Read the book: «Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга пятая»
Редактор Борис Евгеньевич Пинаев
Корректор Борис Евгеньевич Пинаев
© Евгений Иванович Пинаев, 2023
ISBN 978-5-0060-8867-2 (т. 5)
ISBN 978-5-0051-8175-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Автопортрет с помазками и стилом на фоне Таватуя…
Официальную бумагу подписывают лица официальные. Передо мной лежит именно такая, аж с четырьмя размашистыми подписями. В верхнем правом углу – меееленько! – обозначено: «Пинаев». Чтобы, значит, не ошибиться в адресате. Пинаев – это я. Мне бумага. Нуте-с, о чём в ней? «Уважаемый Евгений Иванович! – Набрано жирным шрифтом. – Мы рады сообщить Вам, что издательство…» Ишь ты, рады! Представил сразу радостные физиономии коллег, которые рады сообщить, что желали бы получить от меня словесный автопортрет, проиллюстрированный фотографией «форматом не менее 6 х 9».
Я решил откликнуться на призыв, узнав из дальнейших строк, что «юмор – тоже часть философского отношения к жизни». Что верно, то верно. Такой подход ко всякой серьёзности мне по душе.
Как быть? Вообще-то лучший способ откликнуться на «рады сообщить Вам» – это жанр автоэпитафии. Не слишком радостный, но достаточно всеобъемлющий. Правда, лишь в том случае, если он не уступает известному сочинению Брюсова:
Пастырь. Оратор. Воин.
Пас. Возделывал. Низил.
Коз. Огород. Врагов.
Веткой. Мотыгой. Мечом.
Жаль, невозможно переплюнуть классика. А ведь легко представить холмик и пирамидку с фотографией Е. И. Пинаева форматом 6х9, ниже дату рождения: 13 сентября 1933 года, затем тире – и… Вторая цифирь временно отсутствует, но всё равно появится (лучше позже, чем раньше), когда придётся держать ответ перед тем, в кого я, увы, не верую.
Да, автоэпитафии было бы достаточно, если бы не желание оправдать своё сосуществование с жизнью хотя бы в собственных глазах. Мол, жил, копошился, что-то делал. Ведь похвастать-то нечем. Единственное достижение в малолетстве – похвальная грамота, полученная по окончании первого класса. Дальше-то – через пень-колоду! В шестом отсидел два года, с грехом пополам закончил семилетку и созрел для Свердловского художественного ремесленного училища №42. Но прежде чем перебраться из города Щучинска, что в Северном Казахстане, в столицу Сталинского Урала, я, изрядно попотев, сотворил «роман», название которого в памяти не удержалось. «Тайна трёх океанов» – соответствовало бы духу сочинения, ибо творилось оно под впечатлением «Тайны двух океанов» Адамова, хотя и не было абсолютным плагиатом. Так, если у писателя ПЛ «Пионер» пробилась сквозь подводные ледяные заторы, то мой «Комсомолец» умудрился прошмыгнуть под Африкой: нырнув под материк в Средиземном море, вынырнул аж в Антарктике. Однако морская тематика говорит о том, что уже в ту пору «душа рвалась на части», а полное её раздвоение началось в Свердловском военно-морском клубе. Я посещал его несколько лет кряду, грёб на шестивёсельном яле, ходил под парусом и получил удостоверение старшины шлюпки.
ХРУ №42 я так и не закончил. Перебрался в художественное училище им. Шадра, под знамёна Павла Хожателева, но знамёна те ничем не прославил. Пресловутая муза дальних странствий не давала покоя. Мои старшие друзья, художники Охлупин и Терёхин, таскали меня за собой. Мы побывали на Каме, на Алтае, мы… Стоп! На пятом курсе случилась осечка. Причина? Наверное, чесались пятки, и я, бросив училище в середине года, пустился в бега по маршруту Свердловск-Мурманск-Одесса-Кишинёв. В Молдавии остановился, перевёл дух и закончил «Шкоала републиканэ де пиктурэ». Сей подвиг позволил добраться до Москвы и «проникнуть» на живописный факультет Художественного института имени Сурикова, поцеловать полотнище знамени в соцреалистических руках Фёдора Модорова и, снова не прославив себя никакими подвигами, дезертировать со второго курса. «„Мир, открытый тебе во все концы“ открыт и мне, – послал я знаменосцу мысленную радиограмму, удаляясь от „альма матер“ со скоростью курьерского поезда. – Может быть, встретимся: в каждой разлуке сокрыта новая встреча».
Не помню, чьи это слова, но с Модоровым я больше не встретился. «Заболев морем» не в парных тропиках – в Арктике, я решил твёрдо: если «путь искусства долог, а жизнь коротка», то прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые – в четырёх институтских стенах – годы. Пошатаюсь по белу свету, думал я, приближаясь к Кёнигсбергу-Калининграду, и ежели не создам свой «Девятый вал», то, может, напишу «Морские рассказы» или что-то вроде «Фрегата „Паллады“». Тем более, в трудовой книжке – чёрным по белому: «Профессия – матрос».
Матрос, плотник, подшкипер, боцман: «этапы большого пути», который начался и кончился именно в Калининграде – лучшем городе на Земле, потому что в нём прошли мои лучшие годы. От его причалов уходил я в Атлантику, к ним возвращался, здесь я впервые поднялся на палубу трёхмачтовой баркентины «Меридиан», здесь женился на той, которую встретил ещё на Урале и которая родила мне двух сыновей, здесь познакомился с писателем и моряком Юрием Ивановым, с учёным-биологом и тоже моряком Рудольфом Буруковским, здесь, наконец, обрёл (и уже потерял) многих друзей. Оставшиеся до сих пор соединяют меня с Балтикой незримой нитью, поэтому город и люди – тот аккумулятор, который всё время подпитывает все мои морские начинания, всё моё сочинительство. А начало ему положила встреча со Славой Крапивиным на палубе четырёхмачтового барка «Крузенштерн», случившаяся в Севастополе летом 1967 года. Я был матросом, он – гостем барка, на котором тогда снимался фильм по мотивам произведений Александра Грина «Рыцарь мечты». Крапивину было не миновать «Крузенштерна» и, к счастью, – уж так получилось – и меня. Если море окрасило мою жизнь каким-то смыслом, воплотившимся в картинах, этюдах и рисунках, то Владислав Петрович способствовал реализации другой моей ипостаси: появлению нескольких повестей и рассказов о море. Да, и это всё о нём. Словом, с кем поведёшься, от того и наберёшься, ибо маститый автор тыкал неофита носом в нелепости, стилистические погрешности, учил уму-разуму и ремеслу.
Собственно, на этой «оптимистической ноте» можно бы закончить «автопортрет». Далее кардиограмма жизни «уважаемого Евгения Ивановича» даёт простенькую линию с редкими всплесками пиков, равных по высоте Плешивой горке. Всё так, однако коллеги, те, что были «рады Вам сообщить», просили раскрасить автопортрет философскими, буде такие имеются, колерами, а также «изложить здесь любые мысли, которые представляются Вам важными и необходимыми для понимания читателями Вашего творчества и Ваших взглядов на литературный процесс и жизнь общества».
Вопрос о читателях оставим за скобками. Моя вторая и последняя книжка «Голубой омар» вышла одиннадцать лет назад. Если у неё и были читатели, они, скорее всего, уже вымерли. Срок-то вполне достаточный. О жизни общества вряд ли стоит говорить. Она на виду, и общество, надеюсь, выживет, потому что оно – российское общество, вскормленное, в массе своей, не на вкусной и здоровой пище, а на отбросах с помойки. Дай обществу чуть-чуть живой водицы, и оно оживёт, как сорняк, у которого силы немерено. Если же говорить о философском окрасе и взгляде на литпроцесс, то он прост, если не примитивен.
Мой взгляд, моя концепция не отличается от общепринятой. Люди пишущие делятся на «писателей» и «сочинителей». Я – разновидность последних, сочинитель-эгоист, ибо пишу для собственных потребностей, которые делают упомянутую мной линию кардиограммы всё-таки не прямой, а слегка волнистой, а это признак того, что покойник не совсем умер, а слегка жив. В настоящем я существую и, как шакал – падалью, питаюсь прошлым; в нём и живу. Эту мысль в стихотворной форме некогда изобразил моторист траулера «Креветка», а по совместительству поэт, Коля Клопов:
Года идут – маразм крепчает,
за летним зноем – вновь мороз:
былое думу согревает,
как детский тёпленький понос.
Франц Кафка мог позволить себе такое кредо: «Нет нужды выходить из дому. Оставайся за своим столом и прислушивайся. Даже не прислушивайся, жди. Даже не жди, будь неподвижен и одинок. И мир разоблачит себя перед тобой, он не сможет поступить иначе». Кафка так и поступал, потому что был Писателем. Домоседом, способным заглядывать за горизонт повседневности и видеть иные миры, быть может, живущие по законам парадокса. Писатель – великое слово, писательство – удел философов и мудрецов. Сочинитель – всегда непоседа. Он постоянно рыщет в поисках сахарной косточки. Он всеяден и только на склоне лет живёт, коли повезло, за счёт накопленного прежде жирка. Иногда на его долю выпадает удача. Тогда появляются «Приключения капитана Врунгеля» или «Старик Хоттабыч». Пример, как говорится, лишён чистоты, но каков есть. Сочинитель-эгоист, в отличие от сочинителя, живёт за счёт самоедства, постоянно употребляя в нужное время и в нужных целях ту или другую кость своего скелета. У сочинителя, между прочим, тоже имеется кредо, сформулированное Борхесом: «Писатель – или любой другой человек – должен воспринимать случившееся с ним как орудие; всё, что ни выпадает ему, может послужить его цели, и в случае с художником это ещё ощутимее: унижения, обиды, неудачи – всё даётся ему как глина, как материал для искусства, который должен быть использован». Хорхе Луис, правда, называет сочинителя писателем, но кто знает, может, ему виднее.
Древние считали: «плавать в море необходимо, жить не обязательно». Поверив хорошо сказанному, я живу на Урале, на берегу озера, которое называю своей Мини-Балтикой. Здешние сосны шумят точно так же, как их собратья с настоящей Балтики. А ежели утренний туманец, скрыв дальние сопочки, преподносит взору чуть ли не морской горизонт, то иной раз можно уверовать, что волен ты уплыть отсюда в «терра инкогнита», к черту на кулички. И тогда бдение над чистым листом бумаги даёт возможность «легко затеряться в солёном просторе», говорить с живыми и умершими, жить их жизнью. Я матрос с разбитого корабля, чудом оставшегося на плаву, матрос, привыкшей к травле на баке, а «травля» – всегда на потребу себе и обществу. Но как эгоист, я всегда переживаю и злюсь, если редакторы пытаются привести мой текст к своему знаменателю, к согласию со своим пониманием того, что должно быть «как надо» и чего не должно быть, что будет скучно для читателя, а что – интересно. Геннадий Прашкевич, когда затеял в Новосибирске журнал «Проза Сибири» (жаль, что тот быстро почил в бозе), шёл от обратного. И если что-то брал у автора, ни на йоту не отступал от текста, отдавая его на суд читателя, который всегда прав, отвергая или принимая предложенную стряпню.
Итак, подводим итог.
Автопортрет готов. Пора поместить его над будущим холмиком. А может, всё-таки изладить также и автоэпитафию? Конечно, я не Брюсов и даже не Коля Клопов, умевший под стук дизеля создавать перлы подобного рода. Он тоже был сочинителем-эгоистом, морской косточкой, которая редко подводила, когда Клопов брался за стило. Что ж, последую его примеру и…
И вместо положенных по регламенту шести страниц, о которых в той же бумаге известили собратья по творческому цеху, слегка задействую седьмую. Думаю, это простится мнимому покойнику. Тем паче, библиография, которую уже я «рад сообщить» им, много короче автоэпитафии, что, придёт срок, займёт-таки место на пирамидке отошедшего в лучший мир эгоиста.
На берегу пустынных волн покоится ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤПрогнивший Чёлн.
В земной юдоли был мазилой, мечтавшим ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤобойти полмира,
в чём, между прочим, преуспел, да вдруг на берегу осел.
Покойся же, Пинаев Женька! Когда б тебе ума маненько,
когда бы твой пустой кочан не знал дороги в океан,
ты б, может, жизнь прожил другую, ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤдоныне всё ещё земную.
Ты ж пил, курил, ты песни пел и в одночасье околел.
ㅤ
п. Калиново01.08.2000 г.
Библиография
1. «Над нами паруса», документально-художеств повесть, журнал «Уральский следопыт», №11, 1979.
2. «Гошка и Яшка», рассказ, журнал «Уральский следопыт», №4, 1981.
3. «Что иметь за душой», очерк, «Уральский следопыт» №3,1982.
4. «Серебряная гитара», рассказ, «Уральский следопыт», №6, 1983.
5. «Песочные часы», повесть (журн. вариант), журнал «Пионер», №№8,9. 1984.
6. «Мир дому твоему», повести, Средне-Уральское книжное издательство. Тираж 15 000 экз., усл. печ. листов 12,0.
7. Коллективный Сборник «Ты помнишь?..», повесть «Катькин столб», Ср.-Уральское книжное издательство, 1985.
8. «Арлекин», повесть. Журн. «Урал», №11, 1986.
9. Сборник «Поиск – 88», повесть «Арлекин», Южно-Уральское книжное издательство, 1988.
10. «Голубой омар», повести, Средне-Уральское книжное издательство, 1989. Тираж 75 000. Усл. печ. листов 21,0.
11. «Шантарское море», повесть, журн. «Урал», №№5, 6, 1998.
12. «Похвальное слово Бахусу или Верстовые столбы бродячего живописца», роман воспоминаний.
1-я книга – журн. «Урал», №№10, 11, 12. 2000.
2-я книга – там же, №№2, 3, 4, 5. 2002.
3-я книга – там же, №№7, 8, 9, 10. 2004.
4-я книга – там же, №№5, 6, 7. 2006.
5-я книга— там же, №№2, 3, 4. 2009.
13. «Пишите письма», повесть, «Уральский следопыт», №№10, 11, 12, 2007.
14. «Злоключения „Бродячей Кошки“», Екатеринбург: изд-во «Лифт», 320 страниц с илл., 2013 г.
15. «Звёздный волк», 2015.
Критика. Несколько слов в обзоре журналов Татьяны Ивановой «Что читать», в журнале «Огонёк», 1987. «Когда молодые люди просят что-нибудь поинтереснее, можно смело рекомендовать им повесть Евгения Пинаева „Арлекин“ из журнала „Урал“ – героико-романтико-ироническая проза. От приключений дух захватывает».
Крохотные заметки по выходу книг в газетах «На смену» и «Вечерний Свердловск».
Памяти друзей моих и наставников
Аркадия Охлупина и Владимира Терёхина
Растроганный Улисс прошептал:
– Завтра мы увидим корабли.
Гарсиа Маркес
Часть первая.
Пора в путь дорогу…
О, как много на земле дел, мой юный товарищ, дел которыми можно было бы занять себя вместо дурацкой-дурацкой писанины в часы нашей словесности! С сожалением о невозможном и утраченном. С грустью. С лицом человека, которого никогда не было, нет и не будет.
Саша Соколов
Три стакана портвейна, что выпил некий инспектор Глебски, вынудили его поутру лезть в сугроб, чтобы нейтрализовать их остаточное воздействие. Магическая цифра: три! И не только у братишек Стругацких. Слишком часто она фигурирует в нашем обиходе. Она, собственно, всю жизнь сопровождает человека. В детском саду сопливый шкет слушает сказку о трёх поросятах, в школьные годы получает трояк, потому что до трёх ночи читал роман «Три мушкетёра» и не смог на уроке назвать имя одного из триумвиров. Дальше – больше. Созрев для дворовых компаний, начинает сапиенс соображать на троих и расстраивается однажды, узнав, что он – третий лишний. И что ему предлагает старость? «Трёх богатырей» на стенке да зевоту, после которой остаётся, как нынче заведено, перекреститься тремя перстами и, зевнув ещё раз, помянуть всуе Отца, Сына и Святаго духа. Аминь!
Бахус был удивлён, что инспектор Глебски скис после трёх стаканов портвейна. Я объяснил старикашке, что иного и не ожидал от заграничного мента. Напомнил «Ярмарку» Теккерея, а в ней – джентльмена, которого давила чума даже после одного стаканчика того же напитка. Конечно, портвейн портвейну рознь. Взять, к примеру, креплёную советскую краснуху, которой мы потчевали в Такоради мариманов с аглицкого банановоза. Ихние моряки покрепче, чем сэры, пэры и сквайры, но Тони, Дуги и даже Роберт-работяга тоже валились с копыт, пригубив «партейного» пойла. Ибо, говорил я античному сверхстарпёру, что позволено выдержать российскому организму, то не дозволено изнеженным нациям прогнившего сытого запада, которые разбавляют пойло если не водой, то льдом или тоником. Почему? Они реалисты, пекущиеся о своём «о» (подразумевайте под «о» всё что угодно: здоровье, кошелёк, etc.), а пьющий по-нашенски – это зрелый импрессионист, влекущийся к свободному, без догм, восприятию окружающего мира, сравнимого лишь с ночным звёздным небом, полным загадочного мерцания духа и душ, достигших высот, что невозможны на земле, стиснутой обручами правил и законов, чаще всего самых дурацких, которыми умело пользуются реалисты, перестраивая реальность себе в угоду самым меркантильным, наглым и пошлым способом.
Спрóсите, к чему такое присловье? Да всё к тому, что иной раз три бутылки коньяка объёмом в ноль восемь —заметьте, на троих, – если и порождают желание забраться в сугроб для «нейтрализации остаточного воздействия», зато помогают окунуться в далёкое прошлое. А если быть совсем точным (в связи с обстоятельствами), то в прошлое иной раз можно попасть только таким способом, вызвав его, как джинна из бутылки, и тем самым нейтрализовать остаточное последствие настоящего, ибо оно, косноязычное настоящее, требует жертв, после которых только и допустит к искусству того, кто готов принести новые жертвы, не ведая того, или же зная о том, что они, как и потуги, напрасны.
Когда в кругу убийственных забот
Нам всё мерзит – и жизнь, как камней груда,
Лежит на нас, – вдруг, знает Бог откуда,
Нам на душу отрадное дохнёт —
Минувшим нас обвеет и обнимет
И страшный груз минутно приподнимет
Вот так. Дословно. Разве что «страшный груз» пришлось заменить на «сладкий». Скажу сразу, своих мыслей у меня уже нет. Тем более – оригинальных. Запасец, который имелся когда-то, я уже израсходовал, а стоит ли обзаводиться новым? И лень, и поздно. Да и где его нынче взять? Реализм подсказывает импрессионисту, что коли есть возможность использовать чужой, то, вверясь Горацию, достижимого домогайся любым способом, ибо всё умное уже сказано и запечатлено на бумаге. Я и чужие мысли редко произношу вслух. Пользуюсь лишь для внутреннего употребления и в состоянии подпития. В трезвом виде они мне ни к чему. Для умствования планета наша мало приспособлена, а глупости, что слышишь каждый божий день, способствуют замкнутости даже в кругу близких. Я давно почувствовал это и понял, что быть раком-отшельником очень удобно. Меньше спросу. Это во-первых. А во-вторых, за меня сказал один умный японец: «Всё-таки человек не развивается с возрастом, хоть тресни. Характер формируется годам к двадцати пяти, и потом уже, как ни бейся, себя не переделаешь. Остаётся только наблюдать, насколько окружающий мир соответствует твоему характеру». Такой вот фокус-покус. И те стихотворные строчки лишь отражают настроение, с которым я, нагруженный коньяком выше ватерлинии, покидал цитадель Прохора Прохорыча Дрискина.
Но я, кажется, сошёл с фарватера, поэтому – ближе к делу.
Началось стандартно. Накануне, уже в сумерках, в дверь мою торкнулся мажордом Дрискина, он же посол для особых поручений, Сёма. Так, мол, и так, Михалваныч, кличет тебя хозяин. Гость у него, но одного ему вроде как мало.
– Оба, поди, уже на взводе? – высказал я трезвую мысль в виде вопроса.
– А тебе-то что? – ухмыльнулся ландскнехт. – Так и так – догонять.
– Ждать и догонять – хуже некуда.
– Ждать тебе не придётся, – успокоил Сёма. – А догонять… не за поездом бежать с грыжей наперевес.
– …а с инфарктом за пазухой, – дополнил я, ковыляя за гонцом.
– Вообще-то, Михалваныч, ты им нужен как амортизатор, – пояснил Сёма. Этот Звиздунов Прохора достал, а хозяин нонче не в форме, чтобы одному сдерживать натиск.
– Час от часу не легче, – вздохнул я и, бросив на крючок треух и шубейку, шагнул в каминную.
В ней ничего не менялось уже несколько лет. Прохор Прохорыч любил постоянство. Тот же стол в центре. Круглый. С напитками и обильной закуской. Те же кресла вокруг него. Приёмистые, как могила. Над камином моя живописная пачкотня, некогда положившая начало нашему сотрудничеству в финансовой сфере, обочь его – бар, отрада сердца, который не раз согревал меня в минуты душевной стужи своим содержимым. Наконец диван – любимое лежбище Прохора Прохорыча, на котором он всегда почивал, пренебрегая спальней. На том диване он мог вольно раскинуться, прикрыв неглиже махровым шлафроком.
Всё это я окинул взглядом и, как живописец, одобрил:
– Картина маслом!
– Если смотришь сериалы, Миша, то, хе-хе, вбей себе в мозг, что здесь тебе не Адеса-мама, а Каменный Пояс…
– …и два валуна, две, так сказать, финансовые глыбы местного разлива. Что не поделили, если вам, по словам Сёмы, понадобился амортизатор?
– Он так сказал? Башка! Да, посредник нам нужен, – подтвердил г-н Дрискин.
– Рефери! – зачем-то поправил его г-н Звиздунов.
– Арбитр, словом, – кивнул я, вдохновлённый видом бутылок.
– Третейский судья, – счёл нужным поставить точку хозяин. – А для начала, судья-амортизатор, хорошенько встряхнись.
– А, собственно, о чём спор? – спросил я, основательно встряхнувшись.
Вопрос остался без ответа. Я встряхнулся вторично. На сей раз – следуя примеру своих визави. Прохор Прохорыч пожевал какой-то травки, шумно рыгнул и ткнул в потолок пальцем:
– Как говорили в тех сферах, Борис, ты не прав. В данном случае не прав ты, Архип. Ты поступаешь против истины, когда говоришь, что твой терем…
– …а ля рюс, – подсказал я.
– …лучше моей, – Прохор Прохорыч покосился на меня, – лучше моей цитадели. Мой дом – моя крепость. Не так ли, Михаил?
– Йес, сэр! – охотно подтвердил я, наполняя фужер производным земли и солнца. – Воистину так, ибо терем его – эклектика, а твоя цитадель, Прохор Прохорович, несёт в своей основе… я говорю о внешнем облике твоего жилища, бесхитростную простоту казармы.
– Устами соседа глаголет истина! – хохотнул Прохор Прохорыч. Сходство с казармой его не обидело, а вроде бы даже обрадовало. – А против истины не попрёшь. Не так ли, Архип Савельич?
– Истина… – сморщился Архип-ибн-Звиздунов и брезгливо оттопырил губу: – И не казарма вовсе а… Сортир на Пятницкой! – выпалил он.
– Мог бы из уважения к истине не опошлять мой богоугодный бизнес, – смиренно заявил господин Дрискин, как бы напомнив нам, что минуло уже года три-четыре, как он прислонился к попам и даже намеревается построить часовню на том бугре, что замыкает посёлок с норд-веста.
– А ты не богохульствуй, Проша! – парировал Архип Савельич. – Ты в своих сральнях цену за визит взвинтил? Взвинтил! А это не по-божески. За вход дерёшь уже даже не червонец, а… Сколько, ась? Вот и разберись, где душа, где чрево, а где твой кошелёк.
– Про инфляцию забыл? Я предприниматель, а не филантроп! – рявкнул Прохор.
– Брек, господа предприниматели! Разошлись по углам и вытерли сопли! – скомандовал я фамильярно, но строго, как рефери на ринге. – Вы удалились от темы.
– А что он… – обидчиво пробормотал Прохор Прохорыч, но ничего не добавил к реплике и налил себе коньяку.
– А что я?! – возмутился Архип Савельич и тоже набузгал половину фужера. Я, само собой, принял эстафету, чтобы подстегнуть красноречие, которого был начисто лишён в трезвом виде, но уже ощущал прилив вдохновения после первых возлияний.
– Повторяю, Архип, ты не прав хотя бы потому, что погубил целую сосновую рощу, а получил вместо… Как, Миша, назвала твоя супруга его сооружение, заглянув в потроха?
– Эклектикой назвала. Дурным вкусом.
– А что хорошего в твоём железобетонном склепе?! – возопил Звиздунов.
– Зато – по средствам. Не размахивался, как ты. Мой дом – моя цитадель! Без излишеств. Да, снаружи казарма, а внутри? В ней всё на месте и без потуг на роскошь. Я, Архип, пыль в глаза не пускаю. Я буржуа. Обычный, среднестатистический, а потому люблю уют, которого нет в твоих хоромах. Мне в них холодно. Это лабиринт, в котором могут жить только крысы.
– Крепко сказано, – насупился Архип Савельич и повернулся ко мне вместе с креслом, вздыбив ковёр волной. – А что скажет арбитр?
Я понимал резоны обеих сторон. Как арбитру, хотелось поддержать Дрискина, как стороннему человеку – врезать по позициям того и другого, и коньяк (а мы уже заканчивали третью бутылку) способствовал агрессивности. Их амбиции и возможности не вызывали зависти, но мне претила мелочность и бессмысленность спора. Ну построили они себе хоромы, и что из того? Жили бы в своё удовольствие, так нет же! Обязательно надо доказать превосходство собственного «проекта». Хорошо ещё, что Прохор с годами угомонился, больше не предлагал продать ему мою халупу и переселиться к лесу, где якобы приглядел для меня другую. Расстался он и с особняком, что отгрохал ближе к озеру c намерением, выжив меня с насиженного места, застолбить весь участок на спуске к берегу.
Не врезал я господам бизнесменам. Сначала посочувствовал обоим хоромовладельцам, потом слегка пожурил за никчёмную междоусобицу, возникшую, без сомнения, благодаря коньячным парам, затем плавно переложил руль на «истинный курс» и рассказал о своей первой любви, баркентине «Меридиан», и о барке «Крузенштерн», не ставшем второй любовью из-за своей величины. Да, его размеры поражали воображение, вызывала почтение высота мачт, восхищало и обилие парусов, но я чувствовал себя «буржуа» только на небольшом «Меридиане», где всё, вплоть до волн морских или океанских, было, так сказать, под рукой, где каждый знал каждого, где даже ссоры носили семейный характер, а потому баркентина была домом родным, семьёй со всеми её коллизиями, в то время как барк – общежитием. Я не умалял его достоинств. Да и к чему? Двести курсантов – не сорок пять наших – это толпа. Конечно, у баркентины и труба пониже и дым пожиже, в том смысле, что тридцатидвухметровая высота её мачт равнялась половине высоты стальных махин барка, так что из того? В этой разнице заключались лишь другие условия существования без малого трёхсот человек на стальном голиафе и шестидесяти на деревянной скорлупке, но…
– Но речь сейчас не о том, – закончил я примирительный спич. – Речь о том, что каждый кулик хвалит своё болото, и каждый кулик по-своему прав. Так что, господа, давайте пожмём друг другу руки и в дальний… и выпьем за процветание «цитадели» и «терема». А если не возражаете, то и за мою хижину тяпнем. Она тоже имеет право на существование. Я как домовладелец не приветствую лозунг «мир хижинам, война дворцам».
В мире и согласии обезглавили мы четвёртую бутылку, но я вдруг сообразил, что на сегодня с меня хватит, что она, четвёртая, в сущности, верстовой столб, вокруг которого в этот вечер больше не стоит водить хоровод. Тем более, что был в нём третьим лишним. Собутыльники, забыв копеечный спор, окончательно помирились и уже горячо обсуждали какое-то совместное дельце. Глядя на эту идиллию, я понял, что далёк от них, как декабристы от народа. В тот же миг ощутил я эдакий сердечный спазм и ком в горле: впереди – пустота! А если сделать шажок назад, в прошлое, то… то можно вновь оказаться на палубе «Крузенштерна». Выспаться, взбодриться, а после – шагнуть. И пусть мне милее «Меридиан», но «Крузен» ближе во времени и пространстве. К тому же, я отдал дань «Меридиану», посвятив ему немало страниц, а ведь на «Крузене» тоже были счастливые дни. Под его мачтами я снова встретил Юрия Иваныча Минина и Лео Островского. И Рич Сергеев, которому сдавал когда-то «Меридиан» со всеми потрохами и боцманскими заботами, тоже оказался на «Крузене» вместе с матросом Женькой Базецким, покинувшим «Капеллу» вместе с Ричем.
Я решился! Я мужественно встал на резвы ноженьки и, утвердившись в вертикали, провозгласил отчётливо и вдохновенно свой последний тост за тот случай, который «нам на душу отрадное дохнёт, минувшим нас обвеет и обнимет и сладкий груз минутно приподнимет». Его то ли не расслышали, то ли не обратили внимания.
Ладно, чихал я на вас вместе с дебитом-кредитом и всякими авизо на постном масле!
Пущай я сейчас «осетрина второй свежести», но завтра нырну в сугроб без портков, а вынырну до того свеженьким, что за письменный стол сяду, дыша первосортными жабрами.
И никого не спрашивай,
Себя лишь уважай,
Косить пошёл – покашивай,
Поехал – поезжай…
Александр Твардовский
Моря-океаны и «Козерог» остались в прошлом. Кёниг и Светлый – тоже за кормой. Легко ли было покидать привычное? С кровью. С треском. Когда уволился Филя Бреус, кадры в меня вцепились: принимай пароход и боцмани на здоровье. Отверг сходу: но пасаран! Во-первых, такое однажды уже было на «Лермонтове». Принял у тёзки Мишки Курылёва боцманские вериги, а пришёл на пароход старый кеп, и – кранты: вернул Мишку, а я оказался на биче. Во-вторых, дал я жене кровную клятву стать сухопутным крабом, а в-третьих, наше барахлишко уже двигалось малой скоростью на Урал. За ним, с курьерской скоростью, вскоре последовали и мы. Было ощущение, что еду в отпуск, впервые – с женой и сыном. Словом, Одиссей возвращался в Итаку.
На Урале наступили хлопотные дни. С жильём и трудоустройством, к счастью, обошлось: то и другое нашлось довольно быстро. Жить определились на частной квартире. С пропиской помог Давид Маркович Ионин, некогда вызволивший раба «Трудовых резервов» из 42-й ремеслухи. Старый товарищ Алька Туманов, сам отведавший на востоке морской соли, посоветовал идти к ним, на телестудию, декоратором.
Однако быт и рабочая лямка – дело привычное для каждого «хомо советикуса» и вовсе не обязательно, чтобы он был шибко «сапиенсом». Так что нет смысла мусолить словеса, затёртые до трюизма, на эту тему. Зато, господа-товарищи, долгожданная встреча старых другарей, эт-то, скажу вам, совсем другой табак! О, воспоминания! И нет ничего странного в том, что мы, Охлупин, Терёхин и я, привязав своих росинантов к верстовому столбу и поручив их заботам неунывающего старпёра Бахуса, заговорили не о днях, близких нынешним, а обратили взоры к тем временам, когда рванули на «москвичонке» Аркаши по Московскому тракту, держа курс на Каму и далее – на Орёл-городок, где в ту пору жили мои родители и братишка.
– Было же времечко, а?! Втроём, дружно! – пустил слезу холерик Терёхин.
– Дружно, говоришь? Мы ещё только загружали машину походными пожитками…
– Весь день провозились, помню, – вздохнул Аркаша.
– Вот-вот – весь день! И весь этот день, Владимир Алексеич, ты меня какими только «титулами» не награждал! И самыми безобидными были «дурак» да «идиот».
– Неужели было?! – изумился Терёхин.
– Себя не знаешь, Володька? – напомнил Аркаша. – Ты и меня достал, а угомонился только в полночь, когда выехали из города. Скис, а мы спокойно отмахали первые двести километров.
– А что вам – бугаи! А я худ. У меня – сердце, у меня…
– Не насморк, так понос, – добил Аркаша этого барбоса.
– Да-а… ну, извиняюсь задним числом, – повинился Терёхин и тут же напустился на меня: – А ты, Мишка, зачем помнишь всё это?! И неужели помнишь до сих пор?!
– Запомнилось. Потому что моё участие в экспедиции могло закончиться уже в Молотове, то бишь в Перми, – решил я наконец высказаться, после стольких лет. – Помните, добирались до Лёвшино, где должны были погрузиться на пароход?