Read the book: «Духовное господство (Рим в XIX веке)»
Часть первая2
I. Клелия
Она была прелестна, жемчужина Транстеверии! косы смоляные, тяжелые – и что за очи! Их блеск палил, как жгучая молния… На шестнадцатом году, её стан развился роскошнее стана античных матрон. О, Рафаэль в Клелии нашел бы всю прелесть девственного идеала, вместе с отважною душой той другой Клелии3, её тёзки, что утопилась в Тибре, спасаясь от воинов Порценни.
«О, да! она была действительно прекрасна, Клелия… И кто мог глядеть на нее, не согрев душу теплотой светлого пламени, горевшего в её глазах?
Но разве римские эминенции, эти бесконтрольные хозяева „святого города“, эти изнеженные угодники чрева, эти изможденные сластолюбцы похотей не знали, что такое сокровище хоронится в стенах Рима? Нет, они знали; и одна из них уже давно зарилась на лакомый кусочек, происходящий от древних Квиритов»4.
– Ступай, Джиани, молвил однажды кардинал Прокопио, фактотум и фаворит его святейшества: – сходи и добудь мне во что бы ни стало эту девочку… Я умираю по Клелии… Она одна способна рассеять мой сплин и наполнить пустоту существования, которое волочу я за хвостом этого старого греховодника… И Джиани, припадая чуть не до полу волчьей своей мордочкой, и с лаконическим: «слушаю-с, эччеленца», пустился без дальних околичностей справлять гнусное поручение.
Но над Клелией не дремал Аттилио, Аттилио, спутник её детства, двадцатилетний Аттилио, здоровенный художник, смельчак, коновод римской молодежи, не оженоподобленной, проматывающейся и низкопоклонствующей молодежи, а той, в среде которой забился первый нерв того легиона, что затмил македонские фаланги.
Аттилио, прозванный товарищами студии «Римским Антиноем», любил Клелию, любил той любовью, для которой риск жизнью – игра, опасность смерти – счастие.
В улице, ведущей вверх от Лунгары к Яникульской Площади, неподалеку от фонтана Монторио, находилось жилище Клелии. Её семейные были ваятелями мрамора, – ремесло, допускающее в Риме относительную независимость жизни, если, впрочем, независимость может водиться там, где хозяйничают патеры…
Отец Клелии, уже близкий к пятому десятку, был мужчина от природы крепкого закала, который еще более окреп вследствие трудовой и умеренной жизни; мать была тоже здоровой конструкции, но деликатной. Она имела ангельское сердце и на нее радовались не только в семействе, но и во всем соседстве.
Говорили, что Клелия совмещала ангельские качества матери с развитой и сильной натурой отца; знали еще, что в этом честном семействе все друг друга искренно любили…
И вот вокруг этого-то довольства, вечером, 8-го февраля 1866 г., увивался низкий фактотум высокого прелата.
Джиани уже раз являлся-было к порогу честного питомца Фидия, но вид загорелых и мускулистых рук художника, засученных до локтей, так напугал его, что он счел за лучшее вернуться вспять.
Однако ж, когда художник обернулся и явил на мужественном лице своем выражение некоторого добродушие, то негодяй приосанился и вступил в студию.
– Buona sera, signor Manlio! залепетал недобропожаловавший посланец фальцетом.
– Buona sera, отозвался художник, и, не отрывая глаз от резца, обратил мало внимания на личность, принадлежащую, как он догадывался, к той многочисленной орде подкупных холопов, которою патеры заменили в Риме благородную расу Квиритов.
– Buona sera, повторил Джиани нерешительно-умиленно, и завидя, что ваятель поднял, наконец, на него глаза, продолжал: – их эминенция кардинал Прокопио прислал меня сказать вашей синьории, что им хотелось бы иметь две статуэтки святителей, для наддверного украшения их молельни…
– А какой величины желает он статуэтки? спросил Манлио.
– Я полагаю, залепетал снова тот: – вашей синьории лучше бы самим пожаловать в палаццо, чтоб уговориться с их эминенцией…
Складка губ честного артиста служила ясным указанием, что предложение это было ему не по сердцу; но можно ли жить в Риме вне зависимости от патеров? Между иезуитскими ухищрениями тонзурованной братии, обретается и притворное покровительство искусству, и этим притворством она добилась того, что лучшие мастера Италии принуждены выбирать сюжетом для своих творений разные басни, развращая ими чувства масс.
Складка губ не значит еще отрицание; а в действительности, надлежало жить и содержать два создания – жену и дочь, за которых Манлио отдал бы стократно жизнь.
– Приду, отозвался он сухо и пораздумав с минуту, и Джиани, с низким поклоном, отретировался.
«Первый шаг сделан», шепнул про себя кардинальский сводчик: «теперь надо найти наблюдательный и укрывательный пункт для Ченчио…» А Коий Ченчио – надобно, чтобы читателю то было известно, – состоял в подчинении у Джиани и обрабатывал, в подобных предприятиях, «вторую часть» кардинальских поручений.
Джиани высматривал для своего помощника какую-нибудь меблированную каморку, непременно в виду студии Манлио, что было не весьма затруднительно. В этом углу столицы католичества, наплыв люда никогда не бывает значителен, потому что патеры, заботящиеся для себя о материальных благах, другим предоставляют заботу лишь о благе духовном… Наш век – несколько положителен: он рассчитывает чаще на проценты, нежели на радости рая – и оттого Рим, за недостатком средств производства, средств сбыта, остается опустелым и тоще-населенным5.
Джиани нашел чего искал без затруднения, и найдя – побрёл восвояси, весело посвистывая и с совестью не только не отягченною, но успокоенною надеждой на «отпущение», в котором патеры никогда не отказывают за проделки, творимые в их честь.
II. Аттилио
Напротив студии Манлио находилась другая: та, где работал Аттилио. Из своего окна он мог видеть Клелию, – и должно быть не мудрено, что воспламенился горячею любовью к ней.
Клелия была краше самых красивых девушек Рима, но не надменна и не требовательна на «ухаживанья»; но когда глаз женщины останавливался хотя мельком на нашем Аттилио и замечал его наружность, то будь у неё за тройной кирасой спрятано сердце, оно начинало биться невольным увлечением.
Одного обмененного между ними взгляда было достаточно, чтоб на век решить судьбу обоих.
С тех пор Аттилио, имея свою святыню перед студией, где просиживал почти целые дни, частенько поглядывал на окно первого этажа, у которого, рядом с матерью, работала Клелия, и откуда электрический блеск её глаз встречался, словно по уговору, с огненными взглядами её избранника.
Аттилио, в тот же вечер, подметил подходцы негодяя, отгадал в нем «ходока» по темным делам, и почуял «недоброе» для красавицы-ребенка, почуял оттого, что римскому народу давно известно, чего следует ожидать от «семидесяти-двух»6, испорченных и отупевших, богатых, влиятельных, зарящихся на красоту и невинность для того лишь, чтоб осквернить их.
Не успел Джиани пройти и ста шагов по направлению к Лунгаре, как наш дружище шагал уже по его следу, с видом полного равнодушие, как бы «от нечего делать» останавливаясь рассматривать диковины на эталажах магазинов и архитектурные достопримечательности зданий и монументов, которыми, на каждом шагу, украшена дивная метрополия мира.
И следил Аттилио – с тайным предчувствием, что следит за мерзавцем, за орудием мерзостных прихотей, промышляющим, может статься, на пагубу его милой; следил за ним Аттилио, ощупывая рукоятку ножа, спрятанного за пазухой.
Такова сила предчувствия! один вид неизвестного человека, которого он встретил в первый раз и на одну минуту – человека обыкновенного, как все, пробудил в этой огненной душе неутомимую жажду крови, в которой окунулся бы он с наслаждением канибала…
И снова пощупал он свой нож – оружие запрещенное и порицаемое иностранцами, как-будто штык или сабля, обагренные ими столько раз невинною кровью, благороднее ножа, погруженного в грудь убийцы, направленного в сердце предателя.
Аттилио видел, как Джиани входил в дом, где нанял комнату для Ченчио; видел, как он оттуда вышел и вошел во двор величественного палаццо Корсики, в котором обитал его патрон.
«Значит» – молвил про себя наш герой – «дон-Прокопио тут причина…» Дон-Прокопио, фаворит и главной дебошир из всей клики римских князей церкви. И Аттилио отошел погруженный в невеселое раздумье.
III. Заговор
Привилегия раба – заговоры; и немного таких итальянцев, которые во времена порабощения своей страны, ни разу не участвовали бы в заговоре. Деспотизм церковников самый невыносимый, возмутительный и гнусный; поэтому, понятно, что возмущения римлян всегда бывали вынуждены владычеством этих пройдох.
Ночь на 8-е февраля была в Риме кануном восстания, задуманного в Колизее: поэтому Аттилио, проследив Джиани, направился не домой, а в Campo Vaccino.
Была темная ночь и черные-черные тучи, нагоняемые порывистым ветром, смыкались над святым городом; римский христарадник ёжился под дырявым пальтишком, прижавшись под порталем аристократического палаццо либо под навесом церкви; зато патер, воспользовавшись услугами неразлучной «Перепетуйя»7, и отяжелев от желудочного переполнения, готовился отойти к усладительному отдохновению…
Там, в глубине античного форума, воздымается гигантская руина, мрачная, строгая, гласящая поколению рабов о сотнях сгинувших поколений, напоминающая римлянам, что их Рим, растленный временем, разрушается… – То Колизей.
Иностранцы обыкновенно посещают Колизей при лунном свете – но надо посмотреть на него в темную ненастную ночь, когда его освещает молния, когда его потрясают раскаты грома, и он стоит полный глухих, неуловимых отголосков!
Такова была та ночь, когда заговорщики, один по одному и разными улицами, пробирались к амфитеатру гладиаторских игр завернутые широкими плащами, которые издали, при внезапных заревах грозы, казались тогами.
При тусклом мерцании потайного фонаря, припасенного заговорщиками, видно было, как эти отважные защитники римской свободы карабкались по различным подъёмам к «раю» – так величали они место своих сборищ – и так скучивались в толпу, без иного приветствия, кроме молчаливого пожатия руки, ибо все они между собой были друзьями и приятелями.
Как только все разместились, зычный голос раздался по галерее: «Караульщики на местах ли?», и другой голос, с другого конца, ответил: «на местах…» Тогда, в стороне первого голоса, вдруг запылал факел, осветивший сотню молодых и симпатичных лиц от восемнадцати до тридцати летнего возраста и за ним, там-сям, начали засвечаться другие факелы, разом озарившие ночную тьму.
Римские патеры не ощущают недостатка в шпионах – лучшие шпионы суть сами же патеры; оттого некоторым может показаться странно, что сотенная толпа заговорщиков могла безнаказанно собраться в стенах этого города. Но не должно забывать, что Рим вообще пустыня, а на Campo-Vaccino, самом глухом пункте этого пустыря, имеется много развалин, нежилых домов и заросших площадок. Сверх того, Рим – город мерсенеров, наемщиков, холящих прежде всего свою собственную кожу, отправляющих службу больше для вида, чем для дела и неохотно рискующих жизнию на обшаривание отдаленных трущоб, несравненно более опасных, нежели центральные улицы Рима, а даже и в этих последних честный люд был не слишком-то спокоен.
В городе столь суеверном, как метрополия католицизма, не ощущается также недостатка и в легендах о привидениях, бродящих по ночам между развалинами, нет недостатка и в людях им верующих. Так, например, рассказывали, что в одну ненастную, как эта, ночь, два сбира, из более отважных, подойдя во время обхода к Колизею, и заприметив какой-то необычный свет, хотя и бросились для разведок; но приблизившись увидели, что-то такое страшное, что, объятые ужасом, побросали, один шляпу, другой саблю и пустились бежать.
Это «что-то» было не что иное, как наши молодцы, уведомленные своими караульщиками и подобравшие потом шляпу и саблю беглецов – неожиданные трофеи, вызвавшие между ними взрыв хохота.
IV. 390
Первый голос, раздавшийся с галереи, был голос одного из наших знакомцев – голос Аттилио. Двадцатилетний Аттилио, за смелость, и отвагу, был избран товарищами единогласно в капитаны: таково обаяние мужества и добродетели – и скажем еще – красоты и крепости тела! И Аттилио заслуживал доверие товарищей: телесная красота его соединялась с подобием и сердцем льва.
Оглянув все собрание и уверившись, что все имели черные ленты на левой руке (знак борьбы против угнетения, знак не снимающийся до окончательного избавления Рима, – отличительный знак «трехсот»), Аттилио заговорил так:
«Братья! Уже минул срок, к которому пришлая солдатчина, последняя поддержка папства, должна была, в силу конвенции, очистить нашу землю. Давно прошел срок этот… Теперь очередь за нами. Восемнадцать лет мы терпели двойное иго, равно ненавистное, иго чужеземцев и патеров, и в эти последние годы, готовые поднять знамя восстания, мы были постоянно удерживаемы тою сектой гермафродитов, которая зовется умеренными, и умеренность которой не что иное, как противодействие делу, делу добра. Это секта алчная и прожорливая – прожорливая, как патеры – готовая вечно пресмыкаться перед иностранцем, торгашествовать национальною честью, обогащаться на счет государственной казны и влечь нас к неминуемой гибели… Извне друзья наши готовы: они упрекают нас за бездействие; войско за нас; оружие, для раздачи народу, уже подвезено и припрятано в надежном месте; припасов у нас больше, чем нужно… Для чего же откладывать еще? какого еще нового случая ждать? Да будет же нашим криком: all'armi!»
«All'armi! all'armi!» было откликом трехсот голосов.
Жилище безмолвия, где, может статься, бродит еще по ночам дух исчезнувших героев, раздумывая о рабстве наций, огласилось криком, и эхо подхватило и разнесло его между вековыми стенами необъятной развалины.
Их было 300! Триста, как товарищей Леонида, как спутников древних Фабиев, и были они молоды, и не уступили бы своего назначения – назначения освободителей, назначения мучеников – за всю вселенную.
«Да благословит нас Бог, начал снова Аттилио: – да благословит нас на святое дело. Счастливы мы, которых судьба связана с возрождением античной столицы мира, после стольких веков рабства и поповских злодейств… Борьба, которую мы начинаем, – святая борьба, и не одна Италия, но целый мир будет признателен нам за избавление от владычества этой ползающей расы гадин – пены ада – проповедующей смирение, самоуничижение и лицемерие. Знайте, что братство только там возможно, где не владычествует патер…»
Так текла пламенная речь Аттилио, когда неожиданный свет, словно бы тысячью волшебных огней озарил внезапно огромный остов Колизея, – и за мгновенным светом опять нахлынула темнота чернее прежней, и ужасный удар потряс до основания всю руину.
Не побледнели перед ним заговорщики, готовые встретить смерть, где бы она ни случилась; замолк удар – и каждый протянул руку, чтоб ощупать лезвие за пазухой: почти вслед за ним, послышался внизу отчаянный крик – и через минуту растерзанная женщина, вне себя, вбежала в кружок заговорщиков.
Сильвио первой узнал ее.
– Бедная Камилла! воскликнул молодой сигнальщик: – бедная душа! До какого положения довели ее эти изверги, для которых ад один должен бы служить пристанищем.
Вслед за молодой женщиной, подошли к кружку и некоторые из караульщиков, стоявших-снаружи, и рассказали, как эта женщина, благодаря блеску молнии, их заметила, как бросилась к галерее, и не было никакой возможности ее удержать.
«При виде женщины – доложили караульщики – мы полагали поступить согласно вашему желанию, не употребляя против неё оружия; иначе-же, не было силы не допустить ее».
Камилла между тем, успокоенная Сильвием, подняла машинально на него глаза; но, оглянув его, издала крик ужаса, упала ничком наземь и так скорбно зарыдала, что растрогались бы камни.
V. Детоубийство
В статистиках значится, что Рим есть город, где наибольше рождается незаконных детей. А явствует ли из статистик этих, сколько убивается там незаконнорожденных?…
В 1849 г., в дни правительства людей8, я присутствовал при осмотрах отдаленных углов тех ям, которые зовутся монастырями, и в каждом монастыре находил неизменно орудия пытки и костохранилище9 младенцев. Чем было это скрытое кладбище едва рожденных или нерожденных еще существ? Чувство отвращения возмущает душу, если она не душа прелата, перед подобным фактом.
Патер, в образе лжеца, взросшего в среде обманов и лицемерия, глумящагося над доверчивостью невежд, естественно склонен в пресыщению как чрева, так и плоти; а мог ли бы он ублажать свой ненасытный аппетит, если б не умел уничтожать следы своих растлений и насилий? Итак-то, рожденное, вытравленное, либо придушенное и схороненное существо, не поведает о разврате тех, кто посвятил себя на вечную беспорочность… Земля, реки, море – наверное скрывают миллионы жертв этих обманов и притворств…
Бедная Камилла! и твоего зачатия плод не избегнул умерщвления, и он испустил вздох, свой первый и последний вздох, под пальцами «исполнителей» того же самого Дон-Прокопио, того же Джиани, которому в настоящее время поручено сманить и погубить жемчужину Транстеверии, прелестную Клелию!
Рожденная крестьянкой, несчастная Камилла имела, как Италия, пагубный дар красоты. Сильвио, часто охотясь в Понтийских болотах, имел привычку, по пути, заходить в дом старого Марчелло, отца Камиллы, расположенный невдалеке от Рима, и там влюбился в девушку. Любимый взаимно Камиллой, он просил согласия отца, получил его – и их помолвили. Это была славная парочка: красивый и здоровенный охотник с миловидною и хорошенькою крестьянкой, и оба заранее предвкушали душой счастие будущего соединения.
Но слишком хороша была собой Камилла и слишком невинна для этого испорченного города… Облавщики эминенции пронюхали голубку, а выслеженная и загнанная в остров – она не могла не пасть.
Однажды, на охоте, бедного Сильвио настигла лихорадка, столь обычная в этих болотах, и болезнь была причиною, что свадьбу отложили, а налёты ястребов на миловидную добычу участились.
Редко, но случалось Камилле носить фрукты на пьяццу Навона, и там некая торговка, подкупленная Джиани, расставила такие льстивые сети, что неосторожная поселянка попалась-такя в западню.
Падение недолго оставалось тайной, беременность вскоре грозила открыть грех, а боязнь угроз отца и жениха заставила Камиллу сдаться на убеждение занять комнатку в палаццо Корсини, где кардинал в полном спокойствии мог продолжать свою связь с бедняжкой.
Родился мальчуган, и этот мальчуган был предназначен, подобно многим другим, к умерщвлению. Камилла сошла с ума, и по милости великодушного человеколюбия пурпрованного, который замышлял уже новую интрижку, была заключена в доме умалишенных.
Как-то ночью, однако, не то насилием, не то обманув бдительность страж, дурочке удалось выбраться на свежий воздух. Она ушла, и шла долго под ненастною ночью, шла наобум, пока, случайно подойдя к Колизею, не увидала света. Она подошла ближе, и в этот момент отблеск молнии осветил всю окружность, а с тем вместе и караульщиков, наблюдающих у входа в амфитеатр.
Инстинкт, какое-то предчувствие влекли ее к этим людям, которые, по крайней мере, не походили на патеров. Они хотели-было остановить ее; но Камилла нашла в эту ночь силы сверхчеловеческие: вырвалась, вбежала, и добравшись до галереи, упала изнеможенная между кружком трехсот.
Бедная Камилла! И Сильвио, узнавший ее, рассказал историю несчастной. «Пора, подхватил Аттилио, пора очистить наш город от этой непотребной грязи»… и луч сомнения за Клелию, может уже близкую к когтям ненасытного сластолюбца, сверкнул перед ним вместе с стальным лезвием ножа, выхваченного под первым впечатлением.
«Проклятие тому римлянину, который не чувствует унижения, который не хочет обагрить своего ножа кровью угнетателей, сделавших из Рима гнусную клоаку!»
– Проклятие! проклятие! гремело несколько минут под сводами развалин, и звуки скрещенного железа вторили звукам голосов. То был роковой концерт, дававшийся в честь непрошеных хозяев Рима.
– Сильвио, продолжал Аттилио: – этой девушке, больше несчастной, чем виновной, нужно покровительствовать, и ты ей в том не откажешь. Ступай и проводи ее покуда, а в день боя, мы уверены, ты будешь на своем месте…
Сильвио был добр сердцем, и любил еще свою злосчастную Камиллу, а она, при виде любимого лица, успокоилась, словно расцвела, и улыбнулась. Сильвио закутал ее своим плащем, и тихо взяв за руку, увел из Колизея…
– На пятнадцатое, в термах Каракаллы, и да будет, что будет!..
– Готовы! готовы! вскрикнули все триста, и через несколько минут пустынная развалина снова погрузилась в свое безмолвное уединение.
VI. Арест
Ченчио, как то случается только между римской молодёжью, опустился, больше по вине своих родителей, чем по собственной, до пошлого положения, в котором мы его застали.
Отец его, бедный ремесленник, был женат на одной из тех девушек, которых в Риме так много, и которые являются на свете плодом сожительства высшего католического духовенства с римскими простолюдинками10. Женщине этой была известна тайна её происхождения и в своем тщеславии она только о том и думала, как бы вытащить свое детище из ничтожного положения отца.
Она весьма уповала на покровительство знатного родителя11, и ей казалось, что он обязан озабочиваться участью её ребенка… В простоте души своей она и не догадывалась, что светские наслаждения поглощают всецело помыслы смиренных проповедников жизни вечной – и что раз пресытившись ими, они покидают или уничтожают затем все следы…
И Ченчио, назначаемый ослепленной матерью на «великия дела», не позаботился научиться отцовскому ремеслу – шатался, шатался и кончил – залезая выше своей среды – тем, что предался главному поставщику удовольствий для некой эминенции.
Из горницы, где поместил его Джиани, он наблюдал за Манлио, и раз, вечером, когда художник заканчивал работу, – нагрянул в его студию и жалким голосом стал вопить:
– Per Tamore di Dio, синьор, спрячьте меня – за мной следит полиция… хотят засадить в тюрьму. Уверяю вас (продолжал обманщик), что нет иного за мной проступка, кроме того, что я – либерал… Увлекшись в споре, я сказал откровенно, что падение республики было предательством. За это меня хотят засадить…
На этих словах Ченчио, для большей правдоподобности, притворился, что высматривает за мраморами, которыми была заставлена студия, лазейку, где бы спрятаться так, чтобы с улицы нельзя было его видеть.
«Времена нынче трудныя», думал про себя Манлио: «не следует доверяться и ближнему… но как выгнать из своего дома политического скомпрометированного? как решиться выдать его для увеличения числа несчастных, изнывающих в папских тюрьмах?» «Потом (раздумывал Манлио, разглядывая пришедшего), этот молодец – вида приличного: пусть дождется ночи, тогда отбоярится».
И честный малый сам отвел Ченчио в потайной угол своей студии, не подозревая, что приютил у себя предателя.
Не прошло и часа, как горсть сбиров, растянувшаяся по всей улице, остановилась перед студией – и вошла, показав хозяину дозволение произвесть домовый обыск, по приказанию высшего начальства.
Не трудно найти убежище того, кто хочет быть найденным – к тому же начальник сбиров, заранее условившийся с Ченчио, издали видел, как тот вошел, и знал наверное, что ему не придется напрасно обыскивать.
Бедный Манлио! доверчивый – как вообще доверчив честный люд, он пытался уверить пройдоху, что ничего и никого нет в его студии такого, что могло бы показаться подозрительным полиции, пытался потом направить поиски в сторону противоположную той, где спрятался Ченчио. Но вор, для сокращения наскучившей ему комедии, дернул главного сыщика за-полу, когда тот шествовал мимо, – и сей, с победоносным видом, схватил своего же соучастника за-ворот:
– Гм! гм!.. Вы отдадите отчет правительству его святейшества в укрывательстве врагов государства… сказал, нахохлившись, сбир и прибавил: – последуйте немедленно в тюрьму за преступником, которого хотели скрыть.
Манлио, мало привычный в соприкосновению с деятелями этого закона, стоял как пораженный громом – но при угрозах проныры, в нем заговорила кровь и взгляд бегло пробежал по предметам, наполнявшим студию. То были резцы, долота, глыбы – и он готов уже был схватить массивную ногу какого-то геркулеса и разбить ею череп сыщика, когда появилась – сходя с лестницы вместе с матерью – Клелия.
При виде обеих любимых созданий, гнев художника спал разом. Обе они, заметив с балкона приближение необычных гостей, заслышав повелительные голоса сбира, испуганные и любопытные сошли в студию.
Пали уже вечерние сумерки – и так-как в общем плане ареста Манлио значилось, не отводить его в тюрьму днем, во избежание столкновения с трастеверянами, любившими и уважавшими нашего приятеля, – а по расчету сбира, не требовалось уже запаздывать дольше, то он, с ужимкой хитрой лисы, скомандовал:
– Идите за мной! и, как бы из сострадания, присовокупил: – успокойте ваших дам, дело кончится ничем; вам придется ответить только на некоторые пункты, и сегодня же вечером, я надеюсь, будете отпущены домой…
Напрасны были все мольбы женщин, и Манлио тотчас же был уведен незванными своими гостями.
VII. Завещание
Феноменальная алчность клерикального стремления к исключительному обладанию всеми материальными благами – дело настолько же известное, как и бескорыстное; их готовность уступить остальному человечеству – всему, что не-паписты – даровое пользование духовными благами будущей жизни, со всеми радостями рая, colla gloria del paradiso, включительно.
Остальным – невежество и нищета, ради maggior gloria di Dio; папистам – наслаждения и богатство, опять-таки ради maggior gloria того же Dio?!..
Теперь не то – но бывало, патеры, обманами и запугиваньями, накопляли себе несметные богатства; примером тому Сицилия, где половина острова принадлежала некогда патерам и фратам всяких сортов.
И было два главных источника их богатств: первый составлялся из приношений знати, полагавшей, уступкою части накраденного имущества церкви, узаконить за собой право обладания остальною и большею, не накликая за то на себя гнева божьего; второй составляли их проделки у изголовья умирающих, напутствуемых в жизнь вечную и запугиваемых страхами ада и пекла; вымогательства, подлоги, подмены «духовных» в ущерб законным наследникам, без сожаления обираемых per maggior gloria di Dio…
Шел декабрь 1849. Римская республика – провозглашенная единогласным вотом законных представителей народа – была уже погребена иностранными штыками. Патеры, захватившие снова прежнее могущество, увидали себя в необходимости снова пополнить «запасцы», пощипанные несколько еретиками-республиканцами, пополнить ради комфорта духовного и спасения душ.
Было за-девять – и непроглядная ночь царила уже над почти безлюдною площадью Ротонды… Знаете ли вы, что такое Ротонда, эта маленькая церковь, куда каждое утро несколько бабёнок сходятся подивиться на патерчёнка12, упражняющегося per maggior gloria di Dio? Ротонда – это Пантеон древнего Рима! – постройка, насчитывающая уже две и больше тысячи лет, а с виду как будто только вчера воздвигнутая, так хорошо она сохранилась, так величественна её архитектура! Но патеры сделали из Ротонды то же, что из римского Форума древних владык мира – Campo Vaccino13…
И так, было за-девять темной декабрьской ночи, когда через площадь Ротонды прокралось что-то черное-черное, встреча чего заставила бы вздрогнуть хоть кого, из храбрецов Калатафими.
Отвращение или страх, что именно возбуждалось появлением этой тени? – не умею сказать; но полагаю, и то и другое. Оба эти чувства, в этом случае, были вполне извинительны, так-как под черной сутаной, кравшейся в темноте, билось сатанинское сердце, взволнованное преступным замыслом такого пошиба, который в состоянии зародиться и воплотиться только в клерикальной душе.
Приблизясь к воротам дома Помпео, расположенного в глубине пиаццы, незнакомец, осторожно приподняв защелку, тихонько опустил ее и вперил пытливые глазки в густую темноту улицы, опасаясь, вероятно, чтоб не помешали ему совершить то подлое дело, которым готовился пополнить он ряд мрачных драм своего гнусного жития.
Но кому было мешать совершителю преступлений там, где хозяйничают наемщик и папист? где, из многочисленного населения, все, что еще представлялось порядочным, было заключено, сослано или доведено до нищеты?
Ворота аристократического дома отворились; привратник, узнавший «почтеннейшаго» отца Игнацио, поклонился ему земным поклоном, чмокнул его в руку и посветил, провожая до первых ступеней лестницы больше для парада, чем для нужды, ибо лестница одного из богатейших домов Рима была ярко освещена большою люстрой.
– Где Флавия? осведомился пришедший у первого слуги, вышедшего ему на встречу, и Сиччио, как звали этого слугу, чистокровный римлянин, не особенно долюбливавший отца Игнация, сухо проговорил: «подле умирающей», и тотчас же повернулся к нему спиной.
Игнацио, наизусть знакомый с расположением комнат, торопливыми шажками направился прямо в спальной, завершавшей амфиладу приемных покоев и роскошных зал, и, дойдя до неё, издал, пред затворенною дверью, какой-то почтительный, но неопределенный звук, в ответ на который в ту же минуту выглянуло из-за двери сморщенное лицо сестры милосердия, и обладательница его тотчас же подобострастно посторонилась и впустила патера, обменявшись с ним одним из тех взглядов, что он мог бы оледенить самое солнце.
– Сделано?… лукаво и торопливо спросил патер.
– Сделано, мигнула сестра, и они вместе подошли в постели умирающей.
Дон-Игнацио вытащил из-под полы какую-то склянку, налил из неё чего-то в стакан и, пособляемый сестрою, приподнял голову страдалицы, которая машинально раскрыла рот и выпила, доверчиво или уже бессознательно, весь прием.
Усмешка адского торжества осветила лица обоих негодяев, которые, отбросив на подушки голову бездыханной старухи, уселись рядком и повели спокойную беседу. Флавия передала патеру тотчас же какой-то лист; Игнацио торопливо взглянул на подпись, поднес ее пристально к глазам и очевидно довольный результатом своего осмотра, спрятал поспешно бумагу в карман несколько дрожавшею рукою. При этом он как-то неясно промычал: «хорошо! Вы будете вознаграждены… Sta bene!»
Этот лист был духовным завещанием синьоры Виргинии, матери Эмилио Помпео, убитого на стенах Рима свинцом наполеоновским. Жена Эмилио, сломленная горем, сгинула вслед за ним, оставив двухлетнего сына на попечении бабки. Виргиния любила своего Муцио, последнего отростка дома Помпео, любила страстно, и, конечно, не лишила бы его огромного родового наследия. Но, что делать? как многие женщины, она «почитала» патеров, и как многие женщины, не верила, что черная сутана прикрывает зачастую демонские инстинкты.
Дон-Игнацио, теми хитростями и пронырством, кои отличают его касту, через всевозможные ходы и подходы, добился-таки, чтобы в духовной старухи было вписано завещание в пользу «душ, томящихся в пекле».
Но если подобная запись и могла удовлетворить души пекла, то она далеко не удовлетворяла их ходатая, который зарился на все цельное достояние дома Помпео.
Когда занемогла старая донна Виргиния, дон-Игнацио отрекомендовал ей в сиделку Флавию и сам наблюдал за старухой, не допуская к ней никого из посторонних; а когда тело и память больной достаточно, по мнению его, ослабели – не встретил затруднения подменить старую духовную новой, которою наследие Помпео всецело отказывалось братству Сан-Франческо ди-Паоло, и где вместе с тем душеприкащиком и исполнителем последней воли умирающей назначался сам же он, дон-Игнацио.
Не встретилось ему недостатка и в благородных свидетелях и старая ханжа подписала полуживою рукой нищету и рабство злополучному младенцу, для обогащения ненасытных святош… А между тем обворованный Муцио тихо почивал в своей комнатке, еще разубранной материнскою рукой, в позолоченной своей колыбельке. Сирота-ребенок не знал, что на завтра ему придется проснуться нищим.
VIII. Нищий
Восемнадцать лет минуло с того рокового вечера, когда черный-черный, как оборотень, патер крался через пиаццу Ротонды, для совершения безбожного дела, и мы возвращаемся снова на ту же площадь, где, прислоненный к одной из колонн Пантеона, стоял, завернутый в свой дырявый, плащ, некий нищий…
Не была на этот раз темная декабрьская ночь, были ненастные февральские сумерки.
Нижняя часть лица нищего была спрятана под закинутую на плечо полой плаща, но и того, что виделось, было достаточно, чтоб угадать одну из тех физиономий, которые, виденные раз, остаются в памяти за всю жизнь: римский нос разделял два голубые глаза, способные удивить льва, а плечи, хотя и покрытые лохмотьями, доказывали, что человека, имеющего их, не легко было бы оскорбить безнаказанно, и не один скульптор не отказался бы заставить его позировать для торса.14
Легкий удар по плечу пробудил нищего от созерцательной неподвижности. Он обернулся, и с ласковым видом молвил пришедшему:
– Вы здесь, брат.
И точно, по сходству, казался братом Муцио тот, кого он назвал этим именем. То был Аттилио, наш приятель, который к словам первого прибавил:
– Вооружен ты?
– Вооружен?!.. как-то презрительно переспросил нищий: – а зачем? Я вооружен гневом и местью за мое отнятое достояние, за похищенное мое наследство… Ты думаешь, я это позабыл? Нет, я также все это помню, как ты не забудешь свою Клелию, как не забыть мне моей… Эх! да и зачем любовь нищему, отверженцу общества?… Кто поверит, что в груди, покрытой тряпками, может так биться сердце, способное чувствовать?
– А однако ж, вставил Аттилио: – та прелестная форестьерка, я знаю наверное, что тебя любит, на сколько может любить женщина…
Муцио смолкнул и поник головою, и Аттилио, отгадывая поднявшуюся бурю в душе своего друга, дотронулся легонько до его руки и шепнул:
– Vieni!
И Муцио последовал за ним, не вымолвив ни слова.
А между тем уже спала ночь, накрывшая своим темным покровом вечный город; на смолкнувших улицах, прохожие поредели; тени дворцов и монументов смешались с тьмой, и только мерные и тяжелые шаги иностранных патрулей раздавались еще в тишине наступившей ночи.
Патеров в эти часы встречается немного, они спокойствие предпочитают риску: тепленькая спаленка для них предпочтительнее темной улицы: в ночное время римские улицы не безопасны, а патеры, как известно, в отношении самих себя, особенно животолюбивы.
– Покончим ли мы когда с этими птицами? спросил развеселившийся Муцио.
– О, да! воскликнул Аттилио: – покончим и скоро!
Разговаривая таким образом, друзья незаметно дошли до одного мрачного здания, очевидно тюрьмы. Они остановились у боковой двери, недалеко от главного входа. Вошли, миновали узкий корридор, поднялись по лесенке и очутились в комнате, предоставленной начальнику караула; все убранство её состояло из скамьи и нескольких стульев; на скамье несколько бутылок, несколько стаканов и мерцавшая лучерна. Там, усадив гостей, сержант начал первый:
– Выпьем по стаканчику орвието15, товарищи, что в холодную ночь пользительнее благословений самого папы… И он подвинул пузатую флягу, оплетенную тростником.
– Так, значит, сюда свели они Манлио? осведомился Аттилио, едва пропустив первый глоток.
– Сюда, как я тебе и дал тотчас же знать, ответил Дентато, драгунский сержант: – а было то прошлою ночью, эдак близ одиннадцати, и засадили его в секретную, точно важного преступника… Слышно, что его хотят поскорее спихнуть в цитадель св. Духа, так-как эта тюрьма только переходная.
– И известно, по чьему приказанию был он арестован? спросил снова Аттилио.
– Еще бы! по приказанию фаворита и кардинала-министра. Так говорят, и еще прибавляют, вставил сержант: – что его эминенция простирает могущественную руку свою не столько за отцом, сколько за дочкой – жемчужиной Трастеверии…
Приливом бешенства задохнулся Аттилио при этих словах:
– А как мы теперь его высвободим? с заметным нетерпением спросил он.
– Высвободить!? но нас слишком мало, чтоб попытка удалась, ответил Дентато.
– Через час подойдет Сильвио с десятком наших; вместе мы осилим, надеюсь, всю здешнюю стаю сбиров, добавил Аттилио, с интонацией убежденного человека.
По прошествии нескольких минут молчания, Дентато заговорил снова:
– Так-как ты решился попытать счастья сегодня же ночью, то необходимо обождать по крайней мере до полночи: тогда смотрители и тюремщики, нагрузившись возлияниями, отойдут ко сну. Мой лейтенант отпросился поблизости к какой-то своей Лукреции и до рассвета, конечно, тоже не вернется…
Речь сержанта была прервана приходом драгуна, стерегшего у входа и доложившего о прибытии Сильвио со своими.
IX. Освобождение
Одну странную вещь заметил я в Риме – устойчивость и храбрость римского солдата – не наемного мерсенера, а тех, которые зовутся и soldati di papa. Я видел их при защите Рима, и я им удивлялся и жалел, что служат они такому пошлому делу…
Патеры знают римского солдата, и знают, что отвага не легко повинуется пошлости, что в день восстания римский солдат будет вместе с народом, а отсюда необходимость наемщиков, отсюда выпрашивание иностранных вторжений всякий раз, едва лишь народ начинает терять терпение.
– Наши готовы, сказал, входя, Сильвио: – я спрятал их покуда между ног гранитных коней; по первому зову, они сбегутся сюда.
– Хорошо, молвил Аттилио, и, нетерпеливый, обратился к Дептато: – мой план таков: мы с Муцио пойдем за ключами к тюремщику, а ты помоги Сильвио и нашим захватить сбиров, караулящих тюремные входы.
– Дело! отозвался сержант: – Чинио (драгун, приведший Сильвио), ты проводишь их к тюремщику, но помни, что будешь иметь дело с самим чортом! Этот каналья Панкальдо не затруднится заковать в кандалы самого небесного Отца и не выпустить его из-под замка даже per la gloria del paradiso… Берегись за себя!
– Не беспокойся, заметил Аттилио, направляясь с Муцио вслед за Чинио.
Предприятие подобного рода не представляло в Риме тех затруднений, которые встретились бы в ином государстве, где правительство пользуется большим уважением, и чиновники его заражены меньшею подкупностью; но там, где солдат не одушевлен любовью в отчизне, национальною славой, честью своего знамени, и знает, что служит правительству, порицаемому и проклинаемому всеми, – там, говорю, все возможно; и день, когда чужестранец уберется из Рима взаправду, будет днем исчезновения правительства скуфеек перед общим презрением – римских солдат и римского народа.
Деотато подвел бригаду Сильвио к караульному пикету сбиров, охраняющих вход в тюрьмы – и это было не трудно ему, сержанту драгунского поста, наблюдающего за всем дворцом.
Сильвио, вглядясь в однообразное хождение взад и вперед наружного часового, выждал момент его поворота спиной, и – с ловкостью и прытью дикой кошки – выхватил у него ружье, своим ударом колена на мостовую и зажал рот. Подоспевшие товарищи – прежде, чем звук падения тела мог долететь до пикета, связали его – с любезностью, но без церемоний, и пока недоумевавшие сбиры протирали глаза, перевязали и остальных.
Едва овладели пикетом, Аттилио и Муцио привели тюремного ключаря, который по неволе должен был им повиноваться.
Двери тюрьмы растворились, и они вошли, наблюдая за тюремщиком в оба и готовые дать почувствовать ему свое присутствие, в случае, если бы он вознамерился крикнуть или бежать.
Вошли на дворик; на зов ключаря явился внутренний сторож, который помещался в единственной незанятой темнице – все другие были приперты засовами и замками.
Аттилио крикнул:
– Арестант Манлио, где он?
Тюремщик почувствовал на своем плече тяжесть левой руки нашего Антиноя, и угадал конвульсивное движение правой, схватившейся за что-то. Нам приходится сказать, что Аттилио, в эту минуту, инстинктивно думал об убийстве…
Но кровь не была пролита. Панкальдо, обыкновенно столь злобный и мстительный с бедными заключенными, оказался в эту ночь сговорчивости примерной. При скудном мерцании стенной лампады, он бросал испуганные взгляды то на нищего, то на Аттилио, и если первый казался ему страшным, то другой наводил чуть не ужас. Он корчил гримасы, желая изобразить на своем лице улыбку, чем отвечал на приказания юноши, и повиновался, не заставляя повторять их себе дважды.
– Манлио здесь, проговорил, наконец, тюремщик, и принялся искать ключ от коморки скульптора.
– Отворяй же! закричал на его Аттилио, и этим вместо того, чтоб ускорить отыскание ключа, аргуса охватил трепет, и дрожавшие его руки не попадали на связку. Наконец, один из ключей пришелся к замку, и глухо повернулся; дверь темницы подалась…
Предоставляю судить радость бедного Манлио, почувствовавшего себя неожиданно в объятиях молодого своего друга, когда он узнал от него, как произошло освобождение! Но Аттилио стал торопить.
– Мы, Муцио, понесем ключаря с собою, – по крайней-мере, до известного расстояния; а этого внутреннего стража запрем на место Манлио.
Так и было сделано. Потом, сойдя с квиринала, шествие разделилось: одна партия заставляла понудительно фланировать Панкальдо, отпущенного на свободу по истечении часа, когда уже было поздно сзывать полицию; другая, сокращенная до трех: Манлио, Аттилио и Сильвио, проведенная сим последним через porta Salara, бросилась в римскую Кампанию.
X. Сирота
Когда Сильвио, со слезами в душе, вел бедную Камиллу из Колизея в дом Марчелло, он во всю дорогу не мог проговорить ни одного слова.
Сильвио имел добрейшее сердце; он знал, что общество, снисходительное ко всем родам разврата, под одним лишь условием соблюдения наружных приличий, неумолимо в падению девушки, хотя бы пала она жертвой западни, либо насилия. Он знал, что, благодаря этому предразсудку, порочность разгуливает с поднятою головой, а неопытность, предательски обманутая, презирается, – и в глубине сердца порицал эту вопиющую несправедливость.
Он, так много любивший свою Камиллу, он, нашедший ее такою несчастливою – мог ли он не сжалиться над её судьбою?
Он вел ее под руку, и она едва осмеливалась время от времени поднимать застенчиво-покорные взоры на своего провожатого. Таким образом шли они к отцовскому дому, в котором Сильвио не бывал со времени исчезновения Камиллы, – шли молчаливые.
Какое-то мучительное предчувствие наполняло душу обоих, но ночная темнота скрывала на их лицах выражение тоски, отчаяния, печали, которые чередовались у нас в мысли.
К дому Марчелло вела тропинка, уходившая шагов на пятьсот в сторону от большой дороги. Едва свернули они на нее, лай собаки вдруг пробудил Камиллу от летаргии, и словно снова обратил ее к жизни.
– Это Фидо! Фидо! воскликнула-было она с веселостию, которой не знала уже столько месяцев, но в тот же миг, как луч памяти озарил её рассудок, ей вспомнилось и её унижение: она оторвалась от руки Сильвио, вперилась в него глазами, и замерла, удивленная и неподвижная, словно статуя.
Сильвио, понявший все, – как будто он читал в её душе, и опасавшийся усиления помешательства, заботливо приблизился к ней.
– Пойдем, Камилла, сказал он: – это ваш Фидо тебя заслышал, и, вероятно, узнал…
Он не окончил еще последних слов, как показался косматый пес, двигавшийся сначала нерешительно, но потом со всех ног кинувшийся к своей хозяйке. Он стал прыгать, визжать и лаять и вообще выказывать такие знаки привязанности к своей госпоже, что мог бы хоть кого тронуть.
Камилла автоматически наклонилась погладить животное, и вдруг залилась обильными слезами. Усталость и страдания сломили это нежное и несчастливое создание. Опустясь на земь, она, казалось, была не в состоянии подняться; Сильвио прикрыл ее своим плащом от предутреннего холода, а сам, между тем, пошел на разведку.
Лай Фидо должен был разбудить всех в доме, и точно, едва подошел к нему Сильвио, на пороге появился мальчик, лет около 12-ти. Сильвио его окликнул.
– Марчеллино!
Мальчик сначала подозрительно взглянул на такого раннего посетителя, но тотчас же узнав знакомый голос, выбежал на встречу Сильвио, и прыгнул ему на шею.
– Где твой отец? спросил охотник, ласково поздоровавшись с мальчиком.
Тот молчал.
– Где Марчелло? повторил он.
Ребенок горько заплакал и прошептал:
– Умер!
Сильвио присел на ступеньку порога; он не проговорил ни слова, но чувствовал, что и его, как Камиллу, задушат слезы…
«Боже праведный», подумал он: «и ты допускаешь, чтобы, для удовлетворения причудам сластолюбца, столько честных людей гибло и умирало!»…
Он провел рукой по лицу.
«…Если бы час мщения не был близок, если бы я не надеялся скоро увидеть свой нож купающимся в крови чудовищ, – кажется, сейчас же всадил бы его себе в грудь, чтоб не видать больше ни одного дня унижения и бедствий бедного моего отечества!»…
Между тем, Камилла, под освежающим веянием молодого утра, изнеможенная напряжением ума и тела, от изумления и бесчувственности, перешла к сну, успокоительному и подкрепляющему. Когда Сильвио и Марчеллино, подойдя, увидели, что она спала, первый прошептал:
– Не станем ее будить на новое горе! Будет ей еще довольно времени вдоволь наплакаться и настрадаться.
XI. Убежище
Аттилио, Сильвио и Манлио, тотчас же по освобождении последнего, бросилась в Кампанью, направляясь прямо кх жилищу старого Марчелло, занятому теперь Камиллой с молодым Марчеллино. Они шли молчаливо, каждый под тяжестью своего раздумья. Манлио радовался свободе – свободе как бы то ни было, ибо самая смерть предпочтительнее мучительного заключения в папских тюрьмах, по подозрению в политическом проступке, и летел мыслью к своей Сильвии и к своей Клелии, составлявшим весь смысл его существования.
Сильвио, предложивший скрыть беглеца покуда в доме Марчелло, подумывал о необходимости приискать для Манлио приют более надежный и более скрытый, хотя бы в понтийских топях, в это время не опасных.
Аттилио припоминал сам с собою все обстоятельства, связанные с арестом Манлио, посещение Джиани его студии, сцену в палаццо дон-Прокопио, слова Дентато о предлоге к аресту Манлио, придумапном прелатом и, сближая факты и взвешивая обстоятельства, пришел невольно в заключению, что Клелии неизбежно должны угрожать какие-то козни.
После долгих колебаний, Аттилио решился открыть свои опасения Манлио, и рассказал ему все подробно. Манлио, при первых же намёках, вскричал:
– Ma, per Dio! не хочу я отдаляться от моего семейства… Куда мы идем? Ну, что если их там, одних, обидит эта сволочь!?…
Аттилио его успокоивал.
– Как только доберемся до места, я сам наведаюсь к вашим и расскажу им все, как думаю… Смею вас уверить, что прежде, чем кто-нибудь осмелится их обидеть, я подниму на них весь Рим.
Аттилио, несмотря на свою молодость, пользовался сочувствием и уважением всех; даже пожилые люди всегда согласовались с его советами: оттого-то Манлио, любивший его, как сына, сдался без оговорок на его мнение.
Заря начинала уже рассвечать небо, когда дошли до тропинки, ведшей к дому Марчелло. Фидо попробовал было сердито залаять, но, увидя Сильвио, угомонился; на лай его выбежал Марчеллино.
– Где Камилла? обратился к нему Сильвио.
– Пойдемте за мной и я укажу ее вам, отвечал мальчик.
И он направился к пригорку, куда последовали за ним и все другие. Марчеллино указал оттуда на неотдаленную часовенку, прислоненную в ограде кладбища, и проговорил:
– Там, на заре и при закате, вы всегда найдете Камиллу, она и теперь там…
Сильвио, не сказав ни слова своим спутникам, направился в указанному месту, где Камилла, одетая в траурное платье, стояла коленопреклоненная перед скромною насыпью свежей могилы, и была так погружена в свою молитву, что не расслышала приближения посторонних.
Сильвио смотрел на нее благоговейно, и не посмел мешать ей, пока она не кончила своей молитвы, и не проговорила: «Прости, прости, отец, если я, я одна, причиной твоей смерти!» И она поднялась, оглянулась, и, заметив Сильвио и его спутников, не выказала ни смущения, ни досады, но улыбнулась кроткою улыбкой, и направилась к дому.
Помешательство Камиллы было тихое. С того дня, как Сильвио отвел ее под отцовский кров, оно перешло в тихую меланхолию, так что она по-видимому казалась совершенно здоровою; но изменилась только форма недуга, рассудок не возвращался.
«– Если тебя станут спрашивать, кто этот синьор, что поселился с вами? – говори всем, что это антикварий, изучающий руины римской Кампаньи».
Таково было истолкование, которое Сильвио счел за нужное дать Марчеллино, на случай, если б Манлио пришлось остаться у них на несколько дней.
Аттилио, после краткого совещания с Манлио и Сильвио, касательно плана дальнейшего их бегства, отправился в Рам, куда влекли его сердце и обещание, данное им Манлио.
XII. Прошение
Два дня прошло со времени ареста Манлио, и о нем еще не было известий. Обе женщины были в отчаянии.
– И что сделалось с твоим бедным отцом? всхлипывала Сильвия: – никогда он не мешался в политические дела, – что он всегда был либерал, это правда; что он всегда и по заслугам ненавидел патеров, это тоже правда, но ведь он никогда и не перед кем, кроме своих, не высказывал об этом своих мнений. Как же могла это пронюхать полиция?
Клелия не плакала – и её печаль по отце, более сосредоточенная, была, впрочем, от этого не легче. Однако, она находила в себе еще силу утешать мать.
– Не плачьте, мамма, ласкалась она: – слезы ничему не помогут. Надо узнать, куда они свели отца – и, как советует монна16 Аврелия, попробовать похлопотать у кого следует. Потом и Аттилио его разыскивает, и, конечно, не отстанет, пока не разведает всего, что с ним случилось.
Обе женщины в сотый раз говорили об этом между собой, когда молоток у двери возвестил о приходе посетителей. Клелия пошла отворить, и впустила монну Аврелию, добрую соседку и старую знакомку семейства.
– День добрый, монна Сильвия.
– И вам того же, ответила опечаленная женщина, утирая глаза платочком.
– Вот это, заговорила Аврелия: – наш друг Кассио, которому я говорила о деле, написал для вас просьбу на гербовой бумаге17, чтобы вручить кардиналу-министру об освобождении Манлио… Он говорит, что нужно, чтобы вы ее подписали – и для пущего спокойствия, снесли бы сами к эминенции.
Сильвии, прикосновенной впервые в подобным делам, не было по душе идти припадать в стопам одного из этих светил, ненавидеть которых ее научили с детства; но что делать? дело шло тут об обожаемом муже – заключонном и может быть уже подвергнутом пытке – и эта мысль пробирала дрожью бедную женщину. Потом Аврелия советовала идти обеим и вызвалась сама проводить их в палаццо Корсини.
– Идем же! решилась, наконец, Сильвия, и через полчаса обе они были готовы и шли к жилищу кардинала.
Было девять часов утра, когда его эминенция, кардинал дон-Прокопио, государственный министр, был уведомлен квестором квиринала о побеге Манлио и о роде насилия, которым его выкрали. Гнев прелата был неописанный. Тотчас же вышел приказ арестовать всех лиц, приставленных в наблюдению за квириналом и его тюрьмами – и надзиратели, ключари, командиры караулов, драгуны и сбиры, были засажены под арест по приказанию не на шутку рассердившагося министра. Потом, тотчас же вслед за этими распоряжениями, он приказал позвать в себе Джиани.
– E come diavolo, крикнул на него грозный начальник: – не засадили вы этого проклятого скульптора в за́мок св. Ангела, где он был бы в целости? Зачем отвели его в квиринал, откуда эта караульная сволочь его прозевала – отвечай?
– Эчеленца! залепетал Джиани: – когда дело такой важности, то для чего же эминенция ваша не изволила поручить его мне, а доверилась этой падали – сбирам? что они такое? и чего они стоют эти негодяи? порешил Джиани в благородном намерении возвысить себя самого в ущерб другим: – ведь это людишки, дозволяющие себя застращивать и задаривать…
– Что ты мне надоедаешь сегодня твоими проповедями, скоморох! заревела эминенция: – словно я нуждаюсь в советах твоих! Твоя обязанность – служить мне безответно. Ищи теперь в твоей морковьей голове, каким способом добыть девушку… Не то, per Dio, подземелье палаццо огласится гнусным твоим фальцетом под петлею веревки или прихватами щипцов…
Джиани хорошо понимал, что это были не напрасные угрозы – и хотя свет думает, что время пыток в наши дни миновало, то он заблуждается. В подземелии святого града пытки еще процветают во всей своей первобытной полноте.
И знал еще Джиани, что подземелья церквей, монастырей, дворцов и катакомбы скрывают столько ужасов, что могут заставить вздрогнуть самых бесстрашных людей.
С опущенною головой, презренный скопец – ибо таковым он был – так-как, подобно туркам, римские патера поручают охрану своих жен кастратам, изуродованным еще в детстве, под предлогом сохранения чистоты их голоса, с опущенной головой и не дыша ждал своего приговора.
– Подними свои плутовские глаза, закричал на него кардинал: – и гляди на меня прямо!
Джиани, трепеща, устремил свои глаза на лицо патрона.
– Неужели же ты все еще не можешь, грабитель, и после того, как повытаскал от меня, то под тем, то под другим предлогом столько денег, доставить мне Клелию?
– Si Signore, ответил Джиани на удалую, так-как ему хотелось только как-нибудь поскорее ускользнуть с глаз кардинала, а там будь, что будет.
В эту минуту, к великому удовольствию Джиани, звонок возвестил посетителей, и лакей в богатой ливрее доложил:
– Эминенца! три женщины, с прошением, просят позволения представиться эминенции вашей!
– Пусть войдут, ответил дон-Прокопио, но Джиани не сказал ни слова.
XIII. Прекрасная чужестранка
Известно, что Рим – классическая страна искусств. Там, как бы естественная выставка древних руин – храмов, колонн, мавзолеев, статуй, остатков греческого и римского творчества великих произведений Праксителей, Фидиев, Рафаэлей и Микель-Анджело; там на каждом шагу восстают, порываясь в небо, остовы исчезнувшего величия, запыленные двадцатью протекшими над ними веками, испещренные победными надписями народа-гиганта, которым до сих пор дивятся путешественники, изучают, списывают и везут к себе, в свои страны, бледные копии этого минувшего величия.
Патеры посягали-было испортить эти двадцати-вековые свидетельства величия древности, внося в стены храмов современные украшения дурного вкуса, но, прекрасное, великое, чудесное появляется еще чудеснее от близости такого соседства.
Джулия, прекрасная дочь гордой Англии, жила в Риме уже несколько лет. Дитя свободного народа, она презирала все, что принадлежало к породе папистов. Но Рим! Рим гениев и легенд, отечество Фабиев и Цинциннатов, ярмарка очарований, – этот Рим был для Джулии волшебством. Она видела все, что было замечательного в Риме; она посвящала, все дни, все часы свои на изучение этих чудес. Она умела ценить творения искусств, и ежедневное её занятие состояло в копировании их.
Между великими мастерами она выбрала себе предметом изучения Буонаротти и всю его школу, представляющую столько разнообразия и пищи для воображения.
Перед дивной колоссальной фигурой Моисея18 она проводила целые часы в созерцании: отпечаток величия на этом челе и величественность позы казались ей неподражаемыми, не имеющими себе ничего подобного в искусстве.
Она жила в Риме потому, что в Риме нашла пищу своей художественной натуре, своей снедающей любви в прекрасному, и в Риме она решилась жить и умереть потому, что не в состоянии была оторваться даже на один день от восторженного созерцания предметов своего поклонения.
Молодая, богатая, рожденная и воспитанная в дальной и строгой Англии, как могла Джулия расстаться навсегда и навсегда покинуть подруг и родных, которая ее любили? Как?! она нашла свой мир между остовами развалин, и под изношенным плащом нашего нищего экзальтированное воображение её отгадало тип благородной расы древних квиритов.
В студии Манлио, куда она заходила нередко, она встретила Муцио, который исполнял иногда у художника обязанности натурщика.
Что было за дело Джулии до его низкого положения? Разве не было на этом челе того же отпечатка и в этой поступи того же величия, что поражали ее в мраморных статуях?
Несмотря на нищету Муцио, Джулия влюбилась в него с первого раза, как его увидала. Бедность в её глазах нисколько ему не вредила, нисколько не унижала его. Бедность портит только людей слабых, а Муцио таковым не был. Да и что в богатстве? Разве оно увеличивает достоинства человека?
А Муцио, любил ли Джулию? Да, он отдал бы за нее вселенную, хотя и не решился бы никогда открыть ей любовь свою…
Раз, вечером, на Лунгаре, два пьяные солдата пристали-было к нашей героине, когда она одна, без провожатого, возвращалась из студии Манлио, и силой хотели повести с собой. То было лучшим моментом в жизни Муцио, следившим за нею издали: он ранил и повалил одного (другой пустился в бегство), и с этого вечера никто уже не смел оскорблять Джулии на улице.
В тот самый день, когда женщины Манлио положили отправиться в палаццо Корсини, Джулия всходила на Яникульский холм, чтоб посетить по обычаю его студию. От молодого ученика узнала она печальную историю с художником, узнала о попытке женщин, но не могла узнать, какая именно причина была всему этому. Пока стояла она встревоженная и задумчивая, пришел Аттилио, и от него-то услышала она подробности всего дела.
– Надобно же, наконец, узнать, что все это значит, сказала молодая иностранка: – должно думать, что женщины пошли хлопотать о помиловании, но и нам не следует терять ни минуты; я имею доступ в палаццо Корсини; вероятно, мне скорее, чем кому-либо другому удастся все разузнать и я надеюсь еще до вечера уведомить вас обо всем…
При этих словах, не объясняя ничего более, она удалилась.
Аттилио, усталый от ночной тревоги и ходьбы, опечаленный отсутствием Клелии, остался в студии, чтоб еще раз поразспросить молодого Спартако о вещах, так его интересовавших.
XIV. Сиккио
Возвратимся снова в 1849 г. и той роковой сцене, когда двухлетний Муцио был обворован в пользу братства «Сан-Винченцы и Паоло». Вспомним, что один из служителей дома – Сиккио – встретил этого пройдоху дон-Игнацио таким приемом, что мы тогда же сочли нужным о том упомянуть.
Сиккио был давнишний слуга дома Помпео; в нем он родился, в нем был обласкан, в нем и привязался в сиротке Муцио, с отеческою нежностью.
Добрый человек, но не слишком сметливый, он разгадал, однако, пронырства «паолотта» и его сообщницы; но, кто бы осмелился в Риме изобличить исцелителя душ, духовного пастыря и исповедника знатной барыни?
Для патеров исповедь – дело слишком выгодное, чтобы они не позаботились обставить ее подобающею таинственностью.
Исповедь, – это могущественное орудие католицизма – это главный элемент его соблазнов, ключ к сокровеннейшим помыслам, к шпионству, к богатству, к влиянию на слабый ум, к разврату!
Старый Сиккио, за преданность свою ребенку и дому, был прогнан первым, когда агент паолоттов налетел на свою добычу.
– А младенец? спросила-было Флавия дон-Игнация.
– Младенец! воскликнул тот: – у нас для него не сиротский дом! Его можно отправить туда, пусть он там подростает, охраняемый от заблуждений развращенного века и влияний еретических доктрин, преобладающих в обществе… Там он будет всегда под нашим наблюдением.
И они вторично обменялись таким взглядом, что обдало бы холодом самую смерть.
К счастию еще для Муцио, богатство добычи ослепило пройдох на столько, что после разговора патера со старухою, о нем совсем позабыли и, покинутый всеми, он хныкал в колыбели.
Сиккио, один честный Сиккио, не забыл его: воспользовавшись смятением грабителей, растаскивавших имущество, под предлогом забрания своего скарба, он пробрался в дом, унес с собою Муцио и поселился с ним в отдаленном уголне Рима.
Нужно сказать, что отец Муцио был страстным археологом, и во время своих изысканий над монументами и руинами, имел привычку брать с собой Сиккио. В этих-то странствованиях по Риму, он напрактиковался, следовательно, достаточно, чтоб избрать ремесло чичероне19 для пропитания, ибо, с обузою ребёнка на руках, ему трудно уже было достать себе лакейское место.
Чичеронизм в Риме не дает больших выгод, но дает относительную независимость жизни, и Сиккио воспользовался кое-каким своим знанием для прокормления себя и своего питомца, к которому привязывался день ото дня горячее. Ребенок же рос и делался красивым отроком, ловким и сильным. Никогда не возвращался домой Сиккио с пустыми руками, не принося своему любимчику чего-нибудь на забаву и, пожалуй, скорее отказал бы себе в необходимом, чем лишил бы своего юного друга какой-нибудь дорогой игрушки или любимого лакомства.
Так длилось впродолжение многих лет, но Сиккио старел, старческая хворость стала мешать ему слишком усердно заниматься обычным ремеслом; а от чичеронства до нищенства – один только шаг.
Христарадничать было не по душе честному Сиккио, но надо было кормиться и содержать еще ребенка… Достигнув пятнадцатилетнего возраста, Муцио сложился в совершенстве и римские художники, прельщавшиеся его торсом, стали зазывать его в студии.
Это несколько облегчало их, но Муцио, знавший, по рассказам Сиккио, свое происхождение, раздумывавший постоянно о плутовской проделке, повергнувшей его в нищету, мучился мыслью, что он вынужден позировать моделью перед людьми, часто ему незнакомыми, и избегал этого дела. Притом сопровождая иногда Сиквио в чичеронских его экскурсиях, он перенял от него уменье склонить иностранца на осмотр Campo Vaccino или храма св. Петра и предпочитал эту профессию. Не гнушался он также и ручными трудами и часто нанимался в скульпторам передвигать глыбы мрамора. Самые тяжелые глыбы, сдвигать которые бывало едва под силу трем, по крайней мере, человекам – Муцио, 18-ти лет, ворочал почти шутя.
При всем том никто и никогда еще не видал его протягивающим руку – почему другие нищие и величали его саркастически «Signor mendico».
Однажды, закрытая вуалью женщина вошла в каморку Сиккио и положила на стол кошелек, полный золотом, сказав старику повелительным голосом:
– Эти деньги помогут вам обоим облегчить свое положение. Вы меня не знаете; но если б вам и удалось узнать, кто я, не говорите Муцио, от кого явилась эта помощь…
И не дожидаясь ответа, скрылась.
XV. Палаццо Корсини
«Рыбка сама наклевывается», подумал развращенный прелат, потирая руки при виде трех вошедших к нему женщин. «Провидение (вот какой смысл придают подобные люди идее провидения) на этот раз», продолжал он рассуждать сам с собою: «служит мне лучше всех негодных моих наемщиков».
Думая так, он бросал время от времени плотоядные взгляды на прекрасную девушку, погубить которую составляло его страстное желание.
– Где ваша просьба? спросил он сухо просительниц, с таким видом, как будто ему только из этой просьбы придется узнать, с кем он имеет дело и по какому поводу, хотя он узнал своих посетительниц при самом их входе.
– Что же, подадите ли вы мне наконец вашу просьбу? повторил он снова, заметив что после его первого вопроса женщины молчали, как убитые. Тогда Аврелия выдвинулась вперед и подала ему бумагу.
Кардинал со всеми внешними признаками озабоченности, углубился в чтение просьбы, потом, оставив ее, обратился к Аврелии. «Это вы сами и есть?» сказал он, показывая вид, что других женщин он даже не замечает. «Вы жена этого смельчака Манлио, который позволяет себе скрывать в своем доме государственных преступников и врагов его святейшества?» Слова эти произнес он тем строгим и торжественным тоном, каким обыкновенно говорятся увещания неисправимым преступникам.
– Жена Манлио, не эта синьора, поспешила сказать Сильвия: – а я; особа эта пришла со мною только для того, чтобы засвидетельствовать перед вашею эминенциею, что она с детства знает всю нашу семью и может подтвердить клятвою, что никто из нас никогда не вмешивался в политические дела. Донна Аврелия подтвердит вам, продолжала горячо Сильвия: – что Манлио – человек безукоризненно-честный.
– Безукоризненно-честный, подхватил кардинал, притворяясь раздраженным. – Но если он так безукоризненно честен, то что заставило его прятать у себя еретика и государственного преступника? И как же это ваш безукоризненно-честный муж решился на бегство из тюрьмы, воспользовавшись для этого конечно средствами преступными, а не безукоризненными?
За этими словами последовало непродолжительное молчание, во время которого в голове Клелии, сохранившей наибольшее хладнокровие и присутствие духа, быстро пробегала мысль: «Бегство! значит, он уже не у них в когтях более?» Мысль эта так ее обрадовала, что все лицо её озарилось мгновенно радостью и она инстинктивно прошептала вслух: бегство!
– Да, он бежал, проговорил с расстановкою прелат, отгадывая чувства, родившиеся в душе Клелии: – но радоваться вам тут еще нечему. Далеко он не убежит. Избежать законной кары – не так-то легко удается. Манлио – безумец. Вместо того, чтобы отвечать только за пристанодержательство, он окончательно погибнет от совокупности преступлений за свою дерзкую попытку насильственно вырваться из государственной тюрьмы.
Эти резкия и страшные слова подействовали на бедную Сильвию, как удар грома. Услыхав их, она смертельно побледнела, зашаталась и, протянув руки к своей ненаглядной Клелии, упала без чувств в её объятия.
Эта неожиданная сцена нисколько не встревожила Прокопио; мало того, он решил мысленно извлечь из неё себе пользу. Для этого он позвонил, и когда на зов его пришли люди, приказал им отвести женщин в другую комнату, и стараться всеми мерами привести скорее в чувство женщину, находившуюся в обмороке.
«Ви не выйдете из моего дворца, не заплатив мне за мое беспокойство тем, чего я так долго добиваюсь», подумал он, оставшись один и, потирая от удовольствия руки, потребовал к себе немедленно Джиани. Джиани тотчас же явился, так-как он находился в одной из комнат палаццо, зная, что его услуги могут во всякое время понадобиться кардиналу.
– Подходите-ка поближе, сеньор, весело сказал Прокопио, и Джиани уже по этому приступу (сеньором кардинал называл его только в исключительных случаях), догадался, что ему предстоит интимное поручение.
– Провидение нам услужило сегодня лучше, чем это сумели бы сделать вы, со всею вашею опытностью и расторопностью… продолжал с улыбкою кардинал.
– Кто же смеет сомневаться, что ваша эминенция рождена под счастливой звездой и должна во всем иметь успех, замолвил Джиани, кланяясь и сгибаясь, как угорь.
– Н-да! Теперь, следовательно, когда провидение (слово провидение не сходило с нечистых уст прелата) устроило главную часть дела, – на твоей обязанности выполнить другую. Прежде всего распорядись, чтобы с женщинами обращались как можно лучше. Потом – их надо отвести в задния комнаты, знаешь? Оттуда, под предлогом вызова их к объяснению с монсиньором Игнацио (читатель знает уже эту почтенную личность), их надо развести по разным комнатам. Когда же они успокоятся от всяких подозрений, мне нужно будет видеться наедине с Клелиею… Понял ли?..
– Все будет исполнено, как желает ваша эминенция, поклонился Джиани.
Кардинал, зажмурясь, провел рукою по своему подбородку, и дал знак Джиани, чтобы он оставил его одного. Джиани безмолвно и с почтительным поклоном ретировался. Развратный кардинал проводил его полустрогой, полуснисходительной улыбкой, но едва он остался один, как вошедший человек доложил ему, что его желает видеть какая-то синьора англичанка.
– Проси же, проси ее, быстро проговорил Прокопио: – просто манна сегодня падает на меня с неба, подумал он, и снова провел себе сладострастно рукою по подбородку. Лицо его, покрытое темными пятнами – следами разврата, между которыми проглядывала желто-зеленая кожа, как у хамелеона – приняло самодовольное выражение.
– Добро пожаловать! радушно воскликнул он, когда на пороге двери показалась высокая и красивая женщина-артистка. Он сделал несколько шагов, вперед, и предложив ей руку, подвел ее в креслам.
– Чему я обязан счастием, забормотал он: – видеть под своею кровлею снова вас, в той самой комнате, которую вы некогда уже удостоивали своим посещением? Ах! с тех пор, как вы уже ее более не украшали собой, я на нее стал смотреть, как на печальную пустыню…
«Как извивается эта змея», думала про себя Джулия (это была она), пока прелат витийствовал и сев в кресла, сказала: – ваша эминенция по-прежнему любезны, за что я вам немало благодарна. Я бывала тогда часто, как вы знаете, потому, что снимала копии с ваших превосходных картин. После же того, как все копии были сняты, я не видела оснований снова сюда являться.
– Оснований! оснований! Как холодно вы выражаетесь, заставляя меня скорбеть от такой холодности. – Право, синьора Джулия, я бы имел право обидеться тем, что вы находите, что нет никакого основания посещать людей, искренно нам преданных. Вы, с вашей красотой, кроме того, имеете полнейшее основание появляться всюду. Вас везде ожидает почет и поклонение.
Произнося эти и подобные медовые фразы, дон-Прокопио в то же время, как бы нечаянно, подвигал свои кресла к креслам гостьи, чтобы в ней как можно приблизиться. Маневр его, впрочем, не удавался, так-как при каждом движении его кресла, гостья отодвигала свое на такое же расстояние, так что два эти кресла напоминали собою две волны, постоянно стремящиеся в одну сторону и никогда несливающиеся.
Наскучив неудачным двиганьем стульев, прелат очевидно что-то придумал новое и с решительным видом встал и подошел к Джулии.
– Да сидите же, бога ради, спокойно, строго перебила она его: – или я сейчас же уйду. И она тоже поднялась, поставив между собою и прелатом, в виде защиты, кресло…
Кардиналу эта поза очевидно не особенно понравилась, он с досадою опустился снова в кресла; Джулия тоже села и сухо сказала:
– Я посетила вас по важному делу, знайте это, так-как я уже сообщила вам, что не считаю для себя удобным какие бы то ни было посещения вашего палаццо без особенно важных оснований для этого. Я пришла к вам, получить от вас сведения об одном семействе, которое меня интересует, о семействе скульптора Манлио, которое проходило к вам.
– Приходило-то оно, точно приходило, проговорил неохотно Прокопио: – но теперь оно уже ушло.
– И давно уже ушло оно? спросила Джулия голосом, в котором сквозило недоверие.
– Нет, нет, недавно… только что… минут пять…
– Значит, теперь они уже не в палаццо? переспросила гостья.
– Конечно, уже не в палаццо, твердо солгал прелат.
Джулия недоверчиво покачала головою, медленно поднялась с места и, едва удостоив поклоном негодяя-кардинала, удалилась из залы.
* * *
Британская раса, подобно всякой другой, имеет свои недостатки. Совершенного народа на земле, как известно, нет, но я очень высоко ценю англичан. По моему мнению, в наше время только между англичанами можно встретить таких личностей, которых можно смело сравнить по доблестям с типами наших предков, отцов первобытного Рима.
Как нация – Англия эгоистична и властолюбива; история её представляет не мало преступлений, задуманных и приведенных в исполнение во имя этих пороков – в среде своего народа и среди народов чуждых.
Для того, чтоб удовлетворить своей ненасытной жажде золота и владычества, Англия загубила и замучила в своих железных тисках не мало чуждых национальностей, но едва ли кто-нибудь решится отрицать, чтобы в общем ходе человеческого прогресса – значение её не было громадно. Англия посеяла семена того сознания личного человеческого достоинства, во имя которого каждый уважающий себя человек является сильным, гордым и непреклонным, лицом к лицу с самыми прихотливыми требованиями тех, кто, по собственному признанию, сотворен для опеки над миром себе подобных… Благодаря своему постоянству и отваге, англичане сумели соединить у себя правительственный порядок с полною свободою личности и самоуправлением. Остров их сделался святилищем и неприкосновенным приютом для всякого еесчастья. Деспот на нем, рядом с последним из своих подданных, политическим изгнанником, в равной мере пользуется гостеприимством, ради одного того, что они оба – люди.
В Англии вперине раздалось слово – об освобождении черных, которое после гигантской борьбы восторжествовало недавно и по ту сторону океана – между соплеменниками англичан, на новом материке. Даже начавшееся возрождение Италии могло удасться отчасти только благодаря Англии, так-как в 1860 году, в мессинском проливе – Англия первая произнесла мужественное слово невмешательства.
Но Италия, так же как и Англии, много обязана и Франции. Человечество всегда будет помнить, что во Франции, прежде чем везде, распространилось господство философских принципов. Мир никогда не забудет также первого торжественного провозглашения прав человека. Уничтожением варварского рабства на Средиземном море, мы тоже обязаны Франции. Страна эта долгое время умела стоять во главе европейской цивилизации, – но теперь, увы! она это свое величие утратила! Ныне, ползая перед истуканом призрачного величия, она разрушает то самое великое дело, созидать которое – было важнейшею задачею её прошлого.
Некогда Франция гордо провозглашала и стремилась водворить повсюду свободу мира; теперь она же сама стремится ее повсюду истреблять и уничтожать.
Она отрицается и отчуровывается ныне от Разума, – олицетворенного ею некогда в образе божества. Теперь она – не признание разума, и её солдаты, дети её земли, становятся добровольно жандармами главного жреца мрака и невежества.
Будем же хоть надеяться, что настоящее Франции – изменятся. Будем утешаться тем, что мы снова увидим Францию в прежнем блеске, когда две великия нации – встанут дружно и вместе во главе и на стороже мирового прогресса.
XVI. Совет
В тот же самый вечер, в маленькой комнатке Сиккио находились три лица, которые своею красотою могли бы привести в восторг и удивление любого из великих художников, даже из тех, которые умели своими произведениями «сводить на землю Олимп».
Что такое красота? От чего зависит её чарующее влияние за всех и каждого? Отчего отличенные ею пользуются особенным почитанием от окружающих? Разве внешняя красота всегда служит ручательством внутренних достоинств? Разве встречается мало людей, которые при некрасивой внешности обладают золотым сердцем? Отчего же это предпочтение красоте? Что делать! Человек как бы инстинктивно привлекается и подкупается красотой, и женщины в этом отношении еще чувствительнее мужчин.
Красивая внешность невольно возбуждает доверие к человеку. Приятно, когда старик отец красив, когда красивы мать и дети, приятно и для самого себя обладать чертами лица, которые представляют большее сходство с Ахилом, нежели с Ферситом.
Красивый военачальник легче другого возбуждает энтузиазм в своих подчиненных, страх во врагах своих. Одним словом, родиться красивым – великое блого, хотя и в этом случае, как и во множестве других, наблюдателя поражает неравномерное распределение этого дара между людьми. Трудно понять, почему всемогущая природа и вследствие какого своего закона или пожалуй каприза – одних наделяет и в этом смысле чересчур щедро, других же совершенно обделяет.
Сколько ненужных страданий выносит обыкновенно человек, если он безобразен. Сколько невольных оскорблений, сколько тяжелых обид – инстинктивно наносят ему ближние. Урод не может рассчитывать на любовь женщины. Он возбуждает в ней сострадание, а не восторг. Если она хороша, он никогда не возбудит к себе даже и такого чувства. Если женщина дурна, она также не будет любить его, так-как безобразные женщины или бывают совершенно лишены инстинкта сострадания, или своим сочувствием к уроду побоятся выказать как бы признание своего собственного уродства, побоятся быть заподозренными в том, что своим участием они вымаливают подобное же чувство в себе. Встречая к себе сочувствие, урод всегда должен опасаться, не притворное ли оно? не скрывается ли под ним только стремление как можно скорее – таким подаянием от него отделаться, или, что еще хуже, не прикрывает ли подобное сочувствие, как маска, только обидной для него насмешки, только желания над ним посмеяться.
Известно, что одно лишь золото в состоянии несколько скрасить безобразие тела.
Между тем красота позволяет человеку, даже без всякой с его сторона личной заслуги, чваниться и властвовать над толпою.
Что это? рассчет ли природа или каприз? Случайность – или необходимость?
Когда Джулия вошла, Аттилио и Муцио закидали ее вопросами о семействе Манлио.
– Да, ответила она: – я уверена, что они в палаццо Корсини, хотя бесчестный Прокопио и отпирается. Вы понимаете, что ему отпираться не трудно, он может купить все за свое золото, что ни задумай он сделать. Его порочные клевреты помогут ему при всяком преступлении спрятать концы в воду.
Аттилио при этих словах судорожно поднялся, как ба собираясь уходить. Он приложил руку ко лбу, как ба что-то обдумывая; потом, устыдясь, вероятно, своей мысли, в изнеможении снова опустился на стул.
Джулия, отгадавшая по его движению, какой вулкан ныл в его груди, обратилась к нему.
– Аттилио! вам больше всякого другого следует сдерживаться и быть хладнокровным, если за хотите действительно высвободить свою невесту из недостойных сетей; теперь еще рано – и делать нечего, надо ждать. Раньше десяти часов вам нельзя и начинать вашей попытки, если вы только хотите успеха.
– Без сомнения! подтвердил Муцио: – да и мне надобно еще прежде сходить, предупредить Сильвио, чтобы он со своими товарищами явился в соседство палаццо. Пожалуйста, друг, уж не трогайся с места до моего возвращения.
Мы знаем, как сильно любил Муцио – Джулию. К чести его надобно сказать, что оставляя ее с глазу на глаз с Аттилио, красивейшим римским юношей, он не чувствовал никакой ревности. Он знал, что любовь к нему Джулии бала любовь сильная, не изменяющая, не умирающая, не проходящая с годами или с переменой судьбы. Он знал, что его несчастья делают его еще дороже для его возлюбленной.
XVII. Правосудие
Правосудие – великое слово, но как оно поругано, как осмеяно на земле сильными мира! Христос был распят на кресте во имя человеческого правосудия. Галилея в видах правосудия подвергали пытке. А те порядки и законы, которыми управляются еще столько стран! – современного Вавилона – цивилизованной Европы, разве они не составляют олицетворения правосудия?
Европа! Страна, где работающий голоден и рискует погибнуть голодной смертью, где тунеядцы благоденствуют, утопая в пороках и роскоши, где только немногие семьи участвуют в управлении нациями, где поддерживаются постоянные войны и раздоры под прикрытием беспрестанно произносимых громких слов: патриотизм, законность, честь знамени, военная слава, где половина населения составляет рабов, а другая половина исправляет правосудие, наказывая и истязая рабов, если они осмеливаются заявлять свое недовольство жалобами!..
Однообразный ход законного правосудия нарушает только изредка какой-нибудь частный случай, когда кинжал или карабин самовольно берут на себя роль капризных исполнителей правосудия. И тогда повсюду поднимается шум и гвалт, какому-нибудь Орсини тотчас же отрубают голову, а Наполеон III, за то, конечно, что он во всю свою жизнь не пролил ни капли человеческой крови (ни в Париже, ни в Риме, ни в Мексике!), повсюду превозносится и прославляется за свое великодушие.
Но… пробьет и для Франции час настоящего правосудия. Тогда встрепенутся все те шакалы, которые живут достоянием бедняков, и те, которые способствуют развращению нации из двадцати-пяти миллионов людей.
Прокопио и Игнацио, преступные действия которых нам уже известны, также были близки от исполнения над ними правосудия. В то время, когда они приготовлялись к новому преступлению, в палаццо Корсини, подле этого дворца уже имелись наготове Аттилио, Муцио, Сильвио и человек двадцать их товарищей из трехсот, чтобы сделаться исполнителями правосудия, хотя и разбойническим способом.
Это гордые сыны Рима понимали и чувствовали, что для раба не существует нигде опасности, что всякое предприятие для него удобоисполнимо, так-как все, что он может при этом потерять – только жизнь; на жизнь же смотрит он, как на предмет, не имеющий никакой цены. Такою сделали ему жизнь тираны!
Поэтому три наши героя совершенно спокойны, как бы в ожидании праздника. Дыхание их ровно; если сердце их и бьется ускоренно, то только от надежды, что скоро должна наступить минута отмщенья. В ожидании, когда пробьет десять часов, они прохаживаются по Лонгаре, но прохаживаются не вместе, а в разброд, так-как папским правительством строго запрещены на улицах всякия сборища.
За то они соединятся… за делом.
В палаццо все устроилось по мысли Прокопио. Под предлогом допроса – три женщины разлучены. Клелия – одна. Клелия беспокойна… она предчувствует что-то недоброе… и вот она выйимает из своей косы небольшой кинжал, какой обыкновенно носят при себе римлянки, осматривает его, пробует его острие и как верного друга прячет к себе на грудь под складки своего платья.
После девяти часов, прелат надевает свои лучшие, и, по его мнению, наиболее украшающие его одежды и собирается на «осаду крепости», как он обыкновенно называет свои нечистые и насильственные интриги. Он тихо открывает дверь комнаты, где находится Клелия, и мягким, сладеньким голосом говорит ей: «добрый вечер».
Клелия чуть не с презрением отдает ему такое же приветствие.
– Вы меня извините, обращается он в ней с ласковым полушопотом: – что вас так долго продержали в этой комнате, но это произошло оттого, продолжает он уже совсем медовым голосом: – что я сам хотел видеть вас перед вашим уходом и сообщить вам, что я нашел возможным закрыть глаза на преступное бегство отца вашего и оставить его без преследования. Кроме того я хотел бы, продолжает волк: – чтобы вы узнали, что я вижу вас уже не в первый раз, и что с тех пор, как я вас увидел, я сгараю к вам самою чистою, пламенною любовью…
Говоря это, лукавый прелат, производя легкий шум своею шелковою сутаной, шаг за шагом приближается в Клелии, но в девушке уже промелькнула мысль о необходимости своей защиты, и вот она ловким прыжком становится за большой стол, загораживается им от прелата и делается для него совершенно недоступною, даже если бы он мог быть на столько же легок и ловок, как она.
Тогда прелат обращается к мольбам и лести, на какую он только способен; он просит и умоляет девушку не препятствовать его страсти и разделить с ним его чувство. Но девушка с каждым его словом отвечает ему все с большею и большею гордостью. Тогда он начинает сердиться, и выходит из себя от мысли, что ему приходится терять столько времени понапрасну. Гнев его все растет, и вот он, послушный уже одному голосу страсти, делает условный знак, и на помогу к нему являются дон-Игнацио и Джиани.
Испуганная необходимостью борьбы против трех, Клелия с решительностью вынимает кинжал: «Подступитесь только», говорить она с твердостью, «и я вонжу кинжал этот в свое сердце!» Но, девушке вряд ли удастся исполнить эту свою угрозу. Старик, ограбивший Муцио в младенчестве, уже успел подкрасться в ней и схватить своею костлявой рукой ее за правую руку, сжав ее как бы железными клещами. Джиани точно также подступился с левой стороны. Им нужно укротить девушку, обезоружив ее.
Но это дело нелегкое. Клелия отбивается с такою силою гнева, что оба злодея изнемогают. Руки их переранены и из них льется кровь. Тогда массивный Прокопио видит, что без его личного вмешательства они ни до чего не достигнут. Он приближается, и они втроем успевают победить свою жертву. Обессиленная борьбой, с разметавшимися волосами, она почти без чувств. Трое достойных бойцов берут ее на руки и относят в альков, примыкающий в комнате. Альков этот – заповедная арена великих подвигов прелата.
Читавшие историю пап, конечно, не станут удивляться только-что описанной мною сцене. Чего нельзя ожидать от патеров после классической проделки одного из Фарнезе – сына папы, с епископом финским? Почему подчиненные дон-Прокопио отказались бы ему помогать в истязаниях несчастной девушки, если это могло доставить ему удовольствие? Их повиновение не останавливается ни перед какими щекотливыми соображениями.
В эту самую минуту, однако ж, когда девушку несли, извне послышался необычайный шум. Дверь в соседнюю комнату отворилась с громовым звуком и посреди комнаты внезапно появились два человека, отчаянный вид которых мог бы привесть в содрогание самого сатану. Это были наши друзья – Аттилио и Муцио. Но как они изменились от негодования! Черты лица их были искажены, и под влиянием энтузиазма, создающего героев, который одушевлял их, они казались даже выше своего роста.
Аттилио прежде всего и вне себя, от избытка чувств, бросился в своей возлюбленной девушке. Злодеи могли воспользоваться этой минутой, чтобы бежать, так-как их сдерживал всех троих своим холодным и торжественным взором один только Муцио, если бы Сильвио не успел тотчас же явиться к нему на выручку. При входе его Муцио указал ему на дверь с грозными словами: «Присмотри, чтобы никто отсюда не вышел».
Тогда Муцио, вынув из кармана пистолет, приказал, под опасением смерти, всем троим соумышленникам не двигаться и перевязал их с руками назад, поочередно, крепкою веревкою. Честь быть связанным после всех выпала на долю монсиньора, и связан он был так крепко, что кости его захрустели. При этом звуке злая улыбка осенила красивое лицо нищего.
Дон-Игнацио охал и ахал, пока его связывали. «Что же ты не охал», насмешливо спрашивал его Муцио, «в ту ночь, когда грабил сироту-ребенка? Почему не охал, сводничая молодых девушек своему развратному кардиналу?»
Не желая возбуждать в читателях чувства омерзения, я опускаю все мольбы, и просьбы и клятвы трех несчастных о сохранении им жизни. Все эти мольбы были, конечно, тщетны. Обиды, нанесенные ими нашим героям, были слишком кровными обидами; Клелия, Камилла, Манлио – три их жертвы требовали за себя отмщения. Казнить их было необходимо во имя будущей свободы Рима.
И вот они все трое – с связанными руками, были повешены один вслед за другим за окном, на высоте третьего этажа.
С наступлением утра – на такое зрелище собралась громадная толпа.
«Так им и надобно», слышалось там и сям. «Эти висельники из той породы, которая вот уже пятнадцать столетий сряду, помощью лжи, развращения, обмана, плутовства, превратила Рим, некогда великую метрополию мира – в грязную и вонючую клоаку всяческих преступлений и нечистот».
XVIII. Изгнание
Было утро пятнадцатого февраля, и римскую Кампанью освещали первые лучи восходящего солнца.
Эта торжественная пустыня, где некогда процветало столько населенных городов, ныне вся покрыта лесами и топями и представляет собой удивленному путешественнику картину запустения и отчаяния. Жалкие обитатели её, время от времени попадающиеся вам на встречу, отражают на своих желтых и исхудалых лицах страдания и заражение маларией. Бесконечные равнины, где некогда теснилось многочисленное население, сделались местом пребывания диких буйволов и кабанов. Сады, виллы, виноградники, снабжавшие некогда своими плодами двухмиллионное население метрополии, заглохли, исчезли и на их местах видны одни только, распространяющие миазмы, болота.
Там и сям разбросанные кресты служат путешественникам указанием, что убийства здесь совершаются нередко, так-как невежество и грубость правящего духовенства сумели обратить потомков великого народа в беспутные шайки фанатиков и разбойников.
Следы знаменитых консульских дорог, напоминающих о проходе по ним бессмертных легионов, и некогда пересекавших эти долины во всевозможных направлениях, едва заметны между рвами и развалинами, скрывающими их. Кажется, что дух владельцев этих земель, патеров20, безраздельно царит над ними, обезлюдив и обесплодив их, иссушив и истощив самую почву.
В утро, о котором я говорю, у дома Марчелино остановилась дорожная карета, и из неё вышли четыре знакомых нам женщины. Как радо было встрече с Манлио все семейство художника, сколько тут было искренних поцалуев – мне говорить, разумеется, нечего. Встречи, после стольких бед, всегда бывают радостными. Джулия и Аврелия с глазами, полными слез, молча любовались на эти простые выражения чувств и проклинали в душе своей тех, кто этим честным людям нанес столько горя.
Камилла с испугом смотрела на новое для неё зрелище и не могла произнести ни слова. Если бы она была в состоянии понять, что её обольстителя уже не существовало, может быть, она бы могла, кто знает, придти в себя… но сознание её к ней – еще не возвращалось.
Марчеллино, налюбовавшись прекрасными лицами Джулии и Клелии, рассудил, что таких гостей ему, в качестве маленького хозяина, не грех поподчивать свеженьким молоком, и потому побежал подпрыгивая в конюшню, доить корову.
– И так, сказал Манлио Джулии, после бесчисленных расспросов и толков: – остается только одно – изгнание. Конечно, настоящий проклятый порядок вещей долго не продержится, но все-таки, после всего, что произошло, надо остерегаться, чтобы не подпасть под руку патерам, при последних пароксизмах их неистовства. Теперь месть и месть – любимое всюду слово!
– Я думаю то же самое, отвечала Джулия: – надобно, не теряя времени, укрыться от преследования этих людей, остальное все само собою устроится, и вероятно, всем вам весьма скоро можно будет вернуться назад в Рим, который обновится и станет свободным.
Способ к отъезду отыскался легко.
– У меня в порте д'Анцо своя яхта, сказала англичанка. Слово «яхта», без сомнения, будет непонятно для итальянских читателей и особливо читательниц. Что это за талисман такой, подумают они, при помощи которого иностранка тотчас же нашла средства к отъезду целого семейства.
Яхта вовсе не талисман, а морское судно, на каких смелые и богатые англичане любят переплывать океан и навещать все страны мира, как бы не выходя из своей комнаты.
Ни у французов, ни у испанцев, ни у итальянцев яхт не существует, хотя они и причисляют себя к морским нациям. Обычай владеть яхтой, слишком наперекор их изнеженному воспитанию. Богатые люди этих стран обыкновенно предаются всем наслаждениям роскошной жизни в столицах, и из них вряд-ли кому придет на мысль рисковать своею драгоценною жизнью для морских путешествий, при которых они могут подвергаться всем случайностям бурной стихии.
Поэтому-то ни у итальянцев, ни у испанцев, ни у французов, нет в среде народа своих Раднеев, Жервисов, и Нельсонов.
Англичанин – на оборот. Будь он богат, как набоб – он от всей души ненавидит праздность и ничегонеделание… Если ему уже ровно нечего делать, он заводит себе яхту и отправляется на ней в океан – искать сильных ощущений, бурь и ураганов. Он одинаково не опасается, как тропических жаров, так и полярного холода. Он появляется везде и всюду, ко всему присматривается, прислушивается, всему учится и делается здоровым и крепким – духом и телом. Благодаря такому складу своих детей, Альбион целые века безраздельно господствует над морем. Со своими деревянными кораблями, пловучею защитою своей страны, Англия умела отстоять независимость своей гостеприимной для изгнанников страны. Теперь, когда вместо деревянных построек, у ней появились металлические, броненосные суда – она, конечно, уже обеспечена навсегда от всяких внешних неприятельских нападений.
– И так, сказала Джулия: – у меня своя яхта в порте д'Анцо, и я надеюсь, что мне удастся посадить вас на нее незамеченными, после чего мы отлично поплывем с попутным ветром.
XIX. Термы Каракаллы
Я предоставляю читателю судить самому, какой шум должен был произойти в Риме пятваддатого февраля, которое наступило вслед за трагической ночью в палаццо Корсини. Шум, толкотня, давка, движение – перед палаццо. «Что случилось?» «Что произошло?» слышалось повсюду. «Не сигнал ли это к восстанию?» «не пора ли покончить с светской, а кстати уже и с духовной властью блюстителя душ наших?»
Между тем трупы повешенных висели, да висели себе на окнах, и так-как в Риме чуть не каждый житель опасается всех других, то никто не осмеливался приблизиться к роковому месту и войти в самое палаццо, из опасения, чтобы не навлечь на себя этим подозрение. Трусливое начальство тоже на это не отваживалось, вероятно опасаясь западни, и наконец, решило призвать к себе на помощь роту иностранного легиона, и под её прикрытием вошло в палаццо. Солдаты с глубочайшим цинизмом глумились над повешенными патерами.
– Экие три окорока, говорили одни.
– Это еще что, вторили им другие: – если такие вывешены у них на виду, то какие же свиные туши должны сохраняться в кладовых!
Солдаты приступили к снятию трупов, толпа голосила и смеялась.
– Что ты так больно нежно его снимаешь, небось не ушибется, слышалось в одной кучке.
– Ишь хватается за рыбу, которую не сам вдевал на крючок, отзывались в другой стороне. Между тем солдаты, снимая труп дона-Прокопио, упустили нечаянно веревку. Массивный труп с шумом упал на мостовую улицы.
Толпа и на это цинически рассмеялась.
Нищий сказал тогда Сильвио:
– Эта толпа негодяев производит во мне отвращение. Она без пощады и разбора готова смеяться надо всем. От старого Рима остался один Паскино21. Я бы хотел, наконец, хотя бы когда-нибудь увидеть в этом народе ту важность, то сознание своего достоинства, которые проявляли наши отцы – на форуме, когда они за дорогую цену продавали и покупали земли, занятые войсками победоносного Аннибала, или когда избирали диктатора, чтобы спасти республику от погибели – и никогда не ошибались в своем выборе. Но сколько времени должно еще пройти, чтобы народ снова мог подняться до такого величия, после такой коренной своей испорченности от господства духовных. Изо всех зол, принесенных этими невеждами нашей стране, – наибольшее – то развращение масс, при помощи которого они сумели совершенно исказить их нравственный характер.
– Что же станешь тут делать? отвечал Сильвио. – Рабство делает из человека – зверя. Наше рабство – самое печальное и позорное. Наши развратители тщеславятся своим рабством, и хотели бы, чтобы и мы также обожали наших тиранов.
Разговаривая таким образом, они дошли машинально до студии Аттилио. Они застали его за скромной трапезой, и оба с удовольствием приняли в ней участие. Потолковав еще между собою о событиях дня, они все трое легли отдыхать, в чем после бурно проведенной ночи они все одинаково нуждались.
Около десяти часов вечера они все вместе отправились в термы Каракаллы, где в этот день назначена была, как мы уже знаем, сходка трехсот.
XX. В термах
Когда римляне получили господство над миром, когда они не знали что делать с сокровищами, награбленными отовсюду, они, как известно, предались лени, неги, роскоши и всякого рода излишествам.
Земляные работы и всякия упражнение, некогда поддерживавшие их силы и бодрость, стали для них непривлекательны, трудны и даже невыносимы. При их изнеженности древнее оружие показалось им тяжело, не под силу, и они стали между иноплеменными рабами отыскивать людей более крепких, чтобы из них образовать свое войско. Эти иноплеменники, сильные, хорошо вооруженные и хорошо обученные, вскоре начали смотреть с презрением на своих изнеженных и оженоподобившихся начальников. От презрения они скоро перешли к убийствам и отнятию у римлян их жен и сокровищ.
Такова история падения громадной империи, которая кончила тем, чем должны кончить все государства, основанные на несправедливости и насилии.
В числе зданий, украшавших Рим, жители особенно заботились о роскошных постройках терм или общественных бань. На украшение их, придание им всевозможного блеска и удобства, тратились баснословные суммы.
Не все термы были общественными, некоторые из них принадлежали частным лицам, и так-как во времена императоров, каждый могущественный человек непременно хотел чем-нибудь отличиться, то Каракалла, один из презреннейших личностей этой серии деспотов, велел построить себе великолепные термы, развалины которых до сих пор носят его имя. Эти развалины или лучше сказать целая пустыня руин, напоминают одновременно, как величие, так и упадок Рима.
Почти все главнейшие постройки древнего Рима снабжались подземными галереями и ходами. Могущественные люди оставляли себе в этих ходах лазейку для спасения – на случай непредвиденной беды.
Подземелья терм Каракаллы избрали себе наши триста для своей сходки на 15-е февраля, и едва ночь стала темнеть над Римом, их часовые были уже все собраны по близости терм и по дорогам, которые к ним вели.
XXI. Предатель
Освобождение Манлио и набег на палаццо Корсини не на шутку испугали папское правительство. Кардиналу Прокопио и товарищам его судьбы приготовлялись великолепные похороны. Все войска, какие только нашлись в Риме, местные и иноземные, были приведены на военное положение. Полиция и её ищейки совсем потеряли голову. Жителей арестовали без числа, по малейшему подозрению, не разбирая, к какому бы классу они ни принадлежали. Тюрьмы буквально ломились от массы арестантов.
Патеры сумели найти себе переметчика даже в самой среде трехсот. С счастию, этот предатель не был в числе ни тех десяти, которые освободили Манлио, ни в числе тех двадцати, которые участвовали в деле палаццо Корсини. Он знал однако же о сходке, назначенной на 15-е февраля в термах, и поспешил предуведомить о ней полицию.
Итальянцы, как люди привычные к заговорам, знают, что такое значит контр-полиция. Для незнающих я объясню. Это собственно полиция самих заговорщиков, обязанность которой следить за общей полицией и знать все, что она предпринимает.
Предводителем контр-полиции был избран Муцио. Ремесло нищего доставляло ему значительные удобства для этого рода деятельности. Между просящими милостыню в Риме весьма не мало доносчиков, подкупленных духовными. Муцио имел также своих эмисаров, и обладая здравым умом, он мог весьма удобно через этих эмисаров вызнавать от нищих-шпионов своевременно многое из того, что ему было нужно.
Когда последние из заговорщиков, подобно теням, исчезли во входе подземелья, Аттилио сделал оклик и опрос часовым. Когда все они оказались на своих местах, стали добывать огонь, но едва пламя успело озарить строгия лица юношей-заговорщиков, как по подземелью раздался сильный свист, подобный змеиному, отдавшийся раскатом под древними сводами подземелья.
Этот свист был именно – знаком об опасности, который подавал нищий.
Он сам показался на пороге пещеры, и произнес впопыхах:
– Спасайтесь, не теряя времени! Мы окружены полицией и войском, и не только со стороны этого входа, но и у северного выхода из подземелья!
Неизбежная опасность, вместо того, чтобы испугать заговорщиков, доставила им, напротив, как бы нежданную радость. Эта радость озарила мужественные лица. Такова обыкновенно бывает истинная храбрость, особливо если дело идет о свободе и отечестве. Аттилио довольным взглядом оглядел товарищей, и приказал Сильвио с двумя другими лицами отправиться к северному выходу и дать знать, что там происходит.
От входа подошел часовой, и подтвердил все сказанное Муцио, но от северного входа часовые не подходили, что заставляло подозревать, что они сняты и арестованы.
Едва Сильвио стал подходить к северной оконечности подземелья, как несколько выстрелов, послышавшихся извне, показали ему, что войско близко. В это время и четверо часовых, делавшие рекогносцировку, вошли и объявили, что приближаются значительные войска… Сильвио возвратился и тотчас же сообщил обо всем этом Аттилио.
Тогда Аттилио сделал следующие распоряжения. Муцио с его сотней он велел находиться в авангарде, сам с другою сотнею расположился посередине, а Сильвио с остальными приказал составлять авангард.
– Братья! – сказал он – люди, подобные вам, не нуждаются в поддержке и одобрении. Скажу только одно: как бы не велика была масса войска, идущего на нас, мы должны через нее пробиться при помощи наших кинжалов. Пусть передние двадцать человек твоей сотни, Муцио, идут тихо и в рассыпную, до тех пор, пока не встретят врага. Встретив же, пусть с криком прямо бросаются на него и очистят себе путь к проходу. Я со своими тотчас же явлюсь за тобой.
Муцио тотчас же расположил свою сотню, отделил двадцать человек, взял в правую руку кинжал, и со словами: «следуйте за мной» отправился в выходу подземелья.
Мрачно глядел выход из пещеры. В темноте, молчании и ощупью шли потомки Фабия, готовые к нападению на сателитов деспотизма.
Первые встречные солдаты едва успели ухватиться за ружья, как в одно мгновение они были сбиты сотнями храбрецов и обращены в бегство. Страшный крик: «вперед!», вылетевший разом из груди трехсот сильных людей, мог бы нагнать смертельную боязнь и не на таких солдат, как римское разношерстное войско.
Во время кратчайшее, чем это необходимо для словесной передачи, Кампо Вакчино и римские дороги превратились как бы в движущиеся реки беглецов. Каски, сабли, ружья, валялись на дороге, и большинство раненых, были ранены именно этим падавшим оружием, а не от рук сотен. Многие, споткнувшись, падали, и, в свою очередь, служили причиною падения других, так что в разных местах образовывались целые груды упавших. Одни роптали, другие кричали от страха: «не убивайте меня Бога-ради, господа либералы, я помимо воли попал в этот просак!»
Во время этой суматохи храбрые триста, заставив бежать папских наемщиков, спокойно разделились на небольшие группы, и пошли по своим домам.
Что может сделать один, действительно храбрый человек – этому трудно даже и поверить. Один человек может обратить в бегство целое войско – и это нисколько не преувеличение. Я видел целые полки, обращавшиеся в бегство в паническом страхе не только от одного человека, но даже когда никого не было – от призрака, от воображаемой опасности. Простого крика: «спасайся кто может!», «кавалерия!», «неприятель!» в ночное время, а иногда даже и дым при нескольких выстрелах, или даже и без них бывает достаточно, чтобы обратить в бегство целый корпус такого войска, которое в другое время будет сражаться, или уже сражалось несколько раз с величайшею храбростью. Недаром панику называют постыдной; рассуждая о ней спокойно, видишь, что в ней есть что-то унизительное. Я бы дорого дал, чтобы никогда не видеть итальянцев, под влиянием панического страха. Между тем, кажется, что народи южные и самые развитые, как французы, итальянцы и испанцы гораздо более подвержены панике, чем спокойные и положительные народы севера.
Между храбрыми тремя стами на этот раз почти не было раненых, как это почти всегда бывает при отваге; между продажными же папскими войсками не только многие сумели, по большей части, сами себя изранить, но между ними оказались даже и убитые!
На утро между трупами, лежавшими вблизи терм, найден был труп юноши, почти мальчика, с едва выступившим пухом на бороде. Он лежал на спине, а на груди его крупными буквами была сделана надпись: предатель.
Паоло, так звали этого несчастного, имел несчастие полюбить дочь одного патера. Новая Далила, по наущению отца, сумела от него выведать, что он принадлежал к заговорщикам. За первой ошибкой Паоло наделал много других, и кончил тем, что вполне отдался презренному ремеслу доносчика.
В эту ночь он получил достойное возмездие.
XXII. Пытка
Так-как грозный час торжественной мести и правосудия для патеров в это время еще не пробивал, то они сами себе создавали в ожидании его всякие страхи и ужасы. Так и в описанную мною ночь они опасались, что для них все уже кончено, что меч Божьего гнева, висящий над их головами, на них неизбежно обрушится и истребит их: но казнь их была еще отсрочена! Отсрочена она, конечно, не потому, чтобы чаша их преступлений не была переполнена, а потому, что люди, вероятно, за свои заблуждения осуждены еще на некоторое время терпеть их владычество.
Знаете ли вы, что такое пытка?
Итальянцы! знаете ли вы, что великий Галилей, величайший из всех итальянцев, был подвергнут патерами пытке? Пытка тоже – их изобретение! Зверь, придумавший казнить графа Уголино голодною смертью с четырьмя его сыновыми, назывался архиепископом.
Привыкнув держать все человечество в невежестве и мраке, патеры, когда явился человек высокого развития, понимавший всю их ложь и могший обличить их в этой лжи, – не придумали ничего лучше, как подвергнуть этого человека пытке и пытать его до тех пор, пока он не перестанет отличать света от мрака, истины от лжи и не станет соглашаться с ними в том, на что им было нужно его согласие!
Чем более патеров в какой-либо стране, тех чаще в ней казни, тем беспощаднее наказания!
В некоторых странах, там, где прогресс не пустое слово, как в Америке, Англии, Швейцарии, уничтожены, по крайней мере, хоть пытки.
В Риме тоже о пытках молчат, но это еще ничего не значит. Это решится проникнуть в те потаенные ходы, которые идут под церквами, семинариями, монастырями? Кто может войти в те клетки бесчисленных тюрем, где томятся осужденные на вечное одиночное заключение? Кто знает тайны тех братств, где всякое лицо, мужчина или женщина, принадлежащие к нему, дают страшные клятвы – позабыть все остальное человечество и служить телом и духом интересах одного братства! Кто знает, что делается в этих тайных конгрегациях, где деспотизм абсолютен, безответствен, всемогущ!
Да! в Риме, где находится престол наместника Бога мира и искупителя, до сих пор существуют пытки, как во время святого Доменика и Торквемады. В Риме, в его мрачных подземельях, до сих пор работают неустанно щипцы и веревки при каждом самомалейшем политическом волнении, при каждом пароксизме страха патеров.
Бедный Дентато! Этот драгунский сержант, помогший бегству Манлио, подвергался пытке по два раза в день, утром и вечером, – так жадно хотели от него добиться имен его сообщников.
Я избавлю читателей от страшной картины мучений, каким подвергали этого честного римлянина, как его перетягивали веревками, жгли щипцами, и как обратив еще при жизни в бесформенную массу, бросили его в угол его потайной кельи – при последнем издыхании – ожидать прихода смерти, как благодеяния. Но я не могу умолчать о том, что наши инквизиторы-палачи не довольствуются обыкновенно одними тяжелыми страданиями несчастных, попадающих к ним в руки. Терзая тело, они стараются в то же время унизить душу своей жертвы. Для этого, в то время, когда страдалец потеряет от мук всякия силы и произносит бессвязные слова, они обыкновенно прислушиваются к ним, ловят каждый неясный звук, для того, чтобы потом, придав им то значение, которое им нужно, по их соображениям, покрыть стыдом и позором добрую память замученного. Таким образом бедный Дентато адскими муками искупил свою любовь к Риму и Италии в когтях бесчеловечных инквизиторов. И не один он. В эти дни бешенства и страха аресты были бесчисленны. Из числа арестованных некоторых также пытали. Даже когда патеры очнулись от своего страха, то они и тогда еще продолжали свои жестокости. Трусы всегда в то же время и жестоки. Самые грозные тираны, самые кровожадные палачи во все века были в то же время и самыми позорными трусами.
Бедный Дентато! Его палачи наклеветали на него, распустив слух, что он назвал в раскаянии несколько имен. Во имя этого слуха были произведены еще новые аресты, новые жестокости, новые пытки.
Вот под какими условиями существует Италия. И образованный мир видит это и выносит. Мало того, он поддерживает наших гонителей, покровительствует им, делает их владычество для Италии обязательным.
Не знаешь просто, на чью долю выпадает более позорная роль; на долю ли наших патеров, их покровителей, или того тупого, несчастного народа, который, страдая без конца, переносит с непостижимым терпением свое рабство, бедствия и унижения!
XXIII. Разбойники
Оставим на время все, только что описанные нами сцены ужаса и отчаяния, отдохнем от чумной и зараженной атмосферы, тяготеющей над жителями Рима, и последнем на дорогу к Порту д'Анцо за нашими дорогими путешественницами, ехали они грустно, так-как в Риме оставили свое сердце, вместе с дорогими им людьми. Но свежий воздух, который так ясен и чист у нас в феврале, все-таки сделал свое, и они, чем далее отъезжали, тем свободнее дышали.
Римская Кампанья, некогда столь плодородная и населенная, в наши дни, как я уже говорил, жалкая пустыня, покрытая лесом, топями и болотами. Любитель дикой природы, однако же, найдет в этой стране не малую пищу для своего пылкого воображения, и, может быть, в целом мире трудно встретить другой такой клочок земли, который представлял бы мысли наблюдателя столько различных поводов задуматься о прошедшем, о его славе, величии и несчастиях.
Охотник найдет здесь множество дичи и зверья, от перепелов до дикого кабана, и кто решается тут поселиться, предпочитая тишину пустыни, шуму и заразе городской жизни, найдет себе и спокойствие и достаточную пищу.
Собственников земли, как я уже говорил, в римской Кампаньи, немного. Вся она принадлежит нескольким патерам, которые, погруженные в омут столичной жизни, никогда даже и не заглядывают в свои владения и содержат тут разве только стада буйволов и рогатого скота.
Но Кампанья замечательна еще кое-чем другим.
В ней процветает разбойничество. Соседство папского правительства, трусливого и неспособного, пользующагося услугами невежественных и незнакомых с военным делом наемщиков, как нельзя более способствовало здесь возникновению и распространению этого печального промысла. Всякий преступник и убийца бежит сюда из Рима, находя весьма удобным для себя, в двух шагах от столицы, находить убежище и возможность существования. Некоторые остаются здесь на всю жизнь. Для гонимых по политическим причинам Кампанья представляет такой же безопасный приют.
Статистики утверждают, что нигде не совершается такого количества убийств, как в Риме. В этом нет ничего удивительного, если принять во внимание развращающее влияние на население духовного господства и ту степень раззорения, в какое приведена Папская Область, со времени этого господства. Нельзя следовательно удивляться и тому, что, вся Кампанья заселена беглецами из Рима, между которыми встретится столько же ни в чем неповинных, сколько и закоренелых преступников. Всех этих поселенцев обыкновенно называют без различия разбойниками.
К этому немалому числу разбойников, по необходимости, следует прибавить все те многочисленные и страшные шайки, которые навербовываются самими патерами для противодействия новому итальянскому правительству. Шайки эти пользуются всесветною известностью – и кто не слыхал за последние годы о всех ужасах и опустошениях, которые они производят!
Скажу откровенно, я симпатизирую кампанским разбойникам.
Разумеется, что мое сочувствие не простирается на тех кровожадных злодеев, которые из видов корысти или для удовлетворения грубым инстинктам своей животной натуры, решаются с изумительным хладнокровием на всевозможные злодеяния, которые мучают и уродуют несчастных, попадающихся в их руки, жгут и истребляют все, что ни придется, из одного ненасытного стремления к истреблению и разрушению. Эти злодеи – ничего, кроме ужаса и отвращения во мне не возбуждают.
Мои симпатии лежат к другому роду так называемых разбойников, к тем из них, которые делаются ими из необходимости, вынужденные бежать от деспотизма и тирании властителей, к которым они питают непримиримую ненависть. Они делаются беглецами потому, что не умеют выносить ежедневных оскорблений и унижений, каким подвергаются в городах на каждом шагу. Не смешиваясь с ворами и убийцами, они ведут бродячую жизнь в кампанских лесах, предпочитая ее спокойной оседлости, покупаемой дорогою ценою потери своего человеческого достоинства.
Им-то я и сочувствую.
Некоторые из них могут возбуждать к себе, кроме сочувствия, даже уважение и удивление, если при своем завидном чувстве гордой независимости, они в то же время проявляют в борьбе со всяким, кто покушается оскорбить их, ловкую неустрашимость и отвагу, храбрость, доходящую до геройства. В наши дни, когда наша военная слава пала весьма низко, я, признаюсь, нередко с невольной гордостью слежу за кучками храбрецов (к сожалению, направляющих свою деятельность на ложную дорогу), которым ни почем беспрестанные стычки с полицейскою стражей, карабинерами, национальной гвардией, регулярными войсками – чуть не целым миром врагов – и победить которых до сих пор еще никому не удавалось.
Всем и каждому известно, что за исключением тех зверств, которые позволяли себе шайки, состоящие на жалованьи духовенства, наши так-называемне разбойники выказывали за последнее время немало храбрости, отваги и предприимчивости, достойной лучшего дела. Я вывожу из этого заключение, что эти же самые люди, способные проявлять чудеса храбрости, при других обстоятельствах и при уменьи направить их на хорошую дорогу, могли бы приносить огромную пользу Италии, составляя как бы непобедимый её оплот против нашествия чужеземцев.
Большая часть из этих людей – бывшие земледельцы, находившиеся под постоянным влиянием патеров. Понятно, почему они вооружаются против единства Италии.
И сколько времени пройдет еще до тех пор, пока из этой вредной силы не преобразуется сила, полезная для Италии.
Что между этими разбойниками не все убийцы, довольно указать хотя на Орацио, этого доблестного римлянина, которого вся Трастеверия, а особенно женщины, склонные увлекаться храбростию, считали чуть не потомком того знаменитого Орацио, который некогда один мог защитить мост от целого войска Порсены. Сходство его с древним героем подкреплялось еще одним случайным обстоятельством: он был крив. Он потерял левый глаз еще в детстве во время схватки с своим однолетком. Побежденный им мальчик, из мести и досады на свое поражение, выколол ему этот глаз.
Орацио с честью послужил римской республике. Будучи еще безбородым юношей, он в знаменитый день 30-го апреля, был один из первых, напавших на чужеземцев и прогнавших их. При Палестрине он был ранен пулею в лоб, при Велетри он напал на неаполитанского кавалериста, обезоружил его и принес как трофей в Рим.
Нашим путешественникам пришлось тоже познакомиться с разбойниками. К несчастию их – они встретили не Орацио и не людей этого типа, а разбойников, принадлежавших к одной из самых зверских шаек. Они уже приближались к морскому прибрежью, как вдруг из соседнего перелеска послышались выстрелы, кучер их упал с козел и им не представлялось уже никакой возможности не убедиться в действительности постигшего им несчастья.
Манлио, заметив, что кучер убит, с быстротою и легкостью, какой от него в его возрасте нельзя было даже и ожидать, вскочил на козлы и схватив возжи ударил по лошадям, чтобы пустить их в галоп, но бесполезно. Четыре злодея, вооруженные с головы до ног, выросли как из под-земли и остановили лошадей под уздцы.
«Не трогайтесь с места, или все вы погибли!» закричал повелительным тоном один из разбойников, по-видимому атаман их – и путники при одном взгляде на него и его товарищей очень хорошо поняли, что действительно всякое сопротивление с их стороны будет бесполезно.
Манлио вынужден был без движения оставаться на козлах. Женщинам разбойники приказали, довольно не любезно, тотчас же выдти из экипажа, но красота Клелии и Джулии по-видимому произвела и на них сильное впечатление, так-как при выходе их из кареты, они несколько минут, молча и даже как бы с почтительным удивлением, смотрели на них.
Но это чувство в них продолжалось недолго и атаман первый прервал молчание:
– Сеньоры, сказал он, обращаясь к женщинам: – если вы без сопротивления и тотчас последуете за нами, то я отвечаю за безопасность каждого волоса с головы вашей. В случае же вашего непослушания – вы поплатитесь жизнью, и, для большей убедительности, я тотчас же застрелю на глазах ваших этого человека – закончил он, указывая на Манлио.
Предлагаю самим читателям судить об ужасе, какой произвели эти слова на бедных женщин.
Сильвия зарыдала, также как и Аврелия. Клелию бросило в жар и холод – при угрозе убить её отца. Она смертельно побледнела. Только одна Джулия с бесстрашною холодностью, составляющею отличительную черту нации, в которой она принадлежала, оставалась по-видимому мужественною и спокойною. Казалось, её прежняя жизнь, исполненная всяких случайностей, приучила ее не терять присутствия духа ни при каких обстоятельствах.
– Не найдете ли вы возможным, сказала Джулия, подходя к атаману: – взять все наше имущество (при этом она вынула и отдала ему свой набитый золотом кошелек), но только отпустите нас самих, как не могущих сделать вам никакого зла?
Но золото произвело на атамана далеко не примиряющее впечатление. Вид его пробудил в нем только зверские инстинкты сладострастия, и на речь соблазнительной иностранки он отвечал с пошлою усмешкою:
– Ах, сеньора! сеньора! Разве на нашу долю, на долю преследуемых и гонимых бедняков, каждый день выпадает счастие и удача подобной встречи?… Кому улыбнется фортуна, тот должен суметь цепко схватиться за представляющуюся ему добычу… иначе все потеряешь. Наслаждаться-же красотою, нам тоже не особенно часто приходится…
И говоря это, он перебегал блуждающим взглядом от Джулии в Клелии.
Джулия не упала духом перед ужасом грозившей ей опасности, и в то время, когда она снаружи казалась холодной и бесстрастной, в голове её бегало тысяча мыслей и составлялись самые невероятные планы для освобождения. Не то было с Клелией. От ужаса – при мысли об убийстве отца, она перешла к отчаянию и страху перед опасностью, предстоявшею её чести, а в настоящем смысле слов разбойника сомневаться было невозможно. С быстротою южного воображения, она в одно мгновение поняла всю безвыходность своего положения, и дав волю своему негодованию, схватилась за свой кинжал, стиснула рукою крепко на-крепко его рукоятку, и с быстротою грозы кинулась на злодея. Джулия, неуступавшая в храбрости Клелии, заметив геройскую решимость своей подруги, последовала её примеру, и атаману пришлось бы несдобровать, если бы он был один. Но три товарища его не дремали, и один из них схватил Джулию за талию своими железными руками, так что Клелии пришлось вести одной неравную борьбу с разбойником-силачем. Она хотя и успела нанести ему несколько царапин, но они, казалось, были ему решительно нипочем.
Джулию схвативший её разбойник влек уже к лесу, товарищ его вел туда же обеих пожилых женщин, приставив к их головам, чуть не в упор, двуствольный карабин; третий разбойник, стащивши с козел Манлио, вел и его тем же порядком. Наконец, атаман, наскучив сопротивлением Клелии, тоже потащил ее за собою, направляясь к тому же лесу.
Клелия мешала ему быстро идти и он отстал от своих товарищей.
Вдруг, над головою атамана, разразился чей-то удар толстою палкою, ошеломивший и поваливший его. Клелия, даже не сознавая еще хорошо, что такое произошло, воспользовалась минутой и высвободилась из рук злодея, грохнувшагося всею своею тяжестью на дорогу.
XXIV. Освободитель
Новое лицо, появившееся так кстати, чтобы помешать грубому насилию, был человек мало чем выше обыкновенного роста, но даже беглый взгляд на него внушал невольное уважение в его спокойной силе. Сложенный красиво и пропорционально, он отличался крепкими, чуть не квадратными, плечами, и каждое его движение, по своей ловкости, наводило на мысль, что такой человек, в случае защиты, может стоить десятка других.
Курчавые и черные, как смоль, волосы, красиво падали на его плеча. Черные и блестящие его глаза производили впечатление яркого солнца, неожиданно появляющагося на небе из-под скрывавших его туч.
Защита нуждавшихся в его помощи придавала ему в эту минуту, сверх того, еще особенное обаяние.
Свалив атамана ловким ударом на землю, неизвестный тотчас же поторопился взять его карабин и разрядил его выстрелом в разбойника, ухватившего Манлио, которого и свалил тотчас же на месте. Другим выстрелом он также ловко убил того из злодеев, который вел пожилых женщин. Привыкший попадать в глаз кабану на расстоянии двухсот шагов, он после обоих этих выстрелов не удостоил даже взглянуть, упали ли лица, служившие ему целью, а вместо того устремил свой взор на Клелию. Но Клелия, вместо сочувственного ответа на этот взгляд, закричала ему: «не теряйте времени, одну из наших разбойники еще тащут в лес», и она указала ему рукою путь, по которому влекли Джулию.
Незнакомец, не теряя ни минуты, с легкостью серны, пустился по указанному направлению, и через несколько минут вернулся назад с Джулией. Разбойник, тащивший ее, заметив за собою погоню, тотчас же рассудил за блого бросить ее и прибегнуть к спасительному бегству.
Разрядив взятый у разбойника карабин, незнакомец передал его Манлио, валявшееся по дороге оружие они подобрали вместе и положили в карету, и привели в порядок лошадей.
Все общество рассыпалось в благодарности своему неожиданному избавителю, но виновник общего благополучия принимал эту благодарность с необыкновенною рассеянностью. Его мысль, казалось, была занята чем-то другим и бродила далеко от недавней кровавой сцены.
Одно из драгоценнейших качеств женщины, как это известно, составляет её тонкое чутье в оценке всего действительно-прекрасного и героического. Будьте только отважны, великодушны, целомудренны, презирайте смерть, и вы смело можете быть уверены, что заслужите не только одобрение женщины, но даже и её привязанность. Я нисколько не сомневаюсь в том, что это тонкое чувство женщин служит главнейшим двигателем и рычагом всего развития человечества.
Мужчина, для того, чтобы понравиться женщине, старается быть, так сказать, чище, лучше, изящнее и любезнее самого себя. Ему хочется выказать, во что бы то ни стало, что и он способен на высокие мысли и дела. Таким образом в отношении великодушие, героизма, храбрости, на женщину следует смотреть, как на естественную воспитательницу мужчины, и женщина же составляет следовательно главное орудие в руках Творца – для совершенствования грубой и крепкоголовой породы людей.
Наши женщины не могли оторвать своих взглядов от своего освободителя. Они с любопытством оглядывали незнакомца. Их поразила его необычайная стройность, они с удовольствием смотрели на его чудесные волосы, на благородный лоб, украшенный… круглым рубцем от неприятельской пули. Казалось, они не могли победить в себе того очарования, которое производила на них вся его изящная внешность – какое-то олицетворение спокойной силы и храбрости. А между тем – он был крив на один глаз, хотя этого недостатка почти нельзя было заметить.
Мало того – это был разбойник!
Да, разбойник, или так его, по крайней мере, называли патеры.
Для них, впрочем, он и действительно был настоящим разбойников.
Но он не казался разбойником ни Клелии, ни Джулии… Глядя на него, обе они – увы! забыли даже на время Аттилио и Муцио, которые были не менее его красивы, но… такова слабость человеческой природы, пересиливающая в нас порою самые дорогие нам и святые наши взгляды.
Путешественникам нашим пришлось, однако ж, еще более изумиться, когда незнакомец, выйдя из своей задумчивости, вдруг быстро подошел к Сильвии, взял ее за руку, поцаловал ее со слезами и растроганным голосом произнес:
– Какая встреча! Вы не узнаете меня, дорогая? Взгляните на мой левый глаз. Потеря его, припомните, не стоила мне жизни только единственно благодаря вашей истинно материнской и нежной заботливости.
– Орацио! Орацио! сын мой! ты ли это! произнесла рыдая Сильвия, раскрывая незнакомцу свои объятия.
– Да я, Орацио! тот самый Орацио, которого вы приютили умирающим, сиротою, которому вы дали кусок хлеба тогда, когда его у него не было… Однако, сказал он через несколько минут, все еще рыдавшей Сильвии: – вы выбрали очень дурное место для выражения наших чувств. Здесь очень небезопасно. Если вам удалось отделаться от одних негодяев, то это еще не значит, что вы не встретитесь с другими… Я, например, знаю наверно, что в этой роще скрывается целая шайка…
Говоря это, Орацио снова осмотрел лошадей, пригласил общество сесть в карету и, вскочив на козлы, весело помчал карету к морю.
Когда карета достигла прибрежья, бальзамический морской воздух благотворно подействовал на все общество, утомленное столькими неожиданностями. Особенно сильно вид моря подействовал на Джулию – дочь страны, справедливо прозванной «царицею морей». Она, как и все, выросшие на морском берегу, была его восторженной поклонницей. Если человек растет на берегу моря, он в него влюбляется. Теряя море, он не умеет ничем утешиться; возвращаясь к нему, он встречает его, как любимого человека…
Понятен, поэтому, тот восторг, который ощутили десять тысяч греков Ксенофонта, после своих утомительных и печальных десятилетних странствований в Персии. Единодушный крик их, при виде моря, и единодушная мысль встретить «Амфитриту-освободительницу» – понятно, не нуждается ни в каких объяснениях.
XXV. Яхта
«Здравствуй, красивая Наяда, любующаяся своим отражением в струях Средиземного моря! Возвращаюсь к тебе растроганною и исполненною в тебе любовью.
И как мне не любить тебя, как подругу? Не обязана ли я тебе столькими наслаждениями, множеством необыденных ощущений?
Да, я люблю тебя. Когда океан становится гладким, как зеркало, отражая с волшебною ясностью всякий предмет, находящийся на его поверхности, как хорошо смотреть на него в твоей палубы.
Как я люблю находиться на тебе, когда водное лоно покроется легкой зыбью и рябью, и как медленно расправляешь свои белые крылья-паруса и едешь, накренясь несколько в одну сторону, как бы играя с волнами и прислушиваясь к той песни, которую шепчет тебе, как бы ласкаясь, легкий вечерний ветер.
Но я влюбляюсь в тебя до безумия, когда, подобно дикому степному скакуну, взметав белую пену, мчишься ты в догонку за разгулявшимися волнами, догоняя их, рассекая, раздавливая, разгорячаясь и становясь только деятельнее от тех различных препятствий, какие своенравная буря противопоставляет твоему победному бегу.
Я люблю тебя, прекрасная Наяда, но стану любить еще больше, так-как я решила называть тебя вперед Клелией – в честь моей дорогой и милой подруги, в честь бесстрашного ребенка, который не задумался, при неизбежной почтя опасности, расстаться с жизнью, наброситься на сильного врага для того, чтобы избегнуть посрамления»…
Так приветствовала мысленно свою яхту Джулия, собираясь ее увидеть. Она решила называть ее уже не Наядою, а Клелиею, потому что с той минуты, когда она увидала энергическое нападение девушки на атамана, она всецело подчинилась её влиянию. Привязанность её с этой минуты получила необычайную прочность, так-как удовлетворяла инстинктивному влечению Джулии ко всему прекрасному и возвышенному. Привязанностям этого рода обыкновенно не могут мешать ни мелкие рассчеты, ни жалкая ревность, – они заключаются на всю жизнь. Связью их служит взаимное удивление и уважение.
Джулия нашла, что идти всем обществом в Порт д'Анцо было бы неблагоразумно, так-как этим можно было возбудить подозрение в папской полиции, сторожившей порт. Поэтому она предложила идти с собою только Манлио, в виде кучера, и Аврелии, в виде служанки. С Сильвией и Клелией она рассталась на некотором расстоянии, вблизи рощи, прилегавшей к морскому прибрежью, поручив их охрану Орацио.
Трудно было и найти лучшего для них охранителя. Римлянин Орацио сумел бы защитить их от целого войска, и с готовностью позволил бы, ради их, разрезать себя на куски.
Мыс д'Анцо к югу и Чивитта-Веккия на север составляют границы того негостеприимного и опасного прибрежья, которое носит название «римскаго». Мореплаватели зимою держатся обыкновенно в открытом море как можно дальше от этого прибрежья, для того, чтобы избегнуть ветров Либеции, дующих с необычайною силою, и способствующих нередко гибели и крушению судов.
Устья Тибра, находящиеся почти в самом центре прибрежья, судоходны только в той своей части, которая носит название фиуминченской косы, для судов, сидящих в воде не глубже четырех или пяти футов, да и то только в весеннюю пору, так-как летом вся эта местность подвержена злокачественнейшим лихорадкам, а зимою морские ветры грозят здесь постоянною опасностью.
На левом берегу Тибра, к мысу д'Анцо и горе Цирцелло – обитали некогда в древности воинственные вольски, покорить которых римлянам стоило не мало труда. От знаменитой их столицы, Ардеи, до сих пор сохраняются развалины, свидетельствующие о благоденствии этого древнего народа. Папское управление обратило и эту местность в пустыню.
Таким образом мыс д'Анцо с его возвышенностию образует порт, носящий это же имя. Порт этот годен только для самых мелких судов, и в нем-то красовалась, ожидая посещения свой повелительницы, красивая яхта Джулии.
Прибытие Джулии в порт, хотя не составило праздника папским властям, искренно ненавидящим англичан, как еретиков и либералов, за то было приветствовано, как праздник на самой яхте, с служащими которой Джулия умела всегда сохранять дружбу, за что они ее чуть не боготворили.
Моряк, человек подвергающийся целую свою жизнь постоянным опасностям, имеет множество прав на симпатию женщины, склонной, как я уже говорил, всегда тонко ценить отвагу и храбрость. С своей стороны грубые, но честные и великодушные моряки – всегда умеют ценить женщину. Мудрено ли же, что при своих достоинствах Джулия была идолом всего экипажа.
Осмотрев палубу и ответив дружески на искренния приветствия своих земляков, Джулия взошла в каюту и позвала туда капитана Томсона, чтобы сговориться, как взять остальных пассажиров с места, где они оставались, чтобы идти потом в какую-нибудь безопасную страну.
– Все устроим как нельзя лучше! отвечал смелый моряк, которого уже начинала томить скука бездействия, и который был очень рад сослужить любую службу изящной владетельнице яхты, хотя бы даже с опасностью собственной жизни.
Менее, чем через час после того, как на Клелию пришли пассажиры, яхта снялась с якоря и с развевавшямися парусами, при легком попутном ветре, вышла из порта в море.
XXVI. Буря
Напомним читателям, что действие нашего рассказа происходит во второй половине февраля, а этот месяц, – худший из всех для находящихся в море, особенно в Средиземном. «Февраль короток, да хуже турка», говорят здесь наивно моряки.
Капитан Томсон, торопясь скорее исполнить приказание Джулии, не обратил особенного внимания на барометр, а барометр падал страшно. В этих же местах усиленное падение барометра – верный признак наступления крепких ветров Либеции.
«Клелия», как мы уже сказали, вышла на всех парусах, и шла бойко, приведенная по ветру. Встречная старая зыбь встретила ее легкой, убаюкивающей качкой, «легкой и убаюкивающей», впрочем, только для капитана Томсона или для наблюдателей с прибрежья. Ни Манлио, ни Аврелия не находили ее такой, и брошенные игрою судьбы, против желания, в первый раз на произвол капризной стихии, они не находили в вачке особенного наслаждения и уже испытывали все неприятные симптомы морской болезни.
Пристать к месту, где оставались Орацио и две женщины, должно было ночью, так-как место это находилось мили за три на север от мыса Анцо. Джулия просила капитана непременно быть там около полуночи, и с Орацием было условлено, что он при приближении яхты разведет востер, для определения места своего нахождения. Казалось, все было обдумано отлично и неуспеха трудно было ожидать, так-как и Томсон и Орацио не принадлежали к людям, останавливающимся перед исполнением, взятого ими на себя, долга. Но… буря решила иначе.
Легкий восточный ветер, называемый местными жителями «греком», провожавший «Клелию» за две мили от порта, вдруг совершенно стих. На небе со стороны Либеции показались черные тучи, и, что всего было хуже, по этому направлению шло сильнейшее волнение. Наши путники стали желать ветра, которого сначала боялись, так-как при безветрии и при невозможности наставлять паруса, их тянуло волнением прямо на скалистые берега, где их ожидало неизбежное крушение.
Наступила ночь; опасный берег был совсем близко и Томсону, к его неудовольствию, пришлось объявить Джулии, что единственным средством к спасению было – встать на мертвый якорь.
Джулия, бесстрашная на море, как и на земле, стояла на палубе, закутавшись в большой платок. Она следила за всем: и за ходом облаков, и за направлением зыби, и за каждым движением своей бедной яхты, которая, подобно страдающему и утомленному человеку, заявляла особым скрипом свои усилия противостоять бешеному напору волн, толкавших ее на опасные береговые скалы.
Замечание капитана о необходимости встать на мертвый якорь было конечно справедливо, но едва-ли какое либо судно в этой местности могло бы удержаться на якоре при крепком ветре, дувшем прямо на берег. Делать было однако нечего – других средств спасения не оставалось, и Джулия должна была согласиться. Матросы уже стали тянуть якорную цепь, как вдруг Джулия громким криком остановила начатую работу.
Дело в том, что первым, легким порывом ветра от Либеции у ней унесло перчатку. Этого было достаточно, чтобы она увидела, что якорная стоянка будет невозможною. И в самом деле, паруса Клелии начали вздуваться, судно сделалось устойчивее, стало слушаться руля и несколько накренилось влево. Яхта, нос которой тянуло к северу, встав против зыби, принимала направление к югу – и во время! Судно дрейфовало к прибрежному мелководию и во время поворота набежавшею волною его едва не захлестнуло. Гибель – у римского прибрежья не заставляет себя долго ожидать!
Ураган быстро приближался. Мачты, паруса, снасти, цепи, все трещало, все грозило гибелью. Правый бок Клелии залило на несколько мгновений водой, но благодаря своим хорошим морским качествам, легкое судно, с быстротою дельфина, вынырнуло на поверхность пенившихся волн. Смелый Томсон энергически отдавал приказания и сильная, отрывистая речь его команды разносилась по палубе. Он приказал матросам находиться на готове у снастей, но без надобности не стягивать парусов.
Сделав оборот назад с тою отчетливостью, какою обыкновенно отличаются суда этого рода, яхта стала под ветер, качка стала тотчас же меньше, и так-как ветер крепчал, то Томсон приказал уменьшить паруса. Почти через полчаса все лишние паруса были убраны и все закреплено и приготовлено для борьбы с насилием моря.
Клелия пошла с левым ветром, а через час она уже штормовала с вполне развившимся ураганом.
– Что за ужасный порыв ветра, сказал Томсон Джулии, не хотевшей еще оставить палубу. – Юнгу Джона унесло в море!
– Бедный юноша! вздохнула Джулия.
– Однако, вам необходимо уйти в каюту, сказал капитан: – иначе я ни за что не отвечаю! вы видите, что мы сами приняли все предосторожности, чтобы нас не снесло в море…
В самом деле, готовилось как бы нечто страшное: все люки были забиты, люди находились у вант, и оба рулевых были привязаны веревкою в судну.
Джулия вынуждена была согласиться на просьбу Томсона, хотя она и не страшилась погибели; согласилась она только для того, чтобы успокоить своих друзей.
При входе в каюту она увидала сцену, при виде которой не могла не рассмеяться. Вероятно, тем же ударом волни, которым снесло в море Джона – Аврелию и Манлио сбросило с коек на пол, как раз на одно и то же место. Бедная женщина, первый раз в жизни испытывавшая бурю, потеряла всякое соображение, думала, что настал конец мира, и видя подле себя живое существо, как бы желая убедиться, что это действительно человек, схватилась за Манлио с тою силою, какую дает отчаяние. Напрасно Манлио кричал ей, что она его задушит, – она услыхала дружеский голос, но в приливе симпатии еще сильнее сжала своого невольного соседа. Бедный Манлио не знал, что делать; ему было трудно дышать, и хотя, привыкнув таскать целые глыбы мрамора, он мог бы при некотором усилии высвободиться от объятий своей соседки, но отчасти по добродушию, отчасти от истощения вследствие морской болезни – он ничего не предпринимал для своего освобождения.
В этом траги-комическом положении застала своих друзей Джулия… Это произвело в ней неудержимый взрыв смеха и веселости. С помощию прислуги она тотчас же кое-как высвободила Манлио, и старалась ободрить как его, так и Аврелию.
Клелия всю ночь боролась с бурею, и если она не погибла, то благодаря только своим отличным морским качествам, так же, как энергии Томсона и всего экипажа.
На заре буря стала как бы несколько стихать, и направление ветра позволило судну направиться для стоянки в порт Ферайо или Лонгоне, чтобы оправиться там от вынесенных им аварий, которые были весьма значительны. Шлюпки, привязанные к бокам судна, были разбиты в щепы, борты поломаны, и обе рубки снесены в море, от кормы до носа была одна гладкая поверхность.
При самом наступлении дня громадная волна, вкатившаяся на палубу, свалила фок-мачту, и таким образом доставила буре возможность довершать свободно свое дело разрушения.
Таким образом Томсон, решившись искать порта, был вынужден к этому крайнею необходимостью. Так же, как и большая часть его земляков, он на подобную меру решался не охотно, если оставалась еще хотя малейшая возможность держаться. Потакать безумным прихотям моря было не в его духе…
XXVII. Пустыня
Пора, однако же, нам вернуться от Клелии-Яхты к Клелии настоящей. Орацио, как это было условлено, ровно в полночь, зажег костер, и довольно долго с беспокойством всматривался в мрак моря, прислушиваясь, не приближается ли шлюпка, долженствовавшая принять наших путниц для доставления их на яхту. Но поднимавшийся ураган и сильное волнение моря убедили его очень скоро, что в такую ночь ожидать возможности попасть на яхту – было бы одним безумием.
Кроме того, не будучи моряком, Орацио еще до наступления теплоты видел по эволюциям яхты, с которой он не спускал, пока было можно, глаз, что она, по-видимому, вовсе не рассчитывала идти в прибрежью, и с усилением урагана он стал внутренно опасаться, чтобы судно не погибло.
Поэтому он решился прежде всего сыскать какой-нибудь приют на ночь для порученных его охране женщин, что скоро и отыскал в развалинах старой башни22. Потом он стал ходить вдоль прибрежья, с целью подать помощь, если это понадобится, кому либо из подвергнувшихся крушению. С трудом протирая глаза, которые залепляли ему брызги с моря и крупные капли дождя, мочившего его без милосердия, он заметил, что как будто на белом гребне одной из поднявшихся волн лежало что-то черное. Это заставило Орацио подойти поближе к морю, и вскоре он разглядел почти у берега человека, лежавшего почти без движения.
Это был бедный Джон, который боролся со смертью после продолжительной и тяжкой борьбы с волнами. Орацио приблизился к нему, насколько мог, и вынес его на себе на берег, а потом отнес и в башню, где Клелия и Сильвия хлопотали о поддержке огня, который в подобную ночь бывает обыкновенно так дорог людям.
Джону было не более одиннадцати или двенадцати лет, но он был хорошо сложен и силен, как большая часть английских детей-моряков. Наши женщины приняли его с распростертыми объятиями, и ему тотчас же подали всевозможную помощь: раздели, высушили, одели в сухое платье. Не доставало только грогу, но и этой беде помог Орацио: при нем оказалась фляга орвиетского вина, купленного им на дорогу дамам. Джон выпил вина, и часа через два, в сухом платье, перед огнем и в таком приятном обществе, совершенно забыл и яхту, и бурю, и целый свет, и, опершись головой о скалу, захрапел так, как будто покоился где-нибудь у себя дома, на мягком пуховике.
Орацио, несколько передохнув, снова отправился на поиски на прибрежье, со страхом и надеждою встретить какого-нибудь несчастного и еще кому-нибудь принести помощь. Но так-как после продолжительных поисков он ничего не нашел, то вернулся, почувствовав также необходимость обсушиться у огня.
Клелия, утомленная происшествиями дня, спала глубоким сном, положив голову свою на колена матери. Молодость и утомление убаюкали ее сразу.
Но Сильвия не спала, а только дремала. Множество впечатлений, испытанных ею за эти дни, произвели у ней бессонницу. Кроме того, она опасалась заснуть, и даже почти боялась пошевельнуться, чтобы не разбудить своей дорогой Клелии. Вместе с тем, беспокойство о судьбе Манлио в такую непогоду не оставляло ее. «Что-то с ним, бедным, теперь делается?» думала она, и для очищения совести прибавляла: «а также и с Аврелией?»…
Орацио и не думал даже о сне; он знал, что папская стража порта д'Анцо слишком близка, чтобы можно было думать об отдыхе. Он сидел на камне перед огнем, и время от времени подкидывал в пламя сухие сучья.
Он был без плаща, так-как отдал его женщинам вместо покрывала. За поясом его висели патронташ, два револьвера и кинжал с широким лезвием, могший служить в то же время охотничьим ножом.
Садясь к огню, чтобы обсушить свое промокшее платье, он положил осторожно возле себя свой карабин, предварительно тщательно его осмотрев.
Одет он был в черное бархатное платье, с серебряными пуговицами; на ногах его были кожанные штиблеты, застегивавшиеся до колен. На шее его был широко повязан красный, шелковый платок, с большим узлом на груди. Черная шляпа, почти калабрийской формы, надвинутая несколько на правую сторону, покрывала его голову, напоминавшую Марса.
Когда время от времени разгоравшееся пламя освещало его мужественное лицо, любой художник мог бы залюбоваться выражением этого лица, на котором можно было прочесть спокойное сознание силы и храбрость, доходящую до героизма.
Сама Сильвия не раз во время своей дремоты невольно любовалась его фигурой, и в эти минуты едва-ли не забывала даже о Манлио.
Пусть современные гермафродиты, преклоняющиеся перед идолом папской власти, или умиляющиеся перед чужеземцем-узурпатором, удивляются, что я с такою любовью останавливаюсь на описании разбойника, голова которого оценена папской полицией. Мне до них нет никакого дела. Если желать искренно единства Италии, быть всегда наготове на борьбу с неправдой и с чужеземцами, значит, быть разбойником, то мне все равно, я и в разбойнике признаю героя и такого человека, какого ищу. Вот итальянец, скажу я: – каким он должен быть, каким представляется мне в мечтах моих, и каким наверно будет, когда Италии удастся вырваться из когтей и влияния последователей Лойоллы!
– Сеньора! сказал Орацио, обращаясь к Сильвии, таким сладким и почтительным голосом, что заставил ее вздрогнуть: – утро не должно нас застать здесь, так-как мы здесь не вне опасности. Едва рассветет и в лесу можно будет распознавать тропинки, мы должны отсюда удалиться, чтобы не попасть в руки наших врагов.
– Но, ведь таким образом мы разойдемся еще более с Манлио, Аврелией и Джулией, ответила она грустно.
– Что же делать? отвечал Орацио: – об них нам, по крайней мере, нет оснований опасаться; они очевидно в открытом море, и будем надеяться, не пострадали от бури. Во всяком случае, прежде чем удалиться в лес, мы осмотрим на всякий случай все прибрежье, хотя, конечно, дай Бог, чтобы мы там с ними не встретились.
– Боже мой! неужели же их выкинуло на берег ураганом! вскричала Сильвия, обращая умоляющий взор к небу.
Орацио ничего не отвечал; он знал, что в такую страшную бурю все могло случиться. При первом блеске рассвета, когда он нашел, что было уже настолько светло, что женщины будут в состоянии отличать дорогу, он поднялся, взял карабин и сказал Сильвии: «теперь пора!»
Сильвия разбудила осторожно Клелию, Орацио разбудил Джона, и через несколько минут все они с Орацио впереди вышли из пещеры и направились к северу по краю болота, параллельно с берегом.
Буря значительно стихла, но не настолько, чтобы не затруднять пути нашим друзьям. Дождь почти перестал, но брызги от разбивавшихся волн летели им прямо в лицо, что причиняло им не мало беспокойства. Прежде поворота в лес надобно было осмотреть прибрежье, и вот Орацио, взявшись собою Джона, вскарабкался на довольно высокий песчаный холм и вперился своим быстрым взором в даль, достаточно уже освещенную восходившим солнцем. К счастию, нигде по всему пустынному и печальному берегу, кроме пенившихся валов, не было заметно никаких следов крушения. Тогда Орацио вернулся к ожидавшим его за холмом женщинам и сказал: «Наши друзья вне опасности, теперь и нам следует озаботиться о своем спасении», и с этими словами повернул направо, по хорошо знакомой ему тропинке, ведшей в лесную чащу, куда все общество и последовало за ним.
XXVIII. Отступление
После всего происшедшего в термах Каракаллы, положение Аттилио и его друзей стало крайне опасным. Предатель заплатил жизнью за свою вину; тоже последовало и с некоторыми ищейками полиции, но дело в том, что полиция все-таки напала на след заговора, и конечно, знала или догадывалась об именах главных его руководителей. Если бы заговорщики других частей Италии были наготове, как римляне, то в эту самую ночь, 15 февраля, все дело могло быть окончено, как могло бы окончиться и в каждый последующий день. Но большинство этих заговорщиков принадлежало к умеренным; умеренные же, как всегда своею нерешительностью и колебаниями – и тут только мешали делу, сами не отваживаясь ни на что определенное и ожидая, что освобождение родины упадет к ним с неба – подобно манне, или будет любезно предложено им иноземцами. Что им было за дело до национального достоинства? до того, что Италия подавала повод в насмешкам над нею всем остальным народам Европы. Что её провинции за деньги покупались и продавались? Большинство итальянцев не были даже способны поступиться для общего блага и своего национального единства теми жалкими выгодами, которые доставляла им служба и карьера. Они цепко держались за ту подачку, какой им удалось добиться – после революции. И таким образом Италия, в течение стольких веков разделенная, поруганная, проданная, опозоренная, униженная, развращенная своими патерами, даже и после своего начавшагося возрождения снова принесена была в жертву – сатанинскому честолюбию своего верховного жреца и ей не оставалось ничего более, как со смирением снова приступить к принятию древнего обычая – церемониального цалования туфли.
Такие условия представлял Рим в первые месяцы 1867 года, когда чуждые и наши наемщики упрочились в вечном городе, и Италия, в угоду ханжившему хищнику, должна была торжественно отречься от обладания Римом и отказаться от всякой славы в будущем. Вместо того, чтобы иметь возможность возродиться и быть славною и счастливою, украситься ореолом свободы и независимости, для которых её верные сыны принесли уже столько жертв, ей пришлось бесстыдно опуститься снова в грязь и подчиниться, Бог знает на сколько еще времени, с смирением развратителям народа и гонителям и ненавистникам всего человечества!
Но вернемся к нашему рассказу.
В один из вечеров первых чисел марта, в небольшой комнате дома Манлио, выходившей на двор, собрались Аттилио, Муцио и Сильвио, для совещания о дальнейшем направлении своей деятельности. Они после 15-го февраля оставались в Риме в надежде, не улыбнется ли судьба их делу… Но дело Италии было так дурно, что, несмотря на весь великодушный героизм наших молодых людей и всю отвагу трехсот их товарищей, из лабиринта обстоятельств, для блага Рима, было невозможно найти никакого выхода.
– В наши дни, произнес Аттилио: – жертвовать жизнью за отечество не считается уже более заслугой. В ходу другие взгляды, и итальянцы прославляют бездействие, лишь бы не помешать черепашьему ходу машины порядка, пришедшагося так по душе людям мелкой посредственности, хвалящихся своею умеренностью. Наши друзья из других провинций, кажется, окончательно побратались с врагами и грабителями Италии… Но мы!.. что остается нам делать?… Можем ли мы войти в сделки и сношения с негодяями, готовыми сто раз продать наше отечество чужеземцам?… Можем ли мы жить спокойно рядом с этими развратителями народа, ругающимися над нашими отцами, делающими наших сестер жертвами своего сластолюбия, обратившими весь Рим в зловонную помойную яму, в клоаку своих преступлений?
Аттилио, разгорячаясь, все более и более возвышал голос, что заставило Сильвио, более его осторожного, остановить его.
– Говори тише, благородный брат; ты никак не хочешь понять, до какой степени нас преследуют. Неужели ты думаешь, что даже теперь не подслушивает нас какой-нибудь негодяй, притаившись где-нибудь около дома? Нам говорят не о чем. Все мы – все это хорошо знаем, и дело совсем не в том. Дело в том только, что в Риме нам дольше оставаться нельзя, да и незачем. Оставим здесь Реголо, которому поручим наши дела, а сами уедем на время в Кампанью. Там мы тоже найдем друзей, хорошие люди водятся негде. Будем ждать, пока Италия не отрезвится, не устанет услаждать своих взоров либеральной арлекинадой, которою ей отводят глаза, не убедится, что ее продают на каждом шагу, и что она доверчиво отдалась сама в руки деспотизма и предательства!
– Уедемте, братья! произнес снова Сильвио, после минутного молчания, впродолжение которого, казалось, решение его приобрело еще большую определенность: – уедемте! Пусть враги наши назовут нас разбойниками, авантюристами, как они уже называли нас во время славной марсальской экспедиции. Что нам до того за дело! Как и тогда, мы будем охранять свободу своего отечества, и когда пробьет час, в который Италия захочет действительно освободиться от тирании, мы явимся снова и во всеоружии к ней на выручку!
XXIX. Лес
Общество, оставленное нами, шло около двух часов сряду по лесу, пробираясь по чуть заметным тропинкам. Кое-где не встречалось даже следов человеческих или их, по крайней мере, можно было принять скорее за разрывы земли, произведенные буйволовыми рогами. Орадио шел впереди всех и расчищал путь от валявшихся деревьев и сучьев, лезших в глаза; Джон ему в этом усердно помогал. Наконец, дойдя до одного места, где лес расступался, выходя на небольшой закрытый лужок, Орацио остановился.
Погода разгулялась. Изредка только порывы ветра, остатки стихнувшей бури, качали вершинами вековых деревьев, но на лугу, где общество наше остановилось, не было заметно даже малейшего ветерка.
– Сеньора Сильвио, сказал Орацио: – оставайтесь с Клелией здесь и отдохните, вам отдых так нужен; я же с Джоном пойду не на долго поискать пищи.
Говоря это, он разостлал свой плащ и пригласил женщин на него сесть, сам же сделал Джону знак головою и пошел с ним по другому направлению леса.
Сильвия действительно не чувствовала под собою ног от устали, и потому тотчас же заснула. Клелия, благодаря своей молодости и сильному сложению, меньше страдала от усталости, но и она была не прочь несколько отдохнуть, особливо в такой очаровательной местности, где притом не было даже и следов человеческих, исключая тех свежих следов, которые проложили сами наши путники.
Заснуть она, однако же, не могла, и отдохнув только несколько минут, побуждаемая живостью своей натуры, снова поднялась. Ее соблазнило множество разнообразных полевых цветов, украшавших собою лужайку. Она тотчас же стала их рвать, соединяя в роскошный букет, который она задумала поднести матери при её пробуждении. Едва она его собрала и села подле заснувшей Сильвии, как невдалеке раздался ружейный выстрел, перекаты которого чуткое эхо разнесло по всему лесу.
Сильвия пробудилась от этого звука, и испуганная, долго не могла придти в себя, не понимая, откуда произошло это нарушение молчания; но она тотчас опомнилась, когда Киелия, рассмеявшись, сказала ей:
– Чего ты так испугалась, мама! ведь это наши друзья охотятся для нашего обеда, и, конечно, скоро явятся сюда и сами.
В ответ на это Сильвия нежно поцаловала Клелию, и между ними завязался тихий разговор о дорогих людях, с которыми они недавно так странно разлучились, и надежда скорого нового свидания с которыми живило их беспокойное сердце.
Вскоре появился и Орацио с Джоном, таща за собою молодого кабана, убитого первым.
– Клелия, сказал Орацио: – не можете ли вы объяснить Джону, чтобы он набрал сухих ветвей для костра.
Клелия несколько знала по-английски, и обратясь в Джону, объяснила ему, в чем дело. Джон тотчас же стал ломать сучья, складывать их в ворох, и через несколько минут большой костер весело запылал перед нашими путниками.
На ремесло мясника обыкновенно глядят с некоторым презрением, и я нахожу это совершенно справедливым. Вечно обращаться в крови, убивать, рубить и резать мясо – в этом занятии заключается нечто возмутительное и отталкивающее, что-то напоминающее дикарей. Как бы ни были чувства человека огрубелыми, к такому делу он не может относиться без некоторого отвращения. Я лично, например, гораздо скорее решился бы на всю жизнь сделаться последователем пифагорейцев, не употреблявших животной пищи, чем взяться за подобное дело. Я должен признаться, что во мне с летами постоянно растет отвращение от всяких убийств и пролития крови. Некогда, например, я был страстным охотником; теперь же, каюсь, даже вид раненой птички заставляет меня глубоко страдать.
Не знаю, испытывал ли нечто подобное Орацио, отважное дитя леса, но так или иначе, как мог бы он просуществовать не будучи охотником, осужденный постоянно скрываться и избегать близости человеческих жилищ?
На этот раз, однако же, он с необыкновенною грациею принялся за дело, разложил убитое животное на траву, и вынув свой нож-кинжал, разделил его на куски, сделал из крепкого сучка нечто в роде вертела, продел на него мясо, и через несколько минут подал своим товарищам такое жаркое, от которого, пожалуй, потекли бы слюнки у любого из завзятейших представителей наших умеренных партий.
Приправой к жаркому послужил обществу голод, и когда первое чувство его было удовлетворено – общество развеселилось. Начался общий разговор и смех. Джон сделался героем праздника. Клелия начала его учить говорить по-итальянски, и первые попытки мальчика в этом трудном для него деле были до того смешны и подавали повод к таким сближениям, что все общество хохотало от чистого сердца.
Впрочем, и сам Джон, как моряк, был мальчик веселого нрава. Моряки обыкновенно бывают необычайно веселы, когда вступают на землю, если они перед тем долго на ней не были. Конечно, это не относится к Джону, который несколько дней находился на стоянке в порте д'Анцо, а перед тем незадолго перебывал почти во всех итальянских портах; но ему, только что избегнувшему смерти, так нравилась новость его положения в обществе незнакомых людей, и притом в лесу, где ему не случалось еще бывать – что он себя чувствовал превосходно и вероятно нисколько не завидовал участи своих товарищей, плывших в это время на яхте. Красота и доброта Клелии произвели на него сильное впечатление, так же как и личность Орацио – одна из тех типических личностей, которые производят чрезвычайное обаяние на детей, да сверх того он еще видел в нем своего спасителя.
Окончив свой походный обед, общество снова пустилось в путь, придерживаясь почти того же направления, какому следовало и до своей остановки, и после продолжительной ходьбы дошло под вечер до места, откуда перед ними открылась одно из тех древних построек, которые, подобно Пантеону, по-видимому пощадило самое время. Я лично никогда не могу подумать о подобных постройках, без того чтобы с благоговейным удивлением не преклониться пред ними в своей мысли.
Путники наши остановились у опушки леса, откуда начиналась широкая, почти круглая поляна. Столетние дубы возвышались как бы с некоторою правильностью на всей поверхности круга. И несколько упавших дубов, может быть, за целые века назад сраженные ураганом, составляли как бы естественные скамьи, на одну из которых и сели наши путники.
– Отдохните здесь несколько, сказал Орацио женщинам, прикладывая к губам небольшой рог, висевший у него за поясом, из которого раздались звуки на столько сильные, что этого нельзя было даже и ожидать от такого небольшего рожка. Точно такой же звук послышался в ответ на его сигнал. Выходил он, как казалось, из сторожки, стоявшей недалеко на возвышении и которой наши путники сначала даже не заметили.
Спустя несколько минут, какой-то человек, одетый подобно Орацио, вышел из сторожки и подошел к нему с почтительным видом. Дружеское пожатие руки, которым они обменялись, показывало, что они были между собою знакомы. После недолгих разговоров часовой (неизвестный оказался часовым) вернулся в сторожку, и Орацио, попросив знаком женщин подняться, пошел вместе с ними, несколько впереди их, прямо в возвышавшемуся перед ними древнему зданию.
Часть вторая и последняя23
I. Замок и его обитатели
Период славы и величия, впродолжение которого Рим был действительною «столицею мира», заканчивается с падением республики, но республика теряет свое могущество и обаяние уже с Сципионами. После сражения при Заме, где Аннибал был разбит Сципионом, и когда Рим не имел уже сколько-нибудь могущественных врагов – мелкие победы над бессильными народами уже не представляли римлянам особенной трудности. Таким образом, продолжая свои завоевания и богатея от сокровищ легко побеждаемых народов, римляне перенесли свою деятельность на внутреннее соперничество, раздоры и несогласия, предавшись в то же время самой утонченной и неумеренной роскоши. Роскошь эта привела их, как известно, к последней степени падения, когда они сделались, так сказать, рабами своих рабов. Этим путем исполнилось над Римом правосудие. Судьба заплатила им тою же монетою, какою они действовали против других народов.
Но последнее время республики носит в себе нечто величественное. Прежде своей погибели республиканский Рим выставляет на арену истории целый ряд исполинов, достойных удивления мира. Лукулл, Сарторий, Марий, Силла, Помпей, Цезарь – все это имена таких полководцев, каждый из которых мог бы один доставить нескончаемую славу любому из могущественных народов.
Если бы людям на земле было доступно совершенство, то типом такого совершенства мог бы служить Цезарь, если бы в числе его качеств находилась бескорыстная самоотверженность Силлы. Если бы Цезарь обладал подобным свойством, то и я, вслед за историком величия и падения Римской империи, повторил бы, счто Цезарь был величайшим из всех великих людей, какие когда либо существовали на свете.
Так, помимо подвигов храбрости Силлы, история передает о нем следующее:
После всех грозных мер, которые были предприняты им для исправления Рима, после того, как он не остановился даже перед приказанием истребить зараз восемь тысяч граждан – однажды он велел собраться народу на форум, и сидя на месте диктатора, еще раз бросил ему в глаза обвинение в его неисправимой испорченности. В заключение своей речи, он сказал: «Я принял диктатуру, с полной надеждой на ваше исправление. Вижу однако, что кие этого не достигнуть. Поэтому я решился сложить с себя власть и сделаться простым гражданином. Отчет во всех своих действиях я готов дать каждому, кто станет его от меня требовать». При этих словах он гордо сошел с трибуны, и молча смешался с народом.
Несмотря на множество находившихся тут римлян, никто не произнес против него ни одного обвинения, за все время его управления.
А между тем он казнил друзей, братьев, близких, – многих из тех граждан, которые тут же находились!!
Цезарь не был на столько жестов, как Силла, и притом он значительно превосходил его обширностью своего ума, но при всем том не сумел последовать его благому примеру. Мало того, он не сумел нисколько обуздать своего честолюбия, и замыслил закрепить за собою власть венцом монарха. В возмездие за это он пал от кинжалов «последних» римлян-республиканцев.
На развалинах республики возникла империя.
Хотя в ряду императоров и попадались личности в роде Траяна, Тита и Марка Аврелия, но большая часть из них была настоящими чудовищами. Жадность и сребролюбие из превосходили всякое вероятие. Все бесчисленные сокровища, которыми они обладали по праву своего сана, не могли их насытить, мысль о приобретении чужих богатств их не оставляла, и горе было тем гражданам, о сокровищах которых им делалось известным! Под тем или другим предлогом, дело всегда кончалось тем, что богатых людей грабили и отбирали их золото в императорскую казну.
Богатые люди старались удаляться из Рима: одни спасались бегством в чужия страны, другие старались селиться в таких уединенных местах, где не могло бы их преследовать императорское корыстолюбие. В числе последних, во время властвования Нерона, один из потомков Лукулла – убежал на жительство в той опушке леса, где наши путники увидели старое здание. Здание это и было им воздвигнуто, – он поселился в нем, охраняя этим свою безопасность от покушения на его богатства – того венчанного хищника, который, ради одного своего удовольствия, не остановился даже перед поджогом Рима.
Вероятно, многие дубы, окружавшие здание, помнили еще этого Марка Лукулла, сына знаменитого полководца, наполнявшего славою своих побед в Азии современный ему мир.
Архитектура замка была величественная и замок отлично сохранился. Наружные стены здания, правда, были покрыты кое-где мохом и вековым плющем, но жилье внутри было отделано заново его настоящими обитателями, и если не заключало в себе всех удобств, какими отличаются новые здания, за то представляло целый ряд обширных зал и других комнат, весьма чистых и светлых.
Весьма долго замок был без жильцов. За это-то время он и оброс высоким плющем, и вековые деревья, окружавшие его, так разрослись, что чуть не совершенно закрывали его со всех сторон. Это-то обстоятельство к послужило поводом к тому, что Орацио и его товарищи сочли его удобным для своего водворения. Кроме того, под замком находилось подземелье, могшее не только служить местом для безопасного укрывательства, в случае нужды, но соединявшееся с подземными ходами, шедшими на далекое пространство, и представлявшими значительное удобство на случай бегства.
У окрестных жителей вся местность около замка считалась заколдованной.
Существование замка подозревали, но его никто не видал, не осмеливаясь к нему приблизиться, так-как народная молва считала его населенным духами.
Между прочим, в числе рассказов о замке, многие жители передавали за верное, что однажды, несколько лет тому назад, дочь богатого князя К…. бывшего на водах порта д'Анцо, приблизившись неосторожно к опушке леса с двумя из своих прислужниц, на глазах их была унесена куда-то духами, и все поиски за ней, предпринятые её отцом, по всем направлениям леса, остались тщетными.
Едва вошли наши путники в самый замок, как на встречу им вышла молодая и красивая женщина, черноволосая и черноглазая, очевидно римлянка. Несмотря на присутствие посторонних, она дружески поцаловалась с Орацио, и только после этого Орацио познакомил ее, как свою жену, с Клелией, Джулией и Сильвией.
Красота Ирены (так звали эту женщину) произвела на всех благоприятное впечатление, Джона же просто повергла в восторг, который в нем усилился еще более, когда глазам общества, приглашенного Иреной во внутренния комнаты, открылся в одной из комнат накрытый стол, уставленный в изобилии разными блюдами.
– Ты, значит, ждала меня сегодня? любовно обратился Орацио к Ирене.
– Еще бы! Сердце мне говорило, что ты, наконец, вернешься, отвечала она.
Было уже поздно. В зале зажгли огни, и Орацио, приложив к губам своим рог, подал такой же сигнал, каким он позвал к себе в лесу сторожа. В ответ на этот звук в комнату появилось пятнадцать человек, одетых точно также, как Орацио, молодых и красивых.
– Это мои друзья и товарищи, сказал Орацио, обращаю к дамам: – а теперь пора и за обед, или, вернее, за ужин.
Все уселись по местам. Орацио прежде всего приказал прислуге разлить гостям вермут и провозгласил тост за свободу Италии. Начатый таким образом обед прошел незаметно и весело, все общество скоро перезнакомилось между собою, и Джон с удивлением обратил свое внимание на то, с каким уважением и доверием люди, которых Орацио назвал своими товарищами, относились к нему всякий раз, когда он к ним обращался.
После обеда Ирена пригласила дам на свою половину, и пока служанка приготовляла для них постели в отведенных для них комнатах, успела им рассказать всю свою биографию.
Вот вкратце её история.
Дочь одного из богатейших римлян, князя К., не щадившего никаких средств на её образование, она с малолетства особенно полюбила серьёзные занятия, и сделавшись взрослою девушкою, до того пристрастилась к изучению римской истории и подвигов её героев, что это сделалось её главнейшим жизненным интересом. Сравнивая славное прошедшее Рима с его бесславным настоящим, она от души возненавидела чужеземцев и патеров, все то, что обусловливало рабство её родного народа.
Всяким развлечениям и удовольствиям жизни в столице она предпочитала прогулки к развалинам, которых в Риме такое обилие. При этих прогулках единственным ей провожатымь был старый слуга – защитник весьма плохой. За это ей дважды случилось весьма дорого поплатиться. Однажды ее оскорбили пьяные французские солдаты; в другой раз, когда она ночью любовалась Колизеем при лунном сиянии, на нее напали воры, и ударом по голове свалили её провожатого. В оба раза ее спасал неизвестный человек, появлявшийся, как нарочно, подле неё в минуту опасности и исчезавший прежде, чем она, придя в себя, могла его отблагодарить. Привлекательный образ этого незнакомца сильно подействовал на её воображение и запечатлелся в её сердце. Однако, прошло весьма много времени прежде, чем ей удалось его встретить. Встреча эта произошла случайно, и девушка, несмотря на то, что происходила из самой развращенной аристократии и принадлежала по рождению к самому развратному из дворов, чуждая всякой мысли об опасностях любви, и обрадованная встречей, сама подошла к незнакомцу. Это был, как читатели догадываются, Орацио. Она высказала ему прямо, что его полюбила, но в ответ Орацио объяснил ей, что это чувство ей следует забыть, так-как их общественное положение слишком различно. «Знайте», сказал он, «что я сирота и плебей, мало того, я изгнанник и приговорен в смерти. Я осужден вести бродячую жизнь в лесах и сбирры за мною охотятся, как за зверем. Конечно, я считаю себя счастливым, что мог хотя однажды говорить с вами и слышать от вас слова, сделавшие меня счастливейшим человеком в мире. Но нам остается только одно… расстаться! Прощайте же, и прощайте навсегда! Addio!..» Слова этого прощания разбудили всю энергию в девушке. «Знайте же», сказала она, «что я не могу расстаться с вами… я найду в себе довольно силы, чтобы в своей привязанности не посмотреть ни на кого и ни на что. Я ваша, и ваша навсегда!» После этого, несмотря на то, что Орадио ее всячески отговаривал, между ними было решено, что он через несколько дней придет за ней и возьмет ее с собою в свое жилище. «С тех пор вот уже несколько лет», окончила расскащица, «я могла бы считать себя счастливейшею женщиною в мире, если бы не одно горькое воспоминание, отравляющее мою жизнь. Отец мой не перенес моего бегства и вскоре умер с горя и… одинокий!».
Джулия и Клелия, по окончании рассказа, всячески старались утешить Ирену, и было уже далеко за полночь, когда её новые знакомки ушли в свои комнаты, отведенные им в замке для ночлега.
II. Гаспаро
История папства тесно связана с историею разбоев в Италии.
Так, в средние века папы нанимали кондотьеров для того, чтобы властвовать, поддерживая в Италии междоусобия и беспорядки. Так, в наши дни они нанимают шайки разбойников, чтобы противодействовать возможности возрожденья Италии.
Всякий, кому случалось быть в Чивитта-Веккии в 1849 г., конечно, слышал о Гаспаро, знаменитейшем атамане разбойнической шайки и родственнике кардинала А…. Многие нарочно приезжали издалека, чтобы взглянуть на него.
Гаспаро не принадлежал к наемным разбойникам и напротив внушал неимоверный страх папскому правительству своими постоянными победами над жандармами и даке над войсками.
Победить его силою правительство не могло, оно прибегло к хитрости.
Оно вступило с ним в переговоры при посредстве общих родственников его и кардинала. На самые блестящие обещания оно, конечно, при этом не скупилось.
Гаспаро понадеялся на обещания, и попался в ловушку. Он был арестован, скован и посажен в тюрьму в Чивитта-Веккии, где во время республики 1849 года все мы его видели.
У Ирены был двоюродный брат, князь Т… До него дошли слухи о прекрасной обитательнице замка, и он догадался, что это должна была быть Ирена.
С согласия кардинала А…. он решился во что бы то ни стало избавить свою родственницу от плена, так-как он был уверен, что она попала в замок против воли.
Правительство позволило ему употребить для поисков целый полк, находившийся под его начальством, но трудность отыскать фантастический замок среди непроходимых лесов заставила его обратиться к кардиналу с просьбою назначить ему в проводники общего их родственника Гаспаро, содержавшагося в тюрьме. Кардинал согласился на это. Гаспаро, узнавши о своем назначении, был рад, под каким бы то ни было предлогом освободиться из тюрьмы, и с радостью согласился на роль проводника. Под прикрытием конных и пеших жандармов он был приведен в Рим днем, так-как ночью вести его опасались, зная, что многие лица из его шайки были еще живы и могли способствовать его побегу. Толпа народа, собравшаяся на улице в то время, когда его вели, была так велика, как редко бывает даже при торжественных шествиях папы.
Когда его привели к кардиналу А… и князю Т…. то ему были обещаны золотые горы, если он только пособит спасти Ирену и поможет им в предположенном ими окончательном истреблении шайки разбойников-либералов.
Слушая эти обещания, Гаспаро думал:
«Ладно! блого я буду свободен, а там уже мое дело… что мне делать и как мне делать».
Через несколько дней по водворении наших героинь в замке, Орацио пришлось встретиться с этим Гаспаро лицом к лицу, в лесу, прилегавшем в замку.
Хотя в числе товарищей Орацио было много молодых людей из богатейших римских фамилий, благодаря чему жители замка не нуждались ни в чем, и провизии у них всегда было в изобилии, но за дичью и зверями приходилось им всем поочередно охотиться. В одну из таких охот Орацио, едва только успевший разрядить свою двустволку по кабану, услыхал в двух шагах от себя шум. Это не мог быть Джон, так-как Джон только что побежал к убитому кабану, и Орацио, опасаясь нападения врасплох, стал наскоро снова заряжать карабин. Едва успел он это сделать, как из-за деревьев показался старик, весь седой, густо обросший бородою, коренастый и сильно сложенный. Он был в калабрийской шапке, в одежде из черного бархата, и вооружен буквально с головы до ног. Орацио при виде его инстинктивно ухватился за кинжал, но незнакомец остановил его смелым взором и твердым голосом:
– Остановись, Орацио, тебе приходится иметь дело не с врагом, а с другом. Я пришел сюда нарочно предупредить тебя об опасности, угрожающей тебе и твоим, произнес Гаспаро.
– Что ты не враг мне, я это вижу, так-как ты, если бы в этом состояла твоя цель, мог бы уже убить меня, пока я тебя еще не замечал; вижу, что дело, следовательно, не в этом, тем более, что я узнаю в тебе того Гаспаро, о котором столько уже слышал, и о котором говорят, что его карабин не знает промаха. Но что же ты хочешь мне сообщить?
– Сейчас все узнаешь, но прежде сядем где-нибудь.
Они уселись на пне дуба, сваленного бурей, и Гаспаро рассказал все, как о предприятии кардинала и князя Т., так и о той роли, которую он сам должен был играть в этом деле.
– Вместо такого позорного дела, закончил он: – я предлагаю тебе свои услуги. Жажда мести к патерам меня душит. Одно условие, чтобы ты меня принял в свое общество.
Орацио задумался.
– Но ведь за тобою, Гаспаро, если верить молве, не одно убийство… Мы же имеем совершенно другие цели, и до поры до времени еще не обагряли своих рук в человеческой крови.
Гаспаро стал горячо опровергать сомнения Орацио.
– Неужели и вы считаете меня, сказал он, между прочим: – за простого разбойника? Но ведь тогда правительство не стало бы преследовать меня с таким ожесточением, как это было до сих пор. Дело в том, что я точно кой-кого спровадил на тот свет, но все это были лица, вполне заслужившие свою участь. Не станете же вы обвинять меня в убийстве, например, нескольких полицейских ищеек? Все же другие мои преступления состоят разве только в том, что мне не однажды случалось защищать сильного против слабого. Могут ли хотя что-нибудь подобное сказать о себе патеры?
Слова Гаспаро были произнесены с такого горячностию, в звуке его голоса звучала такая искренность, что для сомнений не было места, и Орацио в ответ крепко сжал его руку. В это время показался Джон, и они все трое, захватив по дороге убитого кабана, отправились в замок рассказать о происшедшем.
Между тем, другие шпионы князя, более Гаспаро ему верные, уже успели пронюхать и сообщить князю, что Орацио и его друзья находились в замке. Князь, получив некоторое понятие о местонахождении замка, решился вести против него правильную аттаку или лучше сказать, облаву, так-как при многочисленности своей команды он мог окружить все выходы дорог, шедших от замка.
Но и с ним произошло то же, что бывает с полководцами, которые от избытка предосторожности, распределяя своих людей на слишком значительное пространство, и озабочиваясь, чтобы повсюду было достаточно часовых, пикетов, отрядов, дозорных и т. д., сами себя ослабляют, оставаясь с незначительною горстью людей для непосредственного действия. Подобные тактики главнейше заботятся не о том, чтобы победить, а о том, чтобы обеспечить за собою победу, которая вследствие этого весьма часто и не удается.
Хотя местоположение замка и было приблизительно известно князю, но неточно. Гаспаро же, отправленный им именно для точного определения его, как мы знаем, не возвращался; и вот князь, сгорая желанием как можно скорее кончить начатое дело, разослал тысячу человек своих людей по различным направлениям таким образом, что изо всех отрядов, только один тот, которым он лично предводительствовал и который направился прямо на север от Рима, был на настоящей дороге к замку. Из других отрядов, одни шли неохотно и даже не старались достигнуть цели, опасаясь стычек с опасным врагом, что случается нередко с папскими солдатами; другие, незнакомые с расположением леса, блуждали по неа без толку и часто возвращались на то самое место, откуда трогались.
Князь с отрядом из двухсот человек, правда, самых смелых и преданных ему, около четырех часов пополудни находился уже в виду замка. Приближаясь к нему, он заметил, что и в замке были предприняты меры для защиты и отражения, но рассчитывая на храбрость своих приближенных и на помощь, которую ему подадут другие отряды, он, как человек действительно храбрый, решился действовать наступательно. Для этого он разделил состоявший при нем отряд на две половины; из одной он образовал застрельщиков, другую расположил колонной, и обнажив саблю, скомандовал атаку.
Орацио, если бы только хотел, мог бы избегнуть всякой встречи с войсками. Мы знаем, что под замком было подземелье, которым все общество могло уйти до появления отряда князя. Но ретироваться раньше, чем испробовать свои силы в деле с папским войском, казалось Орацио делом позорным. Поэтому в замке были наскоро возведены баррикады, во всех входах устроены бойницы, и вообще все было приведено в порядок для упорной защиты.
Орацио отдал своим товарищам приказание не стрелять, пока войско не приблизится на расстояние ружейного выстрела, и потом уже целиться в кого-либо определенно. Это было очень удачное распоряжение. Осаждающие быстро направлялись на замок, и уже цепь застрельщиков едва не достигла перестала замка, когда дружный залп из замка свалил на землю именно столько людей, сколько было выстрелов. Эта неожиданность на столько смутила осаждающих, что первой мыслью их было обратиться в бегство, но князь, во главе своей колонны, тотчас же появился за ними вслед и приблизился немедленно к самому замку.
Орацио, как предусмотрительный начальник, распорядился заранее, чтобы все оружие, находившееся в замке, было заряжено; кроме того, по мере того, как следовали выстрелы, новым заряжением их были заняты все женщины и прислуга замка. Джону, которому тоже было поручено это дело, показалось постыдным оставаться с женщинами, и, зарядив свой карабин, он встал подле Орацио, и следил за ним во все время дела, как его тень.
Когда князь поравнялся с баррикадою передней галереи, и увидел происшедшую потерю в людях, то понял, с каким противником пришлось ему иметь дело. Страх, написанный на лицах осаждавших, казалось, мог его навести на мысль о немедленном отступлении, но, с одной стороны, он понял, что отступление под огнем такого неприятеля, как защитники замка, сулило только одну бесполезную смерть; с другой стороны, он стыдился такого отступления, которое могло бы быть принято за бегство, и решил попробовать взятие баррикады.
Поэтому, приказав подать сигнал к штурму, он первый бросился на баррикаду, первый на нее вскочил, и, очутившись один посреди её защитников, все еще махал с отчаянною храбростию своею саблею.
Увидав его, Орацио сделался безмолвным от изумления. Черты мужественного лица князя походили, как две капли воды, на черты лица дорогой ему Ирены.
Карабин Орацио был заряжен, и убить врага ему ничего не стоило, но на это он не решился. Мало того, он отвел от груди его карабин, приставленный к ней бесцеремонно Джоном. Выстрел последовал, но попал в одного из осаждающих, только что вскочившего на баррикаду.
Немногие солдаты, последовавшие за князем, были все перебиты или на баррикаде, или уже при входе в замок.
Наконец, неожиданное обстоятельство положило совершенно конец осаде, и рассеяло осаждающих, начинавших сбегаться к замку отовсюду, подобно падающему снегу.
Из восточной части леса, в то время, когда большая часть осаждающих была уже возле баррикады, и офицеры возбуждали солдат последовать примеру князя, раздался грозный крик десяти вооруженных людей (а может быть, их там и целая сотня, подумали солдаты), и эти храбрые десять человек с быстротою молнии набросились на правый фланг осаждающих, и рассеяли их, как стадо овец.
Войско, устрашенное числом своих убитых и этим неожиданным натиском, обратилось в спасительное бегство.
Князь остался один; он видел, как его солдаты бежали, и оценил великодушие поступка Орацио. Понимая, что продолжать борьбу бесполезно, он отдал сам свою саблю Орацио. Орацио ее принял, и видя, что врагов более не существовало, повел своего пленника к Ирене.
III. Новые союзники – и новые беды
За девятнадцатым веком нельзя не признать значительных заслуг в сфере прогресса. Я уже не говорю о громадности этого прогресса в области точных и естественных наук, но обращаю внимание читателя только на нравственные успехи человечества.
Освобождение Италии от духовного господства – один из таких успехов. Хотя дело это еще не вполне осуществилось, но оно быстрыми шагами приближается к своему концу.
И сами патеры больше всего содействуют скорому приближению этого конца.
Кто может вычислить, на сколько могло бы усилиться папство, если бы Пий IX продолжал начатое им некогда дело реформы? Но Провидение для блага Италии ослепило честолюбивого старика – и он очутился на пути своих предшественников. Он сошелся с чужеземцами и продает им кровь своих единоплеменников!
Итальянский народ, при солнечном свете увидал, вал папские слуги, с распятием в руках, появляются во главе чужеземных войск24, как они повсюду поддерживают раздоры и возбуждают разбойничество, от которого уже столько пострадали наши южные провинции; как они не останавливаются ни перед каким преступлением, ради бесповоротного противодействия единству Италии, начало которого так счастливо достигнуто нами.
Сближение аристократии с народом – тоже великое знамение прогресса нашего времени.
Хотя между высокорожденными и попадаются еще и в наши дни люди злые и сильные, под масть средневековым баронам, готовые давить народ без пощады и вздыхающие об утерянном «праве первой ночи», но их едва-ли осталось еще много и большая часть так-называемых благородных – действительно благородны по своему образу мыслей и действий. Они с нами, они за народ и часто наши стремления те же, что и их стремления.
К числу последних принадлежал и князь Т. Если он и предпринял осаду замка, то, как мы уже говорили, на основании ложного предположения, что Ирена попала в руки убийц. Когда же он узнал, что люди, против которых он шел, были людьми совершенно иного рода, и вдобавок римляне, то он почувствовал гордость, что его земляки так смелы и храбры. Обязанный, сверх того, жизнью великодушию Орацио, он сразу признал в нем достойного мужа своей любимой сестры. Ирена, увидя своего двоюродного брата, напомнившего ей отца, много плакала и просила у него прощения; князь нежно обнял сестру и просил не вспоминать прошлого, поздравляя ее с удачным выбором мужа.
Орацио, находившийся при этой сцене, возвратил князю шпагу, со словами: «Люди храбрые и подобные вам, не должны быть лишаемы оружия». Князь с благодарностью пожал жесткую руку гордого сына лесов.
Во время этой сцены появились в замке Аттилио, Муцио и Сильвио с семью своими товарищами. Десять храбрецов, появившихся так кстати и неожиданно в лесу – были именно они. Сильвио знал отлично замок Лукулла, и прежде часто бывал гостем Орацио, так-как он был посредником между городскими и сельскими друзьями свободы. Поэтому он стал проводником небольшего числа римских граждан, узнавших о беде, грозившей замку и Орацио, и с ними вместе явился в лесу во время осады, как мы видели – с огромной удачей.
Нужно ли рассказывать, какую радость в замке произвело появление наших друзей. И Джулия и Клелия – были на седьмом небе от восторга.
Радовался и Орацио встрече с ними, радовался он также и сближению с князем, который в новом для него обществе совершенно переродился. Великодушный и честный по своей натуре, князь в душе давно уже страдал от унижения своего отечества и искренно желал увидеть его свободным от духовного и чужеземного господства, но воспитанный вдали от Рима, и при иных условиях, нежели либеральная римская молодежь, посвятившая себя делу освобождения, он силою обстоятельств оставался до этих пор чуждым делу национального движения. Мало того, в угоду отцу, он вступил в папское войско, и этим загородил себе по-видимому всякое сближение с либеральными деятелями.
Но за то теперь, повязка спала с его глаз. Он понял, до какого героизма может доводить страстное желание освобождения своего отечества, сразу оценил добрые качества своих новых друзей, увлекся ими и решил сам с собою вознаградить потерянное время, и с этих пор вполне посвятить себя святому делу Италии.
Богатый и сильный, он мог быть весьма полезен новым своим друзьям, а они с своей стороны гордились тем доверием, которое сумели вселить к себе в его сердце.
Несмотря на успешное окончание дела, Орацио однако же не дремал. Он понял, что для правительства было важно открытие существования замка и что оно, конечно, узнав уже раз его местонахождение, не успокоится до тех пор, пока не раззорит окончательно враждебного для него гнезда, хотя бы для этого пришлось высылать против замка значительное войско и даже артиллерию. Поэтому на домашнем совете между Орацио, князем и Аттилио было решено, что замок необходимо на время оставить, если и не тотчас, так-как на военные приготовления правительству необходимо было все-таки употребить некоторое время, то все-таки по возможности в скором времени. В отношении князя было решено, что он отправится в Рим обратно, где его присутствие может быть полезно для друзей во многих отношениях. Решено было, что он подаст в отставку, заявив кардиналу, что он выпущен из плена на единственном условии, скрепленном его честным словом, что он не станет действовать против Орацио. На просьбу князя – признать его союзником, Аттилио ответил небольшою записочкою (которую, в случае надобности, весьма удобно было проглотить) к Регуло, где рекомендовал князя, как единомышленника. На обязанность князя возложили сообщение всех сведений, какие ему по его положению удастся вызнавать, прежде других – Регуло.
В первый же день после осады были погребены все умершие, а раненым оказана необходимая помощь. Замечательно, что все убитые и тяжело раненые были из папского войска. Из защитников замка только трое получили незначительные раны. Впрочем, кто знаком с военною статистикою, тот не станет этому удивляться, так-как во всех сражениях количество раненых и убитых соответственно степени храбрости сражающихся; победители обыкновенно теряют несравненно меньше людей, чем побежденные, а особенно вынужденные обратиться в бегство.
В первую же ночь князь уехал в Рим и проводником ему был… Гаспаро. Превращение старого бандита в искреннего либерала (и это Гаспаро доказал своими действиями во время осады) может показаться для читателя странным, но подобные превращения совершенно в порядке вещей. Я всего менее пессимист и глубоко верую в возможность исправления самого закоренелого преступника. Я твердо верю в добрую природу человека, и если люди не улучшаются заметно с ходом прогресса – то вся вина в этом падает на неуменье правительств. Кроткия меры и снисходительность – одни способны направить даже самого злого человека на хороший путь, точно так же как ласкою можно укрощать даже диких зверей.
Итальянский народ испорчен, но чего же и ждать от народа, повергнутого в нищету чрезмерными податями, налогами и акцизами, когда он при этом хорошо знает, что все эти поборы идут вовсе не на защиту государства, в видах поддержания национальной чести, как это ему говорят, а на утучнение целой массы паразитов всякого рода, всяких наименований, паразитов, играющих по отношению к народу роль – насекомых на растении, червей на трупе.
Кто станет отрицать, что население южных итальянских провинций было нравственнее в 1860 году, при порядочном управлении, нежели каким оно представляется теперь?
Тогда разбойничество почти не существовало, и во всей полицейской организации, какую мы теперь видим, там не было даже и надобности. Теперь, при громадном количестве расходов, поглощаемых содержанием этой организации, там и анархия, и нищета, и разбои. Так рассеялись мечты населения этих провинций, которое, после стольких веков тираннии, после блистательной революции 1860 года, надеялось иметь наконец правительство, способное залечить их вековые раны, ждало отдохновения, благосостояния и прогресса!
Мудрено ли, что на прошлое Гаспаро, общество Орацио взглянуло снисходительно и поручило ему сопровождать князя.
Опасения Орацио – сбылись. Папское правительство решило немедленно напасть на замок не только при помощи всего своего войска и артиллерии, но и при содействии иностранного войска. Для командования экспедицией был приглашен французский генерал с известным именем, и предприятием торопились, чтобы успеть произвести осаду в первому дню пасхи. Все приготовления велись конечно в тайне, но Вегуло и князь сумели все разузнать и своевременно предупредили Орацио.
Орацио воспользовался полученными сведениями, был наготове встретить всякую случайность, и им тщательно и прежде всего были осмотрены подземелья замка, хорошо знал которые особенно Гаспаро, уже воротившийся из Рима.
Римские подземелья и катакомбы вообще заслуживают особенного внимания.
Первые христиане, гонимые римскими инператорами-язычниками, весьма часто спасались в катакомбах от ужаса преследования их. Эти же места служили им сборными пунктами для совещаний и совершения обрядов их новой религии.
Подземелья давали также приют всем гонимым и преимущественно рабам, с жизнью и смертью которых не церемонились чудовища в роде Нерона, Каракаллы, Гелиогобала и т. д.
Подземелья устроивались с различными целями: одни служили для хранения трупов, другие прорывались для проложения водопроводных труб, несших целые потоки пресной воды в метрополию, когда число её жителей превышало двухмиллионную цифру. В последнем смысле особенно замечательно подземелье, называемое Cloaca Maxima, идущее от Рима к морю. Кроме того много частных богатых людей не жалели громадных затрат на прорытие подземелий, чтобы спасаться в них от грабительства императоров. В более близкое нам время подобные подземелья служили убежищем от набегов и резни варваров. Почва Рима и его окрестностей, состоящая из вулканического туфа, представляет соединение всех благоприятных условий для прорытия подземелий. Она уступчива для раскопок и в то же время достаточно тверда для того, чтобы возводимые из неё стены и своды представляли собою достаточную прочность. Мне не раз случалось видеть, что подземелья служили убежищем для целых стад и жилищем для пастухов.
Орацио хотел воспользоваться подземельем главнейше для того, чтобы этим путем препроводить незаметно в Рим тяжело-раненых, которых сопровождали раненые легко, также как и соседние пастухи.
Я уже сказал, что наиболее тяжело-раненых было из числа папских солдат, но все они перешли на сторону Орацио, так-как во всей Италии едва-ли найдется сколько-нибудь честный солдат, который охотно служил бы папе. Когда пробьет для Рима час освобождения от духовного господства – можно сказать наверно, что ни один солдат не станет служить делу папы. Защищать его останутся только чужеземцы-наемщики.
Удалив раненых, поместив в подземелье все, что только было более ценного и необходимого в замке, запасшись провизией на продолжительное время, расставив повсюду, где это было необходимо, часовых и лазутчиков, Орацио спокойно ожидал нападения. Общество его значительно увеличилось с приходом Аттилио и его товарищей, с присоединением к банде некоторых из папских солдат и с прибытием из Рима нескольких молодых людей, которых побудил к этому слух о недавней победе Орацио. Всего в банде насчитывалось около 60 человек, разумеется, не считая женщин.
Главное начальство над бандой принадлежало, по общему согласию, Орацио, несмотря на то, что Аттилио некогда был во главе трехсот и считался главою римского движения. Орацио разделил банду на четыре отряда, командование которыми было им поручено Аттилио, Муцио, Сильвио и Эмилио, прозванному Антикварием, который до прибытии Аттилио был первым лицом в банде после Орацио. С прибытием Аттилио, Эмилио передал ему свою власть, хотя тот от неё и отказывался, и решился наконец ее принять только по усиленным настоянием Орацио, который говорил, что в случае его отказа и он сложит с себя главное начальствование.
Таким самоотречением отличались наши защитники свободы. Освободить отечество или умереть! было их девизом, и они не обращали никакого внимания на мелкие отличия, которыми обыкновенно деспотизм портит одну половину нации, к крайнему ущербу и усиленному гнету другой.
IV. Римское войско
«Теперь мне приходится говорить о прекрасной стране, где человек является более сильным и могущественным, нежели где бы то ни было, где чудеса энергии и развитого чувства не составляют редкости. Земля, о которой я буду говорить, священна для человечества, так-как из неё вышел тот свет, который заблистал на весь мир.
И в этой стране, вслед за эпохою могущественных проявлений жизни, наступил сумрак смерти. И в этой стране во многих местах встречаются только пустыни, покрытые лесами и топями, где безотрадное молчание сменило тревожные и радостные звуки кипевшей некогда жизни.
Города покорителей мира исчезли, но множество развалин и памятников древности еще громко напоминают о минувшем величии исчезнувших поколений. Голос этот прорывается сквозь безмолвие целых столетий, и латинские местности, несмотря на все свое раззоренное состояние, представляются все-таки величественными.
Суровая природа пустыни придает особенную торжественность развалинам городов, гробницам и всем памятникам славного прошлого. Посреди пустыни, на каждом шагу, путнику попадаются следы такого могущества, которое устрашает его мысль. Часто в одном и том же месте, на одном и том же обломке камня, он прочтет историю времен самых отдаленных между собою. Перед ним встанут как живые и страдания, и радости отживших поколений. Вот колонны языческого храма, в котором древние жрецы заставляли своих оракулов делать прорицания, помогавшие им держать массы народа в невежестве и незнании, а вот колонны другого храма, жрецы которого, более близкие к нам по времени, тоже сумели из религии сделать орудие самого тяжкого деспотизма. Тут целая история скорби народа, старой забытой и новой, забвение которой еще далеко не наступило.
Если путника может повергнуть в скорбь отклик страдания несчастных, которых некогда гордые патриции оставляли погибать в рвах и пещерах, то еще большую скорбь должны в нем вызвать отзывы живого крика страдальцев, томящихся доныне в папских темницах. Если в недрах земли покоится не мало праха древних народных защитников, то хранит эта же земля не меньше останков мучеников, павших еще недавно и погибающих и платящих своею кровью еще в наши дни, за великое дело освобождения родины от господства духовного.
Но, задумываясь над бедствиями давно минувшего и настоящего, путник, несмотря на всю свою скорбь, ощущает в мысли своей некоторую бодрость, видя, что его современники, несмотря на то, что целые столетия отделяют их от славных „отцов“, сумели сохранить в себе их энергию для борьбы с тираниею и замечая в истории судеб нашего несчастного отечества, что бедствия его никогда не продолжались особенно долго»25.
Этим поэтическим отрывком из сочинения нашего славного автора истории древней Италии, я счел удобным заменить непосильное для меня сравнение нашего настоящего с доблестями древнего Рима героического времени, так-как мне приходится сказать свое слово о том сборище итальянцев и чужеземцев, которое носит в наши дни громкое название римского войска. Мне кажется, что после слов Ванучи – легко понять, что за люди могут составлять толпу, главное назначение которой защита папы, бессильного внушить к себе в римлянах всякое иное чувство, кроме презрения.
Да, много усилий нужно было употребить патерам, чтобы в стране, где «человек проявляется более сильным и могущественным, нежели где бы то ни было», организовать себе войско из отчаянной сволочи!
Войско это составлено из римлян, над которыми надзирают чужеземцы, и из чужеземцев, находящихся под надзором жандармов. И те и другие одинаково продажны, и те и другие – одного поля ягода.
Звание папского солдата пользуется всеобщим презрением; чужеземцы вступают в ряды их под предлогом их облагорожения. Между теми и другими постоянный раздор, хотя преимущество все-таки остается на стороне римлян, не умеющих сгубить в себе окончательно всякий след прежней доблести.
Таково современное римское войско, и вот отчего наши изгнанники, зная о всех планах правительства, могли спокойно ожидать. нападения. Нападение это со дня на день все откладывалось, так-как в папской пародии на войско постоянно возникали новые раздоры и несогласия.
Чужеземцы хотели при аттаке составлять правый фланг; римляне, считая себя по справедливости храбрее иноземцев, не хотели им уступать этой чести. Духовенство, неумевшее восстановить порядка, то выходило из себя от бешенства, то предавалось унынию и боязни.
Таким образом, первый день Пасхи, предназначенный для истребления разбойников, едва не сделался днем гибели папских наемщиков, и сделался бы им непременно, если бы умеренные партии итальянцев не сдерживали нетерпеливых римлян своими призывами к «умеренности и порядку».
Однако, Регуло и с ним большая часть трехсот, несмотря на призывы умеренных, не хотели остаться в полном бездействии и, чтобы хотя несколько повредить своему исконному врагу, приняли такой план: они возмутили римскую часть войска, которая, под предлогом того, что она должна составлять правый фланг, отказалась идти в поход. Офицеров, думавших принудить солдат к исполнению своих приказаний – не слушались, а когда они для усмирения восстания призвали против своих – чужеземцев, то началась такая схватка, которая сделалась жесточе всякого сражения… и чужеземцы со стыдом должны были ретироваться в свои казармы.
Одним из самых энергических возмутителей войска был ваш знакомец Дентато, которому каким-то чудом удалось выбраться живым из тюрьмы. Поклявшись в непримиримой вражде к своим гонителям, он ожидал только благоприятного случая им отомстить, и когда схватка окончилась, зная, что ему и его драгунам не предвиделось ничего хорошего, если бы они оставались в Риме, он ускакал с ними в банду Орацио, где рассказ его обо всем случившимся – был выслушан, конечно, с особенным удовольствием и послужил в общему веселью.
V. Брак
Из всех соглашений, в которые люди входят добровольно, брак представляет наиболее почтенное и святое. Два лица вступают в связь на всю жизнь для обоюдного счастья и становятся действительно счастливыми, если только достойны этого.
Достойны же они этого только тогда, когда, заключая брак, каждый думает о счастии другого, когда основою брака – любовь чистая, которую еще древние отличали от любви физической.
Всякий рассчет, всякия меркантильные соображения пятнают подобное соглашение, обращая его в грубую сделку.
Люди уже улучшаются, едва они только думают вступить в брак. Они желают обоюдно нравиться – почему и стараются быть лучше, чем были до тех пор.
Сознание счастья в браке точно также способствует нравственному совершенствованию супругов. Дети – улучшают их еще более, делая их более гуманными по отношению к другим людям, может быть из простого рассчета, чтобы и другие были гуманны и по отношению к их детям.
К несчастию неверность, почти постоянный спутник большинства современных браков, но при этом с чьей бы стороны ни происходила измена, изменяющий, если только он не зачерствел в пороках, всегда страдает от упреков совести, и весьма многие супруги отдали бы многое, чтобы вернуться к прежней своей чистоте, и если бы это было возможно, вернув ее, сумели бы с большею твердостью противустать искушениям.
Если эти строки попадутся на глаза людям молодым и еще чистым, то я хотел бы, чтобы они запомнили мой совет о сохранении супружеской верности. Этим они предохранили бы себя от множества бесполезных страданий и даже при самой скромной обстановке жизни, могли бы испытать возможное на земле счастие. При добром согласии мужа и жены, даже всякия бедствия переносятся супругами легче, чем людьми одинокими, и об них иногда даже сохраняется вовсе не тяжелое воспоминание, так-как самое бедствие было смягчено ласками дорогого существа.
Католические патеры и из брака, как и из крещения, как и из воспитания детей, сумели сделать себе монополию.
* * *
Рим – город, в котором статистики насчитывают наибольшее число незаконных рождений. Проституция вне брака в этом городе громадна. Но проституция в браке едва-ли еще не сильнее…
* * *
Сильвия видела необходимость соединения Аттилио и Клелии. Манлио, к совету которого она могла бы в этом случае обратиться, был далеко. Орацио был единственным представителем гражданской власти, и она простым чувством отгадала, что его свидетельства было достаточно для прочности гражданского брака.
Брак Аттилио и Клелии был настоящим праздником для всех обитателей замка. Особенно радовалась ему Ирена, несколько лет назад сама справлявшая свою, подобную же «лесную свадьбу».
Обрученные поклялись друг другу в верности у подножия величественного дуба. Джон украсил цветами и свежими ветвями все пространство вокруг этого дуба, и яркое солнце озарило счастливые лица новобрачных.
Вся патриархальная церемония лесного брака продолжалась всего несколько минут, но все общество присутствовало при ней с глубочайшим благоговением.
Ирена приветствовала молодых следующими словами:
«Вы совершили, дорогие – великое дело. Отныне вы навсегда принадлежите друг другу. Отныне и достояние ваше, и горе, и радости – все общее. В своей обоюдной любви и уважении вы найдете прочное и положительное блого. Взаимное сочувствие облегчит для вас даже самые бедствия, если они вам предстоят. Вы муж и жена перед Богом и людьми и Бог благословляет ваш союз».
Брачный контракт, подписанный обоими супругами, был скреплен подписью Орацио.
По окончании церемонии молодые сели за праздничный обед, сопровождавшийся необычайным одушевлением всего общества. За обедом было провозглашено несколько тостов, пели хором патриотические песни, а маленький Джон, тоже не желая отставать от других, звучным альтом пропел «God save the Queen» и «Rule Britannia».
* * *
В то время, когда обитатели замка, не опасаясь медленных сборов к их преследованию, затеянному папским правительством, мирно проводили свое время, другие наши друзья не забывали об них.
После бури, едва не потопившей «Клелию», яхта благополучно вошла в порт Лонгоне. Гостеприимные жители окрестных деревень сумели заставить Джулию, Манлио и Аврелию забыть скуку бездействия, во все время, которое требовалось для приведения яхты в надлежащий вид. Джулия была очень довольна знакомством с простотою нравов и патриархальностью быта сельских жителей Италии. Едва яхта стала на якорь, как обитатели небольшой деревни мыса Либери пристали к яхте на двух шлюпках и объявили, что у них большая просьба к капитану судна. Просьба состояла в том, что они просили капитана быть крестным отцом новорожденного, так-как, по обычаю их местности, хозяева судов обыкновенно крестят всех, родящихся в их деревне. Томсон, конечно, согласился. Джулия была крестной матерью. Таким образом, породнившись с местными жителями с первого шага на твердую землю, наши друзья проводили все время стоянки приятно и незаметно. Когда они сходились все вместе, то не уставали говорить и вспоминать о Клелии, Сильвии, Аттилио и Муцио; когда расходились, каждый отдавался своему делу. Манлио обдумывал мраморную группу, главным лицом которой должна была быть Джулия. Группу эту он рассчитывал высечь из мрамора немедленно по возвращении в Рим. Томсон педантически наблюдал за починкою яхты и почувствовал в то же время некоторую простительную слабость к Аврелии, отчасти увлеченный её добродушием, отчасти соображаясь с испанской пословицей, что «Tiempro d'hambro no hai panduro» (при голоде нет хлеба, который казался бы черств). Аврелия, как женщина свободная, не видела причин отказывать в своем внимании «морскому волку», в котором, однако, не было ничего страшного, и они к обоюдному удовольствию сблизились весьма интимно. Джулия наблюдала местные нравы, наслаждалась природой, много гуляла и решила окончательно приготовить прочное убежище для всех наших друзей. Что она для них придумала – мы сейчас увидим.
VI. Уединенный остров
В Итальянском архипелаге, начинающемся на юг от Сицилии и оканчивающемся к северу Корсикой, находится небольшой остров, почти пустынный. Почва его состоит из одного гранита, но на нем несколько источников пресной воды, хотя летом они отчасти засыхают. Остров покрыт роскошною растительностью, хотя растения большею частью невысоки и принадлежат к кустарниковым. Бури вырывают их из земли без всякой жалости. Воздух, вследствие постоянных морских ветров, необычайно здоровый. Растения по большей части ароматические, и когда путнику, занесенному случаем на остров, приходится разводить костер, то горящие ветви распространяют вокруг бальзамический запах.
Немногочисленный скот, бродящий по горным уступам, отличается своею крепостью, хотя вообще малоросл. Небольшое число обитателей острова живут без роскоши, но с изобилием; охота, рыбная ловля, а отчасти и земледелие – вознаграждают с избытком их труд. Все же остальное, необходимое для жизни, доставляется им друзьями с материка.
Жителей так мало, что на острове нет ни властей, ни полиции, ни патеров. Богу молятся там в обширном храме природы, куполом которого небо, а паникадилами – солнце, луна и звезды.
Глава небольшой семьи жителей, пользующийся как бы первенством на острове, – человек простой и обыкновенный, испытавший на своем веку довольно и горя и радостей. Он имел счастие оказать кое-какие услуги своему отечеству и угнетенным землякам, но, как всякий человек, не свободен от различных слабостей и недостатков. Будучи в сущности космополитом, он, однако, беспредельно любит свое отечество – Италию, а Римом просто околдован. Он не любит патеров, как распространителей мрака и нищеты своего отечества, но лично каждому патеру он готов все простить, если бы кто из них выказался просто человеком. Несмотря, однако, на свою крайнюю терпимость и снисходительность, он беспощадный враг тех патеров, которые губят все чистое и возвышенное в среде своей паствы.
Всю жизнь свою прожил он с надеждою когда-нибудь увидеть плебея нравственно-воскресшим, везде и всюду он стоял за его права – и постоянно. Но, к крайнему своему прискорбию, он должен сознаться, что он обманывался, так-как ему не однажды случалось видеть, как плебеи, взысканные счастием и поднявшись в своем общественном положении, вступали в стачки с деспотизмом и становились чуть ли не хуже любого патриция.
Это, однако ж, не разуверило его в возможности совершенствования человечества, а заставило только сокрушаться о том, что прогресс вообще двигается так медленно.
Главнейшими врагами свободы народов он считает демократических или республиканских доктринеров, которые сеяли или сеят революции, ради самой революции или в видах личного возвышения. Он уверен, что подобные люди погубили все возникавшие республики и, мало того, опозорили самое имя и значение республики. Для доказательства достаточно вспомнить, что даже великая французская революция 1789 года служит до сих пор, благодаря им, каким-то пугалом и страшилищем, против тех, кто оказывается приверженцем этого образа правления.
По его мнению, лучшее правительство – правительство честных людей. В подкрепление этой мысли он может привести в пример падение всех республик, едва граждане, управлявшие ими, переставали быть добродетельными и предавались порокам.
По его мнению, свобода Италии осуществилась бы тогда, когда народ получил бы право иметь выборное правительство, ему соответствующее. По его мнению, такое правительство должно быть диктаториальное, т.-е. единовластное. Такой форме правления обязаны своею славою наиболее великие народы земли.
Разумеется, горе тем, кто вместо Цинцината не сумеет избрать никого, кроме Цезаря.
Диктатура в Италии должна быть ограниченною определенным сроком, и только в исключительных случаях, подобных, например, состоянию Соединенных Штатов при Линкольне, во время последней войны, она может быть продолжена. Наследственность власти для Италии несоответственна.
Впрочем, он чужд исключительности и полагает, что хорош всякий такой образ правления, который желателен действительно для большинства нации, каков бы он ни быть, так-как тогда он стоит республики. Для уяснения своей мысли он укажет хотя на Англию.
К современным правительствам Европы он привык относиться критически.
* * *
Постоянные армии, и массы чиновников, по его мнению – зло. Испорченность народа поддерживается еще тем, что непроизводительные классы недовольствуются, для удовлетворения своей страсти в роскоши, пороков и прихотей, умеренным употреблением богатств, но каждый хочет уничтожать несеянное, по крайней мере, за пятьдесят человек.
Таким образом, трудящаяся часть народа обременена повсюду непосильными налогами, а лучший цвет её молодежи насильственно отрывается от земледелия или полезных ремесл и промыслов. Предлогом для этого служит «защита отечества», но часто этим громким словом прикрывается поддержание правительственного порядка, невыносимого для народа. Опустение и бесплодие полей, нищета и ропот народа – вот весьма нередкий результат подобной системы.
Таким образом, в большей части европейских государств, войско непроизводительно поглощает цвет населения и требует для своего содержания громадных издержек. За то и войны не заставляют себя долго ждать. Иногда довольно малейшего предлога, чтобы началось страшное кровопролитие, как будто народы могут разрешать свои недоразумения при помощи одной крови.
Отшельник думает, что если бы европейские государства составили между собой международный союз, в основание которого легло бы отрицание войны и разрешение международных недоразумений конгрессами, то война, этот бичь людей и стыд нашего времени, исчезла бы бесследно. Тогда и в постоянных армиях не было бы никакой надобности, и лучшие силы народа, вместо того, чтобы посвящать свою деятельность бессмысленной резне, были бы обращены к земледелию, промышленности и т. д., что, конечно, значительно способствовало бы усилению благоденствия во всех нациях.
Таковы основные убеждения отшельника и, каюсь, также и мои.
Этот-то остров, где находился отшельник, вспомнила Джулия, обдумывая, где бы наши друзья могли найти себе верное убежище. Манлио вполне одобрил её мысль и они решили предварительно посетить остров, откуда яхта могла бы снова уплыть к континенту, для отыскания лиц, остававшихся еще в Италии.
VI. Отшельник
Было одно из тех утр, в которые человек невольно забывает все скорби и бедствия жизни для того, чтобы всецело предаваться восхищению красотами природы.
Веселая, ранняя заря расцветила все небо светлыми красками. Звезды, незадолго до того мелькавшие в вышине, бледнели таяли в лучах яркого сияния восходившего светила, благодетельствующего всему существующему. Легкий ветерок едва рябил поверхность Средиземного моря. Было светло и радостно; дышалось необыкновенно легко.
«Клелия», подгоняемая незначительным ветром с востока, шла, грациозно покачиваясь, к островку и с палубы её уже было видно, как этот островок массой пепельного цвета подымался из морской синевы.
Переход «Клелии», вышедшей накануне из порта Лонгоне, был спокойный и счастливый, чему, конечно, особенно радовались его римские пассажиры, невошедшие еще особенно во вкус морских удовольствий. Скоро яхта была замечена жителями острова, с северной его части.
Джулия уже не впервые посещала уединенный остров, и каждый раз прибытие её яхты было настоящим праздником для его обитателей. Новость о приближении яхты быстро разнеслась по всему острову, и чуть не все жители, дети, женщины и старики высыпали на прибрежье к гавани, чтобы встретить гостей. Отшельник тоже последовал за другими, хотя ему, в его годы и при его немощах, было и нелегко угоняться за молодежью.
Путников встретили с громким приветом. Джулия рекомендовала отшельнику своих римских друзей, и он пригласил все общество в свое жилище.
Едва гости успели несколько оглядеться, отшельник обратился к Джулии с вопросом:
– Ну, какие новости привезли вы к нам из Рима? Освободился ли он от чужеземных войск? Уменьшилось ли хотя сколько-нибудь угнетение народа патерами?
– Увы! вздохнула Джулия: – бедствия народа еще не кончились, и Бог знает, когда еще суждено им окончиться; иноземные войска, правда, отозваны, но заменены тотчас же другими, и правительство вашей родины продолжает подчинять римских солдат иноземным, для того, чтобы гнет папского господства неослабно поддерживался.
Потом, остановившись на несколько мгновений и как бы собираясь сказать нечто очень горькое, Джулия продолжала:
– Хотя я и англичанка по происхождению, но сердце мое принадлежит Италии. Поэтому, вы поймете хорошо, как тяжело и стыдно мне высказать вам последнюю новость: Рим никогда не будет столицей Италии! Правительство отрекается от мысли его приобретения, и это позорное решение, прихоть Наполеона – освящено парламентом!
Отшельник с тяжелым недоумением взглянул на Джулию.
– Как! вскричал он после недолгого раздумья: – неужели же это правда? О, позор всему нашему времени! О, страшное и невероятное бесстыдство! И так, Италия, некогда столь славная и великая, навсегда опозорена! Страна, считавшаяся некогда садом, обратилась в помойную яму!.. Вы легко поймете, Джулия, что народ обессиленный, становится уже народом мертвым… Я вижу, что ничего, кроме отчаяния в будущности такого народа, не остается.
И старик, вынесший столько походов и войн, ради народного дела, вытер слезу, невольно катившуюся из глаз на его морщинистое лицо.
VII. Годовщина 30-го апреля
Ранним утром 30-го апреля 1849 года, к коменданту Джианиколо привезен был французский сержант, как пленник, попавший в засаду волонтеров в минувшую ночь.
Едва он приведен был к коменданту, как напуганный рассказами римских патеров о том, что все защитника Рима не что иное, как убийцы и разбойники, пал перед ним на колени и именем божиим стал заклинать, чтобы его не убивали26.
Комендант усмехнулся, поднял его с колен, успокоил и, обращаясь к окружавшим его лицам, произнес:
– Однако это хороший знак! Мы вероятно победим; тщеславные наши гости едва только пожаловали, и один уже успел довольно оригинально заявить римским защитникам свою храбрость!
Предсказание это, как известно, оправдалось в тот же самый день. Французы, высадившиеся в Чивитта-Веккии, и под ложным именем наших друзей прокравшиеся до Рима, смеясь над добродушием и храбростью римлян, должны были быть наказаны и были прогнаны со стыдом на свои суда, гражданами Рима.
Римляне помнят это славное число 30-го апреля, но праздновать его годовщину им, понятно, не позволяет правительство. Однако мысль о том, чтобы торжествовать память этого дня, живет не в одном Риме, а во всех городах, еще подвластных папе. В Витербо, где, во время нашего рассказа, не было еще ни своего, ни чужого войска, население согласилось отпраздновать эту годовщину, для чего и были сделаны все нужные приготовления. Но если в Витербо не было войска, то город этот не имел недостатка в шпионах – и римское правительство этими современниками рыцарями было обо всем заранее предуведомлено.
Праздничный комитет постановил, чтобы в этот день после полудня все работы в городе были прекращены. Вся молодежь в праздничных одеждах с трехцветными перевязями на правой руке должна была собраться к этому времени на соборной площади, и оттуда церемониальным шествием направиться в римским воротам города, чтобы этим как заявить свой привет древнему городу, некогда владычествовавшему над миром, так и выразить свое уважение к доблести тех его граждан, участие которых сделало этот день незабвенным для Италии.
Папское правительство струсило не на шутку и, чтобы помешать во что бы то ни стало осуществлению этой демонстрации, приказало новым иноземными войскам, только еще нанятым, ускоренным маршем идти в Витербо.
Таким образом, в то время, когда население, как бы забывая о своем долгом рабстве, предавалось оживлению праздника, и молодежь, вернувшаяся с шествия к римским воротам, разгуливала по площади, предшествуемая музыкантами, громившими патриотические гимны, когда женщины, обыкновенно более мужчин склонные к сочувствию ко всему честному и славному, наполняли балконы и приветно махали проходящим трехцветными знаменами, – из тех самых ворот, откуда только что возвратилась процессия, показалась колонна иноземного войска. С заряженными ружьями, ускоренным шагом, войско это вошло на главную улицу Витербо, где еще гуляли жятели.
Впереди войска шел полицейский агент с несколькими помощниками и торжественным тоном потребовал от публика, чтобы она разошлась.
Громкий и дружный свист был ответом на его речь. Несколько камней, ловко брошенных, задели агента и его товарищей. Испуганный представитель власти спрятался за солдат и умоляющим голосом обратился к их начальнику.
– Режьте, бейте их – бога ради. Стреляйте и пожалуйста не щадите этих каналий!
Просьба эта была совершенно излишнею. В воображении начальника уже возникла мысль и награде и отличии; зная при том, что возбуждение ненависти народа к пришлому войску, вообще операция небезвыгодная, немедленно скомандовал: на штыки!
Жители Витербо не были нисколько приготовлены к схватке; при том и им, как и жителям других итальянских городов, революционные комитеты запрещали в то время всякое действие, и потому они тотчас же рассеялись по разным улицам, чему значительно помогли наступавшие сумерки и то, что во всем городе женщины, в одно мгновение ока, и повсюду загасили огни.
Наемщикам пришлось нападать только на одних собак, да на ослов, которые возвращались из деревень, нагруженные провизиею. Собаки подняли страшный лай, ослы завыли.
Блистательное дело, следовательно, должно было само собою окончиться. Было около 10 часов вечера и по всему городу царила торжественная тишина. Войско разбило на площади бивуаки и храбрые воины, увенчанные лаврами славного дня, предались отдохновению… Прохожих на улице почти не было, и среди царившей повсюду тишины было слышно, как в «Гостинице Луны» большой колокол звонил к табльдоту. В этой лучшей гостинице города было накрыто пятьдесят кувертов, и все сияло тою роскошью, которая в наши дни уже никого не удивляет, ибо встречается повсюду.
Одновременно с звуком раздавшагося колокола, у подъезда гостиницы остановилась карета, из которой вышла дама в дорожном платье. Хозяин гостиницы проводил свою гостью в лучший из нумеров, и спросил ее, не желает ли она ужинать у себя в комнате, но она заявила желание явиться за табльдотом.
Зала, когда в нее вошла новоприезжая, была уже полна. Ее наполняли, впрочем, большею частью офицеры иноземного войска, но было и несколько приезжих итальянцев, также как и коренных жителей Витербо. При входе Джулии (это была она), взоры всех присутствовавших обратились на нее, – так поразительно хороша она была в этот вечер.
Хозяин, уже сидевший в парадной одежде на конце стола, поднялся при её входе и любезно предложил ей занять первое место, по правую сторону от себя. Офицеры, видя это, тотчас же заняли места, находившиеся по близости.
Джулия, заметя, что около неё толпились наемщики, уже раскаивалась, что она так скоро согласилась на предложение хозяина, но поправить её ошибку – было уже невозможно.
В досаде она обвела глазами все общество и вдруг увидала два глаза, устремленные прямо на нее. Глаза эти принадлежали Муцио, который сидел на другом конце стола, рядом с Аттилио и Орацио.
Сначала Джулия подумала, что это не Муцио, и она обманывается. Она никогда не видала его так хорошо одетым, а Аттилио и Орацио она прежде встречала только мельком. Но сомневаться было трудно… это точно были они. Когда она в этом убедилась, ей еще более стало невыносимо её соседство, вызвавшее на её щеки краски стыда… Между тем ни подойти к Муцио, ни поклониться ему, в то время, когда ей нужно было передать ему так много и так о многом расспросить его, не было решительно никакой возможности, не возбуждая подозрений и не компрометируя его, в то время, когда на неё смотрело пятьдесят человек.
Что происходило в это время в душе Муцио – трудно и передать. После продолжительной разлуки с Джулией, он, наконец, увидел ее, но в каком обществе! рядом с чужеземцами, пришедшими проливать итальянскую кровь! Это неприязненное соседство он считал оскорблением для Джулии, и готовый, подобно своему тёзке, Муцию Сцеволе, на всякую для неё жертву, чувствовал в себе львиную силу и страшное негодование против врагов Италии.
Женщины обыкновенно отгадывают подобное душевное настроение, и мало того, уважают только тех, кто способен его испытывать. Видя, какая буря кипит в Муцио, она взглянула на него таким благодарным взглядом, что чувство его тотчас же несколько успокоилось.
Между тем офицеры завели между собою разговор о римских делах и утренних происшествиях и в словах своих мало стеснялись, рассуждая об итальянцах с своим обычным к ним презрением.
Джулия не выдержала этого разговора и с гордым видом поднялась с своего места, чтобы уйти из залы. Друзья наши увидели это и тоже стали уже подниматься со стульев, чтобы подойти к ней, как вдруг раздавшийся дружный взрыв смеха, снова как бы приковал их к своим местам.
Смех был вызван грубою шуткою одного из офицеров, который рассказывал, что при одном их появлении, витербцы разбежались от, них как зайцы. «Хороши же – прибавил он – эти храбрые либералы, о которых так много говорят!»
Друзья наши вышли из себя от негодования и три перчатки разом полетели прямо в лицо обидчику.
– А! милости просим, милости просим! продолжал остряк, медленно повертывая и рассматривая перчатки. – Их три – это очень приятно! Вот, господа, новое доказательство храбрости итальянцев. Трое одновременно вызывают одного!.. Трое против одного! Это порыцарски, нечего сказать…
И он залился насильственным смехом, поддержанным всеми офицерами.
Дав время стихнуть смеху, Муцио встал со стула и громовым голосом произнес:
– Вы несколько ошиблись в своем счете. Вызывают действительно трое, но только вызывают не одного, а всех вас!..
При этих словах Орацио и Аттилио тоже поднялись с своих мест и грозно взглянули на офицеров.
Слова Муцио произвели значительный эффект, различно отразившийся на обеих партиях, сидевших за одним столом. Итальянцы с благодарностью и уважением взглянули на своих соотечественников, иноземцы же на мгновение просто онемели от изумления. Но скоро находчивость одного из них привела их в себя.
– Господа! поднялся он с бокалом в руке: – я предлагаю общий тост за то приятное обстоятельство, что мы нашли, наконец, между итальянцами достойных себе противников.
– А я, с своей стороны, предлагаю другой, ответил Орацио: – а именно, за свободу Рима и скорейшее его очищение от всякой иноземной нечести!
Слова эти носили на себе такой оскорбительный характер и произнесены были с таким выражением презрения, что офицеры как бы инстинктивно схватились за ефесы своих шпаг и, вероятно, тотчас же произошла бы общая схватка, если бы один из офицеров, человек пожилой и хладнокровный, не остановил их следующими словами:
– Господа! удержитесь на время. Не забудьте, что мы прешли сюда водворять порядок, а не производить скаядал. Завтра рано утром трое из нас, встретясь с нашими обидчиками, сумеют поддержать нашу честь. Теперь нам нужно только одно: уверенность, что эти господа не исчезнуть во время ночи и не лишат себя чести встретиться завтра с нами.
– Оставляя в стороне весь оскорбительный смысл этих слов, ответил Аттилио: – мы можем только сказать одно. Мы готовы иметь неудовольствие провести всю эту ночь вместе с вами, и вместе же идти на место дуэли, чтобы только не потерять счастливого случая достойно отблагодарить врагов нашей родины.
Офицеры стали бросать жребий, при помощи бумажек с написанными на них именами; жребий пал на одного француза-легитимиста, на австрийца и на карлиста-испанца.
Трое других офицеров были избраны в секунданты. Трое из сидевших итальянцев предложили в свою очередь свои услуги своим землякам, а так-как оскорбления были с обеих сторон, то было решено, что дуэль будет на смерть, а враги одновременно сойдутся с расстояния в пятнадцать шагов, вооруженные револьверами, саблями и кинжалами. Секунданты провели весь остаток ночи в приготовлении оружия, чтобы шансы обеих сторон были уравнены.
Место дуэли было назначено в Циминском лесу.
С ранней зарей противники и их секунданты пришли вместе на назначенное место.
Дуэль, однако, не состоялась, так-как едва только были отмерены пятнадцать шагов и противники стали становиться у барьера, как вдруг на той же дороге, которою они пришли, показался иноземный отряд, с знакомым уже нам полицейским агентом и несколькими его помощниками.
Наступило общее недоумение, во время которого команда двинулась в штыки на итальянцев.
Все другие, кому пришлось бы находиться на месте наших друзей, конечно, пустились бы в бегство при такой неожиданной аттаке, но они, как мы знали, не были из числа людей, теряющихся от неожиданности или количествениго превосходства неприятелей. Прежде всего они бросили испытующий взгляд на своих противников, чтобы убедиться, не было ли появление войска их проделкой. Оказалось, однаю, что все шестеро чужеземцев были не мало удивлены этому появлению, так что готовы были даже броситься на защиту своих противников. Тогда друзья наши, обратясь лицом в лицу к войску, с взведенными револьверами в руках, стали медленно и в порядке отступать к чаще леса.
Не мало помогло им при этом то обстоятельство, что солдаты, увидя вместе с римлянами, против которых они шли, своих офицеров, несколько растерялись. Полицейский агент, однако ж, спрятавшийся для безопасности за солдат, заметив это недоумение, разгорячился и кричал войску: «да стреляйте же, стреляйте же бога ради! вот сюда, в эту сторону, вот туда, куда они удаляются!» В то же время он приказал стрелять и своим агентам и две пули одновременно задели двоих из отступавших секундантов.
Аттилио в ответ на этот залп в свою очередь выстрелил, и так удачно, что пуля срезала при своем полете кончик носа агента, и он с криками и воплями пустился бежать со всех ног назад в Витербо.
Так-как все это появление войска – было делом полиции, которая через своих агентов узнала о прибытии в Витербо трех изгнанников и хотела их заарестовать, то с бегством раненого агента, войско могло вернуться обратно, но командовал им некто – капитан Тортилиа, закоренелый карлист, и ему показалось таким славным и легким делом изловить шесть итальянцев, что он снова скомандовал своим подчиненным аттаку, и произнося беспрестанно испанские ругательства «Voto а Dios» и «Coramba», сам впереди войска погнался за ними.
Раненые секунданты – под прикрытием наших друзей – уже успели добраться до леса. Орацио, Муцио и Аттилио выдерживали пока было возможно нападение, но когда все заряды их револьверов были истощены, то положение их, в виду все ближе и ближе подходившего неприятеля, становилось критическим. Орацио вынужден был необходимостью прибегнуть к своему рожку. В ответ на его сигнал, из лесу, с разных сторон послышался страшный гул, и из чащи стали показываться люди. Это были товарищи Орацио, некоторые из трехсот – находившиеся в Циминском лесу и только что прибывшие из замка, на который ождалось новое нападение.
Вместе с ними появились Клелия, Ирена и Джон – вооруженные и готовые в битву. Дрене и Клелии принадлежало по-видимому начальство командой.
Новоприбывшие не стали стрелять, но с криком Viva l'Italia, пошли в штыки на озадаченное неожиданностью войско: на солдат напал страх и офицеры ни командою, ни сабельными ударами не могли их остановить от бегства. Тортилиа, как человек храбрый, бывший сначала впереди солдат, теперь оставался последний, ему казалось стыдно бежать. Аттилио захватил его в плен, несмотря на все его геройское сопротивление. Пустив в догонку войска несколько выстрелов, чтобы отнять от него охоту возвращаться, итальянцы озаботились осмотром раненых, которые были с обеих сторон. Раненых папистов они отправили в Витербо под прикрытием отдавшихся в плен, а с своими и Тортилиа – которого они оставили аманатом – удалились в лес.
Клелию и Ирену со всех сторон осыпали поздравлениями. Муцио приветствовал в лице их тех женщин, которые должны явиться освободительницами Рима, – если несостоятельность мужчин для такого подвига станет еще продолжаться.
Не успел еще он окончить своей речи, как вдруг перед изумленными взорами всех действующих лиц этой сцены предстала Джулия.
Она спешила на место дуэли, о которой только что узнала. Джон увидел ее еще издалека, и бросился к ней на встречу. Для бедного мальчика она была всем: отечеством и семейством.
Она немедленно обменялась со всеми приветами, и тотчас же познакомилась с Иреною, романическую историю которой, по наслышке, она уже знала.
VIII. В лесу после победы. Отступление
Рассказав вкратце Атиллио и Орацио все происшедшее с нею со времени отплытия яхты, и узнав от них о происходившем в замке, Джулия подошла к дорогому своему Муцио. Она заметила перемену в его внешности, и еще в гостинице Луны нетерпеливо хотела его поздравить с переменою его обстоятельств, но, как мы видели, этого там ей не удаюсь.
Муцио, умевший носить с достоинством самое рубище, при изменившихся обстоятельствах, разумеется, сделался еще изящнее.
А ему за это время, что называется, повезло. Сиккио, незадолго до того умерший, успел перед смертью своей розискать кардинала Ф., – дядю по матери последнего отпрыска семьи Помпео, рассказал ему всю историю Муцио и передал ему все акты о его рождении и правах, которые ему удалось достать. Прелат тотчас же отдал приказание одному из своих подчиненных немедленно войти в сношения с Муцио, доставить ему все необходимое и передать ему, что кардинал делает его наследником всех своих богатств после смерти, а при жизни постарается, затеяв процесс с паолотами, возвратить назад все у него похищенное.
Такая любезность кардинала зависела от того, что в конце 1866 года подул над Италией, как известно, либеральный ветер, и кардинал считал нелишним иметь близкого родственника в среде героической молодежи. Мало того, он стал усиленно хлопотать о получении амнистии для Муцио.
Хотя Джулия и не придавала особенного значения перемене обстоятельств Муцио, но встреча их была весела и радостна.
Впрочем, в этот день все общество было особенно весело настроено, отчасти от радости свидания, отчасти, как это всегда бывает, вследствие только что одержанной победы.
Ненавидя всякое пролитие человеческой крови, я лично, признаюсь, всегда особенно хорошо настроен в дни победы и испытываю в такие дни над собою живительное влияние какой-то, отчасти дикой радости. Несмотря на то, что местность обыкновенно покрыта еще неубранными трупами, что время от времени доносятся до слуха стоны раненых и умирающих, несмотря на все чувство усталости – каждый в такие дни весел и радостен, друзья крепче жмут друг другу руку при встрече, все носит какой-то праздничный вид и все исполнены одною только мыслью: «мы победили! мы прогнали неприятеля!»
Пусть Манцони и в подобные минуты не забывает напоминать победителям: «чему вы радуетесь, братья, убившие своих братьев?»
Скоро ли еще наступит то время, когда народы действительно станут братьями?
Все друзья наши весело расположились группами на яркой зелени лесного ковра.
Сильвия, конечно, тотчас же стала расспрашивать Джулию о Манлио, и та, к её удовольствию, рассказала, что он жив и здоров и гостит у отшельника.
Имя отшельника возбудило общее внимание.
– Ну, что? Как думает он о римских делах? разом спросили ее несколько голосов.
– Он вполне с вами своею мыслью, отвечала Джулия. – Его утешает то геройское упорство, с каким вы преследуете святую цель освобождения Рима и вместе с тем вполне одобряет в вас ту сдержанность, из за-которой вы скорее соглашаетесь страдать и томиться в изгнании, чем решиться ранее срока на что-нибудь окончательное, что в случае неудачи только помешало бы начинающемуся объединению Италии, и подало бы повод чужеземцам к новым вмешательствам. В случае же, если итальянское правительство будет продолжать свое позорное поклонение Франции, разумеется на вашей обязанности будет лежать – кончить все это дело самим. Он надеется, что тогда ваши действия встретят сочувственный отклик во всяком честном итальянском сердце.
– Дожидаться-то только не легко, заметил в ответ Муцио. – Мы выказали уже достаточно терпения – этой добродетели ослов… пора бы уже выказать нам, что у нас найдутся и кое-какие другие, более человеческие доблести.
– А далеко ли островок отшельника и поедем ли мы туда? спросила Сильвия, которую не оставляла мысль о Манлио.
– Еще бы, отвечала Джулия: – я ведь за этим сюда и приехала. Нам надобно только добраться до Ливорно, а там стоит моя «Клелия». Кстати, Сильвия, я должна вам сказать новость: Аврелия вышла замуж за капитана моей яхты. Благословлял их сам отшельник.
Новость эта всеми была встречена с удовольствием. Не успело общество об ней еще достаточно наговориться, как заметило, что в лесу приближается Сильвио вместе с Камиллой.
Рассудок бедной девушки возвратился от сильного чувства, которое пробудило в ней прощание с милым, когда он решил навсегда оставить Рим. Врачи знают, что подобные случаи бывают.
Теперь Сильвио только что узнал об утренних проиешествиях, и торопился доставить друзьям известия из города.
Когда друзья обменялись приветствиями и Кахилла ознакомилась с обществом, Сильвио сел рядом с Орацио и сказал:
– Я проходил сейчас через Витербо, и что там делается, просто трудно передать. Горожане почти не показвваются на улицах, и кто имеет какое-нибудь дело, старается как можно скорее пробежать по ним, чтобы не попадаться на глаза войску. Войско просто неистовствует. К нему из Рима пришло значительное подкрепление, и солдаты, потерпевшие неудачу у этого леса, стараются выместить свою досаду на мирных жителях. Они стреляют на воздух, для придания себе значения. Разграбили несколько лавок, винный погреб и большинство их мертвецки перепилось. Новый отряд, только что пришедший, кричит, что поругана честь знамени, и что поругание это необходимо обмыть в итальянской крови. Только свист, шум и сумятица, позволили мне проскользнуть незамеченным, чтобы передать вам все, что я видел. Но я все-таки не избегнул неприятностей. Когда я проходил мимо гостиницы Луны, из кареты, стоявшей у её входа, выходили несколько офицеров, только что приехавших из Рима. Все люди гостиницы были заняты перетаскиванием их багажа, и один из них, багажа которого никто не брал, выходил из себя от нетерпения. Приняв меня вероятно за носильщика, он потребовал от меня, чтобы я тотчас же взял его чемодан, и схватил меня за грудь, произнеся веское ругательство. К счастию, я успел дать знак Камилле, чтобы она шла вперед. Не теряя времени, я левой рукой отцепил его руки, а правой, со всего размаху, ударил его по лицу. Он совершенно растерялся… а я, конечно, не теряя времени, бросился вон из города. По моим соображениям, нам здесь оставаться долго нельзя… Завтра утром, самое позднее, все войско наверное двинется на нас.
– В этом лесу, усмехнулся в ответ Орацио: – мы в состоянии выдержать битву с целым войском папы. Нас здесь, слава богу, достаточно, а женщины…
– Сумеют сами защитить себя, сказали разом Джулия, Клелия и Ирена.
Наступали сумерки, и пора было подумать о подкреплении пищею. К счастию, Клелия всем уже распорядилась и у опушки стояли два мула, которые были нагружены провизией. Она только мигнула Джону, и мальчик не заставил себя дожидаться. На свежем дерне появилась тотчас и скатерть и посуда.
Кто из людей не ценит современных завоеваний культуры и цивилизации? Кто не предпочтет прочного и хорошего дома, прохладного летом, хорошо нагревающагося зимой, некоторого избытка и удобств во всем необходимом для людей, климатическим неудобствам пустынь, недостаткам и лишениям бродячей жизни?
К несчастию, всем этим еще не все люди пользуются. Лучше сказать, блага цивилизации достаются в удел еще весьма немногим, составляя до сих пор как бы монополию избранных. Большинство совершенно отстранено от пользования этими благами, так что вопрос: принесла ли хоть что-нибудь цивилизация бедным классам, сам собою представляется каждому мыслящему человеку. Можно ли при этом удивляться, что множество людей мечтают с завистью о первобытной простоте первоначальных обитателей земли? Правда, тогда не существовало еще ни великолепных дворцов, ни роскошной одежды, ни взысканного стола, но за то не было и неумолимых сборщиков податей, ни массы препятствий ли свободной жизни; у отцов не отнимали дочерей, для удовлетворения похотям сильных мира, не брали сыновей для того, чтобы обращать их в невольное и бессознательное пушечное мясо.
Впрочем, сельский обед, в роде того, какой предстоял нашим героям, в обществе таких женщин, как Ирена, Джулия, Клелия – нельзя было бы променять на самые роскошные пиршества.
Я вообще люблю эти бивуачные обеды в лесах, если даже они состоят из одних продуктов охоты и плодов, но для приготовлявшагося обеда было запасено вдоволь всякой провизии и значительное число фиаск27 с орвиетским и монтепульчинским вином. Прибавьте к этому аппетит, каким должны были обладать наши друзья после дня, проведенного так деятельно.
Когда все было приготовлено, общество уселось за обед. Все было весело и оживленно. Джулия, которой еще впервые приходилось присутствовать на подобном обеде, была в полном восхищении. Джон, который с пяти лет стал совершать морские плавания, рассказывал ей свои воспоминания о Китае, где его особенно поразило, что мужчины исполнят женское хозяйство, а женщины управляют джонками, нося на плечах своих детей в особенных мешках. Гаспаро рассказал обществу романическую историю своей жизни. Он сделался убийцею – из любви, спасая незнакомую девушку от изнасилования её братом – патером. Он влюбился в нее, но так-как совершил убийство, хотя и в видах защиты, должен был бежать в леса от преследования закона. Его Алаба за ним последовала.
– Убийство патера и еще другой случай, где мне пришлось, защищая свою жизнь, положить на месте напавшего на меня негодяя, определили мою участь. Я попал в так-называемые разбойники, встретил в лесу несколько беглецов, так же несчастных, как и я. Я организовал шайку для борьбы с патерами; убийц и воров я в нее не принимал, и мне удалось нагнать такой страх на папское правительство, что эти господа, решаясь на какое-нибудь злодеяние, всегда думали: ну, а что, как Гаспаро нас за это накажет? Несколько лет сряду я просто царствовал в лесах Кампаньи, и если бы не поддался льстивым речам моего родственника, кардинала А…. то поймать меня едва-ли удалось бы кому-нибудь. Но я доверился кардиналу, и за то отсидел четырнадцать лет в тюрьме, закованный в кандалы. В тюрьме я впервые услыхал о ваших подвигах, Орацио, и, признаюсь, только и молил Бога о том, чтобы мне удалось когда-нибудь послужить вам. Желание мое сбылось, и я охотно посвящаю весь остаток дней моих великому делу освобождения Рима.
В подобных рассказах время прошло незаметно и скоро наступила ночь. Утомленное общество заснуло под открытым небом. Для дам были устроены постели из плащей под навесом столетнего дуба. Орацио расставил повсюду часовых и назначил общее пробуждение, едва настанет утренняя заря.
* * *
Иноземное войско, носящее, как бы вследствие исторической иронии, некогда великое имя войска римского, тоже не теряло времени. Еще в тот же вечер все начальство созвано было главнокомандующим в военный совет для разрешения вопроса, когда начать преследование банды. Некоторые из офицеров, и в том числе маиор, получивший пощечину от Сильвио, и все время запивавший свой позор вином, были того мнения, чтобы тотчас же идти на разбойников, но главнокомандующий, человек хладнокровный, рассудил, что удобнее открыть действия с зарею, так-как вечером было почти невозможно собрать пьяных солдат. Это мнение восторжествовало.
На заре стали бить сбор; но собрать солдат, из которых одни не успели еще отдохнуть после прихода ускоренным маршем из Рима, а другие еще не оправились от поражения в циминском лесу, было не так-то легко и потребовало много времени. Таким образом, солнце уже заливало своими лучами Аппенины, когда войско приблизилось к лесу, для вступления в который понадобились проводники из местных жителей, взявшиеся за такое дело, разумеется, не охотно, а по принуждению.
Между тем изгнанники, знавшие все тропинки леса, как свои пять пальцев, и поднявшиеся с зарею, в это время успели уже занять выгоднейшую позицию на вершине горы, откуда они могли наблюдать со всех сторон за движениями приближавшагося неприятеля.
Орацио разделил всю банду на две части. Сто человек, под командою Муцио, были расположены им застрельщиками между скалами и рощей вершины горы, со стороны приближавшагося войска. Остальные двести человек были построены в колонну и находились за вершиной горы в готовности к немедленному нападению.
Окончив боевой распорядок, Орацио позвал в себе капитана Тортилиа, стал расспрашивать его об именах офицеров, лица которых можно было уже весьма удобно рассмотреть в зрительную трубу. Оказалось, что войско вел сам главнокомандующий папскими войсками, французский генерал Рош-д'Аррико.
Войско с каждой минутой приближалось, и хотя Орацио и не опасался предстоявшего дела, но не мог избавиться от того беспокойства, которое неизбежно должен испытывать военачальник, на руках которого лежит важная ответственность за участь подчиненных ему людей, перед началом неминуемой схватки.
Одно из величайших неудобств для банд на войне составляет необходимость весьма часто оставлять на произвол судьбы своих раненых, или поручать их заботам местных жителей, обыкновенно старающихся этого избегнуть, из опасения скомпрометироваться.
Это соображение, также как и неравенство сил, заставили Орацио решиться на отступление, с тем, однако же, чтобы в то же время показать чужеземному войску, что его не боятся свободные итальянские войска, даже при самых неблагоприятных обстоятельствах.
Для этого он приказал Сильвио, начальствовавшему ариергардом, построиться для защиты отступления, а сам, как искусный охотник, так расположил около себя своих стрелков, как будто предназначал их для преследования кабана или оленя.
Сообщив свой план Аттилио и сказав ему, чтобы он без торопливости совершал правильное и постепенное отступление, сам он направился к Муцио, стрелки которого уже были совершенно готовы к встрече неприятеля, быстро приближавшагося. Обменявшись с Муцио двумя-тремя словами, он с двумя только товарищами занял самую высшую точку позиции, откуда мог все хорошо видеть и наблюдать.
Генерал Аррико, человек достаточно храбрый, направился прямо на позиции, занятые либералами. Авангард его был расположен цепью, а сам он с небольшими колоннами составлял его подкрепление.
При всяком сражении, для главного начальника чрезвычайно важно уметь выбрать для себя такое место, откуда можно было бы видеть поле сражения на возможно большее пространство. Это для него всегда бывает легче, если он держится на ряду с первыми шеренгами своего войска.
Начальствующий необходимо должен знать обо всем, что делается во время сражения; если он далеко от поля действия, то, кроме потери времени и той неверности, которая может вкрасться в известия, сообщаемые ему, он, что всего важнее, не может своевременно усиливать те части своего войска, которые преимущественно нуждаются в подкреплении, и даже тогда, когда победа видимо клонится на его сторону, достаточно скоро отрядить на неприятеля легкие отряды кавалерии и пехоты, которые оканчивают победу.
Но, как мы видели, в этом смысле ни с одной стороны не было сделано ошибки. Аррико, справедливо рассчитывая на превосходство своих сил, прямо повел их в атаку, а Орацио, рассчитывавший на отступление из-за незначительной численности своих товарищей, располагал дать неприятелю чувствительный урок, чтобы охладить этим несколько пыл его натиска.
Неровность почвы и густота деревьев позволили Муцио расположить своих застрельщиков в удобной и прикрытой позиции. Он приказал сделать залп только тогда, когда неприятель подойдет на расстояние ружейного выстрела, и вслед затем тотчас же уходить за задние эшелоны.
Так ими и было сделано, и с этим первым залпом у неприятеля оказалось множество убитых и раненых. Авангард чужеземцев был расстроен, а колонны, шедшие с храбрым Аррико во главе, несколько смутились и уменьшили свой шаг, что дало итальянцам время отступить в полном порядке.
* * *
Когда Кортез, высадившись в Мексике, сжег свои корабли; когда известная тысяча, покрывшая себя славою в Марсале, выйдя на берег Сицилии, оставила свои суда неприятелю, то успех обоих этих предприятий обусловливался именно тем, что сражавшиеся сами отрезали себе всякий путь к отступлению. Но итальянским войскам весьма часто вредит близость границ дружественных держав. Я сам был очевидцем подобного скандала в Ломбардии в 1848 году от близости границ Швейцарии и, к несчастию, то же повторилось однажды на римских полях.
В настоящем, только что описанном мною случае с тремя стами, близость границ итальянских земель, не находящихся под господством папы, тоже оказалась вредной для дела. Едва банда ее достигла, как, несмотря на то, что она состояла из людей, исполненных храбрости, она стала рассееваться. Начальникам банды пришлось напомнить молодежи, что дело их еще далеко не кончено, что родина их еще томится в рабстве, что на обязанности всех и каждого лежало приготовляться в новым делам, и несмотря на это, им пришлось на время проститься. Орацио, Муцио, Аттилио. Сильвио, Гаспаро и Джон с грустью направились по тосканской дороге, чтобы достигнуть Ливорно и стоявшей в его порте яхты, куда заблаговременно были ими отправлены женщины.
IX. Скитания
Прошло несколько времени после всего нами описанного.
Отшельник был на континенте, куда он был вызван своими друзьями. Он покинул на время свое убежище для исполнения своего долга по отношению к Италии, которой принадлежала вся его жизнь.
Ему предстояло странствование по различным частям полуострова, начиная с Венеции.
Целью его странствования было содействовать разобщению правильных взглядов на предстоявшие выборы в среде населений, и, кроме того, способствовать распространению свободы сознания в народе, долженствующей лечь в основание будущего величия Италии и послужить великому делу свержения господства папы и пагубных заблуждений католицизма.
Население повсюду встречало с энтузиазмом и криками одобрения своего печальника и человека из среды народа. Взглядам его сочувствовали, словам рукоплескали. Напоминание его о том унижении, в какое повергло Италию духовное господство, вызывало стремление свергнуть тяготевшее иго; указания на злоупотребления патеров возбуждали взрывы негодования…
Он говорил:
«Я глубоко верую в Бога, но ненавижу патеров, оскорбляющих Его имя.
Бог, отец всех народов, создал всех людей братьями для общего счастья. Горе тем, кто разделяет людей на множество враждебных партий, взаимно друг друга проклинающих.
Католицизм возбуждает к ненависти, к резне, к кровопролитиям. Католики предают анафеме девятьсот миллионов людей, виновных только в том, что они не принадлежат в их клике.
……………………………………………………
Жрецы невежества, преследователи знания, почему они не признают участия Бога в тех великих открытиях, какие поведали миру Кеплеры, Галилеи, Ньютоны?
Неужели мысль этих величайших людей не служила выражением божественной мудрости, когда в бесконечных пространствах вселенной они открывали целые миры, и показали изумленным народам, что законы движения этих миров подчинены всеобщей гармонии?
За что же Галилея, этого величайшего из величайших людей, предавали пытке? Или сияние правды было невыносимо для них, привыкших в сумраку лжи?
……………………………………………………
Возможно ли при этом братство людей?
Католик считает не католика осужденным на вечное мучение. В этом он не далеко ушел от дервиша, взывающего в избиению камнями неверных, или бонзы, отличающихся такою же религиозною нетерпимостию. Но турки и китайцы, по крайней-мере, последовательны, и неверные небезопасны даже на самых улицах Стамбула и Кантона.
Большая часть войн, и самые кровопролитные были возбуждаемы патерами…
……………………………………………………
Движение в Ирландии возбуждено патерами. Боже избави, чтобы что либо подобное возникло в Соединенных Штатов, где из тридцати-трех миллионов жителей почти половина католиков, и где, кроме того, столько самых разнообразных сект, одна другую ненавидящих!»
Так говорил отшельник толпам окружавшего его народа. И толпы плакали, обливали слезами плащ простого человека, клялись быть с ним и за него, и казались глубоко убежденными.
А на утро большая часть этих самых людей толпилась у костелов, покупая бессмысленные индульгенции!
Таков народ вообще, и таковым, вероятно, еще долго останется. Гнев его, производящий катаклизмы революции, так же легко и скоро возбуждается, как легко и скоро гаснет.
Он, то готов в одну минуту отдать всю свою кровь, то как смирное дитя покоряется каждому наименее достойному, подчиняется робко каждой, самой грубой хитрости, и гонится за малейшими выгодами и наслаждениями, как бы желая наскоро вознаградить себя за все свои жертвы, за всю кровь свою…
Кто бы не встал за него, будь это Сократ или Риензи, Мазаниелло, Гракхи – он готовит всем одинакую участь. Ото всех отопрется он, казни всех будет бесстрастным зрителем…
……………………………………………………
Прием отшельника в Венеции был особенно торжественным. Это и понятно, если вспомнить, что он уже до того дважды (в 1848 и 1849 годах) готов был принять участие в бедствиях, опасностях и сражениях царицы лагун.
Но в первый из этих разов он, уже садившийся на корабль, долженствовавший перевезти его в Венецию, был задержан для защиты находившейся в опасности метрополии. Там ему пришлось сразиться с потомками Бренна, и кровью его обагрился гранит того самого моста, где некогда Гораций Боклес один выдержал нападение целого войска Порсены.
С возвышенностей Пренесты и Веллетри ему сверх того удалось видеть бегство тирана, отца того маленького тирана, который должен был отказаться от своей власти, вынужденный на это храбростию тысячи, и таким образом прекратить то правительство, которое носило название отрицания Бога.
Тогда пришлось ему увидать и другое управление, назвать которое можно еще более наглым отрицанием бога, которое еще пагубнее для Италии, составляя чернокнижие.
Рим пал под ударами европейского деспотизма, боявшагося возрождения его прежнего влияния, испуганного призраком республики, пал от руки Франции, несущей за это свое наказание.
Бонапарт, враг и гонитель всякой свободы, покровитель всякого гнёта, захотел испытать свою силу над Римом, куда пробрался хитростию, и, совершив подвиг оскорбления нации, опрокинулся на Париж, на улицах которого произвел 2-го декабря известную бойню беззащитных граждан, детей, стариков и женщин.
После защиты Рима, отшельник, не теряя еще надежды на улучшение судеб Италии, вышел из него с небольшим числом своих приверженцев, готовых на новые битвы. Но для освобождения Италии нужна была не горсть храбрецов, которые всегда в ней найдутся, а войско, которое могло бы выдерживать противодействия многочисленных неприятелей.
Правда, ныне народный дух в Италии поднялся, и горсть храбрецов значительно увеличилась, но в те печальные дни население было запугано и устрашено потерями, понесенными при защите Рима.
Никто не являлся увеличить собою число надеявшихся; напротив, каждое утро, по валявшемуся на земле оружию, можно было сосчитать, сколько оказалось беглецов. Оружие это собиралось и складывалось на мулов и телеги, сопровождавшие колонну, и мало-помалу количество телег и мулов сделалось значительнее числа воинов, и мало-помалу надежда поднять народ-рабов исчезала в душе верующих.
В Сан-Марино отшельник, видя, что для битвы охотников не было, должен был объявить волонтёрам разрешение возвращаться в свои дома.
Он говорил: «Возвращайтесь по домам своим, но помните, что Италия не должна оставаться в рабстве».
И тогда он решился на отступление, но его окружало немало австрийских и папских дезертеров, приговоренных к растрелянию, и они-то хотели сопровождать отшельника в последней попытке завладеть Венецией.
С тех пор начались еще горчайшие испытания для отшельника. Анита, неразлучный и верный его друг, не хотела оставлять его и при этой страшной крайности. Напрасно он старался ее убедить, чтобы она оставалась в Сан-Марино. Слабая, больная, утомленная женщина-героиня не слушала никаких увещаний. «Ты верно разлюбил меня – умоляла она – что хочешь оставить?»
Окруженный австрийскими войсками, преследуемый папской полицией, остаток колонны волонтёров после утомительного ночного перехода вступил ранним утром в ворота Чезенатико.
– Спешьтесь и обезоружьте их! воскликнул отшельник небольшому числу лиц, следовавших за ним верхами, указывая на австрийскую стражу, и растерявшаяся эта стража позволила себя обезоружить28. Благодаря этому, волонтёры могло добыть себе несколько провизии и род барок, куда они могли поместиться.
Нельзя отрицать, что судьба нередко покровительствовала отшельнику в различных, весьма трудных предприятиях, но с этих пор для него началось тяжелое время трудностей, неудач и несчастий. Буря, разразившаяся ночью над Адриатическим морем, обратила узкий порт Чезенатико в кипящую пучину, и для того, чтобы выдти из порта, тринадцать барок, нагруженных людьми, должны были употребить невероятные усилия. Только в заре можно было управиться, а на заре же усиленное и многочисленное австрийское войско входило в ворота Чезенатико.
Подул, однако, попутный ветер, и к следующему утру четыре барки на всех парусах вошли в устье По. На одной из них находились отшельник с Анитою, Чичероваккио с сыновьями и Уго Басси. Анита была вынесена на берег отшельником при последнем издыхании! Девять остальных барок нашли на австрийскую эскадру, которая, увидав их при свете полнолуния, открыла против них жестокую каннонаду.
Подобно ищейкам, преследующим зверя, австрийские солдаты, отправленные догонять беглецов, рыскали по прибрежью. Анита лежала недалеко на поле, засеянном рожью, и отшельник сидел подле неё, поддерживая её голову. С ним находился только один и последний товарищ Леджеро29, следивший из-за просветов ржи за движениями неприятеля. Чичероваккио, Басси и еще девять человек, избравшие другой путь, чтобы избегнуть австрийцев, как это было условлено с отшельником, – все были захвачены ими, и расстреляны, как собаки.
Их было девять! Австрийцы, при помощи побоев, заставили девять крестьян вырыть в песке девять ям, и один залп пикета покончил с несчастными. Младший сын римского трибуна (тринадцатилетний!) был еще жив после залпа, но штык австрийца размозжил ему череп!
Басси и Пинцаги имели ту же участь в Болоньи.
Самая чистая итальянская кровь проливалась, и папа пробирался к своему новому величию по грудам трупов.
История папства – целый ряд таких событий, и папскую власть думают увековечить в Италии!
Пусть на этом свежем примере итальянцы увидят, с каким жестоким хладнокровием чужеземцы проливают кровь их сограждан.
Отшельник с дорогою ношей умиравшей жены своей долго скитался между холмами нижнего По, – скитался до тех пор, пока ему оставалось только закрыть потухшие глаза Аниты и заплакать слезами отчаяния над её холодным трупом. Потом он ушел, пробираясь, как тать, по горам и лесам, всюду преследуемый австрийскою и папскою полициями. Но судьба его еще берегла для новых попыток и новых опасностей. Угнетатели Италии снова встретили его на своей дороге, забрызганной кровью и загрязненной преступлениями… и они трусливо бежали от него, оставив, не окончив своих пиршеств… И ковры их роскошных палаццо хранят на себе следы его грубой обуви!
И теперь Венеция, в которую он так издавна стремился, встречала его с торжеством. Лагуны были заграждены гондолами, с которых неслись рукоплескания человеку в простой красной рубашке, по не запятнавшему себя ни трусостию и ни малейшим позором, и олицетворявшему собою национальную месть и готовность нации на дело освобождения.
X. Рим в Венеции
Было одиннадцать часов вечера, но число гондол на канале не уменьшалось. Площадь св. Марка, иллюминованная и вся залитая светом, была битком набита народом. Отшельник стоял на балконе палаццо Чеккини, древнего здания, находящагося на северной части площади, и приветствовал народ, в ответ на что слышались с площади оглушительные заявления сочувствия.
Отшельник был растроган, но мысль о том, как пагубно повлияло рабство и на венецианцев, не оставляла его и в эту минуту, и он страдал в душе за все бедствия, которые были ими вынесены.
Настоящее Венеции тоже не представлялось ему в особенно радужном свете. Хотя дело объединения Италии, очевидно, подвигалось вперед и судьба за последнее время, казалось, ей благоприятствовала, но он не мог отделаться от мысли, сколько еще препятствий предстояло национальному делу до его благополучного разрешения. Дело это в его воображении весьма часто представлялось колесницей, которую народ, усталый и замученный, везет на своих плечах, а все враги его, употребляющие власть свою только в пользу своих личных эгоистических целей, в то же время стараются тянуть, на сколько хватает силы, назад, не обращая внимания на то, что колесница от такого противодействия может изломаться. Новое правительство Венеции чванится названием вознаградительного (il govemo riparatore), но свободно ли оно само на столько, чтобы могло действительно вознаградить Венецию за все её прежния страдания и не послужит ли освобождение этой страны от Австрии усилению и в ней духовного господства, при той массе иезуитов и патеров, которых без счета в Италии, и пагубное влияние которых сказывается в Италии повсюду?
Занятый этими мыслями, отшельник испытующим взглядом смотрел на толпу, и шестидесятилетняя опытность помогала ему отличать в этой, чуть не сплошной массе населения города, едва освободившагося от продолжительного чужеземного господства, действительно добрых граждан от множества мешавшихся с нею подозрительных личностей, тоже показывавших вид, что они сочувствуют народной радости.
Голос Аттилио вывел его из этой созерцательной задумчивости.
– Обратите внимание на группу, стоящую в отдалении направо. Видите ли вы эту высокую фигуру в венецианском берете? Держу пари, что это наш знакомец Ченчио, присланный наблюдать за нами из Рима. Я сумею отличить этого тарантула между сотнями тысяч людей, как бы он ни переряжался. Догадка моя до того меня интересует, что я даже тотчас же пойду на площадь ее проверить.
Ченчио, если читатели помнят, уже появлялся в нашем рассказе. Это был тот мелкий агент Дон-Прокопио, которому Джиани поручил наблюдение за студией Манлио.
За последнее время он поднялся в гору и был уже одним из главнейших ищеек самого кардинала А… Зачем был он отправлен в Венецию, мы тотчас же узнаем.
Салон палаццо Чеккини был наполнен публикою. Кроме множества венецианцев, дам и мужчин, тут же находились и некоторые из наших друзей. Клелия, Ирена и Джулия производили на общество необычайное впечатление своею красотою. Все обратили внимание на трех красавиц-римлянок (Джулия, сделавшись женою Муцио, тоже стала считаться римлянкой, да и сама себя стала ею считать). Сильвия тоже была с ними; не было только Аврелии, которая, из любви в Томсону и не желая с ним разлучаться, совершала все рейсы на яхте, примирясь даже со всеми неудобствами моря.
Манлио, Орацио и Муцио тоже находились в салоне. Аттилио, сообщив о своей догадке отшельнику, тотчас подошел к ним, и вместе с двумя последними пошел на площадь проверять ее.
Пробраться через толпу им было нелегко, но они употребили некоторые усилия и скоро отыскали переодетого агента, замеченного Аттилио. Это был действительно он, и отшельник с балкона видел, как наши друзья подошли к нему, и Орацио сильною рукою схватил его за руки.
– Ступай за нами, Ченчио, грозно сказал ему Муцио: – нам необходимо побеседовать.
Сыщик, узнав лиц, окруживших его, задрожал всем телом, но всякое сопротивление для него было невозможно, так-как если бы начался шум, то настоящая роль его была бы открыта и народ мог сшутить с ним плохую шутку.
Бледный, как смерть, шел он со своими провожатыми, которые, пробравшись через толпу, вошли в небольшой переулок, ведший к Villa degli Schiavoni, и привели его в небольшую остерию, где приказали прислужнику отворить им одну из самых отдаленных и уединенных комнат.
Объяснение для Ченчио предстояло невеселое. Цель, для которой он был отправлен куриею в Венецию, была темная…
Хотя костры, которые святая инквизиция с такою любовью зажигала повсюду, уже потухли в наши дни в самой Испании, но из этого еще вовсе не следует, чтобы достойные наследники Торквемады совершенно отказались от удобства тех средств, к которым они издавна привыкли для успешного осуществления различных своих планов. Они и теперь умеют, когда это им нужно, не пренебречь кинжалом и ядом, и отыскать себе помощников в убийцах и разбойниках.
Двоюродный брат Ирены, князь Т., слишком горячо вошедший в свою роль новообращенного бойца свободы, по своему общественному положению и связям показался для них опасным, и на совещании, происходившем в курии по этому поводу, был негласно приговорен к смерти. Исполнение этого приговора поручено было Ченчио, которому в помощь были назначены восемь удальцов, преданных душею и телом курии. Совершить убийство признано было удобным во время суматохи, которую долженствовал произвести приезд отшельника в Венецию.
Из числа восьми помощников главного руководителя игривого замысла, четверо сторожили все выходы «Гостиницы Виктории», где остановился отшельник и куда, по всем соображениям, князь Т… должен был непременно зайти в эти дни. Четверо других ждали в гондоле, нанятой на несколько дней за баснословную цену. Гондольер, которому приходилось разделять с этими милыми незнакомцами скуку ожидания чего-то, для него неизвестного, переносил ее охотно, так-как воображение его было возбуждено веселыми мечтами о той плате, какую ему придется получить по условию от своих нанимателей. Бедный! он, конечно, даже и не подозревал, что в секретной инструкции, данной Ченчио, было предписано, порешив с князем Т., покончить и с гондольером, «для избежания всякой пустой болтовни»! Ченчио, впрочем, не взял на себя самый акт исполнения убийству, но его роль состояла в выслеживании каждого шага осужденного и в выборе наиболее удобной минуты для того, чтобы его схватить. К его неудовольствию, ему в этом помешали, грубо заставив на некоторое время оставить свой наблюдательный пост для объяснения с тремя хорошо известными ему лицами, вслед за которыми в ту же комнату вошло и еще одно, также знакомое Ченчио, но не способствовавшее ни мало к возбуждению в нем успокоительных мыслей.
Этим четвертым лицом был Гаспаро.
Гаспаро, после распущения банды трехсот, отправился к Рим и поступил слугою к князю Т. Князь его принял с радостью, полюбил как друга, и почти не разлучался. С ним же он приехал в Венецию, с ним же отправился и в этот вечер навестить отшельника.
Пока князь в салоне палаццо беседовал с дамами, Гаспаро сидел на крыльце гостиницы и следил за толпами веселившагося народа. Поспешный выход из палаццо трех наших друзей заинтересовал его, и увидев их встречу с Ченчио, он, догадываясь в чем дело, пошел по их следам, видел, когда они вошли в остерию и вслед затем и сам явился туда же.
Друзья наши спросили у прислужника вина, и когда оно было принесено, велели ему удалиться, сказав, что позовут его, когда фиаски опустеют. По уходе слуги, Орацио запер дверь комнаты извнутри и положил ключ к себе в карман.
Ченчио велели сесть, и все четверо уселись около него.
После нескольких минут тягостного молчания, впродолжение которого у Ченчио не попадал зуб на зуб, и он не мог выговорить ни одного слова, кроме бессвязных звуков, несмотря на видимое желание его привести что-то в свое оправдание, Муцио обратился к нему с следующими словами:
«Я хочу рассказать тебе, Ченчио, одну историю, которая, может быть, тебе, как римлянину, и небезызвестна. В случае же, если она тебе будет новостью, постарайся внимательно вникнуть в её внутренний смысл:
Однажды наши предки, первые римляне, наскучив деспотическими выходками первого своего царя Рема, позволявшего себе слишком оригинальные развлечения, в роде, например, убийства брата своего Ромула за то, что тот перескочил через прорытый им ров, порешили на совещании от него избавиться. Сказано – сделано, и несколько обнаженных кинжалов повергли мертвым этого сильного человека, несмотря на его отчаянное сопротивление. Но за это убийство сенаторам пришлось бы отвечать народу, если бы он о нем узнал, так-как народ боготворил своего правителя. Что было делать сенату в этом затруднительном случае, что сказать народу и как скрыть следы убийства?
Каждый высказывал свое мнение, но никто не придумал ничего такого, чем бы можно было пособить горю, пока один старый сенатор не высказал следующего соображения: „Народ не поверит ничему, если ему не отвести глаз басней, которая льстила бы его суеверию. Расскажемте ему, что в то время, когда покойный находился среди нас, с неба сошел Марс, считающийся его отцом, и, высказав, что римляне за свои пороки недостойны более иметь своим правителем сына Бога, взял его живого с собою на небо“. – Согласны, отвечали сенаторы, но куда же мы денем его труп? – „Это дело совсем не трудное“, отвечал тот же сенатор: „разрежемте труп на мелкие куски, и пусть каждый под своею тогою пронесет к Тибру и бросит в него кусок на пищу морским чудовищам“. Совету этому, Ченчио, последовали. Теперь мораль: если Рему, основателю Рима и сыну Марса, были устроены подобные похороны, то неужели для тебя, шпиона и доносчика, достаточно всем нам надоевшего, подобный конец может быть сколько-нибудь предосудительным».
И говоря это, Муцио впился в старика своим гневным, огненным взором.
– Бога ради! ради всего святого… закричал в ужасе Ченчио, между тем, как рыдания прерывали его слова: – не предавайте меня такой жестокой смерти… и я скажу вам все, все, что вы только хотите.
– А смерть тех несчастных, на которых ты доносил, тебе не казалась жестокой? холодно спросил его Муцио – Отчего же за всех жертв твоего корыстолюбия тебе не поплатиться несколько и самому?
Но Ченчио было не до логической последовательности. Он рыдал и рвал на себе волосы, умоляя о пощаде своих судей и давая торжественное обещание рассказать все свои проделки.
– Начинай же с объяснения цели настоящего твоего пребывания в Венеции… сказал Орацио.
И всхлипывая, и дрожа, Ченчио начал рассказывать о поручении убить князя Т…
Едва он произнес имя родственника Ирены, как Орацио вышел из себя и схватил его за горло со словами: злодей и предатель!.. но Аттилио и Муцио остановили его от припадка невольного бешенства.
Орацио выпустил Ченчио из своих рук, и этим дал ему возможность окончить признание.
– Если вам только дорога жизнь князя, закончил рассказ свой Ченчио: – то вам надобно немедленно отклонить и предупредить его о засаде восьми эммисаров, стерегущих его и ищущих порешить каждую минуту. Я вам укажу всех их…
Времени терять было некогда, и потому все пять действующих лиц этой сцены пошли вместе разыскивать князя.
* * *
Между тем толпа на площади не уменьшалась и несколько раз вызывала отшельника на балкон. При последнем его появлении, вероятно, желая ярче выразить ему сочувствие, она закричала: смерть патерам! Крик этот был не по душе отшельнику, и он вынужден был обратиться к народу с следующими словами: «Зачем кричите вы: смерть патерам? Это крик нехороший. Будемте лучше стараться, чтобы смерть не угрожала никому!»
Когда он произносил эти слова, сердце его сжималось от печальных мыслей. Он, ненавидящий от всей души пролитие человеческой крови, сознавал, что освобождение Италии потребует еще не однажды резни и истребления людей!
Слова его не были даже и расслушаны толпою, и народ, стоявший далеко от палаццо Чеккини, до которого донеслось только начало его речи: смерть, полагая, что словами своими отшельник призывает его к мести, повторяла тысячью голосов этот крик и набросилась с ожесточением на палаццо патриарха, находившийся в этом конце площади св. Марка.
Чуть не в одну минуту толпа, осадившая это палаццо, ворвалась в него по главной лестнице, пробилась во все его комнаты и изо всех окон полетели статуи, картины, драгоценная утварь и мебели патриарха… Варварством могло бы показаться многим это кощунственное обращение с произведениями искусства, а в числе сокровищ палаццо находились многие гениальные произведения Рафаэля и Миккель-Анджело (художников во все века покупали для своих услуг великие мира), но… народный гнев не знает пощады… На произведения искусства в минуты разражения этого гнева он смотрит, как на эмблемы своего позора и унижения… Ему не до произведений искусств, в которых он тогда не видит ничего великого… Великим признается им в такие минуты только достижение свободы и национальное достоинство.
К счастию, патриарх не сделался жертвою взрыва народного негодования. При самом начале раздавшихся криков угрозы, он успел уйти из палаццо через потайную дверь, добраться до своей гондолы и на ней отправиться в безопасное место.
Между тем смысл слов отшельника и фраза «он против смерти» переходила из уст в уста и дошла до осаждавших палаццо. Эти слова человека, любимого и уважаемого массами, подействовали успокоительным образом на ожесточившихся, и повсюду порядок в несколько минут сам собою восстановился.
XI. Рим и Венеция
Овации, какими народ удостоивал отшельника, не могли ни на минуту отвлечь его мысли от тяжелого раздумья о настоящем и прошедшем Италии. История судеб Рима и Венеции рисовалась в его воображении со всею беспощадною ясностию правды.
Человек 2-го декабря, олицетворяющий ложь и неправду, враг всякой истины и свободы, играл в освобождение древней метрополии мира, славной страдалицы, из победительницы обратившейся в плачущую Ниобею, с тем же изумительным лицемерием, с каким умеет ее угнетать.
При этом он являлся как-бы выразителем мировой мести.
Тотила, во главе своих диких орд, победил Рим, разрушил его и истребил его население, и это было исполнением божественного правосудия. «Обнажаяй меч от меча и погибнет!» Для чего римляне стремились к завладению миром? Для чего удовольствовались они теми естественными богатствами, которые представляла им их страна, и совершали свои завоевательные набеги на самые отдаленные части света? Для чего они губили, раззоряли, уничтожали все народы, о существовании которых только знали, и обращали целые плодородные страны в жалкия и обширные пустыни?
В отмщение за это другие народы повергли их в рабство, нищету, бедствие.
Последователь Аттилы и Тотилы не мог также не наброситься с тайною радостию на легкую добычу, и, сжимая ее в своих когтях, он испытывал величайшее удовольствие.
Ему победа эта была дорога, так-как она придавала блеск началу его господства… Ему хотелось походить на своего дядю. Но, несмотря на то, что эта претензия на сходство с дядею проглядывает в целом ряде его действий, за ним никто не признает этого сходства. Талант, энергия, гений не выпадают на долю каждого, кто пожелал бы ими обладать!
Варвары, овладев Римом, обратили его в груды развалин. Современный герой лжи и ханжества не раззорял и не истреблял его, но оставил в вечной и позорной от себя зависимости.
Только в самое недавнее время, он, кажется, несколько изменил свои мысли, видя, что власть его сделалась почти невозможною, после того, когда этот отступник революции, чтобы заставить забыть свое плебейское происхождение, позволил себе у самых границ великой американской республики основать австрийское государство!
Истреблять свободу повсюду, где это только возможно, разрушать ее на всей поверхности мира – таково твое назначение в наши дни, бедная Франция!
И новое итальянское правительство добровольно подчинилось оскорбительному гнёту, согласилось сделаться в угоду деспота сторожем Ватикана, запретить римлянам самую мысль об освобождении, закабалить их духовному господству, и заставить Италию отказаться от надежды иметь Рим своею столицею, несмотря на то, что стремление к этому было торжественно провозглашено и освящено парламентом того же самого правительства!
Ни древняя, ни новая история не представляют ничего, что бы могло равняться в слабости с подобным правительством. Или при всяком благе, достигаемом человечеством, должна существовать и темная тень – унижения, страдания, зло?…
Я упомянул слово «благо», и действительно, несмотря на все, я считаю объединение Италии великим благом, даже чудом, совершившимся на глазах наших, несмотря на все усилия, которые употребляли внешние и внутренние её враги для того, чтобы обессилить, обмануть и разорить эту страдальческую страну.
Тенью этого блага – та систематическая народная порча, которая носит название управления.
Порча эта достигла того, что народ разделился на две группы. Одна из этих групп закуплена для того, чтобы угнетать другую и держать ее в вечном рабстве, страхе и нищете!
Приветствую тебя, мощный мексиканский народ. Нельзя без зависти подумать о твоем постоянстве и отваге, которые помогли тебе освободить твою прекрасную родину от чужеземного гнёта!
Примите, храбрые потомки Колумба, от ваших братьев-итальянцев приветствие вашему возрождению!
Вы были в одинаковом с нами положении, и сумели из него выдти. Мы, исполненные тщеславия, толкуем без конца о славе, свободе, величии… и, подчиняясь чужеземному влиянию, не умеем достигнуть своего возрождения, не смеем добиться того, чтобы завоевать себе место в среде свободных народов!
Мы, у себя дома, не смеем считать его своим, из опасения, что нас за это накажут; мы не смеем заявить громко другим народам, что мы можем сами управляться в нашей стране; мы не имеем смелости отвести от груди нашей кинжала, приставленного к ней чужеземцами!
Но, что всего хуже, всего унизительнее, – это то, что мы покоряемся приказанию чужеземца, сказавшего нам: «жалкие трусы! Я оставляю вам вашу родину, так-как весь мир укоряет меня за то, что я сделал ее своею добычей. Берегите ее, будьте её палачами вместо меня, но не смейте до неё дотрогиваться».
О, Рим! дорогая мечта моя, город славы даже в настоящую минуту своего унижения. Когда ты освободишься? Или твое возрождение должно обрушиться катастрофою на весь существующий мир!?
А подле – Венеция.
Позорные пятна рабства и тяжелые рубцы унижения народ обыкновенно всегда умеет, в благоприятную минуту, обмыть и очистить в своей крови. Классы просвещенные и богатые должны бы были, наконец, понимать эту истину и суметь отстранить от человечества повторение этих грубых оргий неистовства и кровопролития, обращающих массы народа в исступленных варваров первобытного мира.
В прежние времена Венеция, побуждаемая своею ломбардской сестрой, умела обмывать кровью долгие годы своего унижения рабства. Теперь не то. Если она и освободилась от чужеземной власти, то, благодаря чужой доблести, а не своей собственной.
Освобождение её не дело даже рук её братьев-итальянцев. Нет! Освобождение её брошено ей, как милостыня чуждым народом. Садовая покрыла славою Пруссию, и дала Италии Венецию. И Италия приняла без краски стыда эту подачку, она ее не обидела!..
А между тем, и для народов, как для отдельных людей, необходимо для существования сознание собственного достоинства, необходимее даже, чем хлеб для поддержки того животного прозябания, в какое хотят повергнуть Италию.
Некогда царица Адриатики давала законы сильным завоевателям. Рыкание её гордого льва слышалось на дальнем Востоке. Правители Европы составляли против неё союзы, и при помощи завистливых итальянских республик покупались на её лагуны, ею были отражаемы храбрыми сынами республики.
Кто может теперь узнать в венецианцах – сограждан Дондоло и Морозини? Им нужна была чужая помощь, чтобы освободиться! Освободившись, они попали в силки, расставленные им «поскребышами Сеяна»30, для которых ничто не кажется унизительным и позорным!
Как долгий гнёт изменяет людей! Благородные личности изменяются в жалких гермафродитов! И вы не одни, венецианцы! Потомки Леонида и Цинцината не уступают вам в своем вырождении!
Рабство выжигает такое клеймо на челе человека, что он становится неузнаваем, и мало чем отличается от дикого зверя.
Но как ни низко упал итальянский народ, разорвать с своим прошедшим окончательно он не может.
Так, между прочим, у него осталось стремление к развлечениям и празднествам. Крик его: «хлеба и зрелищ!» и в наши дни тот же самый, как в давно минувшее время. И духовное господство старается удовлетворить эту его потребность торжественностию и роскошью своих процессий и обрядов, превосходящих своим блеском и роскошью все, что существовало в этом роде в древности.
Кроме этого удовольствия созерцания величия католического ритуала, заботливое правительство предоставляет народу всякия другие удовольствия и удобства, под одним условием, ни на минуту не задумываться над судьбами и возрождением Италии. Платить и разоряться сколько угодно итальянцы и имеют полное право. Всякия игры, зрелища, разврат самый разнообразный, проституция – все это готово к их услугам.
Только церемонии обручения дожа с морем давно не видали венецианцы.
А этот праздник был любимейшим для народа, когда народ этот имел самоуправление, свое правительство, и дожа во главе этого правительства.
В день, назначавшийся для празднования, il Bucintoro – роскошнейшая галера республики, расцвеченная знаменами и разукрашенная коврами и позолотою, с дожем, важнейшими членами правительства, иностранными посланниками и цветом венецианских женщин в праздничных одеждах на палубе, – двигалась при громе музыки от палаццо св. Марка к Адриатике.
Кортеж Буцинторо составляли множество других галер и бесчисленное число убранных по праздничному гондол, на которых находилась большая часть населения.
И была ты прекрасна в такие дни, царица Адриатики, когда твои Дондоло и Морозини бросали в морскую глубь кольцо, торжественно объявляя море невестой республики, и как бы гарантируя этим то, что оно будет снисходительно к морякам-венецианцам. И была ты сильна тогда, республика, насчитавшая тринадцать веков своего существования, и если бы вслед за пышными своими обручениями ты умела бы устроивать братский банкет для твоих сестер, других итальянских республик, чужеземец, воспользовавшийся вашими раздорами, чтобы погубить вас, никогда не посягнул бы на вашу свободу, никогда не достиг бы обращения вас в позорное рабство!
Заживите же раны, натертые на руках ваших кандалами; заживите рубцы, которыми покрыто все ваше изможженное тело, и не забывайте уже впредь никогда всех унижений ваших, и помните, что только соединенные, – вы будете настолько сильны, что совладаете с каждым чужеземным врагом!
Чичероне, показывавший отшельнику все редкости Венеции, и рассказывавший ему о том, как происходила обыкновенно церемония обручения дожа с морем, сказал ему, улыбаясь: «Знаете ли, нам все кажется, что мы когда-нибудь снова увидим подобную церемонию!»
XII. Похождения князя Т.
В то время, когда убийцы стерегли князя Т., а друзья наши разыскивали его с Ченчио, чтобы предупредить об ожидавшей его опасности, он, ничего не предчувствуя, находился далеко от площади св. Марка, в отдаленном конце Венеции.
Князь Т., как я уже говорил, был человек не дурной, и способный ко всякому благородному порыву, но выросши среди развращенной аристократии, он также легко подчинился и всякому дурному влиянию, увлекался на каждом шагу, был легкомыслен и любил сильные ощущения.
Был он также очень влюбчив, в чем я, впрочем, не вижу почти ничего дурного при его молодости, приняв в соображение, что в наши дни от подобной слабости не свободна даже и бо́льшая часть стариков, некоторые из которых, несмотря на это, заслуживают всякого уважения за свои достоинства.
В прежнее время, при существовании «права первой ночи», для итальянских аристократов, удовлетворение самых утонченных прихотей сластолюбия было донельзя удобно. Мало того, чуть не каждая плебеенка, удостоенная их вниманием, считала себя осчастливленною, и не была в состоянии понимать своего позора и унижения.
В наши дни дело это несколько изменилось, и хотя и теперь нередкость встречать могущественных аристократов, для которых все достижимо, так-как под маской либерализма они едва-ли еще не сильнее своих достойных предшественников, но большая часть из них и в любви, как во многом другом, стараются согласовать несколько свои действия с требованиями духа времени. Простолюдинки для них тоже представляются женщинами, в которых можно влюбляться, за которыми можно ухаживать, которым можно отвечать чувством на чувство, а не приказывать просто любить себя.
Князь Т. принадлежал в лучшим представителям аристократической молодежи, а потому и в своих любовных похождениях отличался некоторою деликатностью.
Это, однако же, не мешало ему предаваться времяпрепровождению этого рода с излишеством.
В Венеции он был в первый раз, и исполнив то, что считал своею обязанностью, явиться к отшельнику с приветствием тотчас после его приезда и даже нанять себе помещение в той же гостинице Виктории, где остановился отшельник и его друзья, он почувствовал, что он совершенно свободен и может даже несколько пожуировать.
Он слышал так много прежде о красоте венецианок, вид их – женщин, приходивших к гостинице Виктории из любопытства взглянуть на отшельника, толпилось у дверей этой гостиницы не мало – так на него сильно подействовал, что он решился посвятить первый же вечер своего пребывания в Венеции поискам за какою-нибудь счастливою встречею.
Не имея, впрочем, никакого определенного плана на этот счет, он несколько времени ходил между толпами, собравшимися на площади св. Марка. Многие венецианки нравились ему, но ни одна не заставляла забиться сердце. Вдруг заметил он молодую девушку ослепительной красоты, только что отделившуюся от группы, стоявшей подле самой гостиницы. Очевидно, она приходила взглянуть на отшельника и теперь возвращалась домой.
Не думая, не рассуждая ни о чем, ветреный князь инстинктивно пошел, вслед за нею. Но девушка шла не оглядываясь и так быстро, что за нею трудно было поспевать. Пройдя несколько улиц, она остановилась у одного из каналов, где ждала ее гондола. Князь со всех ног бросился к месту, где она останавливалась, но легкая гондола уже мчала ее по каналу.
Подозвать гондольера, нанять другую гондолу и отправиться в догонку за девушкой, было для князя делом одной минуты.
«Зачем я еду и куда я еду?» мелькнуло в голове князя: «может быть, эта женщина даже и не стоит за собою ухаживания. Но нет, это было бы слишком страшно! Девушка эта так прекрасна и способна вселить такую глубокую к себе страсть, что необходимо разузнать прежде всего, кто она, где она живет, а там… будь, что будет!»
Гондола девушки остановилась у небогатого дома, без всяких украшений. Девушка взошла на лестницу, и легкая, как серна, стала по ней взбираться. У дверей второго этажа стояла женщина со свечою, очевидно видевшая из окна её прибытие. Князь бессознательно тоже поднялся на лестницу. Женщина, встретившая девушку, по-видимому, мать незнакомки, нежно ее поцаловала, и обе они вошли в комнаты, забыв, очевидно впопыхах, затворить дверь на лестницу, и князь инстинктивно вошел вслед за ними…
Войдя в комнату и очутившись с глазу на глаз с двумя женщинами, из которых одна видом своим внушала невольное к себе уважение, а другая при вечернем освещения казалась еще ослепительнее по своей красоте, князь сразу почувствовал всю неловкость своего положения, и чтобы выйти из него по возможности с меньшими затруднениями, обдумывал уже почтительную фразу для оправдания своего внезапного появления ошибкою в доме… как вдруг сильная рука юноши, в гарибальдийской рубашке, схватила его сзади за плечи.
Это был жених девушки, догонявший ее в третьей гондоле.
– Вы, кажется, г. волокита, сказал юноша: – не туда попали, куда думали. Убирайтесь-ка по добру по здорову на улицу, пока целы, или я вас вышвырну на лестницу…
Аристократическая гордость не позволила князю выслушать эту горькую правду без возражений.
– Я никого здесь не думал оскорблять, но если вы считаете себя вправе говорить мне дерзости, то я их даром вам не спущу. Вот моя карточка. Я не прочь обменяться с вами пистолетными выстрелами, и завтра до 12-ти часов буду ждать в гостинице Виктории ваших посредников.
– Так долго я дожидаться их не заставлю, отвечал юноша, и запер дверь за уходившим князем.
Не особенно веселым после такой неудачи возвращался князь домой, как у самого входа остановлен был нашими друзьями. Им уже удалось удалить убийц, так-как Ченчио сказал им, что он получил из Рима отмену приказания. Они, проискав понапрасну всюду князя, решили, что они все-таки успеют увидать его, когда он будет возвращаться домой, чтобы рассказать ему весь замысел против его жизни.
Князь старался казаться веселым в обществе друзей и не сообщил им ничего о случившемся. Он не хотел подвергать их опасности из-за своей неосторожности, а они, конечно, если бы узнали о дуэли, то все захотели бы быть его секундантами. Исключение сделал он для одного Аттилио, которому во время общего разговора незаметно лепнул, чтобы он оставался ночевать, так-как у него до него есть дело. Когда приятели стали прощаться, то Аттилио, под предлогом необходимости сказать князю несколько слов по одному частному делу, остался у него в нумере.
На заре следующего утра легкий стук в двери нумера показал князю, что наступила минута переговоров о дуэли. Когда дверь была полуотперта, в комнату вошел незнакомый ему молодой человек и вежливо передал ему карточку с письмом Морозини, на которой было написано: «Я принимаю ваш вызов и жду вас близь гостиницы в гондоле. Со мною оружие для двоих, но, пожалуй, захватите с собою и ваше. Условия дуэли будут зависеть от наших секундантов».
Князь представил незнакомца Атиллио, и в две минуты все было решено. Решили стреляться на пистолетах. Сходиться с двадцати шагов расстояния и стрелять по произволу. Место дуэли назначалось за городской стеной, и противник просил только одного, чтобы дуэль не откладывать, а стреляться, если только это князю возможно, тотчас же.
Это условие было весьма рациональным: оно избавляло противников от неприятного ожидания. В самом деле, как бы ни был решителен и тверд человек, но если ему предстоит убить другого или самому быть убитым, мысль о чем одинаково тяжела для человека, то самое лучшее – действовать уже без отлагательства, сокращая время ненужных предварительных страданий.
Я не сторонник дуэлей. По моему – неуменье людей решать дела чести без кровопролития – дело позорное, но как итальянец, и поэтому раб и илот, – я полагаю, что не имею даже права проповедывать общий мир между людьми. Прощение обид – дело почтенное, но как можем мы их прощать, когда нас обижают все и каждый, на каждом шагу, когда мы обидно лишены наших прав, поруганы в нашей чести и сознании – поддонками нашего же народа? Нам не до прощения обид, когда мы самое право жизни должны покупать ценою унижения. Разумеется, Италия отвергнет дуэли, когда она составит свободный народ, и мы вступим в прямое пользование нашими правами, которые признают за нами и другие страны, но в наши дни угнетения, произвола и привилегий – я стою за дуэли – при решении частных споров.
Когда гондолы дошли до условленного места, то противники и их секунданты вышли на песчаное прибрежье. Шаги были отмерены, пистолеты осмотрены секундантами и вручены князю и Морозини. Оставалось только Атиллио подать знак троекратным ударом в ладоши, и противники могли сходиться и стрелять.
Уже два раза ударил в ладоши Атиллио, как вдруг с места, где стояли гондолы, послышался крик: остановитесь! и вслед за ним между соперниками появился седой как лунь гондольер, и обратился к ним со словами увещания и скорби, не проливать без нужды дорогую итальянскую кровь, которая может еще понадобиться отечеству. Старик говорил горячо и настойчиво, но слова его оказались бесполезны. Его попросили удалиться, и условные сигналы снова были повторены. При третьем сигнале последовали выстрелы: пуля князя задела плечо Морозини с правой стороны; показалась кровь, но рана была легкая и поверхностная. Противник его, очевидно обладавший большею долею хладнокровия, выстрелил после, на весьма близком расстоянии, и пуля поразила князя в самое сердце, так что он тотчас же, как сноп, свалился на песок.
Когда слух о его смерти достиг до Рима, это конечно доставило немало удовольствия курии.
Смерть и погребение, всегда напоминают известную поэму нашего великого Уго Фосколо, представляющую торжественный гимн в честь умерших. Прославлять доблести мертвых – дело полезное для возбуждения в живых желания им подражать. Но я в то же время враг той роскоши и помпы, какими окружают патеры церемониал погребения людей богатых или могущественных. Эта роскошь похорон противна самой идеи смерти – равенства бедного и богатого, одинаково обращающихся в прах. Тщеславие и пышность похорон возмутительны и даже смешны (хотя смерть не должна бы была ни в каком случае давать повод к смеху), особливо в тех случаях, когда смерть погребаемого доставляет только удовольствие для жадных наследников и с общим равнодушием принимается посторонними.
Но верхом безобразия – я считаю наемных плакальщиц, которых я видел сам в Молдавии на похоронах одного боярина, и которые вероятно водятся и в других странах. Слезы за деньги – что может быть отвратительнее этого, слезы, когда в душе нет никакой скорби, а между тем плакальщицы, которых я видел, обливались слезами, захлебывались от рыданий. Они напоминали мне тех парламентских одобрителей, которые за деньги, полученные ими, считают своим долгом выражать свой восторг и кричать браво, при каждой речи министров или других правительственных ораторов, какую бы дребедень ни приводили они в этих речах.
На похоронах князя Т. тоже не обошлось без большой и равнодушной толпы. Звание покойного послужило, как это всегда бывает, приманкою для зевак. Среди равнодушных проводников князя, были действительно расстроены только Муцио, Атиллио и Гаспаро (Орацио и Ирена ничего не знали; друзья сумели скрыть от них известие о его смерти). Гаспаро просто рыдал.
Плакал он потому, что успел в последнее время привязаться всею душою к покойному, и ценил в нем человеческое к себе отношение.
Как легко аристократии привязывать к себе народ, при малейшем её желании этого. Как легко богатым людям, помогая несчастным и обойденным, даже небольшими средствами, приобретать себе приверженцев и друзей. Я часто об этом думаю и удивляюсь, почему есть еще столько знатных и богатых людей, которые просто из небрежности не заботятся о народной любви. Я знаю, что между богатыми в наше время весьма много людей, а особенно женщин, отличающихся высокою степенью сострадательности и милосердия, но к несчастию, число их все-таки ничтожно сравнительно с количеством нуждающихся. А сколько еще между богачами и таких, которые не только равнодушны к страданиям бедняков, но еще с каким-то злорадством стараются их обижать, угнетать, преследовать.
Конечно, улучшать положение бедных прежде всего дело правительства, но ему, как всем известно, не до того…
Богатые классы могли бы пособить этому злу, если бы жертвовали на это дело хотя какую ни будь часть своих излишков. И тогда бы не существовало того возмутительного контраста, какой на каждом шагу представляет современное общество, когда рядом с человеком, нуждающимся в самом необходимом, едва не умирающим с голода, видишь человека, незнающего что делать с своими избытками и впадающего в хандру от пресыщения.
Погребальный поезд приблизился к кладбищу. Гроб опустили в могилу и не нашлось ни одного голоса, который сказал бы хоть слово в память покойного. Бедный князь, при всем своем желании делать добро, не успел еще ничего сделать, сраженный преждевременной смертью… Что же можно было сказать о его доброте и доблестях, проявить которые он не имел даже и времени?
Ирене и Орацио – о смерти князя объявил отшельник, когда Атиллио и Муцио уже вернулись с похорон, объяснив им, что это было от них скрыто для того, чтобы избавить Ирену от лишнего страдания. Новость эта поразила Ирену глубокою скорбью. Со смертью брата она делалась наследницею всех его богатств, но ни она, ни Орацио об этом даже и не вспомнили. А между тем в Риме – патеры, уведомленные телеграммою о случившемся, озаботились уже конфискациею домов князя, находившихся на территории папской области. Поспешность их, впрочем, весьма понятна, если взять в соображение, что люди этого рода обязаны самым своим званием особенно дорожить теми сокровищами, которые не мира сего.
XIII. Прощание с Венецией
После похорон князя Т., отшельник недолго пробыл в Венеции.
«Прощай Венеция», думал он, расставаясь с ней: «и твой народ, подобно другим итальянским городам, от продолжительного подчинения чужеземцам, утратил тот отпечаток величия, каким он отличался при Венье и Дондоло. Современные венецианцы слабы и духом и телом и – также как и остальные их итальянские братья, могут только тщеславиться своим славным прошедшим!»
Нельзя не удивляться, как портит и вырождает людей продолжительное рабство и господство духовных! Взгляните на гордого янки, как он смел, бодр, силен и даже красив. Для него в мире нет ничего невозможного, и при самом отчаянном риске он твердо произносит свое непреклонное: вперед!
Таков же и англичанин, таков же и швейцарец.
Сравните с этими смелыми людьми потомков Леонида или Брута, и вы увидите, как продолжительное рабство, и вечный страх изувечили их, исказили самые черты их, изменнии осанку и походку. Очевидно, что папа Стамбула и папа Рима стоют один другого.
Отшельнику случалось видеть в Константинополе греков, которые были в наказание пригвождены ухом в их лавкам. Прохожие с презрением смеялись над ними, отворачивались от них и называли их плутами и негодяями, и они были действительно плуты и негодяи, так-как их наказывали за плутни и мошенничества в торговле.
Римские нищие, толпящиеся у колоннад своих храмов, конечно не возбуждают такого отвращения, как константинопольские греки. Они все-таки выше их, хотя также нравственно изуродованы и испорчены до мозга костей.
И Венеция, как и другие её итальянские сестры, выродилась и развратилась!..
Эти печальные мысли отшельника подтвердились фактами.
Хотя его появление в Венеции и страстная проповедь правды и произвела всеобщий энтузиазм; хотя, куда бы он ни шел, его всюду сопровождали толпы народа с громкими криками, но этим все дело и ограничивалось. Ни одним советом его не воспользовались.
В депутаты были избраны не те лица, на которых он указывал; патерам по-прежнему льстили и кланялись…
А между тем, путь его был рядом оваций.
В Падуе он отдохнул и помолодел душой, встретив в среде студентов этого славного университета, горячия чувства патриотизма и гуманности.
В Виценце, Тревизе, Удине, Беллуно, Фельтре, Конельяно всегда народ встречал его с горячими знаками сочувствия, и благодарное воспоминание этого никогда не заглохнет в его душе.
XIV Кайроли и его семьдесят товарищей. Кукки и друзья его
Народы довольные и хорошо управляемые никогда не возмущаются. Бунты, возмущения, революции – последнее прибежище угнетенных и рабов. Вызываются они тираннией.
Бывают, конечно, исключения, когда происхождение возмущений нельзя объяснять прямо тираннией, но косвенным образом причины, вызывающие их, все-таки результат нравственной или материальной тираннии.
В Швейцарии, в Англии, в Соединенных Штатах случались, и может быть еще будут повторяться возмущения, хотя эти страны и хорошо, относительно, управляются.
Но Зондербунд в Швейцарии, и движение фениев в Англии – результат нравственной тираннии патеров на невежественные классы населения.
Недавняя страшная революция в. Соединенных Штатах была следствием той материальной тираннии, которою отличались южные плантаторы в отношении к своим черным рабам и которою они хотели заразить и другие штаты Союза.
Таким образом одна тиранния, так или иначе, всегда бывает причиною возмущений.
Что Рим страдает и от нравственной и от материальной тираннии – это едва-ли кто станет отрицать. Я же полагаю, что тиранния духовного господства, готового каждую минуту продавать римлян чужеземцам, – самая тяжелая, позорная, невыносимая тиранния, какая когда-либо существовала.
* * *
Была бурная, темная, холодная и дождливая октябрская ночь. Волнение на Тибре было необычайное; пристать в берегу, покрытому скользкою и вязкою грязью и водяною пеною, было почти невозможно. Семьдесят человек людей, одежда которых не могла предохранить их от ночного холода, носились по Тибру в нескольких барках, тщетно отыскивая место, где бы можно было безопасно пристать. Все они были вооружены револьверами и кинжалами и у них было даже несколько, хотя и плохих, ружей.
В эту ночь было назначено восстание в Риме.
В город успело пробраться множество инсургентов из всех итальянских провинций. Аттилио, Муцио, Орацио и т. д. уже были на своих местах и распоряжались приготовлением к делу своих товарищей.
Напрасно папская полиция употребляла всевозможные мери для открытия заговорщиков, и арестовывала направо и налево, без счета, – людей, решившихся пожертвовать своею жизнью, сошлось в Рим столько, что со всеми ей невозможно было справиться.
Семьдесят человек, плывших по Тибру, торопились на подмогу своим товарищам. Баркам их удалось, наконец, пристать у горы св. Джулиано в полночь с 22-го на 23-е октября 1867 года.
– В четыре часа вечера мы должны идти на Рим, сказал храбрый Энрико Кайроли, обращаясь к своим друзьям. – До тех пор мы можем отдохнуть в этом казино, ожидая известий от наших из Рима, а в назначенный час – в поход.
– Я считаю, однако ж, долгом своим предупредить вас, продолжал он после некоторого молчания: – что дело, предстоящее нам, будет трудное. Поэтому, если кто-нибудь из вас чувствует себя больным, или усталым, то пусть лучше он останется. Сердиться на него никто из нас не станет и, дружески прощаясь, мы скажем ему: до свидания в Риме.
– Никто из нас не отстанет! Мы все идем, остановить нас может разве только одна смерть! ответили в один голос прибывшие.
– Однако, странно, что я не вижу ни проводника, который по условию должен вести нас к Риму, ни посланного, который должен бы был принести нам известия о ходе восстания в городе, обратился Джиованни Кайроли к своему брату, возвратясь с осмотра местности: – а между тем мы просто в волчьей яме, окружены аванпостами папских войск и на нас могут каждую минуту напасть.
– Будем ждать, что бы ни случилось, отвечал Энрико. – Мы пришли драться, и никакая опасность не должна страшить нас при исполнении того, что было условлено.
В полдень только явился из Рима посланный, которого ждал Кайроли. Он объявил, что так-как вечернее движение не дало никаких определенных результатов, то Кайроли должно будет дожидаться новых распоряжений.
Посланный тотчас же был отправлен назад сказать, что Кайроли с товарищами готов и ждет только новых известий и распоряжений.
Никаких новых распоряжений, однако, Кайроли не получал до пяти часов, а в это время его присутствие было замечено двумя папскими полками, и волей-неволей пришлось готовиться в схватке.
Первым подвергся нападению Джиованни, который с двадцатью-четырьмя товарищами составлял авангард, поместившись в сторожке одной виллы. Он, несмотря на многочисленность папского войска, смело выдержал его натиск. Опасаясь, однако, дурного исхода дела, Энрико еще с двадцатью-пятью юношами поспешил ему в подкрепление. Братьям, при соединении их, удалось разбить и прогнать войско, обратившееся в бегство. Но в это самое время новые неприятельские войска явились на помощь бежавшим и, заняв позицию позади высот горы св. Джулиано, открыли беспощадный огонь по нашим героям.
Тогда Кайроли с своими бросился в штыки на войско и снова обратил в бегство папистов, оставивших на поле сражения множество убитых и раненых. Но и защитники свободы понесли не мало урона. Оба брата Кайроли были убиты… Только наступившая ночь прекратила это геройское дело.
В то же самое время, в стенах Рима происходила другая сцена, участниками которой был Кукки и множество римских и провинциальных патриотов, собравшихся на призыв освободить Рим или умереть.
Кукки, уроженец Бергама, был одною из самых симпатичных личностей, какие только выставила последняя итальянская революция. Молодой, изящный, красивый, богатый, он происходил от одной из первых ломбардских фамилий. Он сумел подобрать себе таких товарищей, как Гверцони, Босси, Адамоли и множество других смелых людей, которые, пренебрегая ужасами пытки и всякими бедствиями, которые могли им угрожать, под его главным начальством, заведывали всем делом римской инсуррекции.
Бедный римский народ с радостью подчинялся их распоряжениям и просил только одного… оружия! Оружия этого посылалось ему заранее достаточно, со всех сторон Италии, но лицемерное, флорентинское правительство, изворотливое и ловкое, сумело своевременно перехватить большую его часть.
Если читатели вспомнят, что это самое правительство, неоднократно прежде того, распускало под рукою слухи, что достаточно двух или трех выстрелов на воздух, чтобы его войска двинулись также на Рим, то они легко поймут, как низко были обмануты защитники Рима! Выстрелы были однако сделаны, и бедным римлянам пришлось почти безоружным бороться на улицах с массами хорошо вооруженного войска и со множеством монастырской сволочи; им удалось-таки подорвать миною казарму зуавов и с одними ножами побивать наемщиков, сильно вооруженных.
В Трастеверии находились все наши старые знакомые: Аттилио, Муцио, Орацио, Сильвио и Гаспаро. С ними были и уцелевшие из трехсот, успевших избегнуть преследователей папской полиции31.
Народ отыскал людей, способных им управлять, и самоотверженно исполнял свой долг!
Все оружие из замка Орацио пошло в ход и послужило значительной помогою трастеверинцам.
Жандармы, карабинеры, зуавы, драгуны, согнанные в одну кучу, принуждены были бежать от ножей народа и выстрелов небольшего числа ружей, по Лонгаро к мосту Св. Ангела. Народ гнал их до самого моста, но самый мост был укреплен: на нем стоял целый полк зуавов и артиллерия! Когда войско нестройною кучей вместе с гнавшим его народом взошло на мост, то начальник зуавов, распоряжавшийся защитою моста, не разбирая, что большинство вошедших на него принадлежало в папалинам, приказал открыть по ним огонь… Что значило исполнителю папских велений истреблять своих? Он знал, что за золото, в изобилии притекавшее в сокровищницу св. Петра, можно немедленно накупить новых негодяев в двойном количестве против истребленных. Главное дело было – истребить как можно более инсургентов. И многие инсургенты заплатили своею жизнию за попытку взойти на этот пагубный мост, тем более, что народ, одушевленный необычайным энтузиазмом, возобновлял это три раза с ряду и каждый раз ружейные залпы и град картечи, заставлял его отступать. Во главе народа, стремившагося на мост, были наши друзья; когда у них не достало снарядов, они разбили свои ружья в осколки о головы наемщиков и, вооружившись снова оружием, валявшимся подле убитых, возбуждали энергию и героизм в народе.
Первым из них, павшим от пули, был старик Гаспаро; он пал, сохраняя тоже хладнокровие, каким отличался во время всей своей жизни. Лицо трупа сохраняло улыбку: казалось, умирая, Гаспаро считал себя счастливым, что может пожертвовать жизнью для блага человечества. Пуля поразила его в сердце и смерть произошла мгновенно и без страданий.
Сильвио пал подле Гаспаро; ядром ему перебило оба бедра. В то же самое время осколком гранаты у Орацио оторвало левое ухо, а другим задело правую лопатку.
Муцио пуля попала в грудь, и конечно убила бы его, если бы не стукнулась о тяжелый английский хронометр, подаренный ему Джулией. Часы разбились в дребезги, но Муцио спасся от смерти и отделался только сильной контузией.
Аттилио был ранен в правую ногу, в левую щеку и контужен в голову.
Раненых и убитых с той и другой стороны было без числа; народный гнев вышел из всяких границ, но после троекратной попытки народ должен был уступить превосходству силы наемщиков.
Орацио понес на своих плечах труп Сильвио, в ближайший от моста дом, но встретившиеся солдаты успели отнять у него этот труп и тело героя было разрублено на куски.
Солдаты не щадили ни детей, ни женщин, ни стариков, попадавшихся в их руки, и даже над самыми трупами выказывали свое зверство.
На Лунгаро существует здание, занятое шерстяною фабрикою; на этой фабрике трудится множество работников. Насколько инстинкты рабочих чисты и возвышенны, ясно выказывается при торжественном свете революции. Работник обыкновенно является в это время другом всех угнетенных; он спасает вещи, попадающиеся в его руки, без всякой мысли, что он может ими воспользоваться; он спасает жизнь ослабевших и угнетенных; он призревает раненых, и если ему самому приходится драться, то выступает смело один против десяти.
Работники с фабрики, о которой я говорю, видя перевес папских войск, давно уже смешались с сражающимися и многие из них успели уже заплатить жизнию за свою отвагу. На фабрике оставались одни только старики. Когда оставшиеся на фабрике увидали, что инсургентам приходится плохо, они незамедлили отворить ворота своего дома, чтобы дать в нем приют преследуемым или, по крайней мере, значительной их части. Когда в ворота вошло достаточное количество спасавшихся, они их снова затворили и отдали вошедшим все топоры, шкворни и всякие железные и деревянные инструменты, могшие служить в их защите, – и в то же время изо всех окон стали кидать в войско утварью и мебелью. У ворот фабрики завязалась страшная схватка, в которой народ действовал ножами против войска. Видя, что на фабрику укрылось много народу, зуавы повели против здания, в котором она помещалась, правильную осаду, для чего набились в дома, находившиеся напротив и около. Защитники Рима возвели в воротах здания и в окрестностях его – баррикады, и благодаря тому, что у них еще оставалось несколько оружия, могли с переменным счастием продолжать еще некоторое время борьбу с осаждавшими.
Аттилио, Орацио и Муцио дрались с отчаянным мужеством; народ, возбужденный их примером, выказывал также замечательную энергию – но… у инсургентов стало недоставать снарядов, а к осаждавшим подошло значительное подкрепление из свежего войска.
Наступившие сумерки однако же как бы покровительствовали инсургентам, которые, несмотря на то, что число их постоянно уменьшалось, а снаряды все более и более истощались – продолжали устойчиво сопротивляться. Было семь часов вечера, когда колонна неприятеля, заметив, что выстрелы осажденных стали все больше редеть и редеть, предприняла атаку против здания, направясь против главных ворот, в которых была воздвигнута баррикада, но которые не были заперты.
Орацио и Муцио – за этой баррикадой, вооруженные топорами и окруженные справа и слева храбрейшими из своих товарищей для защиты ворот, были в готовности дать отчаянный отпор атакующим и дорого продать им свою жизнь.
Аттилио в то же время расставлял людей во внутренних входах здания, тоже забарикадированных. У всех окон второго этажа было им собрано возможно большее число работников, на обязанности которых было бросать в атакующих тяжелые предметы, какие только попадутся под руку. Окончив эти приготовления и вооруженный одною только саблею, отнятою им от убитого им же жандарма, он поспешил к Аттилио, чтобы находиться с ним рядом на самом опасному месте.
Внутренность фабрики представляла зрелище неутешительное. Множество трупов убитых горожан были свалены в кучу – в отдаленном углу двора. Множество раненых лежали там и сям по двору и в комнатах нижнего этажа, но они старались не издавать ни малейшего стона, чтобы не смущать им еще действовавших своих товарищей.
Направо от входа, в большой комнате, стоял огромный стол, освещенный посередине большим канделябром. Весь стол был завален бинтами, холстом, корпией, тряпками – всем, что только можно было достать на фабрике, для перевязки раненых. Бутылки, фляги с примочками и фляги с вином тоже находились на столе в изобилии. Подле стола стоял огромный чан с водою – как для утоления жажды раненых, так и для обмывания и перевязывания их ран.
Множество женщин, которые все действовали в попытке овладеть мостом, ухаживали за ранеными и услуживали им. Клелия, Джулия и Ирена – были между ними. Камилла, от горя о смерти Сильвия, снова как бы потерявшая рассудок, машинально делала то же, что и другие.
– Да, говорил Аттилио Орацио: – много я видел сражений, но ничего подобного сегодняшней свалке не помню. Утешительно только одно, что римляне ведут себя достойно своих предков. Все спокойны и веселы, как будто ничего особенного не происходит, а между тем нам придется выдержать натиск такой массы войска, что едва-ли кто из нас уцелеет…
– Да, но прежде чем они ворвутся сюда – многих своих и они не досчитаются.
Между тем, как описиваемое мною происходило в Трастеверии, отряд, предводительствуемый Кувки, Гверцони, Босса, Адамоли, и другими – тоже действовал с отчаянною храбростью.
Взрыв казармы зуавов был условным сигналом открытия действий со всех сторон. Отряд этот, постоянно увеличивавшийся от сбегавшихся отовсюду волонтеров, успел обезоружить множество солдат, испуганных взрывом. Тех, это сопротивлялся, убивали, поэтому в оружии недостатка не было. Взрыв, впрочем, произвел много шуму, а причинил мало вреда, вероятно, потому, что порох был отсыревший или его было недостаточно. По крайней мере клерикальные и правительственные газеты на следующее утро уверяли, что на воздух взлетели одни музыканты, все итальянцы, иноземцы же все остались здравы и невредимы. Дело в том, что убитых между зуавами оказалось действительно много, а все уцелевшие выскочили на улицу, построилась в боевой порядок и открыли жестокий огонь по народу.
Отряд Кукки завязал с этим войском схватку; схватка была ужасная по сравнению численности отряда Кукки с массами войска, но защитники Рима – поддерживали ее с энергией почти невероятной…
В то же время, когда завязалась эта отчаянная схватка у казарм зуавов, Гверцони и Кастеляци, развевая знамя освобождения, осадили с некоторым числом молодежи ворота св. Павла, так-как они знали, что за ними находился значительный склад оружия. Для этого перебив всех гвардейцев, стороживших ворота, они набросились на склад. Оружия там оказалось действительно много, но там же ждала их засада многочисленного войска, так что и им пришлось выдержать жестокую борьбу с неравными силами и ничего не достигнуть.
XV. Неудачи
Вообще римскому народу нелегки были эти дни.
Губила его главнейше – его малочисленность. Действительно, не все обитатели Рима составляют римский народ; большую часть их вернее назвать папскою челядью. В самом деле, отчислите от римского населения папу, кардиналов, монсиньоров и патеров, монашествующую братию, скопляющуюся там чуть не со всего света; причислите к этому их родственников и родственниц, чиновников их канцелярий, их прислугу, кучеров, поваров и всех родственников, мужчин и женщин, этих чиновников и прислуги; прибавьте всю массу промышленников и ремесленников, существующих исключительною на них работою, – и вы увидите, что того, что собственно можно назвать народом, останется очень немного, несколько семейств среднего сословия, да разве еще перевозчики, да нищие.
В римской Кампаньи, где невежество, насаждаемое патерами, пустило такие глубокие корни, сторонников и приверженцев патеров, и людей, зависщих от них, тоже не оберешься. Я уже говорил, что там почти все земли принадлежат духовенству.
Мудрено ли, что развращение народа в папских владениях эпидемическое.
Но, как бы то ни было, нельзя не удивляться, в каким мерам позволяет себе пробегать правительство в отношении к этому народу. Каждое письмо, получаемое во владениях папы, непременно подвергается предварительному рассмотрению, и если в нем заключается хотя самомалейший и невиннейший намёк на политику, никогда не доходит по адресу. Никакая тайна, ни семейная, ни дружеская, не уважается. Число шпионов невероятное!
Можно сказать без преувеличения, что все население разделяется на две половины, из которых одна несет на себе невероятную тягу всевозможного гнета и нищеты, а другая получает деньги за отягощение, преследование и шпионство над первой.
Неужели это правительство таково, что честные люди могут им удовлетворяться! Я нарочно говорю, ничего не скрывая. Пусть другие народы рассудят хладнокровно, каковы условия жизни в несчастной, измученной Италии!
* * *
Братья Кайроли и их товарищи заплатили своею жизнью за свой патриотизм и героическое вмешательство в дело восстания Рима. Заря 24-го октября, предвестница новых бедствий, ожидавших Рим, озарила повсюду трупы, между которыми лежал и труп честного и молодого Энрико Кайроли, этого нового Леонида. На лице Энрико видна была улыбка презрения; Джиованни Кайроли был еще жив, но умирал подле трупа брата. Рядом с ним лежали убитыми или смертельно ранеными, другие, имена которых история передаст в отдаленное потомство. Из семидесяти в живых оставалось очень немного, и все они присоединились к братьям своим, сражавшимся за римскими воротами.
Но и предприятие Гвердони, как я уже говорил, несмотря на всю его храбрость и опытность, приобретенную в десятках сражений, не удалось. Скоро сделалось очевидных, что с одними кинжалами и револьверами трудно было что-нибудь сделать против хорошо вооруженного неприятеля. Отряд должен был рассеяться, спасаясь от частых выстрелов, и Гвердони и Кастеляни были вынуждены, не видя почти никого из своих подле себя, оставить невозможное дело и ждать другого случая сразиться.
Кукки, Басси и Адамоли, во главе своего отряда, неустрашимо продолжали схватку, и завладели частью казармы зуавов, пуская в дело даже кулаки и зубы, но и здесь в конце концов пришлось уступить многочисленности неприятеля… и заря 24-го октября озарила и на этом месте целую груду трупов, едва остывших.
День наступал холодный, дождливый и мрачный.
XVI. Последняя катастрофа
– Готовы ли вы, друзья? окликнули почти в один голос Орацио, Муцио и Аттилио своих товарищей, и едва услышали они в ответ дружное «готовы!», как масса папского войска, подобно лавине, двинулась на ворота здания.
Извнутри были загашены все огни, и нападающим, которых хорошо видели осаждаемые, нельзя было разглядеть никого из осаждаемых, так-что первые из покусившихся взойти на баррикаду пали с разбитыми черепами под ударами топоров Орацио и Муцио, сабли Аттилио и других орудий защиты стоявших с ними товарищей.
Но хотя первый натиск и неудался атаковавшим, жертвою его сделался Орацио и пуля из револьвера сразила его на повал, попав прямо в сердце. Он умер мгновенно, сжимая в руке своей топор и едва успел крикнуть «Ирена!» Голос этот отдался болью в сердце Ирены, которая с другими женщинами, хотя и не принимала прямого участия в защите баррикады, но находилась подле ворот. Услышав крик дорогого человека, она, вне себя от скорби, не обращая ни малейшего внимания на опасность, бросилась на баррикаду, чтобы быть подле Орацио, но едва она успела взойти на нее, как встречная ружейная пуля, попавшая ей в лоб, положила и ее на месте…
Едва Муцио и Орацио успели внести дорогия тела внутрь здания и с отчаянием в душе возвратиться к своим постам, как войска возобновили аттаку. Отпор они встретили отчаянный, так-как для осаждаемых наступила такая минута, которые бывают во время сражений, когда сражающиеся теряют всякое опасение смерти и перестают обращать внимание на все пули и другие снаряды, летящие к ним на встречу. Так и в нашем случае. Осаждаемые оставили всякия предосторожности и даже не замечали, как значительная часть их гибла без всякой пользы, так-что, несмотря на то, что аттака снова была отражена, число защитников баррикады все уменьшалось и уменьшалось…
В это время в среде осажденных, в самые страшные для всех находившихся в здании минуты, появился, как бы каким-то чудом, Джон. Он, как белка, вскарабкался по стене здания и вскочил в него из окна.
Джон, отпущенный Томсоном с яхты из Ливорно на несколько дней в отпуск к своим друзьям с начала восстания, был вместе с героями нашими в Риме, всходил с народом на мост и с ним же попал на фабрику. Отсюда он тотчас же, впрочем, был послан Джулией собрать сведения, как идет восстание, в различных местах Рима. Теперь он возвращался, и, как мы уже знаем, с новостями самыми безотрадными. Благодаря своей энергической подвижности и юркости, молодой англичанин был очевидцем всех схваток.
Аттилио и Муцио предчувствовали свою участь, так-как ждали с минуты на минуту повторения аттаки, но твердо решились выдержать свой подвиг до конца. Только мысль о гибели, предстоящей Клелии и Джулии, терзала их сердце…
– Муцио, сказал обращаясь к товарищу Аттилио: – поди к ним и убеди их, пока еще есть время, чтобы они спасались и выходили с заднего двора… Скажи им, что и мы последуем вскоре за ними…
Последнюю ложь он считал необходимою, чтобы женщины послушались Муцио… Он вполне понимал, что минуты его сосчитаны и с какой-то восторженностью ждал мученической смерти.
– Сказать я им могу все, что хочешь, грустно отвечал Муцио: – но я уверен, что, во-первых, теперь спастись им уже невозможно, а во-вторых, что если бы и было возможно, то на вряд-ли они согласятся…
Хотя друзья говорили почти шопотом, но так-как к каждому слову их прислушивались все окружавшие их, то и этот разговор был услышан рабочими. Один из них, седой как лунь, подошел к разговаривавшим и сказал им:
– Спастись еще можно; если вы только захотите, то можете спасти не только ваших женщин, но и сами уйти невредимыми. Я знаю потайной выход, которым можно безопасно удалиться.
Лучь надежды спасти дорогих своих озарил друзей, и так-как времени терять было некогда, то они и решились немедленно воспользоваться указаниями старика, посланного как бы самим Провидением.
Муцио приблизился к Клелии и Джулии, стоявшим по близости, и сообщил им о плане спасения, но встретил такое сопротивление, какого даже не ожидал. Они не хотели ничего слушать и желали только погибнуть вместе с своими возлюбленными. Наконец, после долгих убеждений, Муцио удалось уговорить их спасаться, под тем условием, что и он и Аттилио тоже пойдут за всеми, но только после и позади всех, как, понятно, требовал самый их долг. Таким образом, решено было, что Клелия и Джулия пойдут за проводником, под охраною Дентато и Джона, остальные женщины вслед за ними, а Аттилио и Муцио, с остальными защитниками, после всех.
А раненые? Увы, их приходилось оставить неприятелю! Эта необходимость оставлять своих раненых – составляет самое печальное, отталкивающее и страшное условие – тех человеческих боень, которые носят названия сражений!
Бедные раненые! При этих прискорбных случаях вы лишаетесь последнего утешения: лица близкия и дорогия вам удаляются от вас, вместо их появляются враги, холодные, беспощадные, порою неотступающие перед зверством наслаждения вашими муками, и обагрения своих штыков в вашей крови!
Папские же войска, подкрепленные двадцатью тысячами французов, чувствовали себя сильными, и забыли, как часто волонтеры обращали их в бегство, а не раз великодушно оставляли им самую жизнь32.
Когда итальянцы сражались в Америке, то (при С.-Антонио) имея множество раненых, они на своих плечах и на лошадях перенесли их всех, чтоб не оставить ни одного своего раненого живым в руках жестоких каннибалов33.
Папские же солдаты не отступают перед каннибальством.
Так после славного дела при Монтеротондо, 25-го октября, волонтеры вынуждены были оставить трех раненых. Солдаты, сопровождавшие их транспортировку в Терни, из зверства на дороге закололи их штыками34.
О, итальянцы! не оставляйте никогда своих раненых на жертву папским войскам!
И наши герои, как ни были они утомлены и измучены, как ни мало было им времени, все-таки озаботились тем, чтобы и раненые были спасены.
Старик-рабочий указал дверь в подземелье, и в него вошли женщины, раненые, и… весьма вероятно вошли бы и остальные защитники, с Орацио и Муцио, так-как не оставалось никакой надежды не только победить, но даже продолжать сопротивление, если бы…
Если бы и тут, как почти всегда в Италии, не нашелся предатель…
Воспользовавшись суматохой, он написал на бумаге наскоро несколько слов, которыми извещал врагов об отступлении осажденных, и выбросил эту бумажку за окно.
Ее подняли и прочитали, и так-как защитников действительно почти не было на баррикаде, то войска немедленно снова бросились в аттаку, и в несколько минут уже могли ворваться на фабрику…
Аттилио и Муцио и тут еще могли спастись бегством, но этот способ спасения они сочли недостойным имени римлянина, и потому, бросившись в среду неприятеля, нанесли врагам несколько ударов, и оба погибли смертью героев.
Солдаты, ворвавшиеся на фабрику, тотчас же принялись за грабеж. О потайной двери, захлопнутой снова извнутри Дентато, им было и не вдомёк. Только утром отыскали они эту дверь, и могли догадаться, каким путем ушли от них осажденные… Но было уже поздно, и ушедшие были уже вне опасности…
В первых числах ноября 1867 года на Ливорнскую станцию железной дороги, из только что пришедшего поезда, вышли три дамы, старик и молодой мальчик.
Все дамы были в трауре. Одна из них была, по-видимому, иностранка.
Дамы эти были: Клелия, Джулия и Камилла. Сопровождая их старик-работник, указавший дверь в подземелье, и с которым Джулия не хотела более расставаться, и Джон.
Вскоре появился и Дентато с багажем путешественниц.
В воксале встретил их Томсон с Аврелиею.
Женщины поздоровались со слезами и молча; один Джон мог сказать Аврелии:
– Я цаловал их обоих мертвыми, подразумевая Орацио и Ирену.
По грубой щеке Томсона тоже катилась слеза. После некоторого молчания, и, дав дамам время выплакаться, он подошел к Джулии.
– Яхта наготове, и я ожидаю ваших приказаний; можно выдти в море, хоть сейчас, если это вам угодно.
– Да, Томсон, да, отвечала Джулия: не будемте терять времени. Мы все прямо едем на яхту, и сегодня же в море… Прочь, скорее прочь из Италии. В стране этой, как говорит Алфьери, человек является более могучим, чем где бы то ни было, и доказательством этому может служить самая жестокость преступлений, какие там совершаются…
Через несколько часов после этой сцены «Клелия» на всех парусах неслась к берегам merry England, старой, веселой Англии.
* * *
Возвратясь в отечество, Джулия отдалась вполне заботе о новой своей семье, которая скоро увеличилась приездом Манлио и Сильвии, которые до того гостили у отшельника. Она поклялась не быть в Италии до тех пор, пока они не сделается свободной: тогда она думает поставить памятник в честь своего погибшего друга и его товарищей-героев.
XVII. Несколько заключительных слов
Италию в наше время справедливо можно назвать пандемонием.
В самом деле, трудно найти другую страну, которая бяла бы щедрее её наделена природой.
Вечно ясное небо, отличный климат, роскошная и разнообразная растительность. Население бодрое и способное, которое ни в чем не уступает другим народам. При хорошем управлении оно могло бы выставлять и отборное войско, и способных моряков.
И все эти преимущества и дары природы уничтожаются от дурного управления и духовного господства.
Всюду, где могли бы быть изобилие, знание, сила, встречаются нищета, невежество, слабость и унизительное подчинение чужеземцам.
Правительство, жалкое и непопулярное, вместо того, чтобы организовать национальное войско, которое могло бы стоять на одном уровне с лучшими европейскими войсками, заботится только об увеличении числа карабинеров для борьбы с своими гражданами и для охранения финансов, бесполезно и непроизводительно растрачиваемых.
Флот, который мог бы соперничествовать с флотами других держав, приведен в самое жалкое состояние, по недостатку в нем честных и способных начальников.
Сами офицеры сознаются, что ни войско, ни флот никуда не годятся, и не выдержат ни малейшего столкновения с внешними неприятелями. Годны они только для противодействия тем, кого правительство считает своими врагами внутренними…
Конец.
Историческое прибавление
I. Последние эпизоды из истории волонтеров. Акваленденте. – Монтелибретти. – Верола. – Монтеротондо. – Ментана.
Я прошу от вас не храбрости, а только постоянства.
G.35
Конец 1867 года ознаменовался целым рядом кровавых эпизодов для волонтёров.
Немало подвигов храбрости и самоотвержения проявили они, много выказали геройства. Многие из папских наемщиков обязаны сохранением своей жизни их великодушию, несмотря на то, что предварительно запятнали себя жестокостию против них, и поступали, как вандалы, какими всегда было к навсегда останутся.
Если в моих описаниях мне приходилось писать желчью и чинить перо кинжалом, то я имел на это выстраданное право.
Кто может оставаться хладнокровным при виде Италии, этой страны, благословенной самим Богом, в том жалом её состоянии, в какое она приведена людьми?
Кто может относиться с равнодушием к великодушных к героическим попыткам борьбы её сынов против толп предателей, продающих из-за своих личных интересов чужеземцам страну, где они родились, и народ, трудом и кровью которого они существуют.
Папство – это разъедающий рак Италии. К счастию, вся Италия начинает сознавать, что никакое благоденствие невозможно в «аду живых»36. Со всех концов полуострова раздаются крики энтузиазма о близком наступлении падения папства. Частные люди, управления городов, иностранцы-друзы, способствуют всеми зависящими от них мерами делу освободителей, и должно думать, что Италия скоро должна освободиться от духовного гнёта.
Отважная молодёжь, желая участвовать в народной славе, не устает наполнять собою ряды защитников свободы. Аквапенденте, Монтелибретти, Монтеротондо были как бы победным гимном над наемными чужеземцами. Римские поля были от них очищены. Мосты, ведущие в вечный город, были взорваны на воздух, и дрожащие патеры в страхе ожидали в Риме конца своего владычества.
Все, казалось, было окончено, и со всех сторон света не слись приветствия и поздравления той молодёжи, которая, по-видимому, освободила Италию от гнёта, тяготевшего над нею столько столетий. Но…
Не так было решено в Париже и Флоренции. Франция прислала флот и войско, Флоренция вселила в народ страх и недоверие и внесла в среду победителей порчу и лишения.
Результатом этого совместного действия была Ментана.
У волонтёров были отняты все средства подвоза снарядов и всего необходимого. Сношения их с соседними государствами были прерваны. Те отряды, которые можно было обезоружить без опасности, были иезуитски обезоружены. Не одна тысяча волонтёров была соблазнена к дезертерству. Наконец, занятием некоторых пунктов римской территории под видом противодействия вступлению на нее французских войск, приготовлялось все для Ментаны.
И, несмотря на все это, Ментана могла быть вторым 30-м апрелем37. Я видел сам папские войска бежавшими от выстрелов из никуда негодных ружей волонтёров. При Ментане была минута, когда волонтёров можно было считать выигравшими сражение, когда все поле покрыто было неприятельскими трупами…
Но тут в среде наемного войска раздался зловещий гул: «две тысячи французов аттаковали арриергард волонтёров!». Гул этот все усиливался, стал раздаваться между волонтерами, и наконец, лицо, заслуживающее доверия, сообщило известие это и мне, подтвердив его словами: «я видел это сам». Для сомнения не оставалось места!
Проклятие! Вот до какой степени может доходить человеческая недобросовестность! какой урок для итальянской молодёжи!
Между нашими началось беспорядочное отступление. Ни моего голоса, ни голоса моих офицеров уже не слушали…
Прочитав все это, кто же может меня обвинить, что перо мое омочено в желчь?…
II. Западня
В короткий период времени, в октябре и ноябре 1867 года, защитники Рима сделались дважды жертвою обмана.
Пользуясь моим пребыванием на Капрере, и не стесняясь ничем, флорентинское правительство уверило партию движения, что достаточно только нескольких выстрелов, хотя бы на воздух, чтобы его войско тотчас двинулось на Рим.
И бедные римляне, поверив этому обещанию, взорвали на воздух казарму папских зуавов, и почти безоружные дрались на улицах Рима, как только может драться народ иря таких стесненных обстоятельствах.
И ни один солдат не был двинут к Риму!
Кайроли и его товарищи были при этом принесены в жертву. Множество римских граждан пали от пуль и штыков иноземных наемщиков или наполнили собою папские тюрьмы.
Не лучше было поступлено и с волонтерами.
Между тем, как было объявлено, что при высадке хотя бы одного французского солдата все войско двинется на Рим. Правительство действительно заняло своими войсками некоторые пункты римской территории и разместило их по границам, но для того только, чтобы обезоруживать волонтеров, как это произошло с некоторыми отрядами, и чтобы превратить им все пути для получении пособий и из вспомогательных комитетов и из заграницы.
Таким образом, оставив волонтеров без всяких средств и необходимых снарядов, посеяв в то же время в рядах их несогласия и раздоры, правительство осуществляло задуманный им тайно план совершенного их истребления.
Заняв своими войсками римскую территорию, в то время когда в Риме находились значительные войска французов, правительство развязало руки папским войскам и дало из возможность всею массою действовать против волонтеров.
Несмотря на это, робкия и напуганные предшествовавшая поражениями папские войска – не решались действовать одни и подкреплению их французскими войсками правительство не воспрепятствовало.
Не видя необходимости прямого участия своими войсками в деле при Ментане и считая даже подобное прямое участие для себя неудобным во многих отношениях, правительства ограничилось тем, что хорошо вооруженные итальянские войска – цвет населения – присутствовали холодными зрители истребления своих братьев – итальянцев!
Папские войска от окончательного поражения спасло только подкрепление французов. Ментанское дело, начавшееся в час пополудни 3-го ноября – между волонтерами и папскими войсками, через два часа ожесточенной битвы представлялось уже совершенно потерянным для последних. Эти войска почти повсюду сдались и волонтеры обратили их в бегство. Убитых и раненых у них было множество…
Только новое подкрепление французским войскам, застав врасплох волонтеров, уже радовавшихся победе, заставило их отступить.
* * *
Так были дважды обмануты защитники Рима. Ничего подобного этим обманам не представляла до нашего время история!
В итальянском тексте, вышедшем после напечатания начала нашего перевода, находится следующее предисловие Гарибальди:
Во-первых: напомнить Италии обо всех тех храбрых, которые на поле битвы пожертвовали за нее жизнью, так-как если многие и, быть может, славнейшие из них и известны, то еще большее число их осталось в совершенной неизвестности. Это вменил я себе в священную обязанность.
Во-вторых: побеседовать с итальянским юношеством о совершенных нами делах и о священной обязанности довершить остальное. Для этого я хотел бы, чтобы они увидали в свете истины, все низости и измены католического духовенства.
В-третьих, наконец: чтобы добыть себе этим трудом кое-какие средства к жизни.
Вот побудительные причины, заставившие меня сделаться литератором, в то время досуга, которое предоставили мне обстоятельства, и в продолжение которого я предпочел лучше временно отстраниться от деятельности, чем мешать делу – неуместною горячностью.
Я буду говорить в моем сочинении почти исключительно об умерших; о живых же, возможно меньше, придерживаясь пословицы, что: судить о людях вполне, можно только после их смерти.
Утомленный действительностью жизни, я признал за лучшее избрать форму исторического романа. Я полагаю, что буду верным истолкователем всего относящегося до истории, по крайней-мере на сколько это окажется возможным; известно, как трудно передавать с точностию особенно описания военных событий.
Что же касается до романической стороны моего сочинения, то, если бы она не была в связи с историей, в которой считаю я себя за опытного судью, а равно, если бы я не считал заслугою разоблачение пороков и низостей патеров, то не решился бы утомлять публику моим романом в тот век, в котором пишут романы Манцони, Гверацци и Виктор.
Джузеппе Гарибальди.
[Закрыть]