Read the book: «Дневник освобождения моего отца»
아버지의 해방일지 by 정지아
Copyright © 2022 by Jeong Ji-A
First Published in Korea by Changbi Publishers, Inc.
Russian translation rights arranged in agreement with Changbi Publishers, Inc. c/o The Grayhawk Agency Ltd. in association with The Van Lear Agency
© Михэеску Л., перевод на русский язык, 2026
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *

Предисловие переводчика
Написать предисловие меня побудила работа с литературным редактором этой книги, у которого возникли вопросы к транскрипции корейских имен. К сожалению, в настоящее время в разных профессиональных кругах используются разные системы транскрипции, отчего у тех, кто не изучал вопрос специально, складывается неверное убеждение, будто никаких правил в передаче корейских имен не существует вовсе. Конечно, это не так. Правила существуют, осталось прийти к единому стандарту для всех, на что требуется время.
В этой книге использованы принципы транскрипционных систем А. А. Холодовича и Л. Р. Концевича с принятой МГЛУ поправкой на неозвончение первого слога имени. Самым заметным для читателя станет передача согласного ㅈ в случае озвончения на стыке слогов через «чж» (Холодович), а также порядок передачи топонимов и написание двухсложного имени одним словом (Концевич). Большинство переводчиков корейской литературы работают в настоящее время, руководствуясь этими правилами. В случае, когда у корейского имени уже имеется устоявшаяся русская транскрипция, об этом упоминается в сноске. Только отстаивая норму для всех слов без исключения, можно прийти к единому стандарту.
Отдельно стоит сказать об ударении, поскольку даже профессиональные чтецы часто делают ошибки в корейских словах. В корейском языке нет понятия «ударение» – все слоги равноударны. «Ударение», которое нам порой слышится, формируется интонацией фразы – вот почему одно и то же корейское слово может звучать с разным «ударением» в двух предложениях. Однако русский язык устроен не так, и для корректной передачи корейских слов, еще не получивших устойчивого звучания на русском (как, например, произошло со словом со́чжу), следует придерживаться следующих правил:
– в двухсложных словах ударение ставить на последний слог (Сану́к, Санхо́, Ари́, хано́к, чинпа́н и т. д.);
– в трехсложных словах ударение ставить на последний слог (Чириса́н, Сомчжинга́н, Хваомса́, юккэчжа́н и т. д.);
– в четырехсложных словах ударение ставить на второй и четвертый слоги, как если бы это были два двухсложных слова (Чолла́-Намдо́, Чолла́-Пукто́, туру́маги́, тотхо́риму́к, твенчжа́нчигэ́ и т. д.);
– буква Ё не является ударной по определению, слова с этой буквой читать по вышеуказанным правилам (Кёнхи́, Ёнчжа́, Кёнса́н-Намдо́, Ёсу́н, и т. д.).
Желаю приятного чтения!
Людмила Михэеску
* * *
Умер отец. Врезался головой в телеграфный столб. Мой донельзя серьезный отец врезался головой в телеграфный столб и расстался со своей донельзя серьезной жизнью.
Нет, случилось это не в День смеха. Да если бы и в День смеха, в моей семье об этом бы не узнали – у нас не ценились шутки и розыгрыши. Шутки! На них, считай, наложили табу. Не то чтобы мы жили совсем без смеха. Когда все веселились, а мои родители оставались серьезными, как революционеры накануне вооруженного восстания, люди не могли не смеяться, глядя на них. Другими словами, мои неизменно серьезные родители, жившие точно в преддверии революции, помимо воли выглядели смешно. Что бы они ни делали, всегда давали повод к насмешкам. Ну, например.
Шли зимние каникулы, я училась в старшей школе. Мой отец, бывший красный партизан Ко Санук, выйдя из тюрьмы, где провел в общей сложности без малого двадцать лет, отказался жить в «сердце капитализма» – Сеуле – и обосновался в родной деревне, куда не ходили автобусы и где не было электричества. Убежденный коммунист и противник капитализма селится в забытой глуши, где слыхом не слыхивали о капитале, – это ли не комедия? Ну, а куда еще податься коммунисту в стране деспотического режима?1 Почти шестидесятилетний отец стал начинающим фермером. Как коммунист отец был неплох, но в работе на земле ничего не смыслил. Последовательный в своих взглядах, он и здесь ставил теорию выше практики. Отец не расставался с журналом «Новый фермер», сеял, полол и удобрял, руководствуясь статьями журнала. Мать сокрушалась и называла его труды не иначе как «мудреное земледелие».
– «Новый фермер» напишет, когда полоть, тогда и прополет, а что трава во весь рост стоит, и не посмотрит. Пусть себе пишут, только ты, как трава полезла, так и дергай, не жди. Кто земледельничает по бумаге?
Но сколько бы мать ни ворчала, ей не удавалось поколебать веру отца в печатное слово. Именно эта вера сделала его коммунистом сразу по прочтении «Манифеста Коммунистической партии».
– Ученые люди получше нашего знают! – отвечал он матери.
Мать неодобрительно цокала языком, а отец, надев очки, утыкался носом в «Нового фермера» или книги по сельскому хозяйству, и все так же выходил в поле с мотыгой по их указке.
Благодаря матери семья кое-как кормилась, но «мудреное земледелие» отца из года в год не приносило урожая, и в ту зиму родители опять пробавлялись червивыми каштанами, единственными плодами его трудов. В разгар зимы, когда по деревне распростерлась могучая тень горы, отец, терпеливый лишь в том, что касалось его убеждений, однажды бросил чистить каштаны и в сердцах отправился погулять, будто жареный петух его клюнул. Вернулся он с незнакомой женщиной, которая тащилась за ним, точно хвост.
Я, сходившая с ума от скуки в глухой горной деревне, где единственным гостем зимой был студеный порывистый ветер, впервые почувствовала интерес и тут же вообразила себе мыльную оперу: отец закрутил интрижку, и скоро у меня появится единокровная сестра или брат, а в придачу, возможно, и сказочно богатая мачеха, которая отпишет мне часть своего состояния. Я приоткрыла входную дверь и наблюдала, как они приближаются. Увы, женщина, державшая большую корзину на голове, ни ста́тью, ни поступью, ни одеждой не напоминала сказочную богачку и в соперницы матери не годилась. Разглядев, что это простая женщина из народа, я еще больше разочаровалась в отце, увязшем по уши в коммунизме, и, едва не стуча зубами от холода, поспешно затворила дверь.
Мой сердобольный отец провел незнакомку в главную комнату, говоря с ней так ласково, как никогда не разговаривал с матерью. В его первом в жизни собственном доме, приобретенном почти в шестьдесят, было всего две тесные комнаты, поэтому я слышала беседу родителей с женщиной так отчетливо, будто стояла рядом.
– Она торговать ходила, замешкалась, не успела вернуться домой. В такой холод на улице спать не годится. Приткнулась под деревом, там я ее и нашел. Накорми, пусть у нас заночует.
– Вы уж простите меня за хлопоты. Я в дом не прошусь – приютите на ночь в сарае, буду вам благодарная.
Голос невзрачной торговки оказался очень приятным: мягким, гладким, лоснящимся, как свежесваренный клейкий рис. Перед таким соблазнительным голосом наверняка не могли устоять мужчины, включая и коммунистов. Стараясь не пропустить ни слова, я одновременно решала, что сильнее: идеология или человеческая природа? Даже сейчас я не сомневаюсь в здравом ответе, который дала в ту ночь. В жизни далеко не всегда пожинаешь то, что посеял. Меня обучал отец, во мне текла его кровь – кровь, обогащенная коммунистическими идеями, – но я выросла реалисткой без идеалов, пусть люди и видели во мне дочь нераскаянного красного партизана.
– Зачем в сарае? Ты нас не стеснишь. Отдыхай, не волнуйся… А ты чего встала столбом? Накрывай на стол!
Сердитый окрик отца сменился приглушенным кряхтением – даже не видя родителей, я поняла, что мать ущипнула его за бедро. Она делала так, когда отец угощал сушеной хурмой любого заглянувшего к нам незнакомца – страдая от боли в спине, мать собирала и сушила ее для меня, не подвешивая на бечевке, а заботливо переворачивая десятки раз в день, бросая работу в поле и торопясь домой при первых каплях дождя, чтобы прикрыть разложенные на деревянных подносах плоды.
– Иди-ка сюда.
Через мгновение родители вошли в мою комнату.
– Накормить – накормлю, а спать пусть идет к другим. Как мы поместимся? Отведи ее хоть в дом старшего брата, там-то найдется пустая комната, – зашептала мать отцу на ухо, чтобы гостья не слышала.
Отец, о сверхъестественном чутье которого ходили легенды – он чудом выбрался из укрытия перед началом военного окружения и спас коксонских2 подпольщиков, – терял всякую осторожность, когда его не брали в кольцо полицейские3 и солдаты. Он не понял, почему мать перешла на шепот, отодвинулся, потер недовольно ухо и ответил, не понижая голоса:
– Зачем ей пустая комната? С дочерью ляжет.
– Да тише ты, там все слышно! Рехнулся, спать невесть с кем? А ну как она блошивая?
Для матери, фанатично поддерживавшей чистоту в доме и каждую неделю отскребавшей закоптившийся кухонный потолок, блохи были серьезной угрозой.
Отец выразительно посмотрел на нее сверху вниз и произнес:
– Ты ради чего рисковала жизнью в горах Чирисан? Ради народа? Так она и есть тот народ, за который ты билась!
Если бы в тот миг удалось сфотографировать моего отца, вышел бы превосходный снимок борца за независимость перед казнью или революционера, возвышающегося над телом погибшего товарища, – настолько торжественно печален был его взгляд. Я чуть не лопалась от подступившего смеха, но мама вдруг опустила голову и тихо вышла из комнаты. В свои шестнадцать я лучше понимала «Постороннего» Камю, чем отца, произносившего патетичные речи, когда дело касалось простого ночлега, или мать, стыдливо опускавшую голову и виновато красневшую от его слов.
А потом мама, по вечерам ставившая на стол простой суп да закуску кимчхи, потому что больная спина не позволяла долго возиться на кухне, приготовила самый роскошный ужин, какой только могла, достала новые тарелки, хранившиеся в буфете, и застелила лучшую постель. Для народа.
Народ же в ту ночь наградил меня блохами и унес полсвязки чеснока, висевшую на потолочной балке. Почти месяц я чесалась, то проклиная народ, то браня революционеров, то нервно посмеиваясь. Тайком присвоенный народом чеснок казался мне подлым предательством в ответ на гостеприимство родителей. Однако сами преданные не видели в случившемся ничего дурного. Они, конечно, жалели, что остались без чеснока, но и только. Отец и мать не гневались на неблагодарную гостью, но с еще большей страстью говорили о новом мире, где не будет бедности и голода, заставляющих народ красть чеснок. Им и в голову не приходило, что торговка может выменять на чеснок баночку пудры, выбелить свое веснушчатое лицо и окрутить какого-нибудь богатого старичка. Нет, чистым душой коммунистам такого бы и во сне не привиделось. Они казались деревенскими простаками, не знавшими, как устроен мир.
Оглядываясь назад, я понимаю, что после возвращения отца из тюрьмы родители жили так изо дня в день. Отец выказывал себя коммунистом не только в разговорах о политике, но – ежедневно, ежечасно, ежеминутно. Он, начинающий фермер, был слишком нетерпелив, когда дело касалось работы. Словно полёвка, что весь день бегает к норке в траве, пополняя запасы еды, отец каждый час приходил домой, выпивал стакан сочжу, прочитывал статью-другую в газете и только потом возвращался в поле. С него постоянно сыпались пыль и грязь, травинки, семена диких растений. Завидя его, мать выбегала во двор и упрашивала отряхнуться, снять носки и вымыть руки и ноги. Однако несгибаемый коммунист пару раз хлопал себя по ляжкам и уверенным шагом заходил в дом.
– Ну ты посмотри! Сколько раз говорила, а все не поймет! Неужто трудно сбить грязь и умыть руки? Никак смерти моей дожидается! – бранилась, семеня за ним, мать.
Продолжая ворчать, она подбирала сор, занесенный отцом, а он, до поры до времени не обращавший на нее внимания, однажды вдруг резко сложил газету и раздраженно оборвал мать, по-видимому решив, что она слишком долго не унимается.
– Да ты, смотрю, и не коммунистка вовсе!
Услышав окрик, я отложила томик Ницше и недоуменно уставилась на отца. При чем тут коммунизм, если мама попросила его отряхнуть одежду и помыть руки?
– Что есть основа коммунизма? – грохотал отец.
Услышав знакомые слова, мать, вообще-то ничего не смыслившая в теории, вскинулась и ответила:
– Так ведь материализм!
– Вот именно! А теперь думай, иначе зачем тебе голова? Человек не свалился с Небес на Землю, потому что Господь сказал: «Да будет человек». Нет, Господь сотворил человека из праха земного! Ты что собираешь, пока вопишь? Пыль, да грязь, да сор – саму ткань бытия человеческого! Настоящий коммунист, скажу я тебе, он материалист и в житейском!
Подумать только, ткань бытия! Откуда взялась такая высокопарность у человека, окончившего только начальную школу? Я фыркала от смеха. Похоже, и матери скачок от праха земного к материализму показался неубедительным – на этот раз она непокорно хмыкнула. А потом, повернувшись к отцу спиной, забормотала, чтобы тот не расслышал: «Слова говорит как ручей журчит, лучше б грязь с себя сбил».
Мой отец-коммунист, считавший прилипшие к нему травинки и грязь тканью бытия человеческого, а потому принципиально их не счищавший, в конце концов вернулся к истокам – прах возвратился в прах. В своем бесподобном стиле отец врезался головой в телеграфный столб. Другими словами, остался верен себе: даже его смерть казалась комичной. Скорее всего, в тот миг он не верил, что столб может остановить коммуниста. Он стремился вперед, со всей серьезностью полагая, что народ шаг за шагом меняет историю. Но на его беду на пути стоял телеграфный столб. Настоящий столб, а не какой-нибудь символ. Такая вот незадача.
* * *
Рабочие внесли в траурный зал венки из белых хризантем4, купленные матерью за двести тысяч вон. Я предлагала купить другие, за миллион, но мать, роняя слезы, не согласилась:
– На что мертвецам дорогие венки? В гробу все одно сгниет.
Придя к материалистическому заключению, достойному коммуниста, мать косо на меня глянула и выбрала самые дешевые цветы. Мне, кочевавшей из одного университета в другой, дорогие венки были не по карману, но в день прощания с отцом я впервые в жизни захотела обставить все с роскошью, пусть для этого и пришлось бы опустошить свой банковский счет. И все-таки я не стала спорить и подчинилась матери. Не знаю, все ли идеологии таковы или дело только в моих родителях, но переубедить отца и мать было труднее, чем согнуть голыми руками железный прут. Я понимала, что мать меня не послушает, и не стала настаивать, тем более что ее объяснение наверняка бы понравилось почившему коммунисту.
Из-за спин рабочих выглянул Хван, управляющий и один из трех совладельцев похоронного дома.
– Эй, сестренка!
Я познакомилась с управляющим Хваном около часа назад, когда он приветствовал нас у входа. В окру́ге, где всего двадцать семь тысяч жителей, по-другому и быть не могло: Хван оказался близким другом и названым младшим братом Пак Тонсика, бывшего одноклассника моего кузена и соратника моего отца – как и отец, Пак Тонсик состоял в местном отделении Демократической рабочей партии5, в котором едва ли насчитывалась сотня человек. Это Пак предложил устроить прощание с покойным у Хвана. Похоже, Пак был человеком прозорливым: траурный портрет моего отца он подготовил еще в прошлом году. Хотя мы встретились только вчера, он повел себя как старый знакомый и заявил, что всегда почитал отца не меньше, чем своих старших родственников, а потому я должна считать его, Пака, старшим братом и относиться к нему соответственно. Мать серьезно кивала, подтверждая каждое его слово, и вот так, сразу после смерти отца, я неожиданно обзавелась старшим братом. Вернее, двумя, потому что Хван звался братом Пака. Управляющий Хван вошел в траурный зал, и я уставилась на него пустым взглядом, прикидывая, считать ли хорошей сделкой потерю одного кровного родственника в обмен на двух названых.
– Зашел вот отдать поклон матушке, – по-свойски продолжал Хван.
А чего я ожидала? Он и при знакомстве не церемонился, что могло измениться за час? В другой день и в других обстоятельствах я бы поставила его на место в два счета, но здесь, на родине родителей, да еще в день прощания, я была связана по рукам и ногам. Как послушная младшая сестра, я опустила глаза и позвала маму.
Пока отца, не приходившего в сознание, доставляли в центральную больницу в Сунчхоне6, пока решался вопрос об операции, мать не проронила ни слезинки. Она прекрасно поняла, почему врач выделил слово «жизнь», говоря, что жизнь спасти можно.
Помолчав, мать спросила:
– Доктор, вы сами бы как поступили, будь это ваш отец?
Ее вопрос не смутил врача. Он ответил уверенно, на лице не дрогнул ни один мускул:
– Если вы любите его настолько, что готовы принять в вегетативном состоянии, то надо оперировать.
Это означало, что на больший успех операции не стоит рассчитывать. Меня бесило его нежелание дать надежду и тем самым взять на себя ответственность, злила правильная сеульская речь, но мама даже внимания не обратила. Как коммунистке, ей важна была только суть, а не условности повседневной жизни.
– Ни живой, ни мертвый… Не человек он будет. Не надо такой операции.
Выслушав стоический ответ стойкого коммуниста, хладнокровный сеульский врач хладнокровно кивнул и ушел. А отец, опровергая медицинский прогноз, утверждавший, что до остановки дыхания пройдет от недели до десяти дней, скончался через несколько часов.
Всякий раз, когда мать считала, что отец перебрал с алкоголем, она упрекала его, говоря, что дочь не только останется без наследства, но и будет вынуждена смотреть за больным стариком.
И тогда отец срывался на крик:
– Если дойдет до того, язык прикушу до́ смерти, а немощным жить не буду!
Отец умел держать слово. Даже перед смертью не изменил себе – ушел так быстро, что мы и дня за ним не ухаживали. Время выбрал, когда рядом никого не было: я как раз вышла принести кое-что для него.
Только когда мы увидели, как гроб с телом отца несут в похоронный дом, мать по-настоящему поняла, что он умер, и горько заплакала.
– Мама, тут управляющий Хван тебя спрашивает.
Обессилевшая от слез и потерянная, она не сразу меня поняла. Не дожидаясь, пока мама придет в себя, Хван по всем правилам совершил большой традиционный поклон. Тогда, спохватившись, мама ответила неловким поклоном. Когда Хван поднял голову, его глаза блестели от слез.
– Я знал вашего мужа.
Затуманенный взгляд матери сразу же прояснился. Идеология не мешала ей настороженно относиться к незнакомцам и незнакомым вещам. Она любила все старое и привычное, а самым привычным и дорогим были для нее разговоры о коммунизме и товарищи-единомышленники. Любой мог подумать, что мать образцовая коммунистка, – стоило лишь услышать, как она сердилась на покойного отца, когда тот критиковал Северную Корею. Однако на самом деле коммунизм был для матери сродни первой любви, светлым идеалом молодости, когда она мечтала о будущем, где женщинам позволят учиться, а к беднякам начнут относиться по-человечески. Даже в неолиберальной Южной Корее это стало возможно, и потому коммунизм матери стал не чем иным, как ностальгией по прошлому. Только что горько плакавшая мать влажными глазами смотрела на Хвана, у которого глаза тоже были на мокром месте. Но она не торопилась принимать Хвана за своего.
– Вот как? Я знаю всех, кто его знал, а вас не припомню.
– Лет десять прошло, как я к нему приходил, спрашивал о своем отце.
Мать немного оживилась – появился повод мысленно вернуться в дорогие сердцу времена.
– Как его звали?
– Хван Кильсу.
– Хван Кильсу…
Мать уставилась в пустоту, словно ожидая, что прошедшие годы раскрошатся, как зажатые в ладони сухие листья, словно запуская машину времени, что вернет ее в горы Чирисан. По-видимому, перед ее мысленным взором один за другим возникали погибшие боевые товарищи.
– Имени не припомню… Да ведь в горах у всех были прозвища. Откуда он родом?
– Он из Канчжона7. Не думаю, что вы его знали. Ваш муж рассказал, что отца застрелили сразу после Ёсуна8. Он собирался спрятаться в горной долине Пхиаголь9, но словил пулю на переправе через Сомчжинган.
Моя мать, когда-то не соглашавшаяся ночевать в одной комнате с уличной торговкой, вдруг схватила за руку Хвана, незнакомого ей мужчину, и стала ласково похлопывать по тыльной стороне ладони. Я не понимала мать ни тогда, ни сейчас. Неужели идеология обладает такой властью над человеком, что заставляет его без раздумий принимать чужих? Вероятно, для моих родителей так и было. Но я не видела разницы между этой внезапной близостью и чувством общности, возникающим у богатых людей, оказавшихся вместе в первом классе самолета.
– Тяжко вам жилось без отца…
– Словами не описать… Ютились с матушкой то тут, то там…
Моя мать все еще держала Хвана за руку, плечи его тряслись. На похоронах едва знакомого человека Хван как будто нашел запоздалое утешение.
– Знаю, знаю, – говорила мать. – Можете не говорить, я понимаю. Все мы через это прошли. Немало вы натерпелись. На отца сильно злитесь?
– В детстве злился. Крепко злился, кровь бы сменил, если бы предложили. Но как повзрослел, захотел понять, каким человеком он был. Потому и пошел к вашему мужу с расспросами.
Из-за того, что отец Хвана был коммунистом, моя мать и Хван сразу почувствовали душевную близость. Я не могла до конца поверить в искренность их слез, хлынувших, как из крана, но решила не вмешиваться. В конце концов, благодаря Хвану мать ненадолго перестала думать о смерти отца. Может, вовсе не Хван, а она сама нашла утешение – кто знает. Последовали обязательные вопросы: «Чем сейчас занимаетесь? Женаты? Дети есть?», тем временем рабочие завершили оформление алтаря. Траурный снимок отца, при жизни не обращавшего внимания на цветы, окружали белые хризантемы.
Впрочем, если подумать… Осенней порой отец приносил на заплечных носилках не только мелкие киви и дикий виноград, но, бывало, втыкал туда же веточку сассапариля с терпкими пылающими плодами или три-четыре цветка. Помню дикие пурпурные хризантемы, кивавшие головками при каждом его шаге. Интересно, о чем он думал, срывая ветки с красивыми, но ужасными на вкус ягодами или совсем бесполезные цветы? Неужели, когда он смотрел на них, что-то таяло в дальнем уголке высеченного из камня сердца? Неужели что-то дрожало в очерствевшей душе закоснелого коммуниста? Сейчас, когда я задумалась над этим, отец уже лежал бездыханным. Глаза впервые наполнились слезами. Я знала отца только как коммуниста, а значит, не могла утверждать, что действительно его знала. Подступившие было слезы ушли, не пролившись.
* * *
Я долго смотрела на траурный снимок отца. Траурный снимок означал, что больше я не увижу отца живым, и это приводило в смятение. Однако отец взирал с фотографии так же твердо, как и при жизни, когда один его взгляд заставлял меня стыдиться собственных чувств. Рядом с ним так было всегда. Рядом с ним казалось жалким и постыдным все, что занимало девочек моего возраста: красивые платья, модные юбки, косметика, прически, радость, которую они доставляют. Любые темы, кроме разве что объединения Кореи, мировой революции и прогресса человечества, очень долго представлялись мне недостойными, чтобы обсуждать их с отцом. Думая об этом теперь, я чувствовала себя обманутой. Но отец на траурной фотографии делал вид, что он ни при чем: «Это твои заботы, что я могу сказать?». Его левый глаз уставился прямо, а правый – приметно вправо.
У отца было косоглазие. Всегда приходилось угадывать, куда именно он смотрит. То ли вообще не видит тебя, то ли видит насквозь. Большинству, как и мне, от этого становилось неловко. Но косоглазым он был не от рождения.
Весной 1948 года полиция схватила отца за распространение листовок с призывами бойкотировать выборы в Национальное собрание, назначенные на 10 мая10. В его гениталии вставили провод и пустили электрический ток. После пыток отец окосел и ослаб здоровьем. А еще стал бесплодным.
Но отец говорил об этом так:
– Пытка электричеством – самая легкая. Быстро теряешь сознание.
Помню, как я, старшеклассница, однажды спросила:
– А какая пытка хуже всего?
– Хуже всего, когда бьют дубинками через мокрое одеяло да следят, чтобы не отключился. Боль адская, а на теле даже синяков нет, – ответил отец, смотря то ли вперед, то ли вправо.
Его лицо оставалось бесстрастным, но мне казалось, он немного взволнован. Только после сорока я начала понимать, что даже болезненные воспоминания могут вызывать ностальгию. Боль и горечь безвозвратно ушли, и день, когда отец выдержал пытку, остался в его памяти всего-навсего ярким моментом юности.
В больнице сказали, что отец стал бесплодным: от электрошока сперматозоиды потеряли подвижность. Но однажды в трактире на рыночной площади отец столкнулся со старшим братом своего боевого товарища, погибшего в горах Чирисан. Выяснилось, что брат лечит народными средствами. Отец признался ему, что не может иметь детей, и тогда доктор приготовил отцу отвар из лекарственных трав. Хотите верьте, хотите нет, а я родилась после этого курса лечения. С тех пор доктор Чхве – так его звали – почитался в нашей семье величайшим целителем. Может, он и в самом деле им был: только благодаря его травам я избавилась от менструальных болей, мучавших меня больше трех лет.
Я услышала историю своего рождения от отца, когда была старшеклассницей. Наверное, он хотел, чтобы я поняла, насколько дорожат мной родители, то есть пытался утешить и ободрить, потому что в то время я плохо училась и не сегодня завтра могла пойти по кривой дорожке. Но тогда я лишь сделала вывод, что мир не хотел моего рождения. Как Ева, поддавшись искушению змия, вкусила запретный плод и тем самым обрекла на страдания человечество, так и отец поддался искушению доктора, выпил лекарство и тем самым обрек на страдания свою дочь – такую картину я себе рисовала. Вскоре после нашего разговора я случайно встретила на перекрестке в уездном центре доктора Чхве. Ему давно перевалило за шестьдесят, и все знали, что он плохо видит, однако в тот день его зрение было острее моего, словно он выпил чудодейственный отвар, приготовленный своими руками. Он узнал меня издали и направился ко мне с широкой улыбкой. Вот только я не желала приветствовать искусителя, по вине которого появилась на свет, и поспешно свернула в первый же переулок.
Позже я узнала, что семьей доктора Чхве был единственный младший брат, что их мать умерла и доктор Чхве заменил брату родителей, что младший брат погиб на глазах у моего отца, что именно мой отец передал доктору Чхве последние слова умирающего: «Проживи хорошую жизнь и за меня». С тех пор отец стал доктору Чхве за младшего брата. Если бы родной брат доктора Чхве не погиб, я была бы ему кем-то вроде племянницы, и он баловал бы меня, как старшие родственники балуют маленьких девочек. Став взрослой, я горько жалела, что сбежала тогда от доктора Чхве, но ничего изменить не могла – к тому времени он уже умер. Конечно, я понимала, что поступок глупой девчонки не мог нанести ему глубокую душевную рану, и все же меня это мучало. Люди бывают такими безмозглыми. Даже мой отец.
15 мая 1982 года я приехала из школы на выходные. Мы ужинали перед телевизором – шла трансляция конкурса «Мисс Корея». Мы с отцом поели довольно быстро, а мама, у которой разболелся желудок, пережевывала каждый кусок, считая до ста, и сильно от нас отстала. В тусклом свете черно-белого телевизора отец углубился в газету, не обращая внимания на привлекательных молодых женщин, появлявшихся на экране. А вот мама, похоже, завидовала красавицам.
– Вот бы и нашу Ари отправить туда.
Так уж назвали меня родители – не имя, а кличка собачья. «А» (鵝) – из названия горы Пэгасан (白鵝山), где находилась партизанская база отца, «Ри» (異) – из названия горы Чирисан11 (智異山), где сражалась моя мать. Как же я настрадалась из-за этого имени! На самом деле отец чаще бывал на горе Пэгунсан, но ни слог «Пэк12», ни слог «Ун» не подходили для имени девочки – сколько бы ни провозглашали равенство полов, а человек, родившийся в постфеодальную эпоху, по-прежнему находился под властью патриархальной системы. Когда требовалось представиться в школе или в учреждениях, и я произносила: «Ко Ари», мне, как всем, отвечали: «Какое красивое имя у красивой девочки», но так, будто фраза завершается многоточием. Вопреки нежному звучанию имени, я была такой крепкой и широкоплечей, что, казалось, в одиночку управилась бы и с коровой, – словом, настоящая дочь бойца революции. Будь у меня нормальное имя, скажем, Кёнсук или Хесук, мне не пришлось бы попадать в неловкие и унизительные ситуации, которые – по воле родителей, решивших отдать дань своей юности, – преследуют меня до сих пор.
Слова матери оставили меня равнодушной. Пусть я и была совсем юной, но не обманывалась на свой счет и не мечтала о конкурсах красоты.
Тем бы все и закончилось, но отец вдруг сердито цыкнул:
– Не внушай ребенку пустых надежд.
Мне стало любопытно. Я росла здравомыслящей и рассудительной и к своей непривлекательности относилась спокойно. У меня не было яркой одежды, потому что родители такую не покупали, и на каждый сезон имелся только один выходной комплект, потому что в семье этого считали достаточным. Одежду себе отец и вовсе не покупал – после тюрьмы он донашивал то, что присылали сеульские родственники. Вот почему даже в поле он уходил в белой рубашке и брюках от западного костюма. До сих пор вижу как наяву: отец собирает каштаны в белой рубашке, заляпанной соком хурмы.
Не то чтобы я хотела походить на родителей, но я росла, не видя другого, а потому мало от них отличалась. До поры до времени я даже не думала о своем внешнем виде. Однако слова отца разбудили во мне любопытство, и я спросила:
– А как бы ты оценил мою внешность?
Словно судья конкурса, отец очень медленно и холодно осмотрел меня с головы до ног, и его направленный в разные стороны взгляд заставил меня понервничать, будто я и впрямь оказалась участницей «Мисс Кореи». Закончив меня изучать, отец опять обратился к газете.
– Верхний нижний.
Это значило, что в системе «верхний уровень – средний уровень – нижний уровень», где каждый делится еще на три части, я получила место почти внизу, седьмое из девяти. Я подумала и сочла вероятным, что отец немного завысил оценку, как поступил бы любой родитель. То есть на самом деле я была на восьмом.
Отец не должен был так говорить. Добрые слова дороже богатства: лучше бы он ответил, что красавицы в телевизоре выглядят безупречно благодаря косметике и модным нарядам. Да мало ли что можно было сказать помимо жестокой правды.
Я и раньше почти не уделяла внимания внешности, а после приговора отца оставила все попытки выглядеть лучше. До тридцати двух лет я не пользовалась ни декоративной косметикой, ни даже средствами для ухода за кожей. Друзья полагали, что у меня не хватает денег, но на самом деле я просто поверила оценке отца. «К чему мне косметика? – думала я. – Тыква не превратится в арбуз, если ее раскрасить. Захочется бессмысленно тратить деньги – лучше напьюсь».
Честно говоря, его слова меня не обидели. Да, они засели в моей голове, но произошло это из-за возникшего в тот день беспокойного чувства, будто мы с отцом упустили нечто очень и очень важное для нас обоих. Я до сих пор не знаю, что именно. Отец на траурной фотографии по-прежнему делал вид, что он ни при чем: «Это твои заботы, что я могу сказать?»
* * *
Заботы у каждого свои. У отца они были одни, у меня – другие, у моего родного дяди, младшего брата отца, – третьи. Бывает, никому не говоришь, что тебя заботит, а бывает, и сам не знаешь, что новые заботы уже появились. Подумав о дяде, я пошла за мобильным телефоном, оставленным заряжаться. На прежнем месте мобильника не было. Тогда я позвонила на свой номер со стационарного телефона. После долгого ожидания мне ответил какой-то молодой человек. Ужасно странно, ведь я точно помнила, что мой телефон был здесь.
– Я хозяйка телефона. Где вы его нашли?
– А я не находил. Мне его дал отец.
Я собралась спросить, как зовут отца, но вдруг поняла. Пак Тонсик. Мы вместе проделали путь от больницы до похоронного дома. Наверняка он забрал телефон по ошибке, приняв за свой. Это было очень некстати – я должна была позвонить дяде и сообщить о смерти отца.
– Я могу поговорить с ним?
– Он спит.
Меня это не удивило. До рассвета он вместе со мной занимался делами в больнице, а потом здесь. Будить его было неправильно. Я попросила молодого человека отправить мне мой телефон и повесила трубку.
Я помнила наизусть всего несколько телефонных номеров. К счастью, дядин домашний номер, не менявшийся более двадцати лет, был в их числе, хотя мы и не созванивались долгое время. Помнить его помогало и то, что дядин номер отличался от нашего прежнего всего на одну последнюю цифру. Была половина седьмого утра. Тетя, должно быть, отправилась в поле, а дядя, скорее всего, еще спал. Но я подумала, что он вряд ли рассердится, если разбудить его с сообщением о смерти кровного брата. Вопреки ожиданиям, дядя ответил после первого же гудка, определенно не спросонья и не с похмелья – голос его был чистым и звучным.
– Это Ари. Отец скончался сегодня в час ночи.
В трубке молчали. В последний год у отца развивалась деменция, но болезнь была в ранней стадии, и никто не подумал бы, что он скоро умрет. Однако дядя не спрашивал, из-за чего наступила смерть.
Как только я сказала, где проходит прощание, он повесил трубку. Каково это, услышать, что твой заклятый враг мертв? Было время, когда мне казалось, что весь мир настроен против меня, было время, когда я ненавидела любую идеологию, но мои чувства не распространялись на конкретных людей, и потому я не представляла, что сейчас чувствует дядя.
Он всю жизнь враждебно относился к отцу. Винил его даже в том, что не смог окончить начальную школу, хотя помешал ему не лично отец. После восстания Ёсун, когда мятежные солдаты 14-го полка рассеялись по горам Чирисан, правительство эвакуировало все близлежащие деревни, опасаясь, что крестьяне станут помогать партизанам и снабжать их продуктами. Дяде пришлось покинуть дом вовсе не из-за того, что он был родственником коммуниста. Его вынудили бросить школу и мыкаться по родственникам, потому что такие были времена, и в этом нет вины моего отца. Однако дядя упорно считал его ответственным за все несчастья семьи, включая смерть деда от рук солдат.
Когда после тюрьмы отец вернулся в горную деревушку Паннэголь13, дядя его избегал. Если случалось узнать, что бабушка приносила отцу кукурузу или батат, которые отец не выращивал, дядя хватался за бутылку и напивался вдрызг. Бабушка не хотела расстраивать младшего сына, но беспокоилась и о среднем, ведь тот подавал самые большие надежды, а потом почти не вылезал из тюрьмы. Чтобы хоть как-нибудь позаботиться о последнем, она пробиралась в наш дом, словно мышка, когда дядя надолго уходил на рынок или отключался после очередных возлияний. Сколько я себя помнила, бабушка горбилась из-за больной спины. Не могла она и носить на спине тяжести, а потому придумала хитрость: большую плетеную сумку крепко привязывала веревкой к поясу и так шла к нашему дому. Оказавшись у нас, она тут же садилась на пол, даже не отвязав сумку, смеялась, обнажая беззубые десны, и гладила меня по голове. Она приносила не только батат и кукурузу, но и сорго, и просо, и картофель, а иногда даже улиток и скороспелый рис. Смех бабушки раздражал отца.
– Ты зачем опять здесь? А ну как Санхо прознает? Я же просил не ходить!
– Как зачем? Накормить дорогого сынка.
Больше не обращая внимания на отца, она продолжала смеяться и гладить меня по голове. Такой я ее и запомнила – все время смеющейся. А дядю – вечно сердитым. Несколько раз он прибегал к нам домой и устраивал грубый скандал.
Летом 1974 года, должно быть, во время летних каникул, выдался такой жаркий день, что я обливалась потом, несмотря на врученный мне мамой веер. В конце концов, одуревшие от жары, мы взяли с собой несколько вареных картофелин и всей семьей отправились к мосту через речку. Вода в речке, как в ручье, бежала быстро, не успевая нагреться, под мостом всегда царила прохлада, и мы надеялись передохнуть. Там уже собралась вся округа. Благодаря бабушке, которая пришла к речке раньше, нам удалось занять неплохое местечко, куда не попадали солнечные лучи. Хотя в те времена мужчинам доставалось все лучшее, тень они специально оставили для женщин и детей. Один из сельчан по фамилии Хан сидел на границе света и тени, жертвуя ноги солнцу.
Не переставая обмахиваться веером, он сказал:
– Видно, в Америке тоже пе́кло.
Отец, стаскивавший одежду, чтобы окунуться в воду, обернулся, пытаясь понять, о чем говорит Хан.
– Не слыхал? Эта писательница американская… Пабак или как ее там. Застрелилась прям перед камерой. Не иначе как от жары свихнулась.
Отец, не терпевший ошибок, мгновенно понял, о ком идет речь.
– Что ты несешь? Пёрл Бак умерла в прошлом году от старости.
– Пабак, не Пабак – мне-то откуда знать? Это Санхо читал, – ответил Хан, кивая на дядю.
Сейчас трудно поверить, что деревенские простаки могли спорить о смерти Пёрл Бак. Чем не романтика прошлого? Мой дядя, сидевший рядом с бабушкой и жевавший картофелину, вскинул голову. Хотя он находился в тени, его лицо блестело, как опрысканный дустом лист.
– В сегодняшней «Чосон ильбо»14 написали, – буркнул он.
В те дни почту доставлял рассыльный на велосипеде, и «сегодняшняя» газета всегда была вчерашней.
Отец шумно вошел в воду и, не подумав, бросил:
– Видно, ты не так прочитал.
Ловил рыбу отец не лучше, чем его шестилетний племянник, а потому, кое-как закинув сеть, принялся играть в водные игры с мальчиком. Я же с тревогой наблюдала, как дядя раздраженно кусает губы. Скоро он отбросил недоеденную картофелину, встал и быстрым шагом направился к дому. Я была еще маленькой, а потому решила, что дядя расстроился из-за своей ошибки.
На рассвете следующего дня я проснулась от громких криков на улице и выглянула за дверь. Скрестив ноги, отец неподвижно сидел на полу веранды, точно каменное изваяние. Пьяный дядя, шатаясь, расхаживал по двору, размахивал руками и орал на отца.
– Нашелся умник! Всю семью загубил! Семью загубил, мою жизнь загубил! Тебе бы помалкивать, а не умничать! Да кем ты себя возомнил? Тоже мне герой, нормального человека дураком выставил! Вот так потеха! Родного брата дураком выставил и спит себе как ни в чем не бывало!
Дядя держал открытую бутылку сочжу, и всякий раз, как он взмахивал рукой, сочжу выплескивалось на землю. Внезапно в наш маленький двор пролились первые лучи солнца. Брызги сочжу засияли, от бутылки отскочили солнечные зайчики – искры света окружили пьяного дядю. И, будто сраженный светом, дядя в последний раз покачнулся и плашмя упал на спину.
Днем я сходила в дом старосты и внимательно просмотрела «Чосон ильбо». В короткой новости сообщалось: «15 июля известная американская тележурналистка Кристин Чаббак совершила самоубийство в прямом эфире. Она выстрелила себе в голову из револьвера».
Чаббак превратилась в Пабак, а Пабак – в Пёрл Бак. Не знаю, каким именем назвал ее дядя, пересказывая новость безграмотному Хану, но он придумал, что Чаббак писательница, а Хан за ним повторил. Так кто же виноват в недоразумении, ставшем причиной ругани на рассвете? В свои девять лет я не могла решить эту задачку и лишь хмуро смотрела на газету. Вот такими были отношения братьев.
Это не единственный случай. Дядя прилежно читал газеты, но часто неправильно понимал или чересчур вольно трактовал написанное, а когда попадал из-за этого впросак, считал, что виноват мой отец. Став постарше, я, в хладнокровии не уступавшая отцу, рассудила, что только неудачники винят в своих несчастьях других, и с тех пор относилась к дядиным жалобам так же серьезно, как к кудахтанью кур. Пусть мы и были кровными родственниками, я видела в нем распоследнего лузера, что дни напролет хлещет спиртное и перекладывает вину на чужие плечи.
Если рассказывать о том, как дядя работал, то после пьянки он просыпался, когда солнце было уже высоко. Съев завтрак, оставленный женой, он собирался в поле медленнее старого быка, ведомого на убой. Первым делом он брал не серп и не лопату, а доставал из ящика во дворе полдесятка бутылок сочжу. Это был его хлеб на день. Дотащившись до поля, он прикидывал, сколько сегодня сделает, и раскладывал бутылки на одной или двух межах. К тому времени тетя, работавшая на рисовом поле наравне с мужчинами, уже успевала основательно взмокнуть. Дядя же обрывал красный перец либо срезал листья периллы, видя перед собой единственную цель: поскорее добраться до очередной бутылки. Когда выпивалась последняя, рабочий день дяди заканчивался, даже если остальные сельчане продолжали трудиться. Возвратившись с поля домой, дядя начинал жить по-настоящему, то есть присасывался к бутылке, пока алкоголь не вырубал его. Странно, но дядя почти никогда не буянил, просто напивался и засыпал. Лишь изредка он затевал ссору с отцом, и только с отцом. Никого другого дядя не трогал – ни пьяный, ни трезвый.
Его обвинения мало чем отличались одно от другого. Он послушал отца и посадил батат, но урожай не удался, и все в таком духе. При этом с отцом он почти не разговаривал и тем более не слушал его советов. Просто отец убедил соседей сажать батат, а дядя последовал их примеру. Если бы все получилось, дядя считал бы это своей заслугой, но раз не получилось, то виноват был, конечно, отец.
Вспоминая прошлое, я, казалось, начала понимать молчание в трубке. Отец действовал на дядю как узда на коня, но теперь узды больше не было. Как дяде жить дальше? Должно быть, прямо сейчас он заливал сочжу в пустой желудок. Страшно почти в семьдесят лет оказаться в мире, где нет старшего брата и некого больше винить. Я не знала, сможет ли дядя побороть страх и дойти до похоронного дома. Посмотрев на траурную фотографию, я подумала, что, если дядя и не придет, все равно будет весь день вспоминать моего отца – неподвижно сидевшего на веранде и безучастно терпевшего злые нападки брата – и успокаивать с помощью сочжу душевную боль, о происхождении которой я мало что знала. Отец, разумеется, делал вид, что это его не касается, и равнодушно смотрел мимо меня: «Это его заботы, что я могу сказать?» «Верно, это его заботы, – мысленно ответила я. – Но разве люди не стремятся понять, что происходит с другими? Ты не должен был притворяться, что проблемы не существует, – ты должен был смотреть правде в глаза». Теперь я желала от всей души, чтобы дядя не приходил, чтобы напился и повалился без чувств, как в тот летний день 1974 года.
* * *
Плотный туман окутывал горы. Я знала, что, когда солнце поднимется выше, из тумана проступит пик Ногодан. Мой отец всегда вставал до четырех утра и в самый темный час перед рассветом выкуривал сигарету на веранде. При свете дня горный хребет и пик Ногодан были видны как на ладони, но мой отец вглядывался в непроницаемую черноту. Мне вспомнилось, как я смотрю на его узкую спину, на струйки белого дыма на веранде, где даже не зажжен свет. Эта картина мне казалась трагичной, как и вся жизнь отца, однако для него, скорее всего, в утреннем ритуале не было ничего особенного, и никакие чувства не отражались на его лице.
Таким я его и помню. Бабушка, родившаяся на два года раньше Ю Квансун15, скончалась в 1991 году. И шагая в похоронной процессии, и разбирая вещи покойной матери, и даже случайно увидев среди ее вещей фотографию, сделанную на выпускном в начальной школе и бережно завернутую в лоскут ткани, отец оставался спокойным, будто умерла не его мать, а едва знакомая старуха, жившая по соседству.
В юности отец был свидетелем многих и многих смертей. Однажды он рассказал, как вернулся в укрытие с добытой провизией и обнаружил обезглавленные трупы своих товарищей. Говорил он об этом спокойно, и глаза его, как обычно, смотрели непонятно куда. Милан Кундера писал, что человек смолоду лелеет мысль о бессмертии, то есть мечтает остаться в памяти потомков16. Но отец полагал, что человек должен быть готов к забвению после смерти и что единственным оружием человека против забвения является не личное бессмертие, а исторический прогресс.
День трудящихся, утро после кончины человека, защищавшего горы и отдавшего им свою молодость, горный массив Чирисан встречал со свойственными ему спокойствием и величием. Было семь часов. Родные из Паннэголь просыпались рано, и многие уже трудились на рисовых полях. Я не знала, когда лучше всего им позвонить. Извещать о смерти с утра казалось невежливым.
Туман рассеивался, и на двухполосной асфальтированной дороге, проложенной по берегу речушки Сосичхон, появился неясный силуэт. Через минуту я поняла, что это старик возрастом, должно быть, как мой отец. Кроме дяди, я никому не успела сказать о смерти отца, но старик явно направлялся к похоронному дому. Таким уж был наш Куре17: люди передавали новости быстрее, чем телефон. Несмотря на раннее утро, старик был в черном костюме. Он вошел, и мама, у которой очень болела спина, с трудом поднялась, опираясь на ящик с пожертвованиями.
– Как, вы уже знаете? Так рано пришли…
– Вечером видел, как Санука забирала скорая помощь…
Он внезапно потерял близкого друга, но лицо его было таким же спокойным, как при жизни у моего отца. Привычными движениями он дважды совершил большой поклон перед траурным портретом друга. Затем мы взаимно поклонились друг другу – так я впервые в жизни исполнила долг скорбящего.
Старик не назвался, но я сразу поняла, кто он. Учитель Пак Хану, бывший инструктор по строевой подготовке. Их долгая дружба с отцом началась еще в школе. Все ребята тридцать пятого школьного выпуска сдружились на всю жизнь. Один из одноклассников, позже открыв часовую мастерскую, назвал ее «Тридцать пять», и в ней стали собираться выпускники. Стоило выдаться свободной минуте, и отец уходил туда как на службу. Он ладил со всеми бывшими школьными товарищами, но особенно сблизился с Паком.
С удовольствием выкурив в темноте первую утреннюю сигарету, отец и в дождь, и в снег брал велосипед и отправлялся в пункт распространения газет. Туда поступали как «Чосон ильбо», так и «Хангёре»18. В начале пятого он входил в пункт распространения как к себе домой и вместе с рассыльным вкладывал в газеты рекламные флаеры. Незадолго до завершения этого дела в пункте неизменно появлялся Пак Хану.
– Нет бы пришел пораньше и помог управиться!
– А ты чего нас равняешь? Я как-никак подписчик. Плачу деньги и читаю.
За помощь по утрам отец получал бесплатный экземпляр газеты, и Пак Хану это прекрасно знал.
– Ну и сидел бы дома в тепле, что тащишься сюда ни свет ни заря? В твои годы и застудиться недолго.
Как и мой отец, Пак Хану вставал затемно. Желая скоротать длинные утренние часы, он брел к пункту распространения, чтобы получить газету и поболтать с другом. Отец брал «Чосон ильбо», на которую Пак был подписан, быстро просматривал и только тогда бросал ему.
– И зачем тратиться на эту реакционную дрянь? Лучше на «Хангёре» подпишись. Всю жизнь ты против Объединения, под старость хоть поумней.
– Вот сам и подписывайся на свою «Хангёре». Посмотрим, как быстро тебе надают по шее, когда пойдет слух, что левак читает левацкую газету.
Так они препирались каждое утро. Вернувшись домой с газетой, отец непременно обругивал «горе-инструктора, который всю жизнь читает „Чосон ильбо“».
Однажды я не выдержала и раздраженно спросила:
– Если у вас разные взгляды, почему просто не прекратить общение? Ведете себя как дети: утром разругаетесь, а вечером все равно вместе.
Усевшись на любимое место и открыв газету, отец ответил:
– Как человек он лучший из всех.
Отец не судил о людях по их политическим взглядам. Я замечала это не раз. В тюрьме города Кванчжу19 отец отбывал заключение вместе с товарищем по убеждениям, сыном богатого землевладельца. Каждый день тот получал большие передачи с домашней едой, прятал их в туалете и съедал все один, из-за чего отец всегда называл его свиньей и отказывался считать настоящим революционером.
– С нами в камере отбывали иеговисты20, так никто из них в одиночку не ел. Всегда делились с бедняками, кому из дома еды не носили. Выходит, религия сильнее идеологии.
Пусть мой отец и Пак Хану придерживались разных политических взглядов, их сердца бились в унисон как у супружеской пары, прожившей вместе всю жизнь. Отдав дань уважения покойному, Пак Хану сел за поминальный стол. Мы всего пару раз говорили по телефону и впервые встретились лицом к лицу, но прошлое Пак Хану, связанное с прошлым моего отца, мне было известно, наверное, лучше, чем его собственным детям.
Старший брат Пак Хану был партизаном, как мой отец, и погиб в горах Чирисан. Там же погибли две старшие сестры Пака, их тела так и не были найдены. Пак Хану забрали в южнокорейскую армию, когда он учился в старшей школе в Сеуле. В начале 1951 года в составе Столичной пехотной дивизии он попал не куда-нибудь, а в горы Чирисан. По иронии судьбы тогда же и мой отец, член партийного комитета провинции Чолла-Намдо, вступил в северокорейский партизанский отряд21.
Выжив в жестоком зимнем противостоянии со Столичной дивизией, отец по весне получил подарок. В бамбуковой роще на перевале Пёксорён были найдены несколько коробок с американскими военными пайками. Нашел их не отец, а один из солдатиков. В коробках лежало письмо, написанное Пак Хану, – листок был завернут в пленку.
«Дорогие Сину, Понне, Покхи, Санук22. Всякий раз, когда нужно стрелять, мои руки трясутся, и я не в силах нажать на курок. Даже если я выстрелю в небо, пуля может навредить кому-то из вас, когда упадет. Я молюсь каждый день, чтобы вы не погибли от моего оружия. Прошу вас, вернитесь живыми. Непременно живыми! Я жду нашей встречи».
К несчастью, встретиться с Пак Хану смог только мой отец. Терзаемый страшными мыслями о причастности к смерти родных Пак Хану, тем не менее, остался в армии. Мой отец так и не смог этого понять. После увольнения в запас Пака сделали никому не нужным инструктором по строевой подготовке в школе.
– Ишь ты, инструктор по строевой подготовке при военной диктатуре! Твои родные от стыда восстанут из мертвых! – то и дело злился на Пака отец, не умевший скрывать своих чувств.
Однажды он так довел Пака, что тот заплакал.
– Санук, ты ведь понимаешь, что такое безнадежность?
Отец молчал, а Пак Хану еще долго лил слезы. «Как будто все выпитое сочжу выходило слезами», – поведал отец, впервые в жизни напившийся так, что еле шел, тяжело опираясь на мои плечи. Это было зимой, за год до окончания школы. Я не могла понять, что конкретно имел в виду человек, живший с чувством вины за возможное убийство родных, но его слова отпечатались в восприимчивой юной душе, и я время от времени вспоминала тот вечер. Я до сих пор не уверена, почему Пак заговорил о безнадежности, но точно знаю, что безнадежная жизнь друга моего отца, с которым я никогда не встречалась, затронула и мою собственную: так рябь пробегает по гладкому лику озера.
Я не знала, что любит Пак, а потому принесла и поставила на стол по бутылке воды, лимонада и кока-колы. Гость налил себе воды, но держал стакан в руке, не отпивая.
– Я приду еще раз попозже. Пока никому не сказал. Сообщу и… вернусь.
От паузы между словами у меня заныло в груди. Возможно, за этой короткой заминкой скрывалось сильнейшее чувство, которое испытывал влачивший безнадежную жизнь Пак Хану к моему отцу. Ходил ли он сегодня поутру за газетой? Без друга, с которым он столько лет хохмил на рассвете, ему только и оставалось, что взять газету и отправиться восвояси. Внезапно мне захотелось узнать, почему Пак Хану всю жизнь выписывал только «Чосон ильбо», правда ли хотел читать только ее, или так было безопаснее.
Вместо того чтобы спросить, я молча проводила Пака к выходу. Он махнул мне рукой на прощание, но вдруг остановился и вытащил конверт из внутреннего кармана.
– Чуть не забыл. Я же пришел, чтобы передать это. Вроде в своем уме, а то и дело что-нибудь да вылетает из головы.
Мне было неловко принимать деньги23. Пак сам вложил мне в руку конверт и ушел. Оказываясь на похоронах, я всякий раз ломала голову, сколько нужно пожертвовать, какая сумма правильно отразит отношения с покойным. Я осторожно вызнавала, сколько кладут в конверт другие, и, если с покойным меня мало что связывало, давала столько же, если отношения были чуть более дружескими, добавляла немного сверху, а если это был кто-то близкий, жертвовала приличную сумму, чтобы меня не забыли. Как только Пак Хану скрылся из виду, я заглянула в конверт – мне не терпелось узнать, во сколько Пак оценил дружбу с отцом. Из конверта выкатилась монетка в пятьсот вон. Оказалось, Пак передал отнюдь не пожертвование.
Всего там было сто семьдесят тысяч пятьсот вон и записка мелкими буквами.
25 апреля – 4000 вон (бутылка сочжу, пачка «Эссе»).
26 апреля – 4000 вон (бутылка сочжу, пачка «Эссе»).
27 апреля – 4000 вон (бутылка сочжу, пачка «Эссе»).
28 апреля – 4000 вон (бутылка сочжу, пачка «Эссе»).
29 апреля – 4000 вон (бутылка сочжу, пачка «Эссе»).
30 апреля – 9500 вон (еда: 4000 × 2 = 8000, бутылка сочжу – 1,500).
Список расходов и остаток от двухсот тысяч вон, которые неделю назад я перевела для отца.
* * *
24 апреля, то есть неделю назад, мне позвонил отец. Он делал это исключительно редко, не насчиталось бы и десятка раз. Последние три случились в течение года, после того как ему объявили диагноз. Отец всегда говорил прямо, и развивающееся слабоумие в этом смысле на него не влияло.
О его недуге я догадалась около года назад, когда он позвонил после долгого перерыва и, стоило мне взять трубку, задал необычный вопрос:
– Ты в порядке?
– Почему ты спрашиваешь? – осторожно поинтересовалась я.
– Хочу знать, все ли у тебя хорошо.
– Да, все хорошо.
Даже если бы это было не так, я не могла представить другого ответа. Так уж меня воспитали родители-коммунисты. Если я спотыкалась о камень и падала, они не бросались ко мне, чтобы поднять. Даже если я разбивала колено в кровь, лица их не менялись. Мне не оставалось ничего, кроме как вопить и подниматься самостоятельно. Постепенно я отучилась показывать, что мне тяжело. И никогда больше не плакала. Настоящая дочь партизана.
– Можешь прислать денег?
Раньше отец никогда не просил у меня денег. Еще не зная о его болезни, я поняла, что с отцом что-то не так. Он скорее откусил бы язык и умер, чем обратился ко мне с такой просьбой. Когда некоторое время спустя мама все рассказала, я уже была готова услышать горькую правду.
– Сколько?
Я надеялась, что сумма будет не больше двадцати или тридцати миллионов вон. Тогда я смогла бы собрать деньги, продав свою однокомнатную квартирку. Любая дочь сделала бы для родителей то же самое.
Однако отец сказал:
– Я нашел бы, как потратить тридцать тысяч вон.
Возможно, он назвал такую сумму потому, что в жизни не тратил больше денег зараз. А может, несмотря на болезнь, боялся меня обременить. Первый раз в жизни он попросил у меня денег. Ничтожные тридцать тысяч. Ничтожные тридцать тысяч вон заставили его изменить железному принципу никогда не быть в долгу даже у своей дочери. Такой была достойная жалости жизнь старого революционера. Я отправила ему триста тысяч. Такой была достойная жалости жизнь дочери старого революционера, не имевшей ни постоянной работы, ни повода считать себя лучше отца.
На следующий день позвонила мама.
– Признайся, ты деньги прислала?
Заботясь о том, чтобы никто не прознал о слабоумии отца, мать пристально следила за всем, что он делал, и еще чаще, чем раньше, проверяла его карманы. Так она обнаружила кошелек с колоссальной суммой в двести девяносто семь тысяч пятьсот вон. Отец сказал, что занял деньги у Пака, но у мамы было сверхъестественное чутье, она не поверила и позвонила мне. Я и подавно не смогла бы ее обмануть, а потому повинилась сразу.
– Да.
– Ари, твой отец – больше не твой отец. Он с головой не в ладах. Напугал тебя, когда клянчил деньги? Не вздумай еще отправлять! Он ведь спускает твои кровные на пьянки и сигареты. Вот какой он теперь, твой окаянный отец.
Всего несколько лет назад отец работал управляющим в первой в уездном центре Куре многоквартирной высотке. Его смены длились по двадцать четыре часа: сутки на службе, сутки дома. В месяц он зарабатывал пятьсот тысяч вон. Даже я, считавшая, что зарабатываю меньше разъездного торговца, получала значительно больше отца.
– Я знаю, что у тебя на душе, но деньги для отца – чистый яд. Больше не присылай. Разве по-людски это, когда революционер не может выпить и покурить на свои? Видно, отец твой впустую растратил жизнь. Из-за него теперь и мне не помереть своей смертью.
Даже тогда я не смогла отнестись к маме серьезно. «Не помереть своей смертью» – надо же, что придумала! Мне казалось, что у родителей, выживших несмотря ни на что, впереди еще много лет. Все их товарищи погибли в горах Чирисан. Тех, кто, подобно отцу и маме, стал партизаном после Ёсуна и остался в живых, можно было пересчитать на пальцах. Как не признать, что отец с матерью родились под счастливой звездой? Спроси меня боги, хотела бы я прожить долгую жизнь в нищете или короткую в роскоши, я бы, не раздумывая, выбрала короткую жизнь и роскошь. А потому просьбу мамы я пропустила мимо ушей.
Отец еще дважды просил у меня денег – каждый раз тридцать тысяч вон. Я всегда отправляла по триста тысяч, и маме хватало двух-трех дней, чтобы об этом узнать. Последний раз отец позвонил 24 апреля и опять попросил тридцать тысяч. Как только он повесил трубку, я связалась с часовой мастерской «Тридцать пять», где отец проводил досуг. Ответил мне Пак Хану. С ним-то я и хотела поговорить.
– Вы ведь заметили, что отец ведет себя странно?
Пак Хану промолчал. У меня не было времени безнадежно дожидаться ответа от человека, влачившего безнадежную жизнь, а потому я выложила ему все.
– Он пьет и курит намного больше, чем раньше. Думаю, мама не дает ему денег, надеясь, что он прекратит, но как иначе ему справляться, когда трезвым такого не выдержишь? Вы не против, если я отправлю деньги вам, а вы будете выдавать ему тысяч по десять в день, чтобы мама думала, будто отец берет у вас в долг?
– Хорошо. – Вот и все, что сказал мне Пак.
Я сразу же перевела ему двести тысяч, а не триста, как делала раньше. Но я не задумывалась об этом и, только получив от Пака конверт, вспомнила, что в последний раз сумма была другой. Вероятно, я отправила денег поменьше, потому что Пак был чужим для меня человеком и безопаснее было отправлять меньше, но чаще. И вот у меня в руках сто семьдесят тысяч пятьсот вон. Запись расходов, выполненная аккуратным почерком Пака, казалась насмешкой.
Отец с фотографии тоже как будто смеялся: «Смотри, смотри. Вот каково жить, не доверяя другим». Сам он всегда всем доверял и не осуждал даже дальнюю родственницу, седьмую воду на киселе, попросившую за нее поручиться, а после под покровом ночи сбежавшую, не попрощавшись.
Как-то раз, еще до болезни, он позвонил мне и, как обычно, без предисловий спросил:
– Когда приедешь домой?
Вопрос означал, что дома меня ждет какое-то дело.
– Завтра.
– Во сколько?
– Около двух.
– В два буду ждать тебя в сельскохозяйственном кооперативе.
Когда на следующий день в два часа я, запыхавшись, добежала до кооператива, отец буднично сообщил:
– Будешь моим поручителем.
– Тебе нужны деньги? Сколько?
– Мне-то они зачем? Помнишь Ёнсика, что жил по соседству? После его смерти вдова хотела открыть столовую – ей детей растить надо. Я за нее поручился, только дело не выгорело. Сбежала она.
Дальше он мог не рассказывать, я и так все поняла. Отец собирался погасить долг сбежавшей вдовы. Возвращать чужие займы было ему не впервой. Стоило ему накопить хоть немного денег, и всегда находилось, за кого рассчитаться, потому что отец часто выступал поручителем. Не знаю как, но до сих пор ему удавалось справляться, первый раз он обратился ко мне с просьбой о поручительстве. Должно быть, боялся, что очень стар.
На следующее утро мать обнаружила в кармане отца документы по займу и запричитала, роняя слезы и хлюпая носом:
– Наследства для дочери нет, так долги оставишь? Что за отец такой, для родной дочери пожалеет, а какой-то сучке отдаст последнее! Отыщи ее, пусть сама платит!
Так и сказала: «Какой-то сучке». Пусть мама окончила только начальную школу, в годы ее молодости во всей округе с трудом отыскался бы человек настолько же интеллигентный. Сдержанная и тактичная, она умела хорошо говорить, и за ученый вид и выразительные глаза ее могли принять за судью, а то и писателя. Многие думали, что мама – директор школы, потому что она нередко появлялась на улице с книгами. Мой старший школьный товарищ, провожавший меня на учебу и ждавший у школы по вечерам, был не на шутку в нее влюблен.
Я всегда думала, что он преданно следует за мной в любую погоду, потому что я ему нравлюсь. Словно не замечая, как идет время, он продолжал искать встреч и после моего поступления в университет. Но студенткой я его избегала: казалось смешным, что его щенячья любовь ко мне после школы не выдохлась. Правда открылась лет десять спустя.
Произошло это, когда я ему позвонила, и он внезапно спросил:
– Как поживает мама? Не болеет? Она была такая красивая… Идеальная женщина.
Так я узнала, что он обивал наш порог вовсе не ради меня. Вот это удар! Я не могу называть мать соперницей, но все же он выбрал ее! Возможно, из-за этого случая все в моей жизни искривилось и спуталось, как древесные корни. Ему хватило дерзости оправдать себя тем, что моя мать была образованной, в отличие от его собственной матери, которая не умела даже читать.
И вот моя ученая мама, ставшая первой любовью мальчика, который восторгался ее утонченностью и умом, назвала женщину сучкой из-за двенадцати миллионов вон. Хотелось думать, что мама вела себя так, потому что переживала за дочь, но будь причина не в материнской любви, а в простой меркантильности, факт оставался фактом: идеология оказалась бессильной. К такому хладнокровному выводу я пришла, в ожидании завтрака слушая злые колкости матери и оставив на потом переживания о поручительстве за чужой долг и доходе ниже разъездного торговца.
Отец, сидевший на полу и смотревший утренние новости по телевизору, будто матери не было рядом, в конце концов со стуком отложил пульт и резко поднялся на ноги.
– А ну прекрати! По своей охоте она бы тайком не сбежала! Жила бы в довольстве – тогда и долг бы вернула! Видно, совсем худо стало, раз не дала нам знать и выбрала скитаться в чужих краях!
Тут мама совсем расклеилась.
– Все-то ты ясно видишь, только перед женой слепнешь. У жены руки-ноги ломит, внутри болит так, что ни поесть, ни поспать. Ты бы на те деньги жену в больницу свозил!
Я до сих пор помню, как холодно отец посмотрел на мать.
Он ответил негромко, но твердо:
– Так ты сражалась, чтобы тебе одной хорошо жилось? Ради этого лезла под пули?
Как и в тот вечер, когда отец привел уличную торговку, от его слов в маме что-то переменилось, и она перестала плакать. О долге она больше не заговаривала. В свои семьдесят с лишним лет отец нанялся на каштановую ферму и выплачивал долг, возвращая по несколько сотен тысяч вон в год. Он не успел выплатить и половины, так что опасения матери о наследственном долге, похоже, сбывались. Интересно, прольет ли сбежавшая дальняя родственница, чье лицо я даже не помнила, хоть одну искреннюю слезу в память о человеке, в семьдесят с лишним лет добровольно платившем по ее обязательствам? Я, в отличие от отца не доверявшая людям, не стала бы на это рассчитывать. Мне проще было поверить, что она ест мясо три раза в день, тогда как мой исхудавший отец обедал крестьянским супом из сушеной редечной ботвы.
Я все смотрела на конверт с остатком от двухсот тысяч вон. Бутылка сочжу и пачка «Эссе», четыре тысячи вон в день – вот и все, что требовалось отцу, платившему миллионы за родственницу. Только вчерашняя сумма была больше. 30 апреля, целых девять с половиной тысяч вон. В последний день своей жизни отец поужинал вместе с кем-то, истратив восемь тысяч вон на двоих. Скорее всего, ел твенчжанчигэ с Паком. Наверняка Пак, кое-как сводивший концы с концами на пенсию, пытался отговорить отца, но тот, даже с деменцией не утративший полностью своих принципов, категорично достал купюру в десять тысяч вон. Теперь я все понимала про безнадежность.
* * *
Тумана на дороге как не бывало. Это произошло так внезапно, что можно было засомневаться, не привиделась ли мне молочная пелена, висевшая всего минуту назад. Из-за того ли, что после тумана осталась влага, солнечное утро казалось особенно ярким. На асфальтовой дороге, о которую дробились солнечные лучи, появились двое. Пак Хану и сгорбленная старушка – должно быть, бывшая одноклассница и завсегдатай «Тридцати пяти», о которой я слышала. По-видимому, Пак встретил ее на полпути и вернулся за компанию.
Гостья спокойно опустила конверт в ящик для пожертвований, а потом совершила поклоны. Мама, после встречи с Хваном продолжавшая лить слезы и вконец обессилевшая, находилась в комнате отдыха. Я собиралась держать ее там как можно дольше: если бы она со своей больной спиной кланялась каждому гостю, одни похороны могли продолжиться вторыми. Вместо мамы кланялась я. Кроме меня было некому: чудодейственный отвар доктора оживил сперматозоиды отца только на короткое время.
Старуха взяла мою ладонь в загрубевшие руки. Люди, окончившие школу в ее юные годы, становились интеллектуалами, но по рукам старухи нельзя было этого сказать: они были грубее, чем у мамы, когда та работала в поле. Тяготило, что гостья схватила меня за руку без разрешения. Подумав, сколько людей поступят сегодня так же, я почувствовала неприятное головокружение. Захотелось пометить свою территорию, как делают псы.
– Не зря прозвали его Трехсекундником – и глазом не успели моргнуть, а его уже нет.
Трехсекундник?
Возраст возрастом, а старуха сразу почувствовала мое замешательство.
– Он выпивал полный стакан сочжу за три секунды, вот и получил прозвище. Как зайдет в лавку, даже и не присядет: холодильник откроет, стакан нальет и – хлоп! – одним залпом.
Стоявший рядом Пак Хану покивал, подтверждая ее слова, и сообщил:
– Это хозяйка питейной лавки возле часовой мастерской. Встретились на дороге, она и попросила дойти вместе с ней – мол, одной неудобно.
В питейной лавке у часовой мастерской стояли два круглых цементных стола, за которыми стариков поили сочжу и кормили самой простой едой. Хорошо, что мама в комнате отдыха: она не любила женщин, работавших в таких заведениях. А все из-за меня.
Когда я была совсем маленькой, отец повсюду водил меня с собой. В рыночные дни мне случалось бывать с ним в питейном доме у перекрестка пяти дорог. Это была небольшая лавчонка без вывески, но все называли ее «Хадон», потому что оттуда была родом хозяйка24. Отец с друзьями выпивал там посреди дня, ничем не закусывая. Он сажал меня на колени и то приподнимал, то опускал ноги, так что мне казалось, будто я еду, подскакивая на кочках. Мне было там весело. Восседая на коленях отца, я с удовольствием уплетала сладости, которыми угощала меня хозяйка, и то и дело влезала в разговоры взрослых, чтобы высказать свое веское детское мнение – например о ценах на перец.
И вот однажды дородная хозяйка питейного дома, с самого нашего прихода сильнее обычного вертевшая широченным задом, вдруг обратилась к отцу каким-то писклявым, не похожим на ее обычный, голосом:
– Я уж думала, больше и не загляните, забыли меня совсем.
– Скажешь тоже! Как забыть о хадонских булочках? – довольно ответил отец и похлопал ее по заду.
Я тут же соскочила с его коленей и вцепилась ему в руку. Четырехлетней я была так упряма, что отцу пришлось пойти за мной, даже не допив сочжу. Пока мы шли к выходу, я испепеляла хозяйку ненавидящим взглядом. С тех пор, когда я была рядом, отец не мог даже взглянуть в сторону того питейного дома.
Хоть мне было всего четыре года, поведение отца потрясло меня, и я боялась рассказать маме, что он похлопал по заду хадонскую тетку. Рассказал ей об этом сам отец – для него, похоже, в произошедшем не было ничего особенного. Мама потом нет-нет и могла спросить, когда отец собирался пройтись до уездного центра: «Опять идешь потрепать хадонскую задницу?» Она просто подпускала шпильку, но я всякий раз искренне гневалась, вцеплялась отцу в штанины и не давала уйти. В той лавке я больше никогда не была. Это не значит, что там не был и мой отец, – он просто перестал брать меня с собой в питейные заведения.
Тот случай надолго врезался в память. Тогда я увидела незнакомого мне отца – на миг переставшего быть революционером и превратившегося в типичного мужика с типичным мужским поведением. Даже став старше, я намеренно отводила взгляд, когда проходила мимо «Хадона». Конечно же, таким образом я отстранялась не от питейного дома, а от присущего мужчинам влечения, которое – точно я не была уверена – могло таиться даже в великом революционере. В то время отец уже находился в тюрьме, и я думала о нем как о великом революционере, рисковавшем жизнью ради справедливости. Правильнее сказать, была вынуждена так думать. Иначе мне пришлось бы от него отвернуться.
– Так-так, ты уже здесь? – Еще совсем недавно спавший Пак Тонсик появился внезапно и плюхнулся на циновку рядом со старухой. Обняв ее за плечи, точно близкого человека, он продолжил: – Попрощалась со своим воздыхателем? Это же зазноба твоего отца!
Последняя фраза была адресована мне.
– Горазд ты шутки шутить! А ну как дочка примет твои бредни за правду?
Смутившись, будто молодуха, старая женщина вывернулась из-под руки Пак Тонсика. «Да уж, бредни! – подумала я. – Вот такая женщина из народа и могла бы быть идеалом отца». Вслух я ничего не сказала, продолжая наблюдать за их шутливой перепалкой.
– Он к тебе всяк день и утром, и вечером хаживал, как же не воздыхатель?
– Ходить-то ходил, весь порог стер. Да только не на меня посмотреть, а к бутылке приложиться.
Им не было дела до моих чувств, они обменивались ядреными шутками, что твои Ко Чхунчжа с Чан Сопалем25.
– Вчера полбутылки оставил, наверное, так и стоит в холодильнике… Теперь уж и не допьет… Любил же он выпить!.. Три бутылки в день всяк выпивал.
Отец начал выпивать каждый день, когда под руководством «Нового фермера» занялся сельским хозяйством. Хотя он и деревенский, ему не приходилось раньше обрабатывать землю. Он боролся за светлое будущее рабочих и крестьян, однако сам был далек от трудящихся. Для него труд был гораздо мучительнее, чем страдания партизан. Всякий раз, когда отец, выживший в горах несмотря на холод, голод и смертоносные пули, не выдерживал и двух часов работы, прибегал с поля домой и глушил сочжу большими стаканами, я про себя ехидно посмеивалась и размышляла о терпении и революции. Старшеклассницей я пришла к выводу, что терпеливые люди революционерами не становятся.
The free sample has ended.