Read the book: «Тест Роршаха. Герман Роршах, его тест и сила видения»
Поразительно, как мало нужно душе разума, чтобы вернуть себе все, чего она ждет, мобилизовать все свои силы и стать наконец собой… Достаточно нескольких капель чернил и листа бумаги в качестве материала, позволяющего накапливать и координировать мгновения и действия.
Поль Валери, «Дега. Танец. Рисунок»
В вечности все является видением.
Уильям Блейк
Перевод оригинального издания:
Damion Searls
THE INKBLOTS: HERMANN RORSCHACH, HIS ICONIC TEST, AND THE POWER OF SEEING
Печатается с разрешения автора и литературных агентств McCormick Literary и Prava I Prevodi International Literary Agency.

Copyright © 2017 by Damion Searls
Все права защищены
© Перевод на русский язык, оформление. ООО «Издательство АСТ», 2020
От автора
В тесте Роршаха используются десять – и только десять – напечатанных на картонных карточках чернильных пятен, дизайн которых был изначально разработан Германом Роршахом. Чем бы еще они ни были, эти узоры являются, вероятно, десятью наиболее часто интерпретируемыми и анализируемыми изображениями двадцатого столетия. Миллионы людей видели настоящие карточки Роршаха. Большинство остальных знакомы с ними благодаря рекламе, моде и различным произведениям искусства. Эти пятна повсюду, но в то же время таят в себе тщательно оберегаемый секрет…
Этический кодекс Американской психиатрической ассоциации требует, чтобы психологи сохраняли материалы этого теста в тайне. Многие специалисты, которые используют методику Роршаха, считают, что публичная демонстрация этих изображений разрушает эффективность теста и даже вредит большинству людей, обесценивая в их глазах эту полезную диагностическую технику. Большинство пятен Роршаха, которые мы видим в своей повседневной жизни, являются имитациями или искаженными версиями оригиналов – так психологическое сообщество защищает свои секреты. Даже те изображения, которые можно видеть в академических статьях или на музейных выставках, обычно бывают размытыми или видоизмененными либо воспроизведены лишь в общих чертах, так, чтобы зрителю стало кое-что понятно об этих образах, – но не всё.
Нам с издателем этой книги пришлось решать, публиковать или нет настоящие чернильные пятна Роршаха, какой вариант был бы наиболее уважительным по отношению как к клиническим психологам, так и к читателям. Среди исследователей наследия Роршаха нет единого мнения насчет многих вещей, связанных с этим тестом, однако в наиболее современном из используемых пособий по его применению сказано, что «простая ознакомительная демонстрация чернильных пятен не влияет негативным образом на их ценность». В любом случае этот вопрос очень спорный, поскольку эти изображения не являются объектом авторского права и могут быть легко обнаружены в Интернете. Они уже доступны, но многие психологи, выступающие против их публикации, кажется, попросту игнорируют этот факт. В конце концов, мы решили включить в эту книгу некоторые из пятен Роршаха, но не все.
Однако посмотреть изображения в Интернете или на страницах данной книги – не значит пройти настоящий тест. Имеют значение размер карточек (примерно 9,5 × 6,5 дюймов), их горизонтальный формат, а также тот факт, что вы можете взять их в руки и повертеть. Важна и ситуация: понимание того, что от результатов теста зависят некие важные вещи в вашей жизни и необходимость отчетливо вслух произносить ответы, адресованные человеку, которому вы доверяете или не доверяете. Кроме того, тест имеет много тонких нюансов и требует особой техники применения, так что оперировать им без предварительного углубленного обучения попросту не получится. Не существует набора «Сделай сам» для теста Роршаха, и вы не сможете опробовать его на своем друге, даже если оставить в стороне этическую проблему, связанную с тем, что в процессе ваш знакомый может открыть ту сторону своей личности, которую он, возможно, открывать совсем не хотел.
Для многих людей было искушением использовать чернильные пятна в качестве салонной игры, как мы играем в фанты или карты. Но каждый эксперт, работающий с этим тестом, начиная с самого Роршаха, настаивает, что так делать нельзя. И эксперты правы. Обратное тоже верно: салонные игры – реальные или компьютерные – не являются объективными психологическими тестами. Вы можете самостоятельно рассматривать чернильные пятна и делать для себя какие-то трактовки, но вы не сможете самостоятельно разобраться в том, как это работает.
Введение
Гадание на чайной гуще
Виктор Норрис покончил почти со всеми формальностями, необходимыми, чтобы устроиться на работу, связанную с маленькими детьми, но, поскольку дело было в Америке XXI века, ему предстояло пройти еще обследование у психолога. В течение двух долгих ноябрьских вечеров он провел восемь часов в кабинете Кэролайн Хилл, специалиста по психологическим собеседованиям из Чикаго.
Во время интервью Норрис произвел впечатление идеального кандидата: очаровательный и дружелюбный, с достойным резюме и безупречными рекомендациями. Он понравился Кэролайн. Во время самого распространенного в Америке личностного теста, состоящего из 567 вопросов, на которые нужно ответить «да» или «нет» (Миннесотский многоаспектный личностный опросник; англ. Minnesota Multiphasic Personality Inventory), он охотно взаимодействовал с психологом и пребывал в хорошем настроении. Результаты теста также были удовлетворительными.
Когда Хилл показала ему серию рисунков без подписей и попросила рассказать историю о том, что происходит на каждой картинке (еще одна из стандартных в таких случаях процедур, именуемая тематическим апперцептивным тестом), ответы Норриса были хоть и слегка очевидными, но всё же весьма нейтральными. Его истории были добрыми, не содержали неприемлемых мыслей, а в процессе их изложения мужчина не проявлял раздражения или каких-либо негативных эмоций.
Когда, под конец их второй встречи, за окном начали сгущаться ранние чикагские сумерки, Хилл попросила Норриса встать из-за стола и сесть на стул рядом со стоявшей в ее офисе кушеткой. Свой стул она поставила напротив, достала желтый блокнот и тонкую папку и протянула собеседнику одну за другой десять картонных карточек. На каждой была изображена симметричная клякса. Подавая Виктору каждую карточку, Хилл спрашивала: «Что это, по-вашему, может быть?» или «Что вы видите?».

Пять из десяти карточек были черно-белыми, две включали элементы красного цвета, а еще три были разноцветными. В процессе этого теста Норрис должен был не рассказать историю или описать свои ощущения, а просто сказать, что он видит. Не было ни ограничения по времени, ни каких-либо инструкций насчет того, сколько ответов он должен дать. Хилл старалась быть как можно незаметнее, позволяя Норрису раскрыть не только то, что он увидел в пятнах, но и то, как он воспринимает задание. Он мог взять каждую из карточек, повернуть ее в любом направлении, держать на расстоянии вытянутой руки или поднести поближе. На вопросы, которые он задавал, Хилл отвечала нейтрально.
– Могу я повернуть карточку?
– Как вам будет угодно.
– Я должен постараться использовать их все?
– Как хотите. Разные люди видят разные вещи.
– Это правильный ответ?
– Принимаются любые ответы.

На развороте: тест Роршаха, карточки I и II
После того как он рассказал о своем понимании каждой из карточек, Хилл перешла ко второй стадии: «Теперь я буду читать вслух то, что вы сказали, а вы должны будете показать мне, где именно вы это увидели».
Ответы Норриса были шокирующими: красочные и полные насилия сексуальные сцены с участием детей, в части узоров он разглядел избиение и убийство женщин. Хилл вежливо проводила Виктора из офиса, – уходя, он крепко пожал ей руку, с улыбкой глядя прямо в глаза, – после чего вернулась к лежавшему на столе обложкой вверх блокноту, в котором были записаны ответы. Она систематически присваивала ответам Норриса различные коды стандартного метода и, используя длинные списки из методички, разбивала их по категориям на типичные и необычные. Затем Кэролайн занялась выведением формул, которые извлекали из всех этих подсчетов психологические суждения: доминирующий стиль личности, индекс эгоцентризма, индекс гибкости мышления и еще один, с оригинальным названием «суицидальное созвездие». Как Хилл и ожидала, ее вычисления показали, что результаты Норриса столь же экстремальны, как и его ответы.
Как ничто другое, тест Роршаха показал Норрису ту сторону его личности, которую он не раскрывал при прочих обстоятельствах. Он прекрасно понимал, что подвергается проверке, от результатов которой зависит, сможет ли он получить желанную работу. Он знал, как нужно показывать себя на собеседованиях и какого рода мягкие ответы нужно давать на вопросы предыдущих тестов. На Роршахе, однако, он «сломался». Решающим фактором стало даже не то, что Норрис увидел в чернильных разводах очень специфические вещи, а то, что он чувствовал себя достаточно расслабленно, чтобы говорить о них вслух.
Именно поэтому Хилл использовала тест Роршаха. Это непривычное задание с открытым финалом: вы не знаете, что должны значить эти пятна и каких ответов по поводу них от вас ждут. Что самое главное – это визуальный опыт, так что он тесно связан с вашими механизмами психологической защиты и осознанными стратегиями самопрезентации. Вы можете контролировать то, что хотите сказать, но не можете контролировать то, что хотите увидеть. Что касается Виктора Норриса, то он не смог контролировать даже то, что хотел сказать о том, что видел. И это обычное дело для таких случаев. Еще в аспирантуре Хилл выучила эмпирическое правило, которое впоследствии не раз подтвердилось и в ее практике: проблемный человек часто обладает достаточным самоконтролем, чтобы успешно пройти тест на интеллект и многоаспектный опросник, показать хорошие результаты в тесте на апперцепцию, но срежется, когда ему придется столкнуться с чернильными пятнами. Когда кто-то притворяется здоровым или больным либо пытается, осознанно или неосознанно, подавить некие стороны своей натуры, тест Роршаха может оказаться единственным средством определить угрозу.
Хилл не стала писать в своем отчете, что она считает Норриса реальным или потенциальным растлителем малолетних, – не существует психологического теста, который позволил бы со стопроцентной уверенностью утверждать такое. Она пришла к выводу, что его «связь с реальностью была чрезвычайно хрупкой». Кэролайн не могла рекомендовать такого человека для работы, связанной с детьми, и посоветовала работодателям не нанимать его. Они прислушались к ее совету.
Результаты освидетельствования Норриса остались храниться у Хилл; она не могла забыть резкий контраст между его блестящими манерами и скрытой темной стороной. Через одиннадцать лет после того теста ей позвонил терапевт, работавший с пациентом Виктором Норрисом, и сказал, что хотел бы задать несколько вопросов. Ему не пришлось называть имя пациента дважды. Хилл не была уполномочена разглашать детали результатов Норриса, однако она изложила коллеге свои основные умозаключения. Терапевт изумленно выдохнул: «Вы получили эти данные благодаря тесту Роршаха? Мне понадобилось два года сеансов, чтобы докопаться до этих вещей! Я думал, что пятна Роршаха – это что-то вроде гадания на чайной гуще!»
Невзирая на большой разброс мнений и десятилетиями не прекращающиеся дискуссии, тест Роршаха сегодня применяется в судах, активно используется компаниями медицинского страхования и рекомендуется во многих странах мира при приеме на работу, разбирательствах, связанных с опекунством, и в работе психиатрических клиник. Для сторонников методики эти десять чернильных пятен являются необыкновенно чувствительным и точным инструментом, позволяющим продемонстрировать, как работает человеческий разум, и распознать широкий спектр душевных состояний, включая скрытые проблемы, которые другие тесты или прямое наблюдение выявить не могут. Критики же теста – как внутри, так и вне психологического сообщества, – считают тот факт, что его продолжают использовать, позором и возмутительным пережитком псевдонауки, который, по их мнению, давным-давно должен был быть вымаран из истории наряду с «сывороткой правды» и крико-терапией. Они утверждают, что волшебная сила теста состоит в его способности «промывать мозги» здравомыслящим во всем остальном людям таким образом, чтобы они в него верили.
Отчасти по причине отсутствия профессионального консенсуса, но в большей степени из-за общего недоверия к психологическим тестам широкая публика в большинстве настроена по отношению к тесту Роршаха скептически. Кристиан Аспелин, натурализованный швед из США, подозревавшийся в жестоком обращении с ребенком, приведшем к его смерти, и признанный в итоге невиновным, по итогам теста Роршаха получил характеристики «порочный» и «вспыльчивый». «Я смотрел на картинки с каким-то абстрактным искусством и должен был говорить, что я вижу. И вот, я вижу… бабочку? Это значит, что я агрессивный и склонный к насилию? Это безумие». Кристиан утверждает, что в то время как он настроился иметь дело с наукой, которая, по его убеждению, рассматривает мир «преимущественно с мужской точки зрения», работавшие с ним сотрудницы социальной службы рассматривали происходящее главным образом «сквозь призму женского мировоззрения», которое «ставит на первый план чувства и отношения». Тест Роршаха на самом деле не является ни чем-то преимущественно женским, ни упражнением в интерпретации искусства, но подобное отношение к нему для общества вполне типично. Он не дает сухих и точных результатов, как тест на интеллект или проба крови. Но, с другой стороны, ни одна методика, при помощи которой люди пытаются исследовать собственный разум, не может дать единственно верного решения.
Претензии на абсолютизм защитников теста являются одной из причин, по которым эти черные пятна столь широко известны за пределами врачебных кабинетов и залов судебных заседаний. По мнению новостного агентства Bloomberg, американская Служба социального обеспечения является «тестом Роршаха», сайт Sports Blog Nation называет так расписание игр футбольного клуба «Бульдоги Джорджии», а на страницах Wall Street Journal с ним сравнивают доходность испанских облигаций: «Это нечто вроде теста Роршаха для финансового рынка, где каждый аналитик видит то, что у него на уме в текущий момент». Последнее решение Верховного суда, очередной массовый расстрел и даже безвкусный наряд какой-нибудь кинозвезды – что угодно. «Скандальный импичмент президента Парагвая Фернандо Луго быстро превратился во что-то вроде теста Роршаха для мира латиноамериканской политики», в котором «реакция на событие говорит больше, чем само событие», – пишут в интернет-блоге New York Times. Один кинокритик, нетерпимый к претензиям создателей арт-хаусных фильмов на элитарность, назвал картину «Сексуальные хроники французской семьи» тестом Роршаха, который он провалил.
Эта последняя шутка спекулирует на том, как пятна Роршаха выглядят в общественном сознании. На самом деле этот тест нельзя «провалить». В нем нет правильных или неправильных ответов. Вы можете увидеть в пятнах что угодно. Именно это, начиная с 60-х годов прошлого века, сделало тест превосходной метафорой для культуры, где не в почете авторитарные решения и принято уважать любые точки зрения. Зачем новостному изданию утверждать, что импичмент или проект бюджета являются чем-то однозначно хорошим или плохим? Так можно и половину своих читателей (или зрителей) отпугнуть. Так что давайте просто назовем это «тестом Роршаха».
Между строк в таких статьях всегда написано одно и то же: безотносительно истинного положения дел вы вольны принять собственное решение, будь оно выражено в «лайке», голосе, отданном за того или иного кандидата, или покупке товара. Эта метафора, символизирующая свободу выбора, словно существует в некой «параллельной вселенной», границы которой отделяют ее от истинного теста, предлагаемого настоящими психологами настоящим пациентам, подсудимым и соискателям. Ведь в реальных жизненных ситуациях почти всегда существует весьма конкретный правильный либо неправильный выбор.
Тест Роршаха является удобной метафорой, но чернильные пятна к тому же просто хорошо выглядят. Они считаются стильным элементом декора по причинам, не имеющим ничего общего с психологией или журналистикой. Возможно, это уникальный шестидесятилетний модный цикл, продолжающийся с тех пор, как «роршахомания» захлестнула подиумы в пятидесятых. А может, дело просто в том, что люди любят убедительные черно-белые цветовые схемы, которые так хорошо сочетаются с мебелью в стиле модерн середины XX века. Несколько лет назад магазин модной одежды и аксессуаров Bergdorf Goodman украсил витрины своего главного здания на Пятой авеню изображениями пятен Роршаха, а в Saks недавно продавались футболки с этими символами, всего-то по 98 долларов за штуку. В большой статье, опубликованной в журнале InStyle, было написано следующее: «В этом сезоне меня стали сильно привлекать одежда и аксессуары, в которых ощущается симметрия. Больше всего меня вдохновляют пятна Роршаха, они завораживают». Пятнами Роршаха были оформлены титры многосерийного фильма ужасов «Хемлок Гроув», научно-фантастического триллера «Темное дитя» и реалити-шоу «Команда черных чернил», о расположенной в Гарлеме тату-студии. Видеоклип на песню группы Gnarls Barkley «Crazy», ставшей главным хитом 2000-х по версии журнала Rolling Stone и первым синглом, который попал в топ музыкальных чартов благодаря интернет-продажам, представлял собой гипнотическую анимацию, состоящую из череды видоизменяющихся черных и белых пятен. Повсюду можно видеть оформленные в стиле Роршаха кружки и тарелки, кухонные фартуки и игры для вечеринок.
Большинство используемых в популярной культуре пятен являются не более чем имитацией, но десять изначальных, которые скоро отметят свой столетний юбилей, выдержали проверку временем. Они обладают тем, что Герман Роршах называл «пространственным ритмом», необходимым для того, чтобы придать изображениям «живописное качество». Корни этих символов, созданных в колыбели современного абстрактного искусства, растут из плодородной культурной почвы XIX века, породившей как современную психологию, так и абстрактное направление, а влияние их простирается на всю последующую историю искусства и дизайна XX и XXI веков.
Таким образом, история теста Роршаха сплетается воедино из трех отдельных разрозненных историй.
Первая – восход, падение и возрождение практики психологического тестирования, со всеми ее плюсами и минусами. Эксперты из самых разных областей – антропологии, образования, бизнеса, права и военного дела – тоже пытались добиться успеха в исследовании непознанных тайн человеческого разума. Пятна Роршаха – не просто психологический тест. В течение нескольких десятилетий они являли собой универсальный абсолют – символ профессии психиатра, такой же, каким был стетоскоп для медицины в целом. Использование психологами теста Роршаха на протяжении всей его истории было воплощением того, что общество ожидало от психологии как института.
Вторая – искусство и дизайн, от картин художников-сюрреалистов до упомянутой песни «Crazy» и рэппера Джей-Зи, который поместил на обложку своих мемуаров картину Энди Уорхола, представляющую собой золоченую кляксу и озаглавленную «Роршах». На первый взгляд, эта визуальная история не кажется связанной с миром медицинских диагнозов – не так уж много психологии в тех футболках из Saks, – но эти знаковые символы все равно неотделимы от реального теста. Агентство, которое предложило основанную на пятнах Роршаха идею для клипа «Crazy», получило этот заказ потому, что вокалист Си Ло Грин вспоминал, что проходил этот тест, будучи «трудным ребенком». Сплетни, роящиеся вокруг теста Роршаха, вызваны лишь его известностью. Мы не можем провести непреодолимую черту между психологической проверкой и местом, которое чернильные пятна занимают в массовой культуре.
И наконец, существует культурная история, которая привела ко всем этим «тестам Роршаха» в новостях: подъем индивидуалистской культуры личности в начале XX века; резко возросшее недоверие к власти, начавшееся в шестидесятых; непреодолимый разброс мнений в наши дни, когда даже значение железных фактов кажется зависящим от точки зрения отдельно взятого индивидуума. От Нюрнбергского процесса до джунглей Вьетнама, от Голливуда до Гугла, от общинного устройства жизни в XIX веке до жаждущего информации и общения разрозненного общества XXI века, – десять пятен Роршаха присутствуют, прямо или косвенно, в большей части нашей истории. Когда очередной журналист называет что-либо «тестом Роршаха», это может быть просто избитым клише, точно так же, как вполне естественно для художников и дизайнеров обращаться к броским симметричным черно-белым узорам. Ни один из примеров появления пятен Роршаха в повседневной жизни не требует какого бы ни было пояснения. Однако их продолжительное присутствие в нашем общественном сознании в таком пояснении все же нуждается.
На протяжении многих лет этот тест позиционировался как рентгеновский снимок человеческой души. На деле он таковым не является и не был так задуман изначально, но это в любом случае уникальный способ – подобный окну, из которого льется свет, – познать те средства, при помощи которых мы постигаем окружающий мир.
Все эти нити – психология, искусство и культурная история – ведут к создателю чернильных пятен. «Образ действия и личность создателя теста неотрывно вплетены в его канву», – писал редактор в предисловии вышедшей в 1921 году книги «Психодиагностика», в которой чернильные пятна были впервые представлены миру. Этим человеком был молодой швейцарский психиатр и художник-любитель, возившийся с детскими играми и предпочитавший работать в одиночку. Ему удалось создать не только невероятно влиятельную систему психологического тестирования, но также визуальный и культурный краеугольный камень последующей истории.
Герман Роршах, родившийся в 1884 году, был «высоким и худощавым блондином с быстрыми движениями, жестами и речью, а также выразительной и яркой физиогномикой». (Взгляните на включенные в книгу фотографии). Если вам покажется, что Роршах похож на Брэда Питта с некоторыми чертами, позаимствованными у Роберта Редфорда, то вы не первый, кто так думает. Многие пациенты сильно привязывались к нему. Он был чистосердечным и сострадательным, талантливым, но скромным, внушающим уважение и приятным с виду в своем белом докторском халате. Его короткая жизнь была наполнена трагедиями, страстью и открытиями.
Вокруг него била ключом современная жизнь: шла Первая мировая война в Европе, а в России вершилась революция. В голове Роршаха роились весьма современные идеи. Тем временем в одной только Швейцарии Альберт Эйнштейн, пока жил там, изобрел современную физику, а Владимир Ленин, работавший с профсоюзными деятелями на швейцарских часовых заводах, вывел формулу современного коммунизма. Ближайшими соседями Ленина в Цюрихе были художники-дадаисты, и они придумали современное искусство. Ле Корбюзье изобрел современную архитектуру, а Рудольф фон Лабан – современный танец. Райнер Мария Рильке закончил писать свои «Дуинские элегии», Рудольф Штайнер создал Вальдорфские школы, а художник Иоганнес Иттен изобрел сезонную теорию цветотипов («Весна вы или зима?»). В области психиатрии тем временем Карл Юнг и его коллеги создали современный психологический тест. Разработки Юнга и Зигмунда Фрейда в области бессознательного сражались друг с другом за пальму первенства, как среди богатой клиентуры, страдающей неврозами, так и в переполненных больницах по всей Швейцарии.
Эти маленькие революции в различных областях тесно переплелись в жизни и карьере Германа Роршаха, но, хоть и существуют тысячи задокументированных исследований созданного им теста, полномасштабная биография самого Роршаха до сих пор не была написана. Историк психиатрии Генри Элленбергер опубликовал в 1954 году биографическую статью о Роршахе, которая лишь в общих чертах давала представление о важных этапах его жизни, но стала тем не менее основой для почти всех последующих исследований биографии психиатра. Его называли гением-первопроходцем и выскочкой-дилетантом, одержимым манией величия провидцем и ответственным ученым, наделяли множеством эпитетов, находящихся между различными крайностями. Спекуляции вокруг жизни Роршаха не прекращались десятилетиями. Люди видели в его биографии то, что они хотели видеть. Истинная история заслуживает того, чтобы быть рассказанной. Не в последнюю очередь потому, что она помогает понять, как, несмотря на все окружающие его сомнения, тест остается актуальным по сей день. Большую часть этих сомнений Роршах предвидел заранее. Эта двойная история – самого доктора и его чернильных пятен – начинается в Швейцарии, но охватывает весь мир и проникает в самую суть того, что происходит внутри нас, когда мы смотрим и видим…
Глава первая
Всё начинает двигаться и жить
Декабрьским утром 1910 года двадцатишестилетний Герман Роршах проснулся очень рано. Он побродил по холодной комнате и отдернул занавеску спальни, впуская внутрь бледный белый свет, предшествующий позднему северному рассвету, – недостаточный, чтобы разбудить его спящую жену, но способный выхватить из темноты ее лицо и струящиеся из-под стеганого ватного одеяла волосы. Ночью, как и предполагал Роршах, прошел снег. Боденское озеро уже несколько недель было серым. Голубизна воды осталась в прошлом, но мир был прекрасен и таким: ни одной живой души на берегу или на тропе, ведущей к их аккуратным двухкомнатным апартаментам. Картинка была не только лишена человеческого присутствия – из нее будто кто-то высосал все цвета, превратив в дешевую открытку с изображением черно-белого ландшафта.
Роршах закурил первую утреннюю сигарету, сварил кофе, оделся и тихо ушел, пока Ольга еще спала. Эта неделя в клинике выдалась тяжелее обычного, ведь приближалось Рождество. Всего три доктора присматривали за четырьмя сотнями пациентов, так что он и его коллеги несли ответственность за все: планерки, обходы пациентов два раза в день, организация специальных мероприятий. Все же Роршах позволил себе не думать о предстоящих заботах и насладиться утренним одиночеством, неспешно бредя по территории больницы. В кармане пальто лежала записная книжка, которую он всегда носил с собой. Было холодно, но этот холод не шел ни в какое сравнение с тем, что свирепствовал в Рождество, которое они с Ольгой провели в Москве четыре года назад.
В этом году Роршах ждал праздника с особенным нетерпением. Они с Ольгой наконец-то воссоединились и должны были впервые нарядить елку, будучи мужем и женой. В клинике празднование было намечено на двадцать третье число, а двадцать четвертого врачи собирались пронести украшенную свечами рождественскую елку от одного больничного здания к другому, для пациентов, неспособных присоединиться к общей церемонии. Двадцать пятого же у Роршахов был свободный день, чтобы отправиться в дом детства Германа и навестить его мачеху.
В рождественский сезон в лечебнице три раза в неделю проводились групповые песнопения. Работал танцевальный класс, организованный одним из фельдшеров, который мог одновременно играть на гитаре и губной гармошке, а ногой еще и на перкуссионном треугольнике подыгрывать. Роршах танцевать не любил, но, чтобы порадовать Ольгу, заставил себя взять несколько уроков. Рождественской обязанностью, которой он по-настоящему наслаждался, была постановка праздничных пьес. В этом году коллектив поставил три спектакля, в одном из которых использовались проекции: проектор транслировал на задник сцены изображения различных ландшафтов, а также людей из клиники. Каким сюрпризом это станет для пациентов – внезапно увидеть на экране знакомые лица. Это будет грандиозно.
Многие пациенты были слишком больны, чтобы поблагодарить своих родственников за рождественские подарки, так что Роршах делал небольшие пометки насчет них, порой по пятнадцать в день. Однако его пациенты любили праздники, настолько, насколько позволяли им их психические проблемы. Наставник Роршаха любил рассказывать историю об одной пациентке, которая была так опасна и неуправляема, что ее годами держали в камере. Ее враждебность было невозможно понять в ограниченной и недружелюбной атмосфере клиники, но, когда эту женщину привели на рождественское торжество, она вела себя идеально и даже вспомнила стихи, которые выучила специально к празднуемому в Швейцарии 2 января Дню святого Бертольда. Через две недели ее выписали.
Роршах пытался применять советы своего учителя на практике. Он фотографировал своих пациентов, не только для историй болезней и собственного архива, но еще и потому, что они любили позировать перед камерой. Он давал им материалы для творчества: карандаши и бумагу, папье-маше, пластилин.
Под ногами Роршаха скрипел покрывавший двор больницы снег, а мысли его крутились вокруг новых возможных способов сделать пациентам что-то приятное. Он начал размышлять о праздниках собственного детства и об играх, в которые играл тогда: гонки на санях, осада снежного замка, «зайцы и гончие», прятки, а также игра, где нужно было капнуть на бумагу немного чернил, сложить лист пополам и посмотреть, на что будет похож получившийся отпечаток.
Герман Роршах родился в ноябре 1884 года, «светоносного» года в истории. Статуя Свободы (официальное название которой – «Свобода, освещающая мир») была подарена американскому послу в Париже в День независимости США. Темешвар в Австро-Венгрии (ныне Тимишоара, Румыния) стал первым городом в континентальной Европе, где появилось электрическое уличное освещение, спустя совсем немного времени, после того как то же самое произошло в британском Ньюкасле и американском Вабаше в штате Индиана. Джордж Истмен запатентовал первый функциональный рулон фотопленки – изобретение, которое вскоре позволило любому желающему рисовать картины «карандашом Природы», ловя в линзы аппарата лучи света.
Те годы ранних фотографий и примитивных фильмов сегодня являются, вероятно, наиболее трудной эпохой в истории для рассмотрения: наш внутренний взор видит все тогдашнее черно-белым, застывшим и лишенным внутренней силы. Однако Цюрих, где родился Роршах, был городом современным, динамичным и крупнейшим в Швейцарии. Его железнодорожный вокзал ведет свою историю с 1871 года, знаменитая главная торговая улица – с 1867 года, а набережные вдоль реки Лиммат – с середины XIX века. Ноябрь же в Цюрихе – это буйство оранжевых и желтых красок под серым небом: листья дубов и вязов, огненно-рыжие клены, пылающие на ветру. Как и сегодня, люди тогдашнего Цюриха жили под бледно-голубым небом, величаво возвышавшимся над яркими альпийскими лугами, усеянными темно-синими горечавками и эдельвейсами.
Однако Роршах родился не там, где история его семейства на столетия уходила вглубь веков. Это был городок Арбон, стоявший на берегу Боденского озера в пятидесяти милях от Цюриха. В четырех милях ниже на побережье был расположен еще один маленький город, называвшийся Роршах, – именно оттуда, вероятно, происходила эта фамилия. Семье Германа Роршаха удалось восстановить свою родословную в Арбоне до 1437 года, а общая история проживавших в этом городе Роршахов прослеживалась еще на тысячу лет назад, до 496 года. В этом не было ничего необычного для края, где люди поколениями оставались на насиженных местах, и где каждый, наряду с гражданством страны в целом, являлся также гражданином своего кантона. Некоторые предки доктора, впрочем, иногда выбирались за пределы обжитых границ. Его двоюродный прапрадед, Ганс Якоб Роршах (1764–1837), известный как «Лиссабонец», добрался аж до Португалии, где работал дизайнером и, возможно, создал какие-то из гипнотизирующих повторяющихся черепичных узоров, что покрывают крыши столицы страны мореходов. Но лишь родители Германа покончили с многовековой традицией предков решительно и бесповоротно.
Его отец Ульрих, художник, родился 11 апреля 1853 года, через двенадцать дней после еще одного будущего художника, Винсента Ван Гога. Сын ткачихи Ульрих покинул дом в возрасте пятнадцати лет, чтобы обучаться искусствам в Германии. Побывал он и в Нидерландах, потом вернулся в родной Арбон и открыл там художественную мастерскую, а в 1882 году женился на женщине Филиппине Виденкеллер (рожденной 9 февраля 1854 года), из рода плотников и лодочников. Представители семейств Роршах и Виденкеллер и раньше часто роднились между собой, обмениваясь женихами и невестами.
Первой родилась дочь Клара – в 1883 году, но она умерла в возрасте шести недель. Еще через четыре месяца скончалась сестра-близнец Филиппины. После этих тяжелых ударов судьбы пара продала студию и переехала в Цюрих, где осенью 1884 года Ульрих открыл школу прикладных искусств. Переезд в большой город при отсутствии стабильного дохода был нетипичным поступком для швейцарца Ульриха, ведь жизнь в Швейцарии очень размеренна и не терпит потрясений. Но, должно быть, он и Филиппина хотели, чтобы их следующий ребенок появился на свет в более благоприятной обстановке. Герман родился 8 ноября в 10 часов утра, в доме № 278 по улице Хальденштрассе, в цюрихском районе Видикон. Дела в школе искусств Ульриха шли прекрасно, старший Роршах нашел хорошую работу, став учителем рисования в средней школе города Шаффхаузен, расположенного в трех милях к северу от Цюриха. В этом городе и рос маленький Герман.
Шаффхаузен – небольшой город со зданиями и фонтанами в стиле эпохи Возрождения. Он стоит на берегу Рейна – реки, образующей северную границу Швейцарии. «На берегах Рейна луга перемежаются лесами, деревья которых отражаются, как призрачные тени, в темно-зеленой воде», – говорится в путеводителе того времени. Нумерация домов в Шаффхаузене еще не применялась, так что у каждого здания было имя – Пальмовая Ветвь, Дом Рыцаря, Фонтан – и узнаваемые детали: каменные львы, расписные фасады, выступающие окна, распахивавшиеся наружу, словно гигантские часы с кукушкой, горгульи и купидоны.
Но город вовсе не выглядел застрявшим в прошлом. Мунот – внушительная круглая башня на покрытом виноградниками холме, окруженная рвом и являющая восхитительный вид со своих стен, – была построена в XVI веке и отреставрирована в XIX, став достопримечательностью для туристов. Была построена железная дорога, а новая электростанция вовсю эксплуатировала энергетический потенциал бурных потоков реки. В месте, где Рейн вытекает из Боденского озера, расположен Рейнский водопад, низкий, но достаточно широкий, чтобы считаться крупнейшим водопадом в Европе. Знаменитый британский художник Уильям Тёрнер рисовал эти водопады в течение сорока лет. На его картинах водный массив представал, скорее, как горный хребет, а сами горы растворялись в наслоениях цвета и света. Воспоминания о посещении водопада можно найти в заметках автора «Франкенштейна», Мэри Шелли: «Водяная пена обильно падала на нас… посмотрев вверх, мы увидели гребень водопада, скалу и облако – и чистое небо, просвечивавшее сквозь сверкающую, находящуюся в непрерывном движении водяную вуаль. Это было новое для меня зрелище, превосходившее все, что я когда-либо видела прежде». Как говорится в путеводителе: «Тяжелая водяная глыба надвигается на вас, как неумолимый темный рок. Она обрушивается, и все, что казалось прежде прочным, начинает двигаться и жить».
После того как 10 августа 1888 года в Шаффхаузене родилась сестра Германа Анна, семья арендовала новый дом на расположенном в двадцати минутах ходьбы к западу от города крутом нагорье Гайсберг. Там 10 декабря 1891 года появился на свет младший брат Германа, Пауль. Их новый дом, стоявший в окружении лесов и полей, был более вместительным, чем старый. С большими окнами и крышей мансардного типа, он больше походил на французское шато, нежели на швейцарское шале. Герман быстро сдружился с детьми арендодателя. Вдохновленные историями Джеймса Фенимора Купера о приключениях Зверобоя, они играли в американских первопроходцев и индейцев. Герман и его друзья шныряли меж деревьев вокруг расположенного поблизости гравийного карьера и разыгрывали похищение Анны, которая была в их компании единственной «белой женщиной».
Такова была почва, на которой сформировались его счастливейшие детские воспоминания. Герман любил слушать шум океана, которого он никогда не видел, прикладывая ухо к морской раковине, привезенной из дальних странствий родственником арендодателя, странствующим миссионером. Он возводил игрушечные деревянные лабиринты и запускал туда своих питомцев – белых мышей. Когда, в возрасте восьми или девяти лет, он слег с корью, отец вырезал из папиросной бумаги очаровательных кукол, и Герман играл с ними, устраивая кукольные танцы в коробке со стеклянной крышкой. Во время прогулок Ульрих посвящал своих детей в историю прекрасных старых зданий города и объяснял им значение зашифрованных в архитектуре символов. Он читал детям книги, ловил вместе с ними бабочек, учил их названиям деревьев и цветов. Пауль рос активным пухлым карапузом, в то время как Герман, по воспоминаниям его кузины, «мог подолгу смотреть в одну точку, погруженный в раздумья. Он был воспитанным ребенком, всегда сохранял спокойствие, как и его отец». Эта же кузина рассказывала девятилетнему Герману сказки: «Гензель и Гретель», «Рапунцель», «Румпельштильцхен», «которые он очень любил, поскольку имел мечтательную натуру».
Филиппина Роршах, добродушная и энергичная женщина, любила развлекать своих детей старинными народными песнями и превосходно готовила. Любимым блюдом у ребят был фруктовый пудинг с кремом, а каждый год она отправляла всем коллегам своего мужа по жареному поросенку. Собственные родители Ульриха сильно не ладили между собой, и однажды он понял, что они на самом деле никогда не любили друг друга. Так что для него было очень важным создать для своих детей атмосферу домашнего уюта, любви и заботы, которой он был лишен сам. С помощью Филиппины ему это удалось. Над ней можно было подшутить – зажечь бенгальский огонь под ее широкими юбками, что, по воспоминаниям кузины Германа, однажды и случилось, – и она нисколько не обиделась бы, а принялась смеяться вместе со всеми.
Ульрих, в свою очередь, был уважаем и любим своими коллегами и учениками. По воспоминаниям современников, у него был небольшой дефект речи (неизвестно доподлинно, какой именно, но, скорее всего, легкая шепелявость), который «он мог, однако, побороть, когда старался». Это делало его необычайно замкнутым, но он был доброжелательно настроен по отношению к ученикам во время экзаменов, всегда тепло их приветствовал и шептал слова одобрения. «Я все еще могу ясно представить этого всегда готового помочь человека перед собой. Он встает перед моими глазами спустя больше чем полвека», – вспоминал один из студентов. Ульрих мог полчаса исправлять ошибку в ученическом рисунке, терпеливо проводя линию за линией и стирая ошибки студента, «до тех пор, пока перед глазами не появлялась правильная картинка, нисколько не отличавшаяся от образца. Его способность запоминать формы была потрясающей, его линии были абсолютно точными и правильными».
Несмотря на то что швейцарские художники в то время не учились в университетах и не получали гуманитарного образования, Ульрих был человеком высокой культуры и широкой эрудиции. Когда ему было за тридцать, он стал издателем небольшого сборника поэзии «Дикие цветы: стихи для сердца и ума». Многие из вошедших в книгу стихотворений он написал сам. Его дочь Анна утверждала, что он знал санскрит. Действительно ли он знал этот древний язык или говорил на поддельном санскрите, чтобы разыграть детей и развлечь себя?
В свободное от работы время он написал стостраничный «Очерк по теории формы, составленный Ульрихом Роршахом, учителем рисования». Это был не просто сборник школьных лекций или упражнений, а серьезный трактат, открывавшийся такими главами, как «Пространство и пропорциональное распределение в нем» и «Время и временные отрезки». От рассуждений о свете и цвете Ульрих двигался к описанию «основных форм, создаваемых при помощи концентрации, вращения и кристаллизации», а затем настраивал читателя на «ознакомительную прогулку по Царству Формы»: тридцать страниц своеобразной энциклопедии визуального мира. Вторая часть освещала «Законы Формы» – ритм, направление и пропорцию, которые Ульрих находил повсюду: в музыке, древесных листьях и человеческом теле, греческой скульптуре, современных турбинах и армейской эстетике. «Ну кто из нас, – размышлял Ульрих, – не обращал свой взор и воображение, часто и с удовольствием, на постоянно видоизменяющиеся формы и движение облаков или тумана?» Произведение заканчивалось рассуждениями на тему человеческой психологии: наше сознание, писал Ульрих, управляется базовыми законами формы. Это была глубокая и продуманная работа, однако не получившая широкого практического применения.
После трех или четырех лет, прожитых в доме на Гайсберге, Роршахи вернулись в город. Теперь их место жительства располагалось неподалеку от крепости Мунот, поближе к школе, в которую ходили дети. Герман был активным, хорошо катался на коньках. Одним из любимых развлечений детворы было коллективное катание на санках: дети связывали свои сани вместе в длинную линию и скатывались с горы рядом с крепостью или катались по широким улицам в городе, пока там не становилось слишком много автомобилей. Ульрих написал пьесу, которую исполняли на верхней террасе Мунота, а его дети Анна и Герман были в числе актеров. Однажды его наняли, чтобы создать новый дизайн для флага Шаффхаузенского клуба, и дети отправились исследовать окрестности в поисках диких цветов, которые нужны были ему в качестве моделей. Потом они с восторгом смотрели на флаг, расшитый по его дизайну и раскрашенный в цвета принесенных ими маков и васильков. Герман, со своей стороны, с ранних лет проявил талант в рисовании пейзажей, растений и людей. Наполненное резьбой по дереву, вырезанием из бумаги и картона, шитьем, чтением романов и пьес и уроками архитектуры, его детство было очень творческим.
Летом 1897 года, когда Герману было двенадцать, его мать Филиппина заболела диабетом. Инсулин в ту пору еще не был изобретен, и она скончалась через четыре недели, которые провела прикованной к постели, страдая от мучительной неутолимой жажды. Семья была опустошена. Одну за другой Ульрих нанял нескольких домработниц, чтобы вести хозяйство и присматривать за детьми, но ни одна из них не подошла. С презрением дети отнеслись к женщине, которая выставляла напоказ свою религиозность и вела с ними разговоры только на эту тему.
Однажды вечером, незадолго до Рождества 1898 года, Ульрих вошел в комнату, где играли дети, чтобы объявить: скоро у них будет новая мама. Не кто-то со стороны, а их тетя Регина. Ульрих решил жениться на одной из младших сводных сестер Филиппины, которая была крестной матерью Германа. Герман и Анна ездили на каникулы к ней в Арбон, где у нее был маленький магазин тканей и текстиля. Ульрих сказал, что на Рождество она приедет в Шаффхаузен с визитом.
Анна начала кричать, а маленький Пауль расплакался. Четырнадцатилетний Герман остался спокоен и утешал младших. Мы должны подумать об отце, говорил он, у него ведь в буквальном смысле нет жизни, нет счастливого дома, куда он мог бы вернуться после работы. Конечно, он не хочет видеть в доме всех этих нянечек, которые пытаются превратить его отпрысков в маленьких лицемеров и ханжей. Все будет хорошо, утешал Герман.
Брак был заключен в апреле 1899 года, а общий ребенок родился меньше чем через год. Девочку назвали Регина, так же, как и ее мать, а в семье ее стали называть Регинели. Старшие дети Германа были рады появлению новой сестры, и, по словам Анны, у семьи «выдались несколько спокойных, милых, гармоничных месяцев, но, к сожалению, всего лишь несколько месяцев».
У Ульриха и раньше проскальзывали симптомы, предупреждавшие о чем-то более серьезном, чем шепелявость. Иногда в школе у него начинала трястись рука, когда он снимал шляпу, заходя в класс, настолько заметно, что некоторые ученики смеялись над этим. А вскоре после рождения Регинели он начал страдать от чрезмерной усталости и приступов головокружения. Вскоре ему был поставлен диагноз – неврологическое расстройство, возникшее в результате отравления свинцом еще в те времена, когда он был странствующим живописцем. За несколько месяцев он ослабел настолько, что вынужден был оставить работу преподавателя, и семья, уже в последний раз, сменила место жительства, переехав в дом № 5 по Сантиштрассе. В этом же здании Регина открыла магазин. Так она смогла бы обеспечивать семью, оставаясь в то же время дома, чтобы ухаживать за Ульрихом. Герман давал уроки латыни, чтобы заработать дополнительные деньги, и каждый день торопился домой из школы, чтобы помочь мачехе присматривать за отцом.
Последние годы Ульриха были наполнены тем, что в его некрологе назовут «невыразимыми страданиями»: депрессия, галлюцинации и горькое, бессмысленное самобичевание. Герман проводил с отцом много времени до самого конца, и слег с серьезной легочной инфекцией, усугубленной стрессом и грузом забот. Когда в 4 часа утра 8 июня 1903 года Ульриха не стало, Герман был слишком болен, чтобы пойти на похороны.
Его отца похоронили на кладбище, расположенном между крепостью Мунот и школой Германа, совсем недалеко от их дома, практически в нескольких шагах по красивой ухоженной дорожке с кустами и деревьями по бокам. На момент смерти Ульриху было пятьдесят, Герману – восемнадцать, а его братьям и сестрам – четырнадцать, одиннадцать и три. Беспомощно наблюдая за болезнью и кончиной своего отца, Герман решил стать врачом-неврологом. Однако теперь он был сиротой, а его мачеха – вдовой, вынужденной, не имея пенсии, в одиночку растить четверых детей.
Скоро стало ясно, что страхи Анны насчет «злобной мачехи» имели вполне реальную основу. Регина была строгой, и строгость ее порой граничила с жестокостью. Кузина Германа позже описывала ее как «женщину, с головой погруженную в работу и не имеющую никаких идеалов», думающую только о том, где взять средства к существованию. Она вышла замуж поздно, в возрасте тридцати семи лет, «потому что целых тридцать лет она была “девочкой из магазина” и больше ничего не знала». Филиппина Роршах была первым ребенком своих родителей и первой женой своего мужа, а Регина воспитывалась приемной матерью, была второй женой и мачехой трем своенравным детям, склад личности которых очень отличался от ее собственного.
Она часто ругалась с Паулем и сделала несчастной жизнь любознательной и общительной Анны, которой теперь казалось, что их дом превратился в «тесную клетку, где почти нечем дышать». Анна позднее описывала Регину как «курицу с короткими крыльями, которая не умеет летать. У нее не было крыльев воображения». Под ее скупым управлением в доме царил холод, от которого детские руки иногда в буквальном смысле синели. У них не оставалось времени на игры, все свободные часы приходилось посвящать работе и домашним обязанностям.
Заканчивающий школу Герман быстро взрослел. Когда Анна вспоминала свое детство, то говорила, что Герман был ей как «отец и мать сразу». В то же время он был главной опорой для Регины, главным мужчиной в доме, который садился рядом с ней на кухне и часами разговаривал. Он понимал Регину и ее неспособность проявлять больше любви: «Боюсь, что, не обладая достаточной гордостью, она никогда не была способна к кому-либо привязываться», – и призывал Анну и Пауля не быть слишком критичными по отношению к мачехе. Они должны были простить ей то, что можно было простить, и подумать о маленькой Регинели.
Все это оставляло Герману мало времени для собственного горя. Он позднее признавался Анне: «Я думаю об отце и матери – нашей настоящей матери – намного больше, чем прежде. Возможно, я не воспринимал раннюю смерть отца шесть лет назад так же остро, как воспринимаю ее сейчас». Это настроило его на то, чтобы как можно скорее покинуть дом. Герман начал думать «обо всех этих склоках и раздорах и бесконечном подметании полов, обо всем, что высасывает так много жизни и убивает, в огромном количестве, жизненную силу», как о «шаффхаузенском образе мыслей». Он писал Анне: «Никто из нас не должен даже думать о том, чтобы продолжать жить с мачехой хоть сколько-нибудь еще. У нее есть замечательные, хорошие черты, но, чтобы жить с ней, нужно слишком много молчать, а это – не для таких людей, как мы, которым нужна свобода, чтобы развиваться».
Все трое детей Ульриха и Филиппины в конце концов отправились искать счастья намного дальше от родных краев, чем их родители, и Герман стал первым, кто это сделал. «У нас с тобой есть талант жить, – писал он Анне. – Мы унаследовали его от отца… и главное, что мы должны сделать, так это сохранить его, мы обязаны. В Шаффхаузене талант такого рода полностью задавлен. Какое-то время он борется, бьется, пытаясь вырваться, но потом умирает. Но, Господи, для этого ведь и дан нам целый мир. Так что где-то наверняка есть место, где наши таланты могут быть раскрыты».
К тому времени, когда Герман писал эти строки, он уже сбежал из Шаффхаузена. Но годы, проведенные там, хоть они и были полны неурядиц, стали важным периодом в развитии Германа как мыслителя – и художника.
Глава вторая
Клякса
По стечению обстоятельств, которое выглядит слишком хорошо, чтобы быть правдой, в школе Роршаха прозвали Клексом, Klex, что по-немецки означает «Клякса». Неужели юный «Клякса» Роршах уже был неразрывно связан с чернилами, а его судьба предсказана?
Такие прозвища имели большое значение в немецких и швейцарско-немецких студенческих братствах, в которые студенты вступали в процессе посещения шестилетнего курса элитной академической высшей школы под названием «Гимназия». Участник братства приносил клятву дружбы и верности и оставался членом общества пожизненно. Связи, приобретенные в студенческом братстве, часто становились движущей силой последующей карьеры. В Шаффхаузене существенное влияние на общественную жизнь оказывало студенческое братство «Скафузия» (римский вариант названия Шаффхаузен). Участники «Скафузии», в числе которых был и Роршах, с гордостью носили белые и голубые цвета (основным аксессуаром были береты) – в школе, в барах и просто прогуливаясь по городу. При вступлении в братство они получали новые имена, которые призваны были отражать их новую сущность.
Посвящения в братство «Скафузия» проходили в местном баре, почти в полной темноте, лишь одинокая свеча горела, водруженная на человеческий череп. Вот посвящение проходит очередной претендент – студент четвертого года обучения, шестнадцати или семнадцати лет от роду. Таких новичков называли «лисами». Держа в каждой руке по кружке с пивом, «лис» стоит на деревянном ящике, наполненном клубными принадлежностями для фехтования. Ему предстоит ответить на ряд каверзных вопросов. Именно так выглядела швейцарская «дедовщина» тех лет. В Германии для фехтования использовали настоящие клинки, что привело к появлению моды на «дуэльные шрамы», которые оставались на лицах представителей немецкой элиты на всю жизнь и свидетельствовали о принадлежности своего носителя к тому или иному уважаемому сообществу (например, Гейдельбергскому университету).
Когда претендент на членство в «Скафузии» прошел проверку, он должен принять «пивное крещение»: вылить содержимое кружек, которые держит в руках, себе на голову или залпом выпить. Он получал прозвище, которое шутливо обыгрывало внешность «лиса» или его наклонности. Поручителем Роршаха в братстве выступил «Дымоход» Мюллер, получивший такую кличку за то, что много курил. Поручителем самого «Дымохода» был «Баал»1 – падкий на женщин сын богатых родителей.
Новое имя Германа – Клякса – означало, что он ловко обращался с ручкой и чернилами, быстро и качественно рисовал. Немецкое слово klexen (или klecksen) означает «малевать, рисовать посредственные картины». Одного из любимых художников Роршаха, Вильгельма Буша, прозвали в народе Maler Klecksel — что-то вроде художник Пачкун. Однако сам Роршах имел репутацию хорошего художника, никто не стал бы дразнить его подобным образом. Еще один новобранец по прозвищу «Клякса» в другом студенческом сообществе того же времени также был хорош в рисовании и стал впоследствии архитектором.
Так что прозвище Клякса, данное Роршаху в «Скафузии», не имело отношения к чернильным пятнам, которые он впоследствии изобрел. Однако оно вполне могло вспомниться ему десять лет спустя, когда Герман прогуливался по больничному двору, пытаясь придумать новые способы наладить контакт со своими пациентами-шизофрениками. В любом случае такое имя подходило Роршаху, ведь он был художником, обладавшим хорошим визуальным чутьем.
Роршах посещал шаффхаузенскую гимназию с 1898 по 1904-й, с года смерти матери по год кончины отца. Там было 170 студентов, четырнадцать в классе Роршаха, а сама школа имела репутацию лучшей в регионе, привлекая студентов из других областей Швейцарии и даже Италии, а также либерально мыслящих и демократически настроенных преподавателей из авторитарной Германии. Учебный план был довольно требовательным: в него входили аналитическая геометрия, сферическая тригонометрия, а также углубленные курсы качественного анализа и физики. Студенты читали в оригинале произведения Софокла, Фукидида, Тацита, Горация, Катулла, Мольера, Гюго, Гёте, Лессинга, Диккенса и переводы классиков русской литературы: Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова.
Роршаху учеба в школе давалась без особых усилий. В своем классе он входил в число лучших учеников по всем предметам. В дополнение к родному швейцарскому диалекту и стандартному немецкому он изучал английский, французский и латынь, а позднее самостоятельно выучил итальянский и базовый русский. В социальном плане он был не слишком общителен и на школьных танцах подпирал спиной стену. Он чаще предпочитал отдать свое приглашение кому-нибудь другому, не рискуя связываться со сложными фигурами и маневрами популярного в ту пору танца «Крепость Мунот» («Правой, левой, раз, два, три!»). Он любил работать в тихой обстановке и возмущался, когда его прерывали. Лучший школьный друг Германа, будущий юрист Вальтер Им Хоф, говорил, что «чувствовал своей обязанностью хоть как-нибудь вытащить Роршаха из его защитной оболочки». Прочие соглашались, что общение и вечеринки с выпивкой в компании одноклассников идут Герману на пользу. Герман и его более общительный брат Пауль любили устраивать веселые розыгрыши, которые Герман еще долго вспоминал с восторгом. Лишь только выпадала возможность, Роршах отправлялся погулять на природу: в горы, подышать свежим воздухом, или на озеро, искупаться голышом.
Финансовые вопросы были предметом постоянной заботы. Большинство одноклассников Роршаха происходили из богатых, а в некоторых случаях и достаточно родовитых семейств. Один богатый промышленник открыл в городе филиал часовой International Watch Company, которая сейчас известна как IWC Schaffhausen. Впоследствии он стал собственником этого бизнеса, и его дочь, Эмма Раушенбах, – будущая жена Карла Густава Юнга – была одной из богатейших наследниц во всей Швейцарии. На фоне такого соседства бедность Германа Роршаха бросалась в глаза. Один из одноклассников ошибочно думал, что мачеха Роршаха была «прачкой», которой «приходилось работать от зари до зари, чтобы мальчик мог закончить школу». Мать этого одноклассника, принадлежавшая к аристократическому роду, смотрела на Роршаха и его семью сверху вниз, как на представителей низшего класса. Еще один одноклассник как-то сказал, что Роршах выглядит как деревенский болван, «но всё же умен». Герман, однако, не допускал, чтобы обстоятельства влияли на его независимость. Он был освобожден от уплаты взносов в студенческом братстве и назначен библиотекарем группы, так что мог покупать новые книги, когда это было необходимо.
В его распоряжении был как минимум один подопытный для научных экспериментов – он сам. Прочитав, что настроение может влиять на размер человеческих зрачков, заставляя их становиться больше или меньше, юный Роршах обнаружил, что может сужать и расширять свои зрачки по желанию. В темной комнате он искал выключатель, и его зрачки становились заметно меньше, а снаружи, на ярком свету, он мог сделать их больше. В другом эксперименте по контролю сознания он попытался переложить дискомфорт, который испытывал от зубной боли, на язык музыки, трансформируя пульсирующую боль в низкие ноты, а острую – в высокие. Однажды, желая выяснить, сколько можно продержаться без пищи, продолжая при этом работать, он голодал двадцать четыре часа, при этом весь день рубил и пилил дрова. Опытным путем Роршах установил, что если бы не физический труд, он смог бы сохранить больше энергии и продержаться без еды дольше. Это происходило примерно в то время, когда его отец женился во второй раз.
Нет никакой пользы от способности по желанию расширить свои зрачки, кроме знания, что ты можешь это сделать. Такие упражнения были исследованиями: Роршах прикладывал волевые усилия к самому себе, как его отец, который, при желании, мог подавить свою шепелявость или тремор. Он проверял границы доступного, исследуя, как различные «системы» – еда и работа, боль и музыка, разум и глаза – сочетаются друг с другом и могут быть взяты под осознанный контроль. Вот еще один опыт, который, по его мнению, заставляет задуматься:
«У меня довольно плохая музыкальная память, поэтому, когда я заучиваю мелодию, то могу положиться на весьма небольшое количество аудиальных мнемонических образов. В качестве способа запомнить мелодию я часто использую зрительные образы нот. Когда я был моложе и брал уроки игры на скрипке, порой случалось так, что я не мог представить себе, как должен звучать тот или иной пассаж, но все же мог извлечь его из памяти и сыграть. Говоря другими словами, память моих рук была более эффективна, чем память на звуки. Я часто просто двигал пальцами, изображая, что играю, дабы пробудить воспоминания о нужном звучании».
Роршах был чрезвычайно заинтересован в исследовании этих трансформаций из одной разновидности опыта в другую. Ему было интересно представлять себя на месте других людей, рассматривая их опыт как свой собственный. 4 июля 1903 года, в возрасте восемнадцати лет, Роршах выступил с традиционным докладом, которые члены братства «Скафузия» должны были читать своим товарищам. Он назвал свою речь «Женская эмансипация», и это было громогласное воззвание во славу полного гендерного равенства. Женщины, утверждал он, ничуть не хуже мужчин, а женская природа ни в чем не уступает мужской: «ни физически, ни интеллектуально, ни морально», они не менее логичны и как минимум настолько же храбры. Они нужны не для того, чтобы «плодить детей», – так же, как и мужчины не являются «пенсионным фондом для оплаты женских счетов». Делая отсылки к истории женских движений последних ста лет, опираясь на законы и общественное устройство других стран (включая Соединенные Штаты), он выступал в защиту предоставления женщинам полных избирательных прав, а также доступа к высшему образованию и ряду профессий, особенно медицинских, поскольку «женщина охотнее расскажет о своих интимных болезнях другой женщине, а не врачу мужского пола». Он развивал свои аргументы с остроумием и сочувствием, отмечая, что, хоть «синие чулки» и приводят старшее поколение в ужас, тщеславный псевдоинтеллектуал мужского пола также является «кислым и отталкивающим персонажем». Что же до приписываемой женщинам привычки сплетничать и вести пустопорожние разговоры, то «еще неизвестно, где больше сплетничают – в кофейнях или в барах», в мужских компаниях или в женских. Он ставил вопрос: а может быть, «мы» такие же смешные, как и «они», пытаясь, как он часто делал, посмотреть на себя со стороны.
Разумеется, сын Ульриха создал немало художественных работ для общественного скрапбука братства «Скафузия». Страница с изображением скрипичной партии, где вместо нот по линейкам, резвясь, скакали вверх и вниз кляксообразные кошки, была своеобразным каламбуром, поскольку в немецком языке для обозначения какофонической, кричащей музыки используется выражение «кошачья музыка». Именем «Клекс» было подписано и изображение смотрящих в разные стороны силуэтов двух людей, озаглавленное «Рисунок без слов». Среди художественных работ Роршаха, не вошедших в скрапбук «Скафузии», есть карандашный рисунок, портрет его дедушки по материнской линии, датированный 1903 годом и скопированный с небольшой фотографии. Выразительные лица и жесты интересовали его больше, чем статичные объекты и текстуры. На одном из рисунков Роршаха одежда студента и окружающая обстановка выглядят менее убедительными, чем поза юноши: дым его сигары не похож на дым, но клубится как дым.

Страница из рукописного альманаха «Скафузии», подписанная «Кляксой»: модифицированная копия «Кошачьей симфонии» австрийского композитора Морица фон Швинда. Роршах упростил изначальное изображение, убрав значительную часть символизировавших ноты кошек. Хоть некоторые кошки в его исполнении стали больше похожи на мышей, картинка в целом имеет более живое ощущение движения.
Еще одна лекция, прочитанная Роршахом в «Скафузии», называлась «Поэзия и живопись» и взывала к улучшенной проработке искусства видеть. «Людям недостает понимания визуального искусства, даже многим из тех, кто принадлежит к образованной прослойке, а корни этого недостатка лежат в нашей системе образования… Кто-то без толку пытается найти курсы по истории искусства в нашем гимназическом учебном плане, а в то же самое время ребенок может художественно мыслить не хуже некоторых взрослых».
Роршах трижды выступал с лекциями о Дарвине и взаимоотношениях человека с природой. Труды Дарвина не изучали в школе, так что эти лекции были по-настоящему полезны с точки зрения образования, – и снова Роршах сделал акцент на визуальных аспектах. Поднимая вопрос о том, нужно ли преподавать дарвинизм детям, Клекс сам ответил на него, согласно стенограмме встречи, решительно положительным образом: «Только путем тщательного изучения этих тем, адаптированных для детского понимания, юный человек сможет научиться “видеть природу”. Только таким образом может быть простимулирована его мотивация к наблюдению». Самым важным, по мнению Роршаха, было то, как нужно видеть окружающий мир и что видеть его нужно с радостью. Роршах закончил свою речь похвалой в адрес еще одного художника: «великого ученика Дарвина на немецкой земле, Геккеля». Иллюстрируя свою речь изображениями из книги Геккеля «Красота форм в живой природе», он старался «привлечь особое внимание к тому, как Геккель, при помощи своего метода естественного наблюдения, обрел способность хорошо различать художественные формы в окружающей природе».
Эрнст Геккель (1834–1919) был одним из самых знаменитых ученых в мире. В одной из его недавних биографий написано, что «из его многочисленных и объемных публикаций люди почерпнули больше сведений об эволюционной истории, чем из какого бы то ни было иного источника», включая даже работы самого Дарвина. За тридцать лет было продано менее сорока тысяч экземпляров книги Дарвина «Происхождение видов», в то время как научно-популярный труд Геккеля «Загадка Вселенной» разошелся тиражом более чем в шестьсот тысяч в одной только Германии, а также был переведен на множество языков, от санскрита до эсперанто. Сам Ганди хотел перевести эту книгу на индийский язык гуджарати, считая ее «научным противоядием от смертельных религиозных войн, пожиравших Индию». Помимо популяризации теорий Дарвина список научных достижений Геккеля включает в себя открытие тысяч новых видов (3500 лишь после одной из его полярных экспедиций); точное предсказание того, где будут найдены останки особей, являющих собой «недостающее связующее звено» между человеком и обезьяной; создание концепции экологии и ранние разработки в области эмбриологии. Его теория о том, что развитие индивидуума следует по пути общего развития видов – «онтогенез является срезом филогенеза», – имела огромное влияние как в биологической науке, так и в популярной культуре.
Геккель был и художником. Начинающий пейзажист в юности, он в итоге совместил искусство и науку в своих роскошно проиллюстрированных трудах. Дарвин восхищался Геккелем и как ученым, и как художником, называя два тома его прорывной книги «самыми поразительными трудами, которые я когда-либо видел», а его же «Естественную историю творения» – «одной из самых примечательных книг нашего времени».
Книга «Красота форм в живой природе», которую Роршах использовал, чтобы проиллюстрировать свой студенческий доклад, представляла собой визуальное суммарное изложение понятий структуры и симметрии сквозь призму мира природы, описывая гармонии, связывающие друг с другом амеб, медуз, кристаллы и все разновидности высших форм. В виде единой книги она была опубликована в 1904 году, однако в период с 1899 по 1904 год выходили также альбомы, включавшие в себя сотню иллюстраций из этой книги: десять альбомов, по десять рисунков в каждом. «Красота форм» была популярна и влиятельна как в научном мире, так и в сфере искусства, став своеобразным визуальным словарем для направления ар-нуво и выводя на передний план особый взгляд на природу. Тот факт, что горизонтально симметричные формы кажутся нам «органичными», отчасти является наследием метода Геккеля видеть окружающий мир. «Красота форм в живой природе» стояла на видном месте в домах немецкоязычной Европы и за ее пределами; в семье Роршахов имелись по меньшей мере некоторые из иллюстраций. Написанный Ульрихом «Очерк по теории формы», хотя Геккель в нем и не упоминается, был фактически прозаическим аналогом книги Геккеля, несшим в себе заметное влияние его «словаря форм».



Вверху. Два рисунка из работы Геккеля «Красота форм в природе»: «Офиуры» и «Мотыльки» (гравюра Адольфа Гильча по рисункам Геккеля). Внизу. Фантазия Германа Роршаха
Одним из центральных моментов в репутации Геккеля был его крестовый поход против религии. Возможно, именно личная антирелигиозная активность Геккеля во многом является причиной того, что дарвинизм стал предельно атеистической наукой, находящейся в самом центре вражды между наукой и религией, хотя геология, астрономия и многие другие области знания содержат настолько же неканоничные, с библейской точки зрения, факты. Этим Герман тоже восхищался. Как и его отец, он относился к религии терпимо, но отказывался видеть окружающий мир сквозь религиозные очки. В записях секретаря «Скафузии» говорится, что в одной из своих речей, посвященных Дарвину, «Клекс попытался полностью развенчать известное антидарвинистское утверждение, гласящее, что дарвинизм подрывает основы христианской морали и принижает значимость Библии».
Уже работая репетитором, Роршах подумывал о том, чтобы стать учителем, как его отец, но был обеспокоен тем, что ему, возможно, придется учить детей религии. Он предпринял необычный шаг – написал Геккелю, прося у него совета, и знаменитый богоборец ответил: «Как мне кажется, твои опасения не имеют под собой почвы… Прочитай мою “Монистическую религию” – это своеобразный компромисс с официальной церковью. Мы должны дипломатично обходиться с чужим положительным мнением о господствующей религии (к сожалению!)».
Этот храбрый поступок семнадцатилетнего юноши вырос впоследствии в нечто большее. По воспоминаниям нескольких человек, близко знавших Роршаха, он спросил Геккеля, стоит ли ему поехать в Мюнхен, чтобы учиться рисованию, или же начать карьеру в медицине, – и великий человек посоветовал науку. Вряд ли Роршах, планируя свое будущее, полностью положился на совет незнакомого человека, и, насколько известно, он писал Геккелю лишь один раз. Однако основополагающий миф для карьеры Роршаха был рожден. Практический вопрос, касавшийся преподавательской работы, превратился в символический выбор между искусством и наукой, а самый влиятельный художник-ученый старшего поколения передал свой жезл художнику-психологу из поколения нового.
Глава третья
Я хочу читать людей
«Насколько я понимаю, этот волдырь на горном склоне может в любой момент соскользнуть в озеро, с грохотом и запахом серы, как это случилось с Содомом и Гоморрой в стародавние времена», – Роршах явно не был в восторге от расположенного во франкоговорящей западной Швейцарии городка под названием Невшатель, где он провел несколько месяцев после того, как закончил школу в марте 1904 года. Многие немецкоязычные швейцарцы перед поступлением в университет брали дополнительный семестр, чтобы улучшить свой французский. Роршах хотел давать уроки латыни и на французском тоже, чтобы посылать больше денег домой. Он был одержим идеей поехать для обучения прямо в Париж, но строгая мачеха не позволила ему сделать этого. По сравнению с Шаффхаузеном, в котором Роршах чувствовал себя «настоящим ученым», невшательская Академия казалась скучной: «Не было глупее места, в котором я мог бы оказаться, чем эта унылая помесь Германии и Франции».
Единственным плюсом Академии являлся двухмесячный языковой курс, проходить который нужно было во французском Дижоне. Там Роршах время от времени захаживал в легальные во Франции бордели, для регулярного посещения которых он был слишком беден. «30 августа, – писал он в своем тайном дневнике, ключевые моменты в котором были, для еще большей тайны, зашифрованы при помощи стенографии, – посетил “дом терпимости”: красные фонари на узенькой аллее, красивый домик… проститутки повсюду [неразборчиво]; Tu me paye un bock? Tu vas coucher avec moi? [ «Купишь мне пива? Хочешь со мной переспать?»].
Именно в Дижоне произошел резкий поворот в интересах Роршаха. Вдохновленный русскими писателями, которых он читал в Шаффхаузене, Герман начал искать общества русских людей. «Все знают, что русские очень легко учат иностранные языки», – писал он Анне, и, что было важнее для молодого человека, который жил на чужбине совсем один: «Они любят поговорить и легко обзаводятся друзьями». Особенный интерес он вскоре стал проявлять к одному конкретному человеку, политическому реформатору и «близкому другу самого Толстого». «Этот добрый господин уже поседел, – писал Роршах, – и не просто так».
Иван Михайлович Трегубов, рожденный в 1858 году, был выслан из России и, как и сам Роршах, приехал в Дижон, чтобы учиться французскому. Роршах называл его «человеком глубочайшей души» и писал, что «хочет впоследствии извлечь выгоду из знакомства с ним». Трегубов был не просто другом Льва Толстого, а находился в самом центре его «ближнего круга», будучи лидером духоборов, – предельно пацифистской секты, в деятельности которой Толстой принимал участие на протяжении десятилетий. Это было первое столкновение Роршаха с настолько традиционалистским духовным движением. В России было много подобных сект и организаций: от староверов, флагеллантов, отшельников и странников до прыгунов, молокан и скопцов. Все они были лишены гражданских прав вплоть до революции 1905 года и преследовались либо подавлялись церковью и государством. Духоборы были одним из самых почтенных таких сообществ, ведя свою историю по меньшей мере с середины XVIII века.
В 1895 году Толстой назвал духоборов «явлением чрезвычайной важности», настолько возвышенными, что они являются «людьми 25-го столетия». Он сравнил их влияние с появлением на Земле Иисуса Христа. В 1897 году, за четыре года до вручения первой Нобелевской премии мира, Толстой написал открытое письмо шведскому редактору, утверждая, что деньги Нобеля должны достаться духоборам, а сам вернулся из заявленной ранее «отставки», чтобы написать свой последний роман «Воскресение» и отдать все доходы от него секте. К тому времени Толстой был не просто автором таких популярных произведений, как «Анна Каренина» и «Война и мир», но также духовным лидером, провозгласившим «очищение души». Он вдохновлял людей по всему миру носить простые белые рубахи, становиться вегетарианцами и работать во благо мира – быть «толстовцами». То, что он представлял собой для Роршаха и миллионов других, было не просто литературой, а моральным крестовым походом, цель которого – исцеление мира.
Трегубов открыл Роршаху глаза. «Наконец-то этот молодой швейцарец, который меньше всего в своей жизни заботился о вопросах политики, – писал он из Дижона, говоря о себе в третьем лице, – начинает понимать, что такое политика. Отдельное спасибо за это нужно сказать русским, которым приходится учиться так далеко от своего дома, чтобы найти свободу, которая им нужна». Вскоре он напишет: «Я думаю, окажется так, что мы увидим: Россия будет самой свободной страной в мире, свободнее, чем наша Швейцария». Он начал изучать русский, совершенствуя владение языком в течение двух лет, пока у него не было занятий.
Именно в таком контексте Роршах окончательно обнаружил свое призвание. У него уже возникало желание стать врачом. Анна вспоминала, как он сказал: «Хочу узнать, возможно ли помочь отцу». Но в Дижоне он понял: «Я больше не хочу читать просто книги, как я делал это в Шаффхаузене. Я хочу читать людей… Чего мне хочется – так это поработать в сумасшедшем доме. В принципе, почему бы и не освоить врачебную специальность полностью, но самая занимательная вещь в природе – это человеческая душа, а самое лучшее, что может сделать человек, – лечить эти души, больные души». Склонность к психологии была обусловлена не столько его профессиональными или интеллектуальными амбициями, сколько «толстовским» импульсом лечить души, а также близким общением с такими представителями русского народа, как Трегубов. Когда Роршах покинул «гнойник на склоне горы», он был намерен продолжить свое обучение в школе психиатрической медицины мирового класса, в городе, где проживала одна из крупнейших русских диаспор в Европе.
В конце концов Роршаху удалось наскрести достаточно денег, чтобы поступить в университет. Поскольку его отец был гражданином двух швейцарских городов, Арбона и Шаффхаузена, Герман мог рассчитывать на финансовую помощь от обеих коммун. Говоря конкретнее, это был величайший подарок, который могла ему дать склонность его родителей к перемене мест. Осенью 1904 года, за несколько недель до своего двадцатого дня рождения, он прибыл в Цюрих с ручной тележкой личных вещей и менее чем тысячей франков за душой.
Он был пяти футов ростом, худощавый и атлетически сложенный. Ходил обычно быстро и целеустремленно, с руками, сцепленными за спиной, а разговаривал тихо и спокойно. Он был полон жизни и серьезен, его пальцы с одинаковой ловкостью делали наброски рисунков или вырезали изобилующие деталями поделки из дерева. Его глаза были светло-голубыми, почти серыми – хотя в некоторых официальных документах их цвет описан как «карий» или «серо-карий». В его военном приписном свидетельстве, маленькой книжечке, которую швейцарские мужчины хранят при себе всю жизнь, Герман был признан негодным к службе, как и многие молодые люди, оказавшиеся лишними в стране, где институт армии играл одну из основополагающих ролей. Причиной послужило плохое зрение: 20-200 в левом глазу.
Роршах родился в Цюрихе, но был увезен оттуда в слишком юном возрасте, чтобы помнить город и жизнь в нем. Позднее он приезжал туда вместе с родителями. В своем первом письме к Анне после приезда в 1904 году он написал: «Посетил вчера две художественных выставки, думая о нашем дорогом отце. Несколько дней назад я также отправился на поиски той маленькой скамейки, на которой мы с ним сидели, – и нашел ее». Но вскоре на смену воспоминаниям пришла новая жизнь.
Он планировал остановиться в гостинице, которую держал друг их семьи, помогая по хозяйству в обмен на жилье, но прислушался к совету одноклассника и выбрал более независимые жилищные условия. Некий дантист и его жена сдавали внаем две светлых и просторных недорогих комнаты на Вайнплатц, в двух шагах от протекавшей через центр города реки Лиммат. Дом стоял на месте, где во времена Римской империи, когда Цюрих носил название Турикум, располагались общественные бани. Роршах поселился там за компанию со знакомым студентом-медиком из Шаффхаузена и еще одним парнем, который обучался музыкальным искусствам. У них были общая спальня и рабочая комната, они делились книгами. По признанию Роршаха, такие условия были для него более выгодными, чем для соседей. Студент-медик, Франц Шверц вставал в четыре утра и отправлялся на занятия в анатомический класс, а в девять вечера он уже крепко спал. Музыкант отсутствовал по вечерам и по выходным. Роршах мог заниматься своими делами как по утрам, так и по вечерам. Единственным неудобством было то, что окно спальни находилось прямо под башней церкви Святого Петра, имевшей самые громкие церковные часы во всей Европе, – их удары будили его вне зависимости от его желания.
Но жить там было дешево – всего семьдесят семь франков в месяц, с учетом двухразового питания каждый будний день. Шверц вспоминал эти трапезы как очень обильные и вкусные, а Роршах писал мачехе, что они «очень хороши, почти такие же, как твоя домашняя кулинария». (Средние расценки на проживание в Цюрихе составляли четыре франка в день, а приличный завтрак в ресторане обходился в один франк.) По воскресеньям студенты должны были обеспечить себе завтрак сами, поэтому еще в субботу они закупали подкопченные колбаски в мясной лавке на углу и жарили их в апартаментах на следующее утро, наполняя дом вкусным запахом, разжигавшим аппетит. Заняться по выходным было особо нечем, кроме как бесцельно слоняться по улицам в любую погоду, – «бедные студенты» не могли позволить себе пойти ни в бар, ни в кино, ни в театр. Часто они «возвращались домой скучающими и замерзшими, чтобы съесть вторую колбаску за день».
Любая возможность добыть лишних денег очень ценилась. Когда Роршах, игравший маленькие роли в университетских постановках, вспомнил, что студенческий союз спонсирует конкурс театральных афиш, он на скорую руку нарисовал карикатурного профессора, подписал картинку рифмованным куплетом из детской книги Вильгельма Буша о приключениях крота и отправил работу на конкурс. Через две недели ему прислали по почте столь нужные десять франков – третье место.
Несмотря на крайне жесткий график обучения в одном из лучших медицинских училищ мира – десять курсов в течение его первого зимнего сезона (с октября 1904 по апрель 1905 года) и еще двенадцать за время летнего (с апреля по август 1905 года), – Роршах не превратился в «ботаника», непрерывно грызущего гранит науки. Его лучший университетский друг, Вальтер фон Висс, вспоминал Роршаха как запойного читателя, интересующегося всем подряд. Находилось время для искусства, разговоров и изучения ассортиментов прекрасных книжных магазинов «Афин на Лиммате», как интеллектуалы называли Цюрих.
Роршах часто проводил долгие субботние вечера в «Кюнстлергютли» (нем. Kunstlergutli), на то время единственном в Цюрихе публичном художественном музее, расположенном по другую сторону реки на небольшом холме напротив университета. Он и его друзья вдоль и поперек изучили галереи современного швейцарского (и не только) искусства: сцены крестьянской жизни кисти жанрового художника XIX века Альберта Анкера, которого называли «швейцарским Норманом Рокуэллом», картины природы неоромантика Пола Роберта, сентиментальные работы (например, «Старый монах перед кельей») Карла Шпицвега. Коллекция включала самую известную картину мастера реализма Рудольфа Коллера, необычайно динамичную «Санкт-Готардскую почту», а также «Речную сцену» величайшего цюрихского писателя и любимого поэта Роршаха, Готфрида Келлера. Некоторые работы проложили дорогу в будущее: «Процессия гимнастов» Фердинанда Ходлера и ужасающая «Война» пионера ар-нуво и протосюрреалиста Арнольда Бёклина, которого Роршах упоминал в своей речи «Поэзия и живопись», когда учился в старших классах средней школы.
В обсуждениях, которые следовали за посещениями галерей, Роршах брал на себя роль лидера и спрашивал друзей, что они увидели на картинах. Ему нравилось сравнивать разные эффекты, которые каждое полотно произвело на отдельно взятого человека. Вот перед нами возмутительно психосексуальное полотно «Пробуждение весны» кисти Бёклина: играющий на флейте волосатый козлоногий сатир, возвышающаяся над пейзажем женщина в красной юбке и с обнаженной грудью и кровавая река между ними. Что это может значить?
Роршах начал разделять людей на категории, гордясь тем, что сам остается яркой индивидуальностью. После триумфальной сдачи предварительных экзаменов в апреле 1906 года он хвастался Анне: «Я был единственным, кто сделал это после четырех семестров. Другим понадобилось пять, шесть, семь и даже восемь, – но лучшие результаты были у меня и у двоих ребят с пятью семестрами». После этого он заслужил право посматривать на своих соучеников свысока:
«Я был особенно счастлив, потому что до и во время экзаменов многие воспринимали меня как “чужака”, несмотря на то, что я учился очень усердно. Среди студентов-медиков существует один очень распространенный тип: парень, который пьет много пива, почти никогда не читает газет, а когда он хочет сказать что-нибудь умное, то говорит лишь о болезнях и преподавателях. Он гордится собой до невозможной степени, особенно работой, которую еще только намеревается получить. Он с удовольствием загодя размышляет о том, какая у него будет богатая жена, роскошная машина и как он будет разгуливать с тростью, украшенной серебряным набалдашником. Такие личности всегда очень недовольны, когда кто-то другой действует иначе, но тем не менее успешно сдает экзамены».
В возрасте двадцати одного года такие мысли возникают у многих чувствительных натур, но Роршах не написал бы этого письма, если бы не опыт, который он получил ранее в Дижоне.
Наиболее очевидным признаком его «инаковости» было то, что он проводил много времени с проживающими в городе экзотическими иностранцами. Цюрих был полон русских, – царившая в Швейцарии политическая свобода привлекала бесчисленных анархистов и революционеров. Владимир Ленин жил здесь в ссылке между 1900 и 1917 годом, и он предпочитал Цюрих Берну по той причине, что в Цюрихе было «много революционно настроенных молодых иностранцев», не говоря уже о замечательных библиотеках «без запретных зон, с прекрасными каталогами, открытыми хранилищами и персоналом, исключительно заинтересованном привлечь читателя и помочь ему». Это была готовая модель для будущего советского общества. Поблизости от Цюрихского университета располагалась коммуна «Маленькая Россия» – с русскими пансионами, барами и ресторанами. Как подметил наш уважаемый швейцарец, дебаты в «Маленькой России» протекали горячо, а еду подавали холодной.
Во времена Роршаха половина из более чем тысячи обучавшихся в университете студентов были иностранцами, среди них было немало женщин. Две швейцарские студентки занимались изучением философии в Цюрихе в 1840-х годах, проложив дорогу к изучению медицины женщинами – уже в 1860-х. Первой в истории женщиной, получившей докторскую степень в медицине, стала в 1867 году русская, обучавшаяся в Цюрихе, Надежда Суслова. Тем временем в самой России женщин не принимали в университеты до 1914 года, в Германии – до 1908 года.
Эти иностранки, в свою очередь, составляли большинство среди цюрихских студенток, поскольку швейцарские отцы не позволяли своим чистокровным дочерям «общаться со всяким сбродом». Эмма Раушенбах, наследница из Шаффхаузена и будущая жена Карла Густава Юнга, закончила школу на родине, но не получила разрешения семьи изучать науки в университете Цюриха. «Было просто немыслимо даже предположить, что дочь Раушенбаха может стать одной из множества студентов, наполнявших университет, – написано в недавней биографии Юнга. – Кто мог предвидеть, под влияние каких идей рисковала попасть такая девушка, как Эмма, в подобном окружении? Университетское образование могло сделать ее неподходящей партией для брака с кем-то социально равным».
Русские женщины тем не менее стекались в Цюрих, смело противостоя не только сексизму со стороны местных студентов и профессоров, но также протестам немногочисленных швейцарских студенток, которые опасались, что это «нашествие полуазиатских захватчиков» отвлекает внимание от более достойных местных жителей и превращает университет в «школу славянской культуры».
Однако русских женщин в Цюрихе не только высмеивали, называя «синими чулками» или «революционерками с распахнутыми глазами», – многие преклонялись перед их красотой. Одна черноволосая студентка из России, Браунштейн, была известна в Цюрихе как Рождественский Ангел. Прохожие оборачивались ей вслед на улицах и просили у нее фотокарточку, но она всегда отказывала. Когда какие-то студенты-химики пригласили ее на ежегодную вечеринку своего факультета, они подписали приглашение ее общеизвестным прозвищем, дописав также «MnO2» – химическую формулу диоксида марганца, что по-немецки называется Braunstein («браунштейн», т. е. «бурый камень»), – и рьяные посыльные шныряли по городу, пока не разыскали девушку, – но она опять отказалась. Роршах, который хотел написать ее портрет, преуспел там, где другие потерпели поражение. Он пригласил ее с подругой к себе домой, пообещав показать рукописное письмо от Льва Толстого. Он неплохо говорил по-русски, уважал русских женщин, оказавшихся не в самом дружелюбном окружении, и, вероятно, свою роль сыграл также его презентабельный внешний вид. Тем субботним вечером Роршах не пошел, как обычно, смотреть картины в музей, а стал писать собственную, засев за мольберт в комнате на Вайнплатц, 3.
Проживавшие в Цюрихе русские не были однородной группой. Кто-то из них был молод, кто-то постарше. Кто-то был истинным революционером, как, например, одна девушка, которая была вынуждена сбежать из России в Японию, пройдя через всю Сибирь, а после длинным окружным путем вернулась в Европу на корабле, в то время как другие были «истинно буржуазными, скромными, много работали и всячески старались избегать политики». Некоторые были богаты, например пациентка, ученица, коллега и любовница Юнга, Сабина Шпильрейн, которая, как и Роршах, приехала в Цюрих в 1904 году. Другие едва сводили концы с концами. К последним принадлежала дочь казанского аптекаря Ольга Васильевна Штемпелин.
Как и Герман, Ольга была старшей из троих детей, и так же, как это случилось с ним, обстоятельства заставили ее взять на себя роль главы семьи. Она родилась у Вильгельма Карловича и Елизаветы Матвеевны Штемпелин в июне 1878 года, в городе Буинск, расположенном близ Казани, торгового узла на Волге, бывшего для Российской империи «воротами на восток». Несмотря на то что двери женских школ в России были открыты лишь для дочерей богатых родителей, ей удалось поступить в Родионовский институт благородных девиц в Казани, это стало возможным благодаря военным заслугам ее прапрадеда. В 1902 году она приехала в Берлин, где сделала перерыв в обучении, чтобы работать и помогать деньгами своей семье, а спустя три года перевелась в медицинское училище Цюриха. Люди, знавшие ее по Цюриху, запомнили Ольгу как самую умную среди соучеников в своей группе.
В начале сентября 1906 года Роршах послал Анне цветистое описание происхождения и характера Ольги:
«Мои русские друзья в массе своей разъехались по домам после летнего семестра, но одна женщина, с которой я познакомился недавно, около двух месяцев назад, уезжает только сейчас. Я часто думаю, что она из тех, с кем тебе непременно нужно познакомиться: она идет одна по своей жизненной тропе, и, стоит отметить, когда ей было двадцать, она в течение полутора лет содержала всю свою семью, занимаясь репетиторством и копированием документов, – больного отца, мать и двух младших детей. Ей скоро исполнится двадцать шесть, и она на последнем году обучения в медицинском училище, полна жизни и бодрости. Хочет после того, как получит диплом, работать доктором в крестьянской деревне, вдали от людей высшего класса, и лечить заболевших крестьян – до тех пор, пока кто-нибудь из них, возможно, не забьет ее до смерти. Ты могла хотя бы представить, что есть люди, у которых такая жизнь? Эта гордость, эта смелость – вот что отличает русских женщин».
Благородная, талантливая, артистичная – Герман срисовал характер Ольги с самого начала их знакомства. Однако кое-что настораживало, – она была на шесть лет старше Германа, т. е. на самом деле ей должно было исполниться двадцать восемь.
Ольга воплощала в глазах Роршаха тот образ России, который сформировался у него в Дижоне. Когда Трегубов вернулся в Россию и Роршах потерял с ним связь, молодой студент принял меры, чтобы его разыскать. «Дорогой граф Толстой, – писал он в январе 1906 года. – Пишет вам молодой человек, который обеспокоен судьбой Вашего друга и надеется, что Вы уделите ему несколько минут вашего времени». Секретарь Толстого ответил, и связь с Трегубовым была восстановлена. Вот что еще написал Роршах Толстому, открывая великому писателю свою душу:
«Я научился любить русских людей… их мятежный дух и подлинные чувства… Я даже завидую их способности быть такими приветливыми, а также тому, что они могут позволить себе заплакать, когда им грустно… Способность видеть и преобразовывать окружающий мир, как люди Средиземноморья, способность осмысливать мир, как немцы, умение чувствовать его, как могут чувствовать только славяне, – смогут ли эти замечательные вещи когда-нибудь сплестись воедино?»
«Русскость» для Роршаха означала чувство: уметь испытывать сильные, неподдельные эмоции и быть способным поделиться ими. «Понимать друг друга сердцем, без формальностей, без уловок и намеков, свойственных миру интеллектуалов, – писал он Толстому, – это то, к чему стремимся мы все».
Он был далеко не единственным среди европейских интеллектуалов, кто рассматривал русских подобным образом. Русские романы и пьесы поражали воображение многих известных деятелей культуры и науки: от Вирджинии Вулф до Кнута Гамсуна и Зигмунда Фрейда. Русский балет был «хитом сезона» в Париже. Географическая необъятность России, комбинация европейской цивилизации с эпичной инаковостью, а духовной глубины – с политической отсталостью вызывали на континенте как восторг, так и озабоченность. Насколько бы точным или ошибочным ни было такое видение раздираемой страстями страны, именно оно сформировало не покидавшее Роршаха всю жизнь желание научиться, как он сам это называл, «понимать сердцем» и быть понятым на том же духовном уровне.
Цюрих сделал возможным укрепление близких культурных и личных связей Роршаха с Россией. В то же время его продолжал занимать вопрос: что же значит быть понятым. Профессора, учившие Роршаха, бились над исконными значениями таких понятий, как человеческий разум и его желания. Психиатрия освещала новые дороги в первом десятилетии XX века, и Цюрих стоял на перекрестке этих дорог.
Глава четвертая
Необычайные открытия и воюющие миры
Плотный силуэт профессора был узнаваем издалека. Он спешно прибыл из больницы, чтобы взойти на подиум, где стоял теперь, слегка склонившись вперед, пяти футов и трех дюймов ростом, сильно заросший бородой и внушительный в своей стати. Его движения были угловатыми и дергаными, а когда он говорил, лицо его становилось неестественно оживленным, превращаясь практически в гримасу. Лекция, касавшаяся вопросов клинических и лабораторных техник, была преподана с позиций опытного практика и содержала множество отсылок к статистике, но также подчеркивала, снова и снова, важность эмоционального контакта с пациентами. Знающий свое дело, профессиональный и временами слегка суетливый, этот человек был очень скромен и очевидно добр. Порой было трудно поверить, что это не кто иной, как Эйген Блейлер, один из наиболее уважаемых психиатров в мире, чьи методы изучали в учебных классах по всей Европе и обсуждались самыми активными студентами после занятий.
Еще один лектор в том же отделении выглядел как угодно, но не скромным. Высокий, безупречно одетый, с аристократическими манерами и интонациями, он был внуком знаменитого врача, который, по слухам, являлся внебрачным ребенком великого Гёте. Он представлял собой соблазнительную смесь уверенности и чувственности – даже некоторой уязвимости, – и прибыл пораньше, чтобы присесть на скамейку, к которой каждый из присутствующих в зале стремился подойти, чтобы поговорить с ним. Его лекции были открыты не только для студентов, но и для всех желающих, а высокое качество, увлекательность и широкий диапазон затрагиваемых тем сделали эти лекции настолько популярными, что их пришлось перенести на более крупную площадку. Вскоре этот человек «обзавелся восторженной, бросающейся в глаза женской свитой» из числа так называемых «цюрихбергских дам в пальто» – представительниц богатейшего городского района Цюрихберг. Они «с самоуверенностью и достоинством заявлялись на каждую его лекцию и занимали лучшие места, чем провоцировали неприязнь со стороны студентов, вынужденных стоять в заднем конце зала». Потом «дамы» стали приглашать своего кумира к себе домой, чтобы он вел там частные дискуссионные клубы. Дочь одной из этих женщин нелестно отзывалась об этих поклонницах профессора как о «сексуально озабоченных фанатках или климактерических истеричках».
Вместо того чтобы обращаться к сухой статистике и инструктировать будущих практиков насчет лабораторных техник, Карл Юнг (а это был именно он) говорил о семейной динамике и рассказывал реальные истории из жизни разных людей, часто женщин, таких же, как те, что присутствовали среди его публики. Он имел в виду – и даже прямо говорил, – что их собственные «тайные истории» содержат в себе ключ к намного большему количеству истины, чем то, что врачи смогли бы обнаружить самостоятельно. Заложенное в его словах послание было волнующим. Его обезоруживающая интуиция порой казалась чем-то волшебным.
То были учителя Роршаха, сформировавшие не только его собственный жизненный путь, но и будущее психологии.
В первом десятилетии XX века Цюрих был центром существенной трансформации понимания и лечения психических заболеваний. К началу века в научном поле присутствовало глубокое разделение между уважением к субъективному внутреннему опыту и попыткой достичь научной респектабельности, фокусируясь на объективных данных и основных законах. Были ученые, известные как «психопатологи», часто французы, которые стремились изучать разум, и другие, чаще немцы, занимавшиеся так называемой «психофизикой», – эти предпочитали резать скальпелем мозг. На этот профессиональный и географический разброс позиций накладывалось, хоть и не везде, институциональное разделение между психиатрами, которые обычно были сосредоточены в больницах или клиниках, и психологами, работавшими в университетских лабораториях. Психиатры старались вылечить пациентов, психологи же изучали науки. Бывали случаи «перехода из партии в партию», и наиболее значительный вклад в развитие психологии часто вносили практикующие психиатры. Фрейд и Юнг, например, оба были психиатрами и докторами медицины. Но психиатры были врачами, имевшими степень в области медицины, психологи же являлись учеными-исследователями и получали степень в области философии.
Несмотря на успехи в неврологии и классификации болезней, среднестатистический психиатр XIX века не мог сделать почти ничего, чтобы по-настоящему помочь людям. Впрочем, по большому счету, то же самое можно было сказать о медицине в целом: ни антибиотиков, ни анестезии, ни инсулина. Описывая жизнь врача более ранней эпохи, Джанет Малкольм пишет: «Медицина во времена Чехова была бессильна излечить то, что она лишь недавно начала осваивать. Врачи понимали суть заболеваний, но не могли лечить. Каждый честный доктор считал свою работу крайне депрессивной». Психиатрия же находилась в еще худшем состоянии.
За пределами медицины границы между академической «твердой» наукой и гуманитарными науками были все же пересмотрены. Должна ли цель психологии заключаться в том, чтобы научным способом определить состояние человека, с описанием симптоматики и законов, по которым развивается заболевание, или же она состоит в том, чтобы более гуманистическими методами попытаться понять конкретную личность и причину ее страданий. Говоря практическими терминами, должен ли начинающий молодой психолог изучать научный метод или же философский? В прежние времена – до Фрейда и современной неврологии – психологию рассматривали главным образом как ответвление философии. Просто не существовало иного способа попытаться понять человеческое сознание. Медицинские доктрины тоже во многом совпадали с религиозными учениями о добродетели и грехе, характере и самоограничении. Психиатры пытались лечить случаи одержимости бесами, а их самой продвинутой технологией был месмеризм.
Роршах был студентом, когда все это начало меняться. Фрейд выработал теорию бессознательного разума и сексуальных мотивов, которая свела воедино психопатологию, психофизику, а также новую эффективную дисциплину – психотерапию, в то же время заново интегрируя гуманитарные науки в науку естественную и задавая новое разделение между нормальностью и болезнью. Казавшиеся раньше бессмысленными фантазии психопатических пациентов теперь расшифровывались, а их болезни лечились методами, основанными на допущениях, которые выглядели невероятными в глазах ученых-материалистов, исследовавших мозг.
Однако в то время, когда Роршах поступил в медицинское училище, все, что было у Фрейда, – это диван в его венском кабинете и узкий круг клиентов-невротиков. За первые шесть лет после выхода в печать «Толкования сновидений» было продано всего 351 экземпляр этой книги. С точки зрения научной и институциональной респектабельности, а также ресурсов и международной репутации, которые нужны были, чтобы устояться по-настоящему влиятельному движению, психоанализу был очень важен Цюрих.
Медицинское училище при Цюрихском университете было гибридным институтом, привязанным к Бургхёльцли, – лаборатории, университетской психиатрической клинике и учебной больнице, открытой в 1870 году и, ко времени описываемых событий, признанной лучшей в мире. Это было крупное учреждение, стоящее на балансе кантона Цюрих, а находились там в основном необразованные пациенты из низших слоев общества, страдавшие от шизофрении, третичного сифилиса и других болезней, имеющих психические причины или последствия. Однако руководство больницы было связано также и с недавно созданной кафедрой психиатрии университета.
В большинстве университетов авторитетные профессора психиатрии были исследователями мозга, имевшими маленькие клиники и небольшой набор практических примеров, на основе которых они могли учить студентов. Но любой профессор психиатрии в Цюрихе, как пишет историк Джон Керр, был в ответе более чем за сотню пациентов, большей частью неизлечимых. И эти пациенты были местными, они говорили на нижнегерманском наречии или же цюрихском диалекте немецкого, – профессор мог в буквальном смысле не понимать их слов. Неудивительно, что ряд директоров клиники очень быстро покинули эту должность по собственному желанию, и, в то время как университетская профессура набирала влияние и стать, район Бургхёльцли был более знаменит в окрестностях благодаря публичному дому, стоявшему на отшибе, а вовсе не больнице. Были изменения к лучшему под руководством директора Августа Фореля, но и он вскоре уволился. В 1898 году Форель передал бразды правления клиникой Эйгену Блейлеру (годы жизни которого – 1857–1939 – практически полностью совпадали с жизнью Зигмунда Фрейда).
Блейлер происходил из Золликона, соседствующей с Бургхёльцли фермерской деревни в окрестностях Цюриха. Его отец и дед были участниками борьбы 1830-х, целью которой были равноправие для крестьян и основание Цюрихского университета. Блейлер был вторым в своей деревне человеком, закончившим университет, и первым из ее уроженцев, кто стал учиться на врача. На протяжении всей жизни он никогда не забывал о своих деревенских корнях, как и о классовой борьбе и политической сплоченности, которые сделали возможной его карьеру. Самое главное – он говорил на местном языке, а значит, мог понять, что говорят его пациенты.
Господствующее мнение гласило, что люди, находившиеся под опекой Блейлера, безнадежны. Вот что говорил об этом Эмиль Крепелин, психиатр, давший тому, что мы сегодня именуем шизофренией, название «раннее слабоумие» (dementia praecox): «Мы знаем теперь, что судьба наших пациентов обусловлена главным образом тем, как развивается болезнь. Нам редко удается изменить ее течение. Мы должны открыто признать, что подавляющее большинство пациентов, что свалены в кучу в наших заведениях, потеряны навсегда». И даже более жестко: «Огромная масса не вылеченных пациентов, скопившихся в наших клиниках для душевнобольных, принадлежит раннему слабоумию, клиническая картина которого описана выше как рано или поздно наступающий коллапс личности». По словам врача, они «принадлежали» болезни. Фрейд также говорил, что эти пациенты не поддаются исцелению. Блейлер, однако, работая «на передовой», смог выяснить иное. Как оказалось, граница между душевным нездоровьем и здоровьем вовсе не настолько непреодолима, как считали его университетские коллеги. А отношение к пациентам как к «огромной массе, сваленной в кучу», было на самом деле частью проблемы.
До того как стать директором Бургхёльцли, Блейлер двенадцать лет прожил при крупнейшем в Швейцарии доме умалишенных, расположенном на острове-монастыре, – больнице (изначально это была базилика XIX века), где содержалось от шестисот до восьмисот пациентов. И там, и в Бургхёльцли Блейлер глубоко погружался в мир серьезно больных людей, посещая палаты до шести раз в день и часами разговаривая с неспособными ответить больными, пребывавшими в состоянии кататонии. Своих помощников он загружал работой до предела, – они работали по восемьдесят часов в неделю. Еще до 8:30 утра начинались утренние обходы, а после вечерних нужно было вести истории болезней, делая записи об изменении состояния пациентов. Эта работа часто затягивалась до 10–11 часов вечера. Сотрудники жили почти в монашеской аскезе, им было запрещено употреблять алкоголь. За очень редким исключением, врачи и прочий персонал спали в общих спальнях. Но у них не было морального права жаловаться на эти жесткие условия, поскольку их начальник – Блейлер – работал больше, чем кто-либо из них.
Живя в столь близком контакте со своими пациентами, Блейлер понял, что их реакции на окружающую среду более разнообразны и в меньшей степени продиктованы душевным расстройством, чем было принято считать. Например, они вели себя по-разному с разными родственниками или с представителями противоположного пола. Их симптомы нельзя было полностью объяснить с позиции биологического детерминизма. Они вовсе не были обречены – по крайней мере не безоговорочно. Даже в самых серьезных случаях прогрессия заболеваний могла быть приостановлена или вовсе получить обратный ход, если врачи налаживали хорошие личные отношения с пациентами. Блейлер мог неожиданно выписать пациента, который казался серьезно больным, или пригласить особенно агрессивного больного на официальный ужин к себе домой. Он был первопроходцем трудотерапии и прочих «реальностно-ориентированных задач». Его пациенты рубили дрова, присматривали за товарищами по несчастью, больными тифом, и многие случаи, в течение долгого времени считавшиеся безнадежными, заканчивались выздоровлением, что казалось настоящим маленьким чудом. Когда его пациенты-шизофреники трудились в полях, Блейлер присоединялся к ним, с удовольствием занимаясь работой, знакомой ему по дням юности в Золликоне. Блейлер посвятил свою жизнь тому, чтобы наладить эмоциональную связь с каждым из находившихся на его попечении людей. Как пациенты, так и персонал часто называли его «отцом».
Именно Блейлер придумал название «шизофрения», что является самым известным его вкладом в психиатрическую науку. Он изобрел такие термины, как «аутизм», «глубинная психология» и «амбивалентность». Он сделал это потому, что предложенное ранее Крепелином название «раннее слабоумие» означало «преждевременное начало потери разума», нечто биологически предопределенное и необратимое, в то время как «расслоение сознания» (значение понятия «шизофрения») не свидетельствует о том, что страдающий им человек потерян безвозвратно. Его сознание все еще может функционировать и обладает жизненными силами. Блейлер писал, что ему нужен был новый термин, поскольку «преждевременное слабоумие» невозможно использовать в качестве прилагательного. По его мнению, название болезни должно быть не просто медицинским объектом, отображенным в сухом латинском выражении, а одним из многих способов описать состояние конкретного бедолаги.
Его сочувствие к пациентам имело глубокие личные корни: когда Блейлеру было семнадцать, его сестра стала впадать в кататонический ступор и была госпитализирована в расположенную неподалеку от их деревни клинику Бургхёльцли. Семья возмутилась поведением тамошних «мозгоправов», которым, казалось, микроскопы интереснее, чем люди, и которые даже не могли говорить с пациенткой на одном языке. Блейлер решил – согласно некоторым версиям биографии, к этой мысли его подтолкнула мать – стать психиатром, который сможет по-настоящему понимать своих пациентов. Хотя он никогда не писал и не говорил публично о болезни своей сестры, Анны-Паулины, отрицать решающее влияние ее истории на его выбор профессии невозможно. Один из ассистентов Блейлера, работавший с ним в Бургхёльцли в 1907–1908 годах, вспоминал: «Блейлер часто говорил нам, что даже самые глубокие кататоники могут быть чувствительны к устному убеждению. Он приводил в качестве примера собственную сестру… Однажды Блейлеру нужно было вывести ее из дома в момент, когда она пребывала в состоянии крайнего возбуждения. Он решил не заставлять ее, не применять силу, а… говорил с ней в течение нескольких часов, до тех пор, пока она наконец не оделась и не пошла с ним. Блейлер использовал этот пример как доказательство того, что вербальное убеждение возможно».
Анна-Паулина прожила вместе с Блейлером в его квартире в Бургхёльцли почти тридцать лет – со времени смерти их родителей в 1898 году и до ее собственной смерти в 1926 году. Помощник психиатра вспоминал: «Из своей комнаты я мог видеть, как она целый день монотонно слоняется по залу взад-вперед. Дети Блейлера были в то время очень маленькими, и они, казалось, не замечали присутствия своей тети. Когда они хотели куда-нибудь вскарабкаться, то просто использовали ее в качестве “подставки”, как неодушевленный предмет вроде стула. Она никак не реагировала на это, у нее не было никакой эмоциональной связи с детьми». Блейлер жил бок о бок с самыми экстремальными проявлениями шизофрении, и на протяжении всей карьеры в Бургхёльцли перед глазами у него был живой пример человечности шизофренического больного. Его первопроходческие исследования начались в его доме.
Конечно же, каждое новое поколение стремилось исправить ошибки предыдущего. Психиатры регулярно обвиняли своих предшественников в бессердечности или по крайней мере в следовании заблуждениям. На самом деле и до Блейлера психиатры – от Фореля и Крепелина до отца научной психиатрии Вильгельма Гризингера – были людьми по всем статьям приличными, заботливыми и отзывчивыми врачами. Но в Бургхёльцли дела действительно обстояли намного лучше. Вспоминает ассистент Блейлера: «То, как они смотрели на пациента, как обследовали его, было практически откровением. Они не просто подвергали пациента классификации. Они разбирали его галлюцинации, одну за другой, и пытались определить, что каждая из них значит, а также почему пациент переживает именно эти конкретные галлюцинации… Для меня все это было новым и шокирующим». Сдвиг в сторону терапии, в центре которой стоял пациент, начался не в Бургхёльцли, не там он и закончился, но Блейлер воспитал поколение психиатров, вырастив их как среди своих студентов, так и среди помощников, включая собственного сына Манфреда, Карла Юнга и Сабину Шпильрейн, двух будущих начальников Роршаха, и самого Роршаха. В наши дни попросту немыслимо, чтобы психиатр не был способен разговаривать с пациентом на одном языке, и это во многом стало возможным благодаря Эйгену Блейлеру.
Карл Юнг прибыл в Бургхёльцли в декабре 1900 года, чтобы работать ассистентом Блейлера. Он уже становился заметным персонажем в мире науки, а впоследствии стал одной из самых выдающихся фигур, человеком, который неоднократно видоизменял психологическую область в последующие десятилетия.
Начав в 1902 году, Юнг и еще один врач-ассистент из Бургхёльцли, Франц Риклин, разработали первый экспериментальный метод выявления шаблонов в бессознательном – словесный ассоциативный тест. Испытуемым давали прочитать список из ста различных слов и спрашивали, какая мысль первой приходит в голову в связи с каждым из них. Врач с секундомером в руках замерял время, потраченное ими на ответы. Потом пациенты должны были перечитать список и попытаться вспомнить свои изначальные ответы. Любые отклонения – долгие паузы, провалы в памяти во время второго раунда, на удивление непоследовательные заключения, топтание на месте и повторяющиеся ответы – могли быть объяснены только бессознательными актами подавления воспоминаний, некой спрятанной в сознании «черной дырой», втягивающей и искажающей те ответы тестируемого, что касались его потаенных желаний, или заставляющей лгать и притворяться, давая ответы, уводящие в противоположном направлении. Юнг называл эти скрытые центры «комплексами». При помощи теста удалось эмпирически установить, что большинство из них имели сексуальную подоплеку.
Благодаря этому врачи из Бургхёльцли сумели совершить «беспрецедентное и экстраординарное» открытие. Независимо от Фрейда – и делая нечто совершенно иное, чем абстрактные беседы с лежащим на диване невротиком, – им удалось обнаружить конкретное доказательство работы бессознательных процессов, которые, как оказалось, были свойственны «нормальным» людям ничуть не в меньшей степени, чем душевнобольным. Они мгновенно поняли, что результаты их работы подтверждают построения Фрейда, и вскоре словесный ассоциативный тест был включен в методику психоанализа. Врачи импровизировали со словами-стимулами, чтобы спровоцировать определенную линию мышления, или использовали выявленные на начальных этапах комплексы в качестве стартовых точек для терапии. У методики был огромный потенциал в криминологии. Юнг и Риклин создали современный психологический тест.
Вслед за этим в Бургхёльцли разразилась настоящая вакханалия сеансов тестирования: врачи замеряли реакции больных секундомером, расшифровывали их сны, подвергали психоанализу своих пациентов, жен, детей, друг друга и самих себя. Они радостно набрасывались на каждый признак бессознательного, который им удавалось обнаружить: каждую оговорку или описку, провал в памяти, рассеянно напеваемую мелодию. Блейлер писал, что психоанализ на годы стал их способом узнать и понять друг друга. Его старший ребенок, Манфред (рожденный в 1903 году), и старшая среди детей Юнга, Агата (родившаяся годом позже), вспоминали, что в детстве оба они находились под тотальным психоаналитическим наблюдением. Публикации, посвященные словесному ассоциативному тесту, включали в себя анонимные результаты Блейлера, его жены, ее матери и сестры, а также самого Юнга.
Блейлер был впечатлен открытиями Фрейда и, как только узнал о них, сразу захотел использовать эту методику для помощи глубоко психически больным, а не только страдающим от сексуальных комплексов частным пациентам, как это делал сам Фрейд. Вскоре он нашел, что результаты достаточно убедительны, чтобы можно было донести информацию об этом до создателя метода. Он сделал это в книжной рецензии 1904 года, воспользовавшись случаем, чтобы заявить громогласно, насколько мог, что «Исследования истерии» и «Толкование сновидений» Фрейда «открыли новый мир». Похвала со стороны одного из самых передовых психиатров Европы дорогого стоила. Затем он написал Фрейду лично: «Дорогой и досточтимый коллега! Мы здесь, в Бургхёльцли, являемся пылкими поклонниками фрейдистских теорий в психологии и патологии». Как часть набирающей обороты в Бургхёльцли «эпидемии» самоанализа, он даже послал Фрейду конспекты нескольких собственных сновидений, спрашивая совета относительно их толкования.
Весть о том, что Блейлер его преданный поклонник, была одним из самых трогательных посланий, которые Фрейд когда-либо получал, а также первым увиденным им знаком признания его теории в академических кругах. Возможно, именно это вдохновило его прервать продолжавшуюся несколько лет паузу в писательской деятельности и создать три великих труда, которые он опубликовал в 1905 году («Три очерка по теории сексуальности», «Остроумие и его отношение к бессознательному» и «Фрагмент анализа истерии»). Фрейд написал своим друзьям: «Абсолютно сногсшибательное признание моей точки зрения… Только вдумайтесь: официальный профессор психиатрии – и мои + + + исследования истерии и снов, которые раньше вызывали в этих кругах лишь ненависть и презрение, – вплоть до сегодняшнего дня!» (Три креста часто рисовались на входных дверях крестьянских домов, чтобы отвадить опасность и зло, – Фрейд использовал их в своих письмах, чтобы иронически выделить пугающие, дьявольские вещи). Он писал Блейлеру: «Я уверен, что скоро мы покорим психиатрию».
За этим «мы» таилась прекрасно известная Фрейду подоплека: Блейлер, будучи важнейшей фигурой профессиональной психиатрии Цюриха, представлял для фрейдистских идей намного большую ценность, чем они для него. Сделав Бургхёльцли первой в мире университетской психиатрической клиникой, в которой для терапии применялись методы психоанализа, Блейлер и его помощники стали теми людьми, которые привели Фрейда в профессиональную медицину. Цюрих, где обучался Роршах, заменил собой Вену в качестве эпицентра фрейдистской революции.
Уже к 1906 году клиника Бургхёльцли полностью погрязла в спорах, касавшихся фрейдистских идей, – сам Фрейд назвал это «двумя беспокойным мирами» академической психиатрии и психоанализа. В то время как базировавшиеся на словесном ассоциативном тесте исследования Юнга и Риклина предоставляли почти железное доказательство верности фрейдистских теорий, антифрейдисты не оставляли попыток их развенчать. Густав Ашаффенбург, немецкий психиатр, который научил Риклина проводить ассоциативный тест, выступил с резким обличением Фрейда на психиатрической конференции, а после опубликовал текст своего выступления.
Блейлер общался с Фрейдом двумя годами ранее, в 1904 году, но с тех пор он осмелился задать тому несколько острых вопросов. Блейлер писал, что теория Фрейда кажется ему экстремальной, – неужели корни абсолютно всего гнездятся в сексуальности? Где доказательства, на которые были так богаты более ранние работы Фрейда? Точно ли все это не является ненаучными рассуждениями Фрейда о человеческой натуре, вытекающими из одного-единственного случая? Блейлер находил продуктивным подвергать чьи-либо взгляды вызывающей критике, но не Фрейд, который развенчал все разумные сомнения Блейлера как «сопротивление великой истине» и перенес свое внимание на его младшего коллегу.
Именно Юнг, а не Блейлер ответил Ашаффенбургу в 1906 году, в пух и прах разгромив его аргументы и существенно поспособствовав тем самым укреплению репутации Фрейда. К тому времени Юнг уже стал, минуя Блейлера, писать Фрейду сам, упомянув в своем первом письме, что именно он «предал публичной огласке случай, который впервые привлек внимание Блейлера к существованию ваших принципов, хотя на тот момент с его стороны было заметно сильное сопротивление». Обратное было ближе к истине. В 1907 году Юнг улучил момент, чтобы впервые лично встретиться с Фрейдом. Целью этой встречи было вбить между двумя старшими коллегами еще один клин и убедить Фрейда, что он, Юнг, является его человеком в Цюрихе.
Тон писем Юнга к Фрейду широко варьировался – от заигрывающих до откровенно предательских, где он все время упирал на то, что главврач Бургхёльцли слишком педантичен, малодушен и совершенно некомпетентен в вопросах психоанализа. «Добродетели Блейлера сведены на нет его же пороками, и ничто в нем не исходит от сердца»; лекции Блейлера были, по его словам, «ужасающе поверхностны и схематичны»; «подлинной и единственной причиной возражений Блейлера является то, что я выделяюсь из безмолвной толпы»; «Я восхищаюсь тем, как вы отбрили Блейлера. Его лекция была весьма ужасной, вам не кажется? Вы получили его большую книгу?». Речь шла про книгу о шизофрении – труде всей жизни Блейлера. «Он написал в ней кое-что очень плохое».
Если Блейлер несправедливо забыт сегодня, то во многом потому, что Юнг вымарал его из истории, ни разу не назвав его по имени в своих мемуарах и дойдя до того, чтобы заявить, что психиатров Бургхёльцли волновали только ярлыки, а «психология душевнобольных пациентов не играла никакой роли». Это был Юнг – говорит Юнг, – кто стремился раскрыть индивидуальные истории своих пациентов. Почему один пациент убежден в чем-то одном, а другой – в другом, откуда происходят эти отдельные, особенные для каждого убеждения? Если один пациент считает, что он Иисус Христос, а другой заявляет: «Я нахожусь в Неаполе и должен накормить весь мир своей лапшой», то какой смысл налеплять на обоих ярлык «бредовые»? Обвинения Юнга в том, что Блейлер «предпочитал ставить диагнозы путем сравнения симптомов и сбора статистических данных» вместо того, чтобы «учить язык каждого пациента», выглядели особенно подло, учитывая, что большинство пациентов Бургхёльцли говорили на швейцарском диалекте.
То, что часто воспринимается как дуэт взаимного притяжения, отторжения и корыстных интересов между Фрейдом и Юнгом, было на самом деле треугольником: Юнг «продал душу» Фрейду, поскольку хотел занять место Блейлера. Для Фрейда, поскольку Блейлер стал менее надежным союзником, усилилась нужда в Юнге. Юнг, уставший жить в тени авторитета Блейлера, озлобился и срежиссировал борьбу за власть, устроив все так, чтобы Блейлер начал опасаться «пришествия Фрейда». Блейлер в этих дрязгах проявил себя достойнее их обоих, порой нерешительный и слишком прозаичный, но всё же с наименьшим эго и наибольшей готовностью учиться у других. Тем не менее звезда Блейлера закатилась, а Юнга – взошла.
Помимо интеллектуальных разногласий в этой ситуации имел место и извечный классовый конфликт. В то время как Блейлеры жили скромно, питались в больничной столовой и делили кров с кататонической сестрой Эйгена, Юнг в 1903 году женился на одной из богатейших женщин Швейцарии. Чета Юнг поселилась в Бургхёльцли, прямо под апартаментами Блейлера, и питалась обособленно, – еду им готовили слуги. Не отказывали себе молодожены и в посещении прекрасных цюрихских ресторанов. Юнг просил о дополнительных ресурсах для работы или о неоплачиваемых отгулах, которые тратил на собственные опыты или путешествия – теперь он мог себе это позволить, – и Блейлер предоставлял ему все. С годами он выполнял просьбы Юнга все более неохотно, поскольку необходимость управлять большой больницей отвлекала его от собственных изысканий. Возрастающее пренебрежение Юнга по отношению к трудолюбивому Блейлеру было знаком его собственного роста.
В течение нескольких лет оба они рассорились с Фрейдом, а друг с другом продолжали враждовать десятилетиями: «Двадцать лет активного противостояния, при том, что оба продолжали оставаться в Бургхёльцли, выражались то в двусмысленных едких намеках, то в откровенно враждебных перебранках, часто на глазах у изумленных врачей и перепуганных пациентов». Каждому цюрихскому психиатру приходилось, изворачиваясь, пробираться по этому минному полю «беспокойных миров», где расположение мин постоянно менялось, и даже отказ принять чью-либо сторону расценивался как предательство обеими партиями. С этой дилеммой пришлось теперь столкнуться и Блейлеру. Он считал, что чей бы то ни было непререкаемый авторитет не может пойти на пользу научной дискуссии и прогрессу. «Девиз “Кто не с нами – тот против нас”, на мой взгляд, необходим религиозным сообществам и полезен для политических партий, но я считаю, что он вреден для науки», – прямо сказал он Фрейду. Ища сторонников, Блейлер присоединился к ряду организаций, настроенных оппозиционно по отношению к закрытому лагерю Фрейда. Фрейд не разделил его мнения о необходимости действовать единым фронтом, а большинство ученых-исследователей критиковали Блейлера за то, что тот ранее поддерживал Фрейда.
Роршах, разумеется, ничего не знал обо всех этих подковерных интригах, которые полностью раскрываются лишь в личных письмах Фрейда, Юнга и Блейлера. В начале 1906 года, пока Фрейд переносил свою лояльность с Блейлера на Юнга, Роршах был на втором году обучения в университете, сдавал предварительные экзамены и посещал лекции Карла Юнга, который позднее сказал, что никогда не общался с Роршахом лично. Но все-таки Роршах наверняка знал хоть что-то о междоусобицах этих первопроходцев и о поставленных на карту вопросах.
И будучи студентом, и в течение всей жизни Роршах уважал идеи Фрейда, но сохранял по отношению к ним и долю скептицизма. Он продолжал использовать психоанализ, но прекрасно понимал ограничения, которые накладывает этот метод. В одной из лекций, которую Роршах впоследствии читал на медицинской конференции вдали от Цюриха, он изложил авторитетные объяснения того, как работает психоанализ, а также разъяснил, что можно и что нельзя делать при помощи этой методики. Он пошутил невзначай, что «в Вене скоро уже начнут объяснять при помощи психоанализа, почему Земля вертится вокруг своей оси».
Роршах в течение нескольких лет применял словесный ассоциативный тест к своим пациентам и при расследовании преступлений, даже после того как Юнг почти перестал обращаться к этой практике. Он был вдохновлен другими работами Юнга. Вышедшая в 1912 году книга Юнга «Либидо, его метаморфозы и символы» заложила основы «цюрихской школы», которая существенно расширила границы психоаналитических исследований, сделав их культурным феноменом и включив в практику много новых элементов: от гностических мифов и легенд до искусства и того, что стали называть «коллективным бессознательным». Юнг отвергал предложенную Фрейдом буквальную трактовку сексуальных побуждений, рассматривая их с более мифологической и символической точки зрения, – как «жизненную энергию», содержащуюся в сексуальности, огне и солнце. Роршах, по словам Ольги, тоже восхищался архаической мыслью, мифами и тем, как устроена мифология. «Он пытался разыскать следы этих древних идей в своих пациентах, искал аналогии – и однажды нашел в бредовых рассказах ведущего отшельническую жизнь больного швейцарского фермера поразительные совпадения с мифами о деяниях египетских богов». Юнг метался из стороны в сторону: поняв, что причины душевных расстройств имеют определенно психологический характер, он вскоре указал, что мозг большинства его пациентов не был никоим образом поврежден, или по меньшей мере не было никаких причин связывать их психологические недуги с состоянием мозга. «По этой причине, – заявил Юнг в январе 1908 года, читая лекцию в цюрихской ратуше, – мы полностью прекращаем исследования мозга в нашей цюрихской клинике и обращаемся к психологическому способу изучения душевных болезней». Был Роршах или нет на этой конкретной лекции, заложенное в ней послание он усвоил. Он отдал должное «твердой» науке, сделав масштабное анатомическое исследование шишковидной железы головного мозга, но был согласен с тем, что будущее психиатрии заключается в поиске путей к пониманию разума, а не в том, чтобы просто резать человеческий мозг, изучая извилины.
Но Роршах был ближе по духу к третьему великому первопроходцу, который, будучи связан законами своей профессии, не мог «полностью отказаться» ни от интерпретационного, ни от анатомического подхода. Если болезнь имеет биологическую природу, утверждал Блейлер, то, возможно, ее следует лечить вне зависимости от того, каковы текущие наваждения пациента и какой может быть его «тайная история». Роршах тоже продолжал считать, что психология опирается на физиологическую базу, с его точки зрения, такова природа восприятия.
Как и Блейлер, Роршах имел скромное общественное происхождение, разделял его интерес к больным с тяжелыми душевными недугами, а также его способность, которой часто недоставало их коллегам, уважать окружающих и учиться у них, даже когда ищешь свой собственный путь. В то время как Фрейд видел в женщинах созданий с «загадочной» психологией, сильно отличающейся от «нашей», а Юнг писал о доминирующем в жизни женщин интересе к домашнему уюту, семейственности и их склонности полагаться на эмоции в большей степени, чем на разум, Роршах, еще в школе проявивший себя рьяным борцом за права женщин, и Блейлер не разделяли ни одного из этих предрассудков и, что более важно, никогда не опирались на них в своих теориях.
Оба они без тени сомнения отвергали паранормальную психологию. Фрейд и Юнг – так же как Уильям Джеймс, Пьер Жане, Теодор Флурнуа и многие другие выдающиеся психологи того времени – часто посещали спиритические сеансы и изучали труды мистиков и медиумов. Не в качестве хобби, а потому, что таким образом они надеялись получить доступ к «подсознательному» измерению, которое вскоре станут называть «бессознательным». Роршах, как и Блейлер, был об этих практиках того же мнения, что и мы сегодня. Они с сестрой Анной разыгрывали свою бабушку, которая увлекалась спиритуализмом. В медицинском училище Герман утверждал, что «если старая женщина, находясь в расстроенных чувствах, обращается к миру духов, то это лишь потому, что люди больше не хотят ее видеть. Она пытается общаться с духами, поскольку у нее не осталось близких среди живых. Такая ситуация – настоящая глубокая трагедия, и мы не должны сердиться на людей, с которыми это случилось».
Сам Роршах никогда не работал в Бургхёльцли, но, ввиду тесной связи этой больницы с Цюрихским университетом, врач-клиницист мирового класса, Эйген Блейлер, был научным руководителем Германа. Роршах настолько пропитался блейлерианской философией жизни, что в январе 1906 года дал зарок не употреблять алкоголь и придерживался этой клятвы всю жизнь. Блейлер был исключением среди университетских психиатров своей эпохи, поскольку применял и поддерживал фрейдистские идеи. Решающим фактором была независимость Цюриха от Вены: Роршах находился в единственном месте на земле, где психоанализ воспринимали всерьез и где были готовы к его дальнейшему исследованию и усовершенствованию. Он учился бок о бок с изобретателями первого психологического теста бессознательного. Это было практически идеальное окружение.
В 1914 году, когда Роршах был практикующим психиатром, в его клинику прислали для обследования солдата велосипедного батальона швейцарской армии Иоганнеса Найверта. Найверт взял десятидневную увольнительную, заплатил 2900 франков долгов, накопившихся на предприятии его отца, а во вторник 3 декабря, за два дня до того, как он должен был вернуться на службу, внезапно исчез. Шесть дней спустя сотрудники полиции нашли его в таверне – Найверт сидел за столом, перед ним стояла тарелка с едой и большая кружка пива. Он ел медленно и спокойно. Когда полицейский спросил: «Найверт, почему вы не вернулись в субботу на службу?» – солдат поднял взгляд и сказал, нерешительный и смущенный: «Мне нужно идти».
Он без возражений пошел с полицейскими и хотел сразу же вернуться в свое подразделение, – ему нравилось служить в армии. Когда его спросили, какой сейчас день, он ответил: «Вторник» и не мог поверить, что уже 9 декабря, среда следующей недели. Он выглядел крайне обескураженным. Когда его доставили в больницу, Найверт сказал, что его велосипед перевернулся в снегу, и он упал с моста неподалеку от железнодорожного вокзала. Дальше он не мог вспомнить ничего, вплоть до того, когда полицейский заговорил с ним в таверне. «Это было, как будто я вдруг очнулся ото сна. Меня обвинили в попытке дезертирства, но если бы я и впрямь собирался сбежать из армии, то сделал бы это, когда у меня в кармане лежали 2900 франков, а не после того, как я их потратил, оплатив счета».
Получив в свое распоряжение обширное описание биографии, физического здоровья и семейных обстоятельств Найверта, Роршах применил к нему словесный ассоциативный тест Юнга – Риклина, фрейдистскую методику свободных ассоциаций, а также гипноз – один из специальных инструментов Блейлера, чтобы помочь Найверту вспомнить, что же случилось. Словесный тест помог установить, что в процессе самого инцидента ничего сверхъестественного не произошло. Однако он выявил комплексы, объяснившие, почему приступ Найверта принял именно эту форму: враждебность по отношению к отчиму, желание, чтобы его отец был все еще жив, потому что так «все было бы как раньше». Фрейдистские свободные ассоциации вернули пациента в диссоциированное состояние, что помогло продемонстрировать, как он действовал: Найверт тотчас начал галлюцинировать, а впоследствии не мог вспомнить ничего, кроме первой вещи, которую увидел. Понять же, что случилось, как и ожидал Роршах, лучше всего помог гипноз. Герман припас это средство напоследок, чтобы можно было сравнить результаты всех трех методик. Под гипнозом Найверт рассказал, что он оставил велосипед лежать у вокзала, посидел на скамейке в парке и пошел пешком обратно на фирму отца, но не смог найти туда дорогу. Потом с ним случилось нечто, по описанию выглядевшее как эпилептический припадок. Его повествование было четким и цельным, но солдат запомнил события так, словно все они произошли в один день.
После гипноза Роршах смог интерпретировать результаты видений, полученных в свободных ассоциациях и в ходе словесного ассоциативного теста, чтобы свести разрозненные фрагменты истории воедино. «Было особенно важным для меня, – резюмировал он, – продемонстрировать, используя материал, добытый при помощи гипноза, что так называемые “свободные ассоциации” являются на самом деле детерминированными, заранее обусловленными некими причинами. Они не случайны, а являются скорее продуктом “бессознательных воспоминаний” пациента». У каждой техники была важная функция. Роршах пришел к выводу, что наилучший метод – это полный анализ, который может дать дополнительные подробности, не раскрытые в процессе гипноза, и доказать, что все аспекты рассматриваемого случая, говоря словами нашего героя, «сливаются в единую картину».
Однако для полного анализа элементарно не было времени. Роршах нуждался в методе, который сработал бы уже после первого применения, в течение одного сеанса, создав «единую картину» моментально. Этот метод должен был быть структурированным и включать в себя специальные ключи, требующие ответа пациента, такие, как слова в ассоциативном тесте Юнга – Риклина. Но в то же время он должен быть и бессистемным, предполагая, что человек будет говорить о том, что первым придет ему в голову. И как гипноз, он должен быть способным справиться с психологическими защитными механизмами, не дающими человеку произнести вслух то, чего он сам о себе не знает или не хочет знать. У Роршаха имелись в распоряжении три ценных методики, позаимствованные у троих наиболее повлиявших на него ученых, но тест будущего должен был вобрать в себя их все.
Глава пятая
Свой собственный путь
Весной 1906 года, будучи студентом-медиком, только что сдавшим предварительные экзамены и вышедшим на практику, Роршах не мог представить себе подобный синтез и тем более создать его. Он с жадностью стремился к новому опыту, но помимо бесед с пациентами, медосмотров и вскрытий ему было дозволено не так уж многое. Тем не менее, как следует из его очередного письма к Анне, Роршах был рад наконец-то заниматься практической медициной: «Настоящая работа с настоящими пациентами, проблеск моей будущей карьеры!» Он мог «в основном только смотреть. Но тут есть на что посмотреть». После первых двух недель пребывания на работе, трудясь больше чем по пятьдесят часов в неделю, он писал: «Не думаю, что я когда-нибудь забуду эти четырнадцать дней».
У него накопилось много историй. Шестнадцатилетний мальчик, провалившийся сквозь стеклянную крышу, – врачи думали, что смогут спасти его, «но через три дня его мозг лежал на анатомическом демонстрационном столе». «Нам показывали старую женщину с желтым, будто восковым лицом; она ни разу не открыла глаза, а через два дня я лично видел, как ее тело расчленяли на вскрытии. Молодой мужчина с ужасно распухшей рукой был накачан обезболивающими препаратами и прооперирован, а когда он очнулся, то увидел, со стоном, который я никогда не забуду, что у него нет больше правой руки. Привезли двадцатиоднолетнего студента – он разрезал себе запястье в том месте, где мы щупаем пульс, – он хотел убить себя. Девушке около восемнадцати лет отроду, у которой было несколько венерических заболеваний, пришлось показывать свои интимные места аудитории из 150 студентов. И так далее, каждый день, – и все из-за того, что бедные люди не имели достаточно средств, чтобы заплатить за лечение. Это трагедия всех клиник».
Он был потрясен тем, как относились к происходящему некоторые его соученики, те самые, что пили пиво и мечтали о тросточках с серебряными рукоятками: «Подумать только, как реагируют на все студенты того типа, что я описывал раньше. Мы должны сохранять хладнокровие, глядя на эти вещи, – вот как обстоит дело. Но быть циничным и грубым, превращаться в моральных уродов, – нет, врачи так поступать не должны».
Эти впечатления, пускай и захватывающие, определенно не могли научить его «понимать от сердца». Реальность, в которой ему приходилось осматривать десятки пациентов в день, плюс бесконечные часы консультаций «заставили взглянуть на любые идеалы более объективно», писал он Анне. «К докторам относятся больше с недоверием, чем с благодарностью, в общении больше грубости, чем понимания». Той весной он положил в своей рабочей комнате в Цюрихе небольшую книгу учета, чтобы пациенты могли записывать в ней свои имена. Спустя полгода он пролистал ее и увидел там всего тридцать имен, что, конечно, было намного меньше общего числа прошедших через комнату за это время пациентов. Это сказало ему лишь об одном – нужно уезжать отсюда. Одна и та же схема повторялась в жизни Роршаха. Годы спустя, после «двух месяцев непрерывного общения с людьми», он писал своему другу, что «сыт этим по горло и страстно желает чего-то более уединенного и личного. Человек не может каждое мгновение своей жизни быть экстравертом».
«Здесь я знаю уже слишком многих людей, – писал он сестре в том же письме 1906 года, где впервые описывал Ольгу Штемпелин. – Понимаешь, что это значит? Они приходят и зовут тебя куда-то пойти, потом снова приходят и отнимают у тебя единственное время, когда ты хотел бы побыть один. Они отбрасывают тень на твою свободу». Ольга уехала в Россию, и, при всем своем интересе к людям, Роршах «был готов покинуть эти места, оставив позади тех, чье присутствие в своей жизни не считал обязательным».
Оставшееся обучение он большей частью провел заочно – выезжал из Цюриха на кратковременные подработки в разные места Швейцарии, выезжал за границу. Студенты старших курсов часто проводили семестры в других институтах, осваивая различные специальности, а летом работали подмастерьями дипломированных врачей в частной практике, но Роршах получил в итоге намного более широкий опыт, чем большинство остальных. Отчасти из-за его личной склонности отличаться от более привилегированных соучеников, но и потому, что он нуждался в деньгах и брался за любую работу, которую мог найти.
Сперва он на семестр поехал в Берлин, и это был первый его побег из Швейцарии со времен Дижона. «Берлин, с его миллионами людей, позволит мне вести более уединенную жизнь, чем в Цюрихе», – писал он Анне. Поначалу ему удалось найти то, к чему он стремился: «Я здесь в абсолютном одиночестве… Я был совсем один первые несколько дней, и сейчас большую часть времени остаюсь один – к счастью».
Он жил в типичной берлинской комнате на четвертом этаже, с одним окном, из которого открывался вид на множество других окон. Внизу был маленький двор – «немного камней и немного травы», где росло единственное дерево, «обществом» которого Роршах по-настоящему наслаждался. Ночи он проводил дома или гуляя по улицам, которые всегда были полны людей, почти до рассвета. Он любил посещать театр, цирк, кинематограф.
Но хаос современного мегаполиса был не для него. В начале 1900-х Берлин был одним из крупнейших и быстрорастущих городов в мире. За последние шестьдесят лет его население выросло пятикратно и составляло два миллиона человек, не считая еще одного миллиона проживавших в окружавших столицу новых пригородах. Трамваи ездили по улицам до трех часов ночи, а по выходным некоторые линии работали и всю ночь. Бары были открыты до самого утра. Бесконечное строительство новых зданий лишь добавляло шума и сумятицы: всего сто шагов, пройденных по оживленной Фридрихштрассе на перекрестке столетий, представляли собой, по словам одного историка, прогулку сквозь «какофонию, в которую сливались завывавшие на шоссе клаксоны, мелодии шарманщиков, крики продавцов газет, звонки молочных фургонов фирмы “Болле”, голоса торговцев овощами и фруктами, хриплые мольбы нищих, зазывные шепоты легкодоступных женщин, низкий гул трамваев, скрип их колес на старых железных рельсах, – и миллионы шагов: шаркающих, быстрых, тяжелых. А еще – калейдоскоп красок… неоновые огни, яркое электрическое освещение офисов и заводов… фонари, висящие на запряженных лошадьми каретах, фары автомобилей, гирлянды лампочек, дуговые фонари, карбидные лампы». Даже по сравнению с Веной, Парижем и Лондоном, Берлин казался особенно текучим, неопределенным и неустойчивым явлением, которое «все время чем-то становится, но никогда не является». Одна из крупнейших ежедневных газет, провозгласившая себя «самой быстрой газетой в мире», так написала о Потсдамер-платц: «Каждая секунда здесь рождает новую картину».
Многие приезжие обретали в Берлине свободу и широкие возможности, но сердце Германа принадлежало Швейцарии – или, возможно, уже Ольге. Его восприятие города было отчетливо неблагосклонным: «За несколько лет в Берлине станет больше жителей, чем во всей нашей Швейцарии, но ведь главную роль играет качество, а не количество, – писал он своему пятнадцатилетнему брату Паулю. – Радуйся, что ты не берлинец. Тут есть старики, которые, возможно, за всю свою жизнь никогда не видели вишневого дерева. За два месяца я ни разу не встретил корову или даже простую кошку». Он призывал Пауля: «Наслаждайся нашим прекрасным швейцарским воздухом, и, я надеюсь, ты станешь настоящим человеком, свободным и честным, с реальным жизненным опытом, а не как те, кого я каждый день вижу здесь». Он находил окружающих людей «холодными» и «скучными», общество – «подлым», а общую картину – «идиотской».
Хуже всего был конформизм немцев, которые, по мнению Роршаха, были даже менее свободны, чем русские при царе. Он оказался в Берлине как раз во время одного из самых знаменитых за всю историю Германии проявлений бездумного повиновения власти. 16 октября 1906 года, за четыре дня до приезда Роршаха, некий проходимец купил в нескольких магазинах разные части обмундирования капитана прусской гвардии, надел их на себя – и стал новым человеком. Он отдавал приказы солдатам, арестовал мэра города Кёпеник и конфисковал городскую казну, ссылаясь на приказы кайзера, – и все повиновались ему, не задавая никаких вопросов, только по той причине, что видели на нем форму. Страницы газет пестрели рассказами о «капитане из Кёпеника» и до, и после его ареста, который состоялся 26 октября. Он стал народным героем. Немцы «поклоняются униформе и кайзеру», писал Роршах Анне из Берлина, и «думают, что они лучшие люди во Вселенной, в то время как на деле они лишь лучшие бюрократы».
Россия все так же влекла Роршаха. В июле 1906 года, еще до того как начался его берлинский семестр, Анна Семенофф, еще одна русская, изучавшая медицину в Берлине и Цюрихе, пригласила Германа посетить Москву, но вмешалась политика. Россия сотрясалась от первой в ХХ веке революции, вызванной катастрофической войной с Японией, и Роршах решил лишний раз не рисковать, поскольку он все еще был главной финансовой опорой для своей семьи. Когда Семенофф вернулась в Берлин и вновь пригласила его, на этот раз на рождественские праздники, Роршах согласился. В декабре 1906 года он поехал из Берлина в Москву.
Это был самый волнительный месяц в его жизни. Впервые он своими глазами увидел место, которое называл «страной неограниченных возможностей». Огромный, светящийся яркими красками репортаж, который он отправил по возвращении своей сестре, был полон на удивление прочувствованных описаний Москвы: вида, открывавшегося со Спасской башни, двадцать пять тысяч извозчичьих саней, абсолютно бесшумно передвигавшихся по городу, замерзших извозчиков, «вытапливающих сосульки из своих бород» над кострами посреди улиц. Он посещал культурные мероприятия, от Московского Художественного театра, «который, как говорят, является лучшим в мире», до оперы в Большом, ходил на лекции, собрания сект, политические встречи; он снова встретился со своим старым другом Трегубовым. Русские помогли ему выйти из своего «защитного панциря». Расхожее выражение гласило, что Санкт-Петербург является головой России, а Москва – ее сердцем, и Роршах был с этим согласен: «За две недели в Москве можно увидеть и понять о русской жизни больше, чем за год в Петербурге».
Путешествие в Россию совпало по времени с тем, когда Роршах, по его собственным ощущениям, окончательно повзрослел. Он хотел сперва уехать из Берлина, чтобы «пойти по стопам отца». Как он писал в своем отчете Анне: «Но лучше поискать свой собственный путь. Если сын недостаточно смел, чтобы найти свою дорогу в жизни, он всегда может пойти по чьему-то проторенному пути позднее». С этого времени Герман лишь изредка упоминал отца в своих письмах, за исключением важных семейных годовщин и памятных событий. Свою тоску от потери отца он выразил очень продуктивно, став ради него врачом и продолжая охотиться за новыми впечатлениями от путешествий и искусства – увлечений, которые он унаследовал от Ульриха.
Россия утолила его потребность к расширению горизонтов, которую Роршах, несомненно, смог бы удовлетворить другим способом, даже если бы не познакомился с Трегубовым в Дижоне. Никто не перечитывает «Войну и мир» во время изнурительной двухмесячной сессии, предшествующей выпускному экзамену в медицинском училище, а Роршах в 1909 году именно этим и занимался, просто из интереса к русской культуре. Такое свойственно людям, не желающим уподобляться своему текущему окружению и повсюду ищущим возможности для интеллектуальной и культурной жизни.
После России Западная Европа показалась ему унылым местом. Роршах уехал из Берлина в начале 1907 года, «разочарованный и пребывающий в легкой депрессии», а его следующий семестр выглядел немногим лучше. «Берн не так уж плох, – писал он Анне, – разве только слегка приземленный и линялый, а люди здесь в большинстве своем хамовитые и грубые, причем до такой степени, что даже я, не самый изысканный человек в мире, прямо скажем, ошеломлен». Остаток 1907 года и весь 1908 год он провел в Цюрихе, работая помощником врача, где только можно, но было очевидно, что студенческая жизнь и Швейцария могут предложить ему не так уж много сверх этого.
По крайней мере его сестре удалось, наконец, вслед за ним вырваться из обывательской трясины Шаффхаузена. В начале 1908 года, после того как она провела два года, работая гувернанткой во франкоговорящей семье на западе Швейцарии, Герман помог ей найти такую же работу в России, и Анна ухватилась за этот шанс, чтобы увидеть «страну неограниченных возможностей», о которой так много слышала от брата. В течение следующих нескольких месяцев его письма состояли почти из одного лишь восхищения на этот счет. Страница за страницей, он помогал Анне с русской грамматикой, маршрутами и расписанием поездов, давал ей советы насчет того, сколько багажа с собой брать и как провезти его через таможню.
Путешествие Анны стало для Роршаха заменой новой собственной поездки в Россию. Оставаясь в Швейцарии, он мог оживить в памяти картины, о которых сам рассказывал в письмах. «Когда я читал твое первое письмо, то фактически гулял по Москве вместе с тобой, воспринимая твои слова визуально». Воспоминания о собственном путешествии пригодились, когда он давал сестре советы, а также засыпал ее вопросами и предположениями: видела ли она уже русскую оперу, Большой театр, встречала ли Трегубова, Толстого, – про всех и про все. Роршах попросил ее прислать ему репродукции картин русских художников, а также посоветовал купить фотоаппарат, сказав, что это поможет лучше видеть окружающий мир: «Сделай это. Даже если камера обойдется в месячную зарплату, имея ее, ты получишь столько удовольствия, что поймешь – оно того стоило. Будет очень здорово, сидя дома на склоне лет, иметь архив изображений из мест твоей предыдущей жизни, – так все это живее сохранится в твоей памяти. Кроме того, когда у тебя есть камера, ты и на окружающее пространство смотришь по-другому, видишь его лучше». Он начал с того, что давал ей советы: «Я могу легко набросать для тебя несколько подсказок, но ты сможешь научиться фотографировать лишь после того, как сделаешь свой пятидесятый снимок», но вскоре уже сам спрашивал совета у нее: «Прилагаю одну из своих фотографий. Она получилась бурой, ей не хватает воздуха. Как, по-твоему, что с ней не так? Это недостаточная или чрезмерная экспозиция? Я слишком мало сил вложил в обработку или, напротив, переборщил?»
Побыв «отцом и матерью» для Анны после смерти их родителей, он теперь входил в роль ее старшего брата. «Я могу обратиться к нему с любым вопросом, – думала Анна. – Как студент-медик и молодой врач, он посвятил меня в секреты того, откуда происходит жизнь, и дал моей охочей до новых впечатлений душе много пищи для размышлений». Среди всевозможных советов и инструкций Герман прислал своей восемнадцатилетней сестре описание «мясного рынка» берлинских проституток: «Элегантные с головы до ног, одетые в бархат и шелк, с макияжем, напудренные, с подведенными бровями, с ресницами, накрашенными черным и красным, – вот так они разгуливают по улицам. Но еще печальнее видеть мужчин, которые бросают на них бесстыдные, насмешливые, похотливые взгляды, – все это на самом деле их вина».
Когда у Анны появился собственный сексуальный опыт, он продолжал ее поддерживать: «На удивление многие мужчины рассматривают женщин как сексуальные объекты. Не знаю, много ли ты думала о том последнем случае, но, надеюсь, ты все-таки его обдумала. Оставайся верной убеждению, что женщина – тоже человек, который может быть независимым и который может и должен улучшать себя и быть самодостаточным. Также пойми, что должно существовать равенство между мужчинами и женщинами. Не в политической борьбе, а в домашней сфере и в первую очередь в сексуальной жизни». Он считал, что его сестра имеет полное право знать о сексе столько же, сколько знал он сам.
Большинство людей, говоря на темы секса, начинают лицемерить, но Роршах рекомендовал сестре воздерживаться от ханжеского отношения. «Вопрос про “аиста” самый деликатный в жизни ребенка, – советовал он ей, когда она работала гувернанткой. – Конечно же, ты не должна никогда ничего говорить про аиста!» Она должна была показывать ребенку оплодотворенные цветы, беременных животных, процесс рождения котят. «Это не столь уж большой шаг в сторону от стандартных отговорок, но он помогает лучше донести тему».
Анна жаждала знаний о более широком мире, чем привычный, и Герман был счастлив дать их ей, но ожидал также и от нее получить не меньше. «Возможно, ты вскоре узнаешь про обстановку в России больше, чем знаю я, – писал он. – Мужчины видят страну, только когда вокруг есть другие люди. Но нюансы общественного взаимодействия, сопутствующая ему ложь, традиции и обычаи являются дамбами, что перекрывают нам видение реальной жизни». Женщины, однако, «видят намного лучше», поскольку у них есть доступ к частной, семейной жизни: «Сейчас ты находишься в самом центре очень отличающейся от нашей окружающей среды. Так человек получает возможность узнать страну, по-настоящему ее узнать. Извлеки из этого преимущество и по-настоящему приглядись к тамошним людям. И напиши мне. Именно ты должна рассказать мне о русских офицерских семьях, я не знаю о них практически ничего».
Роршах был обуреваем любопытством относительно того, что не мог увидеть сам, и с самого начала был убежден, что разные люди – особенно принадлежащие к разным полам – имеют обособленные, но вполне поддающиеся передаче взгляды на жизнь. Знание требовало как близости к предмету, так и взгляда с дистанции. «Любить родину можно научиться лишь после того, как побываешь за границей», – написал он однажды сестре. Он стремился изучить каждый аспект человеческой природы, который мог изучить, и для этого ему нужна была Анна. «Пиши мне почаще, сообщай обо всем, что только будет приходить в голову и может быть записано, хорошо?.. Каковы люди? Как выглядит сельская местность и ее население? Пиши мне больше, как можно больше!»
Он хотел укрепить свою связь с сестрой. «Знаешь, сестренка, – написал он в 1908 году, – я бы хотел, чтобы мы с тобой писали друг другу как можно больше. Так мы сможем оставаться близкими друг другу, невзирая на все эти многочисленные страны, горы и границы, что разделяют нас. Или даже станем еще ближе, я думаю, у нас это получится». У них получилось. За исключением короткого возвращения в Швейцарию в 1911 году, Анна оставалась в России до середины 1918 года, пережив революцию и войну и растеряв в разбушевавшемся хаосе почти все, что имела. Адресованные ей письма Германа, которые он писал после 1911 года, утеряны, но его сердце, несомненно, оставалось в России вместе с сестрой, – и с Ольгой.
Годы, прошедшие после того, как летом 1906 года Ольга познакомилась с Германом, также стали для нее временем учебы и путешествий, но к началу 1908 года прекрасная русская девушка и симпатичный русофил были уже парой. У него были серьезные намерения и сильные чувства, но он держал их под строгим контролем; он любил наблюдать за вспышками эмоций других людей, и в Ольге нашел человека, подарившего ему много таких возможностей. Позднее он сказал, что она показала ему мир, подарила способ жить в нем. Она, ко всему прочему, была синестетом – обладала способностью, которая всегда восхищала Германа. В возрасте четырех лет она нарисовала семь разноцветных арочных ворот, и этот рисунок служил ей визуальным вспомогательным инструментом для запоминания дней недели. Со своей стороны, Ольга была далеко не настолько же очарована Швейцарией и швейцарским образом жизни, как Герман Россией, но относилась к ним достаточно лояльно и, как и Роршах, стремилась обрести в жизни какую-нибудь стабильность.
Ольга вернулась в Россию в конце июля 1908 года, Герман сопровождал ее лишь до Линдау, привлекательного немецкого приграничного городка на восточном краю Боденского озера. Если Роршах с нетерпением ждал ответов от Анны, то его уцелевшие письма к Лоле – так Ольгу называли друзья и члены семьи – были полны настоящего отчаяния: «Любовь моя, дорогая моя Лолюша, так много времени прошло с тех пор, как я в последний раз получал весточку от тебя, – уже больше суток. Пиши, Лола, пиши. Мне здесь так скучно и пусто… Я сижу тут после завтрака, курю и думаю о тебе. Вечерняя почта прибудет в течение часа. Но с утренней почтой ничего не пришло, будет ли сегодня хоть что-нибудь? Я хочу знать, как дела у моей девочки!!». Чуть позже приписано уже другим карандашом: «Сейчас четыре часа, а я так и не получил никакой почты сегодня!»
Ольга была занята, работая с холерными пациентами в своей родной Казани, а к концу ноября она перебралась в город поменьше и победнее, расположенный в более чем трехстах милях дальше на восток. «Она нехорошо там себя чувствует, – сообщал Герман в своих дневниках. – Все, что она видит повсюду, так это грязь и грубость… Она так одинока». Оставшись в Цюрихе, Роршах провел еще одно лето на работе – в Кринсе близ Люцерна и в Тальвиле на берегу Цюрихского озера. Он продолжал собирать истории, чтобы поделиться ими с Анной:
«Четверо моих пациентов скончались, но все они были отвергнутыми обществом стариками, чьи организмы разрушились до такой степени, что им только и оставалось, что умереть. Врач в любом случае ничем не помог бы им. С другой стороны, мне удалось привести к счастливому исходу трудные роды – очень тяжелый случай тазового предлежания, в процессе которого мне пришлось вытаскивать ребенка при помощи специального устройства. Рядом стояла повитуха и говорила о «редких, чудесных случаях», когда таким детям удается прийти в мир живыми. Она не верила в благополучный исход, и уже готова была произвести срочное предсмертное крещение на заднем дворе, поскольку эти люди были католиками. Но мне в конце концов удалось спасти ребенка, так что необходимость в таком крещении отпала».
Параллельно с работой он налегал на оставшуюся часть академической программы, каждый вечер занимаясь вместе с другом всю осень и зиму. «У меня с собой были все эти книги и конспекты, и у меня появились жировые складки от того, что я так много времени проводил в сидячем положении», – писал Роршах. Он не мог дождаться, когда же он сможет позволить себе закричать: «Наконец-то! Наконец-то я разделался с учебой!» 25 января 1909 года он заявил: «Ничто не держит меня в Швейцарии, кроме наших гор». Ровно через месяц Роршах успешно сдал выпускные экзамены.
Теперь он мог открыть частную медицинскую практику, но его профессиональные возможности оставались ограниченными. Можно было за низкую зарплату трудиться в университетской клинике – в его финансовой ситуации этот путь был неприемлем, – или же пойти работать в более изолированную лечебницу для душевнобольных, где зарплата была чуть побольше, а спектр профессиональных психиатрических возможностей шире, но не было путей для университетской карьеры. Он выбрал работу в лечебнице Мюнстерлингена, с директором которой познакомился, когда был интерном в больнице неподалеку. Приступать нужно было в августе. Однако первым делом Герман хотел воссоединиться с Ольгой и заложить основы для переезда в Россию навсегда. Он надеялся, что за год в России сумеет заработать достаточно, чтобы погасить все свои долги, – в Швейцарии ему понадобилось бы для этого шесть лет или даже больше.
Сразу после выпускных экзаменов он отправился в Москву, чтобы навестить Анну, а после поехал в Казань. Герману удалось улучшить свой разговорный русский до такой степени, что он мог работать в русскоязычном окружении. Он наблюдал за пациентами в неврологической клинике, а после провел четыре недели, пробираясь сквозь бюрократическую волокиту, чтобы получить разрешение посетить крупную психиатрическую лечебницу в Казани, где содержались более одиннадцати тысяч пациентов и имелись горы неисследованного рабочего материала. «Если наука здесь и не очень далеко зашла вперед, – сказал он Анне, – то по крайней мере документы содержатся в порядке». Пациенты представляли собой «странную смесь: русские, евреи, немецкие колонисты, сибирские язычники». Однако местные врачи, как отмечал Роршах, «не были знакомы с интересными вопросами расовой психиатрии». Под этим выражением он, вероятно, имел в виду наследственные психические заболевания, а также расовые и национальные различия в людской психологии. Он был уверен, что легко найдет работу в России, и его «очень манила перспектива начать работать в казанской лечебнице» или в одной из других российских больниц. Ему нравилось, «насколько бесконечно свободнее, открыто, естественно и честно общаются здесь люди друг с другом». В другой раз он написал: «Мне нравится русская жизнь. Люди очень прямолинейны, и можно быстро добиваться своих целей (если, конечно, тебе не нужно иметь дело с властями)».
К сожалению, ему пришлось иметь с ними дело – и раздражающе непрозрачная, полная произвола бюрократия не допустила его к медицинской практике в России. «Это ожидание! В России просто нужно научиться ждать… Главное неудобство состоит в том, что очень трудно получить четкий ответ… Мне придется искать какие-нибудь обходные пути». В такой же ситуации оказался еще один его швейцарский коллега, напрасно проведший в Санкт-Петербурге долгие восемь месяцев. Роршаху пришлось вернуться к штудиям, которые он так рад был оставить позади: литература, география, история, на этот раз на русском языке. Хотя он и понимал, что должен уметь ориентироваться на местной почве – ведь если бредовый больной считает, что он тот или иной русский царь или граф, то доктор должен понимать, о чем говорит его пациент, – получить удовольствие от процесса изучения этих нюансов было затруднительно.
В личном плане это тоже было время испытаний. «Казань – не такой большой город, как Москва. Это просто “очень большой маленький город”, и здесь чувствуешь это во всем, включая людей», – писал Герман. Казань была больше, чем Цюрих, но очень провинциальна, хотя там и был парк, называвшийся «Русская Швейцария», своего рода зеркальное отражение расположенной в Цюрихе «Маленькой России». Герман помогал Ольге готовиться к ее собственным экзаменам, по всем двадцати трем предметам. Мать возлюбленной показалась ему слишком похожей на его мачеху – навязчивая, стремящаяся все контролировать, отказывающая в понимании. Роршах и Ольга планировали пожениться в России, но им не хватило на это денег: «…Конечно же, мы бы не стали устраивать свадьбу в кредит. Я очень хотел провести свадебную церемонию, потому что Ольга пошла еще на одну работу, где ей предстояло провести еще пять месяцев. Никогда ведь не знаешь, что может случиться. Я хотел подарить ей хотя бы это».
Роршах провел в России пять месяцев, прежде чем вернуться в Швейцарию, уже не как стажер, бегающий из клиники в клинику или прорывающийся сквозь бюрократические препоны соискатель, но как опытный психиатр. К тому времени он стал находить в родине Ольги и некоторые недостатки. Роршах был потрясен, узнав, что глубоко женоненавистническая книга Отто Вейнингера «Пол и характер» была переведена на русский язык и знакома самому широкому кругу русских читателей, поскольку, как он ранее писал Анне, ни в одном из знакомых ему европейских обществ не относились к женщинам так, как в России. «У нас для мужчины достаточно, чтобы женщина не была слишком глупой, не была ужасающе уродливой и не была бедна, как церковная мышь; но ему нет дела до того, что она на самом деле собой представляет. Совсем не так дела обстоят в России – по крайней мере среди интеллигенции. В России женщины – особенно самые интеллектуальные из них – являются силой, которая хочет помочь обществу в целом. И они могут помочь. И они помогают, а не только подметают пол и стирают детские пеленки».
Он ожидал, что книгу, автор которой «пытается доказать, что Женщина абсолютно ничего не стоит, а Мужчина – это все», в России могут «разве что высмеять», – сам он ее отметал как «самый диковинный вздор» от человека, который «вскоре был объявлен сумасшедшим». Вместо этого она стала здесь бестселлером.
Как и в случае с более ранними жизненными впечатлениями, которые заставили его пересмотреть свои прежние идеалы, путешествие, предпринятое Роршахом в 1909 году, развенчало его чрезмерно романтизированный образ России, заставив мыслителя спуститься с небес на землю. Он утверждал, став еще сварливее, чем был в Берлине, что принцип равноправия для всех зародился в швейцарских семьях и что «это правда, и остается правдой, что мы, западные люди, находимся на намного более высоком культурном уровне», чем «полуазиатские массы» населения России. Когда Анна стала подумывать о браке с русским офицером, Герман горячо возражал. Помимо того что она заинтересовалась офицером, а не «врачом, инженером или кем-то еще в этом роде», он предупреждал ее, что ей «придется стать русской, а это нехорошо… Подумай вот о чем: ты – гражданка свободной страны, старейшей республики в мире! А Россия является единственной в мире абсолютной монархией, за исключением нескольких государств Африки… Твои дети родятся в самом закоснелом и реакционном государстве на Земле, – вместо того чтобы появиться на свет в одном из самых продвинутых, и они даже могут закончить свои дни в самой солдафонской армии – русской».
О себе он писал: «Сам я еще вернусь когда-нибудь в Россию, но моим отечеством остается Швейцария, и я могу сказать, что события последних нескольких лет сделали меня еще большим патриотом, чем я был раньше. Если наша Швейцария когда-нибудь окажется в опасности, я буду сражаться бок о бок со всеми остальными за нашу древнюю свободу, за наши горы». В июле 1909 года он вернулся в Швейцарию, чтобы заступить на новую работу в Мюнстерлингене, но этому предшествовал еще один безумный инцидент – его остановили на границе и заставили заплатить взятку за право покинуть Россию.

Находясь в России, Роршах делал зарисовки в своем блокноте: карандашные эскизы и цветные сцены всего, за что цеплялся его взгляд. На одной из страниц, за луковичным куполом церкви на берегу Волги, следует вот это изображение, возможно – дым, тянущийся из трубы парохода. Подпись на русском языке подтверждает эту догадку: «Пароход “Тригорье”». Левее, однако, Роршах написал: «Пирог? Гора? Облако?»
Глава шестая
Маленькие кляксы, полные форм
Всякий раз, как двадцатичетырехлетний художник видит церковные башни, у него возникает навязчивая мысль, что внутри его тела находится похожий на них заостренный предмет. Он испытывает резкую неприязнь к стрельчатым аркам в готическом стиле и успокаивается, когда видит произведения в стиле рококо, но также думает, что, когда он смотрит на воздушные, плавные линии рококо, его нервные клетки начинают видоизменяться, принимая такие же очертания. Когда он идет по узорчатому ковру, то чувствует, как каждая из фигур, на которые он наступает, оказывает давление на одно из полушарий его мозга.
Й. Э., сорокалетний шизофреник, убежден, что превращается в картинки, которые видит в книгах. Он принимает позы изображенных там людей, превращается в животных или даже в неодушевленные объекты – такие, как большие буквы на заглавной странице. Когда он смотрит на лампочку, висящую над его кроватью, иногда ему кажется, что он превращается в ее нить накала – уменьшенный, жесткий, спрятанный внутри лампочки и светящийся.
Л. Б. рисует одного из духов, что часто являются ей в галлюцинациях – человеческую фигуру, но забывает нарисовать руки. Когда доктор Роршах указывает ей на это, она помещает рисунок напротив себя, говорит «Упси!»2 и, глядя на изображение духа, поднимает руки вверх. После чего говорит: «Посмотрите, вот они и руки».
Это лишь несколько из пациентов Роршаха в Мюнстерлингене. Когда он лично собирал коллекцию психиатрических эпизодов, то визуализировал происходящее, делая фотоснимки сотен своих пациентов и прикрепляя их к буклетам, которые он сгруппировал по диагнозам: «нервные заболевания», «слабоумие», «маниакальная депрессия», «истерия», «раннее слабоумие: гебефрения» (сегодня это называется дезорганизованной шизофренией), «раннее слабоумие: кататония», «раннее слабоумие: паранойя» и «судебные дела». Методом понимания для Роршаха было смотреть и видеть, контакт с людьми он устанавливал, фотографируя и рисуя их. Некоторые из хранившихся в архиве клиники сделанных Роршахом рисунков пациентов настолько хорошо запечатлели их внешность, характерные жесты и мимику, что пациенты, которые были все еще живы, узнавались на них даже спустя десятки лет. Лица на фотографиях когда кричали, когда безмолвно таращились в камеру, головы некоторых людей просто торчали из запертых ящиков, сковывавших их тела, но большинство пациентов всё же выказывали признаки взаимопонимания, когда молодой доктор фотографировал их.
Клиника в Мюнстерлингене, где Роршах проработал с 1 августа 1909 до апреля 1913 года, представляла собой тихое и спокойное место, комплекс зданий на берегу Боденского озера, построенный на месте монастыря, что был основан в 986 году дочерью английского короля Эдуарда I. В XVII веке монастырь был снесен и построен заново в виде барочной церкви четвертью мили выше на холме, которую позднее переоборудовали под больницу.
Остатки части стен старого монастыря стоят там и сейчас, внизу у озера, – низкий ряд камней, отделяющий ничто от ничего, в кольце зданий XIX и XX веков. Рекламная брошюра 1913 года, рассказывавшая о новом крыле для женщин-пенсионерок, обещала здание «в усадебном стиле, окруженное прелестным садом, расположенное прямо на озере, с потрясающим видом на наши прекрасные окрестности». Пациентам, «не способным позволить себе дорогостоящие приватные помещения для длительного лечения болезни», обещался «приемлемый уровень терапии и ухода в соответствии с современными требованиями психиатрии».
В архивах ежегодных отчетов этой столетней клиники спрятан целый мир подробностей, от обыденных до душераздирающих: выздоровления, смерти, попытки побега (одна в 1909 году – через окно по иве, затем по внешней стене в озеро; четыре в 1910 году), принудительное кормление (всего 972 эпизода, назначено десяти пациентам). Множество часов трудотерапии в течение всего года: сельскохозяйственные работы, погрузка угля, рубка леса, работы по дому и в саду, плетение корзин – для мужчин, готовка, стирка, глажка, работы в поле и по дому, а также «женские ремесла» – для женщин. Цены на говядину (растут). «В прошлом году нам тоже не удалось, – сообщалось в донесении руководства, датированном 1911 годом, – избежать использования механических средств для связывания пациентов»: кожаные перчатки для пациентов, которые в противном случае разрывали на части все, на что им хватало сил, а для некоторых случаев – крытые ванны. «Когда мы видим, что пациенты, несмотря на большие дозы седативных препаратов, мешают сну остальных в общих спальнях, постоянно шумят и стучат, раздражая прочих пациентов, встают среди ночи, дебоширят, разнося на куски все, до чего могут дотянуться в своих изолированных комнатах, измазывают себя и окружающее пространство остатками еды, экскрементами и так далее, – мы не можем более удерживаться от решения запереть их в ванне, и это становится настоящим облегчением как для них самих, так и для всех вокруг». В официальном рапорте 1909 года были перечислены четыреста пациентов, 60 % из них – женщины, почти половина – больные шизофренией, а также множество пациентов с маниакальной депрессией и различными другими заболеваниями. Так пациенты Роршаха были описаны в массе, без индивидуального рассмотрения каждого из них.
Медицинский персонал в Мюнстерлингене составляли директор Ульрих Бройхли и два его ассистента: Роршах и русский по национальности доктор Павел Соколов, который разговаривал с Роршахом по-немецки и по-русски в чередующиеся недели языковой практики, пока Ольга оставалась за границей. В штат входили управляющий клиники, его помощник и кастелянша, но там не было никаких социальных работников, дополнительных терапевтов или секретарей, поэтому три доктора отвечали за всё. Точнее сказать, за всё отвечали Роршах и Соколов. «Директор очень ленив, – жаловался Роршах, – а также по-настоящему груб и бестактен, но по крайней мере с ним легко договориться». В прошлом Бройхли был ассистентом Эйгена Блейлера, а клиникой Мюнстерлингена он руководил с 1905 года. Роршах познакомился с ним в 1907 году, когда работал в больнице по соседству. Они так и не стали близкими друзьями, но их отношения были теплыми, и мнение Роршаха о начальнике было в основном положительным. «Это совершенно естественно: он ленив, мы делаем всю работу за него, а он сидит где-нибудь поблизости, наслаждаясь лучами солнца, или, говоря другими словами, он – директор. Когда он уходит, мы получаем то, что заслужили, другими словами – теперь мы директора и сами можем нежиться на солнышке».
Роршах въехал в небольшую квартиру, а Ольга осталась в России, где лечила пострадавших от эпидемий тифа и холеры. «Наконец-то, – писал он, – впервые за всю жизнь я нахожусь в ситуации, когда могу зарабатывать деньги и имею стабильную работу. Все мои желания исполнились, за исключением того, что Ольги нет рядом». Она приехала спустя полгода, и Роршахи наконец поженились: гражданская церемония прошла в Цюрихе 21 апреля 1910 года. Они поместили в семейный фотоальбом три снимка – свадебное фото и два изображения своей квартиры с видом на озеро – и подписали внизу: «1 мая 1910 года». Ольга описывала Мюнстерлинген как «очень красивый маленький городок. У нас есть две симпатичные комнаты с видом на озеро и множество цветов вокруг». Герман работал до семи. Потом, вечернею порой, они ходили на прогулки, или читали, или катались на лодке по озеру, а днем по выходным путешествовали по окрестностям. «Наша жизнь здесь не слишком разнообразна, – это стоящий на отшибе маленький городок, но нам с Германом и не нужно большего».
Через шесть месяцев после регистрации брака в цюрихской магистратуре Герман и Лола поженились снова – на этот раз по обряду Русской Православной церкви, в Женеве. После трех дней осмотра достопримечательностей они отправились на корабле в Монтре, а затем – на поезде в Шпиц, на озеро Тун и в Майринген, по тому же самому маршруту, которым в 1857 году в возрасте двадцати восьми лет путешествовал любимый Роршахом Лев Толстой. Для Толстого то путешествие стало очень важным как для писателя и человека. Толстой выбрал такой маршрут потому, что тот был популярен, но Роршахи наверняка сделали этот выбор, чтобы превратить свою российско-швейцарскую свадьбу в настоящее «российско-швейцарское паломничество». По возвращении они обрадовались, узнав, что Бройхли отбыл в отпуск. «У нас с Лолой все хорошо, очень хорошо, мы любим друг друга, – написал Герман Анне через несколько недель. – Мы словно живем на безмятежном острове, живем просто для себя, нас абсолютно ничто не беспокоит». Боденское озеро заметно обмелело, продолжал он, и скоро почернеет, отражая зимнее небо. Роршах около года прожил в нескольких шагах от его береговой линии. Ему только что исполнилось двадцать шесть.
Спектр деятельности семьи Роршахов постепенно расширялся. «Сегодня проводится ярмарка для пациентов, и многие из них – пациенты Германа, – писала Ольга Анне в августе. – Все виды каруселей, кукольные театры, тиры и так далее». Герман добавил: «Карусель, танцплощадка, зверинец – все что угодно. Пациентам это очень понравилось. Жаль, что вечером все закончится». В другие годы клинику навещали музыканты из Гёттингенского Музыкального общества, а начиная с 1913 года большой грузовой корабль, специально переоборудованный так, чтобы принять на борт больше сотни человек, возил пациентов на прогулки по озеру. Эта забава стала очень популярной, и они надеялись, что смогут повторять ее каждый год.
Тот же альбом, где хранилась свадебная фотография Роршахов, содержит десятки снимков описываемых событий, связанных с клиникой. Роршах был заядлым фотографом и, казалось, любил беспристрастно фиксировать на снимках людей и события, а также праздники, которые стремился задокументировать. Он был любознательным эрудитом. Строго следовать только лишь траектории научной карьеры означало упустить многое из того, что делало его работу над тестом возможной. Снова и снова фотографировал он свой дом и лодочные прогулки в окрестностях Мюнстерлингена: землю с озера и озеро с земли, отражения цвета и тени на небе и в воде. Он давал своим пациентам материалы для творчества – не фотокамеры, конечно, но бумагу, краски, глину для лепки. Может быть, не так просто разговаривать с шизофреником, но существуют другие способы заставить его раскрыться.
После того как они встретили первое совместное Рождество в заснеженном Мюнстерлингене, Герман и Лола наполнили свои дни игрой в шахматы и исполнением музыкальных произведений. Герман играл на своей скрипке, привезенной из Шаффхаузена, а Лола – на гитаре, которую он подарил ей на Рождество. Герман был очень благодарен Анне за «превосходный» подарок – книгу Гоголя. Роршахи отправили ей в Россию альпийский календарь, который «каждый день отдавал бы ей частичку Родины». Это была идея Ольги: уж она-то знала, что такое тоска по дому. За год до этого сам Герман, без Ольги, сделал сестре более педантичный подарок – книгу «Фауст» Гёте, «которую ты, возможно, еще не читала. Это самая восхитительная вещь, когда-либо написанная в мире».
И вот – новогодний карнавал. Роршах составил программу песен, театральных сценок, маскарадов и танцев. С годами требования времени становились более жесткими, и проводить эти праздничные вечеринки было все тяжелее, но, когда все только начиналось, Роршах принимал участие в их организации с большим энтузиазмом.
Хоть арт-терапия, театральная терапия и прочие подобные вещи не были в новинку, результаты деятельности Роршаха казались Ольге и остальным скорее развлечением, нежели лечением. Тем не менее то, как Роршах описывал свои чаяния вызвать у пациентов реакцию на увеличенные проекции во время рождественской вечеринки, предполагало, что он рассчитывал извлечь из этого некоторую пользу. Он даже обзавелся обезьянкой, приобретя ее у труппы странствующих циркачей, и в течение нескольких месяцев приводил животное на свои смены в клинике, также с целью вызвать эмпатическую реакцию. Некоторым тяжелобольным, обычно ни на что не реагировавшим, очень нравились гримасничанья обезьяны, и они не оставались безучастными, когда она озорно скакала по их головам и играла с их волосами. Хотя это и не было прямым исцелением, но все же давало Роршаху косвенный доступ к сознанию его пациентов.
За время, свободное от экспериментов с обезьянкой и фотографиями, Роршах опубликовал одиннадцать статей, основанных на опыте, полученном в процессе работы в Мюнстерлингене. Некоторые из них были выдержаны во фрейдистском ключе, другие – в юнгианском, а в третьих раскрывались его собственные интересы.
Как подметил один из следующих директоров Мюнстерлингенской клиники: «Для периода длиной в три года такой масштабный научный вклад является поистине ошеломляющим, особенно если учесть, что Роршах также рецензировал множество книг, писал объемные истории болезней, потратил много времени на работы по организации деятельности пациентов, писал юмористические песни и стихи для карнавалов, ухаживал за обезьянкой, играл в боулинг в деревне, да еще и написал серьезную научную монографию, посвященную опухолям шишковидной железы, отказавшись от отпуска, чтобы исследовать опухоли под микроскопом в цюрихском Институте анатомии мозга.

Рисунок шизофреника. В произведенной Роршахом расшифровке этого рисунка упоминаются фаллическая трубка, магнитные иглы, а также буквы Z – мужского и женского рода, – перечеркнутые вопросительными знаками. С буквы Z начиналось имя пациента, название места, где жил лечивший его ранее психиатр, немецкое слово «сомнение» (Zweifel), и на этом список ее значений в данном контексте не исчерпывался.
Одна из статей Роршаха анализировала рисунок пациента, который «хоть и кажется таким простым, на самом деле имеет очень сложное значение». Другая была о маляре с амбициями художника. Среди двадцати четырех рукописных страниц, содержащих заметки Роршаха об одном из случаев в клинике Мюнстерлингена, можно видеть фотографию мужчины: в просторном халате, широком галстуке-пластроне и берете, с небольшим цветком в уголке рта и с напряженным пристальным взглядом. Этот человек изготовил деревянную гравюру, изображавшую библейскую «Тайную вечерю», но снабдил ее новыми подробностями. В его версии Иоанн прижимается к Христу, у всех участников, кроме Иуды, длинные, похожие на женские, волосы, а у Христа имеется некий странный ореол в виде дамской шляпки, входящей в типичный швейцарский женский народный костюм. К созданию этой картины пациента, вероятно, подтолкнул Роршах, поняв, что, учитывая его ограниченные способности, этого человека невозможно подвергнуть психоанализу, используя разговорную терапию, толкование сновидений или словесный ассоциативный тест. Можно было проанализировать лишь нечто визуальное. Те, кто знали Роршаха, сообщают, что у него была прекрасная способность взаимодействовать со своими пациентами, любыми способами помогая им выкарабкаться из оков паранойи или кататонического безумия. Довольно многие пациентки влюблялись в своего симпатичного доктора, и Роршаху удавалось избегать их притязаний, не причиняя при этом вреда их чувствам. Он мог взять протянутую руку пациентки, потом отвлечь ее чем-нибудь и незаметно высвободить свою ладонь. Так перелистывались дни в мюнстерлингенском календаре Роршаха: от карнавала к летней ярмарке, Рождеству и Новому году, – и по новой.
Время, что Герман провел на озере с Ольгой, было для него временем, когда он учился видеть. В поздравительном письме ко дню рождения брата Пауля, который к тому времени тоже покинул родительский дом, Герман писал: «Я рад, что в этом году мы с тобой намного ближе, чем пять лет назад, ты так не думаешь? С тех пор как ты уехал оттуда, ты очень быстро, прямо на глазах, превратился в настоящего мужчину и хорошего друга. Это не было столь же быстро в моем случае. Мне нужно было жениться, чтобы научиться способности правильно видеть мир». Герман всегда ставил Ольге в заслугу собственное развитие.
Отношения между Германом и его мачехой оставались натянутыми. «Мать не подарила мне на свадьбу ничего, ничего! Нарушив традицию, которая существует во всем мире! Ольга была особенно уязвлена: “Для меня имеет значение не подарок, а любовь!” – сказала она». Герман и Ольга старались избегать визитов в Шаффхаузен всегда, когда у них была такая возможность. Но пригласили однажды его десятилетнюю сводную сестру Регинели приехать на две недели в Мюнстерлинген, чему она была безумно рада, – долгожданная возможность хоть ненадолго вырваться из домашней тирании. Они часто виделись с Паулем, который, «несмотря на все, через что он прошел в Шаффхаузене, все еще был так добродушен, что даже иногда тосковал по родине». Пауль, «естественно, чувствует себя сейчас очень свободным», отмечал Герман, но «он не злоупотребляет своей свободой». Он даже спрашивал у старшего брата совета относительно того, как навсегда отказаться от алкоголя. (Еще не совсем получилось, ответил Герман, но лишь по одной причине – во многих странах небезопасно пить воду.) Герман и Ольга посетили родственников Роршаха в Арбоне, который располагался всего в пятнадцати милях от Мюнстерлингена, и Ольгу там приняли очень тепло. Ей было любопытно узнать, как живут «крестьяне» в Швейцарии по сравнению с Россией.
Роршах писал также для швейцарских и немецких газет. Он забросил эту удочку, еще когда находился в России, – одна его заметка была опубликована во Франкфурте, и еще одна в Мюнхене, – и теперь Герман писал небольшие очерки об алкоголизме или о политико-экономических преобразованиях в России. Вышел он и на литературную арену, в течение месяца выпуская по частям в швейцарской газете свой перевод психологической повести Леонида Андреева «Мысль». Андреев считался одним из ведущих русских писателей современности, а «Мысль», имевшая широкую популярность как среди психиатров, так и в широких читательских кругах, являла собой поистине жуткую смесь Эдгара По и Достоевского, опирающуюся на психологию и на собственный опыт Андреева в качестве судебного репортера. Повествование излагалось в форме рассказа от первого лица, признания безжалостного убийцы Керженцева, который убил своего лучшего друга. Он описывает свои планы избежать наказания путем симуляции безумия, но становится вполне очевидно, что герой в действительности безумнее, чем думает сам. Мысль, заключенная в названии, которую рассказчик раскрывает от третьего лица, возможно, такая: «Доктор Керженцев действительно безумен. Он думает, что притворяется сумасшедшим, но он на самом деле сумасшедший. Он уже сошел с ума». Андреев показывает нам неуверенность Керженцева в себе и воссоздает такую же неуверенность в нас самих. Убийца сознается, в отчаянной надежде, что врачи или судьи сумеют разрешить его экзистенциальный кризис вместо него самого.
Почему же Роршах – уникальный человек среди коллег-психиатров – писал для газет? Вначале чтобы заработать немного лишних денег, но вскоре он отбросил этот способ. «Эти публикации в газетах приносят не слишком много, – жаловался он Анне. – Я, на самом деле, не очень хочу писать для немецких изданий, но у меня нет настоящей возможности писать для русских». Статьи были для Роршаха не столько источником средств, сколько отдушиной для выражения его творческих интересов, не связанных с психологией.
Ольга позднее скажет, что секрет успеха ее мужа заключался в том, что «он быстро переключался с одного рода деятельности на другой. Он никогда не работал много часов подряд над чем-то одним… Долгие разговоры на одну и ту же тему утомляли его, даже если это была одна из интересных ему тем». Это еще не всё. Роршах был фанатичным собирателем заметок. Он выписывал молниеносным почерком выдержки из чужих книг, порой из какой-нибудь до 240 страниц. Он не мог позволить себе покупать книги и жил вдали от центральных библиотек. По-видимому, Роршах лучше понимал и запоминал материал, когда копировал его физически. (Страницы почти неразборчивы, – процесс переписывания, скорее всего, был для него более полезен, чем повторное чтение книг.) Какой бы ни была его мотивация, трудно представить, что Герман проделывал эту работу в течение получасовых вспышек активности, но именно так, похоже, описывает это Ольга.
Еще один параллельный проект Роршах начал реализовывать вместе с Конрадом Герингом, близким другом из Шаффхаузена, старше его на три года, который работал школьным учителем в Альтнау, деревушке по соседству с Мюнстерлингеном. Он и его жена часто заходили в гости к Герману с Ольгой. Именно в компании с Конрадом Герингом в 1911 году Роршах начал проводить свои первые эксперименты с чернилами.
Специалистом по чернильным пятнам, которого часто называют главным предшественником Роршаха, был Юстинус Кернер (1786–1862), немецкий врач и поэт-романтик. Его достижения касались широкого спектра областей, в том числе и того, что мы зовем сегодня медициной: он был первым, кто дал описание ботулизма (бактериального пищевого отравления), а также первым, кто предложил использовать терапевтические свойства ботулотоксина для мышц, – сегодня эта практика широко известна под названием «ботокс». Он был важной фигурой в психиатрической традиции эпохи романтизма.
В автобиографии он пишет, что рос по соседству с сумасшедшим домом, который видел из своего окна, в маленьком городке, главной достопримечательностью которого была башня, где исторический доктор Фауст занимался черной магией. Он лечил больных с демонической одержимостью, совмещая принципы месмеризма и экзорцизма, был первым биографом изобретателя месмеризма, Франца Антона Месмера, а также написал невероятно влиятельный труд «Провидица из Префорста: откровения о нашей внутренней жизни и о вторжениях мира духов в наш мир» (1829), описывающий его эксперименты над женщиной, которая испытывала мистические видения, предсказывала будущее и говорила на тайных языках. «Провидицу из Префорста» называли первым психиатрическим исследованием в книжном формате, а диссертация Юнга была посвящена общавшейся с духами женщине-медиуму, которая утверждала, что является реинкарнацией той самой провидицы. Юнг также установил, что Ницше неосознанно скопировал часть материалов Кернера в своей книге «Так говорил Заратустра». Герман Гессе говорил о Кернере как о необыкновенно одаренном человеке, «авторе книги, которая в его юности казалась произведением, подхватившим и собравшим в себе все светозарные лучи романтического духа».
Позже Кернер провел серию экспериментов с методикой, которую он назвал «клексографией» («кляксограммами»), результаты которых он впоследствии объединил с решительно мрачными стихами: три поэмы цикла «Посланник Смерти», двадцать пять «Видений Преисподней», еще одиннадцать «Видений Ада» и так далее. Рисование клякс было для Кернера разновидностью духовной и спиритуалистической практики. Он считал, что получившиеся образы являются «проявлениями мира духов» и силы, которыми владела Провидица. Кляксы создавали сами себя – магически, неконтролируемо, неизбежно, – в то время как он просто «выманивал их на поверхность» из скрытых областей в наш человеческий мир, где они вдохновляли его на создание стихов. Как-то раз он назвал чернильные пятна «дагеротипами невидимого мира».


«Две души, призванные из иного мира» Юстинусом Кернером при помощи его «клексографии».
Географическая близость между Кернером и Роршахом, а также причастность их к миру психиатрии сделали многих историков – как психиатрии, так и искусства – неспособными сопротивляться предположению, что Роршах опирался на труды предшественника. Однако впоследствии, после того как он разработал тест, Роршаха спросили, слышал ли он о Кернере, который, «по всей видимости, экспериментировал с кляксами, но делал это в ключе некромантии, а не науки». И он ответил: «Я слышал об экспериментах Кернера, но я буду очень вам признателен, если вы найдете для меня хорошую книгу на эту тему. Возможно, некромантия и содержит в себе какие-то важные вещи». Он имел общее представление о трудах Кернера, но они не были источником вдохновения для его собственных разработок.
В любом случае «клексография» была довольно распространенной детской игрой. Сам Кернер в детстве забавлялся с чернильными пятнами; молодой Карл Юнг «наполнил целую тетрадь чернильными кляксами и развлекался, придумывая им фантастические значения». Занимался этим и американский писатель Генри Торо. Русская женщина из окружения Роршаха вспоминала игру, в которую часто играла в юности: нужно написать на бумаге чернилами свои имя и фамилию, свернуть бумагу и «посмотреть, что говорит твоя душа». Она предполагала, что именно из этой игры Роршах почерпнул свою идею.
В психологических целях чернильные пятна также иногда использовали и до Роршаха – как способ измерить способность людей, особенно школьников, к воображению. Первым, кому пришла эта идея, был французский психиатр Альфред Бине. Согласно его теории, человеческая психология состоит из десяти качеств: память, внимание, сила воли, нравственные чувства, внушаемость, воображение и другие. Каждое из этих качеств может быть измерено при помощи специального теста, например насколько точно человек сможет воспроизвести показанную ему сложную геометрическую фигуру, демонстрирует, насколько хороша или плоха его память. Что же касается воображения: «Эксперимент можно провести после того, как вы расспросите человека, сколько романов он обычно читает, какого рода удовольствие извлекает из них, о его вкусах в театре, музыке, развлекательных играх и т. д. Поставьте на белый лист бумаги кляксу какой-нибудь странной формы. Некоторые люди ничего в ней не увидят, но для других, обладающих живым воображением (как Леонардо да Винчи, например), эта маленькая клякса будет полна форм, а вы должны записать вид и количество форм, которые видит ваш собеседник». Если человек видит одну или две вещи, значит, воображение его не слишком развито; если он видит двадцать, то обладает богатым воображением. Вопрос был в том, как много вещей вы сможете найти в случайной кляксе, а не в том, что тщательно спроектированная клякса сможет найти в вас.
Благодаря Бине, идея оценивать силу воображения при помощи чернильных пятен распространилась на ряд американских первопроходцев и просветителей в области тестирования интеллекта, таких как Дирборн, Шарп, Уиппл, Киркпатрик. Достигла она и России, где профессор психологии Федор Рыбаков, ничего не знавший о работах американцев, включил серию из восьми клякс в свой «Атлас для экспериментально-психологического исследования личности» (1910). А первым, кто назвал свою версию «тестом с чернильными пятнами», был американец Гай Монтроз Уиппл, написавший «Руководство по умственным и физическим тестам» также в 1910 году, – вот почему карточки Роршаха стали в итоге называть «чернильными пятнами», когда их взяли на вооружение американские психологи, невзирая на то, что в окончательных изображениях Роршаха использовались не только чернила, но и краска, и они не были простыми кляксами, посаженными на бумагу.
Роршах был знаком с работами Бине, а также с творчеством человека, бывшим источником вдохновения для самого Бине, – Леонардо да Винчи, который в своем «Трактате о живописи» писал, как брызгал краской на стену и смотрел на получившиеся разводы и линии в поисках вдохновения. Однако Роршах ничего не знал о русских и американских последователях Бине. Но всё же первый вариант его чернильного теста был в какой-то степени похож на их изыскания. Форма изображений не имела на тот момент особого значения. Дирборн изготовил 120 клякс для одного исследования и 100 – для другого. В последнем он поместил их на решетку размером десять на десять, после чего попросил испытуемых провести пятнадцать минут, выбирая и определяя, какие десять пятен вместе больше всего похожи на сто первое пятно в общей картине. Он изучал способность к распознаванию последовательностей, а не интерпретацию символов.
Ранние кляксы Роршаха не были стандартизированы, а всякий раз изготовлялись новые, когда он брызгал из чернильной ручки на простую белую бумагу, по нескольку клякс на каждой странице, порой до десяти (см. вклейку). Кляксы показывали пациентам Роршаха, а также ученикам Геринга (в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет), после чего Роршах и Геринг записывали, что и где увидели испытуемые. Или же пациенты и ученики могли сами нарисовать то, что они увидели. Это не сильно отличалось от прочих методов визуального самовыражения, на которые воодушевлял своих пациентов Роршах, – рисунков и раскрасок. Иногда они жевали или смачивали газеты и скручивали их в миниатюрные головы, которые дарили доктору Роршаху, а он покрывал эти головы лаком и сохранял. Одна из таких бумажных голов, с единственным, как у циклопа, глазом-пуговицей, произвела особенно сильное впечатление на жену Геринга. Она сперва отнеслась скептически к чернильным пятнам, но все изменилось, когда женщина увидела проницательные выводы, которые Герман сделал, анализируя ответы людей. Испытывая кляксы на своих учениках, Геринг не добился серьезных результатов: его деревенские мальчишки не многое могли разглядеть в пятнах. Пациенты Роршаха видели намного больше.
Эти ранние эксперименты были лишь одним из многочисленных путей исследования, и Роршах без колебаний отбросил их, когда Геринги уехали. Это даже нельзя было назвать предтечей теста Роршаха, хотя исследователи и задаются вопросом о тех точных выводах, что так поразили фрау Геринг. Но все же Роршах показывал людям чернильные пятна с целью изучения природы восприятия, а не оценки силы их воображения. Он уже был заинтересован не только в том, насколько многое люди видят, а в том, что они видят и как. Но в 1912 году у него все еще не было решающих компонентов цельной концепции, а прочие способы изучения вопросов восприятия казались более перспективными.
Глава седьмая
Герман Роршах чувствует, что его мозг разрезают скальпелем
Фрау Б.Г., шизофреничка, содержащаяся в Мюнстерлингенской клинике и влюбленная в одного из медбратьев, считала, что он хочет повредить ее половые органы небольшим ножом. Когда от недомогания перед ее глазами начинали кружиться «мошки», она видела их как летающие в воздухе маленькие ножи, и, когда это происходило, у нее возникали болезненные ощущения ниже пояса, как от пореза лезвием. Мысли о ранах от холодного оружия распространились и на галлюцинации другого рода. Всякий раз, когда эта женщина смотрела в окно и видела работника, косившего лужайку, она ощущала удары лезвием косы по ее собственной шее, и это приводило ее в бешенство, поскольку она отчетливо осознавала, что коса в руках мужчины не может до нее достать.
Этот случай напомнил Роршаху сон, который когда-то приснился ему в Цюрихе. Годы спустя это сновидение оставалось живым и ярким в его сознании:
«В свой первый семестр в клинике я впервые присутствовал на вскрытии – и смотрел на происходящее с прекрасно известным рвением молодого студента. Особый интерес для меня представляло рассечение мозга, который я всегда воспринимал как место, где находятся все наши мысли и чувства, так что это в каком-то смысле виделось мне как “душа в разрезе”. Покойный был жертвой инсульта, и его мозг подвергся рассечению поперечными срезами. В ту ночь мне приснился сон, в котором я чувствовал, как мой собственный мозг режут таким же образом. Срез за срезом, его слои отделялись от полушарий и падали вперед – точно так же, как это происходило на вскрытии. Это телесное ощущение (к сожалению, я не могу подобрать более точного выражения) было очень отчетливым, а визуальное содержание этого сна является в моей памяти ярким даже сегодня. Оно обладает свойством – едва уловимым, но всё же явным и воспринимаемым на уровне чувств – пережитого, на самом деле испытанного ощущения».
Содержание этого сна так и напрашивалось на фрейдистский анализ, но интересы Роршаха лежали в другой плоскости. Никто из живых людей, отмечал он, никогда не испытывал чувства, что ему режут мозг. Фрау Б.Г. никто никогда не бил по-настоящему косой по шее. И все же «пережитое, на самом деле испытанное ощущение» было реальным. И чувства во сне не просто возникли после того, как он увидел аутопсию, – они имели, казалось, «намного более близкий и личный характер, почти как если бы это было визуальное восприятие, переведенное, транспонированное или преобразованное в телесные ощущения». Это было потрясающим фактом – увидев нечто, человек становился способен нечто почувствовать, даже то, что, казалось бы, почувствовать невозможно. Одно ощущение перевоплощалось в другое.
На такие переживания Роршах обращал внимание в течение многих лет. Это были зубные боли, которые он трансформировал в высокие и низкие ноты, когда был подростком, и мышечная память, позволявшая ему вспомнить скрипичную мелодию, двигая пальцами. В детстве он играл в игру, где группа детей говорила какому-нибудь мальчику, что они собираются вырвать ему зуб, после чего кто-нибудь брался за этот зуб, а еще один участник неожиданно щипал мальчика за икроножную мышцу, что заставляло того заплакать и подумать, что ему действительно вырвали зуб. Он чувствовал боль не в том месте, где ему ее действительно причиняли, а в том, где ожидал почувствовать. Работая врачом, Роршах отметил, что очень трудно добиться от маленького ребенка точного ответа, что именно у него болит, поскольку боль не имела конкретного местоположения. А в Мюнстерлингене ощущения такого рода были со всех сторон, нужно было только знать, где их искать: «Заслышав любой шум, раздавшийся в небе, мы, живущие на Боденском озере, ожидаем увидеть приближающийся дирижабль».
Роршах понял, что в основе этих переживаний лежит один и тот же факт, касающийся восприятия. Ощущения могут быть отделены от своей изначальной локации и прочувствованы где-то еще, – процесс, именуемый релокализацией. Мы никогда не летали как птицы, но нам может сниться, что мы летаем, поскольку мы делали стойку на голове или прыгали в стог сена с крыши сеновала. Разрезание его мозга во сне выглядело «как если бы меня стригли в парикмахерской, ломтики мозга все время соскальзывали и падали, как падает вдоль тела человека его уставшая рука, – другими словами, то были известные мне состояния, локализованные в необычном месте». Релокализация делала возможными невозможные ощущения.
Ощущения могли также менять свой вид, а не только местоположение. Щипок за ногу мог ощущаться как зубная боль, но чисто визуальный опыт – Б.Г., видящая «мошек» перед глазами, и Роршах, наблюдавший за вскрытием, – мог быть переведен в невизуальные телесные ощущения. Роршах давно обращал внимание на то, что он чувствует, когда смотрит на картины, и, как художник, он переживал также обратное: телесные ощущения могли быть переведены в область визуального восприятия. «Когда я пытаюсь вызвать в своем сознании определенный образ, – писал он, – моя визуальная память зачастую оказывается неспособна это сделать. Но если я когда-либо рисовал этот предмет и мне удается вспомнить один-единственный штрих карандаша, сделанный в процессе рисования, даже самую крошечную линию, – образ, который я пытаюсь вспомнить, возникает целиком».
Тело Роршаха могло активировать его видение: «Когда, к примеру, я не могу вызвать в своей памяти картину Швинда “Странствие Фалькенштейна”, но знаю, как рыцарь держит свою правую руку («знание» в данном случае означает неподвластный восприятию психологический образ объекта), я способен усилием воли воспроизвести позицию этой руки – в моем воображении или в реальности, – и это немедленно дает мне визуальное воспоминание о картине, которое намного лучше, чем было бы без этого усилия». Это, подчеркнул он, почти то же самое, что происходило с его пациентами-шизофрениками: держа свою руку правильным образом, он «галлюцинаторно вызывал к жизни перцептивные компоненты визуального образа».
То, что описывал Фрейд, говоря о снах, в действительности имеет место в любых областях нашего восприятия, спим мы или бодрствуем, безумны или психически здоровы. По теории Фрейда, причудливые образы во снах являются квинтэссенцией пережитого опыта, или комбинацией, составленной из ощущений разного толка. Кто-то из персонажей сна может выглядеть как мой начальник, напоминать мне о моей матери, разговаривать, как мой любимый человек, и говорить что-то, случайно услышанное мной из уст незнакомца в кафе, пока я разговаривал со своим другом, – и во сне все эти взаимосвязи из реальной жизни сливаются в единую картину. Роршах понял, что наши тела делают то же самое, что делает наше сознание, будучи погруженным в сон, – смешивают разные вещи вместе: голень и зуб, руку и воспоминание о картине, человека на лужайке и ощущение пореза на шее. «Точно так же, как психика может разделять, объединять и конденсировать различные визуальные элементы под влиянием определенных обстоятельств (преимущественно обстоятельств, связанных с подавленными желаниями), – писал Роршах, – она способна в этих обстоятельствах и переопределять природу восприятия различными органами чувств». Ощущения «могут быть “конденсированы” так же, как визуально воспринятые образы сливаются в единую картину во снах».
При столкновении с такими пациентами, как Б. Г., Роршаху интереснее было не разгадать их «тайную историю», как назвал бы это Юнг, а попытаться пропустить сквозь себя их способ видеть и чувствовать. Что делает возможными эти нереальные ощущения, будь то несуществующая коса, режущая шею, давящие на мозг узоры на ковре или чувство, что ты превращаешься в то, что видишь в книге?
Именно при изучении трансформаций восприятия Роршах впервые использовал чернильные пятна.
Роршах был далеко не первым психологом, который стремился исследовать связь между зрением и ощущением. В XIX веке одним из ответвлений психологии была «эстетика» – это слово имело научное происхождение, означая нечто, «связанное с ощущением или восприятием». У эстетики имелись родственники: «анестезия» (вещество, которое мы принимаем, чтобы снизить чувствительность), «синестезия» (сочетание разных чувств) и «кинестезия» (ощущение движения). В этой области существовала традиция психологической эстетики, достаточно отличавшаяся от психиатрии Фрейда или Блейлера, но не Роршаха, который, с его цюрихской подготовкой, галлюцинирующими пациентами и интересом к зрительному опыту, свел два направления воедино.
Ключевой фигурой упомянутой традиции был Роберт Вишер (1847–1933), который в 1871 году написал философскую диссертацию, призванную объяснить, как люди могут реагировать на абстрактные формы. Почему мы находим элегантность в двух изогнутых линиях, или ощущение равновесия, или сходящиеся потоки энергии? Как мы вообще можем что-либо чувствовать, видя перед собой, казалось бы, пустые и неподвижные формы? «Каким образом сверкающая радуга, небосвод, нависающий сверху, или земля под ногами связаны с моим чувством человеческого достоинства? Я могу любить все живое, все, что ползает и летает, такие вещи мне сродни, но каково мое родство с тем, что находится слишком далеко, чтобы требовать от меня какого бы то ни было сочувствия?» Один из возможных ответов заключается в том, что, когда мы слышим музыку или видим абстрактные формы, они напоминают нам о чем-то другом. Наши реакции основаны на объединении понятий, принадлежащих к разным сферам. Однако Вишер отвергал эту мысль, поскольку она уменьшала масштаб произведений искусства до их содержания, темы или послания. Музыка не просто напоминает нам о том, как мать укладывала нас спать, или о еще каком-то конкретном образе или событии, – мы реагируем на нее именно как на музыку.
Единственное жизнеспособное объяснение, утверждал Вишер, это следующее: мы можем ощущать эмоции, исходящие от безжизненной вещи, потому что перед этим мы вкладываем в нее эмоции. «С интуитивным участием со своей стороны, – писал он, – мы невольно считываем наши эмоции» с этих не имеющих человеческой сущности форм. И не только наши эмоции, но и нашу первозданную суть: «У нас есть замечательная способность проецировать и внедрять нашу собственную физическую форму во все эти радуги, эти гармонии или диссонансы в линиях». Мы теряем свою фиксированную идентичность, но получаем способность установить связь с окружающим миром: «Я будто бы приспосабливаюсь к этому объекту и устанавливаю с ним связь, как одна ладонь пожимает другую, – и в то же время я загадочным образом вживляюсь в этот предмет и превращаюсь в иное». Наша собственная сущность, заново найденная в окружающем мире, является тем, на что мы реагируем, ощущая предметы внешнего мира как части нас самих.
Идея Вишера о проецировании себя и проникновении в мир – то, что он называл «прямым развитием внутреннего ощущения во внешнее», – воодушевила поколения философов, психологов и теоретиков эстетики. Чтобы описать свою радикально новую концепцию, он использовал немецкое слово Einfuhlung, что буквально означает «сопереживание, эмпатия». Когда психологические труды, вдохновленные идеями Вишера, начали переводить в первые годы XX века, языку понадобилось новое слово для обозначения новой идеи, и переводчики изобрели слово «эмпатия».
Это слегка шокирует, когда осознаешь, что термину «эмпатия» всего сто с небольшим лет, примерно столько же, сколько рентгеновским лучам или детектору лжи. Обсуждение «гена эмпатии» кажется захватывающим из-за трений между вечными аспектами человеческого бытия и передовой наукой, но именно эмпатия является новомодной частью термина, – гены были открыты раньше. То, что описывает эмпатия, конечно, не было чем-то новым, а понятия «симпатия» и «чувственность» имеют долгую историю и много с ней общего, но эмпатия направляет эти взаимоотношения между человеческой самостью и окружающим миром по другому пути. Становится сюрпризом тот факт, что термин был изобретен не для того, чтобы говорить об альтруизме и добрых делах, но чтобы объяснить, почему мы можем наслаждаться сонатой или закатом солнца. Для Вишера эмпатия означала творческое видение, способность преобразовывать мир таким образом, чтобы находить в нем свое отражение.
В английской традиции эталонным эмпатом в этом смысле являлся поэт-романтик Джон Китс, который мог даже жить жизнью неодушевленных вещей. Один современный критик так описывает дар Китса «проникать силой воображения в физические объекты»: «Чего стоит лишь то, как он выпрямился, напустив на себя “суровый и властный” вид, когда впервые прочел у другого поэта, Эдмунда Спенсера, о “расталкивающих морские волны китах”, или то, как он передавал в своих строках “цокот когтей” танцующего медведя, или же быстрый шквал ударов боксера, который сравнил с “постукиванием пальцев по оконному стеклу”. Или знаменитые моменты творческого внимания и сопереживания: “И если воробей прыгает под моим окном, я начинаю жить его жизнью и принимаюсь подбирать крошки на тропинке, усыпанной гравием”. Или просто когда он съедал спелый нектарин: “Он опустился в мой желудок мягким, мясистым, мокрым, сочным, – всей своей вкусной полнотой растаял он в моей глотке, как крупная, дарующая блаженство ягода клубники”. Или даже вживаясь в дух бильярдного шара, чтобы почувствовать “восторг от собственной круглости, гладкости, объемности и скорости своих движений”».
Эти примеры хорошо соотносились с опытами Роршаха. Китс, кстати, будучи студентом-медиком, следил за последними достижениями в неврологии и даже порой задействовал методы этой науки в своей поэзии. Швейцарский психиатр был, возможно, намного менее экспансивным, чем английский поэт-романтик, но культурный багаж Роршаха включал в себя и Джона Китса, восхищавшегося объемностью мира и скоростью его движений, – «мира золотой чередой», как Роршах часто говорил, цитируя свой любимый поэтический отрывок (авторства швейцарца Готфрида Келлера, на которого, в свою очередь, повлиял Китс).
Вишер тоже переживал подобные моменты, опережая Роршаха. «Когда я наблюдаю за неподвижным объектом, – писал Вишер, – я могу без труда поместить себя в его внутреннюю структуру, в его центр тяжести. Я могу придумать себе путь внутрь этого предмета». Он чувствовал себя «сжавшимся и незаметным», когда видел звезду или цветок, и испытывал «чувство величия и широты», исходящее от здания, воды или воздуха. «Мы часто можем наблюдать в самих себе занятный факт, как зрительный стимул вызывает некие ощущения не столько в наших глазах, сколько в какой-то другой части тела, и это ощущения иного рода, чем те, которые испытывают глаза. Когда я иду по жаркой улице, под ярким солнцем, и надеваю очки из темно-синего стекла, у меня мгновенно возникает впечатление, что моя кожа охлаждается». Не существует неопровержимых доказательств того, что Роршах читал Вишера, но он определенно читал труды, вдохновленные им, и в любом случае воспринимал мир похожим образом.
За десятилетия до «Толкования сновидений» Фрейда Вишер отслеживал ту же творческую активность разума, о которой писал Фрейд, но в противоположном направлении. Поскольку Фрейд хотел добраться до потаенного психологического подтекста снов, начав с их причудливой, кажущейся бессмысленной поверхности, ему нужно было знать, каким образом это скрытое содержимое было «спрессовано» или, говоря другими словами, преобразовано. Потом он следовал «вверх по течению сна», добираясь до его источника. Вишер же, напротив, оценивал эти трансформации сами по себе, как основу для эмпатии, творчества и любви. Фрейд был озабочен тем, как проистекает сам процесс, а Вишер – теми прекрасными формами, которые этот процесс может создать: «Каждое произведение искусства являет нам себя как человек, гармонично ощущающий себя в родственном окружении».
Вот почему идеи Фрейда привели к появлению современной психологии, а идеи Вишера – к появлению современного искусства. Психология бессознательного и абстрактное искусство – две новаторские идеи начала XX века – были на самом деле двоюродными сестрами, имевшими общего предка в лице философа Карла Альберта Шернера, которого отмечали в качестве предтечи своих ключевых идей как Вишер, так и Фрейд. Вишер называл книгу Шернера 1861 года «Жизнь сна» «основательной работой, увлеченно исследующей скрытые глубины… из которой я получил понятие, которое назвал “эмпатией” или “сопереживанием”». Фрейд в «Толковании сновидений» приводил длинные цитаты из Шернера, восхваляя «основополагающую верность» его идей и описывая его книгу как «самую оригинальную и далеко простирающуюся попытку объяснить сновидение как особую деятельность человеческого разума».
Линия от Вишера к абстрактному искусству пролегает через Вильгельма Воррингера (1881–1965), чья диссертация по истории искусства 1906 года «Абстракция и эмпатия» заключала в себе послание столь же простое, сколь и ее название: эмпатия – это лишь половина вопроса. Воррингер считал, что эмпатия вишеровского толка создает реалистичное искусство, являющееся следствием стремления соответствовать внешнему миру. Художник может чувствовать себя в этом мире как дома, вживаться в предметы, помещать себя внутрь их, а затем обретать себя через связь с ними. Некоторые экспансивные, энергичные, уверенные в себе культуры, с точки зрения Воррингера, порождали таких художников особенно часто, например античные Рим и Греция, а также Возрождение.
Другие личности и культуры, однако, находили мир опасным и пугающим, а их глубинным психологическим стремлением было найти убежище. «Самым сильным позывом» таких художников, писал Воррингер, было «вырвать объект внешнего мира из его естественного контекста» хаоса и бессмыслицы. Эти художники могли изображать козла в виде треугольника, живописать рога изогнутыми линиями, игнорируя настоящую сложную форму животного, или изображать океан в виде бесконечного переплетения зигзагообразных линий, не пытаясь скопировать какие-либо детали его истинного облика. Это – противоположность классическому реализму, абстракция.
Кроме того, Воррингер полагал, что эмпатия имеет «контрполюс» в стремлении к абстракции. Эмпатия была всего лишь «одним из полюсов человеческого художественного чувства», не более веского или более эстетичного, чем остальные. Одни художники творят, врываясь в мир, сопереживая ему, а другие – поворачиваясь спиной и вытаскивая символы из мира (само слово «абстракция» происходит от латинского abtrahere, что означает «тащить», «тянуть»). У разных людей разные потребности, и их искусство по определению должно удовлетворять эти потребности, иначе просто не будет причин его создавать.
В то время как художники начала XX века находили в идеях Воррингера важное оправдание своей деятельности, Карл Юнг разглядел в его психологической теории провидческий элемент. В своем первом очерке, выдвигая теорию психологических типов, Юнг упомянул Воррингера как «ценную параллель» к его собственной теории интроверсии и экстраверсии: абстракция направлена вовнутрь и отворачивается от мира, эмпатия же экстравертна, она входит в мир. Однако понадобился Роршах, художник и психиатр, изучающий психологию восприятия, чтобы сплести из этих волокон единую крепкую веревку.
В Мюнстерлингене у Роршаха были все возможности практиковаться в медицине, однако для того, чтобы получить докторскую степень, он должен был написать диссертацию. Обычно темы диссертаций задавали студентам их профессора, однако, когда пришло время, Роршах предложил своему научному руководителю Блейлеру пять собственных идей.
Набор был типичным для человека, прошедшего цюрихскую школу: наследственность, криминология, психоанализ, литература. Он был намерен изучить следующий вопрос: можно ли предрасположенность к психозу проследить в семейной истории пациента. Роршах собирался использовать для работы архивный материал из Мюнстерлингена или города своих предков, Арбона. Он предложил рассмотреть психоаналитическое исследование дела учителя, обвиненного в преступлениях против морали, а также случай кататонического пациента, который слышал голоса. Роршах был заинтересован работать с материалами о Достоевском и эпилепсии, но надеялся заняться более детально этой темой в Москве. В конце концов, он выбрал самую оригинальную из своих идей, сказав Блейлеру, что он «будет очень доволен, если из этого что-нибудь получится».
Целью диссертации Роршаха, работу над которой он закончил в 1912 году, было определить психологические пути, делавшие возможной эмпатию, как ее понимал Вишер. Название «О “рефлекторных галлюцинациях” и связанных с ними явлениях» может повергнуть в ступор русского читателя, но предметом научной работы было не что иное, как взаимосвязь между тем, как мы видим, и тем, как мы чувствуем.
Понятие «рефлекторные галлюцинации» (Reflexhalluzination) – технический термин из области психиатрии, введенный в 1860-х для того класса явлений, которыми Роршах восхищался в своих пациентах и в себе самом, наряду с синестезией, прустианским эффектом3 и любыми другими проявлениями непроизвольного восприятия, вызванного внешними стимулами. Джон Китс, который, глядя на воробья, представлял себя ковыряющим гравий, как раз и являл собой пример рефлекторной галлюцинации, хотя более образным переводом было бы «мультичувственное восприятие» или «вызванная галлюцинация».
Открыв свою диссертацию обязательным сухим обзором литературы, Роршах представил сорок три ярких пронумерованных примера комбинаторного восприятия, в которых зрение скрещивалось со слухом или зрение и слух вместе – с телесными ощущениями или другие пары различных чувств – друг с другом. В качестве первого примера он привел свой собственный сон о разрезаемом мозге. Он быстро отмел простые ассоциации, которые присутствуют в нашей жизни постоянно (например, когда вы слышите, как ваша кошка мяукает в соседней комнате, ее образ встает у вас перед глазами), так же, как отвергал такие ассоциации Вишер. Несмотря на то что рефлекторные галлюцинации включают в себя и ассоциации тоже, Роршах понимал, что существует причина, по которой Б.Г. ощущала удары косы работника по своей шее, а не по какой-то менее значимой части своего тела, – эти ассоциации вторичны. Что делало случай по-настоящему интересным, так это трансформация одного вида восприятия в другой.
Главные примеры Роршаха не находились, как в большинстве исследовании синестезии, на стыке зрения и слуха. Вместо этого они связывали внешнее восприятие с внутренним телесным восприятием. Они включали в себя и кинестезию, наше ощущение движения. Он писал: «Когда в полной темноте я двигаю пальцем взад-вперед вдоль своего предплечья и смотрю в этом же направлении, мне кажется, что я вижу, как двигается мой палец, хоть это и совершенно невозможно», – таким образом, ощущение движения активировало слабое зрительное восприятие, действовавшее параллельно тому, что было известно из опыта. Процесс заучивания песни на иностранном языке или заучивания слов в малолетнем возрасте он также описывал как создание взаимосвязи между звуком и движением, «акустически-кинестетическую параллель», в которой человек слышит слово всякий раз, как открывает рот, чтобы произнести его, и произносит слова, которые сперва слышит в своей голове.
Эти параллели могут действовать в обоих направлениях. Один пациент-шизофреник из швейцарского Золотурна, А. фон А., видел себя самого, стоявшего на улице, когда выглядывал из окна. Его двойник «копировал» каждое его движение, таким образом движения пациента преобразовывались в зрительное восприятие им своего двойника. Это была закольцованная рефлекторная галлюцинация, двигавшаяся по одному и тому же пути. То же самое происходило с шизофреничкой, которая ощущала в своем теле движения других людей.
Связывая зрение и движение в единый путь эмпатии, Роршах использовал работы малоизвестного норвежского психофизика Джона Мурли Вольда, чей двухтомный трактат о сновидениях полностью игнорировал Фрейда и фокусировался на вопросах кинестезии. Мурли Вольд описывал бесчисленные эксперименты, в процессе которых тело спящего человека было связано или плотно обмотано, а увиденные им сны подвергались анализу на предмет того, сколько движения они в себе содержали. Некоторые из этих экспериментов Роршах повторял на себе. (Один из получившихся снов был о том, как он наступил на ногу пациенту, у которого была такая же фамилия, как у его начальника.) Сложно представить себе две теории, сильнее отстоящие друг от друга, чем теории Фрейда и Мурли Вольда, но Роршах объединил их: «Анализ сновидений по методике Мурли Вольда ни в коем случае не исключает психоаналитической интерпретации этих сновидений… Аспекты его теории являются частью строительного материала, символы являются рабочими, комплексы – прорабами, а психика спящего человека – архитектор, создающий структуру того, что мы называем сном».
Роршах приложил все усилия, чтобы представить эти механизмы как универсальные. Только под конец работы над диссертацией он пришел к пониманию, что, возможно, не все обладают теми же способностями, что и он. «Мое отношение к рефлекторно-галлюцинаторным процессам может показаться некоторым читателям субъективным – например, тем, кто воспринимает мир аудиально (людям аудиального типа), – поскольку эти строки написаны человеком, который в собственной жизни первым делом опирается на моторику (то есть относится к моторному типу), а во вторую очередь – на зрительный опыт (визуальный тип)». Он не давал определения того, что понимает под приведенными типами, но отчетливо представлял – хоть и неуверенно, – что разные люди испытывают разные проявления «параллелей». Поскольку в основе его новых психологических идей лежали его собственные таланты к мимикрии, созданию реалистического искусства и эмпатии, он неохотно признавал, что они, возможно, являются его персональной особенностью.
Как многие диссертации, работа Роршаха заканчивалась, не объяснив предмета полностью. Он был вынужден существенно сократить итоговый объем, и на протяжении диссертации дважды признался, что при «относительно небольшой выборке примеров» было «практически невозможно» прийти к каким бы то ни было окончательным выводам. Однако, обращая столь пристальное внимание на специфические ощущения и их едва уловимые преобразования, он начал видеть лежащие в их основе процессы, заложив фундамент для более глубокого синтеза психологии и зрительного восприятия.
Глава восьмая
Самые темные и многослойные наваждения
В 1895 году по горной деревушке Шварценбург в северной Швейцарии поползли тревожные слухи. Женатый мужчина шестидесяти одного года, Иоганнес Бинггели, был главой общины верующих, известной как Лесное братство. Он был мистиком, проповедником и автором различных памфлетов, которые диктовал ему Святой Дух. По профессии этот человек был портным, и местные жители иногда нанимали его, но обычно лишь для того, чтобы предсказывать выигрышные номера в лотерее. Члены братства – девяносто три человека – общались преимущественно друг с другом.
Потом одна из участниц братства – по фамилии Бинггели, как и ее отец, – была арестована за сокрытие рождения своего ребенка. Двумя годами ранее она в течение восьми дней не могла справлять малую нужду, и Бинггели сказал, что ее влагалище запечатано заклятием, которое он «снял», вступив с ней в половую связь. Она исцелилась, но их сексуальные отношения продолжились. Другие члены коммуны стали рассказывать истории о том, что Бинггели использует сексуальные контакты как средство для изгнания бесов из женщин и молодых девушек. Власти установили, что внутри братства функционирует эзотерическая секта, участники которой поклоняются Бинггели как «Слову Божьему во плоти». Его половой член считался «Стрелой Христовой», а его моча – «Небесными Каплями» или «Небесным Бальзамом», имевшим целебные свойства: его адепты пили ее либо применяли наружно, чтобы побороть болезни и искушения. Утверждалось, что он способен по собственному желанию испускать красную, синюю или зеленую мочу, и иногда она использовалась вместо вина на ритуалах коммуны.
Было установлено, что Бинггели регулярно совершал кровосмесительные акты со своей дочерью в период с 1892 по 1895 год. Из трех ее незаконнорожденных детей как минимум один, а возможно, двое были от него. После ареста он давал противоречивые показания: говорил, что не делал этого; что делал – но только во сне, чтобы защитить ее от демонов, принимавших облик кошек и мышей; что к нему нельзя применять законодательство, потому что он не такой, как все остальные люди. Бинггели был признан сумасшедшим и отправлен в ближайший дом умалишенных – в Мюнсинген, где провел четыре с половиной года, с июля 1896 до февраля 1901 года.
В апреле 1913 года Роршах перешел работать в Мюнсинген. Ульрих Бройхли, его начальник в Мюнстерлингене, получил повышение и стал директором нового, более крупного и престижного заведения поблизости от Берна, а с человеком, который пришел на смену Бройхли, Германом Вилле, работалось намного менее комфортно. Роршах последовал за Бройхли, в то время как Ольга, зарабатывая деньги и строя собственную врачебную карьеру, еще на три месяца осталась в Мюнстерлингене, до тех пор, пока ее контракт не истек. Они снова были в разлуке, хотя теперь на расстоянии всего в 120 миль.
В Мюнсингене Роршах наткнулся на досье пациента Бинггели и был восхищен. В процессе дальнейших исследований он узнал, что секта Бинггели, Лесное братство, выросла из более раннего и более крупного движения – антонианцев, основанного Антоном Унтернарером в эпоху Наполеона и дожившего до XX века, распространившись как по Европе, так и по Америке. Все эти религиозные движения вновь всколыхнули его интерес к секте духоборов, о которой он узнал благодаря Ивану Трегубову. Роршах выяснил, где найти Бинггели, и отправился навестить того в его горном убежище, где сектант жил в окружении небольшой группы верующих, включая свою вторую жену, дочь и сына, который одновременно приходился ему и внуком. Бинггели «к тому времени было уже за восемьдесят, – писал Роршах, – он был дряхлым астматиком. Это был низкорослый, похожий на гнома человек с большой головой, крупным торсом, но короткими руками и ногами», который «всегда носил традиционный шварценбургский народный костюм с ярко отполированными металлическими пуговицами, по семь с каждой стороны». Эти блестящие металлические предметы наряду с его цепочкой для часов играли важную роль в его психических отклонениях. Роршаху удалось «без особых проблем уговорить его сфотографироваться».
Это было началом проекта по изучению деятельности швейцарских сект, который, как был уверен Роршах до 1915 года и позднее, станет работой его жизни. К тому моменту он выжал из своих психологических исследований восприятия все, что можно, поэтому распространил свое внимание на культурные способы видения и дал безграничную волю своему любопытству. Когда он не был занят лечением пациентов, он собирал материалы о других архаичных фаллических культах в Швейцарии, и постепенно накопил поразительное количество научных данных, где психология религии сочеталась с социологией, психиатрией, народными преданиями, историей и психоанализом. Он обнаружил, что активность сект всегда проявлялась в одних и тех же регионах, вдоль границ расовых или политических симпатий, то есть там, где ранее происходили войны. Он создал раскрашенную вручную карту, демонстрировавшую, что активность сект связана с местами высокой концентрации шелкопрядильщиков, и выдвинул предположение, почему это так. Исторически он отследил деятельность сект в этих областях сквозь ранние протестантские культы до вальденсов XII века и «братьев свободного духа» XIII века, дойдя и до более ранних ересей и сепаратистских движений, каждое из которых оставило четкий след в истории вплоть до времени жизни Роршаха.
С точки зрения психологии он утверждал, по юнгианским канонам, что шизофренические наваждения затрагивают те же самые психические источники, что и древнейшие религиозные системы, и подмечал связанные с мифологией и философией сходства между образами и идеями во всей истории сект, вплоть до древних гностиков. Например, он продемонстрировал, что учение антонианцев XVIII века во всех подробностях совпадало с философией адамитов I века.
И наконец, в социологической части своего исследования он выдвинул тезис, что в процессе создания секты не так важен харизматичный лидер, как наличие группы восприимчивых последователей. В случае сильной необходимости сообщество может создать лидера почти из кого угодно, а когда секты перемещались куда-либо в другое место, то они, как правило, очень быстро умирали, за исключением тех случаев, где местное сообщество еще не было перенасыщено религиозными идеями. Он проводил черту между активными и пассивными последователями, а также между истерическими лидерами, чьи послания были предопределены их личными комплексами, и более могущественными шизофреническими лидерами, чьи доктрины глубоко уходили в архетипическую мифологию. Его лекции и очерки на тему сект, как академические, так и неакадемические, были одними из самых ярких работ Роршаха, одинаково интересные с точки зрения биографического материала, медицинского исследования, истории, теологии и психологии. Он вынашивал планы написать «толстую книгу», в которой хотел поднять множество вопросов:
«Почему один шизофреник может найти себе сообщество, а другой не может? Почему шизофреник воспроизводит первозданные человеческие идеи, в то время как невротик следует неким местным суевериям и предрассудкам? И как эти различные вещи относятся к соответствующим группам населения? Какие расы являются носителями идей коренных местных сект, а какие присоединяются только к пришлым? Все с многочисленными мифологическими, этнологическими, религиозными, историческими и прочими параллелями!»
Это был Роршах-мыслитель, а не Роршах-врач. Как Фрейд, Юнг и другие первопроходцы его времени, он хотел делать нечто большее, не просто лечить пациентов; он хотел свести воедино культуру и психологию, чтобы исследовать природу и смысл индивидуальных и общих верований.
Будучи плотью от плоти цюрихской школы, Роршах верил во взаимосвязь между психологией личности и культурой и избегал утверждений о существовании единого психологического подхода ко всем и каждому. Это могло показаться радикальной сменой направления карьеры Роршаха, но было на самом деле частью его постоянного стремления понять индивидуальные особенности восприятия мира.
Поскольку Роршах расширил рамки своей деятельности, ему вновь захотелось уехать из Швейцарии. Он начал снова штурмовать московскую бюрократическую систему, на этот раз более удачно: швейцарский посол сообщил, что Роршах сможет держать первый российский государственный медицинский экзамен в 1914 году. В декабре 1913 года он и Ольга покинули Мюнсинген и отправились в космополитичную среду, где было общеизвестным фактом, что психология и искусство неразрывно связаны, – в Россию.
Это было волнующее время. Русская культура находилась на стадии Серебряного века, насыщенная взаимными влияниями искусства, науки и оккультных течений. Российская наука – особенно в эпоху революционных потрясений – была менее специализированной и изолированной, чем западная. Главный историк психоанализа в России Александр Эткинд писал: «Поэты декаданса, философы-моралисты и профессиональные революционеры сыграли в истории российского психоанализа не меньшую роль, чем врачи и психологи». С другой стороны, по словам ведущего историка и культуролога по вопросам модернистской России, «никакое понимание этого “истерического, духовно истерзанного времени” не может быть полным без ссылок как на деятелей художественного искусства – Чехова и Ахматову, Фаберже и Шагала, Дягилева и Нижинского, Кандинского и Малевича, Стравинского и Маяковского, – так и на “необычайный прогресс в российских науках”, от ракетной инженерии до поведенческой психологии Павлова».
Роршаху предложили работу в возглавляемой ведущими психоаналитиками России элитной частной клинике в Крюково неподалеку от Москвы. В ней было полным-полно писателей и художников. Такая среда обитания во многом была для Роршаха идеальной. То была частная клиника для добровольных пациентов с нервными болезнями, что было типично для России того времени, и она в значительной степени отличалась от переполненных больниц, к которым он привык. Основанные врачами, не получившими ставки в университетах или государственных больницах, такие заведения были частично коммерческими предприятиями, – это означало, что там хорошо платили и были заинтересованы продавать свои услуги пациентам, а не семьям, желающим запереть подальше своих больных родственников, как это делалось в английских «сумасшедших домах». Клиника была расположена в сельской местности, чтобы извлечь преимущество из терапевтических свойств «естественного, здорового образа жизни», а к пациентам относились с человечностью и добротой. Психиатры были вольны совмещать различные теории, экспериментировать с новыми видами терапии и применять комплексный подход, «чтобы лечить при помощи личной и благожелательной атмосферы, опираясь в большей степени на личные качества врача, нежели на любую конкретную теорию», – так об этом говорил один из тамошних докторов Николай Осипов.
Врачи из Крюкова были людьми обширных знаний и публичными интеллектуалами. Осипов, например, стал впоследствии широко известным экспертом по творчеству Толстого и читал лекции о Достоевском и Тургеневе. Что касается пациентов, то среди них тоже встречались ведущие представители культуры, включая знаменитого русского поэта-символиста Александра Блока и актера Михаила Чехова, племянника драматурга, – санаторий предоставлял льготное лечение писателям, врачам, а также родственникам покойного Антона Чехова. После нескольких лет любительских постановок в тихой швейцарской заводи и переводов Андреева в свободное время Роршах оказался в самом центре культуры, что была ему так близка.
В хитросплетениях русского Серебряного века нашлось множество тем, близких сердцу Роршаха: синестезия, безумие, визуальное искусство и самовыражение. Движение – ключевой элемент в рефлекторных галлюцинациях, которые изучал Роршах, – рассматривали здесь, по словам романиста и поэта того времени Андрея Белого, как «основное свойство реальности». Теоретики русского балета называли движение наиболее важным аспектом великого искусства.
Роршах окунулся в мир русской психологии, и различия между сектами, которые казались ему столь важными в далекой Западной Европе, по большей части забылись. Рекламная брошюра крюковской клиники 1909 года гласила, что пациентов ждут «гипноз, суггестология и психоанализ», а также «психотерапия в своих наилучших проявлениях». Имелась в виду так называемая рациональная терапия, техника, первооткрывателем которой был еще один швейцарец, Поль Дюбуа, и которая на тот момент была более известной и популярной, чем метод Фрейда (так же, как сегодня популярен подход, известный как когнитивно-поведенческая терапия). Специалисты, принадлежавшие к разным лагерям, не враждовали между собой.
А источником вдохновения для русской психиатрии был Толстой, мудрый, человеколюбивый целитель душ, оказавший влияние и на Роршаха. Одной из причин того, что в России так хорошо относились к психоанализу, было его близкое сходство с доморощенными теориями самоанализа, «очищения души» при помощи экзистенциальных размышлений о глубоких вопросах человеческой жизни и уважения к внутреннему миру окружающих людей. Если в западноевропейском культурном контексте особенности личности Роршаха – эрудит, уважающий все религии, гуманист широких взглядов, буквалист, визуал – казались из ряда вон выходящими, то для русских психиатров это был практически стандарт.
Фрейд пошутил в письме Юнгу в 1912 году, что в России, «кажется, началась локальная эпидемия психоанализа», но на самом деле это было не одностороннее движение, которое, как эпидемия, распространялось из Европы внутрь континента. Русские психоаналитики были известны как в России, так и на Западе. Коллега Роршаха по крюковской клинике, Осипов, был издателем первого в мире журнала о психоанализе и автором журнала, принадлежавшего Фрейду. Даже те идеи, что, казалось бы, пришли в Россию из Европы, не были нерусскими сами по себе. Фрейд называл психический механизм подавления неприемлемых психологических явлений «цензурой», что было прямой аллюзией на политическую цензуру в России: по его определению, цензура была «несовершенным инструментом царистского режима, призванным предотвратить проникновение чуждых западных влияний». Многие из пациентов Фрейда были славянами, часто русскими, включая «Человека-волка», особого пациента, чей иллюстративный случай был предметом его самого важного тематического исследования. Первой пациенткой, с которой занимался психоанализом Юнг и которая оказала огромное влияние на его собственную жизнь и работу, была русская еврейка Сабина Шпильрейн. Список может быть продолжен. Говоря об истории психиатрии, помнить стоит не только о врачах и теоретиках, но также и об их пациентах, – и тогда мы увидим, что это во многом еще и история русской культуры.
Собственный психоаналитический подход Роршаха вырос из его опыта лечения русских, прежде всего потому, что в Крюкове у него была возможность подвергать пациентов психоанализу, в отличие от психопатов в швейцарских психбольницах или преступников, которых требовалось проверять очень быстро, таких как Иоганнес Найверт. Однако он также пришел к пониманию психоанализа, неразрывно связанного с различными аспектами русской культуры. В лекции, которую он позднее прочитал для широкой аудитории, Роршах сказал, что неврозы у русских и швейцарцев протекают более-менее одинаково, хотя и есть некоторые «количественные отличия» в численности населения, но психоанализ более эффективен в отношении славянских пациентов, нежели людей, имеющих немецкое происхождение. Не только потому, что «большинство из них были хорошими самосозерцателями (или, как выражаются некоторые, “занимались самоедством”, поскольку привычка к самосозерцанию часто перерастает в поистине мучительную, пожирающую человека зависимость)», но еще и потому, что они могут выражать себя более свободно, «не будучи скованными какого-либо рода предрассудками». Русские были «намного более терпимы к болезням, чем другие народы», относились к больным «без презрения, которое мы, швейцарцы, часто чувствуем одновременно с жалостью». Те, кто страдали нервными расстройствами в России, могли обратиться за медицинской помощью, не боясь получить болезненное позорное клеймо, после того как их выпишут. Концепция России, в которую он влюбился через Ольгу, – «русская» способность выражать чувства – теперь перешла на его отношение к пациентам и сформировала его психиатрическую практику.
Месяцы, которые Роршах провел в Крюкове в начале 1914 года, пришлись на переломный момент в русском искусстве, который заново определил силу воздействия визуальных образов. Русский футуризм находился на пике своей формы, и Роршах видел это собственными глазами. Около 1915 года он набросал очерк, озаглавленный «Психология футуризма», первые строки которого задавали благодушный настрой: «Футуризм, каким он являет себя сегодня потрясенному миру, кажется на первый взгляд разноцветной беспорядочной смесью невообразимых картин и скульптур, высокопарных манифестов и непроизносимых звуков, шумного искусства и художественного шума, жажды силы и жажды нелогичности. Только общая тема является отчетливой: безграничная самоуверенность и, возможно, еще более безграничное ниспровержение всего, что было сделано раньше, воинственный клич против всех концепций, которые до сегодняшнего дня формировали направление движения культуры, искусства и повседневной жизни».
Футуризм был модернистской скороваркой, в которой, казалось, все разлетается вдребезги и растворяется одновременно. Взрыв энергии в литературе, живописи, театре и музыке в русской версии содержал в себе целый рой различных небольших движений, групп и направлений, включая кубофу-туризм, эгофутуризм, всёчество, «Центрифугу» и блистательно названный «Мезонин поэзии». Все это почти каждый день обсуждалось в прессе, пока Роршах жил в России, а в январе и феврале в Москве выступал с лекциями ведущий итальянский футурист Ф. Т. Маринетти, и его лекции активно посещались и освещались в печати. Движение выплеснулось на улицы, прокатившись по ним парадами, на которых художники «шли в толпе с раскрашенными лицами, декламируя футуристические стихи». Когда маленькая девочка протянула одному из марширующих поэтов апельсин, тот начал его есть. «Он ест, он ест!» – шептала потрясенная толпа, как будто футуристы были какими-нибудь марсианами. Вскоре последовало и турне по всей стране.
Изыскания футуристов перекликались с интересами Роршаха. Композитор и художник Михаил Матюшин, последователь Эрнста Геккеля, изучал случайные формы коряг, создавал теории цвета и пытался расширить границы человеческого зрительного восприятия, отчасти – при помощи упражнений, предназначенных для восстановления утраченных зрительных нервов, которые, как он считал, находятся на затылке и на подошвах ног. Николай Кульбин, чьи лекции слушал Роршах, был художником и врачом, который публиковал книги и научные статьи о чувственном восприятии и психологических тестах. У него был собственный психологический девиз: «Личность не знает ничего, кроме своих собственных чувств, – и, проецируя эти чувства вокруг себя, она создает свой собственный мир». Поэт Алексей Кручёных выступал за «видение с обеих сторон» и «субъективную объективность»: «Пусть книга будет маленькой, но… все в ней принадлежит писателю, до последней капли чернил». Футуристы публиковали синестетические работы, такие как «Интуитивные цвета», и таблицы взаимосвязей между цветами и музыкальными нотами; манифесты, посвященные тому, как неологизмы и ошибки «приводят к движению и новому восприятию мира»; стихи, где поэт находится в кинозале и, предприняв специальное усилие, начинает видеть экран вверх ногами. Все это наряду с другими действиями ключевых фигур было упомянуто или процитировано в посвященном футуризму очерке Роршаха.
Он понимал, что футуризм выглядит безумно и нелогично, но утверждал, что «сейчас настало такое время, когда любое движение, любое действие может быть объявлено “безумным”…Не существует такой вещи, как абсолютная нелепица. Даже в самых темных и многослойных наваждениях наших пациентов, страдающих ранним слабоумием, есть скрытый смысл». Он проводил параллель между футуризмом и шизофренией в терминологии цюрихской школы, иллюстрируя широкую применимость психоаналитической теории: «Взаимосвязи, которые раньше невозможно было представить, сегодня воссозданы путем разработки глубинной психологии, начало которой положил Фрейд… Не только невротические симптомы, навязчивые состояния и бредовые сны, но также мифы, народные сказки, стихи, музыкальные произведения, живопись – все применимо в психоаналитическом исследовании». Как результат: «Даже если мы решим назвать футуризм безумием и нелепицей, мы всё же будем обязаны отыскать смысл в этой нелепице».
Роршах относился к футуризму серьезно и находил заложенный в нем смысл вполне самодостаточным, чтобы быть подвергнутым критике. В первоначальном анализе своего эссе о футуризме он утверждал, что футуристы неправильно понимают то, как образы вызывают ощущение движения. Он подчеркивал, что обычно лишь карикатуристы – как его любимый Вильгельм Буш – предпринимают попытки представить движение, показывая объект во многих положениях одновременно, например рисуя распалившемуся пианисту несколько пар рук. Скульптуры и картины Микеланджело, напротив, динамичны сами по себе – они заставляют вас почувствовать движение. Футуристы, с их десятиногими собаками, совершали ошибку, пытаясь применять тот же подход, что у Буша, но Роршах был необычайно тверд: для художника, который стремится подняться выше уровня карикатур, «нет другого пути для работы с движением», кроме пути Микеланджело: «Единственный способ представить движение в объекте – это воздействовать на кинестетическое чувство смотрящего». Стратегия футуристов «невозможна», поскольку она неправильно понимает взаимоотношения между эмпатией («сопереживанием», по терминологии Вишера) и зрением: «Нет нужды спрашивать совета у философов или психологов – достаточно будет физиолога. Многочисленные ноги не пробуждают мысли о движении, или же делают это очень абстрактным образом, просто потому, что человек не может сопереживать многоножке на кинестетическом уровне». Визуальные образы – по крайней мере качественные, – порождают психические состояния. Они «пробуждают идею» в сознании зрителя. В одном месте своего эссе, выделив буквами «Х», Роршах вставил, не объяснив зачем, русскую цитату:
Х
Картина – рельсы, по которым, сообразно представлению художника, должно катиться воображение зрителя.
The free sample has ended.