Read the book: «Курсант Империи - 21»
Глава 1
Эфир сошёл с ума секунд за двенадцать.
Я знаю, что именно за двенадцать: таймер на забрале я видел, когда произнёс своё «заживо», и посмотрел на него второй раз, когда в общей частоте не осталось места ни для одного целого человеческого слова. Под сотню людей в четырёх бортах, у каждого микрофон у самых губ, и каждому именно в эту минуту понадобилось сообщить остальным, что он всё понял.
— …по крыше ходит. Я стою и чувствую, как оно ходит…
— Борт три, ответьте! Борт три, приём!
— Первый, это второй взвод, нас засыпает, дайте приказ!
— Освободите частоту, дайте связь!
— Сам освободи!
— Отставить панику в эфире, — рыкнул Барятинский.
Частоту это остудило секунды на две, потом хаос вернулся обратно. Полковник повторил, вложив в голос тот фамильный холод, которым в его роду, по всей видимости, успокаивали лошадей и младших офицеров, и получил ровно тот же результат.
Пилот в своём кресле сидел так, будто его пристегнули не ремнями, а обложили гипсом. Я тронул его за плечо, и он повернул ко мне лицо цвета приборной панели.
— Воздух, — сказал я. — Сколько у нас воздуха?
— Регенерация с аккумуляторов. — Он ответил сразу, как отвечают на вопрос, который уже сами себе задали. — По норме четыре часа. Норма считается на взвод, а у нас в салоне сорок человек и мы тут втроём.
— То есть?
— Часа три. Дальше в отсеке останется воздух, но пользы в нём будет мало.
— Плюс в ратниках, — пробормотал я вслух.
— Минут по сорок в каждом. — Ответил за меня пилот и посмотрел на свои голые кисти, лежащие на бесполезных рычагах, потом снова на меня. — У меня лётный комбинезон. То есть ноль.
Я поймал себя на глупейшей мысли: успею ли я за отведённое время придумать хоть что-нибудь, если раньше у меня получалось не очень, да и только со второй попытки.
Корпус шаттла снова дёрнулся.
Удара не было. Под днищем коротко поработали и опустили нас ещё на полметра, как опускают в колодец ведро, песок в остеклении опять поднялся. От площади осталась полоса шириной в две ладони — щель, в которую было видно примерно то, что видно из почтового ящика: немного чужого света и немного чужих клешней и ног.
В эту полосу мы видели первый борт.
Он ушёл в грунт носом, и корма его задралась над площадью. Прожектор, который всё ещё зачем-то горел на восточной стене, светил на неё сбоку, как фонарь над подъездом.
— Борт один — всем. — Голос задыхался, будто человек говорил на бегу. — Открываем. Мы открываем, слышите? Лучше так.
— Борт один, отменить. — Барятинский подался к стеклу вплотную. — Борт один, я запрещаю. Слышите меня? Запрещаю. Лейтенант!
Он ещё договаривал, а рампа уже шла вниз.
Сначала с неё съехал песок — весь, одним серым языком, и в проёме стало светло. Это был самый домашний свет, какой я видел за двое суток: ровный, тёплый, из обжитого помещения, вывернутый в пустыню под углом.
Штурмовики высунулись. Их было отчётливо видно: четыре фигуры, потом шесть, они спускались по железу уступом, как учат, передний брал сектор, задний прикрывал. Первые две секунды у них всё получалось. С высоты они видели площадь лучше, чем видели её мы, и били вниз коротко и точно, и я успел подумать, что у них есть шанс.
Потом пришла волна.
Она не бежала. Она поднялась. Песок под кормой вздулся сразу по всей полосе, и то, что из него полезло, шло не цепочкой и не по одному, а слоем — спина по спине, клешня по клешне, вверх по наклонному железу, и железа под ними не стало.
Огонь на рампе сделался сплошным. С десяток винтовок в упор — это очень много; мне на секунду опять показалось, что этого хватит. Потом в общей частоте кто-то сказал совершенно спокойно: «Штыки», и на рампе вспыхнуло синим.
Дальше я видел вспышки и силуэты. Передний успел ударить дважды, я разглядел, как повело его плечо на замахе, и как он на третьем замахе пропал — не упал, а именно пропал, будто его выдернули из кадра. Второй ухватил кого-то за шиворот и потащил внутрь, и их накрыло в проёме обоих сразу. Волна прошла по рампе так, как проходит вода по ступеням: без усилия и без остановки, заполняя всё, что ниже.
В моём ратнике на общей схеме гасли отметки. Со стороны это выглядело как ряд гаснущих ламп, и я нарочно смотрел не на них, а в стекло, потому что в стекле были хотя бы люди, а на схеме уже только цифры.
Эфир в эту минуту работал безупречно. Лучше бы он сломался.
Мы слышали, как в салоне первого борта началось то, что боем уже не назовёшь. Одиночные выстрелы, много, вперемешку с очередями в закрытом железном объёме — звук такой, будто внутри бочки уронили ящик с инструментом. Чей-то голос трижды повторил: «В кабину! В кабину, закрывайте кабину!» Затем хлопнула дверь. Потом в эту дверь ударили, и я по звуку понял, что стучат явно не кулаком.
Потом остался один открытый микрофон и чьё-то дыхание, быстрое и ровное, как у человека, идущего в гору.
Дыхание оборвалось на вдохе.
— Борт один, — позвал Барятинский. — Борт один.
Эфир шипел ровно и очень чисто.
Пилот снял руки с рычагов и сложил их на коленях ладонями вверх. Барятинский стоял у стекла, не оборачиваясь, и я видел в отражении, как двигаются его желваки. Отражение было плохое, мутное от нашего дыхания, и в нём полковник казался старше, чем на крыльце, лет так на десять.
Минута. Именно столько стоила идея выйти наружу, и первый борт оплатил её за всех, наличными и сразу.
За моей спиной, в салоне, всё это слышали не хуже нас. И, судя по звуку, поняли иначе.
Я шагнул к проёму кабины.
Больше двадцати человек в железе, и половина на ногах — это уже не строй, но ещё не толпа; это то, что в любую секунду выберет, чем ему стать. Стоявшие держались за поручни, потому что при каждой просадке корпуса пол уходил вниз.
— Нужно открывать! — повторял кто-то из середины, и повторял разумно, без истерики. — Пока это можно сделать! Потом не откроем!
— Сядь, — сказал Папа.
— Ты мне не командир, сержант. Ты штрафной.
— Сядь, — повторил Папа тем же голосом.
Человек сел. Но, сели не все.
Беззубый стоял на лавке, вцепившись в поручень, и шепелявил громче всех, и впервые за эту ночь его слушали.
— Ждешь мы шдохнем! В темноте! Пушкай хоть на вождухе!
— Он прав, — отозвались от другого борта, и это было хуже всего, потому что сказано было спокойно.
Капеллан сидел, поставив винтовку между колен, и вёл свой псалом ровно и негромко, не для нас. Мэри рядом с ним дремала в ремнях, и жёлтый огонёк на её аптечке мигал теперь вдвое чаще, чем в подвале. Кроха смотрел в пол.
— Не хочу в песок, — покачал он головой.
Толик протиснулся ко мне и встал плечом к плечу, глядя не на меня, а на переборку.
— Санёк. Ты слышал, что там было?
— И видел.
— Я всё понимаю, ты не думай. — Он покрутил ладонью, подбирая слова, и подобрал самые честные из возможных. — Только я бы тоже открыл.
— Ты понимаешь, что нас ждёт?
— Ты меня знаешь, я не герой, но и не крот. С клешнями я хоть знаю, что делать: у меня штык и две руки. А в этом гробу… — Он постучал костяшкой по борту. — Тут мне делать нечего. Тут только сидеть и дышать по расписанию.
— Господа, позволю себе заметить, — раздалось возле лавки, где я оставил Ипполита лицом в отсек, чтобы ему было на что смотреть. — В замкнутом объёме при стольких присутствующих разговор в полный голос расходует воздух существенно быстрее молчания. Это не мнение, это арифметика.
Его не услышали. Точнее, услышали и не приняли к сведению, что в армии почти одно и то же.
И то же самое, слово в слово, слышалось в эфире.
— Борт два — четвёртому. Мужики, вы как? Мы решаем.
— Борт два, отставить «решаем», — сказал Барятинский, не отрываясь от стекла.
— Господин полковник, у нас аппарель скоро не будет открываться.
— Знаю.
— А у вас другое предложение есть?
Другого предложения у полковника не было, и эфир это услышал раньше, чем услышал я. В частоте разом заговорили с трёх бортов сразу, перебивая, соглашаясь, пересчитывая патроны и метры, и в этом гуле я успел разобрать самое страшное: люди не спорили о том, выживут ли. Они уже согласились, что погибнут, и торговались только о способе. Открыть — значит минуту работать штыком и получить своё. Не открывать — значит несколько часов просидеть в темноте и слушать, как хрипят от недостатка кислорода твои товарищи.
Я знал, что они выберут. Я, если честно, и сам бы выбрал так же, и от этого мне было особенно неуютно стоять в проёме и молчать.
К Барятинскому подошёл лейтенант — тот самый, что пересчитывал нас по головам и сбился на середине.
— Господин полковник, взводные запрашивают решение. Я не смогу их держать больше двух минут.
— Двух минут мне хватит, — ответил полковник, не отходя от стекла.
Лейтенант посмотрел на его затылок, козырнул неизвестно чему и ушёл в салон, и по тому, как он шёл, было видно, что «двух минут хватит» он уже перевёл для себя на простой человеческий язык.
И в этот момент подал голос ещё один шаттл.
— Первый, это борт три! Аппарель не идёт! Мотор гудит, а она стоит на месте!
— Борт три, докладывайте нормально.
— Да куда нормально! У нас корма в грунте по самую кромку рампы, мы её не сдвинем, она упирается! Мы пробовали боковой люк — он тоже не идёт! Господин полковник, мы под песком целиком!
Пауза в частоте вышла короткая. Её заполнил другой голос, помоложе, и сказал он почти по-деловому, тем тоном, каким читают вывеску:
The free sample has ended.