Read the book: «Идентичность и цикл жизни»
Erik H. Erikson
Identity and the Life Cycle
© 1980 by W. W. Norton & Company, Inc.
© 1959 by International Universities Press, Inc.
© Перевод на русский язык ООО «Прогресс книга», 2023
© Издание на русском языке, оформление ООО «Прогресс книга», 2023
© Серия «Мастера психологии», 2023
* * *
Предисловия
Переиздаваемый ныне сборник эссе был впервые опубликован издательством International Universities Press в 1959 году в форме монографии в серии «Вопросы психологии» (Psychological Issues). Упоминания «вопросов психологии» в начале и в конце оригинального предисловия, приводимого ниже, отсылают к этой публикации.
Предисловие 1 (1959)
Переиздание избранных трудов обычно происходит по очень серьезной причине. В данном сборнике содержатся записи, которые востребованы как первоисточники. Их востребованность настолько высока в самых разных профессиональных кругах, что можно говорить об актуальности затронутых «вопросов психологии».
Название сборника отражает общую тему: единство жизненного цикла человека и особой динамики каждой стадии, предписанной законами индивидуального развития и общественной организации. Психоаналитические разработки этой темы коснулись лишь детского периода и очень мало – остальных. Немногочисленные публикации лишь очерчивают контуры специфической психосоциальной задачи, которая стоит перед каждым молодым человеком, а именно формирования эго. Однако благодаря этим публикациям намечены направления дальнейших исследований.
Не все представленные здесь работы имеют теоретическую природу. Первая из них (подборка клинических записей, которые предшествовали публикации моей книги «Детство и общество» (Childhood and Society) и фактически стали источником материала для нее) – иллюстрация того, как терапевтические наблюдения и «прикладная» работа могут заставить клинициста переосмыслить свои прежние взгляды. «Прикладной» характер работы означает в данном случае не только применение гипотез психоанализа к различным сферам – обучению индейцев, военной деятельности, долгосрочным исследованиям детской психики, – но и сопоставление этих наблюдений. Клиницист пытается связывать эти эпизоды с теоретическими положениями, которые обычно отступают на задний план в практической деятельности; однако постепенно становится очевидным, что за пределами клинической практики «приложение» позволяет по-новому взглянуть на клиническую теорию.
В работе «Рост и кризисы здоровой личности» передо мной стояла иная задача. Группа экспертов в области проблем детства, приглашенных Детским бюро США для подготовки конференции в Белом доме в 1950 году, сбора надежного фактического материала и представления перспективных теорий в области психического здоровья ребенка, обратилась к автору как к клиницисту и гражданину с просьбой переформулировать изложенные в книге «Детство и общество» соображения относительно развития «здоровой личности» в соответствии с задачами конференции и требованиями времени. Автор отбросил свои сомнения относительно преждевременности теоретических выводов и возможности неадекватного толкования схемы нормального развития и, призвав на помощь Джоан Эриксон (как мать и как педагога), представил интерпретацию результатов некоторых своих клинических наблюдений. Наблюдения есть неотъемлемая часть работы клинициста, при этом в публичном их освещении я не мог игнорировать имеющиеся в данный момент данные о проблеме, теоретические обоснования, методологию исследований (Erikson, 1958b). В сборнике работа публикуется в том виде, в каком она была представлена экспертной группе конференции в Белом доме. Однако я выделил курсивом ряд положений, которые, как показывает опыт, могут оказаться обойдены вниманием, и снабдил их примечаниями, предостерегая от слишком прямолинейного их толкования, которое мог бы спровоцировать данный текст.
Работа «Проблема эго-идентичности» (The Problem of Ego Identity) адресована другой аудитории. Программный комитет Зимней сессии Американской психоаналитической ассоциации попросил меня выступить на одном из мероприятий, подробно осветив данную тему. Здесь читатель найдет гораздо больше отсылок к теоретическим положениям психоанализа и примеров из терапевтической практики, хотя, как и в других своих работах, я стараюсь оставить решение метапсихологических вопросов экспертам в данной сфере.
При всех своих различиях представленные работы демонстрируют последовательность этапов клинического мышления: проблематика психосоциального развития возникает из общих клинических впечатлений, затем помещается в рамки анализа психосоциальных стадий развития, и затем одна из стадий, а именно юношеский период, получает подробную характеристику. В будущих исследованиях при сравнительном анализе различных жизненных периодов необходимо придерживаться такой же схемы. Результаты этих исследований позволят составить цельную картину жизненного цикла человека.
Представители других областей знания обнаружат в приведенной библиографии ссылки на труды ряда междисциплинарных мероприятий, на которых были представлены и обсуждались мои концепции (Erikson, 1951a, 1953, 1955a, 1955b, 1956, 1958c; Erikson and Erikson, 1957). Сегодня, когда устная и социальная коммуникация между [научными] дисциплинами и континентами во многом заменяет чтение книг и их изучение в тиши кабинета, неизбежны повторы с небольшими вариациями. В моих книгах «Детство и общество» (1950a) и «Молодой Лютер» (Young Man Luther) (1958a) глубоко интегрированы клинический и прикладной методы. Однако психоаналитик-клиницист заметил бы, что лишь в последние годы я стал рассматривать клинические данные (1954, 1958b) и терапевтические методы в свете возросшего общего интереса к историческим процессам. Это еще один открытый «вопрос психологии», с которым я обращаюсь к своим заметкам клинициста.
Предисловие 2 (1979)
Переиздание в конце 1950-х годов избранных трудов уже потребовало обоснования «уважительной причины», поэтому, видимо, следовало бы объяснить повторное издание того же сборника в 1979 году, – при том что некоторые положения были включены в книгу «Идентичность: юность и кризис» (Identity: Youth and Crisis) 1968 года. Однако мой издатель по-прежнему считает удовлетворительной «уважительную причину», изложенную в Предисловии 1, и я доверяюсь ему, хотя удивлен, что спрос на эти ранние работы не упал. Могу лишь сказать, что тональность работ, которые я впоследствии назвал «заметками клинициста», до сих пор вызывает отклик в разных странах у преподавателей и студентов в разных областях научного знания. Может быть, оригинальные наблюдения, заставляющие признать существование новой ситуативной связанности явлений, прежде считавшихся изолированными друг от друга, помогут тем, что один мой друг назвал «аутентичностью» выражения, и окажутся полезными для читателя, даже если некоторые концептуальные моменты останутся пока неуясненными.
К первому изданию, а также для целей вновь основанной серии «Вопросы психологии» наш давний друг Дэвид Рапапорт (David Rapaport) написал вводную статью, которая называется «Исторический обзор развития психоаналитической эго-психологии» (A Historical Survey of Psychoanalytic Ego Psychology) (1957–1958). Обращаясь к истокам развития фрейдовской теории, он разделил историю эго-психологии на четыре этапа. Первый закончился в 1897 году, а последний начался в 1930-х, когда были опубликованы основополагающие труды Анны Фрейд (Anna Freud) (1936) и Хайнца Хартманна (Heinz Hartmann) (1939). Вызывает восхищение глубокая характеристика этапов, данная Рапапортом. Это серьезный труд, занявший достойное место в его научном наследии.
Данный сборник во многом перекликается с работой Рапапорта, но не повторяет его выводы. Пристальное внимание Дэвида к историческим и терминологическим деталям здесь не является для меня обязательным (что подтвердил мой издатель), поскольку их обилие могло бы сбить с толку многих читателей, желающих прежде всего понять взаимосвязь положений эго-психологии моего времени и моей теории психосоциального развития, которая до сих пор дорабатывается. Для целей данного издания мы приняли решение процитировать работу Рапапорта в существенно сокращенном виде.
Я с благодарностью привожу некоторые его выводы и предположения относительно места моих формулировок в общей канве эго-психологии:
Теория адаптации Хартманна включает в себя более общую теорию отношений с реальностью, где делается акцент на особую роль социальных отношений (Hartmann, 1939; Hartmann and Kris, 1945; Hartmann, Kris, and Loewenstein, 1951). Но она неконкретна и не соответствует признакам самостоятельной дифференцированной психосоциальной теории.
Эриксон делает акцент на эпигенезе эго (Erikson, 1937; 1940a), на теории отношений с реальностью (1945) и особенно на разработке теории роли социальной реальности (1950b). Это «три кита» его психосоциальной теории развития (1950a), которая дополняет теорию третьей стадии Фрейда и соответствующие разработки Хартманна.
В своей теории Эриксон подчеркивает последовательность этапов эпигенеза эго (1950b), тем самым конкретизируя концепцию автономного развития эго Хартманна, которая, в свою очередь, обобщает концепцию развития тревоги Фрейда.
Последовательность этапов развития эго идет параллельно с развитием либидо (1950a, глава 2), но [Эриксон] идет дальше и рассматривает полный жизненный цикл (глава 7). Это первая концепция в истории теории психоанализа, которая охватывает этапы жизненного цикла, обычно рассматриваемые в рамках единой концепции генитальной зрелости, и предлагает инструментарий для их исследования.
Главное значение психосоциальной теории развития эго, а также теории адаптации Хартманна (в отличие от «культуралистских» теорий) состоит в том, что они предлагают концептуальное объяснение социального развития индивидуума путем отслеживания [процесса] формирования генетически социального характера индивида в его взаимодействии с социальным окружением на каждом этапе его эпигенеза. Таким образом, идея состоит не в том, что социальные нормы прививаются генетически асоциальному индивиду путем «дисциплины» и «социализации», а в том, что общество, в котором рождается индивид, делает его своим членом, помогая ему выбрать способ, с помощью которого он решает задачи, встающие перед ним на каждом этапе его эпигенетического развития.
Теория Эриксона (и во многом теория Фрейда) построена на феноменологических положениях, на клиническом психоанализе и общих положениях психоанализа и психологии, причем системных различий между ними нет. Соответственно, концептуальный статус терминологии у этой теории остается неясным. Приведение теории в систему и объяснение концептуального статуса ее терминов – будущая задача эго-психологии.
Разработанные Эриксоном положения стали органичным продолжением теории Фрейда. Они также лежат в русле разработок Хартманна, с которыми взаимно дополняют друг друга. Эриксон строит свою теорию, отсылая нас главным образом к положениям психологии бессознательного Фрейда, в меньшей степени к его же положениям психологии эго и совсем мало – к теории Хартманна. Хартманн также ничего не говорит о связи своей теории с теорией Эриксона. Перед психологией эго стоит задача интеграции этих двух теорий.
Эти комментарии должны были вызвать у читателей сборника благожелательное отношение к единству теории, которое я сформировал в трех упомянутых выше работах. То, что даже Рапапорт должен был в своих выводах охарактеризовать как непонятный теоретический статус терминологии в моей теории, относится главным образом к центральному термину данного сборника (но редко используемому в моей последующей работе), а именно к термину «эго-идентичность». Мои рассуждения в сфере проблем идентичности и жизненного цикла не находят точки опоры в существующих положениях психологии эго. Напротив, как отмечает Рапапорт, эти рассуждения приводят к формированию психоаналитической теории психосоциального развития, существующие элементы которой я собрал воедино в работе, подготовленной по просьбе Национального института психического здоровья (National Institute of Mental Health) США (в печати). Более того, психосоциальная ориентация становится частью исторического процесса, что заставляет нас рассматривать функционирование эго (и природу того, что мы называем «эго») как процессы, лежащие в основе исторической изменчивости. Эта тенденция уже стала общепризнанной и была отражена в моих книгах «Детство и общество» (1950a, переиздана в 1963), «Молодой Лютер» (1958a), которые были опубликованы в то же время, когда я работал над сборником.
Как было сказано во вводном параграфе, данная публикация – первая и не окончательная попытка рассмотреть изменение этоса в разные исторические периоды с точки зрения клинических наблюдений. Такой взгляд позволяет лишь исследовать (иногда односторонне) симптоматику некоторых психологических расстройств, которая в конкретный исторический период проявляется у существенного меньшинства населения и таким образом представляет эпидемиологический эквивалент доминирующего этоса в историческом паттерне общинности и продуктивности. Лишь в своих более поздних книгах биографического характера я сумел подойти к вопросу о балансе дезориентирующих и побуждающих сил в тот или иной исторический период. В этих книгах я писал о том, как гениальные вожди взаимодействовали со своей эпохой: я говорю о М. Ганди, который взял на себя ответственность за судьбу Индии (1969), и Т. Джефферсоне, который сыграл решающую роль в формировании американской идентичности (1974). Взаимоотношения индивидуальности и общинности в паттернах повседневной жизни, в свою очередь, я рассматриваю в книге, посвященной играм, ритуалам и политике (1977).
Можно сказать, что в данной работе я попытался сформулировать, как происходит взаимодополняющее влияние друг на друга истории жизни и собственно истории. Я утверждаю, что реальные клинические наблюдения и их выводы можно рассматривать одновременно и в связи с очевидными историческими процессами. В изучении столь важной для каждого человека проблемы идентичности мы в значительной мере руководствуемся мотивами, корни которых уходят в историю нашей собственной личности. Об этом я писал в автобиографической части одного из своих эссе (1975), и в своем мнении я не одинок. Многие представители науки и общественной жизни, мужчины и женщины, видят истоки рождения своих наиболее значимых идей в истории своей личной и профессиональной жизни. Эволюция терапевтического и теоретического направлений в моих исследованиях, о чем писал выше Д. Рапапорт и что подтверждалось результатами моих клинических исследований, изложенными ниже, убедила меня в необходимости разработки концепции идентичности – как и незабываемые события 1960-х (в 1963 году я преподавал в колледже), которые явились историческим обострением проблем идентичности у молодежи.
В переиздаваемом сборнике основное внимание сосредоточено на фундаментальном вопросе – месте психосоциальной идентичности в логике развития жизненного цикла человека. Здесь этот вопрос звучит так, как я понимал его в 1940-х и 1950-х годах.
1. Развитие эго и исторические изменения1
Клинические заметки
Люди, принадлежащие к одному этническому ареалу, одной исторической эпохе и экономической сфере, ведомы общими образами добра и зла. В своем бесконечном разнообразии эти образы отражают скрытую от глаз сущность исторических изменений; однако в форме современных им социальных моделей и убедительных прототипов эти образы приобретают решающую конкретность в развитии эго каждого индивидуума. В психоанализе психология эго не получила достаточной теоретической определенности. С другой стороны, историки продолжают игнорировать те простые факты, что все индивидуумы рождены матерями; что каждый из нас когда-то был ребенком; что все люди и народы вышли из своих детских; что путь развития индивидуума в обществе – это путь от колыбели к родительству.
Лишь объединившись, психоанализ с социальной наукой способны последовательно соотнести стадии жизненного цикла с историей общества. Этим вопросам посвящен настоящий сборник клинических записок, в котором представлены проблемы, примеры и теоретические соображения относительно того, в какой связи находится эго ребенка с современными ему историческими моделями.
Групповая идентичность и эго-идентичность
1
Оригинальные формулировки Фрейда, относящиеся к эго и его взаимоотношениям с обществом, лежали в русле общей линии его аналитической аргументации и социологических представлений эпохи. Тот факт, что Фрейд в своих первых работах по групповой психологии цитирует постреволюционного социолога Лебона, наложил свой отпечаток на последующие изыскания в области психоанализа толпы. Фрейд признавал, что «массы» Лебона являются обществом низкоинтеллектуальных и отказавшихся от собственной воли людей, наслаждающихся анархией в наступивший промежуток между двумя историческими эпохами и ведомых лидером как в своих наилучших, так и наихудших проявлениях. Такие массы существуют; определение не потеряло своей силы. Однако между данными социологическими наблюдениями и материалом, полученным при помощи психоаналитического метода, существует некий разрыв, а именно индивидуальная история, реконструируемая по эпизодам переноса и контрпереноса в ситуации наедине с терапевтом. Данный методологический разрыв привел в психоанализе к искусственному разделению объектов на «индивидуума-внутри-семьи» (или в окружении его семейных моделей, проецируемых на «внешний мир») и «индивидуума-в-массе», погруженного в не имеющую четких границ толпу2. Таким образом, к феномену и концепции социальной организации и ее влиянию на индивидуальное эго долгое время снисходительно относились как к неким «социальным факторам». В целом концепция эго была первоначально очерчена рамками уже существовавших и хорошо известных определений своих противоположностей – биологической идентичности и социологической «массы»: само же эго как индивидуальный центр организованного опыта и целеполагания оказывалось между молотом анархии примитивных инстинктов и наковальней беззакония коллективного духа. Можно сказать, что на место моральных координат бюргера, обозначенных Кантом как «звезды над головой» и «нравственный закон внутри», ранний Фрейд ставил внутреннюю идентичность и окружающую толпу, между которыми помещал объятое страхом эго.
Для описания морали отдельного индивидуума Фрейд ввел понятие идеального эго, или супер-эго. Сначала упор делался на чужеродном воздействии на индивидуальное эго. Супер-эго, как подчеркивал Фрейд, есть интернализация всех ограничений, которым эго должно подчиняться. Эти ограничения навязываются ребенку («von aussen aufgenötigt») родителями с их критическим влиянием, а позже – профессиональными наставниками и теми, кого ранний Фрейд определял как «разнородную толпу приятелей» («die unbestimmte Menge der Genossen»), создающих «среду» и «общественное мнение» (Freud, 1914).
Столь мощное неодобрение извне заставляет ребенка выйти из своего первоначального состояния наивной любви к самому себе. Он ищет модели, на которые мог бы равняться, и пытается быть счастливым, подражая им. Если ему это удается, он достигает самоуважения, не слишком убедительного факсимиле своего оригинального нарциссизма и ощущения всемогущества.
Эти ранние концептуальные модели не прекращали определять направления позднейших дискуссий и практические цели клинического психоанализа3. Фокус психоаналитических исследований, однако, сдвинулся в сторону разнообразных генетических проблем. От изучения того, как эго растворяется в аморфном множестве или в лидере-толпе, мы совершаем поворот к проблеме возникновения инфантильного эго в организованной социальной жизни. Вместо того чтобы делать акцент на отрицании ребенка в социальной организации, мы хотим прояснить, что же социальная организация дает ему изначально, что из этих даров поддерживает его на плаву и, подстраиваясь под его специфические потребности, заставляет его вести тот или иной образ жизни. Вместо того чтобы принять эдипову троицу как неразложимую схему иррационального поведения человека, мы стремимся к конкретизации и исследуем, каким образом социальная организация кодетерминирует структуру семьи; поскольку, как писал Фрейд уже ближе к концу своей жизни, «то, что действует [в супер-эго], это не только личные качества этих родителей, но и все то, что произвело определяющее влияние на них самих, а также вкусы и стандарты их социального класса и наклонности и традиции их расы» (1938, pp.122–123).
2
Фрейд показал, что сексуальность возникает в самый момент рождения; он также дал нам инструменты для демонстрации того факта, что социальная жизнь начинается с началом жизни всякого индивида.
Некоторые из нас применяли эти инструменты в изучении так называемых примитивных обществ, где ребенок интегрирован в четко определяемую экономическую систему и небольшой и статичный набор социальных прототипов4. Обучение ребенка в таких группах, заключаем мы, есть метод, которым базовые способы организации коллективного опыта (его коллективная идентичность, как мы это назвали) передаются малышу в виде раннего физического опыта, а затем, через этот опыт, формируют основы его эго.
Позвольте мне вначале проиллюстрировать концепцию коллективной идентичности небольшой отсылкой к антропологическим изысканиям, произведенным некоторое время назад Микилом Скаддером (Mekeel H. Scudder) и мною. Мы описывали, как на одном из этапов переобучения американского индейца сиу его историческая идентичность охотника на бизонов – уже не существующих – столкнулась с профессиональной и классовой идентичностью американского государственного служащего, который был его наставником и учителем. Мы указали на то, что идентичность этих двух групп определяется в том числе экстремальными различиями в географических и исторических представлениях (коллективное эго – пространство – время) и радикальными различиями в экономических целях и средствах их достижения (коллективный жизненный план).
Для сохранившейся идентичности индейцев сиу доисторическое прошлое является полноценной психологической реальностью. Покоренное племя вело себя так, будто их жизненный план заключался в пассивном сопротивлении настоящему, в которое невозможно интегрировать остатки идентичности экономического прошлого, и в мечтах о возрождении, в котором будущее вернуло бы их в прошлое, время бы вновь стало неисторическим, пространство – неограниченным, деятельность – безгранично центробежной, а стада бизонов – необозримыми. Государственные же учителя, напротив, предлагали им жизненный план с центростремительными, локализованными целями: дом, хозяйство, очаг, счет в банке – все то, что имеет смысл в том жизненном плане, где прошлое уже свершилось, и в котором свершения настоящего будут принесены в жертву еще более высокому стандарту жизни будущего (которое бесконечно отодвигается). И дорога к этому будущему – не внешнее возрождение, но внутреннее преобразование.
Очевидно, что любой эпизод в опыте, приобретенном членом каждой из этих групп, разделяемый или отвергаемый, необходимо толковать соответственно его месту в системе координат двух этих взаимопроникающих жизненных планов.
У примитивных племен источники и средства производства связаны между собой напрямую. Их инструменты – это продолжение их тел. Дети в таких коллективах участвуют в технических и магических действиях; для них тело и окружающая среда, детство и культура могут быть полны опасностей, но все вместе составляют единый мир. Набор их социальных прототипов невелик и статичен. В нашем же мире машины уже давно не являются продолжением человеческого тела, напротив, целые человеческие организации обречены служить продолжением машинного производства; магия выполняет лишь посреднические функции; детство превратилось в отдельный сегмент жизни со своим собственным фольклором. Экспансия цивилизации, вкупе с ее стратификацией и специализацией, вынуждает детей строить свои эго-модели на основе подвижных, разрозненных и антагонистичных прототипов.
3
Взрослея, ребенок должен развить в себе живое ощущение реальности, получая подтверждение того, что его индивидуальный путь в получении опыта (его эго-синтез) является успешным вариантом коллективной идентичности и соответствует ее пространственно-временному и жизненному плану.
Едва научившись ходить, ребенок не только стремится повторять и совершенствовать акт хождения, движимый либидозным удовольствием в смысле локомоторного эротизма Фрейда или же потребностью овладения в соответствии с принципом успешно выполненного действия Айвза Хендрика; но он также получает ощущение своего статуса и новой ценности «себя, умеющего ходить», какую бы коннотацию это событие не имело в системе координат жизненного плана его культуры: «того, кто будет далеко ходить», «того, с кем будет все хорошо» или «того, кто далеко пойдет». Быть «тем, кто умеет ходить» становится одним из многих шагов на пути развития ребенка, которое, через совпадение физического овладения и культурных смыслов, функционального удовольствия и социального признания, приведет к более реалистичной самооценке. Без сомнения, будучи лишь нарциссическим утверждением младенческого всемогущества (которое можно заполучить гораздо меньшей ценой), это ощущение собственной ценности вырастает в убеждение, что собственное «я» делает эффективные шаги в сторону конкретного коллективного будущего и постепенно превращается в определенное эго в рамках социальной реальности. Это ощущение я назову эго-идентичностью. Я бы определил этот термин как субъективный опыт и как динамический факт, как коллективный психологический феномен – и в совокупности как объект клинического изучения. Осознаваемое ощущение обладания личной идентичностью основывается на двух одновременных наблюдениях: непосредственном восприятии собственной личности и ее непрерывности во времени; и одновременно восприятии того факта, что другие распознают самость и непрерывность этой личности. То, что я предлагаю называть эго-идентичностью, относится не к одному лишь факту существования, что входит в понятие личной идентичности; это качество эго данного существования.
В таком случае эго-идентичность в своем субъективном аспекте есть признание того, что методы синтеза эго являются проявлением собственной самости и непрерывности и что эти методы эффективны для защиты собственной самости и непрерывности в глазах других людей.
4
Несмотря на всю неоценимую важность приложения Фрейдом современных ему концепций физической энергии к области психологии, его теория о том, что энергия инстинктов передается, вытесняется, трансформируется аналогично тому, как это объясняет закон сохранения энергии в физике, не может больше нас удовлетворить и объяснить данные, ныне полученные в наблюдениях.
Существующий разрыв позволяет закрыть именно концепция эго. Мы должны найти причинную зависимость социальных образов и организмических сил – и не только в том смысле, что образы и силы здесь, как говорится, «взаимосвязаны». Более того, взаимное дополнение этоса и эго, коллективной идентичности и эго-идентичности предлагает намного больший потенциал как для синтеза эго, так и для социальной организации.
Когда индеец сиу, пребывая на вершине своего религиозного опыта, вбивает в собственную грудную клетку клинышки, привязывает их к веревке и танцует (в неописуемом трансе) до тех пор, пока веревка не затягивается и клинышки не начинают разрывать его плоть, так что кровь стекает ручьями по его телу, мы видим смысл в его экстремальном поведении: он обращает против себя некие изначально спровоцированные, а затем энергетически фрустрированные детские импульсы, «фиксация» на которых, как мы обнаружили, имеет решающее значение в коллективной идентичности сиу и индивидуальном развитии этого человека5. В данном ритуале «ид» и супер-эго явно противопоставлены друг другу, так же как в бесплодных ритуалах наших страдающих неврозами пациентов. Примерно то же значение имеют действия мужчин племени юрок, которые после близости с женщиной направляются в парную, где пребывают, пока не покроются потом и не смогут протиснуться через овальное отверстие в стене прямо в холодную речную воду; после чего они считают себя очистившимися и обладающими достаточной силой для ловли священного лосося. Очевидно, что данный ритуал – искупление, призванное восстановить самооценку и внутреннее ощущение безопасности. У тех же индейцев ежегодная оргия, устраиваемая после того, как коллективными усилиями река перегораживается дамбой, что позволяет наловить много лосося на зиму, очевидно, дает им разрядку, освобождая от перенапряжения и сводя на нет предшествующие искупительные жертвы. Но если мы попытаемся найти равновесие между этими известными нам экстремальными точками, если мы спросим себя, что же характеризует индейца, который не делает ничего из вышеописанного, а лишь предстает перед нами как тихий представитель этого племени, включенный в ежедневную рутину годового цикла работ, мы не найдем подходящей точки отсчета для описания. Для этого нужны малые признаки того, что человек где-то и когда-то, в минуты эмоциональных и мыслительных изменений, переживает вечный конфликт, проявляющийся в перемене настроения от депрессивно-неопределенно-тревожного через состояние, которое Фрейд называл «промежуточной стадией», затем по нарастающей к ощущению благополучия – и обратно («von einer übermässigen Gedrücktheit durch einen gewissen Mittelzustand zu einem erhöhten Wohlbefinden»). Однако является ли эта промежуточная стадия динамически ничтожной настолько, что определить ее можно, лишь указав на то, чем она не является; заявив, что ни маниакальная, ни депрессивная тенденция в тот или иной момент не наблюдается явно, что на поле боя эго происходит минутное затишье, что супер-эго временно покинуло поле боя и что в подсознании произошло перемирие?
Необходимость определить стадию сравнительного равновесия между различными «состояниями души» стала особенно актуальной для вынесения моральной оценки действий во время войны. У меня была возможность наблюдать поведение людей в относительно экстремальных условиях, а именно во время пребывания на подводной лодке (Erikson, 1940b). Здесь суровому испытанию подвергается эмоциональная пластичность и социальная гибкость людей. Ожидания героического свойства и фаллическо-локомоторные фантазии, с которыми вступает на корабль юный доброволец, в целом не могут быть выявлены в его ежедневной жизни на борту, в рутинных занятиях, в ограниченном пространстве, а также в той роли слепоглухонемого исполнителя, которая от него требуется. Чрезвычайная взаимозависимость членов экипажа и взаимная ответственность за жизнь и комфорт в исключительно тяжелых и длительных по времени условиях скоро вытесняет первоначальные мечты. Экипаж и капитан представляют собой некий симбиоз, управляемый не только формальными правилами. С удивительным тактом и мудростью создаются негласные договоренности, благодаря которым капитан становится нервной системой, мозгом и совестью всего этого подводного организма, воплощающего в себе одновременно идеально отлаженный процесс и проявление человечности, и благодаря которым члены экипажа мобилизуют свои внутренние компенсаторные механизмы (например, в коллективном использовании щедро предоставленной пищи), что позволяет экипажу выдерживать монотонность службы и при этом быть готовым к мгновенному действию. Такие автоматические взаимные адаптации к экстремальным условиям имеют «аналитический смысл» прежде всего там, где якобы прослеживается кажущийся регресс к состоянию первобытной орды, словесной летаргии. Однако если мы спросим, почему мужчины выбирают такой образ жизни, почему не отказываются от нее, несмотря на невероятное однообразие и подчас ужасающую опасность, и, кроме всего прочего, почему при этом они пребывают в здравии и отличном расположении духа, мы не сможем дать удовлетворительный ответ. В психиатрических дискуссиях довольно часто предполагается – на основании проводимых аналогий, – что такие организмы, экипажи, профессиональные коллективы являются регрессивными и мотивированы латентной гомосексуальностью или психопатическими тенденциями.
Однако то, что объединяет подводника, индейца, ребенка со всеми людьми, которые чувствуют себя единым целым с тем, что они делают, когда и где они это делают, сродни тому самому «промежуточному состоянию», которое мы хотели бы сохранить в своих детях по мере их взросления; мы желаем, чтобы наши пациенты приобрели это состояние, восстановив «синтетическую функцию эго» (Nunberg, 1931). Мы знаем, что, когда это произойдет, игра станет свободнее, здоровье – блестящим, секс – более взрослым, работа – более осмысленной. Применив психоаналитические концепции к решению проблем коллективного, мы ощущаем, что более ясное понимание взаимного дополнения эго-синтеза и социальной организации может помочь нам терапевтически оценить психологический средний диапазон, расширение и культивирование которого на все более высоких уровнях человеческой организации является целью всех терапевтических усилий, как социальных, так и индивидуальных.
Патология эго и исторические изменения
1
Для идентификации себя самого ребенок имеет достаточное количество возможностей, в большей или меньшей степени экспериментальных, с участием реальных или вымышленных людей того или другого пола, с привычками, чертами характера, занятиями, идеями. К радикальному выбору между ними ребенка принуждают определенные кризисные моменты. Однако историческая эпоха, в которой он родился и живет, предлагает ему лишь ограниченное количество социально значимых моделей для работоспособных комбинаций фрагментов идентичности. Их польза и применимость зависит от того, насколько они одновременно отвечают потребностям организма на определенной стадии зрелости и модели синтеза, свойственной данному эго.
Вызывающая тревогу интенсивность многих детских симптомов отражает необходимость защиты созревающей эго-идентичности, которая ребенку обещает интегрировать быстрые изменения, происходящие во всех сферах его жизни. То, что для наблюдателя выглядит как особенно наглядное проявление чистых инстинктов, часто оказывается лишь отчаянной мольбой о разрешении синтезировать и сублимировать единственно возможным для данной личности способом. Поэтому мы можем ожидать, что молодой пациент будет реагировать только на те терапевтические меры, которые позволят создать необходимые условия для успешного формирования его оригинальной эго-идентичности. Терапия и руководство могут попытаться заменить нежелательные идентификации желательными, однако общая конфигурация эго-идентичности не претерпит изменений6.
Я вспоминаю в связи с этим одного бывшего немецкого военного, который эмигрировал в нашу страну, поскольку не мог принять нацистскую идеологию или же сам оказался неприемлем для нее. У его малолетнего сына было не так много времени, чтобы впитать нацистскую доктрину до того, как семья перебралась в Америку. Здесь, как многие дети, он быстро американизировался и чувствовал себя как рыба в воде. Однако постепенно у него развилось невротическое неприятие любых авторитетов и власти. То, что он говорил о «старшем поколении», и то, как он это говорил, очевидно совпадало с тоном нацистских листовок, которых он никогда не читал; его поведение было бессознательным протестом «гитлеровского мальчика». Поверхностный анализ выявил, что ребенок, солидаризируясь с лозунгами гитлеровской молодежи, идентифицирует себя с гонителями собственного отца, что является следствием эдипова комплекса.
В создавшейся ситуации родители приняли решение отдать его в военную школу. Я ожидал, что он будет из всех сил сопротивляться этому. Напротив, с того момента, когда он надел форму, к которой со временем будут прикреплены золотые нашивки, звездочки и знаки отличия, в нем произошла разительная перемена. Как будто вся эта военная символика внезапно и решительно изменила весь его внутренний мир. Бессознательный «юный Гитлер» пропал под оболочкой американской модели и превратился в обыкновенного школяра-кадета. Отец, абсолютно гражданский человек, был теперь для него не опасен и не значим.
Однако до этого тот же самый отец и соответствующий отцовский прообраз через подсознательные знаки (Erikson, 1942) (особенно если мы вспомним о милитаристской риторике Первой мировой войны) укоренили в этом ребенке милитаристский прототип, являвшийся частью коллективной идентичности многих европейцев и имевший особое значение для немцев как одна из немногих чисто германских и высокоразвитых идентичностей. Военная идентичность как исторический акцент в общей семейной традиции идентификации продолжает подсознательно существовать и в тех, кто в ходе политического процесса уже не должен принимать ее7.
Менее выраженные способы, которыми дети приходят к приятию исторических или реальных прообразов добра и зла, вряд ли могут быть подвергнуты всестороннему изучению. Моментальные проявления эмоций, таких как привязанность, гордость, злость, вина, тревога, сексуальное напряжение (в отличие от их словесных выражений, подразумеваемого значения или философских интерпретаций), передают ребенку представление о том, что действительно важно в его мире, то есть обрисовывают варианты пространственно-временных ориентиров и перспектив жизненного плана его группы.
Похожим образом спонтанно возникающие настроения социоэкономической и культурной паники, охватывающие семью, вызывают личностную регрессию к состоянию инфантильной компенсации и реакционный возврат к более примитивным моральным кодексам. Когда такая паника совпадает по времени и динамике с каким-либо из детских психосексуальных кризисов, вместе они отчасти и определяют характер невроза: всякий невроз есть разделенное ощущение паники, изолированной тревожности и сенсорно-моторного напряжения одновременно.
Мы, например, наблюдаем, что в нашей культуре, основанной на чувстве вины, индивиды и коллективы при осознании опасности, угрожающей их социоэкономическому статусу, подсознательно начинают вести себя так, словно эта угроза вызвана их внутренним ощущением опасности (искушениями). В результате происходит не только возврат к раннему чувству вины и его компенсациям, но и реакционный возврат к исторически более ранним, по форме и содержанию, принципам поведения. Подсознательный моральный кодекс приобретает более ограничивающий, магический, более кастовый, нетерпимый характер. Отметим, что пациенты часто описывают окружавшую их в детстве среду, ссылаясь на небольшое количество отдельных периодов, когда множество перемен, происходивших одновременно, создавало атмосферу паники.
В случае с пятилетним мальчиком, у которого начались конвульсивные припадки после пережитых одновременно событий, связанных с агрессией и смертью, идея насилия получила свое проблематичное значение благодаря следующим тенденциям в семейной истории. Отец мальчика был евреем, выходцем из Восточной Европы, которого в пятилетнем возрасте его тихие и кроткие бабушка и дедушка привезли в нью-йоркский Ист-Сайд, где он мог выжить, лишь заменив свою детскую идентичность идентичностью «парня, который бьет первым». Это правило он внушил нашему пациенту, не преминув поведать, каких усилий это ему стоило. Выжив и добившись определенного экономического успеха, он открыл магазин на главной улице небольшого городка в одном из северных штатов и переехал в респектабельный район. Там ему пришлось отказаться от первоначальных рекомендаций, данных сыну, задире и драчуну, просьбами и угрозами поставив его перед фактом, что сын владельца магазина должен вести себя с соседями обходительно. Такая смена идентичностей произошла на выраженной фаллическо-локомоторной стадии развития мальчика, в тот момент, когда он нуждался в четких ориентирах и новых средствах выражения, и по случайному совпадению в том самом возрасте, когда его отец стал иммигрантом. Семейная паника («будь вежливым, иначе мы все потеряем»), личное чувство паники («как я могу быть вежливым, когда все, чему я научился, это быть сильным, и как мне быть сильным, чтобы чувствовать себя в безопасности?»), эдипов комплекс, заставляющий управлять агрессией по отношению к отцу и переносить ее на другое, физическое напряжение, вызванное ненаправленным гневом, – вместе эти состояния, весьма характерные сами по себе, привели к своего рода короткому замыканию. Эпилептическая реакция ребенка стала следствием.
2
Анализ поведения взрослых людей показывает, что исторические прототипы, определявшие их детские кризисы эго-идентичности, проявляются в специфических переносах и специфических формах сопротивления.
Приведенная ниже выдержка из истории болезни взрослого пациента иллюстрирует взаимосвязь между подобным детским кризисом и моделью поведения уже взрослого пациента.
Танцовщица, очень красивая, но небольшого роста, приобрела неприятную привычку, или симптом: держать спину слишком прямо и неподвижно, что невозможно в танце, да и выглядит довольно неуклюже.
Анализ показал, что данное истерическое проявление является отголоском зависти к пенису, спровоцированной в ее детстве наряду с хорошо сублимированным эксгибиционизмом. Пациентка являлась единственной дочерью американца во втором поколении, успешного бизнесмена немецкого происхождения, склонного к определенному эксгибиционистскому индивидуализму и в том числе гордившегося своим мощным телосложением. Он настаивал на том, чтобы его белокурые сыновья прямо держали спину (возможно, сам он уже не осознавал себя пруссаком), но не требовал этого от своей смуглой дочери; на самом деле, он не видел в женском теле ничего достойного демонстрации. Это стало одним из побудительных мотивов, заставивших пациентку с одержимостью демонстрировать в танце свою «улучшенную» осанку, которая напоминала карикатуру на прусских предков, никогда ею не виденных.
Исторические корни таких симптомов яснее обнаруживаются при анализе сопротивления, оказываемого при защите симптома самим пациентом.
Пациентка, которая в своих сознательных размышлениях и позитивных переносах проводила параллель между нордическим физическим типом и ростом отца и исследователя, к большому своему неудовольствию обнаруживала, что хотела бы видеть исследователя сутулым грязным маленьким евреем. Этот образ низкорожденного и слабого мужчины позволял ей попытаться лишить его права узнавать секрет ее симптома, то есть избежать опасности для ее уязвимой эго-идентичности, исходящей из ассоциаций пережитого ею сексуального конфликта между непокорными историческими прототипами, идеала (германский, высокий, фаллический) и зла (еврейский, карликовый, кастрированный, женский). Эго-идентичность пациентки стремилась включить эту опасную альтернативу в ее роль современной танцовщицы: изобретательный ход, который в своем оборонительном аспекте являлся эксгибиционистским протестом против социальной и сексуальной подчиненности женщин. В ее случае симптом выдавал тот факт, что эксгибиционизм отца, его предрассудки, укоренившиеся в результате чувственных проявлений эдипова комплекса, сохранили опасную степень влияния на ее подсознание.
В нашей культуре подсознательная идентификация зла (того самого, которое «я» больше всего боится воспроизвести) состоит из образов подвергшегося насилию (кастрированного) тела, этнической аутгруппы и эксплуатируемого меньшинства. При всем многообразии синдромов эта ассоциация является превалирующей и у мужчин, и у женщин, среди меньшинств и у большинства, во всех классах той или иной национальной или культурной группы. Это объясняется тем, что в процессе синтеза эго стремится освоить наиболее убедительные прообразы идеала и зла, а с ними и весь существующий набор образов высокого и низкого, плохого и хорошего, мужского и женского, свободного и рабского, мощного и бессильного, прекрасного и уродливого, быстрого и медленного как простые альтернативы и как единственную стратегию, применимую ко всему ошеломляющему разнообразию столкновений с действительностью. Поэтому латентный образ наиболее гомогенного прошлого оказывает свое реакционное влияние в той или иной специфической форме сопротивления; чтобы понять историческую основу той альтернативы, которую ищет эго пациента, необходимо исследовать это явление.
Подсознательные ассоциации этнических альтернатив с моральными и сексуальными являются неотъемлемой частью любого коллективного объединения. Изучая их, психоанализ совершенствует свои терапевтические методы индивидуального лечения и в то же время вносит свой вклад в понимание сопутствующих подсознательных предрассудков8.
3
Терапевтическая практика, так же как и попытки социального реформирования, лишь подтверждает горькую истину: в любой системе, основанной на подавлении, исключении и эксплуатации, подавленные, исключенные и эксплуатируемые подсознательно верят в тот образ зла, который они призваны воплощать по убеждению доминирующей группы9.
Однажды ко мне на консультацию пришел владелец ранчо, сильный умный человек, известный специалист в области сельского хозяйства Запада. Никто, кроме его жены, не знал, что он иудей по рождению и что вырос он в еврейских кварталах большого города. Его жизнь, внешне успешная, была для него клубком маний и фобий, которые, как показал анализ, заставляли его воспроизводить и привносить в свободную жизнь в западных равнинах схему жизни, окружавшую его в детстве и ранней юности. Его друзья и враги, старшие и младшие родственники, все, не зная того, играли роль немецких мальчишек или ирландских хулиганов, которые изводили маленького еврейского мальчика на его пути в школу, куда он пробирался с отдаленной и уютной еврейской улочки через враждебные трущобы, выдерживая стычки с местными хулиганами и обретая недолгое отдохновение в демократическом раю школьного класса. Анализ ситуации пациента показал, что, к сожалению, штрейхеровский образ еврейской идентичности как зла, разделяемый многими, жив и для евреев, которые – парадоксальным образом – пытаются жить с ним и там, где, ввиду того, кем они являются сейчас, их прошлое в определенном смысле не имеет никакого значения.
Этот пациент совершенно искренне считал, что единственным спасением для евреев является нож пластического хирурга. В подобных случаях болезненного восприятия телесной идентичности части тела, которые имеют стратегическое значение в характеристике расовой принадлежности (в данном случае нос; в случае с танцовщицей – осанка и позвоночник), играют роль, аналогичную поврежденной конечности у калеки или гениталий у невротиков. Часть тела приобретает особый эго-тонус, при котором она ощущается как слишком большая и тяжелая или слишком маленькая и незаметная; в обоих случаях она воспринимается как отдельная от тела, но при этом находящаяся в центре внимания других людей. При расстройствах эго-идентичности у калек наблюдаются сны, в которых спящий безуспешно пытается спрятать выставленную напоказ данную часть тела или случайно от нее избавляется.
Таким образом, то, что может быть названо пространственно-временным континуумом индивидуального эго, сохраняет социальную топологию детского окружения индивидуума, так же как и общий контур его телесного образа. При их исследовании необходимо соотносить историю детства пациента с историей проживания семьи в прототипических районах (Восток), на «отсталых» (Юг) или на «продвинутых» территориях (Запад или северные границы), поскольку эти территории не сразу, а постепенно превращались в американскую версию англосаксонской культурной идентичности. Факторами влияния являются миграция семьи из этих районов, через них или в направлении районов, которые в разные периоды характеризовались чрезвычайной оседлостью или чрезвычайным уровнем миграции, влиявшими на формирование американского характера; семейная история обращения к религии или перехода в иную конфессию; классовые связи; безрезультатные попытки достигнуть стандартного для своего класса уровня, отказ от этого стандарта; а более всего индивидуальный и семейный сегмент, который сохраняет чувство культурной идентичности, чем бы семья впоследствии ни занималась и где бы это ни происходило.
4
Дедушка пациента с компульсивным расстройством был деловым человеком, построившим дом в даунтауне одного из крупнейших городов Восточного побережья. В его завещании было указано, что дом должен оставаться в собственности семьи и быть семейным прибежищем, даже если вокруг него, как грибы, вырастут небоскребы. Со временем дом превратился в мрачный символ семейного консерватизма, сообщающий миру о том, что его обитатели не желают ни переезжать, ни продавать дом, ни расширяться, ни расти ввысь. В современном мире путешествия ими приветствуются лишь в том случае, если сопровождаются домашними удобствами и пролегают по накатанным дорожкам между собственным домом в городе и его продолжениями в виде клуба, летней усадьбы, частной школы, Гарварда и т. п. Над камином висит дедушкина фотография, тусклая лампочка придает румянец его щекам и подчеркивает внушительное и довольное выражение лица. Его индивидуалистская манера вести бизнес, его почти первобытная власть, которую он имел над своими детьми, родственникам хорошо известны, но не оспариваются; с другой стороны, эти качества сторицей компенсируются чуткостью, уважением, тщательностью и изобретательностью в бизнесе. Его внуки понимают, что собственную идентичность они могут обрести, порвав с домом и, так сказать, погрузившись в бешеный поток, окружающий их извне. Некоторые все же делают это, однако не преминув захватить с собой образ дома как усвоенную, интернализированную модель, свое фундаментальное эго-пространство, что определило развитие у них механизма защиты, связанного с гордым и болезненным разрывом, а также симптомов одержимости и сексуальной анестезии. Их психоанализ занял довольно много времени, отчасти потому, что стены кабинета аналитика превратились для них в новый «дом»; молчаливое наблюдение аналитика, его теоретические методы оказались ремейком ритуальной изоляции их дома. Дальнейшее сопротивление выразилось в форме фантазий и ассоциаций. Расслабляющий эффект вежливого «позитивного» переноса со стороны пациента закончился, как только безмолвие аналитика стало напоминать ему замкнутость отца, а не строгость деда. Образ отца (а с ним и перенос) оказался разделенным; в этот момент образ слабого и мягкого отца уже был изолирован от эдипова образа отца, который слился с образом властного деда. При анализе этого двойного образа возникли фантазии, которые выявили превалирующую власть образа деда над реальной эго-идентичностью пациента. Эти фантазии выдали ощущения жестокости, властности, строгого превосходства, которые, очевидно, зажатым людям не позволяют вступать в экономическое соревнование, за исключением тех условий, когда им предварительно уже дарованы некие привилегии. Такие люди [как дед пациента], когда-то принадлежавшие к высоким слоям общества, попадали туда из самых низов, откуда было невозможно прорваться в мир свободной конкуренции, если только ты не обладаешь достаточной силой и волей, чтобы построить все с нуля. Пациенты, в которых этого нет, сопротивляются собственному исцелению, поскольку оно подразумевает изменения в эго-идентичности, ресинтез эго в условиях изменившейся экономической ситуации.
Единственный способ прорваться через эту глубокую отстраненность – обратить внимание на воспоминания, которые покажут (и это пациент знал, будучи ребенком), что дедушка на самом деле был простым человеком, который завоевал свое место под солнцем не первобытной силой характера, а потому, что сама история благоприятствовала его способностям.
Если говорить о праотцах Запада, то я бы сослался на ранее описанный случай (Erikson, 1945, p.349). Представьте себе мальчика, чьи дедушка и бабушка оказались в одном из западных штатов, где люди традиционно поддерживают друг друга. Дед, сильный волевой человек, не боится браться за новую, технически сложную работу, свободно путешествуя по широко раскинувшимся западным территориям. Выполнив задачу, он передает ее другим и отправляется дальше. Жена видит его от случая к случаю, каждый из которых сопровождается появлением очередного ребенка. Согласно типичной семейной модели, его сыновья не могут за ним угнаться, оседают где-то на обочине его дорог и живут как уважаемые граждане. Если попытаться кратко сформулировать, чем является перемена в их образе жизни, то от модели «убираемся отсюда куда глаза глядят» они переходят к лозунгу «мы остаемся – пусть убираются прочь другие». Только его дочь (мать пациента) по-прежнему идентифицировала себя с ним. Однако такая идентификация не позволила ей выйти замуж за человека, равного отцу по силе духа. Она вышла за слабого мужчину, и семья нашла постоянное место жительства. Своего сына она растила богобоязненным и трудолюбивым. Временами он испытывал беспокойство и не мог долго оставаться на одном месте, иногда впадал в депрессию. Однако то, что в определенный период являлось юношеским задором, впоследствии могло вылиться у вполне благополучного жителя Запада в склонность к алкоголю.
Его мать не понимала, что тревожность у сына вызывало ее отношение к его отцу, выбравшему спокойный образ жизни. Все детство мальчика она всячески принижала мужа, сожалела об отсутствии в своем замужнем статусе географической и социальной подвижности, идеализировала похождения деда. При этом она пресекала и панически реагировала на все резвые выходки сына, которые могли бы потревожить их добропорядочных соседей.
Женщина со Среднего Запада, необычно [для данного региона США] женственная и чувствительная, использовала свой визит к родственникам на Западе для консультации с автором этих строк относительно общей эмоциональной ригидности и постоянного ощущения легкой тревожности. В течение предварительного сеанса анализа она казалась практически лишенной эмоций. Лишь по прошествии нескольких недель она стала проявлять чувства под наплывом внезапных сильных ассоциаций с сексом или смертью. Многие из этих воспоминаний хранились в некоем изолированном уголке ее сознания, откуда лишь иногда прорывались сквозь упорядоченный слой фактов из детства ребенка, принадлежавшего к высшему среднему классу. Такая взаимоизоляция сегментов жизни аналогична той, что связана с компульсивными невротическими расстройствами любой природы; однако в некоторых регионах она выражена в большей степени; это образ жизни, этос [формы общественного поведения], в которых нашей пациентке оказалось совершенно некомфортно лишь потому, что в тот момент за ней ухаживал европеец и она пыталась представить себе жизнь в космополитичной атмосфере. Ее это привлекало, но в то же время давило на нее; ее воображение было разбужено, но сдерживалось чувством тревоги. Ее организм отзывался на эту двойственность ощущений то запорами, то диареей. Создавалось впечатление скорее общей зажатости, нежели бедности воображения, как в сексуальном, так и в социальном смысле.
Мечты пациентки постепенно выявили скрытый источник жизнелюбия, не находящего своего выражения. В то время как ее спонтанные ассоциации казались болезненными и безжизненными, в своих фантазиях она, практически без сторонней помощи, проявляла чувство юмора и хорошую долю воображения. Она представляла себя входящей в скромную церковь в вызывающем красном платье, фантазировала, как швыряет камни в окна респектабельных домов. В своих самых смелых мечтах она оказывалась в огне Гражданской войны на стороне конфедератов. Кульминацией была фантазия о том, как она восседает посреди бального зала в туалетной кабинке, окруженной низкими перегородками, и машет элегантно одетым парам – офицерам Конфедерации и благородным южанкам, – кружащимся подле нее под музыку духового оркестра.
Эти фантазии позволили извлечь на свет изолированную часть ее детской жизни – ту теплоту и нежность, с которой к ней относился ее дед, ветеран Конфедерации. Это был мир волшебных сказок о прошлом. Однако доступны для ее понимания были лишь внешние формы, патриархальная мужественность деда и его любовное отношение к ней, к ребенку, жаждавшему чувствовать, быстрее и убедительнее отзывались в ее ищущем «я», чем обещания стандартных успехов со стороны отца или матери. Со смертью дедушки также умерли эмоции пациентки, поскольку являлись частью прерванного процесса формирования эго-идентичности, который перестал получать подпитку в форме привязанности или социального вознаграждения.
Психоаналитическое лечение женщин с выраженной остаточной эго-идентичностью леди-южанки (идентичностью, которая распространяется за пределы одного класса или расы) осложняется проявлениями особого сопротивления. Безусловно, аристократизм наших пациенток-южанок, покинувших свои штаты, – это защита и практически симптом. Их стремление к излечению сдерживается тремя идеями, каждая из которых связана с особенными посылами южной культуры, охраняющими кастовую и расовую идентичность, передаваемую маленькой девочке через прообраз идеальной леди.
Во-первых, это псевдопараноидальное подозрение, что жизнь есть серия критических тестов, в которых лживые слухи испытывают южанку на малейшую слабость или изъян, чтобы вынести ей окончательный приговор: быть ей настоящей леди или не быть. Во-вторых, это всеобъемлющая убежденность в том, что мужчины, не будучи сдерживаемыми формальностями молчаливо одобряемых двойных стандартов (что делает их менее желанными и более грязными сексуальными объектами, которые вынуждены расплачиваться выражением уважения к леди), не являются джентльменами; что они попытаются по меньшей мере очернить доброе имя женщины, и отсюда проистекает ее желание иметь мужа выше нее по социальному положению или чтобы ее дети в браке повысили свой социальный статус. Однако одновременно имеется равнозначная амбивалентная предубежденность в том, что мужчина, отказывающийся от внешнего лоска джентльмена, если ему представляется такой случай, это слабак, который заслуживает того, чтобы его безжалостно провоцировать. Обычные чувство вины и чувство неполноценности сосуществуют в системе координат плана жизни, в котором доминирует осознанная надежда на завоевание более высокого социального статуса, и превращаются в болезненные из-за обратно направленного стремления – скрытой надежды на то, что появится мужчина, с которым ее потребность быть леди исчезнет в момент безудержной страсти. Это проявляется в неспособности представить себе хотя бы одну сферу жизни, в которой стандарты и слова, произносимые мужчиной и женщиной, были бы честными, совпадали в значении и выходили бы за пределы определенного первобытного антагонизма. Не стоит и говорить о том, что такие подсознательные стандарты являются причиной серьезных страданий искренних и просвещенных женщин. Но лишь вербализация этих исторических тенденций одновременно с предварительным анализом характера сопротивления пациентки делает психоанализ возможным.
В своей ежедневной работе психоаналитики консультируют тех, кто не в силах выносить напряжение между двумя полюсами из-за постоянной необходимости сохранять осторожность, чтобы ощущать свободу для следующего шага и нового поворота. Такие пациенты в своих переносах и сопротивлении раз за разом совершают неудачные попытки синхронизировать быстро меняющиеся и резко контрастирующие остатки национальной, региональной и классовой идентичности на критических этапах своего детства. Они вплетают аналитика в свой подсознательный жизненный план: идеализируют его (особенно если аналитик имеет европейское происхождение), идентифицируя его со своими наиболее однозначными предками; иногда исподволь сопротивляются ему как врагу своей хрупкой и робкой эго-идентичности. Излечившийся пациент имеет мужество взглянуть на противоречия жизни в нашей стране с ее полюсами борьбы за экономическую и социальную идентичность не как на навязанную враждебную реальность, а как на многообещающий потенциал развития более универсальной коллективной идентичности.
Однако излечение затруднено в тех случаях, когда люди были обделены чувственным опытом в детстве и не могут свободно использовать представляющиеся им возможности.
Опыт прегенитальных стадий развития учит ребенка базовым переменным физико-социального существования – задолго до того, как его либидо освободится для выполнения своей репродуктивной задачи. Определенный баланс и акценты на таких организменных модальностях, как поглощение, удержание, уподобление, исключение, вторжение и присвоение, которым учится ребенок, создают основу характера растущего существа, соответствующую основным модальностям его функционирования в дальнейшей жизни; если, конечно же, его дальнейшая жизнь и такое раннее обучение будут синхронизированы.
Поговорим о наших соотечественниках с темным цветом кожи. Их дети часто получают оральный и сенсорный опыт в избытке, которого хватает на всю жизнь. Этот опыт сохраняется в том, как они двигаются, смеются, поют. Их вынужденный симбиоз с феодальным Югом вкупе с орально-сенсорным наследием сформировал идентичность раба: мягкого, покорного, зависимого, немного ворчливого, но всегда готового услужить, проявляющего эмпатию и детскую мудрость. Однако под всем этим таится опасное расщепление. Симбиоз униженности, с одной стороны, и необходимости сохранить свою расу и защитить идентичность от сенсорных и оральных искушений, с другой, породил два ряда ассоциаций: светлый – чистый – умный – белый и темный – грязный – глупый – «ниггер». Результат – неожиданно суровое, и особенно у тех из них, кто вышел из своего бедного южного рая, приучение к уборке и чистоте. В свою очередь, это переносится в фаллическо-локомоторную фазу, в которой ограничения по отношению к тому, о какой [цветной или нецветной] девушке мечтать и как действовать, каждое мгновение бодрствования и сна пересекаются со свободным переносом первоначальной нарциссической чувственности в генитальную сферу. Формируются три идентичности: (1) орально-чувственный «мамочкин сладкий ребеночек»: нежный, экспрессивный, ритмичный; (2) чистый анально-компульсивный, сдержанный, дружелюбный, но всегда грустный «негр белого человека»; и (3) злая идентичность грязного, анально-садистического, фаллическо-насилующего «ниггера».
При столкновении с так называемыми возможностями, которые предлагают лишь заново ограниченную свободу, но не обеспечивают интеграцию упомянутых фрагментов идентичности, один из фрагментов становится доминирующим и принимает форму расовой карикатуры. Устав от этой карикатуры, темнокожий индивидуум часто впадает в болезненное ипохондрическое состояние, которое можно сравнить с эго-пространственно-временными ограничениями, характерными для Юга: происходит невротическая регрессия к эго-идентичности раба.
Я знаю темнокожего парня, который, как многие юноши, слушает каждый вечер радиошоу «Одинокий рейнджер». Ему видится, что это он рейнджер и что это он догоняет негодяев в масках. Но, увы, приходит момент, когда он внезапно замечает, что его образ «одинокого рейнджера» – это негр, и тогда он обрывает свои фантазии. Ребенком этот молодой человек был чрезвычайно экспрессивен как в радости, так и в печали. Сегодня он спокоен и улыбчив; его речь мягка и расплывчата; его нельзя заставить торопиться, волноваться, нельзя угодить ему. Белым людям он нравится.
Сила эго и социальная патология
1
Индивидуальная психопатология способствует пониманию феномена эго-идентичности, изучая ее нарушения, вызванные конституциональными дефектами, ранним эмоциональным обеднением, невротическими конфликтами, травматическими повреждениями. Перед тем как мы обратимся к примерам социальных патологий, вызывающих расстройства эго, мы должны по меньшей мере поставить вопрос, хотя ответ на него потребует более системного подхода: какие факторы определяют формирование сильной, нормальной эго-идентичности? В целом очевидно, что все, что формирует сильное эго, влияет и на его идентичность.
Еще Фрейд отметил (1914), что источниками самооценки человека являются (и это свидетельствует о роли детства в формировании эго-идентичности человека):
1) остатки младенческого нарциссизма;
2) подкрепленное опытом младенческое всемогущество (реализация эго-идеала);
3) удовлетворенное объектное либидо.
Психоанализ постепенно сосредоточился на индивидуальных и регрессивных аспектах данных утверждений, забыв о коллективноподдерживающих. Но это лишь одна сторона медали.
Чтобы сохранить остаточный младенческий нарциссизм, материнская среда должна взрастить его и любовно поддерживать; это даст ребенку уверенность в том, что жить хорошо в тех социальных координатах, в которых он очутился. Младенческий нарциссизм, который, как считается, отважно противостоит разочарованиям при столкновениях с внешней средой, фактически подпитывается чувственным опытом и поощрением, которые исходят из той же среды. Широко распространенные тяжелые расстройства младенческого нарциссизма (следовательно, и основ сильного эго) следует считать разрушением коллективного синтеза, который придает каждому новорожденному ребенку и его материнскому окружению сверхиндивидуальный статус как воплощение доверия сообщества. В последующем отказе от нарциссизма или при трансформации его в более зрелую самооценку решающее значение будет иметь то, может или нет более реалистическое существо ожидать воплощения всего того, чему он научился, получив взамен чувство еще большей социальной значимости.
Если опыт должен включать в себя младенческое ощущение всемогущества, то в обучении ребенка важно не только воспитание его чувственно здоровым и готовым к непосредственной деятельности, но и то, каким образом ему будут преподноситься знаки социального признания как плоды такого здоровья и овладения деятельностью. Потому что, в отличие от младенческого ощущения всемогущества, питаемого воображением и лукавством взрослых, самооценка, соответствующая эго-идентичности, основывается на рудиментах навыков и социальных техник, обеспечивающих последовательное совпадение функционального удовольствия и действительных свершений, идеального «я» и социальной роли. Самооценка, относящаяся к данной эго-идентичности, предполагает признание осязаемого будущего.
Если «объектное либидо» должно найти удовлетворение, то генитальная любовь и оргастическая потенциальность должны получить подтверждение в культурном синтезе экономической и эмоциональной безопасности; поскольку только такой синтез обеспечивает унифицированный смысл всему функциональному циклу генитальности, включающему зачатие, деторождение и воспитание ребенка. Страсть может заставить спроецировать все эти инцестуальные привязанности детства на «объект» настоящего; генитальная активность может помочь двум индивидуумам использовать друг друга в качестве якоря, удерживающего от регрессии; но взаимная генитальная любовь направлена в будущее. Она работает на разделение усилий в той жизненной задаче, которую два представителя противоположных полов могут выполнять вместе: синтез производства, воспроизводства и рекреации в рамках первичной социальной ячейки – семьи. Тогда эго-идентичность приобретает окончательную прочную форму при встрече с личностью, чья эгоидентичность является по своей сути комплементарной, и в рамках брака может слиться в ней в единое целое без того, чтобы вызвать опасный разрыв традиции или инцестуальную одинаковость, – что в обоих случаях может привести к развитию ущербного эго у следующего поколения.
Подсознательный «инцестуальный» выбор второй половины, напоминающей объекты младенческой любви в некоторых определяющих чертах, сам по себе не может считаться безусловно патогенным, что обычно склонны подчеркивать авторы работ по психопатологии. Такой выбор определяется этническим механизмом в том смысле, что создает преемственность между семьей, в которой человек рос, и семьей, которую он образует: таким образом происходит закрепление традиции, то есть суммы всего того, что познано предшествующими поколениями, аналогично тому, как сохраняются приобретения эволюции при скрещивании видов. Невротическая фиксация (и ригидная внутренняя защита против нее) обозначает сбой этого механизма, а не указывает на его природу.
Однако многие механизмы приспособления, появившиеся в целях эволюционной адаптации, родовой интеграции национальной или классовой связанности, не находят себе места в мире расширяющейся идентичности. Образовательный процесс для эго-идентичности, сила которой растет в ходе изменения исторических условий, требует со стороны взрослых сознательного принятия исторической гетерогенности вкупе с осознанными усилиями по привнесению в детский опыт новой содержательной преемственности. Для решения этой задачи необходимо исследовать следующие стратегические моменты.
1. Связь образа тела с его возможным формированием в рамках эмбрионального опыта, с акцентом на важность эмоционального отношения матери к беременности.
2. Синхронизация послеродового ухода за новорожденным с его темпераментом, сформировавшимся в рамках его пренатального опыта и в процессе родов.
3. Последовательность и непрерывность раннего сенсорного опыта, связанного с материнским телом и ее темпераментом, питающего и сохраняющего стойкий запас нарциссизма.
4. Синхронизация прегенитальных стадий и нормативных этапов в развитии ребенка с групповой идентичностью.
5. Непосредственное обещание ощутимого социального признания за отказ от младенческого нарциссизма и аутоэротизма с последующим приобретением навыков и знаний в период латентности.
6. Адекватность разрешения эдипова конфликта в контексте социоисторического существования индивидуума.
7. Связь конечной подростковой эго-идентичности с экономическими возможностями, реализуемыми идеалами и доступными средствами.
8. Связь генитальности с объектами любви, обладающими комплементарной эго-идентичностью, и с общественными смыслами процесса воспроизводства.
2
То, что было сказано о коллективном пространстве-времени и жизненном плане общества, демонстрирует необходимость изучения спонтанных способов, с помощью которых сегменты современного общества пытаются выстраивать работающий континуум обучения ребенка и экономического развития. Тот, кто желает направлять этот процесс, должен понимать, концептуализировать и использовать спонтанные тенденции в формировании идентичности. Помочь в таких исследованиях позволяет наш клинический опыт и случаи, которые не могут быть отнесены к эпизодическим и в рамках которых такие стереотипы, как, например, «пациентка имела деспотичную мать» (основанные на сравнении с образом семьи, существующим в классической европейской психиатрии), рассматриваются конкретно в исторически значимых вариациях. Во время Второй мировой войны попытки объяснить средой, окружавшей ребенка в детстве, психологический или психический надлом человека под влиянием обстоятельств войны потерпели в психиатрии и психоаналитике неудачу из-за отсутствия исторической перспективы. Работая с ветеранами, уволенными из вооруженных сил по причине психоневротических расстройств до окончания военных действий, мы имели возможность познакомиться с универсальными симптомами частичной утраты синтезированной идентичности. Многие из этих мужчин вернулись на «стадию утраченной функции» (Freud, 1908). В границах их «я» была утрачена способность амортизировать шоковые ситуации: тревожность и гнев у них провоцировало все слишком интенсивное или неожиданное, будь то чувственное впечатление или угрызения совести, порыв или воспоминание. Бесконечно «атакуемая» нервная система испытывает воздействие стимулов извне и соматические ощущения: прилив крови, учащенное сердцебиение, сильную головную боль. Бессонница препятствует ночному восстановлению сенсорной защиты во сне и эмоциональному синтезу. Амнезия, невротическая псевдология, спутанность мышления, – все это указывает на частичную утрату ориентации во времени и пространстве. Какие бы определяемые симптомы и остатки «неврозов мирного времени» ни присутствовали здесь, все они имеют фрагментарный или ложный характер, как если бы эго оказалось не в состоянии завершить даже формирование невроза.
В некоторых случаях расстройство «я» представляется порожденным жестокими событиями, в других – результатом постепенного перемалывания миллиона разных помех. Очевидно, что эти мужчины измучены слишком многими переменами (постепенными или внезапными), произошедшими одновременно в слишком многих областях; в этих случаях всегда отмечается соматическое напряжение, социальная паника, эго-тревожность. Кроме прочего, эти пациенты «больше не знают, кто они такие»: налицо явная утрата эго-идентичности. Чувство самотождественности, преемственности, веры в свою социальную роль исчезло.
Американская коллективная идентичность поддерживает эго-идентичность индивидуума до тех пор, пока он сохраняет некоторый элемент осознанной осторожности, пока он может убедить самого себя, что следующий шаг он определяет сам и что независимо от того, где он находится или куда направляется, у него есть выбор и возможность уйти или повернуть в противоположном направлении, стоит ему самому этого пожелать. В нашей стране мигранту не надо говорить, куда ему двигаться дальше, а оседлому человеку – где ему оставаться; в жизни каждого из них есть элемент противоположности как альтернатива, которую он имеет в виду как свое исключительно личное и индивидуальное решение. Поэтому для многих мужчин сдержанность и дисциплина армейской жизни не является идеальным прототипом10. Напротив, большинству она представляется безусловно «злой» идентичностью тунеядца и паразита; того, кто позволяет себе увильнуть, отсидеться, лавировать, в то время как другие могут воспользоваться его шансом и заигрывать с его девушкой; быть тунеядцем означает быть социальным и сексуальным кастратом; если ты тунеядец, то тебя не пожалеет даже родная мать.
В психоневротических проявлениях (часто многословных) все эти воспоминания и ожидания оказываются связаны с тем, что когда-либо угрожало или может угрожать свободе следующего шага. В своей борьбе за возврат доступа к необратимому движению свободной предприимчивости травмированное «я» борется и уворачивается от «злой» идентичности, которая включает в себя образы плачущего ребенка, менструирующей женщины, покорного ниггера, гомосексуалиста, экономического лузера, ментального идиота. Один лишь намек на все эти прототипы может подвести мужчин к суицидальному или гомицидальному исступлению, заканчивающемуся раздражительностью разной степени интенсивности или апатией. Их преувеличенные попытки свалить вину за дилемму своего эго на обстоятельства и отдельных людей придают истории их детства более гнусный характер, а им самим – видимость худшей психопатии, чем это оправданно. Их эго-идентичность распалась на телесный, сексуальный, социальный, профессиональный элементы, каждый из которых должен вновь преодолеть опасность своего злого прототипа. Реабилитационная работа может происходить более эффективно и экономично, если клиническое исследование будет сфокусировано на потерпевшем крах жизненном плане пациента и если усилия будут направлены на ресинтез элементов, из которых состояла его эго-идентичность.
Кроме многих сотен тысяч мужчин, которые потеряли и лишь постепенно или частично восстановили свою эго-идентичность в этой войне, и многих тысяч тех, острая потеря идентичности которых была ложно диагностирована и лечилась как психопатия, существуют и те, кто глубоко пережил угрозу травматичной потери эго-идентичности в результате столь радикальных исторических перемен.
Тот факт, что эти мужчины, их врачи и их современники в невероятном количестве обратились к горьким истинам психоаналитической психиатрии, сам по себе является историческим феноменом, который заслуживает критического анализа. Он демонстрирует новый уровень признания эффективности психоаналитических методов для выявления причин тревожности и заболеваний в истории отдельной личности. Однако частичное признание болезненных подсознательных факторов, определяющих поведение человека, препятствует открытому признанию существования социального симптома и его исторических детерминантов. Я имею в виду подсознательную панику, сопровождающую столь масштабное испытание американской идентичности в последнем периоде мировой истории.
Исторические перемены достигли вынужденной всеобщности и глобального ускорения, что воспринимается как угроза развивающейся американской идентичности. Они как будто обесценивают жизнерадостное убеждение нации в том, что она имеет право на ошибку; что наша нация по умолчанию всегда опережает весь остальной мир в своих неистощимых резервах, в видении будущего и умении его планировать, свободе действия, в темпах прогресса, убеждение в том, что пространство и время для пробных шагов и социальных экспериментов не ограничены. Трудности, встреченные в попытках интегрировать этот старый образ независимого приволья в новый образ взрывоопасного глобального соседства, вызывают глубокое беспокойство. Прежде всего их пытаются преодолеть традиционными методами, приложенными к новому пространству-времени; это миссионерские идеи «единого мира», трансконтинентальные авиаперелеты, глобальная благотворительность и т. п. Между тем отставание в экономической и политической интеграции и вместе с этим в эмоциональной и духовной сфере для нас совершенно очевидно.
Психотерапевт, отрицая влияние этих явлений на развитие невротического дискомфорта, не только не учитывает всю специфичность динамики жизненного цикла современных людей; он также склонен рассматривать личностную энергию в отрыве от текущих коллективных задач (или играть на руку тем, чей бизнес требует этого).
Значительного снижения количества неврозов можно добиться лишь равноценным клиническим вниманием к заболеваниям и состояниям, к фиксации на прошлом и возникающей картине будущего, к бурлящим глубинам и столь же небезопасным явлениям на поверхности.
3
В изучении связи эго с меняющейся исторической реальностью психоанализ сталкивается с новым всплеском неосознаваемого сопротивления. Природа психоаналитического анализа предполагает, что такое сопротивление локализуется и оценивается наблюдателем и в его способе концептуализации еще до того, как наличие у наблюдаемого сопротивления может быть осознано и эффективно разрешено. Будучи исследователем инстинктов, психоаналитик знает, что и его стремление к исследованию является отчасти инстинктивным по своей природе; он знает, что совершает частичный контрперенос в ответ на перенос пациента, то есть имеет место двойственное стремление к удовлетворению младенческих потребностей в терапевтической ситуации, которая призвана избавлять от них. Аналитик понимает это, но методично продвигается к той границе свободы, где четкое обозначение неизбежного делает пожирающее человека изнутри сопротивление необязательным и высвобождает энергию для творческого планирования.
Таким образом, обозначим, что психоаналитик должен научиться выявлять исторические детерминанты, сделавшие его тем, чем он ныне является, до того, как он начнет оттачивать этот человеческий дар – способность понимать, что есть отличное от него самого. Однако и кроме этого существуют исторические детерминанты психоаналитических концепций.
Если в сфере человеческой мотивации одни и те же понятия используются на протяжении полувека (и какого века!), они неизбежно должны отражать идеологию момента рождения и впитать все коннотации последующих социальных перемен. Идеологическая коннотация является исторической неизбежностью в отношении использования концептуальных инструментов, связанных с эго – органом, данным человеку для испытания реальности. Концептуализация самотождественной основы человека и самой реальности является, по сути, функцией исторической перемены. Тем не менее и здесь мы ищем границы свободы, методы, проводим глубокий анализ сопротивления пониманию и планированию.
Философы могли бы предсказать, что сама концепция «реальности», вполне ясная во вложенном в нее смысле, в практическом употреблении теряет определенность. Согласно принципу стремления к удовольствию, хорошее есть то, что вызывает приятные чувства в данную минуту; принцип реальности провозглашает, что длительность хороших ощущений обеспечивается принятием во внимание всех возможных внешних и внутренних последствий действия. Так что принципы, провозглашаемые ученым, легко могут быть опровергнуты экономистом. Принцип реальности в теории и в терапии приобретает некоторый оттенок индивидуализма, согласно которому хорошо то, что может сойти индивидууму с рук, когда он нарушает закон (поскольку иногда это влечет за собой наказание) и обманывает свое супер-эго (поскольку вызывает его дискомфорт). Неудачи наших терапевтических усилий часто выявляют ограниченность применения этого принципа: западный человек, почти против своей воли, приобретает все более универсальную коллективную идентичность. Его принцип реальности начинает включать в себя социальный принцип, согласно которому хорошо то, что в долгосрочной перспективе дает человеку ощущение блага, не мешая другому человеку (разделяющему с ним ту же коллективную идентичность) утвердиться в аналогичном восприятии. Остается вопрос: каким должен быть новый синтез экономической и эмоциональной безопасности, чтобы поддержать существование этой широкой коллективной идентичности и таким образом придать прочность индивидуальному эго?
Другая тенденция в современной концептуализации воплотилась в появившейся не так давно формуле, согласно которой «на протяжении всего периода детства происходит процесс взросления, который, находясь на служении умножающихся знаний и адаптации к реальности, направлен на совершенствование [эго] функций и приведение их в состояние все более и более объективное и независимое от эмоций до тех пор, пока эти функции не станут столь же точными и надежными, как механические аппараты» (Anna Freud, 1945).
Очевидно, однако, что эго как таковое гораздо старше всей этой механизации. Если мы обнаруживаем в нем тенденцию к механизации самого себя и освобождению от тех самых эмоций, без которых опыт обеднен, возможно, мы имеем дело с исторической дилеммой. Сегодня вопрос состоит в том, будут ли проблемы машинного века разрешены путем механизации человека или же путем гуманизации промышленности. Наши обычаи воспитания детей начали меняться в сторону стандартизации человека, его превращения в надежный механизм, готовый «приспособиться» к конкурентной эксплуатации в век машин. Действительно, некоторые современные тенденции в обучении детей, кажется, призваны отражать магическую идентификацию с машиной, аналогично тому, как примитивное племя идентифицировало себя со своим тотемным животным. Современный разум, уже являющийся продуктом цивилизации, объятой механизацией, пытается понять сам себя и ищет для себя «ментальные механизмы». Если же и само эго жаждет механической адаптации, то, возможно, мы имеем дело не с природой эго, а с его исторически обусловленной корректировкой, а также с нашим собственным механистическим подходом к его исследованию. Вероятно, здесь будет уместно указать на тот факт, что слово «эго», ставшее расхожим в нашей стране, конечно же, не имеет ничего общего с психоаналитической концепцией; оно относится к небезусловной и зачастую неоправданной самооценке. Между тем, похоже, эта коннотация проникла даже в профессиональные обсуждения проблем эго еще на заре развития терапевтических методов.
Боевой дух, подтрунивание, несдержанность и иное «раздувающее эго» поведение является, конечно же, частью американской народной культуры. В этом качестве оно присутствует в речи, жестикуляции и во всех проявлениях межличностного общения. Без учета всего этого терапевтические привязки к этой стране были бы неточными и оторванными от действительности. Однако здесь следует поговорить о проблеме систематической эксплуатации национальной практики подстегивания боевого духа народа с тем, чтобы люди «лучше себя чувствовали», или подавления их тревоги и напряжения с тем, чтобы они эффективнее функционировали как пациенты, покупатели или работники.
Слабое эго, будучи постоянно подстегиваемым, не станет сильным. Сильное эго, чья идентичность закреплена в силе общества, не нуждается в искусственном раздувании и имеет иммунитет против таких попыток. Оно направлено на испытание того, что кажется ему реальным; овладение тем, что работает; понимание того, что является необходимым; наслаждение живым; изгнание болезненного. В то же время оно ориентировано на взаимоусиление с коллективным эго, которое передаст свою волю следующему поколению.
Однако война может оказаться чрезмерным испытанием для силы эго. Во времена коллективных катастроф мобилизуются все эмоциональные и материальные ресурсы, уже без оглядки на то, что являлось бы эффективным и экономичным при нормальном течении жизни и в долгосрочной перспективе. Подстегивание эго – вполне законная мера в моменты коллективной опасности; оно по-прежнему является работающим методом лечения в индивидуальных случаях острого напряжения эго; то есть там, где человек оказывается слишком молод или физически слаб, чтобы справиться с ситуацией, переносимой для личности зрелой и здоровой; или в экстраординарной ситуации, с которой не может справиться даже сравнительно адекватное эго. Очевидно, что в условиях войны возрастает количество травм, вызываемых несоответствием эго тем ситуациям, которые им ожидались. Бессистемное применение философии и практики «подстегивания эго» в мирных условиях представляется теоретически несостоятельным и терапевтически неблагоприятным. Кроме того, это опасно для общества, поскольку данный метод предполагает, что причина напряжения и стресса (то есть «современная жизнь») всегда находится за пределами контроля индивида и его сообщества – это состояние дел, при котором пересмотр условий, которые стремятся ослабить инфантильное эго, бесконечно откладывается. Отводить энергию от такого пересмотра опасно, потому что американское детство и другие манифестации специфической американской свободы есть не что иное, как грандиозные фрагменты, которые стремятся к интеграции с фрагментами индустриальной демократии.
Эффективность психоаналитического вклада в это развитие гарантируется исключительно настойчивым гуманистическим намерением, помимо простого приспособления пациентов к ограниченным условиям, применить клинический опыт с целью научить человека осознавать возможности, скрытые за завесой архаического страха.
4
В своем исследовании объекта психоаналитик (на что указывала Анна Фрейд [1936]) должен занять наблюдательную точку «равноудаленную… от “ид”, эго и супер-эго» с тем, чтобы видеть их функциональную взаимозависимость и, по мере наблюдения за изменениями, происходящими в том или ином сегменте, не упустить связанные с этим изменения в остальных.
Однако наблюдатель осознает и тот факт, что те понятия, которые он концептуализирует как «ид», эго или супер-эго, не являются статичными отсеками в капсуле жизни. Напротив, они отражают три главных процесса, изменчивость которых определяет форму человеческого поведения:
1) процесс организмической организации во времени-пространстве жизненного цикла (эволюция, эпигенез, развитие либидо и т. д.);
2) процесс организации опыта через эго-синтез (время-пространство данного «я», защита эго, эго-идентичность и т. д.);
3) процесс социальной организации эго-организмов в географическом и историческом сегменте (коллективное время-пространство, коллективный план жизни, этос производства и т. д.).
Порядок представления этих процессов соответствует самому течению психологического исследования. С другой стороны, эти процессы, будучи различными по структуре, сосуществуют и соотносятся друг с другом. Любой элемент, смысл и потенциал которого меняются в рамках одного из этих процессов, одновременно вызывает изменения во всех других. Определить степень и последовательность изменений, предотвратить или противостоять отставанию, противоречиям, резким скачкам позволяют предупреждающие сигналы в виде физической боли, тревожности «я», паники в коллективном поведении. Они предупреждают об органической дисфункции, нарушении развития эго, утрате коллективной идентичности: одно становится угрозой для всего остального.
В психопатологии мы наблюдаем и исследуем, что не вполне оправданно, лишь один из этих процессов в его видимой автономии, последовавшей из-за нарушения взаимного регулирования и общей сбалансированности. По этой причине внимание психоанализа было поначалу обращено на вопросы порабощения человека его бессознательным (как будто последнее можно изолировать как объект), то есть чрезмерными требованиями, предъявляемыми эго и обществу фрустрированных организмов, разочарованных во внутреннем хозяйстве своего жизненного цикла. Затем фокус внимания сместился в сторону порабощения человека якобы автономными стремлениями эго (и супер-эго) – защитными механизмами, которые связывают и отводят способность эго к проживанию и планированию за пределами того, что пригодно и приемлемо для индивидуального организма и социальной организации. Психоанализ завершит цикл фундаментальных изысканий через глубокое погружение в проблему порабощения человека историческими условиями, которые представляются автономными лишь по инерции и задействуют архаичные внутренние механизмы, лишая человека здоровья и силы его эго11. Интерпретация нашего клинического опыта на основе такого тройственного анализа позволит психоанализу внести существенный вклад в воспитание и обучение детей в индустриальном мире.
Если на минуту представить себе человека, который географически находится в одиночестве (а это может быть его дом), вопрос о том, действительно ли психологические законы, управляющие им как одиночкой, будут иными, чем те, что руководят им, когда он «в толпе», все же не столь однозначен. Не будет ли точнее сказать, что иной будет ситуация – а с ней и характеристики сознания и подвижности, доступные каналы коммуникации и способы самовыражения и действия? Нужно понимать, что человек может быть всегда одиноким психологически; что человек-одиночка – это «лучше», чем тот же человек «в толпе»; что человек, временно оставшийся один, перестает быть политическим животным и изымает себя из социального действия (или бездействия) на каком угодно классовом уровне; эти и другие стереотипы мне следовало озвучить здесь лишь для будущего анализа.
Некоторые феномены, лежащие в основе этих концепций, такие как «анима» и «анимус» (которые я выделил в непосредственном портрете моей пациентки), играют доминирующую роль в развитии эго. Синтетическая функция эго непрерывно работает над включением фрагментов и осколков всех младенческих идентификаций в постепенно уменьшающееся количество образов и персонифицированный гештальт. Таким образом, используются не только существующие исторические прототипы; также задействованы индивидуальные способы компрессии и визуализации, которые характеризуют продукты коллективного воображения. В «персоне» Юнга мы видим слабое эго, подчиняемое непреодолимой силой социального прототипа. Формируется фальшивая эго-идентичность, скорее подавляющая, нежели синтезирующая тот опыт и функции, которые угрожают «публичной» части. Доминантный прототип маскулинности, например, заставляет человека изгнать из своей эго-идентичности все, что характеризует образ зла, – противоположный пол, кастрата. Это не дает развиться его рецептивным, материнским качествам, заставляет маскировать их и чувствовать вину, а из того, что остается, строить оболочку мужественности.
The free sample has ended.