Read the book: «Жизнеописания»

Font::

© Перевод. А. Венедиктов, наследники, 2020

© Перевод и вступительная статья. А. Габричевский, наследники, 2024

© ООО «Издательство „АСТ“», 2024

Вазари и его история искусств

Джорджо Вазари (1511–1574), флорентийский живописец и архитектор, вошел в историю как писатель, как автор «Жизнеописаний наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих», вышедших в свет первым изданием в 1550-м и вторым – в 1568 году.

Вазари-художник – не более как плодовитый и посредственный эпигон своих великих предшественников и современников. Его пространные и витиеватые стенные росписи во флорентийском дворце Синьории и в римской Канчеллерии, его многочисленные и столь же витиеватые картины на аллегорические и религиозные сюжеты, в которых добротность мастерства и легкость выдумки никак не искупают скудости художественного содержания, и даже такая блестящая архитектурная удача, как его улица Уффици, соединяющая общественный центр Флоренции с набережной реки Арно и сыгравшая значительную роль в истории градостроительства, – все это меркнет на ярком фоне художественной культуры Италии XVI века с ее плеядой крупнейших мастеров и изобилием выдающихся произведений искусства.

В лице же писателя Вазари перед нами встает мощная и самобытная фигура создателя первой истории искусств, мастера итальянской прозы, классика науки об искусстве и художественной критики. Его «Жизнеописания» служили, служат и всегда будут служить настольной книгой для всякого любителя и исследователя итальянского искусства эпохи Возрождения как замечательный исторический документ, являющийся не только богатейшей сокровищницей фактического материала, но и полноценным художественным произведением, воссоздающим яркую и живую картину художественной жизни Италии на протяжении двух столетий.

Мало того, историческая концепция автора, естественно, во многом наивная и ограниченная, но сложившаяся на почве творческой практики реалистического искусства итальянского Ренессанса, нисколько не утратила своей объективной познавательной ценности и в основных чертах подтверждалась и подтверждается достижениями прогрессивной исторической науки.

1

Одной из основных и, по-видимому, первоначальной задачей, поставленной и разрешенной автором «Жизнеописаний», было прославление и увековечение памяти итальянских художников, их личностей и произведений в помощь, в пример и в назидание молодым художникам, современным и будущим. Эта галерея исторических литературных портретов охватывает период времени от середины XIII и до середины XVI века, то есть начиная от основоположников реалистического искусства – Чимабуэ и Никколо Пизано – и кончая самим автором и его современниками во главе с его кумиром – «божественным» Микеланджело.

В своей автобиографии Вазари рассказывает, что толчком к созданию его труда послужила беседа, которая завязалась в 1546 году в обществе писателей и гуманистов, собравшихся на ужин у просвещенного их покровителя кардинала Александра Фарнезе, в ходе которой писатель Паоло Джовио, автор жизнеописаний знаменитых людей и собиратель галереи исторических портретов, предложил Вазари продолжить эту работу, составив биографии знаменитых художников, которых Джовио в своем сборнике не касался. Пусть беседа эта происходила не в 1546 году, а раньше, ибо первое издание «Жизнеописаний» вышло уже в 1550 году, пусть даже весь эпизод – не более как одна из новелл, которыми автор придает художественное правдоподобие своему повествованию, несомненно одно, что в основе «Жизнеописаний» лежит замысел панегирический, педагогический и, по существу, глубоко патриотический, гордость итальянца, в данном случае – флорентинца, ясно сознающего все значение и величие того искусства, которое на протяжении двух столетий создавалось из поколения в поколение лучшими людьми народа, его художниками.

Ведь для культуры итальянского Возрождения в высшей степени характерны, с одной стороны, та ведущая роль, которая принадлежала в этой культуре изобразительным искусствам и архитектуре, «искусствам рисунка», согласно терминологии Вазари, а с другой стороны – то обстоятельство, что эта роль глубоко осознавалась всеми без исключения и в первую очередь приписывалась выдающимся личностям. Несмотря на комические и уродливые формы самого безудержного тщеславия и столь же безудержной лести, ренессансный индивидуализм в лучших своих проявлениях питался высоким идеалом совершенного человека, который представлялся в образе человека универсального. Этот идеал находил себе наиболее яркое воплощение именно в реальном типе универсального художника, владеющего всеми отраслями искусства и науки и являющего гармоническое единство души и тела. Именно такими героями и жили в народном сознании всем понятные и всеми любимые Джотто, Брунеллеско, Альберти, Леонардо, Рафаэль или Микеланджело. Но этого мало. Художник был не только народным любимцем, но в значительной степени и национальным героем. Если, как известно, итальянские города-коммуны не преодолели своего сепаратизма и не слились в единое национальное государство, то единство это, не осуществившееся в политической и экономической жизни страны, созрело к началу XVI века как мощный фактор общественного сознания и культуры, и ярче всего в авангарде этой культуры – в изобразительных искусствах, обладавших к этому времени общенациональным, всем понятным изобразительным и выразительным языком. Поэтому каждый итальянский художник дорог и близок каждому итальянцу, его одинаково любят и почитают и в родном городе, и в двух соседних городах, находящихся в непримиримой вражде, а творение великих мастеров вызывает чувство подлинно национальной гордости.

Этим чувством признательности, гордости и любви к своим художникам дышит каждая строчка «Жизнеописаний».

К тому же нельзя не вспомнить, что художник – один из любимых героев всей итальянской новеллистики эпохи Возрождения: от грубоватых шутников и балагуров в новеллах Саккетти или Боккаччо вплоть до величавой, но глубоко человечной фигуры «божественного» Микеланджело в новеллах XVI века. Именно к этой литературной традиции и примыкает Вазари, к традиции, в которой воплощена глубокая любовь народа к своему искусству и своим художникам, воспитывающих в нем чувство национального единства и национального достоинства.

Эта основная идея определила и характер изложения: ряд биографий-портретов в форме новелл. Как и в портретах итальянского Возрождения, в биографиях Вазари типическое преобладает над случайным, и отдельные, остро подмеченные индивидуальные черты естественно подчиняются обобщенному образу гениального новатора или трудолюбивой посредственности, бескорыстного фанатика или алчного борзописца, баловня судьбы или неудачника, щедрого изобретателя или ревнивого хранителя профессиональных секретов. Фигура вырисовывается на фоне родного или чужого города, в кипучей атмосфере больших и малых исторических событий, городских сплетен, веселых анекдотов, ожесточенного соперничества, выгодных сделок и невыполненных заказов, удач и несчастий, постигающих художников и их произведения. Каждая биография излагается по определенному шаблону, от которого автор не отступает. Биография начинается витиеватой и напыщенной сентенцией, формулирующей типические черты той или иной добродетели, порока, характера или творческого темперамента, примером которого и служит жизнь и деятельность данного художника. Эти вычурные заставки, в которых сам автор нередко путается в неравной борьбе с правилами итальянского синтаксиса, написаны по рецептам тогдашней школьной риторики и напоминают сложные орнаментальные обрамления декоративного искусства середины XVI века. Далее следует само жизнеописание, которое в большей или меньшей степени выдержано в стиле новеллы, излагаемой простым и выразительным языком, свойственным лучшим образцам этого жанра. Биография нередко завершается назидательной моральной концовкой, перекликающейся со вступительной сентенцией. В самом конце автор обычно указывает тот оригинал, с которого по его рисунку гравирован портрет художника, приложенный почти к каждой биографии и входящий, таким образом, в портретную галерею, иллюстрирующую сборник жизнеописаний, как этого требовал Джовио, благословивший своего друга на его смелое начинание.

Конечно, принятая Вазари схема биографии нередко стесняет свободу автора, в особенности в тех случаях, когда он стремится втиснуть в нее объемистый каталог произведений того или другого художника, включая в него анализ отдельных произведений; конечно, он отводит место и таким мастерам, о которых без него история и не вспомнила бы, и, наоборот, лишь бегло касается таких художников и не замечает таких памятников, которые с тех пор завоевали себе всеобщее признание, и все же мы имеем в лице Вазари замечательного портретиста, не уступающего в своих биографиях великим итальянским художникам-портретистам от Пизанелло до Тинторетто. Здесь и Паоло Учелло, фанатик, одержимый страстью к перспективе, и Перуджино, расчетливый и честолюбивый циник, и Пьеро ди Козимо, чудаковатый и нелюдимый оригинал, и Содома, изысканный эстет и прожигатель жизни, и Якопо Сансовино, старик, излучающий обаяние вечной молодости, и многие, многие другие, которых читатель никогда не забудет. Ибо в портретах Вазари все проникнуто той же безграничной любовью к человеку и тем же неослабным вниманием к малейшему его проявлению, которые мы так любим и ценим в произведениях его моделей. И прав был один из лучших знатоков итальянского искусства (Беренсон), спрашивавший себя, «не принадлежат ли „Жизнеописания“ Вазари как таковые и сами по себе к величайшим творениям тосканского гения?»

2

С первых же страниц читатель замечает, что плавное течение жизнеописания или портретной новеллы на каждом шагу прерывается сухими и подчас очень длинными перечислениями произведений героя, лишь кое-где оживляемыми более или менее краткими описаниями, которые сплошь да рядом разрастаются в замечательные по меткости и точности анализы, свидетельствующие о зрелом суждении художника-профессионала, обладающего острым и испытанным критическим чутьем. Все это говорит о том, что рядом с Вазари – биографом и новеллистом – стоит другой Вазари – историк и критик. Даже неискушенному человеку, не говоря о специалисте, бросается в глаза непримиримый конфликт между художником-портретистом и ученым-исследователем. Действительно, всякий раз, как ученый наталкивается на противоречивые факты или просто на отсутствие таковых, он смело и охотно уступает место художнику. За эту непоследовательность критиковать нашего автора нетрудно, и давно стало общим местом снисходительно прощать ему его легкомыслие, «вранье», неточности, тенденциозности и прочие грехи. Однако при этом обычно забывают, насколько для историка XVI века еще были зыбки границы между вымыслом и реальным фактом, между устным преданием и подлинным документом, между художественным правдоподобием и вероятностью научной гипотезы, между историей как наукой и историей как назиданием. Так, например, Вазари, в особенности в биографиях древних художников, для которых он не располагал достаточным количеством источников, смело фантазирует в угоду художественному правдоподобию задуманного им портрета: оказывается, что многие гениальные художники, выходцы из народа, бывали в детстве пастушками, рисовавшими своих овец или коз на камнях; на основании стилистического анализа, а чаще просто по случайному внешнему сходству один мастер провозглашается учеником другого, хотя они в действительности никогда не встречались, или группа памятников приписывается никогда не существовавшему художнику; за отсутствием документальных данных для датировки произведений мастера, находящихся в разных городах, изобретается вымышленный маршрут этого художника, переезжающего из одного города в другой; ради эффектных концовок кончины героев объясняются всеми видами болезней, несчастных случаев и насильственной смерти.

И все же, несмотря на такое беззастенчивое легкомыслие, нельзя не поражаться той смелости и тому упорству, с какими Вазари нащупывает методы научного исследования. Это дается ему не сразу. В этом отношении весьма показательна огромная разница между первым изданием 1550 года и вторым, выпущенным им восемнадцать лет спустя.

Прежде всего второе издание охватывает значительно большее количество фактического материала. Первое издание заканчивалось биографией Микеланджело, который для Вазари был вершиной и завершителем всего процесса становления нового, реалистического искусства. Во втором автор добавил тридцать четыре новых очерка, посвященных его современникам и озаглавленных им «Описание творений» того или иного мастера или группы мастеров, включая подробную автобиографию. Значительно обогатился также круг упоминаемых и описываемых памятников, ибо автор в процессе подготовки второго издания совершил несколько больших путешествий по всей Италии для того, чтобы рассмотреть на месте те памятники, о которых он в первом издании писал лишь понаслышке, или для того, чтобы освежить свое впечатление от уже виденных им произведений. Значительно пополнился также и список привлекаемых источников. Если автор в первом издании ограничивается очень немногими известными нам сочинениями по истории итальянского искусства, как то: «Комментарии» Гиберти, анонимная биография Брунеллеско, путеводитель Альбертини и так называемая «Книга Антонио Билли», не говоря о некотором количестве приводимых надписей, эпитафии и т. п., то во втором издании он широко использует историков, в особенности хроники флорентийских летописцев братьев Виллани, и многие другие подлинные документы, как, например, монастырские и цеховые книги, в которые заносились контракты и расходы, связанные со строительными и художественными заказами, а также и другие историко-художественные документы, возникшие за пределами Флоренции и Рима, как, например, трактат Филарете для Милана, записки Микьеля для Венеции, хроника Скардеоне для Падуи и др. Правда, цитирует он эти источники весьма вольно и часто небрежно. Все же можно наблюдать пробуждение критического отношения к источнику, поскольку, например, автор, цитируя устную традицию, чаще считает своим долгом это оговаривать в таких выражениях, как «я слышал», «мне говорили», то есть как будто начинает понимать, что устная традиция имеет меньшую степень достоверности, чем любой подлинный документ.

Как бы то ни было, составленный Вазари критический инвентарь всей художественной продукции Италии за два столетия является грандиозной работой, источником такой огромной ценности, что этого одного было бы достаточно, чтобы заслужить ему вечную признательность грядущих поколений. Конечно, Вазари не мог единолично справиться с такой задачей. Он никогда и не скрывал, что пользовался сотрудничеством очень многих друзей и знакомых, ученых-специалистов или просто доброхотов в качестве консультантов и корреспондентов в различных городах Италии. Особенно многим был он обязан своему ближайшему другу – флорентийскому канонику дон Винченцо Боргини, ученому секретарю только что основанной Флорентийской Академии художеств, опытному литератору, который, по-видимому, был его постоянным редактором. И тем не менее создание «Жизнеописаний» трудно назвать иначе как героическим подвигом трудолюбия и научного энтузиазма, особенно если принять во внимание всю творческую и административную нагрузку Вазари, заваленного живописными и архитектурными заказами и в то же время исполнявшего обязанности постоянного личного консультанта по делам искусств при особе великого герцога Козимо I, консультанта, принимавшего непосредственное и активное участие в создании и руководстве Академии художеств.

Однако не в собирании материала главная заслуга Вазари. Основоположником истории искусств как науки сделался он потому, что первый применил стилистический анализ как метод художественной критики и научного исследования, а с другой стороны, потому, что он первым же попытался осмыслить все многообразие сменяющих друг друга художественных форм и направлений как закономерное развитие, как эволюцию определенных творческих принципов, установление которых позволяет ему различать и объединять отдельные разрозненные явления в области искусства. Вазари прекрасно понимает, что одних хронологических и топографических координат недостаточно для правильного понимания реального процесса развития, что для такого понимания необходимы различение и обобщение определенных внутренних признаков, специфичных только для данного явления, то есть в данном случае только для искусства. Таким признаком служит стиль, или, как он выражается, «манера» эпохи, школы, мастера, которая не что иное, как совокупность технических приемов, тех или иных изобразительных и выразительных средств. Поэтому Вазари широко пользуется стилистическим анализом не только для атрибуции и для установления подлинности в случаях отсутствия другого свидетельства, но и для познания сущности смены одной манеры другой или эволюции в пределах данной манеры.

Само собой разумеется, что открытие нового метода могло быть сделано только художником-практиком, причем художником, творившим в традициях того искусства, которое он исследовал. Его история искусств родилась не в кабинете, а в мастерской. В этом ее сила и обаяние. Это, пожалуй, одно из последних свидетельств чисто ренессансного единства науки и искусства, между которыми в эпоху капитализма образовалась зияющая пропасть.

Новый метод дал возможность Вазари разобраться в хорошо знакомом и понятном ему материале, но все же необозримом и во многом для него как художника своего времени уже устаревшем. И вот сложное и пестрое многообразие художественных явлений прошлого складывается в стройную картину закономерного развития, в определенную научную концепцию истории нового реализма, и поныне не утратившую своего познавательного значения.

Эта историческая концепция, предполагающая понимание искусства как одного из способов познания реальной действительности и выросшая, как уже было сказано, на благодатной почве живой творческой практики итальянского реализма, сводится к немногим положениям, которые, модернизируя вазариевскую терминологию, можно описать следующими словами.

Для Вазари, как и для большинства культурных итальянцев XVI века, античное искусство остается образцом художественной правды и красоты, но образцом вполне досягаемым. Это было истиной настолько самоочевидной для людей того времени – свидетелей небывалого расцвета изобразительного искусства, что Вазари даже и не усматривает в этом особой проблемы и потому в своем историческом введении ее и не ставит, препоручив соответствующую главу ученому-филологу и антиквару Адриани, отчасти, может быть, и потому, что он в этой области не считал себя специалистом.

После падения античного мира наступает резкий упадок искусства и утрата «хорошей античной манеры», вызванные общим одичанием и непрерывными опустошительными набегами и войнами. Однако в течение этих темных столетий правдивые художественные традиции не совсем умирают, но кое-где и кое в чем проявляются, как, например, в отдельных выдающихся произведениях зодчества и в ранних образцах греческой, то есть византийской, манеры, которая еще связана с античной традицией. Эта греческая манера постепенно перерождается в застывший и омертвелый канон, в «грубую» греческую манеру, которую преодолевают, или, вернее, изнутри взрывают, великие зачинатели второй половины XIII века, а именно – пизанские скульпторы и плеяда тосканских и римских живописцев, работавших в Ассизи. В творчестве этих мастеров и пробиваются первые ростки «возрождения» искусств. Этот термин, впервые встречающийся именно у Вазари, с самого начала обозначает одновременно обращение к правдивому воспроизведению внешнего мира и возвращение к античности, ибо оба значения этого термина были для Вазари по существу равнозначны. И вот на протяжении всего XIV века ведется упорная борьба, в ходе которой несколько поколений художников шаг за шагом и пядь за пядью отвоевывают для искусства все новые и новые области видимого мира, на много столетий выпавшего из поля зрения людей, которые мечтали о мире потустороннем. Так, например, одни начинают овладевать строением человеческого тела, другие открывают первые возможности правдивой передачи жеста и мимики как проявлений душевной жизни человека, иным удается с большим правдоподобием расставить фигуры в пространстве и ухватить перспективное сокращение предметов, а некоторые даже подмечают влияние освещения на окраску предметов. Вазари внимательно и любовно регистрирует все эти, подчас еще неуклюжие и робкие, попытки и неустанно напоминает читателю о том, насколько мы, счастливые потомки, овладевшие реалистическим мастерством, должны быть благодарны нашим далеким предшественникам, мужественным пионерам, которые своими открытиями расчистили путь для дальнейшего прогресса и которым поэтому нельзя не прощать их несовершенства и их промахов, вызывающих у нас невольную улыбку.

Таков первый, еще младенческий период, период исканий и пока лишь единичных удач и побед в ходе упорной борьбы с варварской, отживающей свой век «греческой манерой» и с не менее варварской, занесенной с севера «немецкой», то есть готической, манерой. Готика для Вазари – прежде всего проявление необузданного произвола, нечто чуждое тому стремлению к правде и красоте, которое, несмотря ни на что, властно пробуждается в господствующей в XIV веке «манере Джотто» и его школы. Поэтому в его глазах внешние признаки «немецкой» манеры у итальянских мастеров XIV века сами по себе нисколько не умаляют их прогрессивного значения.

Первому периоду посвящена первая часть «Жизнеописаний». Переходя ко второй части, охватывающей деятельность мастеров XV века, Вазари характеризует этот второй, как он выражается, юношеский возраст в созревании «современной манеры» как время осознания тех общих закономерностей, тех «правил», которые лежат в основе реалистического творческого метода. Обобщая эмпирические наблюдения, накопленные за истекшее столетие, и внимательно изучая античное наследие, великие мастера XV века во главе с гениальными новаторами Брунеллеско, Донателло и Мазаччо устанавливают законы перспективы и пропорций, то есть закладывают научные основы реалистического изображения природы и человека, и этим безгранично расширяют область изображаемого, открывая для искусства огромное богатство новых выразительных средств и композиционных возможностей. Однако этот строгий научно-аналитический подход к задачам изображения накладывает на все искусство этого периода отпечаток некоторой сухости, мелочной дробности и как бы скованности, ибо, обладая «правилом», художники XV века еще не знают «той свободы, которая, не будучи правилом, сама подчиняется правилу».

Этими словами Вазари формулирует глубочайшую сущность последнего и высшего этапа развития «современной манеры». Леонардо да Винчи, биографией которого и открывается третья часть «Жизнеописаний», подвел итог всей аналитической работе своих предшественников и в то же время вдохнул дыхание живой жизни в искусство XV века. В XVI веке искусство приобретает эту высшую свободу, вытекающую из познания его закономерностей, свободу, являющуюся залогом прекрасного и совершенного. Отныне рисунок, колорит и композиция подчиняются новому, высшему единству, в котором отдельные части, плавно и естественно переходя одна в другую, составляют гармоническое живое целое.

Путем отбора и обобщения искусство преодолевает случайное и создает типическое, которое для классиков Возрождения и является прекрасным. Но прекрасное не исключает индивидуального, оно конкретно и бесконечно разнообразно, включая в себя и красоту Рафаэля, и грацию Корреджо, и «страшную» силу Микеланджело. Таково, по мнению Вазари, современное ему искусство, которое не только сравнялось с античным, но и превзошло его, достигнув совершенства, после которого может наступить только упадок.

Таким образом, историческая концепция Вазари в самых общих своих чертах и лишь в той части, которая касается итальянского Ренессанса, не противоречит результатам современной науки. Однако, не будучи в состоянии найти причинного объяснения описанного им прогресса, он вынужден прибегать к возрастной схеме, к метафизической аналогии, к уподоблению развития формы общественного сознания развитию живого организма, что неизбежно приводит его к теории цикличности и заставляет его предположить, что, например, и в эпоху Античности искусство проходило в свое время через те же стадии младенчества, юности и зрелости. Этот антропоморфизм тем не менее нисколько не умаляет объективной ценности этой концепции, ибо Вазари, будучи живым свидетелем и носителем реалистической традиции в искусстве Возрождения, с необыкновенной проницательностью и правдивостью сумел зафиксировать и на примерах показать основные принципы и конкретную сущность творческого метода, последовательно созревавшего и развивавшегося в итальянском искусстве от Джотто до Микеланджело.

3

Итак, если каждый стиль, или «манера», однажды созрев, неминуемо клонится к своему упадку, уступая свое место новому, нарождающемуся стилю, который приходит ему на смену, то Вазари должен был бы прийти к выводу, что и «современная манера», достигшая в лице Микеланджело наивысшей степени совершенства, столь же неминуемо обречена на вырождение.

Но Вазари этого вывода не делает, никаких признаков упадка он не видит или не желает видеть. Он говорит только о возможности и угрозе упадка. Но угроза эта должна миновать, если художники будут свято хранить заветы великих мастеров эпохи расцвета «современной манеры», то есть в первую очередь заветы того же Микеланджело.

Между тем мы хорошо знаем, что начиная с 30-х годов XVI века в итальянском искусстве, и в особенности в искусстве Рима и Флоренции, то есть как раз в непосредственном окружении Вазари, все сильнее и сильнее проступают признаки кризиса гуманистического и реалистического мировоззрения, кризиса, возникшего под влиянием клерикальной и феодальной реакции.

Расшатываются самые основы той общественной идеологии, которая зародилась и сложилась на почве итальянской коммуны и которая породила невиданный расцвет искусства. В изобразительных искусствах кризис сказывается прежде всего в постепенной утрате героического образа человека и обобщенной монументальной формы. А это в свою очередь подтачивает единство стиля и вызывает в художниках чувство растерянности и дезориентации, которое компенсируется либо уходом в мир переживаний самоутверждающегося субъекта и в область формальных экспериментов, либо попыткой задержать крушение идеалов при помощи утверждения традиции прошлого и авторитета великих мастеров, иначе говоря, на путях академизма и эклектизма.

Вазари не мог не заметить всех этих новых угрожающих симптомов, тех новых тенденций, которые принято объединять под общим термином«маньеризм», но он их как будто не замечает и как будто закрывает на них глаза. Действительно, читая «Описания произведений» современников Вазари и его самого, просто не верится, как он мог не видеть, что вся художественная продукция середины XVI века, в особенности в Риме и во Флоренции, сохраняла в лучшем случае лишь внешнее сходство с творениями великих мастеров начала века и уж никак не могла претендовать на их «красоту» и «совершенство», не верится, что его тонкое критическое чутье изменяло ему настолько, чтобы восхвалять таких ярко выраженных маньеристов, как Бронзино, Челлини или Пармиджанино в тех же выражениях, в каких он восхвалял великих классиков, не верится, наконец, как мог Вазари-живописец не замечать, что под его кистью трагические гиперболы Микеланджело, его гениального учителя, превращаются в манерную и галантную риторику.

Но, может быть, Вазари-теоретик объяснит нам то, что начисто игнорируется им как историком? Обращаемся к его теоретическому трактату, служащему введением к «Жизнеописаниям» и излагающему основы всех трех искусств «рисунка», то есть архитектуры, скульптуры и живописи. Но, увы, трактат этот почти целиком посвящен вопросам технологии, и только в отдельных местах, как, например, в определении понятия рисунка или в характеристике природы живописи, автор поднимает общеэстетические вопросы. Правда, сугубо идеалистическая терминология этих рассуждений как будто уже предвосхищает будущих теоретиков маньеризма. Однако такое впечатление представляется нам обманчивым. Когда, например, Вазари пытается раскрыть сущность «рисунка» как основной категории, объясняющей не только чисто подражательные, но и обобщающие и типизирующие функции изображения как художественного образа, он обращается к терминологии школьной философии, которая не могла дать ему иного ключа для разрешения этой трудной проблемы. Писаной эстетики Высокого Возрождения, по-видимому, никогда не существовало, но, судя по отдельным высказываниям, хотя бы по знаменитому письму Рафаэля, она, безусловно, носила отпечаток платонизма. Кроме того, естественно, что Вазари обращался к тому кругу представлений, который господствовал в окружении Микеланджело и который нашел свое отражение в эстетических высказываниях некоторых современников, как, например, у Бенедетто Варки. Таким образом, идеалистические экскурсы в вазариевской эстетике никак не могут служить доказательством наличия кризиса в его реалистическом понимании задач изобразительных искусств, понимании, которым насквозь пропитаны его «Жизнеописания».

Доказательством реакционной тенденции Вазари тем более не может служить его безудержное, риторическое низкопоклонство перед герцогом Козимо, его хозяином и покровителем, или общепринятые в то время комплименты по адресу светских и духовных господ. Конечно, Вазари уже не вольный ремесленник некогда свободной Флоренции, а представитель придворной челяди, который должен соблюдать все правила этикета. И в то же время мы находим у него достаточное количество вольнодумных анекдотов и смелых острот, влагаемых в уста его героев и высмеивающих духовенство и власть имущих.

Таким образом, в книге, написанной художником-маньеристом, невозможно без натяжек обнаружить следов тех новых тенденций, которые именуются маньеризмом.

Лишь в одном нельзя не усмотреть влияния наступившего кризиса – в той настойчивости, с какой Вазари пытается оградить от него искусство, в той уверенности, с какой он повторяет, что «хорошая современная манера» – это высшее достижение человечества в области искусства – еще жива, как во времена Леонардо, Рафаэля и Микеланджело, и что она будет жить, если только художники будут помнить о своих предках и будут свято чтить их великие заветы.

И в конечном счете именно для этого Вазари и писал свою книгу. Рядом с литератором и историком выступает педагог и учитель, для которого история не простая регистрация фактов, а назидание и руководство к действию. Вазари называет воспитательную задачу истории ее «душой» и неустанно повторяет, что он пишет прежде всего для художников, которым он и посвящает свой труд. Другими словами, Вазари откликнулся на всеобщую тревогу, охватившую художественную культуру Италии, тем, что сделал героическую попытку удержать ее на краю пропасти. То, что он пытался сохранить, и было той прогрессивной традицией, которая все же вышла победительницей из тяжело переживавшегося ею кризиса.

Вазари как бы предвидел грядущую победу реализма, во имя которой он и воздвигал оплоты своего академизма, который в его время был явлением прогрессивным, боровшимся с реакционными и упадочными тенденциями.

Все это и определило оптимистический характер «Жизнеописаний». Обычно принято удивляться оптимизму Вазари по сравнению с пессимизмом тогдашних историков, начиная с Макиавелли или Гвиччардини, которые ясно видели отчаянное положение Италии, не раз стоявшей на краю гибели в течение XVI века. Однако положение в искусстве было далеко не столь безнадежным, как это можно было бы заключить по политическому и экономическому состоянию страны. Оптимизм Вазари был оправдан. Ни маньеризм, ни римское барокко, порожденное контрреформацией, не могли до основания поколебать мощные традиции реалистического искусства, созданные эпохой Возрождения. Эти традиции не отрицались и не отмирали: ордерная система в архитектуре и реалистический рисунок в вазариевском, то есть ренессансном, понимании этой категории оставались незыблемым фундаментом европейского искусства всего позднего Средневековья. Что же касается общего размаха творческой активности, качества и количества художественной продукции, то в этом отношении ни о каком спаде или снижении в Италии XVI века говорить не приходится, особенно если иметь в виду такие факты, как, например, продолжающееся строительство собора Петра в Риме, как деятельность замечательных зодчих, вышедших из школы Браманте, и в первую очередь Сансовино, Палладио и Виньола, как мощный расцвет венецианской школы живописи, которую в течение целого столетия возглавлял и вдохновлял такой гений, как Тициан, и роль которой даже Вазари не мог игнорировать, несмотря на всю глубокую неприязнь, которую он питал к ее принципам.

Перед лицом таких фактов Вазари имел полное основание верить в будущее «современной манеры». И не объясняется ли его оптимизм его глубокой и твердой верой в непобедимую мощь и живучесть реалистического искусства, словно он предвидел за столетие вперед грядущий новый его расцвет в творениях Веласкеса, Рубенса и Рембрандта?

А. Габричевский

Жизнеописание Джотто, флорентийского живописца, скульптора и архитектора

Мы должны, как мне думается, быть обязанными Джотто, живописцу флорентийскому, именно тем, чем художники-живописцы обязаны природе, которая постоянно служит примером для тех, кто, извлекая хорошее из лучших и красивейших ее сторон, всегда стремится воспроизвести ее и ей подражать, ибо с тех пор, как приемы хорошей живописи и всего смежного с ней были столько лет погребены под развалинами войны, он один, хоть и был рожден среди художников неумелых, милостью Божьей воскресил ее, сбившуюся с правильного пути, и придал ей такую форму, что ее уже можно было назвать хорошей. И поистине чудом величайшим было то, что век тот, и грубый, и неумелый, возымел силу проявить себя через Джотто столь мудро, что рисунок, о котором люди того времени имели немного или вовсе никакого понятия, благодаря ему полностью вернулся к жизни.

Как бы то ни было, этот человек, столь великий, родился в 1276 году во Флорентийской области, в четырнадцати милях от города, в деревне Веспиньяно, от отца по имени Бондоне, хлебопашца и человека простого. Он дал своему сыну, которого он назвал Джотто, приличное воспитание в соответствии со своим положением. Когда же Джотто достиг десятилетнего возраста, обнаруживая во всех своих еще ребяческих действиях быстроту и живость ума необычайные, чем был приятен не только отцу, но и всем, знавшим его и в деревне, и в округе, Бондоне дал ему под присмотр нескольких овец, и когда он пас их на усадьбе, то там, то здесь, будучи побуждаем природной склонностью к искусству рисования, постоянно что-нибудь рисовал на скалах, на земле или на песке либо с натуры, либо то, что приходило ему в голову. И вот однажды Чимабуэ, отправляясь по своим делам из Флоренции в Веспиньяно, наткнулся на Джотто, который пас своих овец и в то же время на ровной и гладкой скале слегка заостренным камнем срисовал овцу с натуры, хотя не учился этому ни у кого, кроме как у природы; потому-то и остановился Чимабуэ, полный удивления, и спросил его, не хочет ли он пойти к нему. Мальчик ответил на это, что пойдет охотно, если отец на это согласится. Когда же Чимабуэ спросил об этом Бондоне, тот любезно на это согласился, и они договорились, что он возьмет его с собой во Флоренцию. Прибыв туда, мальчик в короткое время с помощью природы и под руководством Чимабуэ не только усвоил манеру своего учителя, но и стал столь хорошим подражателем природы, что полностью отверг неуклюжую манеру и воскресил новое и хорошее искусство живописи, начав рисовать прямо с натуры живых людей, чего не делали более двухсот лет. И хотя кое-кто это раньше и пробовал, как говорилось выше, но получалось это не очень удачно и далеко не так хорошо, как у Джотто, который изобразил, между прочим, как это можно видеть и ныне в капелле палаццо дель Подеста во Флоренции, Данте Алигьери, своего ровесника и ближайшего друга, и поэта не менее знаменитого, чем был в те времена знаменит Джотто, столь прославленный как живописец мессером Джованни Боккаччо во введении к новелле о мессере Форезе да Рабатта и этом самом живописце Джотто. В этой же капелле находится портрет, равным образом его же работы, сера Брунетто Латини, учителя Данте, и мессера Корсо Донати, великого флорентийского гражданина того времени.

Первые живописные работы Джотто находились в капелле главного алтаря Флорентийского аббатства, где он выполнил много вещей, почитавшихся прекрасными, в особенности же Богоматерь, получающую благую весть, ибо в ней он живо выразил страх и ужас, внушенные Деве Марии приветствующим ее Гавриилом, так что кажется, будто она, вся охваченная величайшим смятением, чуть не собирается обратиться в бегство. Равным образом работы Джотто и доска главного алтаря названной капеллы, которая хранилась и хранится там поныне более из почтения к произведению подобного мужа, чем за что-либо другое.

А в Санта Кроче есть четыре капеллы его же работы, три между сакристией и главной капеллой и одна – с другой стороны. В первой из трех, капелле Ридольфо де Барди, в той, где веревки от колоколов, изображено житие св. Франциска, в сцене смерти которого очень удачно показано, как плачут многие из монахов. В другой капелле, принадлежащей Перуцци, находятся две истории из жития св. Иоанна Крестителя, которому посвящена капелла; там очень живо изображены пляска и прыжки Иродиады и расторопность слуг, обслуживающих стол. Там же две чудесные истории из жития св. Иоанна Евангелиста, а именно воскрешение им Друзианы и вознесение его на небо. В третьей, принадлежащей Джуньи, посвященной апостолам, рукой Джотто написаны истории мученичества многих из них. В четвертой капелле, с другой, северной, стороны церкви, той, что принадлежит Тозинги и Спинелли и посвящена Успению Богоматери, Джотто написал ее Рождество, Обручение, Благовещение, Поклонение волхвов и то, как она протягивает младенца Христа Симеону; вещь эта прекраснейшая, ибо помимо большого чувства, проявляющегося в старце, принимающем Христа, движение младенца, который, испугавшись его, протягивает ручки и, весь объятый страхом, отворачивается к матери, не могло быть ни более ласковым, ни более прекрасным. В Успении же Богоматери очень хороши апостолы и многочисленные ангелы со свечами в руках. В капелле Барончелли в названной церкви есть образ, написанный темперой рукой Джотто, где в Венчании Богородицы с большой тщательностью изображены и огромнейшее количество мелких фигур, и сонмы ангелов и святых, выполненные весьма тщательно. А так как на этой работе написаны золотыми буквами его имя и дата, то художники, которые увидят, в какое время Джотто, не просвещенный никакой хорошей манерой, заложил основы хорошего способа рисовать и писать красками, должны будут относиться к нему с величайшим почтением. В той же церкви Санта Кроче, над мраморной гробницей Карло Марсуппини, аретинца, есть еще Распятие, Богоматерь, св. Иоанн и Магдалина у подножия креста, а с другой стороны церкви, как раз насупротив, над гробницей Лионардо Аретинца находится в направлении главного алтаря Благовещение, переписанное новыми живописцами по заказу кого-то, мало в этом смыслящего. В трапезной на деревянном кресте им же написаны истории из жития св. Людовика и Тайная вечеря, а на шкафах сакристии малыми фигурами истории из жизни Христа и св. Франциска. Он написал также в церкви Кармине, в капелле Св. Иоанна Крестителя, все житие этого святого, разделив его на несколько картин, а в палаццо Гвельфской партии, во Флоренции, его работы – история христианской веры, написанная фреской в совершенстве; там же изображение папы Климента IV, основавшего этот магистрат и пожаловавшего ему свой герб, который он всегда имел и имеет и ныне.

После этого по дороге из Флоренции в Ассизи, куда он отправился для завершения работ, начатых Чимабуэ, он, проездом через Ареццо, расписал в приходской церкви капеллу Св. Франциска, ту, что над купелью, а на круглой колонне под древней и весьма прекрасной коринфской капителью он написал портреты св. Франциска и св. Доминика, в соборе же, что за Ареццо, в маленькой капелле он написал избиение камнями св. Стефана с прекрасно расположенными фигурами.

Закончив эти работы, он отправился в Ассизи, город в Умбрии, куда его пригласил фра Джованни ди Муро делла Марка, который был тогда генералом братьев-францисканцев, и там, в верхней церкви, он написал фреской под галереей, пересекающей окна, по обеим сторонам церкви тридцать две истории из жизни и деяний св. Франциска, а именно по шестнадцати на каждой стене, столь совершенно, что завоевал этим славу величайшую. И в самом деле, в работе этой мы видим большое разнообразие не только в телодвижениях и положениях каждой фигуры, но и в композиции всех историй, не говоря уже о прекраснейшем зрелище, являемом разнообразием одежд того времени и целым рядом наблюдений и воспроизведений природы. Между прочим, весьма прекрасна история, где изображен жаждущий, в котором так живо показано стремление к воде и который, приникши к земле, пьет из источника с выразительностью величайшей и поистине чудесной настолько, что он кажется почти что живым пьющим человеком. Там есть и много других вещей, весьма достойных внимания, о которых, дабы не стать многословным, распространяться не буду. Достаточно того, что все эти произведения в целом принесли Джотто славу величайшую за прекрасные фигуры и за стройность, пропорциональность, живость и легкость, чем он обладал от природы и что сильно приумножил при помощи науки и сумел ясно во всем показать. А так как помимо того, чем Джотто обладал от природы, он был и весьма прилежным и постоянно задумывал и почерпал в природе что-либо новое, он и заслужил то, чтобы быть названным учеником природы, а не других учителей.

Закончив вышеназванные истории, он расписал там же, но в нижней церкви, там, где останки св. Франциска, верхние стены по сторонам главного алтаря и все четыре паруса верхнего свода, и все это с изобразительностью прихотливой и прекрасной. На первом парусе изображен св. Франциск, прославленный в небесах, в окружении добродетелей, необходимых для совершенного пребывания в Божьей Благодати. С одной стороны, Послушание надевает на шею стоящего на коленях перед ней монаха ярмо, супони коего чьи-то руки тянут к небесам, и, приложив палец к губам в знак молчания, воздевает очи к Иисусу Христу, проливающему кровь из ребра. Добродетель эту сопровождают Благоразумие и Смирение, дабы показать, что где истинная покорность, там всегда и смирение с благоразумием, благодаря которым благим становится всякое деяние. Во втором парусе в неприступной крепости находится Целомудрие, которое отвергает и царства, и короны, и пальмовые ветви, ему предлагаемые. Внизу находятся Чистота, омывающая нагих людей, и Сила, ведущая других для омовения и очищения. Возле Целомудрия – Покаяние, изгоняющее крылатого амура бичом и обращающее в бегство Нечисть. На третьем парусе – Бедность, попирающая босыми ногами тернии; сзади на нее лает собака, и один мальчик бросает в нее камнями, другой же колет ей ноги тернистой веткой. И Бедность сия, как мы видим, сочетается браком со св. Франциском, в то время как Иисус Христос держит ее за руку, при чем таинственно предстоят Надежда и Целомудрие. В четвертом и последнем из названных парусов изображен св. Франциск, уже прославленный, облаченный в белую диаконскую ризу, торжествующий на небесах и окруженный сонмом ангелов; вверху же – стяг, на котором начертаны крест и семь звезд, а над ним Святой Дух. На каждом из этих парусов – по несколько латинских слов, изъясняющих истории. Подобным же образом, помимо названных четырех парусов, и на боковых стенах находятся прекраснейшие живописные работы, почитаемые по справедливости ценными как за их совершенство, так и за тщательность работы, такую, что и поныне они хранились свежими. На этих историях есть и портрет самого Джотто, прекрасно выполненный, а над дверью сакристии его же работы также фреской – св. Франциск, получающий стигматы, такой любящий и набожный, что, по мне, кажется самой превосходной живописной работой изо всех других в этой церкви, поистине прекрасных и достойных восхваления.

Наконец, завершив названного св. Франциска, он возвратился во Флоренцию, где с необыкновенной тщательностью написал на доске для отправления в Пизу св. Франциска на страшной скале Верниа. Не говоря о пейзаже со многими деревьями и скалами, что было по тем временам новостью, в живой позе св. Франциска, принимающего стоя на коленях стигматы, видны и пылкое стремление принять их, и бесконечная любовь к Иисусу Христу, дарующему их ему, паря в воздухе в окружении серафимов, и все это столь живо и выразительно, что лучшего и вообразить невозможно. Внизу на той же доске находятся три прекраснейших истории из жития того же святого. Доска эта, находящаяся ныне в Сан Франческо в Пизе на одном из столбов возле главного алтаря, весьма почитавшаяся в память о таком муже, стала причиной того, что пизанцы, только что закончившие строительство Кампо Санто по проекту Джованни, сына Никкола Пизано, как об этом говорилось выше, поручили Джотто расписать часть внутренних стен: так как все это большое сооружение снаружи было инкрустировано мраморами и резьбой, что потребовало величайших расходов, перекрыто свинцовой крышей, а внутри полно древних саркофагов и надгробий, принадлежавших язычникам и свезенных в этот город из разных частей света, его следовало и по внутренним стенам также украсить благороднейшей живописью. Потому-то Джотто и отправился в Пизу и написал в начале одной из стен этого Кампо Санто фреской шесть больших историй о многотерпеливом Иове. А так как он рассудительно подметил, что мраморы с той стороны постройки, где ему нужно было работать, обращенные к морю и покрытые из-за юго-восточных ветров солью, всегда были влажными и выделяли соляной осадок, что по большей части делается и с пизанским кирпичом, и, так как вследствие этого блекнут и съедаются краски и живопись, он, для того чтобы работы его сохранились возможно дольше, повсюду, где собирался работать фреской, делал подмазку, штукатурку, или, я бы сказал, грунт из известки, гипса и толченого кирпича, смешанных так удачно, что живописные работы, выполненные им поверх этого, сохранились и поныне и сохранились бы еще лучше, если бы не были сильно повреждены сыростью из-за небрежности тех, кто должен был об этом заботиться; ибо так как за ними не смотрели, как это легко можно было сделать, то это и стало причиной того, что, пострадав от сырости, живопись эта кое-где попортилась, телесные краски почернели, а штукатурка облупилась, не говоря уже о том, что природа гипса такова, что, будучи смешанным с известью, он со временем размокает и портится, а потому неизбежно повреждает и краски, хотя и кажется, что вначале он хорошо схватывает и прочен.

На этих историях, кроме портрета мессера Фаринаты дельи Уберти, много прекрасных фигур и в особенности нескольких крестьян, которые приносят Иову печальные вести и как нельзя лучше и нагляднее обнаруживают горе из-за потерянного скота и других несчастий. Точно так же удивительной прелестью отличается фигура раба, стоящего с опахалом возле Иова, покрытого язвами и покинутого почти всеми; и, хотя он хорошо сделан во всех своих частях, поражает в его позе то, как он, отгоняя одной рукой мух от прокаженного и зловонного хозяина, другой зажимает брезгливо нос, дабы не слышать этого зловония. Таковы же другие фигуры на этих историях, а также прекраснейшие головы мужчин и женщин и ткани, написанные так мягко, что не приходится удивляться той славе, какую работа эта завоевала и в этом городе, и за его пределами настолько, что папа Бенедикт XI, намереваясь произвести некоторые живописные работы в соборе Св. Петра, послал из Тревизы в Тоскану одного из своих придворных поглядеть, что за человек Джотто и каковы его работы. Придворный этот, приехавший, дабы повидать Джотто и узнать о других превосходных в живописи и мозаике флорентийских мастерах, беседовал со многими мастерами и в Сиене. Получив от них рисунки, он прибыл во Флоренцию и, явившись однажды утром в мастерскую, где работал Джотто, изложил ему намерения папы. И так как тот хотел сам оценить его работы, то он наконец попросил его нарисовать что-нибудь, дабы послать это его святейшеству. Джотто, который был человеком весьма воспитанным, взял лист и на нем, обмакнув кисть в красную краску, прижав локоть к боку, как бы образуя циркуль, и сделав оборот рукой, начертил круг столь правильный и ровный, что смотреть было диво. Сделав это, он сказал придворному усмехаясь: «Вот и рисунок». Тот же, опешив, возразил: «А получу я другой рисунок, кроме этого?» – «Слишком много и этого, – ответил Джотто. – Отошлите его вместе с остальными и увидите, оценят ли его». Посланец, увидев, что другого получить не сможет, ушел от него весьма недовольным, подозревая, что над ним подшутили. Все же, отсылая папе остальные рисунки с именами тех, кто их выполнил, он послал и рисунок Джотто, рассказав, каким образом тот начертил свой круг, не двигая локтем и без циркуля. И благодаря этому папа и многие понимающие придворные узнали, насколько Джотто своим превосходством обогнал всех остальных живописцев своего времени. Весть об этом распространилась, и появилась пословица, которую и теперь применяют, обращаясь к круглым дуракам: «Ты круглее, чем джоттовское О». И пословицу эту можно назвать удачной не только из-за того случая, по которому она возникла, но и еще больше из-за ее двусмысленного значения, ибо в Тоскане называют круглыми, кроме фигур, имеющих форму совершенного круга, также и людей с умом неповоротливым и грубым.

И вот вышеназванный папа пригласил его в Рим, где, оказав ему большие почести и признав его достоинства, поручил ему написать в абсиде Сан Пьетро пять историй из жизни Христа, а в сакристии главный образ, что и было выполнено им с такой тщательностью, что никогда больше не выходило из рук его более чистой работы темперой. За это папа, оставшись доволен его услугами, приказал вознаградить его шестьюстами золотыми дукатами, а сверх того оказал ему столько милостей, что об этом говорили по всей Италии. Дабы не умолчать о чем-либо, относящемся к искусству и достойном памяти, скажу, что в это время в Риме жил большой друг Джотто Одериджи д’Агоббио, превосходный миниатюрист того времени, который по заказу папы украсил миниатюрами много книг дворцовой библиотеки, ныне в большей части погибших от времени. И в моей Книге старых рисунков остались кое-какие работы этого поистине достойного человека. Правда, гораздо лучшим мастером, чем он, был миниатюрист Франко, болонец, который для того же папы и той же библиотеки в те же времена превосходно выполнил много вещей в этой же манере, как это можно видеть в названной Книге, где у меня есть рисунки к картинам и миниатюрам его работы и, между прочим, весьма хорошо выполненный орел и прекраснейший лев, ломающий дерево. Об этих двух превосходных миниатюристах упоминает Данте в 11-й главе «Чистилища», где о тщеславных говорится в следующих стихах:

 
– Я Одериджи вижу пред собой?
О, Губио, не ты ли? Говори же!
Прославился искусством ты в Париже:
 
 
Твои миниатюры стали там
Известны всем давно и знамениты. —
– «О добрый брат», – сказал он, – погоди ты
 
 
Меня хвалить: Франко по своим трудам,
Болонский Франко стал больше прославляться,
Чем я, и с ним мне не легко тягаться1.
 

Когда папа увидел названные работы, манера Джотто понравилась ему бесконечно, и он приказал, чтобы тот выполнил по всему Сан Пьетро истории из Ветхого и Нового Завета. И вот, начав их, Джотто выполнил фреской над органом ангела в семь локтей и много других живописных работ, частью переписанных в наши дни другими, частью же при возведении новых стен либо погибших, либо перенесенных из старого здания Сан Пьетро. Так он продолжал вплоть до тех, что под органом, как, например, написанную на стене Богоматерь, которую, дабы она не погибла, вырезали из стены и, укрепив стену бревнами и железом, ее таким образом изъяли и воздвигли затем за ее красоту там, где того пожелали благочестие и любовь к превосходным произведениям искусства мессера Никколо Аччайуоли, флорентийского ученого, богато обрамившего эту работу Джотто стуком и другими современными живописными работами. Его же была и мозаика с изображением корабля над тремя дверьми портика в притворе Сан Пьетро, поистине чудесная и по заслугам восхваляемая всеми ценителями не только за рисунок, но и за расположение апостолов, различным образом борющихся с морской бурей, в то время как ветрами раздувается парус, образующий именно такую выпуклость, какую образовал бы не иначе и настоящий. И действительно, трудно было из кусочков стекла создать такое единство, какое мы видим в светах и тенях столь огромного паруса и какого едва ли можно было бы достигнуть кистью, даже прилагая к тому все свои усилия, а кроме того, и рыбак, удящий рыбу на скале, обнаруживает в своей позе крайнее терпение, свойственное этому занятию, а в лице надежду и желание поймать. Под этой работой три арочки, расписанные фреской, попорчены почти целиком, и потому я о них ничего больше не скажу. Таким образом, работа эта вполне заслуживает похвал, расточаемых ей художниками повсеместно. После этого в Минерве, церкви братьев-проповедников, Джотто написал темперой на доске большое Распятие, весьма тогда восхвалявшееся, и возвратился на родину, где не был шесть лет.

Однако не прошло много времени, как после смерти папы Бенедикта XI папой был избран в Перудже Климент V, и Джотто пришлось отправиться вместе с этим папой туда, куда переехал его двор, а именно в Авиньон, дабы выполнить там кое-какие работы; приехав туда по этой причине, он не только в Авиньоне, но и во многих других местностях Франции написал много прекраснейших образов и живописных работ фреской, кои бесконечно понравились папе и всему двору. Когда он разделался с этим, он был любезно и со многими дарами отпущен папой и потому вернулся домой столь же богатым, сколько почитаемым и славным, и между прочим он привез портрет названного папы, который подарил потом Таддео Гадди, своему ученику; вернулся же Джотто во Флоренцию в 1316 году.

Однако во Флоренции ему не пришлось долго задержаться, ибо он был приглашен на работу к синьорам делла Скала в Падую, где и расписал в Санто, церкви, построенной в те времена, прекраснейшую капеллу. Оттуда он отправился в Верону, где выполнил несколько живописных работ для мессера Кане в его дворце, и в особенности портрет названного синьора, а для братьев-францисканцев – образ. Закончив эти работы, он на пути в Тоскану должен был остановиться в Ферраре и написать по заказу тамошних синьоров Эсте во дворце и в Сант Агостино кое-что, находящееся там и ныне. Между тем до ушей флорентийского поэта Данте дошло, что Джотто находится в Ферраре, и ему удалось привлечь его в Равенну, где он находился в изгнании, и заказать ему в Сан Франческо для синьоров Полента кругом всей церкви несколько историй фреской, которые были выполнены очень удачно. Приехав затем из Равенны в Урбино, он и там выполнил несколько вещей. После этого случилось ему проезжать через Ареццо, где он не мог не угодить Пьеро Сакконе, весьма к нему благоволившему, и поэтому написал для него фреской на одном из столбов главной капеллы епископства св. Мартина, который, разорвав свой плащ пополам, отдает одну половину нищему, стоящему перед ним почти совершенно голым. Написав затем в аббатстве Санта Фьоре темперой на дереве большое Распятие, находящееся ныне посреди той же церкви, он вернулся наконец во Флоренцию, где среди прочих многочисленных работ выполнил в монастыре фаэнцских монахинь несколько живописных работ и фреской, и темперой, ныне не существующих, ибо монастырь этот разрушен.

Подобным же образом в 1322 году, через год после того как, к великому его горю, скончался ближайший друг его – Данте, он отправился в Лукку, где по просьбе Каструччо, который тогда был синьором своего родного города, написал в Сан Мартино образ с Христом на небесах и четырьмя святыми, покровителями этого города, а именно св. Петром, св. Регулом, св. Мартином и св. Павлином, представляющими Христу папу и императора, в коих, по мнению многих, изображены Фридрих Баварский и антипапа Николай V. Некоторые полагают равным образом, что в Сан-Фриано, в той же Луккской области, Джотто составил проект замка и неприступной крепости Джуста.

По возвращении Джотто во Флоренцию Руберто, король неаполитанский, написал Карлу, королю калабрийскому, своему первенцу, находившемуся во Флоренции, дабы он во что бы то ни стало прислал Джотто к нему в Неаполь, ибо, закончив строительство женского монастыря Санта Кьяра и королевской церкви, он пожелал, чтобы тот украсил их благородной живописью. Услышав, что его призывает столь прославленный и знаменитый король, Джотто отправился к нему на службу весьма охотно и, прибыв туда, написал в нескольких капеллах названного монастыря много историй из Ветхого и Нового Завета. Истории же из Апокалипсиса, выполненные им в одной из названных капелл, были, говорят, выдуманы Данте, как, возможно, и столь прославленные в Ассизи, о которых достаточно говорилось выше, и, хотя Данте к этому времени уже умер, они могли обсудить это и раньше, что среди друзей часто бывает.

Возвратимся, однако, в Неаполь: много работ выполнил Джотто в Кастель дель Уово, и в особенности капеллу, весьма понравившуюся названному королю, который так его любил, что многократно с ним общался в то время, как Джотто работал. Этому королю доставляло удовольствие смотреть, как он работал, и слушать его рассуждения, а Джотто, у которого всегда было словечко под рукой и острый ответ наготове, беседовал с ним с кистью в руке и веселой шуткой на языке. Так, однажды король сказал ему, что хочет сделать его первым человеком в Неаполе, на что Джотто ответил: «Потому я и живу у Королевских ворот, что я первый в Неаполе». В другой раз король сказал ему: «Джотто, если бы я был тобой, я, пока жарко, немного передохнул бы от живописи». Он же ответил: «И я бы, конечно, это сделал, если бы был вами». Итак, пользуясь большой благосклонностью короля, он выполнил для него в зале, разрушенном королем Альфонсом при строительстве замка, а также в Инкоронате большое количество живописных работ, и в зале этом, между прочим, были портреты многих знаменитых людей и среди них самого Джотто.

Однажды королю пришла в голову причуда попросить его, чтобы он нарисовал ему его королевство, и Джотто, как говорят, написал ему навьюченного осла, у ног которого находился другой, новый вьюк, и осел обнюхивал его с таким видом, что ему хочется и его заполучить, и на одном вьюке была королевская корона, а на другом, новом вьюке – скипетр подесты. Когда же король спросил Джотто, что обозначает эта картина, тот ответил, что таковы его подданные и таково и королевство: каждый день там люди желают нового властителя.

Уехав из Неаполя, Джотто по пути в Рим остановился в Гаэте, где ему пришлось написать в Нунциате кое-какие истории из Нового Завета, ныне испорченные временем, но не в такой степени, чтобы нельзя было отлично разобрать портрет самого Джотто возле большого, очень красивого Распятия. Закончив эту работу, он не мог отказать синьору Малатесте и сначала провел на службе у него несколько дней в Риме, а затем отправился в Римини, город, властителем которого был названный Малатеста, и там, в церкви Сан Франческо, он выполнил очень много живописных работ, которые впоследствии Джисмондо, сыном Пандольфо Малатесты, наново переделавшим всю названную церковь, были сбиты со стены и погибли. Там же во дворе, насупротив фасада церкви, он написал фреской историю жития блаженной Микелины, и это было одним из самых прекрасных и превосходных произведений, когда-либо выполненных Джотто, благодаря многочисленным и прекрасным наблюдениям, сделанным им во время работы, ибо, помимо красоты тканей и прелести и живости чудесных лиц, там есть молодая женщина, такая красивая, какой только может быть женщина. И чтобы снять с себя ложное обвинение в прелюбодеянии, она произносит на книге клятву, с потрясающим видом вперив глаза в глаза мужа, который заставил ее поклясться, ибо он никак не мог поверить, что родившийся от нее черный младенец – его сын. Она же, в то время как муж являет на лице своем гнев и подозрение, показывает жалостным лицом и глазами всем, весьма пристально наблюдавшим за ней, свою невинность, чистоту и несправедливость, которую ей причинили, заставив ее поклясться и несправедливо объявив ее блудницей. Ту же величайшую выразительность показал он в покрытом язвами убогом, ибо все окружающие его женщины, оскорбленные зловонием, строят самые изящные гримасы отвращения, какие только бывают на свете. Что же касается сокращений, которые мы видим на другой картине у многочисленных скорченных нищих, то они весьма похвальны и должны особенно цениться художниками, ибо именно от них пошли начало и способ изображения сокращений, не говоря уже о том, что их нельзя не признать толковыми, имея в виду, что это делалось впервые. Но превыше всего в этом произведении – это чудеснейший жест, с каким вышеназванная блаженная обращается к нескольким ростовщикам, выплачивающим ей деньги за имущество, которое она продала, чтобы раздать деньги бедным; ибо в нем выражено презрение к деньгам и другим земным благам, которые кажутся ей словно смердящими, ростовщики же являют собой живое воплощение скупости и алчности человеческой. Равным образом весьма прекрасна фигура одного из них, отсчитывающего ей деньги и явно что-то указывающего пишущему нотариусу; следует обратить внимание на то, что, хотя глаза его обращены к нотариусу, рукой он тем не менее прикрывает деньги, обнаруживая алчность, стяжательство и подозрительность. Подобным же образом и три фигуры, поддерживающие в воздухе одежду св. Франциска и изображающие Послушание, Терпение и Бедность, достойны похвал бесконечных, ибо в особенности в манере изображения тканей естественное падение складок свидетельствует о том, что Джотто был рожден, дабы просветить живопись. Кроме того, в том же произведении он изобразил синьора Малатесту на корабле столь естественно, что он кажется совсем живым, а некоторые моряки и другие люди живостью, выразительностью и телодвижениями, и в особенности фигура одного, который, разговаривая с другими и приложив руку к лицу, плюет в море, заставляют признать превосходство Джотто. И в самом деле, среди всех живописных работ, выполненных этим мастером, эта может назваться одной из лучших, ибо все многочисленные фигуры отличаются величайшим искусством и поставлены в смелые позы. И потому нет ничего удивительного в том, что синьор Малатеста не преминул щедро вознаградить и прославить его.

Закончив работы для этого синьора, он, по просьбе одного флорентинца, который был тогда приором в Сан Катальдо в Римини, выполнил с наружной стороны церковных дверей св. Фому Аквинского, читающего своей братии. Уехав оттуда, он возвратился в Равенну и в Сан Джованни Эванджелиста расписал фреской капеллу, получившую большое одобрение.

Он возвратился затем во Флоренцию с величайшими почестями и хорошим заработком, выполнил в Сан Марко темперой на дереве и на золотом фоне Распятие, превышающее естественную величину, которое было помещено в церкви по правую руку. Другое подобное же он выполнил в Санта Мария Новелла, над которым вместе с ним работал его ученик Пуччо Капанна; оно и теперь еще находится над главными дверями при входе в церковь по правую руку над гробницей Гадди. И в той же церкви он выполнил св. Людовика над алтарной преградой для Паоло ди Лотто Ардингелли, которого он изобразил внизу с натуры вместе с супругой.

В следующем 1327 году Гвидо Тарлати из Пьетрамалы, епископ и синьор Ареццо, скончался в Масса ди Маремма по пути из Лукки, куда он ездил, дабы посетить императора, после чего тело его было перенесено в Ареццо и было предано погребению с величайшими почестями; Пьеро же Сакконе и Дольфо из Пьетрамалы, брат епископа, решили воздвигнуть ему мраморное надгробие, достойное величия такого мужа, бывшего духовным и мирским владыкой и главой гибеллинской партии в Тоскане. И посему написали они Джотто, чтобы он сделал рисунок гробницы богатейшей и наидостойнейшей почитания, и послали ему размеры, а помимо того, попросили прислать, по его усмотрению, в их распоряжение превосходнейшего скульптора из всех существовавших в Италии, ибо всецело полагались на его суждение. Джотто, отличавшийся любезностью, сделал и отослал им рисунок, по которому, как будет сказано на своем месте, и была сооружена названная гробница. А так как названный Пьеро Сакконе питал бесконечную любовь к достоинствам сего мужа, то вскоре по получении названного рисунка он, после взятия им Борго-Сан-Сеполькро, перевез оттуда в Ареццо образ работы Джотто с малыми фигурами, который позднее разбился на куски. Когда же комиссаром Ареццо был Баччо Гонди, флорентийский дворянин, любитель благородных искусств и всех доблестей, он с большим рвением разыскал куски этого образа и, собрав кое-какие, отвез их во Флоренцию, где хранит их с большим почтением вместе с принадлежащими ему некоторыми другими вещами работы того же Джотто, который выполнил столько вещей, что, если рассказать о них, и не поверишь. Так, несколько лет тому назад в бытность мою в камальдульской обители, где я выполнил много работ для тамошних преподобных отцов, я видел в одной келье очень красивое небольшое Распятие на золотом фоне с собственноручной подписью Джотто (перевезенное туда из Пизы преподобнейшим дон Антонио, который тогда был генералом камальдульской конгрегации). Распятие это, по словам преподобного Дон Сильвано Рацци, камальдульского монаха, хранится ныне в монастыре дельи Анджели во Флоренции, в келье настоятеля, как вещь редкостнейшая, ибо выполнено оно рукой Джотто, а вместе с ним и прекраснейшая небольшая картина работы Рафаэля Урбинского.

Для братьев-умилиатов в Оньисанти во Флоренции Джотто расписал капеллу и четыре доски и, между прочим, на одной из них – Богоматерь с многочисленными ангелами вокруг нее и с младенцем на руках, а также большое деревянное Распятие; Пуччо Капанна срисовал его и написал затем много таких распятий по всей Италии, хорошо усвоив манеру Джотто. В трансепте названной церкви, когда эта книга жизнеописаний живописцев, скульпторов и архитекторов печаталась в первый раз, находилась небольшая доска, расписанная Джотто темперой с тщательностью бесконечной, на которой было изображено Успение Богоматери с окружающими ее апостолами и Христом, принимающим в объятия ее душу. Работа эта художниками-живописцами весьма восхвалялась, и в особенности Микеланджело Буонарроти, утверждавшим, как об этом говорилось, что подробности этой истории невозможно было написать красками более правдоподобно. Небольшой этот образ, говорю я, обративший на себя внимание, когда книга этих жизнеописаний впервые вышла в свет, позднее был оттуда убран кем-то, кто, по словам нашего поэта, стал святотатцем, так как ему, то ли из любви к искусству, то ли из благочестия, показалось, что эта вещь недостаточно ценится. И поистине было для тех времен чудом то, что Джотто достиг такой красоты в живописи, в особенности если принять во внимание, что искусству он обучался некоторым образом без учителя.

После всего этого в 1334 году июля 9-го дня приступили к строительству кампанилы Санта Мария дель Фьоре, основанием которой служила площадка из пьетрафорте на том месте, где на глубину в двадцать локтей вычерпали воду и гравий; над этой площадкой, уложив порядочную забутовку высотой в двенадцать локтей от первоначального основания, вывели еще восемь локтей ручной кладки. И когда было положено начало работ, прибыл епископ города, который в присутствии всего духовенства и всех должностных лиц и заложил торжественно первый камень. Затем, в то время как работу эту продолжали по названной модели, сделанной в принятой в то время немецкой манере, Джотто нарисовал все истории, предназначавшиеся для украшений, и разметил с большой тщательностью белой, черной и красной краской на модели все те места, где должны были проходить камни и фризы. Кампанила внизу равнялась ста локтям, то есть каждая сторона равнялась двадцати пяти локтям, высота же составляла сто сорок четыре локтя. И если правда, я же считаю это истинной правдой, то, что написал Лоренцо ди Чоне Гиберти, то Джотто сделал не только модель этой колокольни, но также и часть скульптурных рельефных мраморных историй, где изображены олицетворения всех искусств. И названный Лоренцо утверждает, что видел модели рельефов работы Джотто, и в частности модели именно этих рельефов, чему можно легко поверить, ибо рисунок и изобретательность – отец и мать всех искусств, а не только одного. Кампанила эта по модели Джотто должна была над тем, что мы видим, иметь еще шатер, то есть квадратную пирамиду высотой в пятьдесят локтей, но, так как она была в немецком духе и в старой манере, новые архитекторы посоветовали ее не делать, ибо им казалось, что так будет лучше.

За все это Джотто был не только сделан флорентийским гражданином, но и награжден флорентийской Коммуной ста золотыми флоринами в год, что для тех времен было делом немалым, а также был назначен руководителем этой работы, которую продолжал после него Таддео Гадди, ибо сам он не прожил столько, чтобы увидеть ее законченной.

Пока же работа эта подвигалась вперед, он для монахинь Сан Джорджо написал образ, а во Флорентийском аббатстве три поясных фигуры в арке над дверью внутри церкви, ныне забеленных, для того чтобы в церкви стало светлее. А в большом зале подесты во Флоренции он написал Коммуну, которая вызвала много подражаний, где изобразил ее сидящей с жезлом в руке, в виде судьи, а над головой ее – весы, находящиеся в равновесии в знак справедливого суда; помогают же ей четыре добродетели, а именно: Сила – духом, Благоразумие – законами, Справедливость – оружием и Умеренность – словами. Живопись прекрасна, а замысел правдив и своеобразен.

Затем он снова отправился в Падую, где выполнил много вещей и расписал много капелл, а сверх того в месте, именуемом Арена, – Мирскую славу, которая принесла ему много чести и выгоды. Он выполнил и в Милане кое-какие работы, рассеянные по всему городу и почитающиеся и поныне прекраснейшими. Наконец, не прошло и много времени, как по возвращении из Милана, создав в жизни столь много прекрасных творений и быв не менее добрым христианином, чем превосходным живописцем, он отдал душу Богу в 1336 году, к большой горести всех своих сограждан и даже и всех тех, кто не знал его, а только о нем слышал, и был погребен, как того заслуживали его доблести, с почестями, ибо в жизни любили его все, в особенности люди, превосходные во всех профессиях. Так, кроме Данте, о коем говорилось выше, также и Петрарка весьма почитал и его, и его творения, причем настолько, что в своем завещании он оставил синьору Франческо да Каррара, властителю Падуи, наряду с другими очень ценными для него вещами картину работы Джотто с изображением Богоматери как вещь редкостную и весьма ему дорогую. Слова же этого пункта завещания гласят так:

Transeo ad dispositionem aliarum rerum; et praedicto igitur domino meo Paduano, quia et ipse per Dei gratiam поп eget, et ego nihil aliud habeo dignum se, mitto tabulam meam sive historiam Beatae Virginis Mariae, opus Jocti pictoris egregii, quae mini ah amiсо meo Michaele Vannis de Florentia missa est, in cuius pulchritudinem ignorantes поп intelligunt, magistri autem artis stupent: banc iconem ipsi domino lego, ut ipsa Virgo sibi sit propitia apud filium suum Jesum Christum2 и т. д. И тот же Петрарка в одном из латинских писем в книге V «Писем к домашним» пишет следующие слова: Atque (ut a veteribus ad nova, ab externis ad nostra transgrediar) duos ego novi pidores egregios, nec formosos, Joctum Florentinum civem, cujus inter modernos fama ingens est, et Simonem Senensem. Novi scultores aliquot3 и т. д.

Погребен он был в Санта Мария дель Фьоре с левой стороны при входе в церковь, где в память подобного мужа находится белая мраморная плита. И, как говорилось в жизнеописании Чимабуэ, один комментатор Данте, современник Джотто, сказал: «Был и есть Джотто среди живописцев того же города Флоренции наивысший, о чем свидетельствуют его творения в Риме, Неаполе, Авиньоне, Флоренции, Падуе и многих других частях света».

Учениками его были Таддео Гадди, которого он, как говорилось, крестил, и Пуччо Капанна, флорентинец, написавший в Римини в церкви братьев-проповедников Сан Катальдо в совершенстве фреской трюм тонущего в море корабля с людьми, выбрасывающими вещи в воду, и среди многих моряков есть и сам Пуччо, написанный с натуры. Он же выполнил после смерти Джотто много работ в Ассизи, в церкви Сан Франческо, а во Флоренции в церкви Санта Тринита расписал возле боковых дверей, выходящих к реке, капеллу Строцци, где фреской изображено венчание Мадонны с хором ангелов, сильно напоминающих манеру Джотто, по сторонам же весьма отменно выполнены истории из жития св. Лучии. Во Флорентийском аббатстве он расписал капеллу Св. Иоанна Евангелиста, принадлежащую семейству Ковони, ту, что возле ризницы. В Пистойе же он расписал фреской главную капеллу церкви Сан Франческо и капеллу Св. Людовика весьма толковыми историями из жития этих святых. Посреди церкви Сан Доменико в том же городе находятся Распятие, Мадонна и св. Иоанн, выполненные с большой мягкостью, внизу же целый скелет, по которому видно, что Пуччо пытался проникнуть в первоосновы искусства, а это было для того времени делом неслыханным (на этой работе мы читаем его имя, написанное им самим, следующим образом: «Пуччо из Флоренции меня создал»). Его же работы в названной церкви над дверями Санта Мария Нуова в арке – три поясных фигуры Богоматери с младенцем на руках, св. Петра с одной стороны и св. Франциска с другой. А в уже названном городе Ассизи в нижней церкви Сан Франческо он написал фреской с большой опытностью и весьма уверенно несколько историй из страстей Иисуса Христа, а в расписанной фреской капелле церкви Санта Мария дельи Анджели – Христа во славе с Девой, молящей его за народ христианский; эта весьма хорошая работа вся закопчена лампадами и восковыми свечами, постоянно горящими там в большом количестве. И поистине, поскольку можно судить об этом, Пуччо, владея манерой и всеми приемами своего учителя Джотто, отлично умел ими пользоваться в своих работах, хотя, как полагают некоторые, он жил недолго, так как заболел и умер, перетрудившись над фресками. Его же работы, насколько известно, в той же церкви – капелла Св. Мартина и истории из жития этого святого, написанные фреской для кардинала Джентиле. Можно видеть также в середине улицы, именуемой Портика, бичуемого Христа и в рамке Богоматерь между св. Екатериной и св. Кларой. Его работы рассеяны и по многим другим местам, как, например, в Болонье, в трансепте церкви образ со страстями Христа и историями из жития св. Франциска, а также и другое, что, ради краткости, пропускаю. Скажу все же, что в Ассизи, где его работ больше всего и где, как мне кажется, он помогал писать Джотто, я обнаружил, что его считают тамошним гражданином и что в этом городе и теперь есть кое-кто из рода Капании. Отсюда легко можно вывести, что родился он во Флоренции, как сам об этом писал, и был учеником Джотто, но что впоследствии он женился в Ассизи и имел там детей, потомки коих ныне там проживают. Но так как не слишком важно иметь об этом точные сведения, достаточно и того, что был он хорошим мастером.

Равным образом учеником Джотто и весьма опытным живописцем был Оттавиано из Фаэнцы, который много написал в Сан Джорджо в Ферраре, обители монахов Монте Оливето; а в Фаэнце, где он жил и умер, он написал в арке над воротами Сан Франческо Богоматерь, св. Петра и св. Павла, а также много других вещей в названном его родном городе и в Болонье.

Учеником Джотто был также Паче из Фаэнцы, который долго жил вместе с ним и помогал ему во многих вещах; в Болонье же его работы на внешней стене Сан Джованни Деколлато несколько историй, написанных фреской. Паче этот был человеком стоящим, и в особенности при выполнении малых фигур, о чем можно судить и ныне в церкви Сан Франческо в Форли по деревянному кресту и дощечке, написанной темперой, где изображены жизнь Христа и четыре небольшие истории из жития Богоматери, причем все выполнено весьма хорошо. Говорят, что он написал в Ассизи фреской в капелле Св. Антония несколько историй из жития этого святого для герцога Сполети, погребенного там со своим сыном; пали они в одном из предместий Ассизи во время битвы, как видно из длинной надписи на саркофаге названной гробницы. В старой книге сообщества живописцев значится, что его же учеником был некий Франческо по прозванию Франческо ди маэстро Джотто, о котором ничего другого не знаю.

Был учеником Джотто и Гульельмо из Форли, расписавший помимо многих других работ капеллу главного алтаря в церкви Сан Доменико в Форли, на его родине. Учениками Джотто были также сиенцы Пьетро Лаурати и Симоне Мемми, флорентинец Стефано и Пьетро Каваллини, римлянин. Но так как о всех них говорится в жизнеописании каждого из них, здесь достаточно сказать, что они были учениками Джотто, который для своего времени рисовал очень хорошо и в той манере, о какой можно судить по многочисленным пергаментам, находящимся в нашей Книге рисунков, собственноручно разрисованным им акварелью, обведенной пером, со светотенью и выбеленными светами; по сравнению с рисунками мастеров, рисовавших до него, они – поистине чудо.

Джотто, как уже говорилось, был весьма остроумным и веселым и очень острым в своих шутках, о чем до сих пор жива память в этом городе, ибо, помимо того, что писал о них мессер Джованни Боккаччо, о многих и весьма прекрасных рассказывает Франко Саккетти в своих «Трехстах новеллах», некоторые из которых я не затруднюсь выписать точными словами самого Франко, дабы вместе с содержанием новеллы показать также и некоторые обороты и выражения тех времен. Итак, в одной из них, включая заглавие, он пишет: «Новелла LXIII. – Джотто, великому живописцу, некий простой человек приносит щит, чтобы тот ему его расписал. Он же насмех расписывает его так, что заказчик остается посрамленным.

Вероятно, каждый слышал уже, кто такой был Джотто и что он был великим живописцем, превыше всех других. О славе его прослышал один грубый ремесленник, и, так как ему, чтобы попасть на службу в какой-нибудь замок, захотелось расписать свой щит, он и отправился в мастерскую Джотто с кем-то, кто нес за ним этот щит, и, придя туда, он нашел там Джотто и сказал: „Спаси тебя Господь, мастер, мне бы хотелось, чтобы ты написал мой герб на этом щите“. Джотто, увидев человека и его обхождение, только и сказал: „Когда тебе это нужно?“ – и тот ответил. Джотто сказал: „Сделаю“, – и тот ушел. А Джотто, оставшись один, подумал про себя: „Что это значит? Насмех, что ли, мне его подослали? Пусть будет по его, однако никогда еще не приходилось мне расписывать щиты. Притащил мне его простой человек, да еще говорит, чтобы я ему изобразил его герб, будто он из французского королевского дома. Надо будет сделать ему потешный герб“. Размышляя про себя таким образом, он поставил перед собой названный щит и, нарисовав на нем то, что задумал, сказал одному из своих учеников, чтобы тот закончил работу, и так тот и сделал. Роспись же эта представляла собой шлем, нашейник, пару нарукавников, пару железных перчаток, панцирь, пару набедренников и наколенников, меч, кинжал и копье. И вот почтенный человек, который и сам толком не знал, кто он таков, явился к мастеру и сказал: „Ну как, мастер, расписал щит?“ – „Еще бы, – сказал Джотто, – а ну-ка, принесите его сюда“. Когда принесли щит, этот дворянин по заказу стал разглядывать его и говорит Джотто: „Что за мазню ты мне здесь намалевал?“ Джотто говорит: „Придется тебе заплатить за эту мазню“. Тот говорит: „Не заплачу за это и четырех грошей“. Джотто говорит: „А ты что мне заказал написать?“ А тот отвечает: „Мой герб“. Джотто говорит: „А разве это не герб? Чего же здесь не хватает?“ А тот говорит: „Ну, тогда ладно“. Джотто говорит: „Нет, не ладно, а плохо. Клянусь Богом – ты большой дурак. Если бы тебя спросили, кто ты, ты едва ли сумел бы ответить, а ты приходишь сюда и говоришь: напиши мне мой герб. Благо ты был бы из рода Барди. Но какой у тебя герб? Кем были твои предки? И не стыдно тебе: не успел родиться на свет и уже рассуждаешь о гербе, будто герцог Баварский. Я изобразил на твоем щите полные доспехи, если чего не хватает – скажи, а я допишу“. Тот и говорит: „Ты и обругал меня, и щит мне испортил“. С тем и ушел и подал на Джотто в суд. Джотто является и предъявляет ему иск, требуя за роспись два флорина, за которые подрядился. Судьи выслушали обе стороны и, так как Джотто говорил гораздо лучше, постановили, чтобы тот взял себе расписанный щит и заплатил шесть лир Джотто, так как Джотто был прав. Вот и пришлось тому согласиться взять щит и заплатить, и он был отпущен. Так не знал он себе цены, а его оценили, ведь всякий проходимец норовит иметь герб и родословную, а у иного и отца-то подобрали в приюте подкидышей».

Говорят, что, когда Джотто в молодости еще жил у Чимабуэ, он изобразил как-то на носу одной из фигур, написанных Чимабуэ, муху столь естественно, что, когда мастер возвратился, дабы продолжить работу, он несколько раз пытался согнать ее рукой, думая, что она настоящая, пока не заметил своей ошибки. Я мог бы рассказать о многих других шутках Джотто и о многочисленных острых его ответах, но, пожалуй, достаточно мне сказать здесь лишь о вещах, имеющих отношение к искусству, остальное же предоставляю Франко и другим.

В конце концов, так как память о Джотто осталась не только в произведениях, вышедших из рук его, но и в тех, что вышли из рук писателей того времени, и так как он обрел истинный способ живописи, утерянный за многие до него годы, то согласно общественному постановлению и благодаря хлопотам и особой милости великолепного Лоренцо деи Медичи Старшего, в знак преклонения перед доблестями сего мужа в Санта Мария дель Фьоре было установлено его изображение, изваянное из мрамора превосходным скульптором Бенедетто да Майано, с нижеприведенными стихами, сочиненными божественным мужем мессером Анджело Полициано, дабы всякий достигший превосходства в любой деятельности имел надежду на то, что и его вспомянут, как по заслугам вспомянули Джотто за великие его достоинства:

 
Ille ego sum, per quem picture extincta revixit,
Cui quam recta manus, tarn fuit et facilis.
Naturae deerat nostrae quod defuit arti:
Plus licuit nulli pingere, nee melius.
 
 
Miraris turrim egregiam sacro aere sonantem?
Haec quoque de modulo crevit ad astra meo.
Denique sum Jottus, quid opus fuit ilia referre?
Hoc nomen longi carminis instar erit4.
 

А чтобы наши потомки могли увидеть собственноручные рисунки Джотто и по ним убедиться еще больше в превосходстве мужа сего, я в моей упоминавшейся уже Книге поместил несколько чудесных, собранных мной с большими трудами и затратами и не меньшим рвением.

Жизнеописание Лоренцо Гиберти, флорентийского скульптора

Нет сомнения, что в любой стране всякий, кто тем или иным своим талантом так или иначе умел прославиться среди людей, сплошь да рядом становится неким священным светочем, служащим примером для многих, родившихся после него, но живущих в те же времена, не говоря уже о тех бесконечных восхвалениях и необычайных наградах, которых он удостаивался при жизни. И ничто так не пробуждает человеческий дух и не облегчает ему суровые труды обучения, как честь и польза, которыми со временем вознаграждается мастерство, добытое в поте лица, ибо благодаря им всякое трудное начинание становится доступным для каждого, чей талант развивается с тем большей стремительностью, чем выше его возносит всенародное признание. И нет числа тем, кто, слыша и видя это, не жалеет трудов, чтобы иметь возможность заслужить то, что у них на глазах заслужил кто-либо из их соотечественников, и потому в древности люди доблестные либо вознаграждались богатствами, либо удостаивались триумфов и почетных изображений. Однако, так как редко бывает, чтобы доблесть не преследовалась завистью, следует, насколько возможно, добиваться того, чтобы побеждать ее исключительным превосходством или же по крайней мере отражать ее натиск, если она осмелеет и соберется с силами. Этого-то и сумел в полной мере достигнуть благодаря своим заслугам и своей судьбе Лоренцо ди Чоне Гиберти, иначе ди Бартолуччо, которому отличные художники – Донато, скульптор, и Филиппо Брунеллеско, архитектор и скульптор, – по заслугам уступили место, признав по правде, хотя, может быть, чувства и принуждали их к обратному, что Лоренцо был лучшим мастером литья, чем они. И поистине это совершилось во славу им и к смущению многих, которые, воображая о себе, берутся за чужое дело и занимают место других, более достойных, сами же остаются бесплодными и, без конца корпя над одною и той же вещью, своей завистью и злобой сбивают с толку и угнетают других, работающих со знанием дела.

Итак, Лоренцо был сыном Бартолуччо Гиберти и с самых ранних лет обучался ювелирному искусству у отца, превосходного мастера, научившего его этому ремеслу, которое Лоренцо усвоил настолько, что начал работать гораздо лучше, чем отец. Однако, еще больше увлекаясь искусством скульптуры и рисованием, он иногда брался и за краски, иной же раз отливал маленькие фигурки из бронзы, отделывая их с большим изяществом. Ему нравилось также подражать чеканке древних медалей, и этим способом он в свое время изобразил с натуры многих своих друзей. И в то время как он, работая с Бартолуччо, стремился достичь успехов в этом деле, во Флоренции разразилась чума 1400 года, как он сам об этом рассказывает в книге, написанной им собственной рукой, в которой он рассуждает о вопросах искусства и которая находится у достопочтенного мессера Козимо Бартоли, флорентийского дворянина. А так как к чуме этой присоединились всякие гражданские распри и прочие городские бедствия, ему пришлось уехать, и в сообществе некоего живописца он отправился в Романью, где в Римини они расписали для синьора Пандольфо Малатесты комнату и тщательно завершили много других работ, к удовлетворению названного синьора, который с юных лет был большим любителем произведений искусства рисунка. Между тем Лоренцо не переставал изучать рисунок и лепить из воска, гипса и подобных материалов, ибо знал очень хорошо, что подобные небольшие лепные работы являются рисунком скульптора и что без такого рисунка скульптор ни одной вещи не может довести до совершенства. За пределами родины он был недолго, так как чума прекратилась и флорентийская Синьория вместе с купеческим цехом решили (ибо в то время искусство скульптуры располагало превосходными мастерами, как флорентийскими, так и чужеземными), что пора приступить, как это уже не раз обсуждалось, к созданию недостающих двух дверей Сан Джованни, древнейшего и главного храма города. Ими было постановлено сообщить всем мастерам, почитавшимся лучшими в Италии, чтобы они явились во Флоренцию для испытания их на выставке, на которой каждый представил бы по одной бронзовой истории, подобной тем, что Андреа Пизано некогда сделал для первой двери. Об этом постановлении Бартолуччо написал Лоренцо, работавшему в Пезаро, уговаривая его вернуться во Флоренцию и показать себя: ведь это случай обратить на себя внимание и обнаружить свой талант, помимо того, что из этого можно будет извлечь такую пользу, что им обоим никогда больше не придется делать сережки. Слова Бартолуччо взволновали Лоренцо так, что, несмотря на великие ласки, которыми осыпали его и синьор Пандольфо, и живописец, и весь двор, Лоренцо распростился с этим синьором и с живописцем, которые отпустили его лишь с трудом и неудовольствием, и не помогли ни посулы, ни надбавка жалованья, так как каждый час, отделявший Лоренцо от его возвращения во Флоренцию, казался ему тысячелетием. Итак, он уехал и благополучно возвратился к себе на родину. Туда уже явилось много чужеземцев, и, после того как они представились консулам цеха, из всего числа было отобрано семь мастеров – три флорентинца и остальные тосканцы. Им было назначено денежное вознаграждение, и в течение года каждый должен был закончить бронзовую историю такой же величины, какой были истории на первой двери, служившей образцом. И решили, что должна быть изображена история жертвоприношения Авраамом сына своего Исаака, полагая, что в ней названные мастера должны были иметь возможность показать все, что касается трудностей искусства, поскольку в такую историю входят и пейзажи, и фигуры обнаженные и одетые, и животные, и можно было сделать первые фигуры круглыми, вторые полурельефными и третьи барельефными. Соревновались в этой работе Филиппо ди сер Брунеллеско, Донато и Лоренцо ди Бартолуччо, флорентинцы, а также Якопо делла Кверча, сиенец, его ученик Никколо из Ареццо, Франческо из Вальдамбрины и Симоне из Колле, прозванный Бронзовым; все они перед консулами дали обещание выполнить историю в назначенный срок. И каждый принялся за свою со всяческим рвением и старанием, вкладывая в нее всю свою силу и умение, дабы превзойти друг друга в совершенстве, и скрывая в величайшей тайне то, что они делали, чтобы не было совпадений. Лишь один Лоренцо, которым руководил Бартолуччо, заставлявший его трудиться и изготовлять множество моделей до того, как они решали пустить хоть одну из них в работу, постоянно приводил к себе посмотреть на работу горожан, иногда и приезжих, если только они понимали в деле, чтобы услышать их мнение; и благодаря этим мнениям он и создал модель, превосходно исполненную и безупречную. Поэтому, после того как были изготовлены формы и модель была отлита из бронзы, все получилось как нельзя лучше, и тогда он вместе с Бартолуччо, своим отцом, отполировал бронзу с такой любовью и с таким терпением, что лучшей работы и лучшей отделки невозможно было себе представить. И вот, когда наступило время конкурса, вполне законченные работы как его, так и остальных мастеров были отданы на суд купеческого цеха. Когда же все они были осмотрены консулами и многими другими горожанами, мнения разошлись. Во Флоренцию съехалось много чужеземцев, частью живописцы и частью скульпторы, а также несколько золотых дел мастеров, которые были вызваны консулами, дабы совместно с другими мастерами того же ремесла, проживавшими во Флоренции, вынести суждение по поводу этих работ. Числом их было тридцать четыре человека, и каждый в своем искусстве был весьма опытным, и, хотя мнения их и разошлись, ибо одному понравилась манера одного, а другому – другого, тем не менее они сговорились на том, что Филиппо ди сер Брунеллеско и Лоренцо ди Бартолуччо задумали и выполнили свою историю лучше и с лучшими и более многочисленными фигурами, чем это сделал Донато, хотя и на его истории рисунок был великолепный. В истории Якопо делла Кверча фигуры были хороши, но тонкостью не отличались, хотя и были выполнены со знанием рисунка и с большой тщательностью. В работе Франческо ди Вальдамбрина хороши были головы, и она была хорошо отполирована, но композиция была спутанная. Работа Симоне из Колле была хорошо отлита, ибо в этом искусстве он был мастер, но хромал рисунок. На образце Никколо из Ареццо, выполненном с большим умением, фигуры были тяжелые, и он был плохо отполирован. Лишь история, которую Лоренцо представил в качестве образца и которую и теперь можно видеть в зале собраний купеческого цеха, была совершенной во всех отношениях. Вся работа обладала рисунком и отличалась отменной композицией; фигуры в его манере были стройными и выполнены с изяществом в прекраснейших позах, и отделана она была с такой тщательностью, что казалась вылитой не из бронзы и отполированной не железом, а дыханием. Донато и Филиппо, увидя мастерство, вложенное Лоренцо в его работу, отошли в сторону, поговорили между собой и решили, что работу следует поручить Лоренцо, полагая, что таким образом наилучшая услуга будет оказана и обществу, и частным лицам, так как Лоренцо, будучи едва двадцатилетним юношей, еще принесет, совершенствуясь в этой области, те великолепные плоды, которые обещаны в его прекрасной истории, выполненной им, по их суждению, куда лучше, чем у всех остальных, и говоря, что отнять ее у него было бы проявлением зависти, гораздо большей того благородства, которое проявилось в том, что она была ему поручена.

Итак, Лоренцо принялся за эти двери, расположенные насупротив попечительства Сан Джованни, и сделал для одной створки большую деревянную раму, в точности такую, какой она должна была быть, с обломами, с украшениями в виде голов на пересечениях обрамлений отдельных историй и с окружающими их фризами. Сделав и тщательнейшим образом высушив форму в помещении, купленном им насупротив церкви Санта Мария Нуова, там, где теперь больница ткачей, именовавшаяся Айей, он соорудил огромнейшую печь, которую, помнится, мне приходилось видеть, и отлил из металла означенную раму. Однако по воле судеб из этого ничего хорошего не получилось, и вот, поняв, в чем была ошибка, он не пал духом и не растерялся, но, быстро сделав другую форму, так, чтобы никто об этом не узнал, он произвел литье еще раз, и оно отлично ему удалось. Так он и закончил всю работу, отливая каждую историю порознь и размещая их после отчистки по своим местам. Распределение же историй было сходно с тем, которое в свое время сделал Андреа Пизано в первых дверях, выполненных им по рисунку Джотто. Гиберти сделал двадцать историй из Нового Завета, продолжением которых, как и там, служили восемь таких же филенок. Внизу он изобразил четырех евангелистов, по два на створку, и подобным же образом четырех отцов церкви, причем и те и другие отличаются друг от друга позами и одеждами: один пишет, другой читает, третий размышляет, и, отличаясь один от другого, все они по своей живости одинаково хорошо исполнены. Помимо этого, на полях обрамления, разделенного вокруг каждой истории на отдельные филенки, помещен фриз из листьев плюща и других узоров, пересекаемых обломами рамок; и на каждом углу – по совершенно круглой голове мужчины или женщины, изображающих пророков и сивилл, очень красивых и в своем разнообразии являющих всю силу таланта Лоренцо. Над отцами церкви и евангелистами, названными выше, в четырех рамках, начиная снизу, со стороны, обращенной к Санта Мария дель Фьоре, помещено начало, и там, в первой филенке, – Благовещение Богоматери, где в позе самой Дяяяяевы и в ее изящном повороте он выразил смятение и внезапный страх, объявший ее при появлении ангела. Рядом он изобразил Рождество Христово, с Богоматерью, возлежащей, отдыхая, после родов; там же Иосиф, созерцающий пастухов и поющих ангелов. С другой стороны, то есть на другой створке двери, на том же уровне, изображено прибытие волхвов, их поклонение Христу и принесение даров; там же их свита, следующая за ними с лошадьми и другими вьючными животными, выполненная с большим талантом. И далее рядом изображен спор Христа во храме с книжниками, где не хуже выражено восхищение и внимание со стороны книжников, чем радость Марии и Иосифа, обретающих Иисуса. Следующий ряд начинается над Благовещением с Крещения Христа в Иордане Иоанном, где в их движениях выражены благоговение одного и вера другого. Рядом следует искушение Христа дьяволом, который, испуганный словами Иисуса, делает испуганное движение, обнаруживая этим, что он узнал в нем Сына Божьего. Рядом, с другой стороны, Христос изгоняет торгующих из храма, опрокидывая столы менял, разгоняя жертвенных животных и голубей и разбрасывая другие товары; фигуры же, падающие одна на другую, обладают в своем стремительном падении очень красивой и продуманной выразительностью. Далее Лоренцо в следующей филенке изобразил крушение ладьи апостолов, где Христос поднимает Петра, который покидает тонущее судно. Эта история изобилует разнообразными телодвижениями апостолов, спасающих ладью, вера же св. Петра распознается в его движении навстречу Христу. Следующий ряд на другой створке начинается с Преображения на горе Фавор, где Лоренцо выразил в позах трех апостолов, как небесные видения ослепляют взоры смертных; равным образом Божественная природа Христа, стоящего между Ильей и Моисеем, выражена его высоко поднятой головой и широко распростертыми руками. Рядом изображено Воскрешение Лазаря, который, выйдя из гробницы со спеленатыми руками и ногами, стоит во весь рост на удивление присутствующим; и там же Марфа и Мария Магдалина, со смирением и с величайшим благоговением лобызающая ноги Господа. Рядом следует на другой створке двери Вход на осляти в Иерусалим, когда дети иудейские в разнообразных позах расстилают перед ним свои одежды и разбрасывают масличные и пальмовые ветви, не говоря об апостолах, следующих за Спасителем. Рядом же – Вечеря апостолов, отменно прекрасная и хорошо скомпонованная, где они изображены за длинным столом, причем половина их сидит внутри помещения, а половина снаружи. Над Преображением – Моление в саду, где состояние сна показано в трех разных позах апостолов. А далее, рядом с этим, изображено пленение Христа и поцелуй Иуды, где многое достойно внимания, ибо там имеются и убегающие апостолы, и иудеи, хватающие Христа очень резкими и сильными движениями. На другой же стороне, рядом с этой историей, Иисус Христос изображен привязанным к столбу, и его фигура, всей своей позой вызывающая сострадание, слегка извивается от боли под ударами, а иудеи, его бичующие, проявляют в своих движениях и бешенство, и устрашающую мстительность. Рядом изображено, как его приводят к Пилату, который умывает руки и приговаривает его к распятию. Над Молением в саду с другой стороны в последнем ряду изображен Христос, который несет крест и которого ведет на смерть толпа солдат, изображенных в необычайных позах так, что кажется, будто они тащат его насильно; не говоря уже о плаче и скорби Марий, выраженных в их жестах так, что и очевидец не сумел бы их лучше разглядеть. Рядом с этим он изобразил распятого Христа, на земле в позах скорбных и полных отчаяния сидящих Богоматерь и св. Иоанна Евангелиста. За этим следует на другой стороне Воскресение, где стражи, оглушенные громом, неподвижны, как мертвые, в то время как Христос возносится в таком положении, что кажется уже просветленным красотой и совершенством своего тела, созданного стараниями и великой изобретательностью Лоренцо. В последней филенке изображено Нисхождение Св. Духа, где с необыкновенной мягкостью выражены внимание и движение тех, на кого он нисходит. Так было кончено и доведено до совершенства это произведение, и Лоренцо не щадил ни трудов своих, ни времени, какие только потребны для работы по металлу. Если обратить внимание на то, что обнаженные тела прекрасны во всех отношениях, хотя одежды еще кое в чем и приближаются к старым приемам Джотто, то целое все же ближе к современной манере, и в величии фигур проявляется некое весьма пленительное изящество. И поистине композиции каждой истории настолько строги и стройны, что Лоренцо по заслугам удостоился той хвалы, которую в самом начале воздал ему Филиппо, и даже большей. И, таким образом, он с величайшим почетом был признан своими согражданами и осыпан высшими похвалами как с их стороны, так и со стороны художников местных и иноземных. Стоило это произведение, включая наружное обрамление, которое тоже отлито из бронзы, вместе с его чеканными гирляндами из плодов и животных, двадцать две тысячи флоринов, весу же в металлической двери было тридцать четыре тысячи фунтов.

Когда работа эта была закончена, консулы купеческого цеха признали, что заказ их был выполнен отлично, и, принимая во внимание единодушные похвальные отзывы, решили поручить Лоренцо для ниши в одном из столбов на фасаде Орсанмикеле, а именно для той, что отведена цеху стригалей, бронзовую статую в четыре с половиной локтя в память св. Иоанна Крестителя, каковую он начал, да так от нее и не отрывался, пока не закончил. В этом произведении, которое восхвалялось и поныне восхваляется, на плаще в виде каймы из букв он написал свое имя. В этой статуе, воздвигнутой в 1414 году, можно усмотреть начало хорошей новой манеры в голове, в одной из рук, которая кажется телесной, в кистях и во всей позе фигуры. Таким образом, он был первым, начавшим подражать произведениям древних римлян, которые он изучал весьма тщательно, что надлежит делать всякому, кто желает хорошо работать. На фронтоне же этого табернакля он попробовал свои силы в мозаике, изобразив там поясную фигуру пророка.

Слава Лоренцо как искуснейшего мастера литья распространилась уже по всей Италии и за ее пределами настолько, что, когда Якопо делла Фонте и Веккьетта-сиенец, а также Донато выполняли для сиенской Синьории в Сан Джованни несколько бронзовых историй и фигур, которые должны были украсить купель этого храма, и когда сиенцы увидели во Флоренции работы Лоренцо, то они, сговорившись с ним, заказали ему две истории из жития св. Иоанна Крестителя. На одной из этих историй он изобразил Крещение Христа, снабдив ее многочисленными фигурами, обнаженными и очень богато одетыми, а на другой – как св. Иоанна хватают и ведут к Ироду. В этих историях он превзошел и победил остальных, выполнивших другие истории, и потому удостоился высшей похвалы и от сиенцев, и от остальных, это видевших. Когда мастера флорентийского Монетного двора решили поставить в одной из ниш, что вокруг Орсанмикеле, а именно насупротив шерстяного цеха, статую св. Матфея той же высоты, что и вышеназванный св. Иоанн, они заказали ее Лоренцо, который выполнил ее в совершенстве, и за нее его хвалили гораздо больше, чем за св. Иоанна, ибо он сделал ее более по-новому. Статуя эта послужила поводом к постановлению консулов шерстяного цеха, чтобы на том же месте, в другой соседней нише, также из бронзы и в таких же пропорциях, как и прежние две, он сделал другую статую – св. Стефана, их представителя, и он завершил и эту статую, покрыв бронзу очень красивым лаком. Этой статуей остались довольны не менее, чем другими работами, выполненными им раньше.

Генералом братьев-проповедников в то время был мастер Леонардо Дати, и, чтобы оставить в Санта Мария Новелла, где он принял обеты, память родине о себе, он заказал Лоренцо бронзовую гробницу, на которой он должен был быть изображен с натуры усопшим. Она понравилась и получила одобрение, и вследствие этого возникла и еще одна в Санта Кроче по заказу Лодовико дельи Альбици и Никколо Валори. После этого Козимо и Лоренцо деи Медичи, пожелав воздать честь останкам и мощам трех мучеников – Прота, Гиацинта и Немезия, – приказали доставить эти мощи из Казентино, где они находились много лет без достаточного почитания, и поручили Лоренцо сделать металлическую раку с двумя барельефными ангелами посреди, несущими масличную гирлянду, внутри которой написаны имена названных мучеников. В эту раку мощи и были помещены и поставлены в церкви монастыря дельи Анджели во Флоренции со следующими словами, высеченными на мраморе внизу, со стороны монашеской церкви:Clarissimi viri Cosmas et Laurentius fratres neglectas diu Sanctorum reliquias Martyrum religioso studio ac fidelissima pietate suis sumptibus aereis loculis condendas colendasque curarunt5. A с наружной стороны, против церковки, выходящей на улицу, под гербом с шарами высечены на мраморе еще и такие слова: Hic condita sunt corpora Sanctorum Christi Martyrum Prothi et Hyacinthi et Nemesii. Ann. Dom. MCCCC XXVIII6. A так как гробница эта получилась весьма достойной, у попечителей собора Санта Мария дель Фьоре появилась охота заказать раку и бронзовую гробницу для праха св. Зиновия, флорентийского епископа, длиною в три с половиной локтя, а высотой в два локтя, на которой помимо оправы со всеми ее разнообразными украшениями он изобразил спереди на самой раке историю воскрешения св. Зиновием мальчика, оставленного матерью на его попечение и умершего в то время, как она совершала паломничество. На другой истории изображено, как другой мальчик умирает под повозкой и как св. Зиновий воскрешает одного из двух посланных к нему св. Амвросием монахов, из которых один умер в Альпах, другой же горюет о нем перед св. Зиновием, который, сжалившись над ним, говорит: «Иди, ведь он спит. Ты найдешь его живым». А на задней стороне раки – шесть ангелочков, несущих гирлянду из листьев вяза, на которой высечены буквы в память и в честь этого святого. Эту работу он выполнил и завершил со всяческим хитроумным старанием и искусством, почему она и заслужила необычайное одобрение за свою красоту.

В то время как произведения Лоренцо с каждым днем приносили ему все большую славу, ибо он бесконечное множество людей обслуживал своими работами, выполняя их как из бронзы, так и из серебра и золота, в руки Джованни, сына Козимо Медичи, попала очень большая сердоликовая гемма, на которой был вырезан Аполлон, сдирающий кожу с Марсия, и которая, как говорят, служила печатью еще императору Нерону; и так как камень этот по своей величине и по чудесной резьбе был вещью редкостной, Джованни отдал его Лоренцо, чтобы он сделал для него золотую резную оправу, и тот, потрудившись много месяцев, полностью ее закончил, создав произведение, которое по добротности и совершенству резьбы нисколько не уступало резьбе на самом камне. Работа эта послужила поводом к тому, что он сделал много и других вещей из золота и серебра, ныне утерянных. Равным образом из золота сделал он папе Мартину пуговицу для его ризы, с круглыми рельефными фигурами, оправленными драгоценными камнями огромнейшей ценности, вещь превосходную. А также и чудеснейшую митру с золотыми сквозными листьями, и среди них множество совсем круглых фигурок, признанных прекраснейшими, и помимо известности он извлек из этого благодаря щедрости папы большую пользу.

В 1439 году во Флоренцию, где происходил собор для воссоединения Греческой церкви с Римской, прибыл папа Евгений. Увидев работы Лоренцо, которые понравились ему не меньше, чем сам Лоренцо, он заказал ему митру из пятнадцати фунтов золота и из жемчугов весом в пять с половиной фунтов, которая была оценена вместе с вправленными в нее драгоценными камнями в тридцать тысяч дукатов золотом. Говорят, что в вещи этой было шесть жемчужин величиной с лесной орех, и, судя по позднейшему рисунку, невозможно было и представить более красивых и более причудливых узоров, оплетавших драгоценные камни, и большего разнообразия всяких путтов и других фигур, составлявших многочисленные разнообразные и изящные украшения, за что и он сам, и его товарищи получили от папы, помимо договоренной суммы, бесчисленные доказательства его милости.

Флоренция снискала столько похвал за превосходные работы этого талантливейшего художника, что консулы цеха купцов порешили заказать ему третьи двери Сан Джованни, равным образом из бронзы. А поскольку первые он сделал по их указаниям и украсил орнаментом, обрамляющим фигуры и опоясывающим полотно всех дверей, как это было и у Андреа Пизано, и, видя, насколько Лоренцо превзошел в этом Андреа, консулы постановили заменить средние двери Андреа и перенести их на место дверей, находившихся насупротив Мизерикордии, а Лоренцо заказать новые средние двери, ибо они полагали, что он приложит к этому все усилия, какие только возможны в этом искусстве, и предоставили ему полную свободу, разрешив ему делать так, как он хочет и как, по его мнению, должны получиться самые нарядные, самые богатые, самые совершенные и самые красивые двери, какие он только мог или умел вообразить, и чтобы он, не жалея ни времени, ни расходов, превзошел и победил все прочие собственные свои произведения точно так же, как до сих пор он побеждал других скульпторов.

Лоренцо начал эту работу, вкладывая в нее все те обширнейшие познания, которыми он владел.

И вот он разделил двери на десять прямоугольников, по пять на створку, так что каждая история имела в свету один с третью локтя, кругом же в обрамлении полотна, опоясывающем все истории, находятся ниши, вертикальные и заполненные почти круглыми фигурками, всего же их двадцать, и все они очень красивые. Как, например, обнаженный Самсон, обнимающий колонну, держащий в руке челюсть и являющий собою совершенство, выше которого можно обнаружить только в созданных древними бронзовых или мраморных Геркулесах, и как Иисус Навин, который в позе оратора, как живой, обращается к войскам, не говоря уже о многочисленных пророках и сивиллах, украшенных в равной мере разнообразными одеждами, головными уборами, прическами и другими нарядами, и не говоря о двенадцати лежащих фигурах в нишах, расположенных в поперечном обрамлении историй, и по углам этих обрамлений он поместил в тондо головы женщин, юношей и стариков, числом тридцать четыре, среди которых на середине этих дверей, около своего вырезанного там имени, он изобразил своего отца Бартолуччо; более же молодой – это сам Лоренцо, его сын, мастер всего произведения; и все это, не считая великого множества листвы, обломов и других украшений, выполнено с величайшим мастерством.

Истории на этой двери – из Ветхого Завета. На первой изображено сотворение Адама и его жены Евы, выполненных с величайшим совершенством. Видно, что Лоренцо постарался сделать тела их настолько прекрасными, насколько только мог, желая показать, что, подобно тому, как человеческие тела, выйдя из рук Господа, были самыми прекрасными фигурами, когда-либо им созданными, так и эти фигуры, вышедшие из рук художника, должны были превзойти все остальные, созданные им в других его работах. Соображение поистине величайшее по своему смыслу. В этой же истории он изобразил, как они вкушают яблоко, и вместе с тем и изгнание их из рая, и фигуры их в этих действиях отлично выражают сначала сознание своей греховности и срама, прикрываемого руками, а затем и раскаяние, когда ангел изгоняет их из рая. На второй филенке изображены Адам и Ева с родившимися у них маленькими Каином и Авелем, и там же изображено, как Авель совершает жертвоприношение из лучших первин, а Каин – из тех, что похуже; и в движениях Каина выражается зависть к ближнему, а в Авеле – любовь к Богу. Но особенно прекрасно изображено, как Каин пашет землю на паре волов, которые тащат в ярме плуг и усилия которых кажутся настоящими и естественными; таков же и Авель, пасущий стадо, когда Каин его убивает, и мы видим, как безжалостно и жестоко он дубиной поражает брата и как сама бронза являет изнеможение мертвых членов в прекраснейшей фигуре Авеля; а вдали, в плоском рельефе, изображен Бог, спрашивающий Каина, что он сделал с Авелем. Таким образом, в каждой филенке заключено содержание четырех историй. В третьей филенке Лоренцо изобразил, как Ной выходит из ковчега с женой, сыновьями, дочерьми и снохами, а вместе с ними и все животные, как пернатые, так и наземные, и каждое в своем роде изваяно с величайшим совершенством, доступным искусству, подражающему природе, ковчег же мы видим открытым, а в перспективе, в самом плоском рельефе, трупы утопленников; и все это выполнено с таким изяществом, что и выразить трудно, не говоря уже о том, что ничего более живого и подвижного, как фигура Ноя и его близких, и быть не может. Когда же он совершает жертвоприношение, мы видим радугу – знак примирения Бога с Ноем. Но превосходнее всего остального та сцена, где он сажает виноград и, опьяненный вином, кажет срам свой, а Хам, его сын, над ним издевается. И поистине лучше изобразить спящего невозможно, и мы видим изнеможение опьяненного тела и уважение и любовь в других двух его сыновьях, которые с прекрасными движениями его прикрывают. Помимо этого, там изображены бочка, виноградные ветви и прочие принадлежности для сбора винограда, выполненные с большой наблюдательностью и расположенные в соответственных местах так, что не загораживают истории, но очень ее украшают. На четвертой истории Лоренцо захотелось изобразить явление трех ангелов в долине Мамврийской, сделав их похожими один на другого, преклонение же перед ними святейшего старца очень убедительно и живо выражено в движении его рук и его лица. Помимо этого, он с отменной выразительностью изваял его слуг, которые у подошвы горы с ослом ожидают Авраама, отправившегося принести в жертву своего сына. Обнаженный мальчик уже на алтаре, отец уже поднял руку и готов повиноваться, но его останавливает ангел, который одной рукой его удерживает, другой же указывает на жертвенного агнца и спасает Исаака от смерти. Эта история поистине прекрасна, ибо в числе прочего видна и огромная разница между нежными членами Исаака и более грубыми у слуг, и кажется, что нет там ни одной черты, которая не была бы проведена с величайшим искусством. Что же касается трудностей с изображением зданий, то и здесь Лоренцо превзошел самого себя в этом произведении: и там, где рождаются Исаак, Иаков и Исав, и там, где Исав охотится, выполняя волю отца, и Иаков, наученный Ревеккой, подает жареного козленка, закутавшись в его шкуру, а Исаак его ощупывает и благословляет. В этой истории отменно и естественно изображены собаки, а самые фигуры производят такое же впечатление, какое производили бы своими действиями живые Иаков, Исаак и Ревекка. Воодушевленный изучением искусства, благодаря которому оно становилось для него все более легким, Лоренцо испробовал свой талант в вещах более замысловатых и трудных. В самом деле, в шестой филенке он изобразил, как братья сажают Иосифа в колодец, как они его продают купцам и как те дарят его фараону, которому он изъясняет сон о голоде и советует сделать запасы для его предотвращения, и как фараон осыпает его почестями. Там же изображено, как Иаков посылает своих сыновей за зерном в Египет, как Иосиф их узнает и посылает их обратно за отцом. В этой истории Лоренцо изобразил круглый храм в перспективе, что было делом весьма нелегким, внутри же его – фигуры в разных положениях, грузящие зерно и муку, а также ослы необыкновенного вида. Равным образом там изображен пир, который он им задает, а также как в мешок Вениамина прячут золотой кубок, как его находят и как Иосиф обнимает и признает братьев. История эта по своей выразительности и обилию изображений почитается среди всех его произведений наиболее удачной, наиболее трудной и наиболее прекрасной.

И действительно, Лоренцо с его прекрасным талантом и с присущей ему отменной грацией в этой области ваяния не мог не создавать прекраснейшие фигуры всякий раз, когда композиции этих прекрасных историй ему приходили в голову, что и обнаруживается в седьмой филенке, где он изображает гору Синай и на вершине ее коленопреклоненного Моисея, благоговейно принимающего законы от Бога. На полугоре стоит ожидающий его Иисус Навин, а у подножия – весь народ, испуганный громом, молнией и землетрясением, в разных положениях, выполненных с величайшей живостью. Он показал вслед за этим усердие и великую любовь в восьмой филенке, где изобразил, как Иисус Навин пошел на Иерихон, повернул течение Иордана вспять и разбил двенадцать шатров, по числу двенадцати колен Израилевых. Фигуры там весьма живые, но прекраснее их фигуры в низком рельефе, там, где они с ковчегом завета обходят вокруг стен вышеназванного города, от звука труб рушатся стены и евреи овладевают Иерихоном. Пейзаж там сокращается, и рельеф становится все более плоским, что строго соблюдено от первых фигур до гор, и от гор до города, и от города до далекого пейзажа, изображенного совсем плоско, и все это с великим совершенством. А так как Лоренцо изо дня в день становился в этом искусстве все более опытным, мы видим затем на девятой филенке убийство гиганта Голиафа, которому Давид отрубает голову движением юношеским и смелым, и Божье воинство, разбивающее войско филистимлян, где Лоренцо изобразил лошадей, повозки и прочее военное снаряжение. Затем он изобразил Давида, возвращающегося с головой Голиафа в руке, и как народ встречает его с музыкой и пением, и все это выражено убедительно и живо. Оставалось Лоренцо сделать все, на что он был способен, в десятой и последней истории, где царица Савская с огромнейшей свитой посещает Соломона. Здесь он изобразил в перспективе очень красивое здание и все другие фигуры так же, как в предыдущих историях, а кроме того, и орнамент архитравов, обходящих названные двери с плодами и гирляндами, выполнен с обычной для него добротностью.

В этой работе, как в отдельных ее частях, так и в целом, обнаруживается, чего могут достичь мастерство и старания художника-скульптора в отношении фигур почти круглых, полурельефных, барельефных и самых плоских при наличии у него изобретательности и в сочетании фигур, и в выборе необычайных поз женщин и мужчин, и в разнообразии построек и перспектив, и, наконец, в соблюдении равно изящного вида для фигур как того, так и другого пола, так, чтобы во всем произведении в целом старики были изображены полными достоинства, а молодые – полными изящества и обаяния. И поистине можно сказать, что произведение это обладает совершенством во всех своих частях и что это самое прекрасное творение во всем мире из всех, когда-либо виденных либо древними, либо нашими современниками. И уже наверное достоин похвалы Лоренцо, если однажды и Микеланджело Буонарроти, когда он остановился посмотреть на эту работу и кто-то спросил его, красивы ли, по его мнению, эти двери, ответил: «Они так прекрасны, что достойны были бы стать вратами рая», – похвала поистине заслуженная и высказанная тем, кто мог об этом судить. Впрочем, Лоренцо и мог завершить их потому, что ему было двадцать лет, когда он их начал, и потому, что он работал над ними в течение сорока лет с непомерным напряжением.

В отделке и полировке этой работы после литья многие помогали Лоренцо – тогда молодые, позднее же ставшие превосходными мастерами, а именно ювелиры Филиппо Брунеллеско, Мазолино да Паникале, Никколо Ламберта, а также Парри Спинелли, Антонио Филарете, Паоло Учелло, Антонио дель Поллайоло, бывший в то время совсем еще юношей, и многие другие, которые, работая вместе над этим произведением и обсуждая его, как это делают при совместной работе, приносили этим не меньшую пользу самим себе, чем Лоренцо. Последнему же сверх вознаграждения, полученного от консулов, Синьория подарила отличное имение близ аббатства Сеттимо. Не прошло много времени, как он был избран в члены Синьории, удостоившись чести занимать высшую должность в своем городе. За это флорентинцы заслуживают столько же похвал и благодарности, сколько порицания за неблагодарность по отношению к другим выдающимся людям своей родины.

После этого поразительнейшего творения Лоренцо выполнил бронзовое обрамление для той двери того же храма, что против Мизерикордии, с той чудесной листвой, закончить которую он не успел, так как его неожиданно застала смерть, когда он задумал и уже почти что закончил модель для переделки этой двери, выполненной ранее Андреа Пизано. Модель эта ныне погибла, но в юности своей я видел ее в Борго Аллегри, до того как потомки Лоренцо допустили ее гибель.

У Лоренцо был сын по имени Бонаккорсо, собственноручно и с величайшей тщательностью закончивший фриз и оставшееся незавершенным обрамление. Обрамление, о котором я говорю, представляет собой самую редкостную и чудесную работу из бронзы из всех, какие только можно увидеть. После этого Бонаккорсо многого не сделал, так как умер молодым, но мог бы сделать, поскольку ему была завещана тайна тонкого литья, а вместе с ней и навык и способ делать металл сквозным таким же образом, как мы это видим по вещам, оставшимся от Лоренцо. Последний, кроме собственных произведений, оставил наследникам много древностей из мрамора и бронзы, как, например, ложе Поликлета – вещь весьма редкостную, – бронзовую ногу естественной величины, несколько мужских и женских голов и несколько ваз, выписанных им из Греции за дорогую цену. Он оставил равным образом несколько торсов и много других вещей, и все это вместе с имуществом Лоренцо было разбазарено, частично же продано мессеру Джованни Гадди, бывшему в то время камеральным клириком, между прочим и названное ложе Поликлета, и другие лучшие вещи. После Бонаккорсо остался сын по имени Витторио, занимавшийся скульптурой, но без большого толка, о чем можно судить по головам, выполненным им в Неаполе для дворца герцога Гравина, которые не очень хороши, ибо он никогда не занимался искусством ни с любовью, ни с прилежанием, а только растрачивал состояние и все остальное, оставленное ему отцом и дедом. В конце концов, когда при папе Павле III он отправился в Асколи в качестве архитектора, один из его слуг зарезал его там как-то ночью с целью ограбления. Так угас род Лоренцо, но не слава его, которая будет жить вечно.

Возвратимся, однако, к самому Лоренцо. На протяжении своей жизни он занимался многим, любил и живопись, а также работы по стеклу, и в церкви Санта Мария дель Фьоре он сделал глазки, что вокруг купола, за исключением одного, выполненного Донато, того, где Христос венчает Богоматерь. Равным образом Лоренцо выполнил и те три, что над главными дверями той же Санта Мария дель Фьоре, и все глазки капелл и абсид, а также глазок переднего фасада Санта Кроче. В Ареццо он выполнил окно для главной капеллы приходской церкви с Венчанием Богоматери, а также окно с двумя другими фигурами для Ладзаро ди Фео ди Баччо, весьма богатого купца. Но так как все это было сделано из венецианских стекол, слишком густо покрашенных, помещения оказались темнее, чем предполагалось. Лоренцо был назначен помощником Брунеллеско, когда тому был поручен купол Санта Мария дель Фьоре, но потом был отозван, как об этом будет рассказано в жизнеописании Филиппо.

Этот самый Лоренцо написал сочинение на итальянском языке, в котором он рассуждает о многих разнообразных вещах, но таким образом, что большой стройности там не обнаружишь. По моему суждению, хорошо только то, что после рассуждений о многих древних живописцах и главным образом о тех, о которых рассказывает Плиний, он кратко упоминает о Чимабуэ, о Джотто и о многих других их современниках, и сделал он это с гораздо большей краткостью, чем надлежало, только ради того, чтобы ловко перейти к речи о самом себе и рассказать подробно, как он это и сделал, по очереди обо всех своих работах. Не обойду молчанием и того, что он делает вид, будто книга написана другими, а затем, по мере того как ее пишет и будучи человеком, умеющим рисовать, работать резцом и лить из бронзы лучше, чем плести истории, он, повествуя о себе, говорит в первом лице: «Я сделал», «Я сказал», «Я делал и говорил».

В конце концов, достигнув шестьдесят четвертого года жизни, он скончался от тяжелой и продолжительной горячки, оставив по себе бессмертную славу в созданных им творениях и написанных о них сочинениях, и с почестями был погребен в Санта Кроче. Его изображение в виде лысого человека находится на обрамлении главных бронзовых дверей храма Сан Джованни и попадает как раз на середину обрамления, когда двери затворены, рядом с ним Бартолуччо, его отец, а возле них можно прочитать следующие слова:Laurentii Cionis de Ghibertis mira arte fabricatum7.

Рисунки Лоренцо были превосходнейшими, и выполнял он их с большой рельефностью, как можно видеть в нашей книге рисунков по Евангелисту его работы и по нескольким другим рисункам, превосходно выполненным светотенью. С толком рисовал и отец его Бартолуччо, о чем можно судить по другому им нарисованному Евангелисту в той же книге, который, однако, значительно хуже, чем Евангелист у Лоренцо. Рисунки эти вместе с несколькими рисунками Джотто и других я получил в 1528 году от Витторио Гиберти, и я всегда к ним относился и отношусь с большим почтением и потому, что они прекрасны, и в память о подобных людях. И если бы, когда я дружил и общался с Витторио, я знал то, что знаю теперь, я без труда получил бы и многие другие поистине прекрасные вещи из наследия Лоренцо. Из многочисленных стихов, как латинских, так и итальянских, созданных в разные времена в восхваление Лоренцо, достаточно будет, дабы не докучать читателю, привести нижеследующие:

 
Dum cermit valvas aurato ex aere nitentes
In temple, Michael Angelus obstupuit:
Attomtusque diu, sic alta silentia rupit:
О divinum opus! О janua digna polo!8
 

Жизнеописание Мазаччо из Сан-Джованни ди Вальдарно, живописца

Таков уж обычай природы, что когда она создает человека, превосходного в какой-либо деятельности, то сплошь да рядом создает его не в единственном числе, но в то же самое время и где-нибудь поблизости от него создает и другого, с ним соревнующегося, чтобы они могли принести пользу друг другу доблестью и соперничеством. И помимо исключительной пользы для самих соревнующихся, это безмерно воспламеняет и души потомков их, вселяя в них стремление со всяческим старанием и всяческим трудолюбием достичь тех почестей и той славной известности, коими, как они повседневно слышат, громко прославляются их предки. А что это действительно так и бывает, доказала Флоренция, породившая в течение одного поколения Филиппо, Донато, Лоренцо, Паоло Учелло и Мазаччо, из которых каждый был в своем роде превосходнейшим и благодаря которым не только сошла на нет грубая и неуклюжая манера, коей придерживались до того времени, но и прекрасные их творения возбудили и воспламенили души их потомков настолько, что занятие их делом достигло того величия и того совершенства, которые мы видим во времена наши. За это мы поистине весьма обязаны тем первым, кои своими трудами указали нам правильный путь, ведущий к высшей ступени. Что же касается доброй манеры живописи, то ею главным образом обязаны мы Мазаччо, ибо именно он, стремясь достигнуть славы, понял (поскольку живопись есть не что иное, как воспроизведение при помощи только рисунка и красок живых произведений природы такими, какими они ею порождены), что тот, кто в совершенстве этому будет следовать, и может именоваться превосходным. Так как, говорю я, Мазаччо это понял, то это и послужило причиной того, что он благодаря неустанным своим занятиям научился столькому, что может быть назван в числе первых, устранивших большую часть трудностей, несовершенства и препятствий в искусстве, и что именно он и положил начало прекрасным позам, движениям, порывам и живости, а также некоей рельефности поистине настоящей и естественной, чего до него никогда еще не делал ни один живописец. Обладая величайшей рассудительностью, он обратил внимание на то, что все те фигуры, у которых ступни ног не ступали на землю и не сокращались, а стояли на цыпочках, лишены всякого достоинства и манеры в самом существенном и что те, кто так их изображает, обнаруживают непонимание сокращений. И хотя этим делом занимался Паоло Учелло и кое-что сделал для облегчения этой трудности, тем не менее Мазаччо начал изображать сокращения на разные лады и с любой точки зрения гораздо лучше, чем кто-либо до тех пор это делал. Он писал свои работы с должной цельностью и мягкостью, согласуя телесный цвет лиц и обнаженных частей тела с цветом одежды, которую он любил изображать с немногими и простыми складками, как это бывает в живой действительности. И это принесло большую пользу художникам, за что он достоин похвалы как изобретатель, ибо поистине работы, созданные до него, можно назвать написанными, те же, что принадлежат ему, – живыми, правдивыми и естественными по сравнению с теми, которые выполнялись другими.

Родом он был из местечка Сан-Джованни-ди-Вальдарно, и говорят, что там и теперь еще можно видеть несколько фигур, написанных им в его первой молодости. Человеком он был весьма рассеянным и очень беспечным, подобно тем, у кого вся дума и воля сосредоточены лишь на вещах, имеющих отношение к искусству, и кто мало обращает внимания на себя и еще меньше на других. И так как он никогда и никак не хотел думать о житейских делах и заботах, в том числе даже о своей одежде, и имел обыкновение требовать деньги у своих должников лишь в случае крайней нужды, то вместо Томмазо, каково было его имя, его все звали Мазаччо, однако не за порочность, ибо от природы он был добрым, а за ту самую его рассеянность, которая не мешала ему с такой готовностью оказывать другим такие услуги и такие любезности, о которых и мечтать не приходилось.

Он начал заниматься искусством в то время, когда Мазолино да Паникале расписывал во флорентийской церкви Кармине капеллу Бранкаччи, следуя все время, насколько мог, по стопам Филиппо и Донато, хотя и в другом искусстве, и постоянно стараясь в своих работах изображать фигуры с возможно большей живостью и величайшей непосредственностью, наподобие действительности. И по сравнению с другими он рисовал и писал настолько по-новому, что произведения его смело могут выдержать сопоставление с любым современным рисунком и колоритом. Он был в высшей степени усердным в своей работе и удивительно искусным в преодолении трудностей перспективы, что можно видеть по истории с малыми фигурами, находящейся ныне в доме Ридольфо дель Гирландайо, где помимо Христа, исцеляющего бесноватого, изображены в перспективе прекраснейшие здания в такой манере, что в одно и то же время они видны и внутри и снаружи, ибо точка зрения для большей трудности выбрана не спереди, а с угла. Он в большей степени, чем другие мастера, старался изображать обнаженные тела и мало применявшееся до него сокращение фигур. Работал он с величайшей легкостью, одежды же писал, как говорилось, с большой простотой. Сохранился образ его работы, написанный темперой, с изображением Богоматери на коленях у св. Анны, с младенцем на руках. Образ этот ныне находится в Сант Амброджо во Флоренции, в капелле, что возле дверей, ведущих в приемную монахинь. В церкви Сан Никколо, что за Арно, на алтарной преграде находится еще один образ работы Мазаччо, написанный темперой, на котором, кроме Богоматери, которой ангел приносит благую весть, изображено в перспективе очень красивое здание со многими колоннами, и действительно, помимо совершенного линейного построения, он так передал удаление при помощи цвета, что здание это, постепенно бледнея, теряется из виду, в чем он обнаружил большое понимание перспективы. Во Флорентийском аббатстве он написал фреской на столбе, насупротив одного из тех, что несут арку главного алтаря, св. Ива Бретонского, изобразив его внутри ниши так, что ноги из-за низкой точки зрения сокращаются, а так как это никому другому так хорошо не удавалось, он заслужил немалые похвалы. А под названным святым на другом уровне он изобразил окружающих его вдов, сирот и бедняков, нуждам которых святой помогает. Также и в Санта Мария Новелла он написал фреской под трансептом церкви Троицу, расположенную над алтарем св. Игнатия, по бокам же Богоматерь и св. Иоанна Евангелиста, созерцающих распятого Христа. По обе стороны находятся две коленопреклоненные фигуры, в которых, насколько можно судить, изображены заказчики работы; однако их едва видно, так как они закрыты позолоченным окладом. Но что там, помимо фигур, красивее всего, так это цилиндрический свод, изображенный в перспективе и разделенный на кессоны с розетками, уменьшающимися и сокращающимися так хорошо, что кажется, будто стена уходит вглубь. Он написал также в церкви Санта Мария Маджоре, возле боковых дверей, ведущих к Сан Джованни, на доске в одной из капелл Богоматерь, св. Екатерину и св. Юлиана, а на пределле изобразил несколько малых фигур из жития св. Екатерины, а также св. Юлиана, убивающего отца и мать, в середине же изобразил Рождество Христово со свойственными его работам простотой и живостью.

В церкви Кармине в Пизе на доске, находящейся в одной из капелл трансепта, он написал Богоматерь с младенцем, в ногах же у нее несколько играющих ангелочков, один из коих, играющий на лютне, внимательно прислушивается к гармонии звуков. Вокруг Богоматери – св. Петр, св. Иоанн Креститель, св. Юлиан и св. Николай – фигуры, полные движения и жизни. Внизу, на пределле, изображены малыми фигурами истории из житий этих святых, а в середине волхвы, приносящие Христу дары, и в этой части несколько коней написаны с натуры так прекрасно, что лучше и не придумаешь, люди же в свите этих трех царей одеты в разнообразные одежды, в какие одевались в те времена. Наверху же, завершая названную доску, расположено в нескольких клеймах много святых вокруг Распятия. Полагают, что фигура святого в епископском одеянии, изображенная в этой церкви фреской возле дверей, ведущих в монастырь, принадлежит Мазаччо, я же уверен, что это работа фра Филиппо, его ученика.

По возвращении из Пизы он написал во Флоренции доску с обнаженными мужчиной и женщиной во весь рост, находящуюся ныне в доме Паллы Ручеллаи. Вскоре после этого, чувствуя, что во Флоренции ему не по себе, и побуждаемый влечением и любовью к искусству, он решил, дабы поучиться и превзойти остальных, отправиться в Рим. Так он и сделал и, приобретя там себе величайшую славу, расписал для кардинала Сан Клементе в церкви Сан Клементе капеллу, где фреской изобразил Страсти Христовы с разбойниками на кресте и истории из жития св. Екатерины-мученицы. Он расписал также много досок темперой, но все они во время римских неурядиц либо погибли, либо затерялись. Одна из них – в церкви Санта Мария Маджоре, в маленькой капелле возле ризницы; на ней четыре святых изображены так хорошо, что кажутся рельефными; в середине же – закладка церкви Санта Мария делла Неве, где папа Мартин, написанный с натуры, намечает мотыгой основание церкви, а рядом с ним император Сигизмунд II. Как-то эту работу рассматривал со мной вместе Микеланджело, который очень похвалил ее и прибавил затем, что люди эти во времена Мазаччо еще были живы.

Последнему, когда Пизанелло и Джентиле да Фабриано расписывали в Риме стены церкви Санта Янни для папы Мартина, была заказана часть работы, но он, услышав, что Козимо деи Медичи, который ему много помогал и покровительствовал, возвратился из изгнания, уехал во Флоренцию, где ему была заказана капелла Бранкаччи в церкви Кармине ввиду смерти Мазолино да Паникале, которым она была начата. Прежде чем приступить к ней, он написал возле веревок колоколов в качестве опыта св. Павла, дабы показать улучшения, внесенные им в искусство. И в живописи этой он обнаружил поистине бесконечное умение, ибо голова этого святого, в котором он написал с натуры Бартоло да Анджолини, являет такую потрясающую силу, что кажется, будто этой фигуре недостает только речи. И тот, кто не знал, каков был св. Павел, взглянув на него, сразу увидит в нем благородство римской гражданственности, а вместе с тем и неукротимую твердость сей благочестивейшей души, целиком устремленной к заботам о вере. В этой же живописной работе он обнаружил также поистине удивительное понимание сокращения при точке зрения снизу вверх, о чем можно судить и ныне по ногам названного апостола, ибо не кто иной, как Мазаччо, полностью преодолел эту трудность, сравнительно с той старой неуклюжей манерой, в которой, как я говорил несколько выше, все фигуры изображались на цыпочках и которой все придерживались вплоть до него и никто не исправлял, а лишь он один раньше всех остальных преобразовал ее в хорошую манеру наших дней. В то время как он выполнял эту работу, происходило освящение названной церкви Кармине, и Мазаччо в память этого написал светотенью и зеленой землей во дворе над дверями, ведущими в монастырь, все освящение, как оно происходило: он изобразил там бесчисленное множество граждан в плащах и с капюшонами, которые следуют за процессией, и в их числе Филиппо Брунеллеско в деревянных сандалиях, Донателло, Мазолино да Паникале, своего учителя, Антонио Бранкаччи, заказавшего ему капеллу, Никколо да Удзано, Джованни да Биччи деи Медичи, Бартоломео Валори; они же изображены им в доме Симона Кореи, флорентийского дворянина. Он написал там и портрет Лоренцо Ридольфи, который в то время был послом Флорентийской республики в Венеции, и не только портреты вышеназванных благородных мужей, но и ворота монастыря, и привратника с ключами в руках. Это произведение в самом деле отличается великим совершенством, ибо Мазаччо сумел так хорошо разместить на поверхности этой площади людей по пяти и по шести в ряд, что они пропорционально и правильно уменьшаются в соответствии с точкой зрения, и это поистине чудо. И в особенности обращаешь внимание на то, что они совсем как живые, ибо ему удалось обдуманно изобразить этих людей не всех одного роста, но с должной наблюдательностью различить низких и толстых от высоких и худощавых, и стоят они всей ступней на одной и той же поверхности, причем ряды сокращаются так удачно, что и в натуре по-другому не бывает.

Когда он после этого вернулся к работам в капелле Бранкаччи, то, продолжая истории из жития св. Петра, начатые Мазолино, он закончил одну часть их, а именно истории с папским престолом, исцеление расслабленных, воскрешение мертвых и излечение хромых тенью Петра, идущего в храм вместе со св. Иоанном. Но самой примечательной кажется нам та, где св. Петр, чтобы уплатить подать, достает деньги по указанию Христа из внутренностей рыбы, ибо в одном из апостолов, стоящем в заднем ряду, мы видим изображение самого Мазаччо, выполненное им самим при помощи зеркала так хорошо, что он кажется совсем живым, а кроме того, примечательно, с каким пылом св. Петр вопрошает Христа и с каким вниманием апостолы, окружившие его в разных положениях, ожидают его решения, с телодвижениями столь выразительными, что поистине кажутся живыми; в особенности примечателен св. Петр, который старается достать деньги из внутренностей рыбы, с лицом, налившимся кровью оттого, что он наклонился; и более того, когда он платит подать, видно, с каким возбуждением он пересчитывает деньги и с какой жадностью и величайшим удовольствием сборщик податей разглядывает в своей руке уже полученные им монеты. Он написал также воскрешение царской дочери, совершаемое св. Петром и св. Павлом, хотя из-за смерти самого Мазаччо работа эта и осталась незавершенной и после него закончил ее Филиппино. В истории крещения св. Петром высокую оценку получила обнаженная фигура одного из новокрещеных, который дрожит, окоченев от холода; написанный с прекраснейшей рельефностью и в мягкой манере, он всегда вызывал почтение и восхищение художников, как старых, так и современных.

Вот почему капелла эта постоянно посещается и поныне бесчисленным множеством рисовальщиков и мастеров. В ней есть еще несколько голов очень живых и настолько прекрасных, что, по правде сказать, ни один мастер той поры так близко не подошел к современным мастерам, как Мазаччо. И потому труды его заслуживают несчетнейших похвал и главным образом за то, что он в своем мастерстве предвосхитил прекрасную манеру нашего времени. А доказательством истинности этого служит то, что все прославленные скульпторы и живописцы с того времени и поныне, упражнявшиеся и учившиеся в этой капелле, стали превосходными и знаменитыми, а именно фра Джованни да Фьезоле, фра Филиппо, Филиппино, ее завершивший, Алессио Бальдовинетти, Андреа дель Кастаньо, Андреа дель Верроккио, Доменико Гирландайо, Сандро Боттичелли, Леонардо да Винчи, Пьетро Перуджино, фра Бартоломео ди Сан Марко, Мариотто Альбертинелли и божественнейший Микеланджело Буонарроти. Также и Рафаэль Урбинский отсюда извлек начало прекрасной своей манеры, Граначчо, Лоренцо ди Креди, Ридольфо дель Гирландайо, Андреа дель Сарто, Россо, Франчабиджо, Баччо Бандинелли, Алонзо Спаньуоло, Якопо да Понтормо, Пьерино дель Вага и Тодо дель Нунциата и, в общем, все те, кто стремился научиться этому искусству, постоянно ходили учиться в эту капеллу, чтобы по фигурам Мазаччо усвоить наставления и правила для хорошей работы. И если я не перечислил многих иноземцев и многих флорентинцев, ходивших учиться в названную капеллу, то достаточно будет и этого, ибо куда стремятся главы искусства, туда же сбегаются прочие его члены. Однако, несмотря на то что творения Мазаччо всегда пользовались таким уважением, все же существует у многих мнение и даже твердая уверенность в том, что деятельность его была бы еще гораздо более плодотворной для искусства, если бы смерть, похитившая его у нас в возрасте двадцати шести лет, не унесла его столь преждевременно. Но было ли это по причине зависти или потому, что все хорошее обычно бывает недолговечным, так или иначе, умер он во цвете лет и ушел от нас столь внезапно, что многие подозревали скорее отравление, чем иную случайность.

Говорят, что, когда Филиппо ди сер Брунеллеско услышал о его смерти, он сказал: «В лице Мазаччо нас постигла величайшая утрата», – и горевал о нем безутешно, тем более что покойник положил немало трудов, показывая ему многие правила перспективы и архитектуры. Погребен он в той же церкви Кармине в 1443 году, и если тогда же на гробницу его не было поставлено никакого памятника, ибо при жизни его мало ценили, то после смерти его не преминули почтить следующими эпитафиями:

сочинения Аннибала Каро:

 
Как живописец, я с природою сравнился.
Правдиво придавал любой своей работе
Движенье, жизнь и страсть. Великий Буонарроти
Учил всех остальных, а у меня учился.
 

и сочинения Фабио Сеньи:

 
Invida cur, lachesis, primo sub flore juventae
Pollice discindis stamina funereo?
Hoc uno occiso, innumeros occidis Apelles:
Picturae omnis obit, hoc obeunte, lepos.
Hoc Sole extincto, extinguuntur sydera cuncta.
Heu! decus omne pent, hoc pereunte, simul9.
 

Жизнеописание Филиппо Брунеллеско, флорентийского скульптора и архитектора

Многие, кому природа дала малый рост и невзрачную наружность, обладают духом, исполненным такого величия, и сердцем, исполненным столь безмерного дерзания, что они в жизни никогда не находят себе успокоения, пока не возьмутся за вещи трудные и почти что невыполнимые и не доведут их до конца на диво тем, кто их созерцает, и, как бы недостойны и низменны ни были все те вещи, которые вручает им случай и сколько бы их ни было, они превращают их в нечто ценное и возвышенное. Поэтому отнюдь не следует морщить нос при встрече с особами, не обладающими на вид тем непосредственным обаянием и той привлекательностью, каковыми природа должна была бы при появлении его на свет наделить всякого, кто в чем-либо проявляет свою доблесть, ибо нет сомнения в том, что под комьями земли кроются золотоносные жилы. И нередко в людях тщедушнейшего склада рождается такая щедрость духа и такая прямота сердца, что, поскольку с этим сочетается и благородство, от них нельзя ожидать ничего, кроме величайших чудес, ибо они стремятся украсить телесное свое уродство силой своего дарования. Это явственно видно на примере Филиппо ди сер Брунеллеско, который был невзрачен собою не менее чем Форезе да Рабатта и Джотто, но который обладал гением столь возвышенным, что поистине можно утверждать, что он был ниспослан нам небом, чтобы придать новую форму архитектуре, которая сбилась с пути уже в течение нескольких столетий и на которую люди того времени тратили себе же назло несметные богатства, возводя сооружения, лишенные всякого строя, плохие по исполнению, жалкие по рисунку, полные самых причудливых измышлений, отличающиеся полным отсутствием красоты и еще хуже того отделанные. И вот, после того как на земле за столько лет не появилось ни одного человека, обладавшего избранной душой и божественным духом, небо возжелало, чтобы Филиппо оставил после себя миру самое большое, самое высокое и самое прекрасное строение из всех созданных не только в наше время, но и в древности, доказав этим, что гений тосканских художников, хотя и был потерян, но все же еще не умер. К тому же небо украсило его высокими добродетелями, из которых он обладал даром дружбы в такой степени, что никогда не было никого более нежного и любвеобильного, чем он. В суждении он был беспристрастен и там, где видел ценность чужих заслуг, не считался со своей пользой и с выгодой своих друзей. Он знал самого себя, многих наделил от избытка своего таланта и всегда помогал ближнему в нужде. Он заявил себя беспощадным врагом порока и другом тех, кто подвизался в добродетелях. Никогда попусту он не тратил времени, будучи всегда занят либо для себя, либо помогая другим в их работах, посещая друзей во время своих прогулок и постоянно оказывая им поддержку.

Говорят, что во Флоренции был человек самой доброй славы, весьма похвальных нравов и деятельный в своих делах, по имени сер Брунеллеско ди Липпо Лапи, у которого был дед по прозванию Камбио, человек ученый и сын очень знаменитого в то время врача, именовавшегося магистр Вентура Бакерини. И вот, когда сер Брунеллеско взял себе в жены весьма благовоспитанную девицу из знатного семейства Спини, он как часть приданого получил дом, в котором и он, и его дети жили до самой своей смерти и который расположен против церкви Сан Микеле Бертелли, наискосок в закоулке, пройдя площадь дельи Альи. Между тем, в то время как он подвизался таким образом и поживал в свое удовольствие, у него в 1377 году родился сын, которого он в память своего уже покойного отца назвал Филиппо и рождение которого он отпраздновал, как только мог. А затем он досконально обучил его с детства основам словесности, в чем мальчик обнаружил такое дарование и столь возвышенный ум, что нередко переставал напрягать свои мозги, словно и не собираясь достигнуть в этой области большего совершенства; вернее, казалось, что он устремлялся мыслями к вещам более полезным. Сер Брунеллеско, который хотел, чтобы Филиппо, как и отец, сделался нотариусом или, как прадед, врачом, испытал от этого величайшее огорчение. Однако, видя, что сын постоянно занимается искусными выдумками и ручными изделиями, он заставил его выучиться считать и писать, а затем приписал его к цеху золотых дел, с тем чтобы тот учился рисовать у одного из его друзей. Это произошло к великому удовлетворению Филиппо, который, начав учиться и упражняться в этом искусстве, через немного лет уже оправлял драгоценные камни лучше, чем старые мастера этого дела. Он работал чернью и исполнял крупные работы из золота и серебра, как, например, некоторые фигуры из серебра, вроде двух полуфигур пророков, находящихся на торцах алтаря св. Иакова в Пистойе, которые считались прекраснейшими вещами и которые он исполнил для церковного попечительства этого города, а также барельефные работы, в которых он показал такое значение этого ремесла, что волей-неволей талант его должен был выйти за границы этого искусства. Поэтому, завязав сношения с некоторыми учеными людьми, он стал вникать при помощи воображения в природу времени и движения, тяжестей и колес, размышляя о том, как их можно вращать и почему они приводятся в движение. И дошел до того, что собственными руками построил несколько отличнейших и прекраснейших часов. Однако он этим не довольствовался, ибо в душе его проснулось величайшее стремление к ваянию; а все это случилось после того, как Филиппо стал постоянно общаться с Донателло, юношей, который почитался сильным в этом искусстве и от которого ожидали очень многого; и каждый из них настолько ценил талант другого, и оба питали друг к другу такую любовь, что один, казалось, не мог жить без другого. Филиппо, который обладал очень большими способностями в самых различных областях, подвизался одновременно во многих профессиях; и недолго он ими занимался, как уже в среде сведущих людей его стали считать отличнейшим архитектором, как он это и показал во многих работах по отделке домов, как то: дома своего родственника Аполлонио Лапи на углу улицы деи Чаи, по дороге к Старому рынку, над которым он много постарался, пока его строил, а также за пределами Флоренции при перестройке башни и дома виллы Петрайи в Кастелло. Во дворце, занимаемом Синьорией, он наметил и разбил все те комнаты, где помещается контора служащих ломбарда, а также сделал там и двери, и окна в манере, заимствованной у древних, которою в то время не очень пользовались, так как архитектура в Тоскане была чрезвычайно грубой. Когда же затем во Флоренции нужно было сделать из липового дерева для братьев св. Духа статую кающейся св. Марии Магдалины на предмет помещения ее в одной из капелл, Филиппо, который исполнил много маленьких скульптурных вещиц и хотел показать, что может достигнуть успеха и в больших вещах, взялся за выполнение названной фигуры, которая, будучи закончена и поставлена на свое место, почиталась прекраснейшей вещью, но которая впоследствии, при пожаре этого храма в 1471 году, сгорела вместе со многими другими примечательными вещами.

Он много занимался перспективой, применявшейся в то время весьма плохо вследствие многих ошибок, которые в ней делали. Он много потерял на нее времени, пока сам не нашел способа, благодаря которому она могла сделаться правильной и совершенной, а именно путем начертания плана и профиля, а также путем пересечения линий, – вещь поистине в высшей степени остроумная и полезная для искусства рисования. Он настолько этим увлекся, что своей рукой изобразил площадь Сан Джованни с чередованием инкрустаций черного и белого мрамора на стенах церкви, которые сокращались с особым изяществом; подобным же образом он сделал дом Мизерикордии, с лавками вафельщиков и Вольта деи Пекори, а с другой стороны – колонну св. Зиновия. Работа эта, снискавшая ему похвалы художников и людей, понимавших в этом искусстве, настолько его ободрила, что прошло немного времени, как он уже принялся за другую и изобразил дворец, площадь и лоджию Синьории вместе с навесом пизанцев и всеми постройками, которые видны кругом; работы эти явились поводом к тому, что пробудился интерес к перспективе в других художниках, которые с тех пор занимались ею с великим прилежанием. В особенности же он преподал ее Мазаччо, художнику в то время молодому и большому его другу, который сделал честь его урокам своими работами, как видно, например, по строениям, изображенным на его картинах. Не преминул он научить и тех, кто работал в интарсии, то есть в искусстве набора цветных сортов дерева, и настолько их воодушевил, что ему следует приписать хорошие приемы и много полезных вещей, достигнутых в этом мастерстве, а также много отличных произведений, которые в то время и на долгие годы приносили Флоренции славу и пользу.

Однажды мессер Паоло даль Поццо Тосканелли, возвращаясь после занятий и собираясь поужинать в саду с некоторыми из своих друзей, пригласил и Филиппо, который, слушая, как он рассуждает о математических искусствах, настолько с ним подружился, что научился у него геометрии. И хотя Филиппо не был человеком книжным, он, пользуясь естественными доводами повседневного опыта, настолько разумно ему все объяснял, что нередко ставил того в тупик. Продолжая в том же духе, он занимался Священным Писанием, неустанно принимая участие в спорах и проповедях ученых особ; и это благодаря его удивительной памяти настолько шло ему на пользу, что вышеназванный мессер Паоло, восхваляя его, говорил, что ему кажется, когда он слушает рассуждения Филиппо, будто это новый святой Павел. Кроме того, он в то время усердно изучал творения Данте, которые были им верно поняты в отношении расположения описанных там мест и их размеров, и, нередко ссылаясь на них в сравнениях, он ими пользовался в своих беседах. А мысли его только и были заняты тем, что он сооружал и измышлял замысловатые и трудные вещи. И никогда не встречался он с умом, более его удовлетворяющим, чем Донато, с которым он по-домашнему вел непринужденные разговоры, и оба черпали радость друг от друга и вместе обсуждали трудности своего ремесла.

Между тем Донато в то время как раз закончил деревянное распятие, которое впоследствии поместили в церковь Санта Кроче, во Флоренции, под фреской, написанной Таддео Гадди и изображавшей историю юноши, воскрешенного св. Франциском, и пожелал узнать мнение Филиппо; однако он в этом раскаялся, так как Филиппо ответил ему, что он, мол, распял мужика. Тот ответил: «Возьми кусок дерева и сам попробуй» (откуда и пошло это выражение), как об этом пространно повествуется в жизнеописании Донато. Посему Филиппо, который, хотя и имел повод для гнева, но никогда не гневался на что-либо ему сказанное, молчал в течение многих месяцев, пока не закончил деревянного распятия того же размера, но столь высокого качества и исполненного с таким искусством, рисунком и старанием, что, когда он послал Донато вперед к себе домой, как бы обманным образом (ибо тот не знал, что Филиппо сделал такую вещь), у Донато выскользнул из рук фартук, который был у него полон яиц и всякой снеди для совместного завтрака, пока он смотрел на распятие вне себя от удивления и от вида тех остроумных и искусных приемов, которыми Филиппо воспользовался для передачи ног, туловища и рук этой фигуры, настолько обобщенной и настолько цельной в своем расположении, что Донато не только признал себя побежденным, но и превозносил ее как чудо. Вещь эта находится в церкви Санта Мария Новелла, между капеллой Строцци и капеллой Барди из Вернио, безмерно прославляемая и в наше время. Когда же этим самым обнаружилась доблесть обоих поистине отличных мастеров, мясной и льняной цехи заказали им для своих ниш в Орсанмикеле две мраморные фигуры, но Филиппо, взявшийся за другие работы, предоставил их Донато, и Донато один довел их до завершения.

Вслед за этим, в 1401 году, имея в виду ту высоту, которой достигла скульптура, был поставлен на обсуждение вопрос о новых двух бронзовых дверях для баптистерия Сан Джованни, так как с самой смерти Андреа Пизано не находилось мастеров, которые сумели бы за это взяться. Посему, оповестив об этом замысле всех находившихся в то время в Тоскане скульпторов, за ними послали и назначили им содержание и год времени на исполнение, каждому по одной истории; в числе их были призваны Филиппо и Донато, которые каждый порознь должны были сделать одну историю в соревновании с Лоренцо Гиберти, а также Якопо делла Фонте, Симоне да Колле, Франческо ди Вальдамбрина и Никколо д’Ареццо. Истории эти, законченные в том же году и выставленные для сравнения, оказались все весьма хороши и отличны друг от друга; одна была хорошо нарисована и плохо сработана, как у Донато, другая имела отличнейший рисунок и была тщательно сработана, но без правильного распределения композиции в зависимости от сокращения фигур, как это сделал Якопо делла Кверча; третья была бедна по замыслу и имела слишком мелкие фигуры, как разрешил свою задачу Франческо ди Вальдамбрина; хуже всех были истории, которые представили Никколо д’Ареццо и Симоне да Колле. Лучше всех была история, исполненная Лоренцо ди Чоне Гиберти. Она выделялась рисунком, тщательностью исполнения, замыслом, искусством и прекрасно вылепленными фигурами. Однако немногим ей уступала и история Филиппо, который изобразил в ней Авраама, приносящего Исаака в жертву. На ней же слуга, который, в ожидании Авраама и пока пасется осел, извлекает у себя из ноги занозу, – фигура, заслуживающая величайших похвал. Итак, после того как истории эти были выставлены, Филиппо и Донато, которых удовлетворяла только работа Лоренцо, признали, что он в этом своем произведении превзошел их самих и всех остальных, сделавших другие истории. Итак, разумными доводами они убедили консулов передать заказ Лоренцо, доказав, что это пойдет на пользу обществу и частным лицам. И это было поистине добрым делом истинных друзей, доблестью, лишенной зависти, и здравым суждением в познании самих себя. За это они заслужили больше похвал, чем если бы создали сами совершенное произведение. Счастливы мужи, которые, помогая друг другу, наслаждались восхвалением чужих трудов, и сколь несчастливы ныне современники наши, которые, принося вред, этим не удовлетворяются, но лопаются от зависти, точа зубы на ближнего.

Консулы попросили Филиппо, чтобы он взялся за работу вместе с Лоренцо, однако он этого не захотел, предпочитая быть первым в одном только искусстве, чем равным или вторым в этом деле. Поэтому свою историю, отлитую из бронзы, он подарил Козимо Медичи, и тот впоследствии поместил ее в старую сакристию церкви Сан Лоренцо на лицевой стороне алтаря, где она находится и поныне; история же, исполненная Донато, была помещена в здании цеха менял.

После того как Лоренцо Гиберти получил заказ, Филиппо и Донато сговорились и решили вместе покинуть Флоренцию и провести несколько лет в Риме: Филиппо – чтобы изучать архитектуру, а Донато – скульптуру. Филиппо это сделал, желая превзойти и Лоренцо, и Донато настолько же, насколько архитектура более необходима для человеческих нужд, чем скульптура и живопись. И вот, после того как Филиппо продал маленькое имение, которым он владел в Сеттиньяно, оба они покинули Флоренцию и отправились в Рим. Там, увидев величие зданий и совершенство строения храмов, Филиппо обомлел так, что казалось, будто он был вне себя. Итак, задавшись целью измерить карнизы и снять планы всех этих сооружений, он и Донато, работая без устали, не щадили ни времени, ни издержек и не оставили ни одного места ни в Риме, ни в его окрестностях, не обследовав и не измерив всего того, что они могли найти хорошего. А так как Филиппо был свободен от домашних забот, он, жертвуя собой ради своих изысканий, не заботился ни о еде, ни о сне – ведь единственной целью его была архитектура, которая в то время уже погибла, – я имею в виду хорошие античные ордера, а не немецкую и варварскую архитектуру, которая была очень в ходу в его время. А носил он в себе два величайших замысла: один из них был восстановление хорошей архитектуры, так как он думал, что, вновь обретя ее, он оставит по себе не меньшую память, чем Чимабуэ и Джотто; другой – найти, если это было только возможно, способ возвести купол Санта Мария дель Фьоре во Флоренции; задача была настолько трудная, что после смерти Арнольфо Лапи не нашлось никого, кто решился бы возвести его без величайших затрат на деревянные леса. Однако он об этом своем намерении ни разу не поделился ни с Донато, ни с кем бы то ни было, но не проходило дня, чтобы в Риме не обдумывал все трудности, возникавшие при строительстве Ротонды, способа возведения купола. Он отметил и зарисовал все античные своды и постоянно их изучал. А когда они случайно обнаруживали зарытые куски капителей, колонн, карнизов и подножий какого-нибудь здания, они нанимали рабочих и заставляли их копать, чтобы добраться до самого основания. Вследствие чего об этом стали распространяться слухи по Риму, и, когда они, одетые кое-как, проходили по улице, им кричали: «Кладокопатели», – так как народ думал, что это люди, занимающиеся колдовством для нахождения кладов. А поводом к этому было то, что они однажды нашли древний глиняный черепок, полный медалей. У Филиппо не хватало денег, и он перебивался, оправляя драгоценные камни для своих друзей-ювелиров.

Между тем как Донато вернулся во Флоренцию, он остался в Риме один и с еще большим прилежанием и рвением, чем прежде, неустанно подвизался в поисках развалин строений, пока не зарисовал все виды строений, храмов – круглых, четырех- и восьмиугольных, базилик, акведуков, бань, арок, цирков, амфитеатров, а также и все храмы, построенные из кирпича, в которых он изучал перевязки и сцепления, а также кладку сводов; он заснял все способы связи камней, замковых и консольных, и, наблюдая во всех больших камнях дыру, выдолбленную на середине постели, он установил, что это для того самого железного прибора, который у нас называется «уливелла» и при помощи которого поднимаются камни, и снова ввел его в употребление, так что им с того времени снова стали пользоваться. Итак, им было установлено различие между ордерами: дорическим и коринфским, и эти изыскания его были таковы, что гений его приобрел способность воочию воображать себе Рим таким, каким он был, когда еще не был разрушен.

В 1407 году Филиппо стало не по себе от непривычного для него климата этого города, и вот, последовав совету друзей переменить воздух, он вернулся во Флоренцию, где за время его отсутствия многое успело прийти в негодность в городских постройках, для которых он по возвращении представил много проектов и дал много советов. В том же году попечители Санта Мария дель Фьоре и консулы шерстяного цеха созвали совещание местных архитекторов и инженеров по вопросу о возведении купола; в числе их выступил Филиппо и посоветовал приподнять здание под крышей и не следовать проекту Арнольфо, но сделать фриз вышиной в пятнадцать локтей и проделать большое слуховое окно в середине каждой грани, так как это не только разгрузило бы плечи абсид, но и облегчило бы постройку свода. И так были сделаны модели, и приступили к их осуществлению. Когда спустя несколько месяцев Филиппо уже совсем поправился и однажды утром находился на площади Санта Мария дель Фьоре вместе с Донато и другими художниками, беседа шла о древних произведениях в области скульптуры, и Донато рассказывал, что, возвращаясь из Рима, он выбрал путь через Орвието, чтобы посмотреть на столь прославленный мраморный фасад собора, исполненный разными мастерами и почитавшийся в те времена примечательным творением, и что, проезжая затем через Кортону, он зашел в приходскую церковь и увидел прекраснейший древний саркофаг, на котором была изваянная из мрамора история – вещь в то время редкая, так как не было еще раскопано их такое множество, как в наши дни. И вот, когда Донато, продолжая свой рассказ, стал описывать приемы, какие тогдашний мастер применил для исполнения этой вещи, и тонкость, которая в ней заключена наряду с совершенством и добротностью мастерства, Филиппо загорелся столь пламенным желанием ее увидеть, что прямо в чем был, в плаще, капюшоне и деревянной обуви, не сказавшись, куда идет, ушел от них и пешком отправился в Кортону, влекомый желанием и любовью, которые он питал к искусству. А когда он увидел саркофаг, тот так ему понравился, что он изобразил его в рисунке пером, с которым вернулся во Флоренцию, так что ни Донато, ни кто другой не заметили его отсутствия, думая, что он наверняка что-нибудь рисует или изображает. Возвратившись во Флоренцию, он показал рисунок гробницы, тщательно им воспроизведенный, чему Донато безмерно дивился, видя, какую любовь Филиппо питает к искусству. После чего он много месяцев оставался во Флоренции, где он втайне изготовлял модели и машины, все для постройки купола, в то же время, однако, водился и балагурил с художниками, и как раз тогда он и разыграл шутку с толстяком и с Маттео, и для развлечения очень часто ходил к Лоренцо Гиберти, чтобы помочь ему отделать то или другое в его работе над дверями баптистерия. Однако, услыхав, что речь идет о подборе строителей для возведения купола, он решил однажды утром вернуться в Рим, ибо полагал, что с ним будут больше считаться, если придется вызвать издалека, чем если бы он оставался во Флоренции.

Действительно, пока он был в Риме, вспомнили о его работах и его проницательнейшем уме, обнаружившем в его рассуждениях ту твердость и ту смелость, которых были лишены другие мастера, упавшие духом вместе с каменщиками, обессилевшие и уже больше не надеявшиеся найти способ возведения купола и сруба, достаточно крепкого, чтобы выдержать остов и вес столь огромной постройки. И вот было решено довести дело до конца и написать Филиппо в Рим с просьбой возвратиться во Флоренцию. Филиппо, который только этого и хотел, любезно согласился вернуться. Когда же по приезде его собралось правление попечителей собора Санта Мария дель Фьоре с консулами шерстяного цеха, они сообщили Филиппо все затруднения – от малого до великого, которые чинили мастера, присутствовавшие тут же вместе с ними на этом собрании. На что Филиппо произнес следующие слова: «Господа попечители, не подлежит сомнению, что великие дела встречают на своем пути препятствия; в каком другом, но в нашем деле их больше, чем вы это, быть может, предполагаете, ибо я не знаю, чтобы даже древние когда-либо возводили купол столь дерзновенный, каким будет этот; я же, не раз размышлявший о внутренних и наружных лесах и о том, как можно безопасно на них работать, так ни на что и не мог решиться, и меня пугает высота постройки не менее чем ее поперечник. Действительно, если бы ее можно было возвести на круге, тогда достаточно было бы применить способ, который употребляли римляне при постройке купола Пантеона в Риме, так называемой Ротонды, но здесь приходится считаться с восемью гранями и вводить каменные связи и зубья, что будет делом весьма трудным. Однако памятуя, что храм этот посвящен Господу и Пречистой Деве, я уповаю на то, что, доколе он строится во славу ей, она не преминет ниспослать премудрость тому, кто ее лишен, и приумножить силу, мудрость и таланты того, кто будет руководителем такого дела. Но чем же в таком случае могу я помочь вам, не будучи причастным к его исполнению? Сознаюсь, что, будь оно поручено мне, у меня без всякого сомнения хватило бы смелости найти способ возвести купол без стольких затруднений. Но я для этого еще ничего не обдумал, а вы хотите, чтобы я вам указал этот способ. Но как только вам, господа, заблагорассудится решить, что купол должен быть возведен, вы будете принуждены испробовать не только меня, ибо одних моих советов, как я полагаю, недостаточно для такого великого дела, но придется вам заплатить и распорядиться, чтобы в течение года в определенный день собрались во Флоренции зодчие, не только тосканские и итальянские, но и немецкие, и французские, и всех других народов, и предложить им эту работу с тем, чтобы после обсуждения и решения в кругу стольких мастеров за нее принялись и передали ее тому, кто вернее всех попадет в цель или будет обладать лучшим способом и рассуждением для выполнения этого дела. Дать вам другой совет или указать вам лучшее решение я не сумел бы». Консулам и попечителям понравились решение и совет Филиппо; правда, они предпочли бы, если бы он за это время приготовил модель и ее обдумал. Однако он притворился, что ему до этого нет дела, и даже распрощался с ними, говоря, что он получил письма, требовавшие его возвращения в Рим. Наконец консулы, убедившись, что ни их просьб, ни просьб попечителей недостаточно, чтобы его удержать, стали просить его через посредство многих его друзей, а так как он все не склонялся, то попечители однажды утром, а именно 26 мая 1417 года, выписали ему в подарок сумму денег, которая значится на его имя в расходной книге попечительства. И все это, чтобы его ублажить. Однако он, непреклонный в своем намерении, все-таки уехал из Флоренции и вернулся в Рим, где непрерывно работал над этой задачей, подходя и готовясь к завершению этого дела и полагая – в чем он, впрочем, и был уверен, – что никто, кроме него, не сможет довести его до конца. Совет же выписать новых архитекторов был выдвинут им не для чего иного, как для того, чтобы они оказались свидетелями его гения во всем его величии, а отнюдь не потому, что он предполагал, что они получат заказ на постройку купола и возьмут на себя задачу, слишком для них трудную. И так протекло много времени, прежде чем прибыли, каждый из своей страны, те зодчие, которых вызвали издалека через флорентийских купцов, проживавших во Франции, в Германии, в Англии и в Испании и имевших поручение не жалеть денег, чтобы добиться от правителей этих стран посылки самых опытных и способных мастеров, какие только были в тех краях. Когда же наступил 1420 год, во Флоренции наконец собрались все эти зарубежные мастера, а также тосканские и все искусные флорентийские рисовальщики. Вернулся из Рима и Филиппо. Итак, все собрались в попечительстве Санта Мария дель Фьоре в присутствии консулов и попечителей вместе с выбранными представителями из наиболее рассудительных граждан с тем, чтобы, выслушав мнение каждого по этому делу, вынести решение о том, каким способом возвести этот свод. И вот, когда их позвали на собрание, было выслушано мнение всех и проект каждого зодчего, обдуманный им на этот случай. И удивительно было слышать странные и различные заключения по такому делу, ибо кто говорил, что надо от уровня земли заложить столбы, на которые опирались бы арки и которые поддерживали бы тяжесть сруба; другие – что хорошо было бы сделать купол из туфа, чтобы облегчить его вес. Многие же сходились на том, чтобы поставить столб посередине и возвести шатровый свод, как во флорентийском баптистерии Сан Джованни. Немало было и таких, которые говорили, что хорошо было бы наполнить его изнутри землей и замешать в нее мелкие монеты так, чтобы, когда купол будет закончен, было разрешено каждому, кто захочет, брать этой земли, и таким образом народ в один миг растаскал бы ее без всяких расходов. Один Филиппо говорил, что свод может быть возведен без громоздких лесов и без столбов или земли, со значительно меньшей затратой на такое большое количество арок и, по всей вероятности, даже без всякого сруба.

Консулам, попечителям и всем присутствовавшим гражданам, которые ожидали услышать какой-нибудь стройный проект, показалось, что Филиппо сказал глупость, и они подняли его на смех, издеваясь над ним, отвернулись от него и сказали ему, чтобы он говорил о чем-нибудь другом и что слова его достойны только такого сумасшедшего, как он. На что, чувствуя себя обиженным, Филиппо возразил: «Господа, будьте уверены, что нет возможности возвести этот свод иначе, чем говорю я; и сколько бы вы надо мной ни смеялись, вы убедитесь (если только не пожелаете упорствовать), что другим путем поступать не должно и нельзя. Если же возводить его так, как я это задумал, необходимо, чтобы он круглился по дуге с радиусом, равным трем четвертям поперечника, и был двойным, с внутренними и внешними сводами, так, чтобы можно было проходить между теми и другими. А на углах всех восьми скатов здание должно быть сцеплено зубьями в толще кладки и точно так же опоясано венцом из дубовых балок по всем граням. К тому же необходимо подумать о свете, о лестницах и стоках, по которым вода могла бы уходить во время дождя. И никто из вас не подумал, что придется считаться с необходимостью внутренних лесов для исполнения мозаик и множества других труднейших работ. Я же, который уже видит его построенным, знаю, что нет иного пути и иного способа возвести его, как тот, который я изложил». Чем больше Филиппо, разгоряченный речью, пытался сделать свой замысел доступным, так, чтобы они его поняли и ему поверили, тем больше вызывал он в них сомнений, тем меньше они ему верили и почитали его за невежду и болтуна. Поэтому, после того как его несколько раз отпускали, а он не хотел уходить, приказали наконец слугам вынести его на руках из собрания, считая его совсем сумасшедшим. Сей позорный случай был причиной того, что Филиппо впоследствии и рассказывал, как он не решался ходить по городу, опасаясь, как бы не сказали: «Смотрите на этого сумасшедшего». Консулы остались в собрании весьма смущенные как слишком трудными проектами первых мастеров, так и последним проектом Филиппо, по их мнению, глупым, так как им казалось, что он запутал свою задачу двумя вещами: во-первых, сделать купол двойным, что было бы огромной и бесполезной тяжестью; во-вторых, построить его без лесов. Филиппо же, потративший на работу столько лет, чтобы получить этот заказ, со своей стороны, не знал, что делать, и не раз готов был покинуть Флоренцию. Однако, желая победить, он должен был вооружиться терпением, так как достаточно хорошо знал, что мозги его сограждан не так-то уж прочно удерживаются на одном решении. Правда, Филиппо мог бы показать маленькую модель, которую он держал про себя, однако показать ее он не захотел, зная по опыту малую рассудительность консулов, зависть художников и непостоянство граждан, благоволивших один одному, другой другому, каждый по своему вкусу. Да я этому и не удивляюсь, ибо в этом городке каждый считает себя призванным знать в этом деле столько же, сколько испытанные в нем мастера, в то время как очень мало таких, которые действительно понимают, – не в обиду им будь это сказано! И вот Филиппо стал добиваться порознь того, чего не мог сделать на заседании: беседуя то с одним из консулов, то с одним из попечителей, а также со многими из граждан и показывая им части своего проекта, он привел их к тому, что они решили поручить эту работу либо ему, либо одному из иноземных зодчих. Воодушевленные этим консулы, попечители и выборные граждане собрались вместе, и зодчие стали обсуждать этот предмет, однако они все до единого были разбиты и побеждены рассуждениями Филиппо. Рассказывают, что тогда-то и произошел спор о яйце, причем следующим образом: они якобы выразили желание, чтобы Филиппо во всех подробностях изложил свои мнения и показал свою модель так же, как они показали свои; но он этого не захотел и вот что предложил иноземным и отечественным мастерам: тот из них сделает купол, кто сумеет стоймя утвердить яйцо на мраморной доске и этим путем обнаружит силу своего ума. И вот, взяв яйцо, все эти мастера пытались утвердить его стоймя, но никто способа не нашел. Когда же сказали Филиппо, чтобы он это сделал, он изящно взял его в руки и, ударив его задком о мраморную доску, заставил его стоять. Когда же художники подняли шум, что и они так же сумели бы сделать, Филиппо ответил, смеясь, что они и купол сумели бы построить, если бы увидели модель и рисунок. Так и решили поручить ему ведение этого дела и предложили ему сделать о нем более подробное сообщение консулам и попечителям.

И вот, вернувшись домой, он написал на листе свое мнение откровенно, как только мог, для передачи в магистрат в следующей форме. «Приняв во внимание трудности этой постройки, я нахожу, почтеннейшие господа попечители, что купол ни в коем случае не может быть правильным шаровидным сводом, так как верхняя его поверхность, на которой должен стоять фонарь, настолько велика, что нагрузка ее скоро привела бы к крушению. А между тем, как мне кажется, те зодчие, которые не имеют в виду вечность строения, этим самым лишены любви к грядущей славе своей и не знают, для чего они строят. Поэтому я и решился свести этот свод так, чтобы он имел изнутри столько же долей, сколько наружных стен, и чтобы он имел меру и дугу с радиусом, равным трем четвертям поперечника. Ибо такая дуга в своем изгибе поднимается все выше и выше, и, когда будет нагружена фонарем, они будут взаимно друг друга укреплять. Свод этот должен иметь в своем основании толщину в три и три четверти локтя и должен быть пирамидальным извне до того места, где он смыкается и где должен находиться фонарь. Свод должен быть сомкнут на толщине одного с четвертью локтя; затем снаружи должно возвести другой свод, который в основании своем имел бы толщину в два с половиной локтя для защиты внутреннего свода от воды. Этот наружный свод должен сокращаться точно так же пирамидально, подобно первому, таким образом, чтобы он, как и внутренний, сомкнулся там, где начинается фонарь, имея в этом месте толщину в две трети локтя. На каждом углу должно быть по ребру – всего восемь, и на каждом скате по два, посередине каждого из них, – всего шестнадцать; ребра же эти, расположенные посередине между означенными углами, по два с внутренней и внешней стороны каждого ската, должны иметь при своем основании толщину в четыре локтя. Оба эти свода должны круглиться один вдоль другого, пирамидально сокращаясь в своей толщине в одинаковых отношениях, вплоть до вышины глазка, замыкаемого фонарем. Затем следует приступить к постройке этих двадцати четырех ребер вместе с заложенными между ними сводами, а также шести арок из крепких и длинных кусков мачиньо, прочно скрепленных процинкованными железными пиронами, а поверх этих камней наложить железные обручи, которые бы связывали означенный свод с его ребрами. Вначале кладка должна быть сплошной, без промежутков, вплоть до высоты пяти с четвертью локтей, а затем уже продолжать ребра и разделять своды. Первый и второй венец снизу должны быть сплошь завязаны поперечной кладкой из длинных известняковых камней так, чтобы оба свода купола на них покоились. А на высоте каждых девяти локтей обоих сводов должны быть проведены между каждой парой ребер маленькие своды, перевязанные прочным дубовым срубом, который бы скреплял ребра, поддерживающие внутренний свод; далее эти дубовые перевязи должны быть покрыты железными листами, имея в виду лестницы. Ребра должны быть целиком сложены из мачиньо и пьетрафорте, а также и самые грани целиком из пьетрафорте, причем и ребра, и своды должны быть связаны друг с другом вплоть до вышины двадцати четырех локтей, откуда уже может начинаться кладка из кирпича или туфа в зависимости от решения того, кому это будет поручено, так, чтобы это было как можно легче. Снаружи над слуховыми окнами нужно будет провести галерею, которая в нижней своей части была бы балконом со сквозными перилами, высотой в два локтя, в соответствии с перилами нижних маленьких абсид, или которая, может быть, состояла бы из двух галерей, одна над другой, на хорошо изукрашенном карнизе и так, чтобы верхняя галерея была открыта. Вода с купола будет попадать на мраморный желоб шириной в одну треть локтя, который будет выбрасывать воду туда, где внизу желоб будет сложен из песчаника. Нужно сделать восемь угловых ребер из мрамора на внешней поверхности купола так, чтобы они имели должную толщину и выступали над поверхностью купола на один локоть, имея двускатный профиль и ширину в два локтя и являясь на всем своем протяжении коньком с двумя водосточными желобами по обе стороны; от основания своего до своей вершины каждое ребро должно пирамидально сокращаться. Кладка купола должна происходить, как описано выше, без лесов до вышины в тридцать локтей, а оттуда вверх – способом, который будет указан теми мастерами, кому это будет поручено, ибо в таких случаях учит сама практика».

Когда Филиппо это записал, он утром отправился в магистрат, и, после того как он им передал этот лист, они все обсудили, и, хотя они и не были на то способны, но, видя живость ума Филиппо и то, что никто из других зодчих не имел такого пыла, он же обнаруживал непреложную уверенность в своих словах, постоянно возражая одно и то же, так что казалось, что он несомненно воздвиг по крайней мере уже десять куполов, консулы, удалившись, порешили передать заказ ему, выразив, однако, желание хотя бы одним глазом на опыте убедиться в том, как возможно воздвигнуть этот свод без лесов, ибо все остальное они одобрили. Судьба пошла навстречу этому желанию, ибо как раз в то время Бартоломео Барбадори захотел построить капеллу в церкви Феличита и сговорился с Филиппо, который за это время и без лесов построил купол для капеллы, находящейся при входе в церковь направо, там, где сосуд для святой воды, исполненный им же; точно так же в это время он построил еще одну капеллу – со сводами для Стиатты Ридольфи в церкви Санто Якопо, что на Арно, рядом с капеллой большого алтаря. Эти работы его и явились причиной того, что делам его больше поверили, чем его словам. И вот консулы и попечители, которых записка его и виденные ими постройки укрепили в их доверии, заказали ему купол и после голосования назначили его главным руководителем работ. Однако они не стали с ним договариваться на высоту большую, чем в двенадцать локтей, говоря, что они еще посмотрят, как будет удаваться работа, и что если она удастся, как он их в этом уверял, они не преминут заказать ему остальное. Странным показалось Филиппо видеть в консулах и попечителях такое упорство и такое недоверие; и не будь он уверен, что он один мог довести это дело до конца, он и не приложил бы к нему руки. Но, исполненный желания стяжать себе славу, он это взял на себя и обязался довести работу до конечного совершенства. Записка его была переписана в книгу, в которой проведитор вел приходные и расходные счета на лес и мрамор, вместе с упомянутым выше его обязательством, и ему было назначено содержание на тех же условиях, на которых и раньше оплачивались главные руководители работ. Когда данный Филиппо заказ стал известен художникам и гражданам, одни это одобряли, другие порицали, каким, впрочем, всегда и бывало мнение черни, глупцов и завистников.

Пока заготовлялся материал, чтобы приступить к кладке, в среде мастеровых и граждан объявилась кучка недовольных: выступая против консулов и строителей, они говорили, что с этим делом поспешили, что подобная работа не должна производиться по усмотрению одного человека и что им можно было бы простить, если бы у них не было достойных людей, каковыми они располагали с избытком; и что это нимало не послужит к чести города, ибо, случись какое-нибудь несчастье, как это подчас бывает при постройках, они могут навлечь на себя порицание в качестве людей, возложивших слишком большую ответственность на одного, и что, принимая во внимание вред и позор, которые от этого могут последовать для общественного дела, хорошо было бы, дабы обуздать дерзость Филиппо, приставить к нему напарника. Между тем Лоренцо Гиберти достиг большого признания, испытав свой талант на дверях Сан Джованни; то, что его любили некоторые весьма влиятельные особы, обнаружилось со всей очевидностью; действительно, видя, как росла слава Филиппо, они под предлогом любви и внимания к этой постройке добились у консулов и попечителей того, что Лоренцо был присоединен к Филиппо в качестве напарника. Какое отчаяние и какую горечь испытал Филиппо, услыхав о том, что сделали попечители, видно из того, что он готов был бежать из Флоренции; и не будь Донато и Луки делла Роббиа, которые утешали его, он мог потерять всякое самообладание. Поистине бесчеловечна и жестока злоба тех, кто, ослепленный завистью, подвергает опасности чужую славу и прекрасные творения ради тщеславного соперничества. Конечно, уже не от них зависело, что Филиппо не разбил модели, не сжег рисунки и меньше чем в полчаса не уничтожил всю ту работу, которую он вел в течение стольких лет. Попечители же, предварительно извинившись перед Филиппо, уговаривали его продолжать, утверждая, что изобретатель и творец этого строения – он и никто другой; а между тем они назначили Лоренцо то же содержание, что и Филиппо. Последний стал продолжать работу без особой охоты, зная, что ему одному придется сносить все тягости, сопряженные с этим делом, а честь и славу потом делить с Лоренцо. Однако твердо решив, что он найдет способ, чтобы Лоренцо не слишком долго выдержал эту работу, он продолжал вместе с ним по тому же плану, который был указан в записке, представленной им попечителям. Тем временем в душе Филиппо пробудилась мысль сделать модель, каковой до того времени еще ни одной не было сделано; и вот, взявшись за это дело, он заказал ее некоему Бартоломео, столяру, жившему около Студио. И в этой модели, имевшей соответственно как раз те же размеры, что и сама постройка, он показал все трудности, как, например, освещенные и темные лестницы, все виды источников света, двери, связи и ребра, а также сделал для образца кусок ордера галереи. Когда об этом узнал Лоренцо, он пожелал увидеть ее; но, так как Филиппо ему в этом отказал, он, разгневавшись, решил в свою очередь сделать модель, для того чтобы создавалось впечатление, что он недаром получает выплачиваемое ему содержание и что он тоже как-то причастен к этому делу. Из этих двух моделей та, которую сделал Филиппо, была оплачена в пятьдесят лир и пятнадцать сольди, как это явствует из распоряжения в книге Мильоре ди Томмазо от 3 октября 1419 года, а на имя Лоренцо Гиберти – триста лир за труды и расходы по изготовлению его модели, что, скорее, объяснялось любовью и расположением, которыми он пользовался, чем требованиями и надобностями постройки.

Мучение это продолжалось для Филиппо, на глазах которого это все происходило, до самого 1426 года, ибо Лоренцо называли изобретателем наравне с Филиппо; досада же настолько завладела душой Филиппо, что жизнь для него была полна величайших страданий. Поэтому, так как у него появились различные новые замыслы, он решил совсем от него отделаться, зная, насколько тот был непригоден для такой работы. Филиппо уже довел купол в обоих сводах до высоты в двенадцать локтей, а там уже должны были быть наложены каменные и деревянные связи, и, так как это было дело трудное, он решил поговорить об этом с Лоренцо, чтобы испытать, отдает ли себе тот отчет в этих трудностях. Действительно, он убедился в том, что Лоренцо и в голову не приходило думать о таких вещах, так как он ответил, что предоставляет это дело ему как изобретателю. Филиппо ответ Лоренцо понравился, так как ему казалось, что этим путем его можно отстранить от работы и обнаружить, что он не был человеком того ума, который ему приписывали его друзья и благоволение покровителей, устроивших его на эту должность. Когда все каменщики были уже набраны для работы, они ожидали приказания, чтобы начать выводить и связывать своды выше достигнутого уровня в двенадцать локтей, откуда купол начинает сходиться к своей вершине; а для этого они были принуждены уже строить леса, с тем чтобы рабочие и каменщики могли работать в безопасности, ибо высота была такова, что достаточно было взглянуть вниз, чтобы даже у самого смелого человека сжалось сердце и его охватила дрожь. Итак, каменщики и другие мастера ожидали распоряжения, каким способом строить связи подмостья, но так как ни от Филиппо, ни от Лоренцо не происходило никакого решения, каменщики и другие мастера стали роптать, не видя прежней распорядительности, а так как они, будучи людьми бедными, жили только трудами рук своих и сомневались, хватит ли у того и у другого зодчего духу довести это дело до конца, они оставались на постройке и, затягивая работу, как могли и умели заделывали и подчищали все то, что уже было построено.

В одно прекрасное утро Филиппо не явился на работу, но, обвязав себе голову, лег в постель и, непрерывно крича, приказал спешно нагреть тарелки и полотенца, притворяясь, что у него болит бок. Когда об этом узнали мастера, ожидавшие приказа к работе, они спросили Лоренцо, что же им делать дальше. Он ответил, что приказ должен исходить от Филиппо и что нужно его подождать. Кто-то сказал ему: «А ты разве не знаешь его намерений?» – «Знаю, – сказал Лоренцо, – но ничего не буду делать без него». А сказал он это, чтобы оправдать себя, ибо, никогда не видав модели Филиппо и ни разу, дабы не показаться невеждой, не спросив того о его планах, он говорил об этом деле на свой страх и отвечал двусмысленными словами, в особенности же зная, что он участвует в этой работе против воли Филиппо. Между тем, так как последний болел уже более двух дней, производитель работ и очень многие мастера из каменщиков ходили навещать его и настойчиво просили его сказать им, что же им делать. А он: «У вас есть Лоренцо, пускай и он что-нибудь сделает», – и большего от него нельзя было добиться. Посему, когда это стало известно, возникло много толков и суждений, жестоко порицавших всю эту затею: кто говорил, что Филиппо слег от огорчения, что у него не хватило духу возвести купол и что, впутавшись в это дело, он уже раскаивается; а его друзья его защищали, говоря, что если это огорчение, то огорчение от обиды на то, что к нему приставили Лоренцо в сотрудники, и что боль в боку вызвана переутомлением на работах. И вот за всеми этими пересудами дело не подвигалось, и почти что все работы каменщиков и каменотесов остановились, и они стали роптать против Лоренцо, говоря: «Получать жалование он мастер, но распоряжаться работами – не тут-то было. А что, если не будет Филиппо? А что, если Филиппо долго проболеет? Что он тогда будет делать? Чем же виноват Филиппо, что он болеет?» Попечители, видя, что они опозорены этими обстоятельствами, решили посетить Филиппо, и, явившись к нему, они сначала высказали ему сочувствие в недуге, а потом сообщили ему, в каком беспорядке находится постройка и в какую беду повергла их его болезнь. На это Филиппо ответил им словами, взволнованными как от притворной болезни, так и от его любви к своему делу: «Как! А где же Лоренцо? Почему он ничего не делает? Поистине удивляюсь я вам!» Тогда попечители ответили ему: «Он ничего не хочет делать без тебя». Филиппо им возразил: «А я делал бы и без него!» Этот остроумнейший и двусмысленный ответ их удовлетворил, и, оставив его, они поняли, что он был болен тем, что хотел работать один. Поэтому они послали к нему его друзей, чтобы они стащили его с постели, так как они намеревались отстранить Лоренцо от работы. Однако, придя на постройку и видя всю силу покровительства, которым пользовался Лоренцо, а также что Лоренцо получал свое содержание, не прилагая никаких усилий, Филиппо нашел иной способ его опозорить и вконец ославить его как малосведущего в этом ремесле и обратился к попечителям в присутствии Лоренцо со следующим рассуждением: «Господа попечители, если бы мы могли с такой же уверенностью располагать временем, отведенным нам для жизни, с какой мы уверены в своей смерти, не подлежит никакому сомнению, что мы видели бы завершение многих только начатых дел, в то время как они в действительности остаются незаконченными. Случай моего заболевания, через которое я прошел, мог лишить меня жизни и остановить постройку; посему, если когда-нибудь заболею я или, упаси Господи, Лоренцо, дабы один или другой мог продолжать свою часть работы, я полагал, что, подобно тому, как вашей милости было угодно разделить нам наше содержание, точно так же следовало бы разделить и работу, с тем чтобы каждый из нас, подстрекаемый желанием показать свои знания, мог с уверенностью приобрести почет и оказаться полезным нашему государству. Между тем трудными являются как раз два дела, за которые надо взяться в настоящее время: одно – это подмостья, которые, дабы каменщики могли производить кладку, нужны внутри и снаружи постройки и на которых необходимо разместить людей, камни и известку, а также поместить краны для подъема тяжестей и другие подобные инструменты; другое – венец, который должен быть положен на уже построенные 12 локтей, который скрепил бы все восемь долей купола и завязал бы всю постройку так, чтобы тяжесть, давящая сверху, сжалась и стеснилась настолько, чтобы не было излишней нагрузки или распора, а все здание равномерно покоилось бы на самом себе. Итак, пускай Лоренцо возьмет себе одну из этих задач, ту, которая ему кажется более легкой, я же берусь без затруднений исполнить другую так, чтобы больше уже не терять времени». Услыхав это, Лоренцо ради своей чести вынужден был не отказаться ни от одной их этих двух работ и хотя и не охотно, но решился взяться за венец как за более легкое дело, рассчитывая на советы каменщиков и вспоминая, что в своде церкви Сан Джованни во Флоренции был каменный венец, устройство которого он мог заимствовать отчасти, если не целиком. Итак, один взялся за подмостья, другой за венец, и оба закончили работу. Подмостья Филиппо были сделаны с таким талантом и умением, что о нем составили себе мнение, поистине обратное тому, которое до того у многих о нем было, ибо мастера работали на них с такой уверенностью, втаскивали тяжести и спокойно ступали, как если бы стояли на твердой земле; модели этих подмостьев сохранились в попечительстве. Лоренцо же с величайшими затруднениями сделал венец на одной из восьми граней купола; когда он его кончил, попечители показали его Филиппо, который ничего им не сказал. Однако он вел беседу об этом с некоторыми из своих друзей, говоря, что нужно было сделать другие связи и положить их в обратном направлении, чем это сделали, что этот венец был недостаточен для того груза, который он нес, потому что стягивал меньше, чем нужно, и что содержание, которое платили Лоренцо, было вместе с заказанным ему венцом брошенными деньгами.

Мнение Филиппо получило огласку, и ему поручили показать, как приняться за дело, чтобы построить такой венец. А так как у него уже были сделаны рисунки и модели, он тотчас же их показал; когда же попечители и другие мастера их увидели, они поняли, в какую впали ошибку, покровительствуя Лоренцо, и, желая загладить эту ошибку и показать, что они понимают хорошее, они сделали Филиппо пожизненным распорядителем и главой всей этой постройки и постановили, чтобы ничего в этом деле не предпринималось иначе, как по его воле. А чтобы показать, что они признают его, они выдали ему сто флоринов, записанных на его имя по распоряжению консулов и попечителей 13 августа 1423 года рукой нотариуса попечительства Лоренцо Паоло и подлежащих выплате через Герардо, сына мессера Филиппо Корсини, и назначили ему пожизненное содержание из расчета по сто флоринов в год. И вот, приказав приступить к постройке, он вел ее с такой строгостью и с такой точностью, что не закладывалось ни одного камня без того, чтобы он не пожелал его видеть. С другой стороны, Лоренцо, оказавшись побежденным и как бы посрамленным, был настолько облагодетельствован и поддержан своими друзьями, что продолжал получать жалование, доказав, что он не может быть уволен раньше чем через три года. Филиппо для каждого малейшего случая все время приготовлял рисунки и модели приспособлений для кладки и подъемных кранов. Тем не менее многие злые люди, друзья Лоренцо, все-таки не переставали приводить его в отчаяние, непрерывно состязаясь с ним в изготовлении моделей, одну из которых представил даже некий мастер Антонио да Верцелли, а отдельные другие мастера, покровительствуемые и выдвигаемые то одним, то другим из граждан, которые этим обнаруживали свое непостоянство, малую осведомленность и недостаток понимания, имея в руках вещи совершенные, но выдвигая несовершенные и бесполезные. Уже были закончены венцы кругом по всем восьми граням купола, и воодушевленные каменщики работали не покладая рук. Однако, понуждаемые Филиппо более чем обычно, они из-за нескольких выговоров, полученных ими во время кладки, а также из-за многого другого, что случалось ежедневно, стали им тяготиться. Движимые этим, а также и завистью, старшины их, собравшись, договорились и объявили, что эта работа тяжелая и опасная и что они не хотят возводить купола без высокой оплаты (хотя она была им увеличена более, чем то было принято), думая таким способом отомстить Филиппо и на этом выгадать. Не понравилось все это попечителям, а также и Филиппо, который, обдумав это, однажды в субботу вечером решил уволить их всех. Получив расчет и не зная, чем все это дело кончится, они приуныли, в особенности когда в ближайший же понедельник Филиппо принял на постройку десять ломбардцев; присутствуя на месте и говоря им: «Делай здесь так, а там – так», он настолько обучил их в один день, что они работали в течение многих недель. А каменщики, со своей стороны, уволенные и потерявшие работу, а к тому же еще посрамленные, не имея работы столь выгодной, послали посредников к Филиппо: они-де охотно вернулись бы – и заискивали перед ним, как только могли. Он продержал их в течение многих дней в неизвестности: возьмет он их или нет; а потом принял вновь, на оплате меньшей, чем они получали раньше. Так, думая выгадать, они просчитались и, мстя Филиппо, причинили самим себе вред и позор.

Когда же толки уже прекратились и когда при виде той легкости, с какой возводилось это строение, пришлось как-никак признать гений Филиппо, люди беспристрастные уже полагали, что он обнаружил такую смелость, которую, быть может, еще никто из древних и современных зодчих не обнаруживал в своих творениях; а возникло это мнение потому, что он наконец показал свою модель. На ней каждый мог видеть ту величайшую рассудительность, с какой им были задуманы лестницы, внутренние и наружные источники света во избежание ушибов в темных местах, и сколько различных железных перил на крутых подъемах было им построено и рассудительно распределено, не говоря о том, что он даже подумал о железных частях для внутренних подмостьев на случай, если бы там пришлось вести мозаичные или живописные работы; а также, распределив в менее опасных местах водостоки, где закрытые, а где открытые, и проведя систему отдушин и разного рода отверстий для отвода ветра и для того, чтоб испарения и землетрясения не могли вредить, он показал, насколько ему пошли на пользу его изыскания в течение стольких лет, проведенных им в Риме. Принимая к тому же во внимание все, что он сделал для подноса, кладки, стыка и связи камней, нельзя было не быть охваченным трепетом и ужасом при мысли, что гений одного человека вмещает в себе все то, что совместил в себе гений Филиппо, который рос непрерывно и настолько, что не было вещи, которую он, как бы она ни была трудна и сложна, не сделал бы легкой и простой, что он и показал в подъеме тяжестей при помощи противовесов и колес, приводимых в движение одним волом, в то время как иначе шесть пар едва ли сдвинули бы их с места.

Постройка уже выросла на такую вышину, что было величайшим затруднением, однажды поднявшись, затем снова вернуться на землю; и мастера много теряли времени, когда ходили есть и пить, и сильно страдали от дневного жара. И вот Филиппо устроил так, что на куполе открылись столовые с кухнями и что там продавалось вино; таким образом, никто не уходил с работы до вечера, что было удобно для них и в высшей степени полезно для дела. Видя, что работа спорится и удается на славу, Филиппо настолько воспрянул духом, что трудился не покладая рук. Он сам ходил на кирпичные заводы, где месили кирпичи, чтобы самому увидеть и помять глину, а когда они были обожжены – собственной рукой, с величайшим старанием отбирал кирпичи. Он следил за каменотесами, чтобы камни были без трещин и прочные, и давал им модели подкосов и стыков, сделанные из дерева, воска, а то и из брюквы; также поступал он и с кузнецами для скоб янки. Он изобрел систему петель с головкой и крюков и вообще значительно облегчил строительное дело, которое, несомненно, благодаря ему достигло того совершенства, какого оно, пожалуй, никогда не имело у тосканцев.

Флоренция проводила 1423 год в безмерном благополучии и довольстве, когда Филиппо был выбран на должность приора от квартала Сан Джованни на май и июнь, в то время как Лапо Никколини был избран на должность «гонфалоньера правосудия» от квартала Санта Кроче. В списке приоров занесено: Филиппо ди сер Брунеллеско Липпи, чему не следует удивляться, ибо его так называли по имени его деда Липпи, а не по роду Лапи, как это следовало; так значится в этом списке, что, впрочем, применялось во множестве других случаев, как это хорошо известно каждому, кто видел книгу и кто знаком с обычаями того времени. Филиппо нес эти обязанности, а также другие должности в своем городе и в них всегда вел себя со строжайшей рассудительностью. Между тем он уже мог видеть, как оба свода начинали смыкаться около глазка, где должен был начинаться фонарь, и, хотя им было сделано в Риме и во Флоренции много моделей и того и другого из глины и из дерева, которых никто не видел, ему оставалось только решить окончательно, какую же из них принять к исполнению. Тогда же, собираясь закончить галерею, он сделал для нее целый ряд рисунков, оставшихся после его смерти в попечительстве, но ныне пропавших благодаря нерадивости должностных лиц. А в наши дни в целях завершения постройки была сделана часть галереи на одной из восьми сторон; но, так как она не соответствовала замыслу Филиппо, ее по совету Микеланджело Буонарроти забраковали и не достроили.

Кроме того, Филиппо собственноручно изготовил в соответствующих куполу пропорциях модель восьмигранного фонаря, которая поистине удалась ему на славу как по замыслу, так и по разнообразию своему и своим украшениям; он сделал в ней лестницу, по которой можно подняться к шару, – вещь поистине божественная, однако, так как Филиппо кусочком дерева, вставленным снизу, заткнул отверстие входа на эту лестницу, никто, кроме него, не знал, где начало ее подъема. Хотя его и хвалили и хотя он со многих уже сбил зависть и спесь, он все же не мог воспрепятствовать тому, что все мастера, какие только были во Флоренции, увидев его модели, принялись тоже изготовлять модели разными способами, вплоть до того, что некая особа из дома Гадди решилась на то, чтобы состязаться перед судьями с моделью, которую сделал Филиппо. Он же как ни в чем не бывало смеялся над чужой самонадеянностью. И многие его друзья говорили ему, что он не должен показывать своей модели никому из художников, как бы они от нее не научились. А он им отвечал, что настоящая модель – одна и что все другие – пустяки. Некоторые другие мастера поместили в свои модели части из модели Филиппо. Увидев это, он им говорил: «И эта другая модель, которую сделает тот, будет тоже моей». Все безмерно хвалили его, однако, так как не виден был выход на лестницу, ведущую к шару, ему ставилось на вид, что модель его с изъяном. Тем не менее попечители порешили заказать ему эту работу, с тем уговором, однако, чтобы он им показал вход; тогда Филиппо, вынув из модели тот кусочек дерева, что был снизу, показал внутри одного из столбов лестницу, которую можно видеть и теперь, имеющую форму полости духового ружья, где с одной стороны проделан желоб с бронзовыми стременами, по которым, ставя сначала одну ногу, потом другую, можно подняться наверх. А так как он, состарившись, не дожил до того времени, чтобы увидеть завершение фонаря, он завещал, чтобы его построили таким, какой была модель и как он это изложил письменно; иначе, уверял он, постройка обрушится, так как свод, имея дугу с радиусом, равным трем четвертям поперечника, нуждается в нагрузке, чтобы быть более прочным. До своей смерти он так и не смог увидеть эту часть законченной, но все же довел ее до высоты нескольких локтей. Он успел отлично обработать и подвезти почти что все мраморные части, которые предназначались для фонаря и на которые, глядя, как их подвозили, дивился народ: как это возможно, что он надумал нагрузить свод такой тяжестью. Многие умные люди полагали, что он этого не выдержит, и им казалось большим счастьем, что Филиппо все-таки довел его до этой точки, а что нагружать его еще больше – значило бы искушать Господа. Филиппо всегда над этим смеялся и, приготовив все машины и все орудия, необходимые для лесов, не терял ни минуты времени, мысленно предвидя, собирая и обдумывая все мелочи, вплоть до того, как бы не обились углы обтесанных мраморных частей, когда их будут поднимать, так что даже все арки ниш закладывались в деревянных лесах; в остальном же, как было сказано, имелись его письменные распоряжения и модели. Творение это само свидетельствует о том, насколько оно прекрасно, возвышаясь от уровня земли до уровня фонаря на 134 локтя, в то время как сам фонарь имеет 36 локтей, медный шар – 4 локтя, крест – 8 локтей, а все вместе 202 локтя, и можно с уверенностью сказать, что древние в своих строениях никогда не достигали такой высоты и никогда не подвергали себя столь великой опасности, желая вступить в единоборство с небом, – ведь поистине кажется, будто оно с ним вступает в единоборство, когда видишь, что оно вздымается на такую высоту, что горы, окружающие Флоренцию, кажутся подобными ему. И правда, кажется, что небо ему завидует, так как постоянно, целыми днями стрелы небесные его поражают.

Во время работы над этим произведением Филиппо построил много других зданий, которые мы ниже и перечислим по порядку: он своей рукой изготовил модель капитула церкви Санта Кроче во Флоренции для семьи Пацци – вещь богатую и очень красивую; также модель дома фамилии Бузини для двух семейств и далее – модель дома и лоджии детского приюта Инноченти; своды лоджии были построены без лесов, способом, который и поныне может наблюдать каждый. Говорят, что Филиппо вызывали в Милан, чтобы сделать модель крепости для герцога Филиппо Мария, и что он поэтому поручил заботу о постройке означенного детского приюта своему ближайшему другу Франческа делла Луна. Последний сделал вертикальное продолжение одного из архитравов, что архитектурно неправильно; и вот, когда Филиппо вернулся и на него накричал за то, что тот сделал такую вещь, он ответил, что заимствовал это от храма Сан Джованни, который построен древними. Филиппо сказал ему: «В этом здании одна-единственная ошибка; а ты ею как раз и воспользовался». Модель приюта, исполненная рукой Филиппо, простояла много лет в здании шелкового цеха, что у ворот Санта Мария, так как с ней очень считались для той части здания приюта, которая оставалась неоконченной; ныне модель эта пропала. Для Козимо Медичи он сделал модель обители регулярных каноников во Фьезоле – очень удобное, нарядное, веселое и в общем поистине великолепное архитектурное произведение. Церковь, перекрытая цилиндрическими сводами, очень просторна, и ризница удобна во всех отношениях, как, впрочем, и все остальные части монастыря. Следует принять во внимание, что, будучи принужден расположить уровни этого строения на склоне горы, Филиппо весьма рассудительно использовал нижнюю часть, где он разместил погреба, прачечные, печи, стойла, кухни, дровяные и прочие склады, все как нельзя лучше; таким образом он в долине разместил всю нижнюю часть строения. Это дало ему возможность построить на одном уровне лоджии, трапезную, больницу, новициат, общежитие, библиотеку и прочие главные помещения монастыря. Все это построил на свои средства великолепный Козимо Медичи, движимый как своим благочестием, которое он всегда и во всем проявлял к христианской религии, так и тем расположением, которое он питал к отцу Тимотео из Вероны, отменнейшему проповеднику этого ордена; к тому же, дабы лучше наслаждаться его беседой, он построил в этом монастыре много комнат для себя и проживал в них с удобствами. Истратил же Козимо на эту постройку, как явствует из одной записи, сто тысяч скуди. Филиппо также спроектировал модель крепости в Викопизано, а в Пизе – модель старой крепости. Там же им был укреплен морской мост, и опять-таки он дал проект соединения моста с двумя башнями новой крепости. Точно так же он исполнил модель укреплений гавани в Пезаро, а вернувшись в Милан, он сделал много проектов для герцога и для собора этого города по заказу его строителей.

В это время во Флоренции начали строить церковь Сан Лоренцо, согласно постановлению прихожан, которые главным распорядителем постройки избрали настоятеля, человека, мнящего себя в этом деле и занимавшегося архитектурой как любитель, для своего развлечения. Уже начата была постройка кирпичных столбов, когда Джованни ди Биччи деи Медичи, обещавший прихожанам и настоятелю построить за свой счет ризницу и одну из капелл, пригласил однажды утром Филиппо на завтрак и после всяких бесед спросил его, что он думает о начале постройки Сан Лоренцо и каково вообще его мнение. Уступая просьбам Джованни, Филиппо пришлось высказать свое мнение, и, не желая ничего скрывать от него, он во многом осудил это предприятие, затеянное человеком, который, пожалуй, имел больше книжной мудрости, чем опыта в такого рода постройках. Тогда Джованни спросил Филиппо, можно ли сделать что-либо и более красивое. На что Филиппо отвечал: «Без сомнения, и я удивляюсь вам, как вы, будучи главой этого дела, не отпустили несколько тысяч скуди и не построили церковного здания с отдельными частями, достойными как самого места, так и стольких находящихся в нем славных могил, ибо с вашей легкой руки и другие будут изо всех сил следовать вашему примеру при постройке своих капелл, и это тем более, что от нас не останется иной памяти, кроме построек, которые свидетельствуют о своем создателе в течение сотен и тысяч лет». Воодушевленный словами Филиппо, Джованни решил построить ризницу и главную капеллу вместе со всем церковным зданием. Правда, принять в этом участие пожелало не более чем семь семейств, так как другие не имели средств; то были Рондинелли, Джирони делла Стуфа, Нерони, Чаи, Мариньолли, Мартелли и Марко ди Лука, капеллы же их должны были быть выстроены в трансепте храма. В первую очередь продвинулась постройка ризницы, а затем мало-помалу и сама церковь. А так как церковь была очень длинна, стали постепенно отдавать и другие капеллы прочим гражданам, правда только прихожанам. Не успели закончить перекрытие ризницы, как Джованни деи Медичи умер и остался Козимо, его сын, который, будучи более щедрым, чем отец, и имея пристрастие к памятникам, закончил ризницу, первое построенное им здание; и это доставило ему такую радость, что он с тех пор до самой смерти не переставал строить. Козимо торопил эту постройку с особым жаром; и, пока начиналась одна вещь, он заканчивал другую. Но эту постройку он так полюбил, что почти все время на ней присутствовал. Его участие было причиной того, что Филиппо закончил ризницу, а Донато исполнил лепные работы, а также каменное обрамление маленьких дверей и большие бронзовые двери. Козимо заказал гробницу своего отца Джованни под большой мраморной плитой, поддерживаемой четырьмя балясинами, посередине ризницы, там, где облачаются священники, а для других членов своего семейства – отдельные усыпальницы для мужчин и женщин. В одной из двух маленьких комнат по обе стороны алтаря ризницы он поместил в одном из углов водоем и кропильницу. Вообще видно, что в этом здании вещи все до одной сделаны с великой рассудительностью.

Джованни и другие руководители постройки в свое время распорядились, чтобы хор был как раз под куполом. Козимо это отменил по желанию Филиппо, который значительно увеличил главную капеллу, задуманную раньше в виде маленькой ниши, для того чтобы можно было придать хору тот вид, какой он имеет в настоящее время; когда капелла была закончена, оставалось сделать средний купол и остальные части церкви. Однако и купол, и церковь были перекрыты только после смерти Филиппо. Церковь эта имеет длину в 144 локтя, и в ней видно много ошибок; такова, между прочим, ошибка в колоннах, стоящих непосредственно на земле, без того, чтобы под них был подведен цоколь вышиной, равной уровню оснований пилястров, стоящих на ступенях; и это придает хромой вид всему зданию, благодаря тому что пилястры кажутся короче колонн. Причиной всему этому были советы его преемников, которые завидовали его славе, а при жизни его состязались с ним в изготовлении моделей; между тем некоторые из них были в свое время посрамлены сонетами, написанными Филиппо, а после его смерти они ему за это отомстили не только в этом произведении, но и во всех тех, которые перешли к ним после него. Он оставил модель и закончил часть канониката того же Сан Лоренцо, где он сделал двор с галереей длиной в 144 локтя.

Пока шла работа над этим зданием, Козимо деи Медичи захотел построить себе свой дворец и сообщил о своем намерении Филиппо, который, отложив в сторону всякие другие заботы, сделал ему прекраснейшую и большую модель для этого дворца, каковой он хотел расположить за церковью Сан Лоренцо, на площади, отъединенным со всех сторон. Искусство Филиппо проявилось в этом настолько, что строение показалось Козимо слишком роскошным и большим, и, испугавшись не столько расходов, сколько зависти, он не приступил к его постройке. Филиппо же, пока работал над моделью, не раз говорил, что благодарит судьбу за случай, заставивший его работать над вещью, о которой он мечтал много лет, и столкнувший его с человеком, который хочет и может это сделать. Но, услыхав решение Козимо, не желавшего браться за такое дело, он от досады разбил свою модель на тысячи кусков. Однако Козимо все-таки раскаялся, что не принял проект Филиппо, после того как он уже осуществил другой проект; и тот же Козимо часто говорил, что ему никогда не приходилось беседовать с человеком, обладающим большим умом и сердцем, чем Филиппо.

Кроме того, Филиппо сделал еще одну модель – очень своеобразного храма дельи Анджели для благородного семейства Сколари. Он остался неоконченным и в том состоянии, в каком его можно видеть в настоящее время, так как флорентинцы истратили деньги, положенные в банк для этой цели, на другие нужды города или, как говорят некоторые, на войну, которую они как раз вели с Луккой. На модель же они истратили те деньги, которые тоже были отложены Никколо да Уццано для постройки университета, как об этом пространно повествуется в другом месте. Если бы этот храм дельи Анджели был действительно закончен по модели Брунеллеско, он оказался бы одним из самых исключительных произведений Италии, хотя и в настоящем своем виде он заслуживает величайших похвал. Листы с планом и законченным видом этого восьмигранного храма, исполненные рукой Филиппо, находятся в нашей книге наряду с другими рисунками этого мастера.

Также и для мессера Луки Питти сделал Филиппо проект роскошного и великолепного дворца вне Флоренции, за воротами Сан Никколо, и в месте имени Рушано, во многом, однако, уступающий тому, который Филиппо начал для того же Питти в самой Флоренции; он довел его до второго ряда окон в таких размерах и с таким великолепием, что в тосканской манере не было построено ничего более исключительного и более пышного. Двери этого дворца – в два квадрата, вышиной в 16, шириной в 8 локтей, первые и вторые окна во всем подобны дверям. Своды двойные, и все здание построено столь искусно, что трудно себе представить более прекрасную и великолепную архитектуру. Строителем этого дворца был флорентийский архитектор Лука Фанчелли, который выполнил для Филиппо много построек, а для Леон-Баттисты Альберти – по заказу Лодовико Гонзага, – главную капеллу флорентийского храма Аннунциаты. Альберта взял его с собой в Мантую, где он исполнил целый ряд произведений, женился, жил и умер, оставив после себя наследников, которые до сих пор по его имени зовутся Луки. Дворец этот несколько лет тому назад купила светлейшая синьора Леонора Толедская, герцогиня флорентийская, по совету своего супруга, светлейшего синьора герцога Козимо. Она настолько расширила его кругом, что насадила огромнейший сад внизу, частью на горе и частью на склоне, и наполнила его в прекраснейшей разбивке всеми сортами садовых и диких деревьев, устроив очаровательнейшие боскеты из бесчисленных сортов растений, зеленеющих во все времена года, не говоря о фонтанах, ключах, водостоках, аллеях, садках, вольерах и шпалерах и бесконечном множестве других вещей, поистине достойных великодушного государя; но о них я умолчу, ибо нет возможности для того, кто их не видел, как-либо вообразить себе все величие их и всю их красоту. И поистине герцогу Козимо ничего не могло достаться в руки более достойного могущества и величия его духа, чем этот дворец, который, можно подумать, действительно был построен мессером Лукою Питти по проекту Брунеллеско именно для его светлейшего высочества. Мессер Лука оставил его неоконченным, отвлеченный теми заботами, которые он нес ради государства; наследники же его, не имевшие средств его достроить, чтобы предотвратить его разрушение, были рады, уступив его, доставить удовольствие синьоре герцогине, которая, пока была жива, все время на него тратила средства, не настолько, однако, чтобы могла надеяться так скоро достроить его. Правда, будь она жива, она, судя по тому, что я недавно узнал, была бы способна истратить на это в один год сорок тысяч дукатов, чтобы увидеть дворец если не достроенным, то, во всяком случае, доведенным до отличнейшего состояния. А так как модель Филиппо не нашлась, ее светлость заказала другую Бартоломео Амманати, отменнейшему скульптору и архитектору, и работы продолжаются по этой модели; уже сделана большая часть двора, рустованного, подобно наружному фасаду. И вправду, всякий, созерцающий величие этого произведения, поражается, как гений Филиппо мог охватить столь огромное здание, поистине великолепное не только в своем наружном фасаде, но также в распределении всех комнат. Я оставлю в стороне прекраснейший вид и то подобие амфитеатра, которое образуют очаровательнейшие холмы, окружающие дворец со стороны городских стен, ибо, как я уже сказал, слишком далеко увлекло бы нас желание полностью об этом высказаться, и никто, не видавший этого собственными глазами, никогда не смог бы вообразить себе, насколько этот дворец превосходит какое бы то ни было иное царственное строение.

Говорят также, что Филиппо были изобретены машины для райка церкви Сан Феличе, что на площади в том же городе, на предмет представления, или, вернее, празднования Благовещения по обряду, совершавшемуся во Флоренции в этом месте согласно древнему обычаю. Это была поистине удивительная вещь, и свидетельствовала она о таланте и изобретательстве того, кто ее создал: действительно, в вышине было видно, как движется небо, полное живых фигур и бесконечных светочей, которые, словно молнии, то вспыхивали, то вновь потухали. Однако я не хочу, чтобы показалось, что я ленюсь рассказать, каково в точности было устройство этой машины, ибо дело это совсем разладилось и уже нет в живых тех людей, которые могли бы говорить об этом как очевидцы, а надежды на то, чтобы это было восстановлено, уже нет, так как в этом месте уже больше не живут, как прежде, камальдульские монахи, а живут монахи ордена св. Петра-мученика; в особенности же потому, что и у кармелитов уничтожили такого рода машину, так как она оттягивала вниз матицы, подпиравшие крышу. Филиппо, дабы вызвать такое впечатление, приладил между двумя балками, из тех, которые поддерживали крышу церкви, круглое полушарие, вроде пустой миски или, вернее, таза для бритья, обращенное полостью вниз; это полушарие было сделано из тонких и легких дощечек, вправленных в железную звезду, которая вращала это полушарие по кругу; дощечки сходились к центру, уравновешенному по оси, проходившей через большое железное кольцо, вокруг которого вертелась звезда из железных прутьев, поддерживавших деревянное полушарие. И вся эта машина висела на еловой балке, крепкой, хорошо обшитой железом и лежавшей поперек матиц крыши. В эту балку было вправлено кольцо, которое держало на весу и в равновесии полушарие, казавшееся человеку, стоящему на земле, настоящим небесным сводом. А так как оно на внутреннем крае своей нижней окружности имело несколько деревянных площадок, достаточно, но не более того, поместительных, чтобы на них можно было стоять, а на высоте одного локтя, также внутри, имелся еще железный прут, – на каждую из этих площадок ставился ребенок лет двенадцати и на высоте полутора локтей опоясывался железным прутом таким образом, что не мог упасть, даже если бы он этого захотел. Эти дети, которых всего было двенадцать, прикрепленные таким образом к площадкам и наряженные ангелами с золочеными крыльями и с волосами из золотой пакли, брали в положенное время друг друга за руки, и, когда они ими двигали, казалось, что они пляшут, в особенности же потому, что полушарие все время вращалось и находилось в движении, а внутри полушария над головой ангелов было три круга или гирлянды светочей, получавшихся при помощи особо устроенных лампадок, которые не могли опрокидываться. С земли светочи эти казались звездами, а площадки, покрытые хлопком, казались облаками. От упомянутого выше кольца ответвлялся очень толстый железный прут, на конце которого было другое кольцо с прикрепленной к нему тоненькой бечевкой, достигавшей, как будет сказано ниже, до самой земли. А так как упомянутый выше толстый железный прут имел восемь веток, размещенных по дуге, достаточной, чтобы заполнить пространство полого полушария, и, так как на конце каждой ветки были площадки величиной с тарелку, на каждую из них ставился ребенок лет девяти, крепко привязанный железкой, прикрепленной к вершине ветки, однако настолько свободно, что он мог поворачиваться во все стороны. Эти восемь ангелов, поддерживаемые упомянутым выше железным прутом, снижались при помощи постепенно опускаемого блока из полости полушария на восемь локтей ниже уровня поперечных балок, несущих крышу, причем таким образом, что они были видны, но сами не закрывали вида тех ангелов, которые помещались по кругу внутри полушария. Внутри этого «букета из восьми ангелов» (так именно его называли) находилась медная мандорла, полая изнутри, в которой во многих отверстиях помещались особого рода лампадки в виде трубочек, насаженных на железную ось, которые, когда нажималась спускная пружина, все прятались в полость медного сияния; покуда же пружина оставалась не нажатой, все горящие светильники были видны сквозь его отверстия. Как только «букет» достигал положенного ему места, тоненькая бечевка опускалась при помощи другого блока, и сияние, привязанное к этой бечевке, тихо-тихо спускалось и доходило до помоста, на котором разыгрывалось праздничное действо, а на этом помосте, где сияние как раз и должно было остановиться, было возвышение в виде седалища с четырьмя ступеньками, в середине которого было отверстие, куда отвесно упирался заостренный железный конец сияния. Под этим седалищем находился человек, и, когда сияние доходило до своего места, он незаметно вставлял болт в него, и оно стояло отвесно и неподвижно. Внутри сияния стоял мальчик лет пятнадцати в облике ангела, опоясанный железом и ногами прикрепленный к сиянию при помощи болтов так, чтобы он не мог упасть; однако для того, чтобы он мог встать на колени, этот железный пояс состоял из трех кусков, которые, когда он становился на колени, легко вдвигались друг в друга. И когда «букет» был опущен и сияние поставлено на седалище, тот же человек, который вставлял болт в сияние, отпирал железные части, связывавшие ангела, так, что он, выйдя из сияния, шел по помосту и, дойдя до того места, где была Дева Мария, приветствовал ее и произносил весть. Затем, когда он возвращался в сияние и снова зажигались светильники, которые потухали во время его выхода, человек, скрывавшийся внизу, снова заковывал его в те железные части, которые его держали, вынимал болт из сияния, и оно поднималось, в то время как ангелы в «букете» и те, которые вращались в небе, пели, производя впечатление, будто все это было настоящим раем; в особенности же потому, что, помимо хора ангелов и «букета», около скорлупы полушария еще был Бог Отец, окруженный ангелами, подобными упомянутым выше и поддерживаемыми при помощи железных приспособлений, так что и небо, и «букет», и Бог Отец, и сияние с бесконечными светочами, и сладчайшая музыка – все это поистине являло вид рая. Но этого мало: для того чтобы можно было открывать и запирать это небо, Филиппо сделал две большие двери в пять квадратных локтей каждая, имевшие на нижней своей поверхности железные и медные валы, которые ходили по особого рода желобам; желоба же эти были настолько гладки, что, когда при помощи небольшого блока тянули за тонкую бечевку, прикрепленную с обеих сторон, дверь, по желанию, отворялась или затворялась, причем обе створки одновременно сходились и расходились, скользя по желобам. Таким устройством дверей достигалось, с одной стороны, то, что, когда их сдвигали, они вследствие своей тяжести шумели наподобие грома, с другой – то, что они, когда были затворены, служили помостом, чтобы одевать ангелов и приготовлять другие вещи, нужные внутри. Итак, все эти приспособления и многие другие были изобретены Филиппо, хотя некоторые и утверждают, что их изобрели гораздо раньше. Как бы то ни было, хорошо, что мы о них рассказали, так как они совсем вышли из употребления.

Однако, возвращаясь к Филиппо, надо сказать, что слава и имя его настолько выросли, что за ним издалека посылал всякий, кому нужно было строить, дабы иметь проекты и модели, исполненные рукой такого человека; и для этого пускались в ход дружественные связи и очень большие средства. Так, в числе других маркиз Мантуанский, желая заполучить его, весьма настоятельно написал об этом флорентийской Синьории, которая и отправила его в Мантую, где он в 1445 году исполнил проекты для постройки плотин на реке По и целый ряд других вещей по воле этого государя, который бесконечно обласкал его, говоря, что Флоренция столь же достойна иметь Филиппо своим гражданином, сколь и он достоин иметь своим отечеством такой благородный и прекрасный город. Точно так же и в Пизе граф Франческо Сфорца и Никколо да Пиза, которые были превзойдены им в некоторых фортификационных работах, хвалили его в его присутствии, говоря, что, если бы каждое государство имело такого человека, как Филиппо, оно могло бы считать себя защищенным и без оружия. Кроме того, и во Флоренции Филиппо дал проект дома семейства Барбадори, около башни семейства Росси в Борго Сан Якопо, который, однако, не был построен; а также он сделал проект для дома семейства Джунтини на площади Оньисанти, на берегу Арно.

Впоследствии, когда капитаны гвельфской партии решили построить здание, а в нем залу и приемную для заседаний их магистрата, они это поручили Франческа делла Луна, который, начав работу, уже возвел постройку на десять локтей от земли и сделал в ней много ошибок, и тогда ее передали Филиппо, который придал дворцу ту форму и то великолепие, какие мы видим нынче. В этой работе ему пришлось состязаться с названным Франческо, которому многие покровительствовали; таков, впрочем, был его удел в течение всей его жизни, и он соревновался то с одним, то с другим, которые, воюя с ним, его постоянно мучили и очень часто пытались прославиться его проектами. В конце концов он дошел до того, что больше ничего не показывал и никому не доверял. Зала этого дворца ныне не служит нуждам капитанов гвельфской партии, так как после наводнения 1357 года, сильно попортившего бумаги банка, господин герцог Козимо ради большой сохранности этих весьма ценных бумаг поместил их и самую контору в эту залу. А для того чтобы управление партии, покинувшее залу, в которой помещается банк, и перебравшееся в другую часть этого же дворца, могло пользоваться старой лестницей, была по поручению его светлости заказана Джорджо Вазари новая, удобнейшая лестница, которая ныне ведет в помещение банка. По его рисунку был, кроме того, сделан филенчатый потолок, который, согласно замыслу Филиппо, покоился на нескольких каннелированных каменных пилястрах.

Вскоре после этого в церкви Санто Спирито проповедовал магистр Франческо Дзоппо, которого очень любили в этом приходе, и он напоминал в своей проповеди о монастыре, школе и в особенности о церкви, незадолго до того сгоревшей. И вот старейшины этого квартала Лоренцо Ридольфи, Бартоломео Корбинелли, Нери ди Джино Каппони и Горо ди Стаджо Дата, а также множество других граждан добились у Синьории распоряжения на постройку новой церкви Санто Спирито и попечителем назначили Стольдо Фрескобальди, который положил на это дело много забот, принимая к сердцу восстановление старой церкви, где одна из капелл и главный алтарь принадлежали его дому. Уже с самого начала, даже прежде чем были выручены деньги по смете на отдельные гробницы и от владельцев капелл, он из собственных средств истратил много тысяч скуди, которые были ему потом возмещены. Итак, после совещания, созванного на этот предмет, послали за Филиппо, чтобы он сделал модель со всеми частями, какие только возможны и необходимы для пользы и роскоши христианского храма; поэтому он приложил все свои усилия к тому, чтобы план этого здания был повернут в обратном направлении, так как он во что бы то ни стало хотел довести площадь перед церковью до берегов Арно, так чтобы все проходившие здесь по пути из Генуи или с Риверы, из Луниджаны, из пизанской или луккской земли видели великолепие этого строения. Однако, так как многие этому воспрепятствовали, боясь, что разрушат их дома, желание Филиппо не осуществилось. Итак, он сделал модель церкви, а также обители для братии в том виде, в каком они существуют поныне. В длину церковь имела 161 локоть и в ширину – 54, и расположение ее настолько прекрасно, что в отношении ордера колонн и прочих украшений нет произведения более богатого, более красивого и более воздушного. И поистине, если бы не зловредное влияние тех, кто, представляясь, что понимает больше других, всегда портит прекрасно начатые вещи, это здание было бы ныне самым совершенным храмом христианства; однако даже в том виде, в каком он существует, он все же выше всякого другого по красоте и разбивке, хотя и не выполнен по модели, в чем можно убедиться по некоторым наружным неоконченным частям, не соответствующим внутреннему размещению, в то время как, несомненно, по замыслу модели должно было быть соответствие между дверью и обрамлением окон. Есть и другие приписываемые ему ошибки, о которых я умолчу и которых, думается, он бы не сделал, если бы сам продолжал постройку, ибо он все свои произведения доводил до совершенства с величайшей рассудительностью, осмотрительностью, талантом и искусством. Это творение его, как и прочие, свидетельствует о нем как о мастере поистине божественном.

Филиппо был большим шутником в беседе и очень остроумным в ответах, в особенности же когда хотел подразнить Лоренцо Гиберти, который купил имение под Монте Морелло по имени Леприано; так как он на него тратил вдвое больше, чем получал дохода, оно стало ему в тягость и он его продал. Когда же спросили Филиппо, что лучшее из сделанного Лоренцо, он отвечал: «Продажа Леприано», – вспомнив, быть может, о той неприязни, за которую он должен был ему отплатить.

Наконец, будучи уже очень старым, а именно шестидесяти девяти лет, он в 1446 году, 16 апреля, ушел в лучшую жизнь после многих трудов, положенных им на создание тех произведений, которыми он заслужил славное имя на земле и обитель упокоения на небесах. Бесконечно горевало о нем его отечество, которое узнало и оценило его гораздо больше после смерти, чем при жизни. Его похоронили с почтеннейшим погребальным обрядом и всяческими почестями в соборе Санта Мария дель Фьоре, хотя семейная усыпальница его и находилась в церкви Сан Марко, под кафедрой около двери, где герб с двумя фиговыми листьями и зелеными волнами на золотом поле, так как его семья родом из Феррарского края, а именно из Фикаруоло, вотчины на реке По, как о том свидетельствуют листья, обозначающие место, и волны, указывающие на реку. Его оплакивали бесчисленные его друзья, художники, в особенности же самые бедные, которым он постоянно оказывал благодеяния. Итак, прожив свой век по-христиански, он в мире оставил по себе благоухание своей доброты и своих великих доблестей.

Мне думается, о нем можно было бы утверждать, что от времен древних греков и римлян и до наших дней не было художника более исключительного и отменного, чем он. И он тем более заслуживает похвал, что в его время немецкая манера была в почете во всей Италии и применялась старыми художниками, как это видно на бесчисленных строениях. Он же вновь открыл древние обломы и восстановил тосканский, коринфский, дорический и ионический ордеры в их первоначальных формах.

Был у него ученик из Борго в Буджано, по прозванию Буджано, который исполнил водоем в сакристии церкви Св. Репараты с изображением детей, выливающих воду, а также мраморный бюст своего учителя, сделанный с натуры и поставленный после его смерти в соборе Санта Мария дель Фьоре, около двери, направо от входа, там же еще находится и нижеследующая надгробная надпись, начертанная там по воле государства, дабы почитать его после смерти так же, как он при жизни почитал свое отечество.

D. S.

Quantum Philippus architectus arte Daedalea valuerit; cum huius celeberrimi templi mira testudo, tum plures machinae divino ingenio ad eo adinventae documento esse possunt. Quapropter, oh eximias sui animi dotes, sindularesque virtutes eius b. m. corpus XV Kal. Maias anno MCCCC XLVI in hac humo supposita grata patria sepeliri jussit10.

Другие, однако, дабы почтить его еще больше, прибавили следующие две надписи:Philippo Brunellesco antiquae architecturae instauratori S, P. Q. F. civi suo benemerenti11.

Джованни Баттиста Строцци сочинил вторую:

 
Кладя на камень камень, так
Из круга в круг, я сводом ввысь метнулся,
Пока, возносясь за шагом шаг,
С небесной твердью не соприкоснулся.
 

Учениками его были еще Доменико с Луганского озера, Джеремия из Кремоны, который прекрасно работал в бронзе вместе с одним славянином, исполнившим много вещей в Венеции, Симоне, который, сделав в Орсанмикеле Мадонну для цеха аптекарей, умер в Виковаро, где он выполнял большую работу для графа Тальякоццо, флорентинцы Антонио и Никколо, которые в Ферраре в 1461 году сделали из металла большого бронзового коня для герцога Борсо, и многие другие, о которых слишком долго было бы упоминать в отдельности. В некоторых вещах Филиппо не везло, так как, не говоря о том, что у него всегда были противники, некоторые из его построек не были закончены ни при жизни его, ни впоследствии. Так, между прочим, очень прискорбно, что монахи монастыря дельи Анджели, как уже говорилось, не смогли закончить начатый им храм, так как истратили на ту часть, которую мы видим сейчас, свыше трех тысяч скуди, полученных частью от цеха Калималы, частью из банка, куда деньги эти были положены, капитал же истощился, и здание осталось и стоит неоконченным. Посему, как это говорится в одном из жизнеописаний о Никколо да Уццано, тот, кто хочет оставить о себе память в этой жизни, сам должен об этом заботиться, пока жив, и ни на кого не полагаться. А то, что мы сказали об этом здании, можно было бы сказать о многих других, задуманных и начатых Филиппо Брунеллеско.

Жизнеописание Донато, флорентийского скульптора

Донато, которого близкие называли Донателло и который именно так подписывался на некоторых своих произведениях, родился во Флоренции в 1383 году. Посвятив себя искусству рисунка, он сделался не только редчайшим скульптором и удивительным ваятелем, но был также опытным лепщиком, отличным перспективистом и высоко ценимым архитектором. Произведения его настолько отличались изяществом, хорошим рисунком и добросовестностью, что они почитались более похожими на выдающиеся создания древних греков и римлян, нежели все, что было кем-либо и когда-либо сделано. Поэтому ему по праву присвоена степень первого, кто сумел должным образом использовать применение барельефа для изображения историй, каковые и выполнялись им так, что по замыслу, легкости и мастерству, которые он в них обнаруживал, становится очевидным, что он обладал истинным пониманием этого дела и достиг красоты более чем обычной; поэтому он не только в этой области никем из художников не был превзойден, но и в наше время нет никого, кто бы с ним сравнялся.

Донателло с детства воспитывался в доме Руберто Мартелли, и своими добрыми качествами и усердием в работе он заслужил не только любовь хозяина, но и всего этого благородного семейства. В юности своей он исполнил много вещей, с которыми, однако, ввиду их большого количества, не очень считались. Произведение же его, которое создало ему имя и позволило его узнать таким, каким он был на самом деле, было Благовещение из мачиньо, находящееся во Флоренции, в церкви Санта Кроче, на алтаре капеллы семейства Кавальканти; он украсил эту вещь обрамлением, скомпонованным из гротесков, с базой из разнообразных и переплетающихся узоров и с венчающей ее аркой в четверть круга; кроме того, он прибавил шесть детских фигур, которые держат гирлянды и, точно как бы от страха перед высотой, обнимаются и этим ободряют друг друга. Но превыше всего обнаружил он великий свой талант и искусство в фигуре Девы Марии, которая, испугавшись внезапного появления ангела, робко и нежно склоняется в почтительном поклоне, обернувшись с прекраснейшей фацией к приветствующему ее вестнику, так что на лице ее написано все смирение и благодарность, которая воздается тому, кто дарует неожиданное, и которая должна быть тем больше, чем этот дар драгоценнее. Помимо этого, Донато показал в одеждах Мадонны и ангела, как хорошо они облекают тело и как мастерски переданы складки, а в отделке обнаженных частей фигур он пытался воссоздать красоту древних, которая была скрыта уже в течение стольких лет. Словом, он проявил так много легкости и умения в этом произведении, что трудно большего пожелать от замыслов и от исполнения, от орудия и от техники. В этой же церкви, под перегородкой, около фрески Таддео Галди, он исполнил с удивительным старанием деревянное распятие. Закончив его и считая, что он сделал исключительную вещь, он показал ее своему ближайшему другу Филиппо Брунеллеско, чтобы узнать его мнение; Филиппо же, который, со слов Донато, ожидал гораздо большего, увидев распятие, слегка улыбнулся. Заметив это, Донато стал просить его во имя их дружбы высказать свое мнение, на что Филиппо, который был человеком благороднейшим, ответил ему, что, по его мнению, на кресте распят мужик, а не тело, каким оно должно было быть у Иисуса Христа, который обладал тончайшим сложением и во всех частях своего тела был самым совершенным человеком, который когда-либо родился. Донато, почувствовав себя уязвленным, и притом глубже, чем он думал, поскольку он рассчитывал на похвалу, ответил: «Если бы делать дело было бы так же легко, как судить о нем, тогда мой Христос показался бы тебе Христом, а не мужиком; поэтому возьми-ка кусок дерева и попробуй сам». Филиппо, не говоря больше ни слова, принялся, вернувшись домой, тайком от всех за работу над распятием, и, стремясь во что бы то ни стало превзойти Донато, дабы самому не пришлось отказаться от собственного суждения, он после долгих месяцев довел свою работу до высшего совершенства. После этого однажды утром он пригласил Донато к себе позавтракать, и Донато принял приглашение. Когда они шли вместе с Филиппо к его дому и дошли до Старого рынка, Филиппо кое-что купил и, передав покупки Донато, сказал: «Иди с этими вещами домой и подожди меня там, я сейчас же вернусь». И вот, когда Донато вошел в дом, он сразу же увидел распятие, сделанное Филиппо, хорошо освещенное, и, остановившись, чтобы разглядеть его, он убедился, что оно доведено до такого совершенства, что, сраженный, полный смятения и как бы вне себя, выпустил узел, который держал в руках, и оттуда выпали яйца, сыр и всякая снедь, и все рассыпалось и разбилось. Но он продолжал удивляться и стоял, словно остолбенев, когда вошел Филиппо и со смехом сказал ему: «Что это ты затеял, Донато? Чем же мы будем завтракать, ежели ты все рассыпал?» – «Что до меня, – отвечал Донато, – я на сегодняшнее утро свою долю получил, если хочешь свою, возьми ее, но только не больше; тебе дано делать святых, а мне – мужиков».

Для храма Сан Джованни в этом же городе Донато исполнил гробницу папы Джованни Коша, который был лишен сана Констанцским собором: заказ этот он получил от Козимо деи Медичи, который был большим другом Коша. На этой гробнице Донато исполнил собственными руками фигуру покойного из золоченой бронзы, а из мрамора – фигуры Надежды и Любви, Микелоццо же, его ученик, сделал Веру. В том же храме, напротив, находится другая работа Донато: кающаяся Мария Магдалина, из дерева, истощенная постами и подвижничеством, – вещь прекрасная и отлично сделанная, в которой всюду в совершенстве и с большим пониманием передана анатомия. На Старом рынке, на гранитной колонне, исполнена рукой Донато отдельно стоящая фигура Изобилия из твердого камня; она сделана настолько хорошо, что заслужила высокие похвалы художников и всех понимающих людей. Колонна, на которой помещается эта статуя, находилась раньше в церкви Сан Джованни в числе других гранитных колонн внутренней колоннады; она была оттуда изъята, и на место ее была поставлена другая колонна, каннелированная, которая раньше стояла посредине храма и на которой была статуя Марса, снятая с нее в то время, когда флорентинцы были обращены в христианскую веру. Будучи еще юношей, он исполнил для фасада Флорентийского собора пророка Даниила из мрамора и потом сидящего св. Иоанна Евангелиста, в четыре локтя вышиной, в простой одежде, – произведение, вызвавшее высокие похвалы. Там же, на том же углу фасада, который поворачивает на Виа Кокомеро, можно видеть между двух колонн старика, его же работы, который ближе к античной манере, чем всякое другое его произведение; на челе его можно прочитать те думы, которые прожитые годы приносят людям, одряхлевшим от времени и забот. Далее, внутри той же церкви, он исполнил кафедру под органом и над дверью старой ризницы из незаконченных, как уже говорилось, фигур, которые, однако, поистине производят впечатление живых и движущихся. В этом отношении можно о нем сказать, что он работал столько же руками, сколько и расчетом, ибо ведь многие произведения заканчиваются и кажутся прекрасными в том помещении, где их делают, но, будучи затем оттуда вынесенными и помещенными в другое место, при другом освещении или на большей высоте, получают совершенно иной вид и производят впечатление как раз обратное тому, какое они производили на своем прежнем месте. Напротив, Донато создавал свои фигуры таким образом, что в том помещении, где он работал, они не достигали и половины того, чем они были там, куда предназначались и где они казались гораздо лучше. Для новой ризницы этой же самой церкви он сделал рисунок тех младенцев, что держат гирлянды, опоясывающие весь фриз, а также рисунок фигур, предназначавшихся для стекол круглого окна под куполом, то есть для того окна, где изображено Венчание Богоматери; рисунок этот намного лучше композиции других круглых окон, как в этом легко убедиться воочию. В том же городе, в Сан Микеле ин Орто, он исполнил для цеха мясников мраморную фигуру св. Петра, которую можно видеть на месте, – фигуру удивительную и исполненную с мудрым расчетом, а для цеха льнопрядильщиков – св. Марка Евангелиста, который был заказан ему совместно с Филиппо Брунеллеско, но которого он впоследствии закончил один, с согласия Филиппо. Фигура эта была выполнена Донато с таким расчетом, что, пока она стояла на земле, люди непонимающие не могли оценить ее достоинства, и консулы этого цеха решили не пускать ее в работу; однако Донато попросил все же разрешения поднять ее на место, утверждая, что он хочет им показать, что если он над нею еще поработает, то получится уже не прежняя, а совершенно новая фигура. Так и поступили. Донато же запаковал ее на две недели, а затем, не делая никаких исправлений, открыл ее и привел всех в восхищение.

Для цеха оружейников он исполнил вооруженную фигуру св. Георгия, полную жизни; голова его выражает красоту юности, смелость и доблесть в оружии, некий гордый и грозный порыв и изумительное движение, оживляющее камень изнутри. И конечно, ни в одной современной нам скульптуре не найти столько жизни, ни в одном мраморе столько одухотворенности, сколько природа и искусство вложили в это произведение руками Донато. А на пьедестале, который поддерживает сень, венчающую эту статую, он низким рельефом изобразил святого, поражающего змия, на коне, заслужившем высокую оценку и много похвал, впереди – другой низкий рельеф с полуфигурой Бога Отца. А на той части фасада, что против церкви, он исполнил из мрамора в античном, так называемом коринфском ордере, совершенно вне всякой немецкой манеры, по заказу цеха торговцев, сень для двух статуй, которые он, однако, не захотел сделать, так как не сошелся в цене. Фигуры эти после его смерти были отлиты из бронзы Андреа Верроккио, как об этом будет сказано в своем месте. Из мрамора же им было изваяно для переднего фасада колокольни Флорентийского собора четыре статуи размером в пять локтей каждая: две из них, сделанные с натуры, находятся посредине: одна – Франческо Содерини в молодости, другая – Джованни ди Бардуччо Керикини, которую ныне называют Дзукконе; ее считают самой редкостной и прекрасной из всего, что он когда-либо сделал; сам Донато, когда хотел поклясться так, чтобы ему поверили, говорил: «Клянусь моим Дзукконе»; а в то время, как он работал над ним, он приговаривал, обращаясь к нему: «Говори же, говори, чтоб ты лопнул!» Со стороны же канониката он исполнил над дверью в колокольню Авраама, собирающегося принести в жертву Исаака, а также и другого пророка; обе эти фигуры были помещены на место других двух статуй.

Для Синьории этого же города он отлил из металла группу, которая была поставлена на площади, под одной из аркад правительственной лоджии, и которая изображает Юдифь, отрубающую голову Олоферну. Вещь эта исполнена с великим совершенством и мастерством; для всякого, созерцающего внешнюю простоту в одежде и в облике Юдифи, ясно обнаруживается внутреннее величие духа жены и Господня помощь, оказанная ей, точно так же, как в самом Олоферне – вино, и сон, и смерть, сковавшая его члены, которые, утратив чувствительность, имеют вид похолодевших и повисших, как плети. Вещь эту Донато настолько отделал, что отлив получился тончайший и прекраснейший; а затем он ее так хорошо отшлифовал, что прямо-таки диво на нее глядеть. Точно так же и пьедестал, в виде простейшей гранитной балясины, полон изящества и радует взор. Художник настолько был удовлетворен этим произведением, что захотел (чего он не делал в других случаях) подписаться своим именем, как явствует из следующих начертанных слов:«Donatelli opus» («Работа Донателло»). Во дворе же дворца Синьории находится обнаженный бронзовый Давид натуральной величины, который, подняв ногу, наступил ею на отрубленную голову Голиафа, а в правой руке держит меч. Фигура эта настолько естественна в своей оживленности и мягкости, что художники не хотят верить, что она не отлита с натуры. Раньше статуя эта стояла во дворе дома Медичи и лишь после изгнания Козимо была перенесена в означенное место. Ныне герцог Козимо, соорудив фонтан там, где она раньше находилась, убрал ее и бережет для другого обширнейшего двора, который он задумал разбить с задней стороны дворца, то есть там, где раньше держали львов. Кроме того, в зале, где находятся часы работы Лоренцо делла Вольпайя, по левую руку, есть другой прекраснейший Давид, из мрамора; у него между ногами лежит мертвая голова Голиафа, и он держит в руках пращу, которой он его сразил. В первом дворе дома Медичи вделаны восемь мраморных медальонов, на которых воспроизведены античные камеи и обратные стороны медалей, а также несколько историй, прекрасно им исполненных; медальоны эти вделаны во фриз, проходящий между окнами и архитравом над арками лоджии. Кроме того, там же при входе в сад находятся реставрированный им Марсий из античного белого мрамора, равно как и бесконечное количество античных голов, им восстановленных и помещенных над дверями, которые он украсил орнаментом с крыльями и алмазами (герб Козимо), отлично исполненным лепниной. Из гранита он сделал прекрасный сосуд, из которого бил фонтан, а в саду Пацци во Флоренции – другой, подобный ему, точно так же источавший струю. В названном дворце Медичи – Мадонн из мрамора и бронзы, исполненных барельефом, а также другие истории из мрамора с прекраснейшими фигурами, удивительно сделанные в очень низком рельефе.

И так была велика любовь, которую Козимо питал к доблестям Донато, что постоянно давал ему работу; и в свою очередь Донато так любил Козимо, что по малейшему намеку с его стороны угадывал все его желания и во всем ему повиновался. Рассказывают, что один генуэзский купец заказал Донато бронзовую голову, которая вышла прекрасной, как сама природа, и была очень тонко отлита для легкости и для удобства далеких перевозок, причем заказ этот Донато получил через посредничество Козимо. И вот, когда она была закончена, купцу показалось, что Донато запрашивает лишнее, поэтому решение дела поручили Козимо, который, приказав принести голову на верхнюю террасу дворца, поместил ее между зубцами, выходящими на улицу, чтобы лучше было видно. Козимо, желая уладить спор, нашел, что предложение купца очень далеко от требований Донато, поэтому, обратившись к купцу, он заявил, что тот дает слишком мало. Купец же, которому сумма казалась преувеличенной, стал утверждать, что Донато работал немного больше месяца и что ему причитается не более полфлорина в день. Тогда Донато, которому казалось, что его очень уж обижают, вспылил и сказал купцу, что он в одну сотую часа может погубить труды и достижения целого года, и, толкнув голову, сбросил ее на улицу, где она разбилась на мелкие куски; к этому он добавил, что купец, по всему видно, привык торговать бобами, а не покупать статуи. Тот, устыдившись, стал предлагать ему двойную цену, только бы он повторил работу, но Донато так и не согласился, несмотря на посулы купца и просьбы Козимо.

В доме Мартелли находится много историй, исполненных им в мраморе и в бронзе, и в числе прочих Давид, вышиною в три локтя, а также много других произведений, щедро им пожертвованных в знак той преданности и любви, которые он питал к этому семейству, в особенности круглая статуя св. Иоанна из мрамора, вышиною в три локтя. Это исключительное произведение находится ныне в доме наследников Руберто Мартелли, который в своем завещании, под страхом нарушения его воли, запретил ее закладывать, продавать или дарить, как свидетельство и подтверждение тех милостей, которые Донато принимал от Мартелли, а они от него, и как признание его доблести, которую он приобрел, пользуясь их покровительством и содействием. Далее он исполнил и отправил в Неаполь мраморную гробницу одного архиепископа, ныне находящуюся в церкви Сант Анджело ди Седжо ди Нидо; на ней изваяны три круглые фигуры, которые несут на голове гроб, а на самом гробе изображена история, исполненная барельефом настолько прекрасно, что она сделалась предметом бесчисленных похвал. В том же городе, в доме графа Маталоне, находится голова лошади, исполненная Донато столь совершенно, что многие принимают ее за античную. В городке Прато им сделана мраморная кафедра, с которой показывают пояс Богоматери; на полях этой кафедры он изваял детский хоровод, столь прекрасный и удивительный, что многие утверждают, что он в этой вещи не менее проявил совершенство своего искусства, чем в других произведениях. Там же для поддержки этой кафедры им были исполнены две бронзовые капители, из коих одна на месте, а другая была унесена испанцами, которые разграбили эту область.

Случилось, что в то время венецианская Синьория, услыхав о его славе, послала за ним с тем, чтобы он увековечил память Гаттамелаты в городе Падуе, и он охотно туда отправился и исполнил конную статую, которая находится на площади Сант Антонио и в которой чувствуется храп и дрожь коня, а в фигуре всадника – его великое мужество и неукротимость, столь живо выраженные при помощи искусства. Донато показал себя таким чудодеем, отливая вещь столь огромных размеров и соблюдая соразмерность и качество исполнения, что он поистине может сравниться с любым античным мастером в отношении движения, рисунка, искусства, соразмерности и отделки. Поэтому он не только поражал всех, кто в то время видел эту вещь, но и доселе поражает всякого, кто ее видит. За это падуанцы всячески пытались перевести его в свое гражданство и при помощи всевозможных милостей удержать его в Падуе, а чтобы занять его, заказали ему в церкви братьев-миноритов истории из жития св. Антония Падуанского для пределлы большого алтаря: сцены эти исполнены с таким вкусом, что люди, понимающие в этом искусстве, остаются при виде их восхищенными и потрясенными, разглядывая прекрасные и разнообразные композиции, полные огромного количества смело задуманных фигур и перспективных сокращений. Точно так же на стенке алтаря он исполнил прекраснейшее изображение Марии, оплакивающей тело Христово. А в доме одного из графов Каподилиста он сделал деревянный каркас коня, который без шеи сохранился до сих пор; отдельные части его подобраны с такой точностью, что всякий созерцающий эту работу может судить о смелости ума и о величии духа Донато.

Для одного женского монастыря он исполнил св. Себастьяна из дерева по просьбе одного капеллана, друга монахинь и его родственника и земляка, который ему принес находившееся у них старое и грубое изображение этого святого с просьбой повторить его по этому образцу. В соответствии с этим, желая угодить капеллану и монахиням, Донателло пытался подражать оригиналу, однако, хотя он и воспроизвел все, что там было грубого, он невольно проявил привычное ему высокое качество и искусность исполнения. Наряду с этим он исполнил много других фигур из гипса и стука, а из обломка старого мрамора, который означенные монахини имели в своем саду, он изваял прекраснейшую Мадонну. И так по всему этому городу рассеяно бесчисленное множество его произведений. Тем не менее, хотя на него там и смотрели, как на чудо, и он был восхваляем всеми знающими людьми, он решил вернуться во Флоренцию, говоря, что, если он дольше останется, он забудет все, что знал, ибо слишком уж все его восхваляют, и что поэтому он охотно возвращается в свое отечество, чтобы его там постоянно осуждали, но что осуждение это толкает его на работу, а следовательно, и приносит ему еще большую славу. Поэтому он покинул Падую и на обратном пути через Венецию, на добрую память о себе, принес в дар флорентийской колонии для ее капеллы в церкви братьев-миноритов деревянную статую св. Иоанна Крестителя, исполненную им с величайшим прилежанием и умением.

В городе Фаэнце он вырезал из дерева св. Иоанна и св. Иеронима – вещи, ценимые нисколько не менее, чем прочие его произведения. Затем, вернувшись в Тоскану, он в приходской церкви в Монтепульчано исполнил мраморную гробницу с прекраснейшей историей, а во Флоренции, в ризнице церкви Сан Лоренцо, – рукомойники из мрамора, в работе над которыми участвовал также и Андреа Верроккио; в доме же Лоренцо делла Стуфа – ряд голов и статуй, исполненных с большой непосредственностью и живостью.

Покинув вскоре Флоренцию, он переехал в Рим, чтобы попытаться как можно ближе подражать творениям античных мастеров, изучая которые он за время своего пребывания в этом городе и сделал из камня сень для Св. Даров, которая ныне находится в соборе Св. Петра. Возвращаясь во Флоренцию, он проездом через Сиену взялся за бронзовую дверь для баптистерия Сан Джованни, и он уже сделал было деревянную модель, и были уже почти совсем готовы восковые формы и благополучно закреплены под крышкой для отливки, когда Бернардетто, сын госпожи Папера, флорентийский золотых дел мастер, его друг и приятель, возвращаясь из Рима, сумел словом и делом добиться того, что по своим необходимостям или по какой другой причине, но увез Донато с собой во Флоренцию, так что эта вещь осталась незаконченной, точнее, даже и не начатой. Только в соборном попечительстве этого города осталась единственная вещь, сделанная его рукой, а именно металлическая статуя св. Иоанна Крестителя, у которой не хватает части правой руки выше локтя: говорят, что Донато это сделал, будучи неудовлетворенным общей суммой, причитавшейся ему за заказ.

Вернувшись во Флоренцию, он для Козимо деи Медичи принялся за лепные работы в ризнице церкви Сан Лоренцо, а именно за четыре медальона в парусах свода, с историями евангелистов, с перспективами, частью написанными, частью исполненными низким рельефом. Там же он сделал две маленькие бронзовые двери с прекраснейшими низкими рельефами, изображающими апостолов, мучеников и исповедников, а над ними несколько плоских ниш, в одной из которых – св. Лаврентий и св. Стефан, в другой – св. Козьма и св. Дамиан. Под крестовым сводом этой же церкви он сделал четырех святых из стука вышиной в пять локтей каждый, каковые исполнены с большим мастерством. Он приступил также к исполнению двух бронзовых кафедр, на которых изображены Страсти Христовы. Вещи эти отличаются рисунком, силой, изобретательностью и обилием фигур и зданий, а так как он по старости лет не был в состоянии работать над ними, их закончил его ученик Бертольдо и довел их до завершения. В соборе Санта Мария дель Фьоре он исполнил два колосса из кирпича и стука, которые находятся вне церкви, украшая собой углы капеллы. Над дверями церкви Санта Кроче можно поныне видеть исполненного им св. Людовика из бронзы, вышиной в пять локтей. Когда же его обвиняли в том, что эта фигура нелепа и, может быть, худшее из его произведений, он отвечал, что сделал это сознательно, так как нелепо было со стороны святого бросить королевство и сделаться иноком. Он же сделал из бронзы голову жены упомянутого Козимо деи Медичи, каковая хранится в гардеробной синьора герцога Козимо, где находятся и многие другие бронзовые и мраморные произведения руки Донато и между прочим Мадонна с младенцем на руках, в очень низком рельефе, – вещь, прекраснее которой и не увидишь, в особенности потому, что она обрамлена миниатюрами, исполненными братом Бартоломео и достойными удивления, как об этом будет сказано в своем месте. Прекрасное, мало того, чудеснейшее бронзовое распятие работы Донателло хранится у означенного синьора герцога в его кабинете, в котором бесчисленное множество редких старинных вещей и прекраснейших моделей. Там же в гардеробной бронзовый барельеф изображает Страсти Христовы, с большим количеством фигур; а на другой картине, также из металла, еще одно Распятие. Точно так же в доме наследников Якопо Каппони, который был отменным гражданином и истинным дворянином, находится мраморный полурельеф с изображением Богоматери – вещь, почитающаяся исключительной. Помимо этого, мессер Антонио деи Нобили, который был казначеем его превосходительства, имел в своем доме мраморную доску работы Донато, на которой низким рельефом изображена полуфигура Мадонны, столь прекрасная, что мессер Антонио оценивал ее равной всему своему имуществу; такого же мнения придерживался и сын его Джулио, юноша исключительной доброты и рассудительности и большой любитель талантливых и всех выдающихся людей.

Далее, в доме Джованни Баттисты д’Аньоль Дони, флорентийского дворянина, находится металлическое изваяние Меркурия работы Донато, высотою в полтора локтя; фигура эта, круглая и одетая в несколько странный наряд, поистине великолепна и нисколько не уступает другим вещам, украшающим этот прекраснейший дом. Бартоломео Гонди, о котором упоминалось в жизнеописании Джотто, владеет точно такой же Мадонной, исполненной Донато в полурельефе с такой любовью и старанием, что нельзя ни представить себе лучшего, ни вообразить ту почти что шутливую легкость, которую Донато проявил в изображении головного убора и в изяществе ее одежд. Равным образом мессер Лелио Торелли, первый аудитор и секретарь синьора герцога, являющийся не только любителем всех наук, талантов и почтенных профессий, но и отличнейшим юрисконсультом, обладает мраморным рельефом, изображающим Мадонну, исполненным рукой того же Донателло.

Словом, если полностью рассказать жизнь и творения этого художника, то получилась бы повесть куда более длинная, чем это входило в наши намерения при составлении жизнеописаний наших художников, ибо он прилагал свою руку не только к большим произведениям, о которых уже говорилось достаточно, но также к самым мельчайшим произведениям искусства, делая фамильные гербы на каминах и на фасадах домов граждан, прекраснейший образец каковых можно видеть на доме семьи Соммаи, что против пекарни делла Вакка. Кроме того, он для семьи Мартелли сделал саркофаг в виде плетеной корзины для усыпальницы, но находится он под церковью Сан Лоренцо, так как наверху нет никаких могил, за исключением могильной плиты над усыпальницей Козимо деи Медичи, вход в которую также помещается внизу, вместе со всеми другими. Рассказывают, что Симоне, брат Донато, когда закончил модель гробницы папы Мартина V, послал за Донато, чтобы он ее посмотрел, прежде чем отдавать в отливку. Поэтому Донато отправился в Рим и оказался там как раз в то время, когда туда прибыл император Сигизмунд, чтобы принять корону от папы Евгения IV, вследствие чего ему пришлось вместе с Симоне принять участие в торжественном убранстве для этого празднества, чем он и приобрел себе славу и величайшие почести. Далее, в гардеробной герцога Гвидобальдо Урбинского находится исполненная Донато прекраснейшая мраморная голова, и полагают, что она была подарена предкам этого герцога Джулиано Медичи Великолепным, когда он посетил этот двор, который был полон доблестнейших синьоров.

Одним словом, Донато был в такой мере и до такой степени удивительным в каждом своем поступке, что можно смело утверждать, что по своему мастерству, вкусу и знаниям он был среди новых художников первым, прославившим искусство скульптуры и хорошего рисунка, и заслуживает тем больше похвал, что в его время античные вещи еще не были извлечены из земли, за исключением колонн, саркофагов и триумфальных арок. Им же был оказан могущественный почин к тому, что у Козимо Медичи пробудилось желание привезти во Флоренцию те древности, которые находились и до сих пор находятся в доме Медичи и которые все были реставрированы рукой Донато.

Он был человеком чрезвычайно щедрым, ласковым и приветливым и лучше относился к друзьям, чем к самому себе; никогда он не придавал никакой цены деньгам и держал их в корзинке, подвешенной веревкой к потолку, откуда каждый из его учеников и друзей мог черпать по мере надобности, не говоря ему об этом ничего. Он выносил очень бодро свою старость, а когда стал дряхлеть, ему пришлось принять помощь Козимо и других своих друзей, так как больше он уже не мог работать. Рассказывают, что Козимо перед смертью поручил его своему сыну Пьеро, который, старательно выполняя волю своего отца, подарил Донато имение в Кафаджуоло с таким доходом, что тот мог дожить свой век без работы. Это доставило Донато величайшую радость, так как он считал, что он этим более чем застрахован от голодной смерти. Однако не прошло и года, как он вернул Пьеро это владение, отказавшись от него нотариальным порядком, ибо утверждал, что не хочет терять покоя в думах о домашних работах и о жалобах приказчика, который через каждые три дня к нему приставал то из-за того, что ветер сорвал у него крышу с голубятни, то из-за того, что у него отобрали скотину за уплату коммунальных пошлин, то из-за того, что виноград и плоды пострадали от непогоды, так что ему до такой степени наскучили и опостылели эти дела, что он предпочитал умереть с голоду, чем быть вынужденным думать обо всем этом. Пьеро посмеялся над простодушием Донато и, дабы освободить его от этих мучений, согласился принять обратно имение, так как Донато на этом настаивал во что бы то ни стало, и назначить ему в своем банке сумму в том же или даже большем размере, но наличными деньгами, которые выплачивались ему каждую неделю из соответствующего расчета. Этим Донато вполне удовлетворился и радостно и без забот прожил остаток дней своих как верный слуга и друг дома Медичи. Правда, когда он достиг восьмидесятитрехлетнего возраста, он оказался настолько разбитым параличом, что работать уже никак не мог и был непрерывно прикован к постели в бедном домике, который он имел на Виа дель Комеро, поблизости от женского монастыря Сан Никколо, где, хирея изо дня в день и постепенно угасая, он преставился 13 декабря 1466 года. Похоронили его в церкви Сан Лоренцо рядом с могилой Козимо, согласно его собственному распоряжению, с тем чтобы после смерти он так же близок был к телу своего друга, как при жизни всегда был ему близок духом.

Смерть его причинила бесконечное горе его согражданам, художникам и всем, кто знавал его при жизни. Посему, дабы после смерти почтить его больше, чем чтили его при жизни, устроили ему почетнейшие похороны в означенной церкви, и провожали его все живописцы, архитекторы, ваятели, золотых дел мастера и почти весь народ этого города, в котором еще долго не переставали сочинять в честь его разного рода стихи на различных языках, из коих достаточно, если мы приведем лишь те, что могут быть прочитаны ниже.

Однако, прежде чем перейти к этим эпитафиям, хорошо будет, если я расскажу о нем еще следующее. Когда он был болен, незадолго до его смерти его посетили некоторые из его родственников и приветствовали его, и, утешая, как это принято, заявили ему, что он обязан завещать им имение около Прато, которым он владел, хотя оно, правда, невелико и очень недоходно, все же они настоятельно просят его об этом.

Услышав это, Донато, который во всех случаях жизни был справедливым, ответил им: «Я не могу вас удовлетворить, милые родственники, ибо я намереваюсь – и это мне кажется разумным – оставить землю тому крестьянину, который всегда ее обрабатывал и на ней трудился, а не вам, которые, не принеся ей никогда никакой пользы, кроме разве того, что собирались ее получить, хотите этим вашим посещением добиться того, чтобы я вам ее оставил; идите же с Богом!» И поистине, именно так и следует обращаться с такими родственниками, которые загораются любовью только тогда, когда имеют в виду выгоду или на что-нибудь надеются. Поэтому, вызвав нотариуса, он передал это имение тому работнику, который всегда там работал и который, быть может, лучше к нему относился, действительно помогая ему в нужде, чем это делали родственники. Художественные произведения он завещал своим ученикам, а именно: Бертольдо, флорентийскому скульптору, который ему очень подражал, как это можно видеть по прекрасной конной битве, исполненной в бронзе и находящейся ныне в гардеробной синьора герцога Козимо; Нанни, сыну Антонио ди Банко, умершему раньше его; Росселино, Дезидерио и Веллано из Падуи; в общем, можно утверждать, что после его смерти учеником его был всякий, кто пожелал хорошо работать в области рельефа. В рисунке он был смел и делал свои наброски одетых и обнаженных фигур и животных с несравненным мастерством и блеском, поражающих всякого, кто их видит, а также многие другие столь же прекраснейшие вещи.

Портрет его написал Паоло Учелло, как было указано в жизнеописании последнего. Надгробные его надписи следующие:

Sculptura h. m. а Florentinis fieri uoluit Donatello, utpote homini, qui ei, quod jamdiu optimis artificibus, multisque saeculis, turn nobilitatis turn nominis acquisitum fuerat, injuriave tempor. perdiderat ipsa, ipse unus, una vita, infinitisque operibus cumulatiss restituerit: et patriae benemerenti hujus restitutae virtutis palmam reporiavit12;

 
Excudit nemo spirantia mollius aera:
Vera cano: cemes marmora viva loqui.
Graeconim sileat prisca admirabilis aetas
Compendibus statuas continuisse Rhodon.
Nectere namque magis fuerant haec vincula digna
Istius egregias arlificis statuas13.
 

Что совокупным опытом скульптуре Другие дали, – дал один Донато: Он жизнь внес в мрамор, косностью объятый: Что, как не речь, осталось дать натуре?

Вещей его сохранилось в мире такое множество, что можно поистине утверждать, что не было никогда художника, который бы работал больше, чем он. Ибо, радуясь всякому труду, он брался за все, невзирая на дешевизну или ценность заказа. Тем не менее творчество Донато в обширности своей включало все необходимое для скульптуры во всех ее видах, будь то круглая скульптура, полурельеф или барельеф. Ибо, подобно тому как в добрые времена древних греков и римлян многие художники довели скульптуру до совершенства, так он один множеством своих творений вернул ее в наш век безукоризненной и дивной. Вот почему художники должны признавать великое искусство Донато более чем кого-либо другого, рожденного в наше время, ибо он не только облегчил трудности искусства количеством своих произведений, но и сочетал воедино замысел, рисунок, выполнение, вкус и все то, что можно и должно ожидать от божественного дарования. Донато был смел и решителен, заканчивал все свои произведения с величайшей легкостью и всегда давал гораздо больше того, что обещал.

Бертольдо, его ученик, наследовал все его работы, и главным образом бронзовые кафедры для церкви Сан Лоренцо, которые в значительной своей части были им впоследствии закончены и доведены до того состояния, в каком их можно видеть ныне в означенной церкви.

Я не могу умолчать о том, что ученейший и достопочтеннейший дон Винченцио Боргини, о котором уже выше упоминалось в иной связи, собрав в большой книге бесчисленное множество рисунков лучших живописцев и скульпторов, как древних, так и современных, поместил друг против друга два листа, из которых на одном – рисунки Донато, на другом – рисунки Микеланджело Буонарроти, и с большой рассудительностью включил в их обрамление следующие два греческих изречения: под рисунками Донато -


а под рисунками Микеланджело —



что по-латыни звучит так: «Аut Donatus Bonarrotum exprimit et refert aut Bonarrotus Donatum», а на нашем языке: «Либо дух Донато проявляется в Буонаррото, либо дух Буонаррото себя предвосхитил, проявившись в Донато».

1.Перевод Д. И. Минаева. –Примеч. ред.
2.Перехожу к распределению других вещей; и названному господину моему Падуанскому – ибо и сам он по милости Божией не нуждается, и я ничем другим его достойным не владею – оставляю принадлежащую мне доску с изображением Благословенной Девы Марии работы Джотто, превосходного живописца, присланную мне из Флоренции другом моим Микеле Ванни, красоты которой невежды не понимают, мастера же искусства коей восхищаются; образ сей самому господину моему завещаю, дабы сама Благословенная Дева была ему заступницей перед своим сыном Иисусом Христом. –Здесь и далее, где не указано иное, перевод А. Г. Габричевского.
3.Знал я еще (переходя от старого к новому, от чужеземного к своему) двух живописцев не только превосходных, но прекрасных: флорентийского гражданина Джотто, слава которого среди новых художников велика, и Симоне сиенца.
  Знал и некоторых ваятелей.
4
  Я – это тот, кем угасшая живопись снова воскресла. Чья столь же тонкой рука, сколько и легкой была, В чем недостаток искусства, того не дала и природа, Больше никто не писал, лучше – никто не умел.
Башне ль дивишься великой, звенящей священною медью?Циркулем верным моим к звездам она взнесена.Джотто – прозвание мне. Чье творение выразит это?Имя мое предстоит долгим, как вечность, хвалам.Перевод Ю. Н. Верховского

[Закрыть]
5.Мужи знатнейшие, братья Козьма и Лаврентий об останках святых мучеников, долгое время находившихся в небрежении, с религиозным рвением и самым истовым благочестием позаботились, дабы они почитались, их иждивением в бронзовые раки положенные.
6.Здесь погребены тела святых Христовых мучеников
  Прота и Гиацинта и Немезия в 1428 году.
7.Создано чудесным искусством Лоренцо ди Чоне Гиберти.
8.Перед дверями из бронзы во храме, сияющем златом, Сам Микеланджело вдруг, их увидав, замолчал. Долго он молча стоял, пораженный, пока не промолвил: – О чудеса из чудес! Рая достойны врата!
9
Лахезис, о для чего ты, завистница, знамением чернымСрезала юный цветок нежный нещадным перстом?Так, поразив одного, Апеллес поразил несчетных:Живопись леность свою с этим одним погребла.Так, лишь солнце погаснет, все звезды на небе,С этим погибшим, увы! гибнет прекрасное все.Перевод Ю. Н. Верховского

[Закрыть]
10.Насколько зодчий Филиппо был доблестен в искусстве Дедала, могут свидетельствовать как удивительный купол его знаменитейшего храма, так и многие сооружения, изобретенные его божественным гением. Посему, ввиду драгоценных даров его духа и отменных его добродетелей, благодарное отечество распорядилось похоронить его тело на сем месте 15 мая 1446 года.
11.Филиппо Брунеллеско, возродителю древнего зодчества, сенат и народ флорентийский своему заслуженному гражданину.
12.Скульптура пожелала, чтобы памятник этот сооружен был флорентинцами Донателло как человеку, который благородство и славу, добытые для нее раньше лучшими мастерами в продолжение многих веков и утраченные ею в потрясениях времен, один в течение одной жизни созданием бесчисленных произведений восстановил и отечеству своему, ему содействовавшему, славу воскрешения этого искусства доставил.
13
Мягче никто не касался трепещущей плоти металла.Правду пою я: взгляни – в мраморе жизнь говорит.Эллинов смолкни отныне исконная громкая слава,Узами должно сковать твои изваяния, Родос!Ибо никто не достойней оплесть их такими цепями,Нежели мастер, что нам дивные статуи дал.Перевод А. М. Эфроса

[Закрыть]

The free sample has ended.

$3.69