Read the book: «Мимолетность»
© Е. Ф. Шичалина, 2025
© Е. Е. Утенкова-Тихонова: живопись, 2025
© Издательство «Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина», 2025
* * *

Вдовец
1.
Вербенин вошел в аудиторию и стал старательно закрывать за собой дверь, чего никогда не делал раньше. Проверяя, хорошо ли захлопнулась, он дважды опустил и поднял ручку. Привычный звук отодвигаемых стульев и затухающий гул голосов. «Вот сейчас надо поздороваться», но он стоял молча и слушал, как студенты весело перебрасывались словами – продолжение перемены. Постепенно все разговоры перешли в тихий ропот и завершились неестественной тишиной.
– Дмитрий Никанорович, здравствуйте! – раздался наконец громкий голос.
Кто-то хихикнул, кто-то шикнул.
– Садитесь! – выдавил из себя Вербенин и подошел к окну.
С девятого этажа открывался безнадежно скучный вид на пустынное пространство университетской территории. Сначала взгляд попадал в прямоугольную яму с грязным мартовским снегом, из которого местами торчали невысокие узкие трубки. Летом в грязном бассейне почти без воды из трубок били маленькие фонтанчики. Уродливая конструкция якобы способствовала вентиляции в этом прямолинейном, не приспособленном для занятий здании. «Ни зимой, ни летом проветрить нельзя, а дышать постоянно нечем. Зато иногда солнечный свет так преломляется в воде, что между струйками повисают сияющие радуги. Лялечка любила пробегать мимо: тогда радуги, перемещаясь, словно сопровождали её. Я переминался с ноги на ногу, боясь опоздать, а она лишь смеялась, пытаясь обеими руками поймать радужное сияние. Волосы трепал легкий ветерок, а солнечный свет золотил короткие пряди. Но Лялечки больше нет».
Перед глазами опять встало ледяное крошево, в котором валялись разлетевшиеся льдины: одни темнели грязной стороной, другие светились прозрачной голубизной, отражая весеннее небо. Он больше ничего не увидел. Да там больше ничего и не было, но этот чужой голос по телефону: «Ольга Вербенина Ваша жена?..» Он бросился туда, к аптеке у дома, куда они регулярно заходили, но ведь он там ничего не обнаружил, кроме хрустящего под ногами льда. Вокруг толпились люди, все что-то друг другу объясняли: козырек над входом, сползший лед, прямо стеной и так мгновенно… она как раз вышла… Скорую? Ну да, конечно. Только… Её забрали сразу. Она лежала на этом льду, словно заснула … Он не верил. Не мог поверить: слишком нелепо.
За спиной кто-то громко кашлянул. «Зачем я здесь? Нужно собраться».
– Чем мы занимались на прошлом уроке?
– Accusativus какой-то…
– cum infinitivo, – автоматически добавил он и опять замолчал, снова повернувшись к окну.
Глубокие мартовские тени рисовали по земле вытянутые формы деревьев. Рельефные глыбы сугробов поблескивали утренним настом, готовые подтаять под первыми же лучами, другие сохраняли синеву, ещё скованные ночным холодом. Желтели спортивные корпуса с «античными» колоннами, и где-то за деревьями виднелся вход в студенческую столовую. «Мы так любили бегать туда иногда. Салат «Столичный!» Вот только «окно» у нас редко совпадало. Но ведь расписание меняется каждое полугодие, и всегда есть надежда… Но Лялечки больше нет».
Тихий шепот в аудитории постепенно переходил в громкие возгласы: «Слушай, да он не брит!», «Молчи, не видишь, человек не в себе…», «Всегда такой подтянутый, энергичный…», «Случилось что-то…», «А давайте тихо уйдем! Он и не заметит…».
Стайка воробьев облепила куст, но сквозь стекло не было слышно их щебетания. Над старыми тополями кружили галки, пролетела ворона и уселась на сук, распугав остальных птиц. «Хорошо им! – подумал Вербенин. – Они твердо знают, что скоро надо вить гнезда, высиживать птенцов… Не то чтобы это могло их радовать, но во всех их движениях чувствуется какая-то веками подтверждаемая уверенность. Лялечка не разрешала мне кормить синиц на подоконнике. Нет, она, конечно, птиц любила… Но «разносчики… всякая зараза…» Я все-таки ходил к кормушке во дворе. Синицы такие кругленькие, желтопузые, с синими шапочками…» Стая галок снова собралась на дереве. «Скоро будут вить… А у меня больше нет гнезда. А оно было? Гнездо – ведь это для птенцов, а так… Почему она просила подождать?»
Он повернулся к студентам, и они предстали перед ним словно через стекло, как птицы, голоса которых не доносились до слуха. Он стал разглядывать молодые лица, чего обычно не позволял себе. Большинство, переговариваясь и шушукаясь, занималось своими делами: списывали конспекты, листали дешевое чтиво, рылись в сумках… Вот этот субъект небрежно обнимает свою соседку, для отвода глаз тыкая пальцем в её тетрадку, тот грызет яблоко и, откусив, всякий раз прячет огрызок под стол. Красавица на последнем ряду, уставившись в зеркальце, задумчиво подкрашивает ресницы. Вербенин смотрел на них с каким-то отчаянным безразличием, и это отсутствие собственной реакции ничуть не удручало его. Даже тревога и сочувствие в некоторых глазах разбивались о невидимую преграду.
– Дмитрий Никанорович! Мы заниматься сегодня будем? – в голосе едва скрываемое нахальство.
Вербенин вздрогнул: стеклянная стена перед глазами треснула и бесшумно осыпалась мелкими льдинами. Он услышал голоса, шуршанье, смех…
– Нет, – проронил он с трудом. – Простите!
И вышел в коридор, снова тщательно прикрыв за собой дверь.
Коридор был длинный, прямой и пустой. Дмитрий двинулся к лифтам, чтобы скорее оказаться на улице, хотя у него оставалось еще три пары. Легкие скорые шаги сзади заставили его обернуться. Кудрявая в потертых джинсах из его группы. «Овчаренко, кажется, или Овчарова, или Овчаркина…» Он остановился и молча глядел на неё. Тонкие черты лица, устало влажный взгляд, виновато наивная улыбка. Складка между слегка поднятыми бровями изображает сочувствие.
– Дмитрий… Никанорович, я могу Вам чем-то помочь? Мне показалось… Я готова побыть рядом… или проводить Вас, если нужно, конечно.
«Невероятно! Они, как вороны, слетаются на падаль. Вот и Зойка утром… В папильотках… Теперь только пальцем помани…»
– Пойдите… в библиотеку! И никогда…
Двери раскрылись, и из лифта вышла женщина в сером костюме, средних лет, со строгим взглядом.
«Кажется, одна из замов. Только этого мне не хватало. А может наоборот? Как раз наоборот!»
– Вербенин? Разве у Вас нет занятия? А Вы что здесь делаете во время пары? – оценивающий взгляд с головы до ног.
Кудрявая исчезла.
– Вам должно быть стыдно, Вербенин, подавать такие примеры, – сильный акцент на «такие». – Ещё и во время урока! Нет, я как исполняющая обязанности декана (Вы знаете, декан в творческом отпуске) сильно подумаю, прежде чем оформлять Вас на ставку. Вы ведь подавали заявление месяц назад, когда место освободилось, но… Кстати, Вы до сих пор не подали характеристику из парткома. Не знаю, Вербенин, право, не знаю… – она удрученно покачала головой.
У Дмитрия потемнело в глазах. Ему захотелось броситься и схватить за горло эту тупую тётку, которая так бестактно и грубо возникла вдруг между ним и его болью. Он сделал шаг назад и захрипел:
– Не знаете? Да Вам и знать-то нечего! – он злорадно усмехнулся. – Порвите мое заявление! Доставьте себе удовольствие! А я напишу новое об уходе! Я как был почасовиком, так почасовиком и помру. И это в лучшем случае! Если вернусь когда-нибудь. Я у вас никогда ничего не просил! «Это Лялечка хотела…» – невольно добавил он про себя.
– Да что с Вами, Вербенин? – она как будто испугалась. – Я и не думала вовсе о Вашем уходе… В середине семестра! Что-то случилось? – переменила она тон.
Дмитрию от этого стало неловко: он сразу сник. «Она – то, что она есть, но ведь не виновата же… Никто не виноват». Он минуту помолчал, взял себя в руки.
– У меня жена погибла. Вчера. Лед с крыши.
– Ах, ужас какой! Что же Вы сразу не сказали?
И почти с радостью:
– Так это Вам надо в профком! Они выпишут Вам материальную помощь. Мы, конечно, рассмотрим Ваше заявление.
Вербенин с тоской посмотрел на нее.
– Не надо профкома. Я, пожалуй, пойду.
Он двинулся по коридору, потом обернулся:
– Я отработаю две недели или сколько вам там нужно, чтобы подыскать…
Подошел лифт. Дмитрий резко развернулся, успел вбежать, и двери сомкнулись.
2.
В глубине души у Дмитрия сопрягались два противоречивых чувства. Первое и главное порождало постоянную тянущую тоску. Отсутствие рядом Ольги (он один звал её Лялечкой) должно было, по его мнению, вызывать лишь одно, именно это чувство, чувство невосполнимой утраты, однако к нему неожиданно стало примешиваться какое-то иное. Описать или определить поначалу это другое чувство Дмитрий не мог и время от времени удивлялся ему как чему-то чуждому и непривычному.
Прошел почти месяц с того рокового дня, когда его жизнь, сохранив внешнюю оболочку, решительно и бесповоротно изменилась. Он продолжал ходить в Университет, считая дни, когда же наконец закончится его повинность (месяц отработки с него всё же потребовали в ответ на его заявление). Он работал формально, излагал материал профессионально и скучно, не заботясь о том, слушают его или нет. В сущности, он делал как раз то, чего сам же не выносил. От этого ему было стыдно и неприятно, и он всякий раз входил в аудиторию с преодолением. Он ни с кем не заговаривал первым и даже не здоровался, а на приветствия коллег и студентов отвечал, неестественно скривив голову набок, словно его продуло, и с вымученной улыбкой. Ему самому была противна эта чуждая его натуре физиономия, но изменить ничего не удавалось. Порой он устало проводил ладонью по лицу, чтобы «сорвать» эту прилипшую омерзительную маску. Когда он оставался сам с собой, исчезала и маска, но общаться ни с кем он по-прежнему не мог и жил, словно андерсеновский Кай, постоянно разгребая перед глазами бесчисленные льдины. Многие обходили его стороной, а некоторые покачивали головами и сожалели о нем прежнем. Это было, пожалуй, самым неприятным.
Второе чувство возникло не сразу, а постепенно. Как он ни сопротивлялся, оно побуждало его взглянуть на привычные вещи иначе, то есть своими собственными глазами, а не через призму желаний и понимания Лялечки. В этом ином взгляде нет-нет да проступали признаки другой жизни, которая, оказывается, была и, более того, он был ей причастен. Это значило, по-видимому, что он, возможно, будет как-то жить дальше, но даже подобная мысль уже представлялась ему предательством. Правда, к чести его сказать, мысль о самоубийстве ни разу его не посещала.
Дмитрий постоянно возвращался к тому мучительному утру, когда, проснувшись и не поворачиваясь, он, как обычно, закинул левую руку, чтобы убедиться, что Лялечка ещё спит, а его рука упала на холодную простыню. Весь ужас вчерашнего дня мгновенно сковал его. Он лежал какое-то время, скрючившись, как в судороге, твердо зная, что боль не пройдет, но вскоре вскочил, потому что терпеть не мог опаздывать. Он стал судорожно собираться, как делал всякий раз до этого дня. В ванную комнату не надо было стучаться: она была пуста. В квартире было совершенно тихо: ни позвякивания посуды, ни приглушенного звука радио на кухне. Не было и привычного аромата кофе, который он так любил, предваряемого треском кофемолки. Он было решил все же заварить себе кофе в «турецком» кофейничке с длинной ручкой, как это каждый день делала Лялечка, но, открыв подряд все металлические коробочки, кофе так и не нашел. Попался чай, рис, сахар, а на кофейные зерна в банке он наткнулся только вечером, когда протянул руку за спичками.
Времени искать что-либо уже не было, а просто не пойти на работу ему не пришло в голову. Он быстро надел чистую рубашку (выглаженная накануне, она, как всегда, висела на видном месте) и бросился в Университет, так ничего и не выпив.
В тот день, лишившись жены и любимой работы, он вернулся домой полностью опустошенным. Именно зияющая пустота вокруг, даже в толпе людей, и в себе самом была тягостна и казалась непреодолимой. Он знал по чужому опыту, что именно погружение с головой в работу якобы лучше всего помогает пережить беду. Отчаяние из-за трагической необратимости должно постепенно притупиться. Так глубокая рана со временем затягивается и рубцуется, оставив всё же неизгладимый след. Так он сам объяснял Сергею, когда тот рано потерял отца.
Дни тянулись за днями, вытягиваясь, как резина, всякий раз, когда он покидал аудиторию. Он не знал, чем заняться, куда идти, где поесть, а главное – где скрыться от самого себя. Он почти готов был упрекнуть Лялечку за то, что она так безжалостно с ним поступила. Когда в эгоистическом припадке подобная несуразица одолевала его, он мучился угрызениями совести, казался себе жалким, никчемным, не приспособленным к жизни человеком. Ещё и бессовестным. Тут-то бы и заняться своим делом! Раньше он всегда чувствовал себя на своем месте, когда перед ним сидели студенты, а сзади висела доска, на которой можно было всё разумно и доходчиво объяснить. И без доски с текстом в руках можно было прекрасно управиться, да и без текста всегда есть, что рассказать… Нередко бывало, что он должен был со своей группой почему-то искать свободную аудиторию. Вероятно, их не было, раз заранее не давали, а на поиски того, чего нет, уходила порой добрая часть урока. Тут он, припомнив слова одной коллеги «Педагог, что кошка, куда ни брось, всё встанет на ноги», усаживался в холле под фикусом и, почувствовав себя на камне в древних Афинах или Риме, начинал увлекательно пересказывать Orbis Romanus Pictus или потчевать первый курс не влезающими обычно в урок дериватами. Он был элегантен, остер на слово и весел. Девицы умилялись этимологической простоте в словах «губернатор» или «кибернетика», а в легкой беседе порой удавалось сообщить что-нибудь важное, что обычно не получалось в аудитории.
Так он по необходимости пробовал разные формы общения, разные способы сделать свой предмет живым и нужным. И это ему удавалось.
Последний месяц он ощущал себя сломанной механической игрушкой: несмотря на завод, что-то не смыкалось, не передавало движения или застревало на полпути. Когда он начинал говорить, он четко слышал свои объяснения, как если бы он слушал кого-то другого, и не столько слушал, стараясь понять, сколько прислушивался к тембру и звучанию чужого металлического голоса. У доски возникала фигура худощавого человека, может и не высокого, но выше среднего роста, с впалыми глазами, взгляд которых был устремлен в угол, в то время как подчеркнуто артикулированная речь направлялась в сторону слушателей. Давно не стриженные волосы и отросшая борода дополняли общую неопрятность. Разглядывая себя со стороны как жестокую карикатуру, он был себе противен. Месяц прошел, и мука кончилась.
Дмитрий возвращался домой с непривычным ощущением легкости и полного неведения, что делать дальше. «Об этом я подумаю завтра», – вспомнил он героиню «Унесенных ветром». Ему не нужно было больше идти в Университет, не нужно было готовиться к занятиям (у юристов лексика сложная, а у палеонтологов и вовсе не разберешь), и его никто не ждал. В последнем он ошибся. Поднимаясь по лестнице на четвертый этаж, он услышал голоса у своей квартиры.
Один голос явно принадлежал соседке Зое, которая щебетала, тщетно стараясь приглушить свой «тромбон». А второй… Дмитрий не поверил своим ушам и два последних пролета проскочил в несколько прыжков.
– Сергей! Да откуда же ты взялся? Я поверить не могу… Ты бы знал, как я ждал тебя! Дружище, как мне тебя не хватало… – повторял он снова и снова, стискивая друга в объятиях.
– Да-а, – растерянно протянул Сергей, – ну, у тебя тут… Да, брат, если бы я знал раньше…
– Ну, что бы ты сделал? Вызвал вертолет? Ты когда из своей тайги-то?
– Да вот только рюкзак забросил и к тебе… Как чуял, что неладно. Ну, войти-то можно?
– Ах, да, сейчас… – Дмитрий полез в карман за ключами.
Они сначала было застряли, а потом вывалились через дырку в кармане из брючины на пол. Портфеля он давно не носил.
– Вот-вот. Я и говорю… – вступила Зойка, которая с нескрываемым любопытством наблюдала за встречей друзей.
– Ничего ты не говоришь! Сережа, пойдем!
Дмитрий подобрал ключи и вставил короткий плоский в замочную скважину.
– Приятно было познакомиться. И про шишки здорово, я не знал!
Вот только вести уж больно печальные, – Сергей все же улыбнулся Зое и вошел вслед за Дмитрием.
– Какие еще шишки?
– Да ольховые шишки. На ней кофточка из кисеи необычного темного цвета, коричневого с рыжиной. Ну я и отметил, что вроде как красиво… А она с такой гордостью и говорит: «Сама красила. Ольховыми шишками». Я прямо рот разинул. У нас сотрудники сплошь и рядом ёлку от берёзы не отличают. Даром что охотоведы! А тут – ольха! Так ты не поверишь, она со мной один и тот же институт кончала, Лесной в Мытищах.
Дмитрий сидел в прихожей, уставившись в пол. Прилив нежданной радости быстро прошел. Он покорно слушал слишком подробный ответ на свой случайный вопрос.
– Прости, Митя, я просто не знаю даже, что сказать тебе, как выразить…
– Не надо ничего выражать. Хватит того, что ты здесь наконец.
Дмитрий поднялся и двинулся в кухню.
– Ты с дороги, а мне даже покормить тебя нечем, – он беспомощно озирался на кухне.
– Жалко Ольгу, глупо как-то всё… – выдавил из себя с трудом Сергей.
– Жалко, говоришь? – в тоне Дмитрия произошла едва уловимая перемена. – Ты же не любил её, – он мрачно посмотрел на Сергея.
Тот поёжился.
– Окстись, Митя! Что значит «не любил»? Конечно, я не любил её так, как ты. Но какое это теперь вообще имеет значение?
– Ты называл её «чистоплюйкой» и «звероненавистницей»!
– Послушай, но ведь это ты мне жаловался, что она не только детей не хочет, но даже собаку из-за шерсти не позволяет тебе…
– Прекрати немедленно! Иначе мы поссоримся.
– Ну да, поссоримся, как в прошлый раз, когда ты мне просто дал в морду без предупреждения. Другой бы, между прочим, порога твоего больше не переступил, а я…
– А ты снова нарываешься, – Дмитрий сказал это, вовсе не шутя, а почти с угрозой.
Сергей невольно отодвинулся и стал оглядываться. Пол не подметали недели две: под столом валялась яичная скорлупа, а по углам скопились сгустки пыли. В раковине отмокала сгоревшая кастрюля, а единственный цветок в горшке давно беспомощно поник.
– Тебя вот чистоплюем точно не назовешь. Давай-ка лучше кастрюльку найдем и сварим вот это. Есть очень хочется.
Дмитрий заметил наконец, что Сергей все ещё стоит с авоськой, в которой давно оттаяла пачка пельменей.
– Давай, конечно! – Дмитрий сидел за столом там, куда плюхнулся, как только вошел в кухню, и не двигался.
Сергей раздобыл кастрюлю, налил воды, зажег газ.
– А сметанки у тебя не найдется?
– Нет, – Дмитрий поморщился. – Пачка масла, кажется, болталась в морозильнике.
– Что ей в морозильнике-то делать?
– Да я масла не ем.
– Почему? Ел всегда. Ты еще в детском саду выучил и произносил так важно: «Касу маслом не исполтис».
– Не знаю. Я вообще почти не ем. Вот сейчас с тобой если…
Сергей старательно разрывал слипшиеся пельмени, потом махнул рукой и забросил в кипящую воду весь оставшийся ком. Он долго напряженно сопел, наблюдая за тем, что происходит в кастрюле, словно его очень волновала судьба пельменей, потом решительно повернулся и, глядя Дмитрию в глаза своим прямым ясным взором, произнес:
– Хочешь бей, хочешь нет. Я, кстати, не очень-то и боюсь: с медведями живу рядом. Но я должен тебе сказать, потому что никто больше не скажет, а у меня, кроме тебя, и нет никого, ты ведь помнишь. Дело не в том, что я Ольгу не любил, как ты говоришь, а в том, что она тебя проглотила, свела на нет… Молчи и сиди, где сидишь! Я повторять этого больше никогда не буду. Пока вы были вместе, я не лез, согласись. Раз нравилось тебе во всем уступать да потакать, хотел ты того или нет, на здоровье! Был мужик – нет мужика! Зато все чистенько, беленько, пряменько!
«Она еще не переносила ничего в клеточку», – с тоской припомнил Дмитрий, разглядывая задумчиво рубашку Сергея.
Тот, «закусив удила», продолжал, не прерываясь:
– Все по расписанию, что на работе, что дома. И не съешь, ни выпей, а уж закурить… Ладно, я давно не курю: у меня вокруг звери, а ты-то ведь смолил, дай Бог каждому, а тут нет, нельзя, «не здорово». И хуже всего, что это всё правильно! И Ольга твоя – земля ей пухом! – правильная была и тебя любила, но по-своему что ли, как-то для себя: чистый, аккуратно упакованный муж всегда к услугам. Где мой лихой Митька? Мы же с тобой с пелёнок дружим! Я тебя знаю, как облупленного. Ну ты вспомни хотя бы, как мы с тобой в ледоход по льдинам прыгали, ты еще провалился одной ногой, а потом лежал с температурой…
Дмитрий, который слушал друга на удивление кротко, услышав про лед, дернулся, и опять как будто судорога прошла по всему телу.
– Не рыпайся! – Сергей воспринял его движение на свой счет. – Знаю, что говорю не ко времени, да только времени у нас с тобой, друг ты мой, нет. Я завтра обратно лечу, так уж вышло, а ты тут за следующие полгода совсем на дно уйдешь. На тебя уже и сейчас смотреть тошно. Ну на что ты похож? Вспомни ты наконец, что как бы там ни было горько и больно, но все-таки ты существуешь сам по себе как Дмитрий Вербенин, а не как угодливое приложение.
– Ты почему ехать должен? Ты же полгода там, а полгода вроде как здесь… – в голосе Дмитрия звучало искреннее расстройство.
– Приятель мой должен был ехать. Его очередь. А он возьми да женись. Мало того, у него жена на сносях. Ну и куда он, скажи ты мне, теперь?
– Ты что же, так прямо завтра и улетишь?
– Туда рейсы не каждый день, а мне еще поездом до Енисейска, а оттуда километров сто в сторону. Ждать нельзя. В лесу порядок нужен. Копытные мои к кормушке придут… да и мишка без молока соскучится.
– Без какого еще молока?
Сергей улыбнулся.
– Мы как-то утром из домушки вышли, а вокруг какие-то шайбы валяются. Присмотрелись, а это расплющенные банки из-под сгущенного молока. Мы мешок с припасами плохо убрали, а те не дремлют. На следующий день мы уже нарочно банки выставили, а сами – в засаду. Как он ловко: сначала прокусит, выпьет, а на закуску – хряп, и нет банки, одна лепешка.
Сергей вспомнил про пельмени, которые давно превратились в густой суп.
– Ах ты, батюшки! Ну уж, как есть… Не хуже, чем ничего, как говорят в Одессе. Садись хлебать. Впрочем, ты и так за столом сидишь. Сейчас тарелки глубокие найду.
Он порыскал по кухне, быстро наполнил тарелки и, усевшись напротив Дмитрия, сразу опустил ложку в суп. Какое-то время он молчал, быстро заглатывая обжигающее месиво. Дмитрий не притронулся к еде, сосредоточенно глядя в окно. Вдруг он быстро взглянул на Сергея:
– Серёж, возьми меня с собой, в тайгу. Я не буду тебе мешать, – зачем-то прибавил он просительно.
Сергей доел суп, положил ложку, отодвинулся слегка от стола.
– Не возьму. Тебя там медведь заломает. И делать тебе там нечего. Не нужна кабанам твоя латынь.
– Да я не боюсь никого. Мне все равно: медведь так медведь.
– Вот ты что сейчас несешь? Ты медведя только в зоопарке видел, и то я в этом не уверен. Тут приезжали по осени двое красавцев (охотники!): один не нашел ничего лучше – на дерево спасаться полез, а другой в реке по шею дрожал. Хорошо мишка умный попался и в холодную воду не полез, а то ведь они быстрее рыб плавают! И вообще, пока ты суп не съешь, я и говорить с тобой больше не буду.
Сергей повернулся к плите вместе со стулом и замолчал. Дмитрий неохотно взял ложку. Когда он все же съел половину, Сергей вдруг обернулся и воскликнул:
– Слушай, Митя, я, кажется, придумал! Тебе в Ершовск надо, вот куда!
Дмитрий чуть не поперхнулся.
– Куда-куда? Спятил ты, что ли? Я и о месте-то таком не слыхал никогда. Ты что придумал?
– Ты просто забыл. Года три назад мне от бабушки дом достался. Я, может, тебе город и не называл. Я туда ездил всякий раз, как из лесу возвращался. У меня там садик небольшой и огород. Вот ведь апрель уже кончается, а мне придется в лес возвращаться. Не то чтобы я не хотел, но там же земля, а земля рук требует. Ты бы поехал, может, что и посеешь…
– Я посею? В Ершовске? Да я не то что медведя, я, как картошка растет, и то никогда не видел. И потом у Лялечкиной родни был дом в деревне, только я не ездил туда ни разу.
– А, так тебе тоже дом достался. Ну, тогда…
– Ляля продала его как раз перед… Мы еще радовались, что сможем ремонт сделать, в отпуск съездить.
– Ах, продала! Ну ясное дело. Зачем вам в деревню? Вы всё по домам отдыха…
– Не язви, Сергей! Коли не продали бы, как бы я с работы сейчас ушел вот так, в одночасье. Или ты подумал, что я к тебе в тайгу прошусь у твоих копытных хлеб отбирать?
– Ничего я не подумал.
Сергей помрачнел, доел суп, оставшийся в другой тарелке, и молча понес посуду мыть. Зажурчала вода. Сергей всей своей согбенной над раковиной спиной показывал, что не хочет возвращаться к разговору, явно зашедшему в тупик. Он поставил тарелки на сушку и, тщательно вытирая ложки, спросил:
– Ты отца-то собираешься навестить?
– Знаешь, я в Саратове лет пять не был, – Дмитрий тоже рад был сменить тему. – С тех самых пор, как мамы не стало, а отец женился на этой крале из галантереи. Но дело даже не в ней – пусть себе, коли ему нравится! – а в том, что я устал его попреки слушать. Ведь это что было, когда я в Университет поступил древние языки изучать! Сын потомственного инженера с Саратовского машиностроительного и вдруг вместо котлов какие-то мертвые, «никому не нужные» языки! Так что нечего мне там делать.
Друзья помолчали. Оба были недовольны тем, как пошел разговор. Сергей стал поглядывать на большие отцовские часы на левой руке и совсем было поднялся уходить, когда Дмитрий вдруг тихо спросил:
– А Ершовск, это где?
Сергей плюхнулся на стул и радостно затараторил:
– Ершовск? Так ведь это не Енисейск! Километров сто от Москвы будет. И транспорт есть: сначала электричкой до Шараповой охоты, а оттуда автобусом в сторону с час будет. А там – красота! Городишко в излучине реки стоит. Речка, может, и не глубокая, но извилистая, с омутами, с перекатами…
– А что за речка?
– Так Ершовка же! Она в Оку впадает, только не знаю где.
Дмитрий помялся, поерзал на стуле.
– А если бы мне такая бредовая идея все-таки пришла в голову? Ну доеду как-нибудь… А там? Что я там без тебя делать буду? Я и замок, небось, не отопру. Наверняка застыл. И холодно там… Да и с тоски я там помру, на чужбине…
У Сергея от возмущения даже дух перехватило. Он вскочил и принялся метаться по кухне, но разойтись ему было негде, и он беспомощно вскидывал руки.
– На чужбине, говоришь? – наконец взревел он. – Это Ершовск тебе чужбина? Ты еще забыл сказать, что там глина под ногами, грязь по-вашему! Во что тебя только наша столица превратила! Сидишь тут в четырех стенах – от одной до другой рукой достать – а про потолок и не говорю (зато в гробу не тесно будет!). Митя, я же тебе добра хочу! Там – «Русью пахнет…», своей, родной. Там земля без асфальта! Она всю боль твою в себя примет. И с чего ты решил, что в доме холодно? Бабка моя Анфиса и зимой, и летом безвылазно жила, печку топила. И какой замок тебе открывать? Там по соседству Митрофан Кузьмич с Катериной, они и протопят, и помоют. Знаешь, что? Пойду-ка я, мне лететь с утра, а я тут тебя, как красную девицу, уговариваю.
И он решительно двинулся к двери, не забыв прихватить пустую авоську. Хорошо зная друга, Дмитрий понял, что тот действительно рассержен. Вот он сейчас уйдет и на полгода – всё. Ни звонка, ни весточки…
– Погоди, не уходи! Поеду я. Ты хоть адрес скажи, что ли…
– Адрес? Да я его толком и сам не помню: то ли Кооперативная, то ли Советская… а дом 7, это точно. Только адрес тебе не нужен. Кузьмича спросишь, тебе покажут, а мой дом следующий, что пониже…
Сергей подошел, крепко обнял друга и со словами «за что я только люблю тебя, дурака» направился к двери. На пороге он вдруг задержался и спросил:
– Мить, а откуда она вообще взялась?
– Ты что, не знаешь будто? Мы тогда на конференции в Университете познакомились. Ты же перед свадьбой у меня всё подробно выспрашивал.
Сергей замялся.
– Да я не об Ольге. Что ж теперь… Зоя откуда взялась? Вроде рядом какой-то человек жил пожилой. А тут вдруг…
Дмитрий усмехнулся.
– А Зойка, похоже, времени даром не теряла. Переехала она по обмену с полгода назад. С мужем развелась и переехала. Езжай-ка ты, друг мой, подальше и побыстрее!
Сергей уже сбегал с третьего этажа, когда услышал сверху «спасибо тебе». «Ну, слава Богу! Поедет», – подумал он и, выйдя из подъезда, прибавил шагу.
3.
«Не поеду я никуда. Сергей успокоился, и хорошо. Могу же я в конце концов передумать», – пробормотал Дмитрий, закрывая дверь. Потом он вошел в комнату, давно утратившую жилой вид, и сел на диван. На спинке валялась его одежда, чистая вперемешку с грязной, убрать которую было лень, а главное – зачем? На столе – несколько раскрытых книг, распластанных корешками вверх: попытка уйти в «Войну и мир» или «Евгения Онегина» (вечное лекарство от любой хандры) к успеху не привела. Он посмотрел на любимые, оказавшиеся беспомощными книги. «Что-то со мной и впрямь не так, если я уже даже Пушкина читать не могу. А ведь сколько я ей читал вслух, на концерт Смоленского приглашал (как он верно Онегина читает!), а она послушает-послушает и опять про своих Стругацких…»
Дмитрий подошел к полкам, вынул «Сказание о Тройке», полистал. «Актуально, – говорила, – прозорливо… Даже в память о ней читать не стану. Фантастика со сказочными мотивами, да еще якобы философским подтекстом… Что они все, интересно, вообще понимают под философией? Очевидно, не то, что я». Он брезгливо повертел книгу в руках и засунул подальше на верхнюю полку.
«Я всегда считал, что Лялечка имеет право на свои пристрастья, пусть даже они совсем не схожи с моими. О вкусах не спорят. Я так уже десять лет лукавлю. Удобное выражение! На самом деле с этим de gustibus… – большая проблема. Я и студентам сколько раз пытался втолковать: что плохо, то плохо и есть. А если тебе это нравится, тем хуже для тебя, а оно лучше не станет. Мне на это: всем нравится. Понимай: ты один урод. Я и не спорю. Сложнее всего выработать объективный критерий. Он для большинства всё равно окажется субъективным. Это все равно как Сергею объяснять, почему я Коровина люблю, а Шишкина нет, и это при том, что оба – замечательные художники. Сергей видит лес, и ему нравится. Особенно, если с медведями. Что меня вдруг дернуло в тайгу запроситься? Хорошо хоть Сергей меня насквозь видит.
Меня поражает, какими мы с Лялечкой были разными. Нет, конечно, все люди разные, даже родные, но что-то же объединяет. А тут… Мы же в Москве живем! Жили… Я её в музей, в консерваторию… Как мне нравится, когда живые инструменты дышат! У струнных любое прикосновение внутри отзывается. А она и нет не говорит, чтобы не обидеть, наверное, и идти не идет. Зато таскала меня в Черноголовку на концерт Окуджавы. «Ах, Арбат, мой Арбат…» А мне-то что? Я вообще из Саратова. Сентиментально, да еще с дурным вкусом. Лялечка, бывало, и дома напевала что-нибудь из его репертуара. Ну это я уж воистину «под управлением любви» только и мог вынести. Господи! Как пусто без неё! Как я любил её улыбку, заботливый взгляд, её непослушные короткие волосы…
