Read the book: «Мозг обычного убийцы. Как хорошие люди становятся монстрами»
Преступники, которыми могли бы быть мы…
Daniel Zagury
LA BARBARIE DES HOMMES ORDINAIRES
© Editions de l’Observatoire / Humensis, 2018
Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates
© Злата Линник, перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Введение
За годы работы психиатром в тюремной больнице, а впоследствии судебным экспертом я имел возможность наблюдать и документировать преступления, совершаемые как душевнобольными с психотическими расстройствами, так и лицами с серьезными нарушениями личности. На основе этого опыта я написал исследования о преступлениях параноиков, психотических убийствах родителей, извращенных действиях, механизмах перехода к насилию у психопатов, а также отдельную книгу о серийных убийствах1.
Большинство людей воспринимает подобные деяния как нечто выходящее за рамки нормального. Наше естественное стремление – сразу же отнести их к категории чудовищного или патологического. Мы не ощущаем угрозы стать похожими на таких преступников, считая немыслимым совершение подобных ужасов. Это явление находится за пределами нашего понимания. Однако вопросы, которые я намерен рассмотреть, прямо противоположны этим представлениям.
Эта книга2 преследует две цели: исследовать феномен банальности зла через призму психической жизни и изучить пустоту мышления, сопровождающую варварство обычных людей. Рассмотрим несколько примеров: муж, наносящий жене сотню ножевых ранений; молодая женщина, душащая своего новорожденного ребенка во время родов; юноша, убивающий из-за отказа дать сигарету; мошенник, разоряющий целую семью; подросток, становящийся радикалом и планирующий массовые убийства; государственный служащий, уничтожающий семьи, с которыми прежде мирно сосуществовал.
Что объединяет все эти случаи? На первый взгляд – немногое. Однако есть два существенных аспекта, которым посвящена данная книга.
Прежде всего, стоит отметить феномен недоверия и изумления, который неизменно сопровождает подобные события как среди окружающих, так и в средствах массовой информации. Это превратилось в своего рода ритуал: спрашиваешь соседей, родственников, преподавателей – и каждый с потрясенным видом утверждает: «Это был обычный человек – мужчина или женщина», – то есть такой же, как мы.
Психиатрическая экспертиза в большинстве случаев исключает наличие психических заболеваний или серьезных расстройств личности. Парадокс заключается в том, что эти субъекты, совершившие варварские поступки, тем не менее, попадают в широкое поле нормальности, в то самое «общее несчастье», о котором говорил Фрейд. Они остаются обычными людьми, независимо от особенностей характера и проявлений нарциссизма, которые может выявить психологическое обследование.
Сегодня, следуя концепции Ханны Арендт3, при столкновении с варварством принято отвергать исключительность в пользу обыденного. Однако мы по-прежнему не можем избавиться от дилеммы между обыденным и чудовищным. Наша первая, рефлекторная реакция – эмоциональная и заключается в стремлении квалифицировать подобные действия как чудовищные, отвергая их как нечто нечеловеческое, отличное от нас.
Абсурдность такого радикального отторжения, выводящего за пределы человечества, в конечном счете заставляет нас признать, что эти преступники – часть нашего мира. Мы остаемся в постоянном колебании между чудовищным и заурядным, поскольку на карту поставлено слишком многое. Болезненный вопрос о том, являемся ли мы все потенциальными варварами, неизбежно порождает иллюзию радикальной «инаковости» преступника. Это защитный механизм, особенно учитывая, что каждый из нас в глубине души допускает возможность совершения какого-либо воображаемого или фантастического преступления.
Мы склонны путать универсальную фантазию с реальным переходом к преступлению, подобно мифу об Эдипе и убийству настоящего отца. В глубине души мы подозреваем собственную способность к худшим поступкам, но предпочитаем убеждать себя в невозможности совершения подобных ужасов.
Дихотомия «как мы – не как мы» лишает нас возможности предвидеть ответ. И положительный, и отрицательный ответы кажутся неестественными – от полного отрицания до признания радикальной инаковости. Исключив «монстров» из человеческого состояния, мы приходим к ситуационной теории: при определенных условиях любой мог бы совершить подобное.
Важно понять не столько структурные особенности личности, сколько процессуальные механизмы, побуждающие внешне обычных людей к неслыханным поступкам. Речь идет о серии трансформационных процессов и изменений в самовыражении личности, а не о каком-то особом «семени зла». Структурная клиническая психиатрия здесь оказывается недостаточным инструментом.
Варварство возникает не изначально, а как результат последовательных адаптаций и психических реакций. Люди, изначально не более предрасположенные к насилию, чем многие другие, постепенно приобретают склонность к преступлению и жестокости. Варваром не рождаются – им становятся.
Это «обучение злу» разрушает личность. При индивидуальном преступлении субъект теряет контроль над своими действиями, а в коллективном преступлении человек полностью сливается с групповой волей, теряя способность к самоанализу и рефлексии.
Это не означает смягчения уголовной ответственности. Субъекты полностью отвечают за созданное ими состояние, которое не является следствием болезни.
Необходимо отказаться от упрощенных объяснений, ищущих источник зла в личности. В личности, склонной к терроризму или геноциду, не больше индивидуальности, чем в личности, предрасположенной к преступлениям страсти или детоубийству. Это может быть необходимым, но далеко не достаточным условием.
Главный вопрос остается неизменным: почему одни люди сопротивляются злу лучше, чем другие?
История с ее чередой кровавых событий – от криминальных сводок до масштабных терактов – должна заставить нас признать очевидное: на земле недостаточно психически больных, психопатов или извращенцев, чтобы объяснить весь масштаб человеческого насилия. Человечество опозоривает себя самостоятельно, без помощи патологии.
Это постоянное чередование и колебание между различными точками зрения неизбежно приводит к дискуссии о концепции обыденности зла, разработанной Ханной Арендт. Ей я отвел отдельную главу, посвященную взаимодействию философского подхода и клинического взгляда. Ханна Арендт присутствует не только в названии моей работы, но и в каждой ее части, поскольку ее идеи постоянно подтверждаются судебной клинической психиатрией.
Согласно ее пониманию, зло прежде всего коренится в пустоте мышления – в неспособности осмыслить и сформулировать наши внутренние конфликты или, проще говоря, психически их сдерживать. За исключением редких случаев психопатии или безумия, зло не воспринимается как зло. В искаженном мировоззрении оно проявляется под маской хорошего, справедливого, чистого, доброго и законного восстановления порядка вещей – как у лиц, совершающих геноцид или террор. Когда эта способность утрачивается, ничто уже не сдерживает возникновение ужаса – как у преступников на почве страсти, неонацистов или убийц по ничтожным поводам. Когда исчезает способность мыслить от первого лица, становятся возможными все злоупотребления в сфере денег, власти или секса – как у жертв мошенников.
Я не философ и не претендую на это звание. Меня привлекли в работах Арендт именно их клиническая составляющая и ее вклад в криминологию. На крупных судебных процессах, начиная с процесса Эйхмана в Иерусалиме4, постоянно ведутся одни и те же дебаты. Невозможно быть экспертом, судьей или адвокатом, не сталкиваясь с феноменом банальности зла.
Нам необходимо перейти от области необычного, выходящего за рамки нормы, бесчеловечного или болезненного к области обычного, обыденного, человеческого и нормального. Поскольку эти термины часто используются в моей работе, необходимо уточнить их значение.
Слово «обычные» характеризует людей в их повседневной жизни вне преступления. Они не выходят за рамки общепринятого поведения. Как отмечал психиатр Дуглас Келли после встречи с нацистскими лидерами на Нюрнбергском процессе, «подобных индивидуумов очень легко найти в Америке». Это не означает, что психиатрия не может сказать ничего о функционировании их психики. Ни один клинический случай не описывается как «обычный», ни одна экспертиза не ограничивается лишь констатацией «обычного» психологического профиля. Это лишь указывает на отсутствие явной патологии.
Термин «банальный» относится к механизму, посредством которого преступления проявляются у обычных людей. Сами преступления не бывают банальными, но психические механизмы, позволяющие им проявляться, могут быть квалифицированы как банальные.
Что касается термина «нормальный», важно четко определить его значение. Я исключаю утопическую или идеальную нормальность, предполагающую совершенное психическое функционирование, а также статистическую нормальность, основанную на характеристиках большинства. Не имею я в виду и функциональную нормальность, свидетельствующую об адаптивной гибкости и способности преодолевать психические конфликты.
Когда я использую слово «нормальный», я просто противопоставляю эти ситуации области психических болезней, подчеркивая отсутствие принадлежности к психиатрическим классификациям. Психиатры, в силу профессиональных обязанностей определяющие вменяемость или невменяемость пациентов, всегда подчеркивали: самые страшные злодеяния не являются прерогативой душевнобольных. Позвольте мне присоединиться к их взглядам.
Однако возникает сложность, когда мы просто исключаем патологическое. Недаром Ханна Арендт иронизировала над психиатрами, настаивавшими на нормальности обследованных ими нацистов. Дело в том, что они имели в виду не то, что подразумевала она.
Отсутствие психоза само по себе не гарантирует автономию, подвижность и свободу выбора мышления. Эти люди не были нормальными ни в идеальном смысле, ни с точки зрения гармоничного и функционального развития психики. Это противоречие, этот источник двусмысленности будет постоянно присутствовать в моих рассуждениях. Они обычные, но не совсем нормальные. Нормальные, но лишь в первом приближении. Они не больны, но и не обладают абсолютным психическим здоровьем.
Хотя концепция банальности зла исключает сумасшествие, она часто связана с посредственностью психического функционирования – будь то в форме адаптивности, конформизма, жесткости или механического мышления, отрезанного от эмоциональных и аффективных источников. Добавим сюда «нормопатов», которые внешне соответствуют стандартам, но лишены доступа к собственной психике.
Когда я говорю об «отсутствии мышления», это не означает, что все эти люди – идиоты. Для психоаналитика живое мышление связано с идеей трансформации, движения, динамики. Это относится к понятиям субъективации и психической проработки. Первая определяется движением субъекта с целью повторного присвоения в собственном психическом пространстве того, что ранее не было познано. Вторая обозначает интеграцию возбудимости в психику через связывание ассоциативными цепочками.
Я буду постоянно обращаться к психодинамической клинической практике, стремящейся уловить процессы и движения, которые направляют психическую жизнь в лучшую или худшую сторону. Без этого ориентира простое выявление характеристик личности или их классификация дают лишь частичный ответ.
Когда речь идет о проницательности, обдумывании и принятии глубоко личных решений, это касается не только способности выбирать обязательства или отстаивать моральную позицию. Сюда также входит способность испытывать эмоции, сохранять способность к мышлению в состоянии стресса, поддерживать связи с другими людьми, с прошлым, настоящим и будущим.
Как эксперт, я верю в педагогику сложности. Мне неприятны обвинения в использовании жаргонизмов. Некоторые могут усмотреть в моем подходе упрощение, словно стремление обратиться к широкой просвещенной аудитории заслуживает порицания, но это мой осознанный выбор.
В целях соблюдения этических норм я намеренно изменил детали, чтобы случаи, подтверждающие мою точку зрения и уже рассмотренные публично, оставались неузнаваемыми. Я понимаю, что удалил информацию, важную для полного понимания дела, но это было неизбежно.
Это последнее обращение к выбранной теме. Те, о ком пойдет речь далее, совершали варварские поступки, но не являются ни больными, ни извращенцами. Каждую главу можно читать как самостоятельную иллюстрацию определенной формы преступного насилия. Однако все это также можно воспринимать как части единой головоломки, которую непросто собрать: варварство обычных людей.
1. От преступления на почве страсти до супружеского убийства
Лица, совершившие преступление страсти, прекрасно иллюстрируют суть этой книги: они не больны, способны нести уголовную ответственность. Однако признать их психически здоровыми невозможно. У них есть уязвимость, им не хватает чего-то существенного, что вскоре драматическим образом выявляют невзгоды личной жизни, шаг за шагом подводя к порогу крушения, преступления, убийства.
Но прежде чем определить этапы этого процесса, следует задать вопрос: можем ли мы сегодня говорить о «преступлениях страсти»? В криминологической терминологии их квалифицируют как семейные или супружеские убийства, включающие убийства супругов (неважно, в браке или нет), бывших супругов и любовников.
Я предпочитаю использовать классическую формулировку, хотя она может показаться устаревшей. Это позволяет не путать эти преступления с домашним насилием. Во-первых, есть мужчины, никогда не совершавшие физического или словесного насилия до момента разрыва (более половины случаев). Во-вторых, есть женщины-убийцы (15 % от общего числа). Третья причина – сами преступники ссылаются на любовную страсть, несмотря на то что сегодня никто не связывает преступление с любовью.
Отказ от термина «преступление страсти» означал бы узаконивание поступка, оправдание его через призму возвышенной любви. Однако эволюция началась еще в первой половине XX века. Преступления страсти давно не воспринимаются как последствия преданной любви. Об этом свидетельствует суровость судебных приговоров. Видеть в преступлениях мужчин только проявление доминирования, а в преступлениях женщин – только защиту от насилия – это лишь часть истины.
Обратимся к истории: в конце XIX века пресса создала образ преступления страсти во французском стиле, который сохраняется в коллективном сознании. Это не юридическое понятие (по крайней мере, во Франции) и не клиническая основа в психиатрических классификациях. Преступления страсти не связаны с безумством страстей.
Как часто бывает в рассмотренных случаях, несмотря на разнообразие, мы находим общие моменты в динамике перехода к действию и психическом функционировании субъектов. Социальная реакция определяет преступление страсти. Можно сказать, что это понятие изобрели СМИ XIX века. Каждая страна Латинской Америки придала ему свою историко-культурную окраску, тогда как англосаксонский мир никогда не проявлял такого снисхождения.
В нашей памяти часто возникают истории соблазненных и брошенных женщин с детьми, таких как Мари Бриер (актриса, убившая любовника в 1889 году), или жен, оскорбленных непостоянными мужьями, как графиня де Тилли, облившая соперницу купоросом в том же году. Среди известных случаев – история Генриетты Кайо, защищавшей честь семьи в 1914 году, застрелившей Гастона Кальметта, главного редактора газеты Le Figaro5. Она не могла вынести мысли, что ее дочь узнает о ее связи с будущим мужем до свадьбы. Генриетта была оправдана, как и Ивонна Шевалье в 1951 году после убийства своего мужа. Став министром образования, тот оставил жену, предложив ей «вернуться в свое дерьмо»6.
Даже сегодня унизительная фраза может стать толчком к переходу от отрицания к разрушительности. Она поражает нарциссическую цель и причиняет разрушения далеко за пределами самолюбия, взрывая остатки надежды и самоуважения. Любовница и убийца банкира Эдуарда Стерна в 2005 году утверждает, что пошла на преступление после его слов: «Миллион – для шлюхи это дороговато!»7
Мужчины-убийцы значительно превосходят по численности женщин, совершивших аналогичные преступления, однако именно женские случаи чаще попадают в криминальную хронику. Общественное внимание больше привлекают любовные протесты отвергнутых женщин, чем случаи «оскорбленной мужской чести», которые сегодня воспринимаются как проявление гротескного мачизма.
Хотя мужчин-убийц гораздо больше, их имена реже попадают в историю. Судебная практика изобилует примерами безымянных граждан, которые, столкнувшись с невыносимой ситуацией или зрелищем своего несчастья, убивают жену, ее любовника или обоих, не давая им даже времени прикрыться или воскликнуть: «О боже, это мой муж!» или «О боже, это ее муж!»
До 1975 года статья 324 Уголовного кодекса допускала оправдание убийства на месте преступления при условии совершения прелюбодеяния. Однако для так называемых «звезд несчастья», как их назвал Жан-Дени Бреден, наступил настоящий переворот. Они не только были оправданы, но и провозглашались орудием закона и морали, оскорбленной поведением жертвы. Общественность, включая присяжных и читателей прессы, должна была видеть в этом назидательный характер: любой достойный человек, столкнувшись с подобным предательством, не мог бы поступить иначе, если в нем сохранилось хоть немного чувства собственного достоинства.
В 1942 году психиатр и криминалист Этьен де Грифф опубликовал свою знаменитую работу «Любовь и преступления на ее почве»8, представив менее романтичный портрет преступника страсти: «Опыт показывает, что самоубийства и убийства из-за любви не свидетельствуют о силе любви или качестве страсти, а связаны с серьезными личностными дефектами преступника». Он даже назвал их «бедолагами», осуждая разрыв между общепринятым образом и клинической реальностью. Используя такую резкую формулировку, де Грифф явно дистанцировался от снисходительного отношения других исследователей. Преступники страсти сами ссылаются на страсть, но реальность, как известно, совершенно иная.
Переходя к современным случаям преступлений страсти, как мы можем их понять в свете судебных наблюдений и терапевтического опыта? Можно ли применить выводы де Гриффа о «серьезном недостатке»? Относится ли он к личностным характеристикам? От почти исключительной нарциссической ориентации к отрицанию инаковости? В неспособности воспринимать потребности другого человека? Какова пропорция любви к себе и любви к другому? Не является ли этот недостаток следствием неспособности принять процесс скорби, поскольку в данный момент «непогрешимое» существо сталкивается с разлукой, возрождающей чувство покинутости и связанные с этим страдания? Не делает ли их хрупкость, скрытая за мужественной внешностью, «безжалостными» в двойном смысле?
Ответы на эти вопросы можно получить только через клинический подход, охватывающий все аспекты углубленного исследования. Ничто не заменит тщательного анализа экспертизы или детального описания терапевтической работы, стремящейся раскрыть тонкости преступного процесса.
В каждую эпоху появляются стереотипные формулы, которые призваны объяснить все и вся. В своей книге я не даю детального разбора каждого термина, а лишь отмечаю постоянное искушение использовать магические формулы для объяснения сложных явлений. Эти формулы меняются с течением времени и сменой режимов, но сохраняют свою функцию создания иллюзий.
Например, уже недостаточно противопоставлять «полную любовную близость» и «самопожертвование» отношениям, предшествующим генитальным и эгоизму, как это было принято в эпоху строгих ритуалов. Недостаточно разделять «нарциссическое либидо» и «объектное либидо», «нарциссический выбор объекта» и «обоснованный выбор объекта» – такой подход быстро приводит к тупику. Нельзя ограничиваться только концепцией поруганной чести: преступления на почве любви – это не только преступления на почве самолюбия. Ни обычная ревность, ни насилие сами по себе не являются определяющими факторами.
Любой клинический подход сталкивается с этим противоречием: необходимо избегать готовых объяснений, но у совершивших преступление на почве страсти есть достаточно характерных черт, позволяющих уловить их общие особенности. Любой, кто сталкивался с такими преступниками во время экспертизы или работы с ними в тюрьме, знает, какое сильное впечатление производит их склонность использовать одни и те же образы, оправдания и формулировки. Именно поэтому я счел необходимым в каждом разделе сосредоточиться на одной из часто встречающихся фраз: «Посмотрите, что она со мной сделала! Все было так хорошо! Она была для меня всем! Она была такой хрупкой! Как будто умер я сам».
Не отрицая их причастности к некоторым преступлениям на почве страсти, я исключу две группы, поскольку они обладают специфическими характеристиками. Во-первых, область паранойи характера или паранойи с бредовым состоянием. У большинства убийц по мотивам страсти мы обнаруживаем либо психоригидность9, либо восприимчивость, либо особую проективность – склонность приписывать другим людям или ситуациям свою версию происходящего. Но нет подлинной параноидальной конструкции или способности к устойчивой самоорганизации в ненависти. Преступления на почве страсти не являются преступлениями на почве сознательной ненависти, какими бы жестокими они ни были.
Во-вторых, область патологической ревности, которая может быть определяющим фактором в убийстве супруга или соперника. На самом деле в наши дни патологическая ревность встречается гораздо реже, чем принято считать при анализе этих преступлений. Исследования показывают, что мужчины чаще ссылаются на ссоры или разрыв отношений, чем на ревность или неверность. Конечно, ревность является частью пережитой драмы, но с изменением моральных норм мы готовы мириться с предполагаемой или существующей неверностью. Требования к чести смягчаются, если другой человек продолжает поддерживать его нарциссическую функцию или сохраняется иллюзия преемственности.
Также я не буду упоминать о третьем факторе – тех, кто совершает самоубийство после преступления. Когда самоубийца выживает, он часто получает снисхождение, пропорциональное серьезности его саморазрушительного поступка, как будто представляя доказательство силы или реальности своего отчаяния.
Те, о ком я собираюсь рассказать, – индивидуумы, совершившие преступления на почве страсти, – представляют собой большое разнообразие. Ревность в любви здесь не играет решающей роли. Драма разворачивается между двумя персонажами вокруг факта, что кто-то кого-то оставляет, независимо от того третьего, что незримо присутствует за кулисами. Здесь чередуются муки отверженности, то есть абсолютного страдания («Если ты тоже оставишь меня…»), с требованиями любви под угрозой («Ты не имеешь права»).
У них обнаруживаются, в зависимости от степени тяжести, эгоизм, чувство собственника, отсутствие интуиции в отношении потребностей другого человека, склонность к мнительности, вспыльчивый характер, незрелость, психоригидность, черты эмоциональной восприимчивости. Также преобладает тоска от разлуки на фоне уязвимости психической экономики, последствия которой до сих пор скрывались за привязанностью к другому и подчинением ему. Они располагаются на границах, и защитные механизмы преобладают над подлинной организацией. Иными словами, если их равновесие неустойчиво и требует поддержания связи с другим человеком, их личностные характеристики редко вписываются в ясную психиатрическую картину, какой бы сильной ни была их уязвимость.
«Посмотрите, что она со мной сделала!»
Встречаясь с такими субъектами через несколько дней или месяцев после преступления, опытный специалист заранее знает: предстоит выслушать подробный, обстоятельный рассказ, где акцент будет сделан на всей цепочке событий: от знакомства и медового месяца до развития отношений, эмоциональных качелей, кризиса, развязки и заключения в тюрьму. Это реконструкция событий задним числом, где субъект неизменно предстает в роли жертвы.
Защитные механизмы эго активно работают над перераспределением воспоминаний, изгоняя и стирая самые невыносимые из них. Эти воспоминания непереносимы не только для самих рассказчиков, но и для тех, кому они пытаются их передать. В лучшем случае у таких субъектов остаются лишь обрывки воспоминаний, отдельные «стоп-кадры», связанные с моментом преступления. Они искренне удивляются, узнав, что нанесли жертве множество ударов ножом.
Нас призывают стать свидетелями их страданий, унижения и несправедливости судьбы, которая посмела разрушить их мир. Повествование о месяцах мучений может длиться бесконечно, постоянно заходя в тупик перед невозможностью восстановить момент преступления. Иногда кажется, что беседа может продолжаться часами, так и не дойдя до самого акта убийства. Порой приходится буквально «вытаскивать клещами» из этих мужчин и женщин рассказ об их преступлении.
Вне контекста описания своего поступка, субъект, совершивший преступление на почве страсти, говорит без остановки. «Посмотрите, сколько я выстрадал! Она солгала, предала наши клятвы и договоренности, втоптала меня в грязь, не пыталась понять. Поддалась влиянию подруг, семьи, своего психотерапевта… Обманула меня. Я простил, а она снова начала то же самое. Первой заговорила о расставании, потом передумала, у нас был новый медовый месяц. Но она опять не выполнила своих обязательств». И так далее, без единой попытки взглянуть на ситуацию с позиции другого человека, понять его потребности и стремления, не связанные с собственной персоной.
Этот пересказ убедительно отражает подлинность текущего сознательного опыта субъекта. Он искренне верит в свою версию событий, для него она единственно верная. Однако очевидно, что такой рассказ существенно упрощен, не учитывает сложности межличностных проблем и их бессознательного конфликтного измерения.
Ситуация не сводится к противостоянию влюбленного безумца и вероломной обманщицы. Причина кроется в существовании целого ряда поведенческих паттернов, не укладывающихся в роль жертвы, которую обстоятельства вынуждают стать орудием судьбы. Лишь в редких случаях психическая преднамеренность знаменует конец кризиса; обычно же он сохраняется до последнего момента. При переходе к уголовному преступлению триггером часто служит нечто незначительное, «толщиной с волос», как говорил Этьен де Грифф.
Изучение материалов следствия и свидетельских показаний обычно выявляет сведения, противоречащие слишком однозначной версии рассказчика, лишенной амбивалентности, двусмысленности и внутрипсихического конфликта. В ней отсутствует сознательное выражение ненависти, характерное лишь для параноиков и патологических ревнивцев.
Ключевая характеристика этих личностей – разрыв между их самопрезентацией и тем, какими они предстают в описаниях окружающих, чьи потребности они неизменно игнорируют. Это особенно заметно в клинической криминологии, особенно когда речь идет об обычных мужчинах и женщинах, совершающих варварские поступки. Они не являются неврастениками: они не способны психически перерабатывать и возвращать другому то, что составляет их основные конфликты.
Они не могут пройти путь от себя к другому человеку, от собственной точки зрения к точке зрения другого, поскольку не в состоянии смотреть на себя со стороны, выходя за пределы своей нарциссической позиции. Они привязаны к ней, словно пришвартованы или прикованы цепями, и одновременно приковывают к ней других. Себя они видят исключительно жертвами, без малейшей самокритики и способности понять другого, хотя бы минимально.
Речь идет не о шизофрениках, которые пусть и бредово, но все же пытаются объяснить свои отношения с другими людьми, и тем более не о психопатически неуравновешенных личностях, реагирующих вспышкой насилия на любовное разочарование. Это обычные мужчины и женщины, однако им не хватает важнейшего навыка – внутренней коммуникации, способности вступать в контакт с самими собой и своими собственными стремлениями.
Для полноценного понимания ситуации нам необходимы как последовательность их поступков, так и свидетельства близких людей. То, что эти субъекты рассказывают о себе и своих действиях, настолько бедно и стереотипно, настолько далеко от всего спектра их психической жизни, что мы просто обязаны учитывать точку зрения других. Описание, данное близкими, особенно ценно, поскольку сами эти субъекты не способны полноценно говорить о себе.
Давайте воздержимся от поспешного вывода о том, что они лгут, – это распространенное, но слишком упрощающее возражение. Они говорят правду, но только свою: как будто другой человек существует лишь на том месте, которое они ему предоставили, без собственной жизни, потребностей и индивидуальности. Не стоит путать истинность их нарциссических стремлений с правдой – тем сложным переплетением объективного и субъективного, что связывает субъекта, другого человека и весь мир.
До последнего момента, колеблясь между манипулированием жалостью к себе и бурными реакциями, они боролись с уничтожающим их расставанием и сохраняли надежду. Они скрывают предшествующее насилие («Она доводила меня до крайности…»), свою материальную преднамеренность («Я купил пистолет, чтобы покончить с собой…»), свои угрозы («Я говорил, что убью ее, но я об этом даже не думал, я слишком сильно ее любил»).
Слушая эту длинную мольбу, перемежающуюся эмоциональными всплесками, мы не можем представить себе жертву, какими бы качествами она ни обладала. Она была для субъекта всем, но созданный им образ запрещает воспринимать ее как что-то живое, человечное и сложное.
Суть не столько в том, что такие субъекты отводят себе прекрасные роли, сколько в том, что они демонстрируют особое психическое функционирование, которое на протяжении всех отношений мешало им воспринимать другого человека. Сама форма их рассказа красноречиво показывает, насколько жизненно важной для них была поддержка связи.
«Все было так хорошо!»
Попросим этих субъектов описать момент, когда их небо заволокло тяжелыми тучами. Почти всегда они ответят, что это произошло неожиданно, как гром с ясного неба: «Мы любили друг друга… все было так хорошо…» Отрицание того, что другой отдаляется, а также любого конфликта настолько велико, что его осознание воспринимается лишь как нечто жестокое, случившееся без каких-либо предвестников или интуитивных сигналов.
Анализируя их монолог, замечаешь характерную особенность: от длительного медового месяца повествование резко переходит к немыслимой разлуке. «Я не признавал этого… я отказывался от этой мысли… это было невозможно принять…» Отрицание утраты – это первый, считающийся нормальным этап скорби, обычно короткий. «Это невозможно! Это неправда!» – такова первая реакция на объявление о драме.
Однако здесь кризис отношений с другим человеком длится продолжительное время, колеблясь между сохранением надежды и отчаянием, указывающим на пропасть непостижимого расставания. Часто двойственность позиции будущей жертвы, ее колебания по отношению к кризисным отношениям поддерживают отрицание, сохраняя надежду, но одновременно истощая силы.
Иногда, из-за свойственного отрицанию непонимания ситуации, партнерша резко расставляет все точки над i, что воспринимается как дополнительное нарциссическое унижение. Именно осознание неизбежности расставания, впервые предстающее перед субъектом внезапно, ускоряет переход к действию. До этого момента мысль о самоубийстве чередовалась с мыслью о совместной кончине и надеждой на воссоединение. Все еще казалось возможным: второй шанс, новый медовый месяц. «Не покидай меня», – как будто вторит он Жаку Брелю.
Рассказы наших «преступников на почве страсти» удивительным образом передают тот поворотный момент, связанный с какой-то деталью, жестом или словом, символизирующим необратимость ухода. Это момент, когда кризис отношений заканчивается и необходимо приступить к работе скорби, когда отрицать потерю уже невозможно. Как поет Азнавур: «Отныне нас больше не увидят вместе… Никогда больше мы не откусим от одного и того же фрукта, не уснем в одной постели, не будем повторять те же движения». Именно эта мысль для них абсолютно недосягаема, невозможна.
Именно тогда, когда Пьер приходит за своими последними кассетами, Лора внезапно осознает, что он больше не вернется, и хватает пистолет…
Именно тогда, когда Ясмина кладет палец на кнопку лифта, Фарид бросается на нее…
Когда жертва выживает, как Франсуаза, получившая несколько ножевых ранений от своего мужа Поля, она может рассказать, что именно в момент, когда она дала ему понять бесповоротность своего решения, он достал нож из бардачка машины. Но Поль уже ничего не помнит. У него провал в памяти, все перевернулось с ног на голову… Он требовал от жены объяснений, но она их не дала…
Эксперту неизбежно зададут вопрос о достоверности заявленной амнезии. Отсутствие воспоминаний на первом уровне может свидетельствовать о размывании ориентиров сознания в контексте пароксизмального эмоционального всплеска во время преступления. Но на более глубоком уровне это указывает на сохранение силы отрицания, противостоящей признанию неизбежности расставания.
Находясь в тюрьме, Поль, как он утверждает, отчаянно пытается вспомнить, что же такого Франсуаза могла ему сообщить. Она всего лишь озвучила то, что он в течение нескольких месяцев от себя отгонял… и следы чего теперь потерял: она приняла решение уйти. Это было и остается немыслимым.
Чтобы поверить в это, нужно увидеть подобное у Поля и многих других. Поль так и не смог признать реальность – охлаждение и постепенное отчуждение Франсуазы, разрушение их супружеской связи. Он расспросил ее, а затем выбросил все из головы. Отрицание сделало свое дело. Именно в тот момент, когда Франсуаза дала ему понять категоричность своего решения расстаться, он нанес ей несколько ударов ножом. Поль искренне задается вопросом: что же такого она могла сказать, заставив его потерять контроль над собой? Если бы Франсуаза чудом не выжила, у нас не было бы полной уверенности в этом откровении, которое его буквально ослепило.
«Она была для меня всем»
«Она была для меня всем… я жил только для нее… она была лучшим, что у меня есть… впрочем, она всегда такая… без нее у меня словно не стало воздуха, больше ничего… она была намного больше, чем я… С ней у меня было все… встреча очистила меня… она была такой чистой…»
Все это излагается тоном абсолютного обожания, граничащего с идолопоклонством, что всегда вызывает изумление, особенно если учесть, что объект такого поклонения был убит выстрелом в упор или изрешечен ножевыми ранениями. Если бы не трагический финал этих «любовных историй», мы могли бы быть почти очарованы тем романтическим ореолом, который окружает воспоминания таких субъектов о любимом человеке, заставляя окружающих называть их «идеалистами».
Обостренная защитная функция, поддерживающая идеализацию даже за порогом смерти, обеспечивает постоянную власть над другим: «Я все еще люблю ее… навсегда».
Роберт убил Энни выстрелом из пистолета, купленного для самоубийства. Он неустанно повторяет, что продолжает любить ее, что именно благодаря ей «он держится» и снова обретает вкус к борьбе, ведь она не вынесла бы его поражения. Он даже добавляет, что она не хотела бы, чтобы он отказывался от новых любовных отношений.
Лора выстрелила в Пьера, а затем направила пистолет на себя. Она выжила, но осталась с парализованными ногами. Теперь, находясь в неврологическом реабилитационном центре, она регулярно заказывает цветы на могилу своего жениха.
Иногда меня охватывало леденящее чувство при виде таких наглядных картин связи, застывшей навечно, при столкновении с ощущением неясного триумфа над угрозой утраты. Словно преступлением «заплачено» за это, какой бы дорогой ни была цена – смерть любимого человека и долгие годы тюрьмы. Воображаемая связь поддерживается, и теперь можно не опасаться, что она окажется под угрозой. «Я убил ее, чтобы ее сохранить», – пел Джонни Холлидей.
Расставание касается только живых. Снова воцаряется порядок: восстановлена идеализация любимого человека, защитная функция которого потерпела крах только во время преступления. Если жертва выживает, она сообщает, что у нее было такое ощущение, будто ее «воздвигли на пьедестал», чтобы она сыграла все роли сразу – роль жены, матери, доверенного лица: «Я была для него всем».
Часто встречаются невротики, которые увеличивают количество любовных свиданий, поскольку через некоторое время те начинают их разочаровывать. Эти субъекты страдают от этого. Они не понимают, почему для них невыносим переход от состояния влюбленности с его полным слиянием и общей с партнером иллюзией полного и глубочайшего взаимопонимания к простой «крейсерской скорости» любви. Малейшее облачко предвещает надвигающуюся грозу, которую следует предусмотреть, спровоцировав разрыв.
В случаях, о которых сейчас идет речь, нет ничего подобного. Второй человек идеализируется раз и навсегда. Его функция – обеспечивать нарциссизм субъекта. Преклонение перед другим – это способ поддерживать свою самооценку или сохранять ее иллюзию.
Но было бы наивно думать, что они вечные влюбленные, каждый день дарящие своей Дульсинее букет цветов. Согласно свидетельствам очевидцев, реальная жизнь таких пар часто оказывается совсем иной – например, отмеченной периодическим насилием или погруженной в скуку и рутину.
Они поддерживают важнейшую для себя фиктивную картину абсолютной любви, застывшей в принудительной идеализации – защитном механизме, который выталкивает любимого человека из мира живых, чтобы сделать его объектом идолопоклонства. Такие субъекты любят не другого, а самих себя, они пытаются спастись через другого, которого «назначают на должность» лучшего, что у него есть.
«Она была такой хрупкой»
«Я все сделал для нее… она так нуждалась во мне… это я дал ей возможность преодолеть ее трудности… она была так несчастна в своей семье… я помог ей оттуда уйти… мы были так счастливы…»
Другой человек – вот кто уязвим; именно другому так настоятельно нужна поддержка. Этот защитный механизм, обычный для взаимоотношений многих пар, приобретает здесь особое значение как дополнительная завеса благодаря защитной функции, блокирующей выявление нарциссических недостатков самого субъекта.
Иначе говоря, чем больше я дал ей возможность «вылезти из болота», обеспечил уверенность и поддержку, тем больше преодолел свои собственные слабости и стал еще сильнее. Это со мной она обрела комфорт и чувство безопасности.
Желание расстаться с супругом оказывается тем более ошеломляющим, непостижимым, немыслимым, вопиющим нарушением всех правил, потому что, по мнению субъекта, оно должно зависеть исключительно от него самого. Это мир, перевернутый с ног на голову.
Крайняя эмоциональная зависимость Поля по отношению к Франсуазе была замаскирована в его глазах уверенностью в том, что именно он помог ей выйти из тупиковой ситуации – ее первого брака с жестоким алкоголиком – и дал эмоциональную стабильность, которой Франсуаза была лишена из-за перипетий своего детства. Отказавшись от места, которое было раз и навсегда отведено ей во взаимодействии пары, Франсуаза тем самым разрушила защитную уловку; таким образом, нарциссическая неустойчивость вернулась к отправителю. Угроза потери иллюзии – бедной маленькой Франсуазы, такой хрупкой – на самом деле была риском вновь обрести страдание, которое до сих пор было спрятано за этой связью.
И снова кризис останавливается у врат скорби: если бы субъекту не хватало только одного этого существа! Дело не столько в том, что с его потерей мир обезлюдел бы, лишился своей сущности, своего интереса, с болезненной замкнутостью в себе; дело в том, что это поставило бы под угрозу нарциссизм в самых его основах.
Потеря действительно была бы потерей другого, чья функция состоит в том, чтобы воплощать нарциссизм наружу, обеспечивать его непрерывность, восполнить дефицит самостоятельных вложений субъекта, таких как недостаток адекватного представления о себе, достаточно прочного, чтобы противостоять разрушению любовной связи. Метафору отступающей волны следует заменить метафорой рушащегося здания.
Потерять другого немыслимо, когда он лучшее, что у тебя есть. Это теория домино. Все потери связаны между собой: загородный дом, который он построил своими руками для нее и детей и где они планировали жить, когда выйдут на пенсию, работа, за которую он цеплялся, чтобы она жила лучше… весь его экзистенциальный проект, который проваливается в тартарары.
Такой субъект не может представить себе утешения в том, чтобы оставаться отцом для своих детей, связующим звеном для своих друзей, уважаемым подчиненным для своего начальника и, возможно, однажды, пережив эту историю, возлюбленным для другой женщины. Потеря неделима. Вам не хватает только одного существа, и все рушится.
Это даже отдаленно не похоже на то, о чем говорит поэт. Когда все становится безлюдным, когда мир лишается своей сущности, всего, что связывает нас с ним, когда наступает болезненный отлив, он остается субъектом, испытывающим большие страдания, но все же субъектом. Что-то сопротивляется боли, по крайней мере потенциально. Есть кто-то, кто может кричать о своих страданиях. Время сделает свое дело. Здесь же нет ничего подобного. Все покрывается трещинами. Ничто больше не держит.
Когда совершившему преступление на почве страсти задают вопрос о других отношениях, которые могли бы быть утешительными, он, потрясенный, с нотками протеста в голосе, восклицает, что никогда и не думал любить другую! Сын одной матери, он будет мужчиной одной женщины!
Драма, разыгрывающаяся вокруг единственности, перекликается с первичными отношениями с матерью, часто отмеченными дезорганизующими травмами или недостатком материнского внимания.
Связь с любимой женщиной была тем более единственной, что «она была не такой, как все». Впрочем, нередко она была выбрана после нескольких любовных разочарований, из-за полной противоположности предшественницам. С ней риск должен быть исключен. Судьба Пенелопы – вечно оставаться верной Улиссу.
Больше никаких непостоянных и переменчивых молодых женщин, которые заставляли его страдать! Больше никаких разрывов и промедлений, которые были в юности! С ней у него была уверенность в безупречных отношениях, неразрывной связи в радости и горе. И если случится худшее, он все преодолеет. С ней было своего рода страхование жизни посредством любви. То, что она хочет уйти, просто немыслимо. Она была запрограммирована так, чтобы этого не могло случиться.
Вернемся к фрейдовской дифференциации двух способов объектных отношений: нарциссических отношений с другим, представляющим собственную личность, и отношений опорного типа по авторитарному образцу. Эти два типа не следует противопоставлять слишком категорично.
В любых объектных отношениях объект любви поддерживает нарциссизм субъекта, и связь насыщена нарциссическим либидо. Однако «инвестирование в себя» всегда происходит в обход другого, от которого субъект зависит в плане снабжения. Он, безусловно, эгоистичен, но не самодостаточен.
Наблюдается серьезный провал в процессе постепенного созревания и формирования замещающих объектных отношений, которые могли бы вывести человека из-под изначального материнского контроля. В результате этого неудача в любви напрямую возрождает аватаров – не самодостаточных или боящихся быть покинутыми – и разоблачает иллюзию нарциссического единодушия.
Важно обратиться к работе выдающегося французского психоаналитика Поля-Клода Ракамье10 о первоначальном горе и необходимости отказа от полного обладания другим в абсолютном нарциссическом согласии. Этот отказ наделяет человека относительным иммунитетом при столкновении с неизбежными жизненными невзгодами, поскольку субъект может предвидеть, что пустота после утраты не будет абсолютной.
Примечательно, что субъекты, совершившие преступления на почве страсти, странным образом лишены этого «относительного иммунитета». Это критически важный момент: если что-то остается и сопротивляется душевной буре, то лишь потому, что человек осознает – другого просто не может быть. Да, потеря любимого человека болезненна и опустошает, но при наличии такого иммунитета что-то в личности все же сохраняется, позволяя продолжать существование.
«Это словно умер я сам»
В газетах появляется заголовок «Семейная драма». Все исчезает. Никакого судебного иска. Остается лишь вопрос «почему?» и искреннее удивление окружающих: кто бы мог такое подумать!
Этьен де Грифф отмечал, что большинство совершивших преступление на почве страсти предпринимают неудачные попытки самоубийства. Однако исследования это не подтверждают полностью. Стоит добавить сюда случаи самоубийства, которым предшествовало ауто- и гетеродеструктивное колебание без перехода к смертельному действию. Свидетельские показания супругов или письма самоубийц иногда позволяют выявить такую докритическую нерешительность.
Для выживших судебно-медицинская клиническая медицина выделяет два определяющих фактора. Во-первых, это ослабление напряженности после приступообразного действия, часто сопровождаемого дикой яростью, которую обычно сравнивают с насилием и жестокостью преступлений, совершенных сумасшедшими или эпилептиками. Изнеможение и окончание кризиса притупляют решимость совершить суицидальный поступок, который затем выглядит как черновик. Прозаически говоря, преступник «успешно исполнил» убийство, но «не преуспел» в самоубийстве. В суде присяжных такая попытка часто воспринимается как «малоубедительная».
Далее следует переживание равнозначности убийства и самоубийства, при этом потеря возлюбленной воспринимается как уничтожение самого субъекта, как показали Дюбек и Черки-Никлс11. В некотором смысле самоубийство реализуется в смерти другого, настолько тесно связаны субъект и объект его привязанности.
Убив Анну, Роберт ясно выражает это: «Это как если бы я опустошился… я решаю покончить с собой, и вместо меня умирает она… я купил ружье, чтобы разрядить его себе в лицо…» На этом Роберт останавливается, так как выстрелами в упор разнесено именно лицо Анны.
Крайняя жестокость поступка, совершенного в состоянии аффекта, удивила классических психиатров. Сам преступник практически всегда ошеломлен, узнав от следователя или дознавателя, что нанес жертве невероятное количество ударов ножом. Ошибочно полагать, что такую жестокость проявляют только психически больные. Первый, а иногда и второй-третий удары ножом носят осознанный характер. Затем следуют размытие ориентиров и неистовое ожесточение во время расправы. Настоящее заикание, где жесты заменяют слова. Удары удваиваются. Нужно, чтобы крики прекратились. Одни и те же жесты и практически всегда одни и те же слова. У присяжных возникают те же подозрения: в заявления о потере памяти не верится.
Однако увеличение числа подобных ситуаций и их стереотипность должны удерживать нас от поспешного выдвижения гипотезы о системе защиты в чистом виде. Мы не можем принять, что мужчины без какой-либо психической патологии, психопатии или извращенности, столь близкие нам, могут убить свою супругу, нанеся ей сотню ножевых ранений. И все же частота наблюдаемых случаев и их стереотипность в конечном счете должны открыть нам глаза.
Давайте разберемся, что происходит с людьми, которые совершают преступления из-за страсти. Они проходят через несколько критических этапов:
Отрицание потери: они просто не могут принять, что отношения закончились. Как сказала одна женщина: «У меня была надежда до последнего дня, даже в тот день».
Отсутствие депрессии: они не чувствуют себя виноватыми или недостойными. Они не убивают из «добрых побуждений», чтобы «спасти» любимого от страданий.
Отсутствие успокоения: они не могут даже ненавидеть партнера, что могло бы защитить их от убийства.
Известно, насколько проявление ненависти часто необходимо для отстраненности и начала скорби при конфликтном расставании. Привыкший к семейным экспертизам в случаях конфликтных расставаний, отражающихся на детях, я знаю все о поступках, полных ненависти, и о маневрах, на которые способны уязвленные бывшие любовники, которые не могут сдержать «крики ненависти, которые являются последними словами любви» (Азнавур)12.
Можно прийти в ужас от выражения этой безграничной мести, в ее прямых или коварных проявлениях. Но самое главное: необходимо сделать все возможное, чтобы дети не использовались в качестве инструмента и не разрывались в конфликтах лояльности.
Парадокс заключается в том, что способность психически испытывать ненависть щадит другого. Она помогает отделиться. Часто это ценно для предотвращения краха. Вот чего лишен будущий преступник на почве страсти. Он любит. Он идеализирует. Он убивает. Он возвращается к идеализации. Он оставил спутницу только для себя, навсегда. Он действовал из ненависти потому, что не мог думать о ней.
Способность испытывать и психически сдерживать ненависть, если она преходяща и более-менее щадит детей, все же предпочтительнее убийства супруга! «И что я теперь буду делать, в то время, которым станет моя жизнь? Ночи напролет я буду гореть, а к утру возненавижу тебя», – пел Жильбер Беко.
Но наши преступники на почве страсти не способны ненавидеть: они продолжают любить, идеализировать вплоть до самой расправы. Их ненависть выражена в действии, но психическое представление об этом невыносимо.
Несомненно, здесь мы находим один из признаков нарциссического инвестирования: отрицание непохожести жестко связано с отрицанием ненависти к другому, что соответствует нарциссическому либидо субъекта. Ненависть к другому – явление, от которого невозможно застраховаться, как и от ненависти к себе. Как можно ненавидеть другого, когда он лучшее, что есть в тебе, когда у иллюзии любви нет альтернативы, когда разлюбить немыслимо?
Таким образом, будущий преступник на почве страсти будет мучительно колебаться между моментами надежды, подавленности, депрессии, тоски, решимости вырваться, жажды мести, чувства пережитой несправедливости, желания умереть… безо всякой возможности организовать себя более устойчиво.
Господствующим представлением на протяжении докритической фазы является представление о соединении намертво, союзе, поддерживаемой связи… Именно это представление и поддержит переход к действию; в некотором роде акту «вечной любви», будь то убийство, за которым следует самоубийство, или его черновик.
Пришло время подвести итог того, о чем говорилось в этой главе, посвященной преступлениям на почве страсти, если мы действительно хотим исключить ситуации, в которых преобладают патологическая ревность и паранойя.
Преступники на почве страсти принадлежат к широкому кругу личностей, отличающихся уязвимостью перед страхом разлуки, хрупкостью самолюбия и преобладанием планирования над организацией. Любимое существо – это не столько другой человек, на которого направляются чувства, а скорее часть, необходимая для сплочения их «я».
Избрание объекта любви для «ремонта» будет выполнять свою основную экономическую функцию – раз и навсегда предохранить от нарциссической неудачи. Лишенный своей непохожести, собственной жизни, независимости, такой субъект является частью системы, наглухо закрытой от угрозы потери, горя, внутреннего конфликта.
Это другой, спаянный, неразрывный, жестко связанный со всеми другими инвестициями: работа, отцовство, социальный успех, жизненные проекты… Другой олицетворяет снаружи все самолюбие субъекта.
Угроза расставания и отказа от отрицания инаковости торжественно открывает время кризиса в изнурительном колебании между сохранением надежды, невозможной депрессией и непреодолимой ненавистью. Когда мимолетно приходит осознание неизбежности расставания, что для субъекта равносильно краху, ответом на это является переход к действию в качестве окончательного отскока назад, опирающегося на основное представление о вечном единении с другим.
С давних времен, со времен Этьена де Гриффа, известно: подобные преступления совершаются не столько из любви, сколько из отчаянной потребности защититься от краха собственных защитных механизмов. Это служит нам горьким напоминанием о том, что для сохранения индивидуальности любимого человека, его личного пространства и независимости необходима собственная цельная личность, способная к самопринятию и имеющая ценности, выходящие за рамки любовных отношений.
Именно отсутствие такой внутренней опоры, неспособность противостоять потерям и зависимость исключительно от внешнего одобрения приводят к краху, когда любовь уходит. Подобно другим персонажам, описанным в этой книге, эти мужчины и редкие женщины совершали страшные поступки. В ретроспективе мы можем анализировать их личностные особенности и психические процессы, приведшие к трагедии.
Однако воспринимать их как больных или монстров невозможно – перед нами обычные люди, страдающие от глубоких психологических проблем.
2. Убийства новорожденных
Для понимания того, как скромная секретарша или прилежная студентка-медсестра могли пойти на убийство или допустить смерть своего новорожденного ребенка, необходимо четко определить и разграничить понятие детоубийства. В данной статье речь пойдет исключительно об убийствах новорожденных, связанных с отрицанием беременности. Важно отметить, что большинство случаев отказа от беременности не приводит к трагическим последствиям, независимо от того, происходит ли это во время беременности или после начала родов. При обнаружении беременности на поздних сроках она обычно продолжается, проявляясь анатомически и физиологически вплоть до родов.
Под убийством новорожденного13 понимается лишение жизни в первые 24 часа после рождения. Все рассмотренные мной случаи касались родов у одиноких женщин. Я намеренно исключаю из рассмотрения детоубийства и жестокое обращение с детьми, приведшее к летальному исходу. Важно помнить, что убийства новорожденных не всегда связаны с отрицанием беременности. Особенно проблематичной является «серая зона» между отрицанием беременности, родовым стрессом и непризнанием сходства с ребенком. К этой категории относятся одинокие женщины, которые переживают беременность пассивно и при рождении «отказываются» от того, что остается их частью, не приобретая отдельного, индивидуального статуса.
Мало какая тема вызывает столько споров, как отказ от беременности. Это происходит по нескольким причинам. Во-первых, клиническая картина недостаточно изучена некоторыми психиатрами, которые путают отрицание беременности с психотическим отрицанием. Во-вторых, из-за чрезмерного освещения в СМИ создается впечатление, что подобные случаи встречаются повсеместно.
«Я не признаю свою беременность» – такую фразу часто можно услышать от исследуемых женщин. Хотя это утверждение верно, для понимания ситуации требуются дополнительные клинические данные, помимо этого начального признания, которое сразу же затрудняет попытки анализа.
Сам факт лишения жизни новорожденного инстинктивно вызывает у людей отвращение и неприятие. Более того, неспособность этих женщин к рациональному мышлению часто воспринимается как недобросовестность или манипуляция, хотя истинной причиной являются бессознательные защитные механизмы. Возникает парадоксальная ситуация: можно одновременно знать и не знать, смутно осознавать беременность, отрицая приближение родов, полностью отвергать факт беременности, возникшей в результате мимолетной связи с незначительным партнером.
Причина такого поведения кроется в том, что сам факт несвоевременного рождения ребенка воспринимается как немыслимый. Важно понимать: речь идет не о сознательном выборе. Когда женщина сталкивается с конфликтом или дилеммой, ее мышление отключается, психическая обработка информации отсутствует. Она пытается скрыть беременность не только от окружающих, но и от себя самой. Такая неосознанная «политика страуса» завершается драматично, когда биологические процессы вступают в противоречие с психологической слепотой.
Психиатры в таких случаях говорят о полном или частичном отрицании, запирательстве, подавлении, расщеплении, всемогуществе мысли… Их попытки разобраться во внутренних механизмах этого нарушения мышления могут показаться неубедительными.
Отрицание беременности представляет собой уникальную иллюстрацию сил бессознательного, о которых говорил Фрейд. С XIX века существуют два противоположных взгляда: одни потрясены «лживыми преступницами», пытающимися заставить нас поверить в их незнание о беременности, другие считают, что это явление отражает неспособность женщин психологически принять свое состояние.
Суть проблемы заключается в следующем: для полноценной беременности необходимо не только осознавать объективные физические изменения, но и пережить «психическую беременность». При ее отсутствии тело продолжает биологические процессы, а сознание их игнорирует. Под действием бессознательного живот остается плоским, грудь не набухает, будущая мать не ощущает движений плода.
Рассмотрим этот феномен на примере дела Вероники Куржо. Основываясь на материалах СМИ, можно отметить, что это дело вызвало широкий общественный резонанс. Люди разделились на два лагеря: одни верили в искренность обвиняемой, другие считали ее чудовищем. Французское общество обсуждало главный вопрос: является ли отрицание беременности признаком психического заболевания, или это отклонение материнского инстинкта?
Судебный процесс получил широкую огласку. Стефан Дюран-Суффланд в статье для Le Figaro от 9 июня 2009 года описывал начало слушаний: «В первый день заседания бросается в глаза загадочность обвиняемой. У нее было обычное, ничем не примечательное детство, безрадостный брак, неудавшаяся взрослая жизнь, строгий муж, с которым она не была счастлива».
При изучении материалов дела видно, что председатель суда, задавая точные вопросы о преступном умысле, придерживался рационального подхода. Однако Вероника Куржо не могла отвечать в том же ключе. На все вопросы о том, кричал ли младенец, был ли это мальчик или девочка, она отвечала просто: «Я не знаю».
Когда Вероника выходит из состояния растерянности, она дает точные показания о механизмах, которые подавляли ее способность как физически ощущать, так и психически воспринимать свою беременность. Ее описания нечеткости ощущений не были попыткой уклониться от ответов или ввести в заблуждение – это отражало реальное смятение чувств.
Не присоединяясь к скептикам, которые объясняют все жизненным уроком или двуличностью, хочу отметить, что ответы Вероники Куржо проливают свет на природу отрицания беременности. По моему мнению, это не отрицание самого факта беременности или связанных с ней психических представлений, а отрицание определенных свойств этого состояния.
Эта концепция, во многом основанная на работах Поля-Клода Ракамье, помогла мне глубже понять сложные психические процессы, лежащие в основе не только убийств новорожденных, но и серийных преступлений, преступлений на почве страсти. Хотя Ракамье не был специалистом в области криминологии, его исследования малоизученных областей психоанализа позволили по-новому взглянуть на эти сложные психические состояния.
Сама Вероника Куржо пыталась объяснить происходящее в ее разуме следующими словами: «Это очень запутанно… У них не было для меня реального существования, поэтому у меня не было проблемы, которую нужно было решить… Словно такого – стать беременной – не могло произойти со мной. О хирургическом прерывании беременности вопрос не стоял, поскольку у себя в голове я на самом деле не была беременна. На каждом шагу это было так, словно ничего такого в моей жизни не происходит… Я не чувствовала, как они двигаются у меня в животе. Для меня это никогда не было детьми… Это была небольшая часть меня, продолжение меня, которое я убивала… Для меня их не было в живых… Я знала это, потом больше не знала, а после время от времени узнавала».
Если бы все это было лишь сумбуром в голове Вероники Куржо, эксперты-психиатры и психологи, несомненно, помогли бы нам разобраться в этом интригующем явлении. Однако их заключение, основанное на строгих критериях, показало, что даже восемь специалистов не смогли полностью раскрыть «тайну Куржо». Анализ предоставленных прессе материалов действительно создает впечатление некоторой какофонии.
Полагаю, что эта какофония во многом обусловлена семантическим недопониманием термина «отрицание» в логике «все или ничего», возникающим из-за концепции слепого пятна. Ключевой вопрос дискуссии – существует ли истинное отрицание беременности или нет? Если рассматривать психотическое отрицание, касающееся самого существования предмета, то отрицание беременности исключается. Однако клиническая психиатрия показывает, что в подобных ситуациях часто наблюдаются мощные механизмы, препятствующие «психической беременности» и отвращающие субъекта от осознания физических изменений. Именно поэтому случай Вероники Куржо представляет особый интерес.
В освещении экспертизы средствами массовой информации образ Вероники Куржо колебался между двумя крайностями:
– образ всемогущего и порочного существа, наслаждавшегося убийством тех, кому оно только что дало жизнь;
– образ несчастной женщины, страдающей психическим расстройством, препятствующим осознанию беременности.
Очевидно, что наказание будет зависеть от того, какой образ возобладает к концу судебного разбирательства.
Что касается терминологии, описывающей эти механизмы, то, как справедливо отметил один журналист, именно языковые тонкости могут повлиять на вердикт. Подавление, виртуозность сокрытия, пресечение, запирательство, отрицание, магическое мышление, расщепление – столкнувшись с этими семантическими нюансами, одни примут сторону «тех, кому это не нравится», а другие, проявив больше чуткости, учтут сложность психической защиты перед лицом отвергнутой реальности.
Истоки этого противодействия чувственному восприятию, которое сегодня стало довольно обычным, можно найти у двух великих клиницистов середины XIX века. Радикальное различие в их позициях по отношению к тому, что сегодня называется отрицанием беременности, показывает, что споры, разделяющие нас, возникли не вчера.
The free sample has ended.