ночью все кошки серы, женщины все хороши». Знать бы да помнить, что ночью серы не только кошки. Лихие люди тоже серы и незаметны. Я же, «не предвидя от того никаких последствий», топал по железному настилу, как на плацу.

За будкой меня и сграбастали.

Налётчиков было двое. Первый возник передо мной и ткнул в живот стволом пистолета. Второй оказался за спиной и тоже действовал «убедительно»: скрутил жгутом левый рукав куртки и чувствительно кольнул финарём поясницу выше брючного ремня.

– Чем богат, фраер? – спросил первый.

Я «не нашёл слов», да он и не ждал ответа. Сразу ошарил грудь, рванул вниз замок молнии и запустил лапу во внутренний карман. Бумажник со всем моим достоянием и документами, а потом и часы перекочевали к нему.

– Чо-нибудь есть в лопатнике? – прохрипел задний и так нажал финарём, что в трусы побежало горячее, а по хребту моему скользнула туда же ледяная струйка.

– Должно быть. На хазе проверим, – «сказал кочегар кочегару» и быстро ощупал карманы брюк. Сигареты и носовой платок его не заинтересовали, а бирку камеры хранения он не заметил или, скорее, не обратил на неё внимания. – Ну, сучара, благодари дядю, что отпускает живым.

Задний хрюкнул, видимо рассмеялся, и снова пощекотал меня жалом ножа. Поясницу жгло и саднило, но я очнулся от столбняка и нашёл в себе силы ответить учтиво:

– Эс фройт михь зер, ирэ бэкантшафт цу махэн… – наверное, вспомнил Мисюру и его разворотливость там, в Одессе. Впрочем, здесь бы ему не дали развернуться: спереди бы угостили пулей, сзади добавили б финарём.

– Эт ты чо? По-каковски ботаешь? – прошипел задний амбал, убирая финку.

– Грамотный! – хохотнул другой. – На дойч шпрехает, – сообразил более образованный амбал. – Чо ты нам трекал?

– Это… очень рад с вами познакомиться…

– Мы тоже! – заржал, очевидно, старший в криминальном дуэте и убрал пистолет. – Жить хочешь, – добавил он, приблизив белую оладью лица, на котором блеснули пристальные кабаньи глазки, – зажмурься на полчаса, а после дуй на х… Иначе найдём способ сунуть тебя в парашу башкой!

– Постой, а кожан забыл?

Миг – и я остался в свитере.

Н-да… Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту. Простились! И было мне зябко и неуютно. С небес уже не лило, но моросило ещё порядочно. Свитер набух, с козырька кепки капало на нос.

– Эс фройт михь зер, ирэ бекантшафт цу махэн, подлюки… – прошептал я и, сняв башмаки, устремился за трансформаторную будку, в ту сторону, где скрылись бандиты: пепел Клааса стучал в моё сердце. Колотил! Без денег и документов мне нечего делать в этом городе. Что там в городе – на земле! Полный крах надежд моих и планов. Сокрушительное фиаско.

Преподобный Эррол Бартоломью отслужил заупокойную службу:

– Пёс, рождённый сукой, краткодневен и пресыщен печалями; как цветок, он выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается…

Ивлин Во

Прохор Прохорыч спал, сладко посвистывая носом.

«Прощай! Рыба и гости начинают пованивать на четвёртый день», – заметила между делом умная Урсула Ле Гуин. Я же адресовал себе эту сентенцию, хотя моему гостеванию только что откуковало три часа громоздкое сооружение в камнерезном исполнении, увенчанное золочёным Хроносом с глупой рожей и парой мясистых девок самого вульгарного пошиба. Сооружение отвечало моим представлениям о времени в его физическом воплощении, и это примирило с хабазиной, объединившей благородный уральский камень с человеческой пошлостью.

Сёмка доставил меня до ворот цитадели. За моими воротами на меня обрушились с ласками-поцелуями четвероногие почитатели моей особы, не любившие долгого отсутствия своего кумира и потому особенно агрессивные в проявлении чувств.

В избе они успокоились и поделились соображениями по поводу моего времяпровождения, которого они не одобряли, как не одобряли и соседа Прошку, а также его страхолюдного пса.

…Дощатый потолок, жёлтое полосатое небо, начал медленно опускаться. Книжные полки, что с правого борта, тоже опасно кренились. Что это? Головокружение от успехов? Откуда им взяться? Вишь, в башке-то позванивает, пыхтит и шумит. Будто жабы скользкие ворочаются в ней… А между ними-то, а между ними суетятся головастики или мелкие шустрые жучки. Плотно сбились, стиснулись, как семечки в подсолнухе, непонятные, а может, вообще ненужные мысли. А если и нужная застряла меж них? Выколупнуть бы её, да сил нет. Да и какая она, самая нужная на сей момент? Кто бы мог подсказать? Гилберт Кийтович. Честертон уже подсказывал однажды в подобных обстоятельствах. Ну-ка, припомни, как он там изъяснялся? «В то же время его охватило необъяснимое счастье. Психологический процесс, слишком сложный, чтобы в нем разобраться, привёл к решению, которое ещё не поддавалось анализу. Но оно несло с собой освобождение». Гм, это шпаргалка?

Эх, мистер Гилберт-ибн-Кийт, вечно вы там, в своих туманах, все усложняете! Анализ вам подавай, вынь да положь психологический процесс. Всё есть у вас, а разобраться не можете! А я скажу без анализа, что, коли нечего выпить, надо уснуть и обрести счастье в нирване, приближение которой уже ощущается в тяжести век. Для полного счастья достаточно жить и дышать, как говорил янки, любивший поваляться на листьях травы. Жить и дышать, а иногда и… того, выпить. Это разумный подход к «освобождению», господин Гилберт. Вино веселит все сердца, так? По бочке, ребята, на брата, так или не так? Пусть радость не сходит с лица, пусть веселы все, все румяны, так? Так – все пьяны. Именно! Радость! О, радость и есть «необъяснимое счастье», а счастье есть сон. Можно было бы догадаться и раньше. Глядишь и приснится что-нибудь приличное, хотя «сны, как известно, чрезвычайно странная вещь: одно представляется с ужасающей ясностью, с ювелирски мелочною отделкой подробностей, а через другое проскакиваешь, как бы не замечая вовсе, например, через пространство и время». Но это же хорошо, Фёдор Михайлович! Лично я приветствую такое разделение труда. Одни пущай дарят нам радость, сиречь счастье, с ювелирски мелочными подробностями, другие пущай проскальзывают сквозь пространство и время, скользя по утреннему снегу, друг милый, предадимся бегу… Вот эта улица, вот этот дом, Вовка Хваленский бежит в гастроном, крутится, вертится – хочет купить, чтобы Гараеву водки налить…