Великие пары. Истории любви-нелюбви в литературе

Text
From the series: Прямая речь
4
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Камень мыслящий
Ленин и Надежда Крупская

Мы будем говорить о паре Ленин – Крупская в ряду литературных пар, и тому есть свои причины. Ленин во всех анкетах писал, что он литератор, и, в общем, это справедливо, потому что, как говорила Крупская в анкете Института мозга в 1935 году, больше всего Ильич любил писать. Действительно, колоссальное литературное наследие Ленина – пятьдесят пять томов за пятьдесят три года жизни – указывает в известном смысле на его принадлежность к нашей славной, трагической порой армии литераторов. Крупская тоже оставила много сочинений, в том числе первую авторизованную биографию Ленина. “Страничка из истории российской социал-демократической рабочей партии” называется этот текст 1917 года, когда рабочим, восторженно приветствовавшим Ленина, надо было объяснить, кто такой этот совершенно неизвестный им человек.

Говоря о Ленине и Крупской как о литераторах, мы должны еще и признать, что это два наиболее известных модерниста в русской культуре. Потому что если Ленин довольно скептически относился к модернистской культуре (он жил в Париже времен расцвета настоящего постимпрессионизма, времен расцвета футуризма, времен Пикассо и ничего не только не видел, но принципиально не желал замечать), то в своих семейных практиках он последовательно утверждал модернистские идеалы. Об этом нам тоже придется говорить, потому что Ленин – одна из самых оболганных, зализанных и оклеветанных фигур в русской истории. Вот эта зализанность с одной стороны и оболганность – с другой совершенно прячут от нас его настоящие черты.

Прежде чем мы поговорим о фактологической канве их брака, который насчитывал почти тридцать лет, нам придется признать одну весьма простую истину.

Сегодня очень любят, особенно некоторые гасители православия – “свечегасы православия”, как называл их Ключевский, – проводить аналогии между Лениным и фюрером. Более того, когда мы заговариваем чисто о Ленине, нам тут же начинают тыкать в лицо миллионами расстрелянных. Но мы лишим себя любых возможностей анализа, любых попыток объективно подходить к истории, если будем на всё смотреть с единственной точки зрения. Ленин, как совершенно справедливо писал современный ему публицист, тогда – эсеровского толка, Давид Заславский, “наверно, добрый в личной, в семейной, кружковой жизни человек. Наверно, «и мухи не обидит» у себя дома”. И если у фюрера мы находим массу призывов к уничтожению целых народов, Ленин даже в тайных директивных записках был гораздо более сдержанным. Это не снимает с него вины. Речь лишь о том, что зерно попало на исключительно благодатную почву.

Хронологическая и вообще фактическая канва жизни Ленина известна слишком даже полно, составлена огромная биографическая хроника. Лениниана советская в своих лучших образцах насчитывает тысячи томов, и в этих обстоятельствах сказать что-то новое очень трудно. Сравнительно недавно, в 2014 году, вышла книжка Леонида Млечина о Крупской. Но что-то понять про Крупскую можно только из ее собственных сочинений и в особенности из ее воспоминаний о Ленине, которые дышат неподдельной теплотой и такой же абсолютной безжизненностью. Вот об этом парадоксе и стоит поговорить подробнее, потому что, если мы не поймем Ленина в его частной жизни, довольно страшной, надо сказать, довольно трагической, мы не поймем и абсолютной бесчеловечности, с какой он относился к человеческому материалу.

Да, он очень жалел страдающий пролетариат – как абстракцию. Но главная эмоция Ленина, которую вспоминают большинство его знавших, – это раздражение, причем раздражение, доходящее до озлобленности, до головной боли, до припадков, до спазмов. Это раздражение очень понятно: Ленин – человек чрезвычайно быстрого ума и практических решений, не имевший никаких гуманистических тормозов, и ко всему, что тормозило его движение, он относился с бешеной злобой. Эта бешеная злоба началась задолго до атеросклероза. Это понятное ощущение, ощущение человека, который на каждом шагу встречается с липкими страшными препятствиями. И Крупская вспоминает, что таков он был уже в 1895 году, когда был практически здоров.

Чтобы представить его внешность и манеру, у нас есть только два художественных текста – в других Ленин описан плохо. Страшно подумать, в какую безвкусицу сорвался Пастернак, например, пытаясь описать его в “Высокой болезни”: “Он гнул свое, пиджак топыря / И пяля передки штиблет”, “Как вдруг он вырос на трибуне / И вырос раньше, чем вошел”. Но два гениальных художественных текста, где Ленин описан замечательно, есть. Первый – это текст Куприна, маленький мемуарный очерк, который так и называется: “Ленин. Моментальная фотография”. Очерк, который позволяет понять весь шок классический российской интеллигенции при встрече с вождем.

Куприн был человек наивный, несмотря на то что попробовал в жизни всё. Он искренне верил, что Ленин разрешит ему издавать газету – “не только беспартийную, но даже такую, в которой не было бы и намека на политику, внутреннюю и внешнюю”. Через Горького – с ним Куприн опять начал ладить после долгого раздора – он добился аудиенции в начале 1919 года. И первый вопрос, который Ленин задал ему: “Вы какой же фракции?” Куприн был готов к чему угодно, но не к этому. “Никакой, – ответил он, – начинаю дело по личному почину”. Как писатель Куприн был Ленину совершенно неизвестен и, боюсь, неинтересен, и потому разговор их занял минуты три-четыре.

“Ночью, уже в постели, – пишет Куприн, – без огня, я опять обратился памятью к Ленину, с необычайной ясностью вызвал его образ и… испугался. Мне показалось, что на мгновение я как будто бы вошел в него, почувствовал себя им.

«В сущности, – подумал я, – этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, гораздо страшнее Нерона, Тиберия, Иоанна Грозного. Те, при всем своем душевном уродстве, были все-таки людьми, доступными капризам дня и колебаниям характера. Этот же – нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая всё на своем пути. И при том – подумайте! – камень, в силу какого-то волшебства, – мыслящий! Нет у него ни чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая – уничтожаю»”.

И поразительно описал Куприн ленинские глаза, похожие на ягоды зрелого шиповника, и огонь, который тлеет в этих глазах, показался ему адским.

А другой текст, где главный герой Ленин, – роман, который написал Алексей Толстой вскоре после возвращения в советскую Россию, очень быстро поняв, что главным жанром в литературе становится фантастика, роман “Гиперболоид инженера Ленина”. Гарин – это для маскировки. Гарин – это прямой ленинский портрет: постоянная манера покачиваться с пятки на носок, любовь к позе фертом, как писал об этом и Горький, малый рост, красные прищуренные глаза (красные не от бессонницы: красная радужка, красный зрачок), невероятный азарт, колоссальная энергия. И невероятная эротическая привлекательность Гарина происходит именно от того, что в нем всегда виден потенциальный диктатор.

Крупская была старше Ленина годом и двумя месяцами. Она родилась в феврале 1869 года. Как и он, она отличалась поразительно гибкой, я бы сказал, уязвимой душевной организацией. Уже одиннадцати лет от роду, когда ее отправили в гимназию, она пережила тяжелейший нервный срыв, она категорически отказалась туда ходить, у нее абсолютно не ладились контакты со сверстниками, и ее пришлось перевести в частную гимназию Оболенской, которую она закончила с блеском, с золотой медалью. Общеизвестно, что она в четырнадцать лет, почти в том же возрасте, что и Ленин, потеряла отца. Константин Игнатьевич Крупский, в отличие от отца Ленина, был человеком довольно радикальных убеждений и, более того, даже пытался снестись с “Народной волей”; правда, в нее не вступил, но активно защищал евреев, поляков. Долгое время семья жила в Польше, и Константин Игнатьевич, сам поляком не будучи, а будучи чистейшим русским, военным, артиллеристом, выпускником Военно-юридической академии, за помощь местному населению во время бунта был отправлен в отставку, предан суду. Восемь лет он добивался справедливости и правды. Добился, но здоровье его было подорвано безвозвратно.

А семья жила очень бедно. Мать Крупской зарабатывала всем, вплоть до сочинения детских стихов, и один из этих детских стихов, который был сочинен про малолетнюю Наденьку Крупскую, даже дошел до нас: “Солнце чуть в окно заглянет, Надя вмиг с постельки встанет…” Крупская действительно отличалась удивительной деловитостью, собранностью, невзирая на пресловутые нервы. Все ее подруги вспоминают, что она великолепно знала литературу, очень много читала (ее любимым автором был Тургенев) и совсем не умела одеваться. Когда Крупская стала народной учительницей, она носила только черное и коричневое и, как знаем мы уже из ее собственных воспоминаний, была абсолютно беспомощна в хозяйстве. Она и сама это осознавала, но быт ее, как и вождя, совершенно не занимал. Когда кремлевская квартира Ленина была музейным объектом, то есть туда запускали избранных посетителей, больше всего их поражала бытовая скромность Ленина. И когда им показали его пальто, кто-то из учителей, приехавших в Москву, спросил: “А кто же пришил разные пуговицы?” На что Крупская с великолепной прямотой говорит: “Если разные – то я”.

Ленинская пресловутая бедность в эмиграции тоже была штампом. Надежда Константиновна во всех своих мемуарах подчеркивает: “Расписывают нашу жизнь как полную лишений. Неверно это. Нужды, когда не знаешь, на что купить хлеба, мы не знали. <…> Жили просто, это правда”. И подчеркивает с какой-то странной наивной гордостью: “Владимира Ильича часто изображают каким-то аскетом <…>. Не такой он был. Он был человеком, которому ничто человеческое не чуждо. Любил он жизнь во всей ее многогранности, жадно впитывал ее в себя”. Потом, правда, выясняется, что под “жизнью во всей ее многогранности” она понимала три вещи. Первая – это дальние прогулки. Крупская с восторгом вспоминает, как в Мюнхене они взяли однажды Мартова и Анну Ильиничну прогуляться, те устали через полчаса, а Ильич долго еще бодро продирался через заросли к Изару. “Любил он очень природу”, – повторяет она везде. Вторая черта, которая, по Крупской, исключает аскезу: Ленин очень любил посещать рабочие кабачки; правда, опять же подчеркивает Крупская, не для того, конечно, чтобы выпивать. Он крепче пива не пил ничего, но ему нравилось смотреть, как рабочие слушают зажигательные речи, как обсуждают свою жизнь. Особенно ему нравились предвыборные собрания, когда один и тот же оратор, выступая сегодня перед рабочей аудиторией, а завтра перед буржуазной, абсолютно меняет свою лексику. Трудно, конечно, принять это за любовь к жизни во всем ее многообразии, но можно назвать некоторым любопытством, которое в нем было. И третья составляющая, которую вспоминают абсолютно все, кто Ленина любил: Ленин очень любил разговаривать, при этом тут же вытягивал из собеседников самое главное – он подробно расспрашивал каждого о его социальном происхождении и положении. Говорить о том, как человек живет, на ком женат, какие у него дети, притом что детей он любил, зиновьевского сына обожал катать на плечах, казалось ему позорной тратой времени.

 

И вот здесь, пожалуй, самое интересное. Это была семья людей, которая в самом деле ничем, кроме своих основных занятий, не интересовалась. Ленин считал себя профессиональным политиком и работу свою, политику свою, действительно любил и в этом понимал. Как бы мы к нему ни относились, политиком он был в своем роде идеальным, потому что для него ни моральных, ни философских препятствий не существовало.

Известно, что первое его знакомство с Крупской состоялось в 1894 году. Млечин в своей книге честно пытается задаться вопросом, был ли у них обоих к этому моменту любовный опыт. Ленин в одном из разговоров сказал: “Ухажерством я занимался, когда был гимназистом, на это теперь нет ни времени, ни охоты”. Вероятно, какой-то опыт у него все-таки наличествовал. У Крупской не было, по всей вероятности, никакого, чего она и не скрывает. В воспоминаниях пишет, что в их отношениях была молодая страсть: поверить сложно, потому что страстного Ленина мы видели только на трибуне или в публицистике, где он обзывает всех идиотами, – тут страсть чувствуется.

Надежду Константиновну мы знаем, к сожалению, по страшным поздним фотографиям. Но Крупская была такой не всегда. Во-первых, она была довольно хорошего роста, выше на голову, чем знаменитый муж, сутулиться стала только в последние годы; во-вторых, лет до сорока, то есть до первых приступов базедовой болезни и двух операций, которые чуть не свели ее в могилу, она выглядела очень недурно. Она была хорошим ходоком, физически вынослива, легко переносила шушенскую ссылку, был у нее и юмор своеобразный.

Как у большинства пар в русской революции, их брак имел сугубо конспиративную природу, то есть венчаться пришлось, чтобы отбывать ссылку в Шушенском вместе с Лениным; как пишет Крупская, “пришлось проделать всю эту комедию”. Конспиративный этот брак начался с того, что они несколько раз встретились в кружках, и не то чтобы между ними возникла взаимная симпатия, но просто сказалось определенное сходство характеров. Когда же Ленин в 1895 году был арестован, Крупскую, что называется, к Ленину прикрепили. Для Ленина тюрьма была тяжким испытанием, поскольку человек он был невероятно деятельный и, будучи заперт в камере, не имея ни контактов, ни возможности следить за ситуацией, уже тогда начал чувствовать первые мозговые спазмы, которые впоследствии повторялись регулярно.

Крупская отвечала за его связь с волей, а уже потом, когда Ленин оказался в ссылке, он выписал ее к себе. Поехала Надежда Константиновна вместе с матерью, единственным человеком в семье, который умел готовить. Теща относилась к Ленину весьма уважительно, и больше всего ее радовало, что он непьющий и некурящий.

В конце шушенской ссылки случился с ним первый припадок достаточно серьезной депрессии. Ленин вообще отличался способностью, характерной для людей преимущественно интеллектуальных, живущих жизнью преимущественно духовной: у него очень коротко расстояние между депрессией и физическим упадком. Большинство его болезней имели, как сказали бы сегодня, природу психосоматическую: стоило ему впасть в раздражение или уныние, как тут же на него набрасывались физические недуги. Вот первая полоса таких недугов и произошла в Шушенском, когда он покрывался постоянно сыпью. Это было явление сугубо нервное, нервность же проистекала от главной ленинской страсти: он тяжело переживал закрытый ссыльный образ жизни и не верил, что его выпустят. Он был совершенно убежден, что ему продлят срок. Убежден не без основания, потому что в нем видели опасность серьезную. Но его выпустили тем не менее. Ему рекомендован был для жизни Псков. В Пскове он не усидел, поехал в Петербург, там был арестован и поспешил убраться за границу.

Так вот, самая страшная психическая деформация была у него связана именно с тем, что бо́льшую часть жизни он был вынужден проводить в узкой, замкнутой, сначала ссыльной, а потом эмигрантской среде. Эмигрантскую среду он ненавидел от души, потому что это среда нищеты, неопределенности, постоянного страха, уверенности, что в России никогда ничего не получится. Хотя что говорить о других, если Ленин и сам в феврале 1917 года пишет: вряд ли даже внуки наши увидят революцию, – а увидели ее через два месяца. Но и в этих вынужденно аскетических, вынужденно замкнутых условиях он поражает двумя вещами. Первая – это энергия, бодрость, которой он пытается как-то заразить товарищей, как-то мобилизовать, а вторая – это безумная озлобленность. Дмитрий Ильич, младший брат Ленина, замечает: грань между его залихватской веселостью и тяжелой хмуростью почти всегда была неуловима. Этот переход совершался мгновенно. Крупская вспоминает в одном из очерков об эмиграции, что, когда Ленин возвращался из парижских кабаков, где шли беспрерывные споры с эмигрантами, язык у него был буквально черный от прилива крови. Этот черный ленинский язык, пожалуй, замечательно характеризует и его полемическую манеру, потому что столько ругани мы ни у одного русского публициста не найдем. Он не только маньяк социальной революции, он еще и неплохой литературный критик. Он неплохой пониматель русской литературы, большой любитель Тургенева. Думаю, Тургенев потому их общий с Крупской любимый писатель, что юмор Тургенева относится не к политическим оппонентам, а скорее ко всей человеческой природе, и эта насмешливость Тургенева, насмешливость онтологическая, а не социальная, была Ленину и Крупской весьма близка. Человеческую природу они ценили невысоко.

Как все нервные люди, живущие преимущественно жизнью ума и духа, Ленин отличался повышенной чуткостью к художественным текстам. Когда он прочел “Палату № 6”, по его письму к сестре – Анне Ильиничне Ульяновой-Елизаровой – мы можем вполне отчетливо судить, что он пережил паническую атаку. Он пишет: “Когда я дочитал вчера вечером этот рассказ, мне стало прямо-таки жутко, я не мог оставаться в своей комнате, я встал и вышел. У меня было такое ощущение, точно и я заперт в палате номер шесть”. Это абсолютно точное понимание рассказа, и он вполне разделял чеховскую клаустрофобию, чеховскую любовь к открытым пространствам и нелюбовь к домашности, к семейственности.

Три тяжелейших удара было у Ленина: смерть отца, после которой к Ульяновым пришла фактически бедность – не нищета, но бедность; смерть брата, которую он пережил необычайно тяжело, мать за одну ночь поседела; и смерть Ольги, которая была любимым товарищем, любимой подругой, любимой сестрой и умерла девятнадцати лет от тифа, ничего не успев, хотя способности к языкам и математике были у нее великолепные. Семейная жизнь Ленина вообще была цепочкой трагедий, поэтому хотя за долгие годы он сильно изменился, но в одном оставался абсолютно неизменен: он предпочитал не обсуждать частную жизнь. Для него главное – насколько человек верен и насколько он полезен в деле: “У нас хозяйство большое, а в большом хозяйстве всякая дрянь пригодится”, – вспоминал его слова Литвинов. Великолепный цинизм человека, который не брезгует никакими средствами именно потому, что жизнь не представляет для него никакой цены.

И здесь – ключ к психологии его союза с Крупской: для Ленина жизнь как таковая – это сфера, где человек всегда проигрывает. Для него жизни не существовало. И в этом – самое полное выражение философии модернизма, философии Серебряного века. Посмотрите, какое количество семей, связанных только идейной, духовной близостью и полностью лишенных быта, в это время мы наблюдаем в русской литературе. Любовный треугольник – самая распространенная геометрическая фигура Серебряного века. А Ленин, конечно, человек Серебряного века, что бы он о себе ни думал. Леонид Млечин приводит в своей книге документы, свидетельствующие, что во время уфимского обследования (сохранилась эта справка) у Крупской обнаружили генитальный инфантилизм. Это удивительная формула, ее можно распространить на всю русскую революцию; во всяком случае, в ее подготовительном периоде этот генитальный инфантилизм был очень для России характерен.

Почему треугольник был настолько распространенной конструкцией в русском семейном революционном быту? Почему русский модернизм всегда начинается с треугольника? Рискну сказать, что угнетение всего и вся в России и начинается всегда с семьи, и, пока не будет сломана эта матрица, ничего не переменится. Первым разрушителем этой матрицы, первым человеком, который понял, в чем проблема, был Чернышевский – у Маяковского и у Ленина один и тот же любимый роман “Что делать?”. Маяковский перечитывает его перед смертью, Ленин читает раз в полгода. Мало того что роман глубоко его перепахал – Ленин совершенно не переносил, когда ему говорили о художественной слабости “Что делать?”. Он понимал, что это сложно и серьезно написано, понимал, что в этой книге есть много кодов и тайных шифров, но главный ее шифр заключается в одном: пока мы не сломаем традиционную семью с ее угнетением, с ее сексизмом, с ее вынужденной зависимостью, мы не построим нового быта. Революция начинается именно с того, что право собственности мужчины на женщину упраздняется.

Главная утопия Чернышевского – это отказ от моногамной семьи. Идея полигамии была для русской революции абсолютно естественной. И ленинская утопия, вполне сознательно построенная, – это утопия разрушения семьи. Вот почему, когда в 1909 году он знакомится, а в 1910 году сближается с Инессой Арманд, Крупская оставляет попытки уйти. А Арманд пишет, что самые радостные, самые светлые разговоры – это разговоры с Надей, потому что Надя удивительно, обволакивающе мягка; и какая радость, читаем мы в одном из писем Арманд, прийти и покурить с Надиной мамой. В общем, эта семейная идиллия всех троих абсолютно не раздражает. Она закончилась в 1917 году только потому, что уже не оставалось времени; а может, сорокасемилетний Ленин уже несколько остыл в этом смысле. Но Арманд любила его до последнего. Есть ее дневниковая запись: “…Теперь я ко всем равнодушна. <…> Горячее чувство осталось только к детям и к В.И. Во всех других отношениях сердце как будто бы вымерло. Как будто бы, отдав все свои силы, свою страсть В.И. и делу работы, в нем истощились все источники любви, сочувствия к людям, которыми оно раньше было так богато. У меня больше нет, за исключением В.И. и детей моих, каких-либо личных отношений с людьми, а только деловые… Я живой труп, и это ужасно”.

Конечно, в советской России поставлен был чудовищный эксперимент; конечно, этот эксперимент увенчался крахом, потому что человеческая природа неизменима; но это не значит, что человеческая природа останется такой всегда. Человеческая природа обречена меняться, и, может быть, ленинская семейная утопия при всей ее сегодня-шней наивности будет когда-нибудь понята и оценена. В конце концов, в случае Бриков, как и в случае Некрасова, это привело к рождению великой лирики и очень хорошего журнала, который делался троицей.

Что же касается последнего периода ленинской жизни, то Ленин волновался за больную жену, а после жене пришлось ухаживать за больным Лениным. В этом последнем периоде нет ничего особенного; я даже больше скажу: это жизнь довольно каторжная. Счастья ему ничто не принесло. Счастлив он был только во время триумфального шествия советской власти, когда он творил историю. Потом довольно быстро понял, что история им воспользовалась, переварила его и, в сущности, извергла, исторгла; он понял, что история уходит у него из-под рук. И все попытки подладиться под эту историю, вводя сначала военный коммунизм, красный террор, а потом НЭП, – это уже метания.

Ужасен был его конец. Болезнь его, которую так долго не могли определить, унаследована от отца – тот же самый атеросклероз; возможно, почечного происхождения, возможно, пуля добавила, потому что одна из артерий так и осталась перекрыта, сдавлена неизвлеченной пулей. Что атеросклероз этот привел к ментальной деградации, и довольно быстрой, – очевидно. Может быть, и поэтому в последних текстах Ленина так много репрессивных мер и в записках так много требований расстреливать как можно жестче. Но что особенно его мучило, так это то, что он, человек ясного ума, пасовал перед своей болезнью, не понимая ее природы. Атеросклероз не умели лечить, пользовали его черт-те чем. Немецкая профессура запрещала ему заниматься повседневными делами, а он говорил, что самое страшное для политика – это быть лишенным политики. Он пытался увлечься хоть чем-то, но его ничто не увлекало. Он пишет Сталину, что профессора запрещают ему читать, но не запретят же они думать. Он понимал, что партия заворачивает совершенно не туда, в письме к съезду это абсолютно очевидно, и страшно мучился от своей беспомощности, потому что все ясно осознавал. У него отнималась периодически речь, и Крупская, пытаясь его утешить, ему говорила: “…речь, знаешь, восстанавливается, только медленно. Смотри на это как на временное пребывание в тюрьме”. Одна из медсестер возмутилась: “Какая же тюрьма, что вы говорите, Надежда Константиновна!” – не понимала, что он заперт в тюрьме собственного тела, что он мучительно пытается наладить с миром хоть какую-то коммуникацию. Его знаменитое “что” – единственное, которое он мог выговорить, но которому придавал сотни оттенков, – было и единственным способом спросить о ком-то, что-то сказать.

 

Речь у него восстановилась почти полностью в 1923 году, но потом последовали еще два удара, после которых он фактически превратился в растение. Крупская героически ухаживала за ним, но оказалась зажата даже не между двух, а между трех огней. С одной стороны – Сталин, который орал на нее безобразно, который пытался добиться полной изоляции Ленина; с другой – страшная ситуация с врачами, которые, ничего не понимая, пытались занимать Ленина пошлой болтовней; с третьей стороны – сознание полной собственной беспомощности, потому что она абсолютно не была создана для ухода за больными. “Вслух ни я ему, ни он мне никогда ничего не читали, – пишет она в анкете Института мозга, – в заводе этого у нас не было: это же сильно замедляет”, – замедляет восприятие, хочет она сказать. Ленин всегда читал очень быстро, охватывая взглядом всю страницу, но в последние два года ей приходилось читать ему вслух, и его это страшно раздражало – это был не его темп восприятия. Поэтому Ленин, недорого ценивший свою жизнь, так настойчиво требовал, чтобы после удара ему дали яду. Но Сталин отказался это сделать. Почему отказался? Этого мы не узнаем никогда. Но то, что для Ленина жизнь, лишенная содержания, была немыслима, – вот это самое главное. Он бы за жизнь не цеплялся. Этот подчеркнутый прагматик, всегда приносивший жизнь в жертву своему делу, этот человек, который был счастлив только полгода, когда творил революцию, – этот человек вынужден был закончить свои дни в полном ничтожестве. И в этом есть трагедия, высокая настоящая трагедия, а не пошлая расправа природы с человеком.

Когда сегодня мы смотрим на эту странную пару, лишенную любви в нашем понимании, лишенную человеческого счастья, одержимую все время какими-то странными болезнями, мы совершенно забываем об одном: человек счастлив, когда чувствует причастность к мировым струнам, когда он совпадает с движением эпохи. Модерн – это не время счастья. Модерн – это время работы, жертвенности, самоотдачи, это время, когда человек всё, что у него есть, бросает в пасть жизни, чтобы взорвать ее изнутри. И в этом смысле страшная жизнь этой пары – не только горький урок, совсем не горький урок, я думаю, но еще и пример. Рано или поздно мы доживем до времен, когда человеку дух будет важнее брюха, когда забота об угнетенных не будет казаться дурным тоном, когда страх сказать лишнее слово не будет главной эмоцией подавляющего большинства. Рано или поздно мы доживем до возвращения модерна. И вот тогда жизнь Ленина и Крупской будет казаться нам достойной не только сострадания, но и, страшно сказать, зависти.