Read the book: «Сапер. Люди времени»

Font::

Пролог

Гауптман Эрих Хальм узнал, что его опознали, за одиннадцать дней до того, как за ним пришли.

Он это понял по хлебу, и понял в тот же день, когда его выдали.

В лагере номер сто шестьдесят восемь под Минском содержалось около четырёх тысяч человек, и хлеб выдавали по норме, зависящей от выработки. Хальм работал на кирпичном заводе, вырабатывал восемьдесят процентов и получал соответственно.

А четырнадцатого октября сорок шестого года ему выдали норму первой категории.

Он не стал спрашивать почему.

Он взял хлеб, съел его — не сразу, а как ел всегда: отламывая по куску и подолгу пережёвывая, потому что так дольше держит, — и весь день просидел на своих нарах, соображая.

Норму первой категории в этом лагере получали двадцать два человека: врачи, переводчики и трое инженеров, работавших при управлении лагеря на восстановлении котельной.

Хальм не был ни врачом, ни переводчиком.

А инженером его тут никто не считал, потому что в учётной карточке у него стояло: «унтер-офицер сапёрных частей».

Он записался так в апреле сорок пятого, на пятый день плена, когда понял, что офицеров и специалистов отделяют и увозят отдельно.

Он тогда посчитал.

Расчёт был простой и оказался верным: офицера будут допрашивать, а унтер-офицера — кормить и посылать на работы. Первое кончается непредсказуемо. Второе — предсказуемо и, при известной осторожности, не смертельно.

Восемнадцать месяцев расчёт держался.

Хальм таскал кирпич, чинил печи для обжига, дважды переболел и не умер, выучил около тысячи русских слов и научился их произносить так, чтобы его понимали с первого раза.

А теперь ему дали первую категорию.

Значит, кто-то в управлении лагеря знал, что он инженер.

Значит, кто-то сказал.

За ним пришли двадцать пятого октября, утром, до развода.

Пришли двое: русский лейтенант и переводчик из своих же пленных, немец из Гамбурга по фамилии Ленц, работавший при канцелярии.

— Хальм Эрих? — уточнил лейтенант.

— Так точно, это я.

— Собирайтесь с вещами.

Вещей у него было немного: котелок, ложка, обмотанная тряпкой книжка без обложки — русско-немецкий словарь, выменянный в сорок пятом за три пайки хлеба, по которому он выучил всё, что знал, и деревянный гребень, вырезанный им самим из доски от ящика.

Он собрался за минуту.

Соседи по нарам глядели молча.

За восемнадцать месяцев в этом бараке Хальм не сошёлся ни с кем, и не потому, что был высокомерен, а потому, что не видел смысла: в лагере люди сходились по землячествам, а он был из Вюрцбурга и земляков тут не имел.

Один только старик из Бреслау, спавший через двоих, приподнялся на локте.

— Эрих. Тебе что-нибудь оставить?

— Ничего не надо.

— Хлеб?

Хальм подумал.

Хлеб он получал первой категории уже одиннадцать дней и за эти дни впервые за полтора года перестал думать о еде постоянно.

— Хлеб раздайте, — ответил он.

Ленц, шедший рядом, покосился на него в коридоре — быстро, искоса, как глядят на человека, которого через час, возможно, уже не будет.

— Хальм, ты знаешь, за что тебя?

— Знаю, за что.

— И что теперь с тобой будет?

Хальм подумал.

— Теперь будет работа, — спокойно ответил он.

***

Первый допрос был двадцать шестого.

Допрашивал майор — немолодой, усталый, с пожелтевшими от табака пальцами, — и допрашивал через Ленца, потому что не верил, что пленный говорит по-русски.

— Фамилия, имя, звание, часть, — потребовал он.

— Хальм Эрих. Гауптман. Отдельная инженерная команда при штабе группы армий.

Майор поднял голову.

— В карточке у вас унтер-офицер, — поднял голову майор.

— В карточке ошибка, — не стал скрывать Хальм. — Я её сделал сам, в апреле сорок пятого.

Ленц перевёл и поглядел на него с ужасом.

Майор отложил карандаш.

— Вы понимаете, что вы сейчас признались в даче ложных сведений?

— Понимаю.

— И зачем признались?

Хальм подумал, как это сказать по-русски, и решил сказать проще, чем думал.

— Потому что теперь ложь мне не нужна, — ответил он. — Теперь нужна правда. Она полезнее.

Допрашивали его шесть раз за три недели.

Он отвечал охотно, подробно и без пауз. Про организацию работ, про подчинение, про то, как отбирали исполнителей и чему их учили.

Он не назвал ни одной фамилии сослуживцев, и это заметили.

— Хальм, вы фамилий не помните?

— Помню все.

— А почему не называете?

— Потому что вы не спрашиваете, — ответил он. — Вы спрашиваете про порядок работ. Я отвечаю про порядок работ.

Майор побарабанил по столу.

— Хорошо, спрашиваю, — уступил майор. — Кто работал с вами?

И вот тут Хальм в первый раз за шесть допросов помолчал дольше секунды.

— Со мной работали одиннадцать человек, — выговорил он наконец. — За два года. Девять из них были солдаты, которых мне давали на неделю или две. Я их фамилий не запоминал, потому что они менялись.

— А что за двое?

— Двое были мои.

Он поглядел на майора.

— Один погиб в феврале сорок пятого при разгрузке. Его фамилия Кёниг, ефрейтор, из Дрездена.

— А второй где?

— Второй жив, — обронил Хальм. — И я его фамилию не назову.

Ленц перевёл и добавил от себя что-то по-немецки, быстро и тихо.

Хальм поглядел на него.

— Не надо этого, — велел он по-русски. — Переводи, что я говорю. Больше ничего.

Майор откинулся на стуле.

— Хальм, вы понимаете своё положение?

— Понимаю его хорошо.

— И всё-таки не назовёте?

— Не назову, — подтвердил он.

Он положил руки на колени.

— Господин майор, я объясню, а вы решите, — предложил он. — Этот человек не ставил. Он только помогал: копал, носил, крепил. Он был у меня три месяца, и ему тогда было девятнадцать лет.

— Это не имеет значения.

— Для меня имеет, — не уступил Хальм.

Майор долго на него глядел.

— А остальное вы говорите охотно, — заметил майор.

— Остальное — моё, — отозвался Хальм.

***

Третий допрос был четвёртым по счёту в ноябре, и на нём Хальм задал свой единственный вопрос.

Задал он его в конце, когда протокол уже подписали.

Он поднялся, оправил бушлат и обронил:

— Господин майор, разрешите вопрос, — окликнул он.

Майор удивился.

— Спрашивайте, если коротко.

Хальм подбирал слова секунд пять.

— В марте сорок третьего года я оставил надпись, — выговорил он. — На объекте. Углём, на кирпиче.

— Знаю, — ответил майор. — Есть в деле.

— Её прочли тогда.

— Прочли, было такое.

Хальм поглядел на него.

— Господин майор, я хочу знать, — выговорил он. — Тот человек, который её прочёл. Он жив?

В комнате стало тихо.

Ленц перевёл вопрос дважды, потому что майор попросил повторить.

— Хальм, а зачем вам это знать?

Он подумал.

И ответил то, что думал на самом деле, потому что за восемнадцать месяцев отвык врать по мелочам.

— Затем, что я его знаю лучше, чем кого-нибудь другого, — ответил он. — И ни разу не видел.

Майор поглядел на него.

— Вы его как называете? — уточнил майор.

Хальм помолчал.

— Der Maulwurf, — выговорил он наконец. — По-русски крот.

***

После допроса его вернули не в барак, а в отдельное помещение при канцелярии: комната три на четыре, нары, стол и печка, которую топили.

И дали бумагу.

Двадцать листов и карандаш, с обязательством сдавать всё исписанное.

Хальм сел за стол вечером двадцать первого ноября и просидел до отбоя, не написав ни строчки.

Он не знал, с чего начать.

За два года он поставил, по своему счёту, около четырёхсот зарядов на ста семнадцати объектах в шести областях.

Из них он помнил точно — с привязкой, с расстоянием и с описанием — примерно шестьдесят объектов.

Ещё сорок помнил приблизительно: область, район, характер объекта, но не место.

А семнадцать не помнил вовсе.

Вот эти семнадцать его и держали.

Он сидел за столом в тёплой комнате при канцелярии лагеря номер сто шестьдесят восемь, и перед ним лежало двадцать листов чистой бумаги, и он в первый раз за войну испугался по-настоящему.

Не расстрела и не лагеря.

Он испугался того, что семнадцать объектов, которые он поставил своими руками, лежат в земле, и он единственный человек на свете, который мог бы сказать где, — и не может.

Хальм взял карандаш и написал вверху первого листа одну строчку.

По-русски, печатными буквами, потому что так его точно поймут.

«СПИСОК ОБЪЕКТОВ. НАЧИНАЮ С ТЕХ, КОТОРЫЕ ПОМНЮ ТОЧНО».

И стал вспоминать.

Вспоминал он не так, как вспоминают обычно.

Он не пытался перебирать объекты по порядку — этого порядка не существовало, потому что за два года его перебрасывали с участка на участок без всякой системы.

Он вспоминал по дорогам.

Всякий объект был привязан к дороге, по которой он к нему приехал, и всякая дорога начиналась от места, где стояла машина.

Штайнер, его водитель с сорок первого года, возил его на одном и том же «кюбельвагене» и всегда останавливался одинаково: не у самого объекта, а метрах в двухстах, за укрытием.

Значит, надо вспомнить, где стояла машина.

Хальм закрыл глаза и стал вспоминать не мосты и не погреба, а обочины.

К третьему вечеру у него было двадцать объектов.

К седьмому — сорок один.

На девятый вечер к нему пришли.

Пришёл тот же майор, сел на табурет и минут пять читал написанное, не говоря ни слова.

— Хальм, вы это сами придумали? — не поверил он.

— Что именно, господин майор?

— Вот это, — майор постучал по листу. — Вы пишете тут: «привязка от места стоянки автомобиля». Я такого способа не встречал.

— Я тоже не встречал, — подтвердил Хальм. — Я его придумал в этой комнате.

Майор поглядел на него.

— Зачем?

— Затем, что иначе не вспомнить, — пояснил он.

Он показал на свои листы.

— Господин майор, у меня сто семнадцать объектов. Если я буду вспоминать по датам, я перепутаю. Если по областям — тоже. Я в этих областях бывал по два и по три раза.

— А по дорогам не перепутаете?

— Не перепутаю, — подтвердил Хальм. — Дорога одна. По ней я ехал один раз в одну сторону.

Майор дочитал последний лист и сложил стопку.

— Хальм, я должен вам сказать одну вещь.

— Слушаю, господин майор.

— Ваши сведения будут проверять, — предупредил он.

— Разумеется.

— И если хоть один объект не подтвердится…

Хальм не дал ему договорить — единственный раз за всё время.

— Господин майор, все объекты подтвердятся, — произнес он. — Кроме тех, которые уже вскрыты, и тех, которых я не помню.

Он поглядел на майора.

— Я не буду выдумывать. Мне это невыгодно.

Майор поднялся.

— Пишите дальше, — велел он.

Он дошёл до двери и обернулся.

— Хальм, а сколько всего вы помните?

Хальм подумал.

— Точно — около шестидесяти. Приблизительно — ещё сорок.

— А остальные?

И вот тут, прежде чем ответить, он задумался.

— А остальные семнадцать я не помню, — честно ответил Хальм. — И это, господин майор, единственное, что меня в моём положении беспокоит.

Третья книга будет заключительной. Если вам нравится, то еще разок попрошу и больше не буду. Подпишитесь, если не трудно. Это пара секунд. Еще пара, отписаться, если мои книги перестанут вам нравится.

Пролог

Вызов пришёл девятнадцатого января сорок седьмого года.

Не письмом и не по телефону — телефона в районном совете Осоавиахима не было вовсе, а бумагой через областной совет, с курьером.

Я её прочитал стоя.

«Тов. Ковалёву П. Н., инструктору Орловского районного совета.

Предлагается прибыть к 1 февраля с. г. в распоряжение инженерного управления для участия в работе группы по сбору сведений от военнопленных инженерных специальностей.

Срок командировки — до особого распоряжения.

Основание: запрос инженерного управления от 14.11.46 г.»

«До особого распоряжения» — эти три слова означали, что я не вернусь.

Я это понял сразу, потому что за три года выучил язык казённых бумаг лучше, чем хотел бы.

Ткаченко прочитал через моё плечо.

— Товарищ младший лейтенант, а как же группа?

— Примешь ты, больше некому.

— Это я-то приму? — он даже отступил.

— Ты и примешь, — подтвердил я. — Шестьдесят четыре человека, три поля и журнал. Ты это уже год ведёшь, только под моей фамилией.

Он молчал.

— Ткаченко, я тебе честно скажу, — произнес я. — Тебя не утвердят инструктором. Ты не офицер и без образования.

— Знаю я это.

— Значит, будешь работать без должности, покамест я не выбью.

Он подумал.

— А выбьете, товарищ младший лейтенант?

— Не знаю, — не стал я обманывать. — Постараюсь.

Он поглядел на мою бумагу.

— Товарищ младший лейтенант, а вы куда едете-то?

Вот на этот вопрос я не мог ответить.

Не потому, что не знал — я как раз знал, а потому, что сказать это вслух означало объяснить всё остальное: про хутор, про надпись углём, про три с половиной года и про две тетради, из которых одна была озаглавлена его именем.

— Работать с пленными, — отозвался я. — Собирать, где они чего поставили.

— Это надолго вас?

— До особого распоряжения.

Ткаченко кивнул.

— Ага, — подытожил он. — Значит, насовсем.

***

Собирался я два дня.

Вещей за год в Орле у меня набралось немного: смена белья, бритва, три тетради, книжечка Верещака в клеёнке, журнал Ткаченко с тысячей восемьюстами сорока семью, справочник для поступающих, который дал мне Гольцман, и латунный напёрсток Гладышева.

И сто восемь листов моего дела, которые я так и не сжёг.

Вот с ними я провозился дольше всего.

Я их перечитал — весь вечер, лист за листом, — и прочитал про себя вещи, которых не знал.

Донесение сержанта Гурьева от двадцатого июля сорок третьего года: «…по существу заданных вопросов сообщаю, что кр-ц Ковалёв в работе аккуратен, спешки не допускает, чем вызывает недовольство отдельных бойцов…»

Объяснительная старшины Панкратова от девятого августа: «…откуда он это знает, мне неизвестно и я не спрашивал. Считаю, что человек, который умеет работать, имеет право не объяснять…»

Рапорт лейтенанта Бабичева от пятнадцатого июля: «…прошу представить к правительственной награде…»

И справка из елецкого горвоенкомата с приложенной характеристикой из школы.

«Мальчик тихий, старательный, но к учению малоспособен. Особенно слаб по арифметике».

Я сидел над этой строчкой дольше, чем над всеми остальными.

Потому что мальчик, которому она была написана, погиб четырнадцатого июня сорок третьего года под Понырями, во время получасового обстрела, и никто в мире, кроме меня, про это не знал.

А я три с половиной года жил его жизнью, писал письма его матери и сестре, получил за него медаль и звание, и на всех бумагах стояла его фамилия.

И вот теперь я держал в руках всё, что от него осталось: восемь строчек из школы и справку военкомата.

Я не сжёг их и в этот раз.

Я сложил эти сто восемь листов в клеёнку, перевязал шпагатом и убрал на самое дно вещмешка, под всё остальное.

***

Двадцать шестого я поехал прощаться с группой.

Не со всеми — шестьдесят четыре человека собрать было невозможно, — а с теми, кто работал постоянно: с Поляковой, Ерёменко, Никитой Фомичом и двумя подростками.

Собрались в том же холодном бараке, где я в январе сорок шестого провёл первое занятие и где через сорок минут спали трое.

Я объяснил, куда еду и почему.

Не всё — про Хальма я не сказал ни слова, но про то, что буду работать с пленными и собирать сведения об объектах.

Полякова выслушала и подняла руку, как на уроке.

— Пётр Никифорович, а можно вопрос неудобный?

— Спрашивайте, чего уж.

— Вы с ними разговаривать будете?

— Буду разговаривать.

— С теми самыми, кто это ставил?

Я поглядел на неё.

— С теми самыми.

В бараке стало тихо.

— И как же вы будете? — не выдержал Ерёменко.

— Не знаю, — ответил я честно. — Я про это третий день думаю и ответа не нашёл.

Никита Фомич завозился и застучал палками.

— А чего тут думать-то, — произнес он.

Все обернулись.

— Никита Фомич, а вы бы смогли? — не выдержала Полякова.

Он поглядел на меня.

— Я, сынок, шестьдесят второй год живу, — ответил он. — У меня в деревне Митрохина без ноги и мальчонка Пелагеин в земле.

Он помолчал.

— А ты меня спрашиваешь, смог бы я с ним разговаривать.

— Спрашиваю, Никита Фомич.

— Смог бы, — он тяжело вздохнул. — Ежели он мне скажет, где остальное лежит.

Он постучал палкой в пол.

— Я, сынок, с ним про мальчонку разговаривать не стал бы. Мне мальчонку не вернуть. А вот про то, где у него ещё чего припрятано, я с ним хоть год просижу.

Он поглядел на меня.

— И ты так делай. Не про то говори, чего было. А про то, чего лежит.

Я потом эту его фразу вспоминал каждый раз перед тем, как войти в ту комнату.

Все два года.

***

Выехал я двадцать восьмого января.

В Минск прибыл первого февраля, к вечеру, и в управлении меня принял человек, которого я не ждал совершенно.

Астахов.

Он к тому времени был уже полковником и год как служил тут, чего мне не писал ни разу.

— Ковалёв, садитесь.

— Здравия желаю, товарищ полковник.

— Тетради при вас?

Я поглядел на него.

— При мне, все три.

— Ну и хорошо, — кивнул он. — Они вам понадобятся.

Он придвинул ко мне папку.

— Читайте, — придвинул он папку. — Это он написал за ноябрь и декабрь.

Я развязал тесёмки.

Внутри лежало сто сорок с чем-то листов, исписанных мелким ровным почерком.

По-русски.

Печатными буквами, без единой помарки, с нумерацией и с чертежами на полях — аккуратными, выполненными от руки, с проставленными размерами.

Я перевернул первый лист.

«ОБЪЕКТ 1. Мост через реку [название по-немецки, транскрипция], Орловская область, район не помню точно. Сентябрь 1943.

Три заряда в опорах. Взрыватели химические, срок шесть месяцев. Заряды сняты мною лично в октябре 1943 по приказу.

Причина снятия: изменение планов командования.

Объект считаю безопасным».

Я поднял голову.

— Товарищ полковник, это тот самый мост, — выговорил я.

— Какой такой мост?

— Который я смотрел в феврале сорок шестого, — ответил я. — Под Орлом. Там были три гнезда, пустые, и третье вырублено грубее.

Астахов кивнул.

— Читайте дальше, — велел он.

Прежде чем читать, я задал Астахову вопрос, который держал в голове от самого Орла.

— Товарищ полковник, а как его взяли?

— В апреле сорок пятого, в Восточной Пруссии, — ответил он. — Обыкновенно: колонна отходила, попала под удар, он оказался в числе тех, кого собрали на дороге.

— И восемнадцать месяцев не выявляли?

— Не выявляли, — подтвердил Астахов. — Он записался унтер-офицером и работал на кирпичном.

Я поглядел на него.

— Товарищ полковник, а если бы его не опознали?

— Тогда бы он через год-два уехал домой по репатриации, — ответил Астахов. — И сто семнадцать объектов остались бы в земле навсегда.

Он придвинул мне папку.

— Вот вам и цена одного опознания.

— А кто опознал?

— Другой пленный, — он поглядел в бумаги. — Обер-фельдфебель из той же группы армий. Он Хальма видел дважды в сорок третьем и запомнил, потому что тот приезжал и всех строил.

Астахов усмехнулся.

— Обычная история. Человека выдало не то, что он делал, а то, что его не любили.

Я прочитал сто сорок листов за четыре часа.

К концу у меня дрожали руки.

Не от волнения — от того, что я держал в руках ответ на всё, что собирал три с половиной года: точные привязки, размеры, сроки, схемы креплений, объяснения, зачем каждый заряд поставлен именно там.

И на восемьдесят первом листе я нашёл хутор.

«ОБЪЕКТ 44. Хутор без названия, Орловская область, дорога через населённый пункт. Март 1943.

Погреб кирпичный под полотном дороги, длина 15 шагов. Заряд основной — весь объём погреба. Механизм нажимной, расчёт на осевую нагрузку свыше 2 тонн.

По обочинам 16 зарядов противопехотных, из них 9 на растяжках. Каждый четвёртый поставлен зеркально.

Отдельно: 1 заряд между двумя телами русских сапёров, погибших ранее. Расчёт на группу выноса.

Объект вскрыт русскими в июне 1943. Считаю потерянным».

Я поглядел на эту страницу.

«Считаю потерянным».

Ни слова о том, что он потратил на этот хутор девять дней. Ни слова про семерых погибших. Ни слова про надпись углём на своде.

Просто инженерный отчёт по объекту, который не сработал.

— Товарищ полковник.

— Слушаю.

— Он про надписи не пишет.

— Не пишет ни строчки, — подтвердил Астахов. — Ни про одну. Я специально проверял.

— А почему не пишет?

Он поглядел на меня.

— А вот это, Ковалёв, вы у него сами и спросите.

Он забрал папку.

— Завтра в девять вас отвезут в лагерь, — распорядился он. — Вы будете работать с ним ежедневно, кроме воскресений, по четыре часа.

— В каком качестве, товарищ полковник? — уточнил я.

— Официально — консультант группы, — ответил Астахов. — А по существу — вы единственный человек в управлении, который понимает, о чём он пишет.

Он застегнул папку и поглядел на меня поверх неё.

— И вот вам последнее, Ковалёв, а дальше решайте сами.

— Слушаю вас.

— Он не знает, кто к нему придёт, — обронил Астахов. — Ему сказали только, что будет специалист.

Он помолчал.

— Так что у вас есть выбор. Вы можете назваться консультантом управления и работать с ним три года, и он никогда не узнает.

— А какой второй вариант?

— А второй вы уже выбрали, — ответил он. — Я по вашему лицу вижу.

***

Ночевал я в общежитии управления, в комнате на четверых, и не спал ни минуты.

Лежал, глядел в потолок и в сотый раз прокручивал то, что собирался сказать.

За три с половиной года у меня накопилось к этому человеку столько вопросов, что я их однажды выписал в тетрадь и сбился на сороковом.

Зачем надписи. Почему каждая четвёртая зеркально. Как он выбирал места. Считал ли он людей. Знает ли, сколько погибло. Помнит ли хутор. Помнит ли Орёл.

И один вопрос, который я в тетрадь не записал, потому что стыдился.

Помнит ли он вообще, что у него был противник.

Потому что за три с половиной года я про него думал каждый день, а он про меня, скорее всего, не думал ни разу.

Он оставил три надписи не мне.

Он оставил их в пустоту — так, как человек пишет на стене, зная, что кто-нибудь когда-нибудь прочтёт, и не зная, кто именно и через сколько лет.

И то, что прочёл именно я, было чистой случайностью.

В четвёртом часу я встал и вышел на улицу.

Стояла ясная морозная ночь, над Минском висели звёзды, и город лежал разбитый — не так, как Орёл, а хуже: Минск разрушили почти целиком, и в сорок седьмом году он ещё стоял в руинах, среди которых жили люди.

Я стоял на крыльце и глядел на эти руины.

И думал не про Хальма.

Я думал про то, что где-то под этими развалинами, в подвалах, в котельных, в трубах и в дымоходах, лежит то, чего мы не нашли.

И что человек, который может сказать, где именно, сидит в двадцати километрах отсюда, в комнате при канцелярии лагеря номер сто шестьдесят восемь, и пишет по-русски печатными буквами.

***

Утром за мной пришла машина.

Полуторка с брезентовым верхом, водитель молодой, лет двадцати, и всю дорогу он молчал, а на середине вдруг спросил:

— Товарищ младший лейтенант, а вы к немцам едете?

— К ним самым.

— А правда, что они там сами всё рассказывают?

— Правда, рассказывают.

Он покрутил головой.

— Дык чего им рассказывать-то? Их за это не помилуют.

Я поглядел на него.

— А вы бы на его месте молчали?

Он подумал.

— Дык я не знаю, — ответил он. — Я, товарищ младший лейтенант, войну не застал. Меня в сорок пятом призвали, в мае. Я как раз до эшелона доехал, а тут и кончилось.

Он поглядел на дорогу.

— Мне теперь всё время неловко, — прибавил он. — Все воевали, а я нет.

Мы проехали километра три молча.

— А сколько вам лет? — окликнул я водителя.

— Двадцать мне.

— Значит, в сорок первом было четырнадцать.

— Четырнадцать и было.

— И вы тут были, в оккупации?

Он помолчал.

— Был, а куда деваться.

— Три года?

— Три года и месяц.

Он переключил передачу.

— У меня отца в сорок втором свезли, — произнес он. — И мы с матерью три года.

Я поглядел на этого парня, которому было неловко, что он не воевал.

— Слушайте сюда, — произнес я. — Тот, к кому мы едем, три года ставил мины по деревням. Ставил так, чтоб они срабатывали через полгода, когда наши уйдут вперёд.

Он повернул голову.

— Зачем?

— Затем, чтоб на них подорвались те, кто вернётся домой.

Он молчал.

— Вот вы и были тем, кто вернётся, — договорил я. — И мать ваша. Так что считай, что воевали. Просто вам про это никто не сказал.

Он ничего не ответил.

А на въезде в лагерь, когда мы уже стояли у ворот и ждали, покамест поднимут шлагбаум, он вдруг обронил:

— Товарищ младший лейтенант.

— Что?

— Вы у него спросите одну вещь.

Я поглядел на него.

— Спрашивайте.

— Спросите, — выговорил он, глядя перед собой. — Он про нас думал вообще? Про тех, кто вернётся.

Шлагбаум поднялся, и полуторка тронулась.

Я записал этот вопрос в тетрадь и задал его Хальму через полтора года.

Ответ его я приведу в своё время.

Скажу только, что за все два года работы с ним это был единственный раз, когда он попросил меня повторить вопрос дважды.

The free sample has ended.

$2.44