Read the book: «Православная Русь. Легенды и были»
Глава 1
Цецен Балакаев
«Православная Русь. Легенды и были»
Монастырские стены помнят больше, чем летописи. В московском Ивановском монастыре четверть века провела в затворе таинственная старица Досифея, чьи прозорливые советы направили на путь монашества будущих Оптинских старцев. В подземельях Горнальской обители скрывался благородный разбойник Кулик, чья история любви и покаяния столетиями живёт в народной памяти – от Гражданской войны до наших дней.
Цецен Балакаев, лауреат Всероссийских литературных премий имени А.К. Толстого и Антона Дельвига, собрал под одной обложкой повести, рассказы, новеллы, притчи и легенды о святых и грешниках, о мучениках веры и подвижниках духа. Это не сухие жития, а живые истории – о людях, чьи судьбы сплетены с судьбой России. О тех, кто искал Бога в катакомбах, кельях и на поле брани. И о том, что правда, даже уйдя в недра, однажды возвращается – чтобы освободить родную землю.
Предисловие
Эта книга собиралась годами. Не потому, что автор медлил, а потому, что истории, вошедшие в неё, требуют времени. Они не терпят суеты. Их нельзя выжать из себя усилием воли, нельзя подогнать под сроки издательского плана. Они приходят сами – в дороге, в разговоре, в тишине монастырского двора, в случайно оброненном слове старого человека, который уже не помнит, откуда пришла к нему эта память. Остаётся только слушать и записывать. И ждать.
Я не богослов. Я – рассказчик. И потому не претендую на то, чтобы говорить от имени Церкви. Моя задача проще и сложнее одновременно: услышать голоса, которые не всегда звучат громко, и передать их читателю без фальши. Голоса эти разные – уверенные и сомневающиеся, тёплые и суровые, порой едва различимые за шумом времени. Но каждый из них – свидетельство. Свидетельство о том, что вера не рождается из параграфов и догматов, а прорастает в конкретной человеческой судьбе, с её болью, страхом, надеждой и любовью.
Почему «Легенды и были»? Потому что грань между ними в русской памяти почти неразличима. Таинственная старица Досифея, четверть века прожившая в затворе Ивановского монастыря, – кем она была: жертвой интриг или святой, чьё слово направляло будущих старцев Оптиной пустыни? Легенда о благородном разбойнике Кулике, ушедшем в схиму и исчезнувшем в катакомбах, – где здесь заканчивается быль и начинается предание? Ответы не всегда лежат на поверхности. Но искать их – уже путь. И этот путь, быть может, важнее готового ответа. Потому что память народа – это не архив, а живая река. Она несёт в себе и документально подтверждённое, и то, что сохранилось лишь в пересказах, в шёпоте у свечи, в народном чувстве правды. И то, и другое – часть нашей истории.
Эта книга обновляется еженедельно. В онлайн-версии появляются новые главы, новые истории, новые голоса. Такова природа предания: оно живёт, пока звучит. Я не хочу, чтобы эти рассказы окаменели в окончательном томе. Пусть дышат, пусть растут, пусть находят новых читателей – и, может быть, новых рассказчиков. В этом смысле сборник – не памятник, а приглашение к разговору. К разговору о том, что было, что есть и что останется, когда нас уже не будет.
Я пишу о православной Руси не как о музейном экспонате, а как о живом организме – со шрамами, сомнениями, падениями и взлётами. Здесь есть место и святым, и грешникам. Потому что святость не рождается в вакууме – она прорастает сквозь человеческую слабость, как цветок сквозь асфальт. И грешник, однажды повернувший к свету, часто оказывается ближе к небу, чем тот, кто никогда не падал. Об этом – мои истории. О людях, которые искали, теряли, находили и снова теряли. О тех, кто в самые тёмные времена не погасил в себе лампаду.
Добро пожаловать. Читайте не спеша. И да будет вам по вере вашей.
Глава 2
«Вифлиомский знак»
Легенда о Симеоне Полоцком и звезде Петра Великого
Глава первая, в которой тишина кремлевских келий обретает голос
На исходе лета 1671 года, когда багряные листья кленов в кремлевских садах уже тронула первая позолота, ночи сделались прозрачными и студеными. Воздух пах яблоками и медью. В одной из келий Заиконоспасского монастыря, где за высокими дубовыми ставнями прятался от мирской суеты учёный монах, горела свеча. Огонь её не колебался – в комнате не было ни сквозняков, ни дыхания ветра. Только тишина, плотная, как старая парча, и запах старого пергамента, чернил и сушёных васильков, заложенных между страницами фолиантов.
Симеон Полоцкий сидел за столом, заваленным звёздными картами, астролябией и листами с готической вязью. Он не спал третьи сутки. Не потому, что не хотел – сон бежал от него сам, гонимый неясным, зудящим предчувствием. В груди его жило странное ощущение, знакомое только поэтам и пророкам: мир застыл в ожидании. Птицы не пели по утрам, река Москва текла как будто гуще, и даже патриаршие колокола звучали глухо, словно под ватой.
Его мирское имя – Самуил Петровский-Ситнианович – уже давно осталось где-то в далекой Витебщине, в тамошних школах и спорах с униатами. Теперь он был Симеоном, духовником царевны Софьи, наставником царевичей Феодора и Иоанна, главным книжником царства. Но сегодня, в эту ночь, он чувствовал себя не учителем, не монахом и не поэтом. Он чувствовал себя свидетелем.
Глубоко в сундуке, обшитом железными полосами, лежал манускрипт, который он никогда не показывал ни царю, ни инквизитору. Там была не ересь – там была древняя халдейская мудрость о «рождении владык», о том, как звёзды вычерчивают на небесной тверди письмена судьбы, а планеты, словно буквы, складываются в слова. Симеон знал: астрология – не гадание, но язык. Язык, на котором Творец изъясняется с теми, кто способен слушать.
Он подошёл к узкому, стрельчатому окну. За стеклом, в чернильной глубине, горели небеса. Московское небо августа было низким и звёздным, словно купол собора, расписанный вручную. И тут, в правом углу, почти у самого горизонта, где за стенами Кремля начинались посадские крыши, Симеон заметил нечто, отчего сердце его сначала остановилось, а затем забилось с яростной, пророческой силой.
Звезда. Она была не просто яркой – она была живой.
Она пульсировала алым светом, смешанным с чистым серебром, и вокруг неё, как нимб, дрожала бледно-зелёная аура. Симеон протёр глаза, схватил астролябию, но прибор был бесполезен: звезда двигалась. Не как комета – кометы полосатого хвоста опадали, как платья распутных девок. Эта звезда вела себя как одушевленное существо. Она приближалась к Марсу, проходила сквозь его красный свет и выходила с другой стороны, оставляя за собой светящийся шлейф, похожий на букву «П».
– Господи, – шепнул старец, и голос его не прозвучал, но прошёл через комнату, как эхо в пустом колодце. – Это Знак.
Он ринулся к книгам. Фолианты падали на пол, раскрываясь на страницах, где были начертаны таблицы домов. Симеон считал, чертил, пересчитывал. Наклон эклиптики, положение Юпитера в Раке, соединение Сатурна с Луной. Всё говорило об одном: звезда, которую он видит, – не светило. Это эманация. Знак, оставленный для того, кто умеет читать.
Он провёл пальцем по строке из трактата Абу Машара: «Когда в час зачатия владыки на востоке загорается свет, не имеющий имени, знай: родится тот, кто перепишет законы времени».
Тут Симеон понял, что должен пойти во дворец. Он не знал, что будет говорить, но чувствовал: если он промолчит, это преступление перед потомками.
Глава вторая, в которой слово становится плотью
Царь Алексей Михайлович, Тишайший, принял Симеона с обычной благосклонностью. Царь любил учёность, но боялся её, как дитя боится огня. Он слушал стихи, кивал на сложные церковнославянские вирши, но в глазах его всегда стояла настороженность: «Не сглазишь ли, книжник? Не наведешь ли порчу словами?»
– Владыка, – начал Симеон, низко кланяясь, но не касаясь лбом паркета. – Прости дерзость, но прошу дозволить мне толкование знамения.
– Знамения? – нахмурился государь. – Мне докладывали, что вчера над собором пролетел коршун с белым пером. Или ты о другом?
– О звезде, государь. Ночью я видел светило, которое зажглось на востоке и прошло через дом Марса. Это не простая звезда. Это знак. Я рассчитал положение планет на весну будущего года.
Царь насторожился. Он знал, что его супруга, царица Наталья Кирилловна, ждёт дитя. Срок был – конец весны. Мысль о том, что какой-то монах уже вычисляет судьбу нерожденного младенца, была для царя и страшна, и сладка одновременно.
– Говори, – разрешил он, сделав знак боярам отойти. – Но помни: за ложное пророчество ответишь головой.
Симеон выпрямился. Он не боялся смерти. Он боялся лишь одного – что его слова будут поняты превратно. Он открыл свиток, который принёс под рясой, и разложил его на дубовом столе.
– Государь, 30 мая будущего года, в час, когда солнце войдёт в знак Близнецов, а Луна соединится с Юпитером в одиннадцатом доме небесного чертога, родится тот, кто будет назван великим. Я видел его звезду. Она алая, как кровь мучеников, и белая, как свет Преображения. Она означает, что сей младенец будет не просто царём. Он будет преобразителем.
– Преобразителем? – переспросил царь, и голос его задрожал. – В каком смысле? Как христианский царь, спаситель? Или как еретик?
– Как тот, кто разрушит старые скрижали и напишет новые, – смело ответил Симеон. – Он переплавит колокола в пушки, но из пушек сделает колокола иного звона. Он прорубит окно туда, куда мы боимся смотреть. И имя его будет греметь от варягов до греков, и даже моря, доселе нехоженые, покорятся ему.
Царь поморщился. Он был человеком старой веры, где всякое новшество пахло латынью и антихристом. Но в то же время, в глубине души, он хотел величия. Все русские цари хотели быть равными кесарям, но никто не решался ступить за черту.
– Откуда ты знаешь? – спросил он, прищурившись. – Ты колдун?
– Я чтец, – тихо поправил Симеон. – Я читаю книгу, которую написал не я. Язык этой книги – гармония сфер. В ней нет чёрных знаков, государь. Только золотые. И если я ошибся, пусть Господь покарает меня слепотой. Но если я прав...
Он остановился и посмотрел царю прямо в глаза. Это было дерзко для монаха, но Симеон уже не был просто монахом. Он был человеком знания, а знание дает право, которого не дает сан.
– Если я прав, – продолжил он, – то в эту ночь, 30 мая, на небе не будет ни одной тучи. И звезда, которую я видел, засияет над Кремлём так ярко, что её увидят даже слепые. Запомни моё слово.
Царь не ответил. Он только махнул рукой, и Симеон, поклонившись, вышел из палат. Но прежде чем закрылась за ним дверь, Алексей Михайлович прошептал одними губами:
– Дай Бог...
Глава третья, в которой рождается пророчество и умирает тишина
Наступила весна 1672 года. Симеон Полоцкий почти не выходил из своей кельи. Он писал.
Он писал «Вертоград многоцветный» – книгу, которая должна была стать садом, где каждое растение – это метафора, каждая ветка – силлогизм. Он вплетал в свои стихи звёздные символы, шифры, которые никто не разгадает до тех пор, пока не придет час. Но, помимо «Вертограда», он вел ещё одну тетрадь – черновую, на грубой серой бумаге. Там он записывал свои расчёты.
В те дни Москва гудела от слухов. Шептали, что царица Наталья Кирилловна носит под сердцем не просто царское семя, но «огненного младенца». Старые бояре крестились и плевали через левое плечо. Молодые – шептались в посольских переулках. А Симеон в своей тишине вычислял координаты.
Он знал, что его расчеты неточны. Астрология, как и любая наука, терпит погрешность. Но он знал и другое: иногда, когда говоришь о великом, сами звёзды сдвигаются, чтобы подтвердить твои слова. Так поэт правит рифму, чтобы стих звучал божественно.
За две недели до срока Симеон увидел во сне чудный образ. Ему приснился парящий над водой город, в котором не было церквей, но было множество кораблей с алыми парусами, и на каждом парусе была начертана буква «П». Город этот стоял на болоте, но болото горело синим пламенем, и из огня выходили люди в странных, коротких одеждах, и говорили на языке, похожем на латынь, но более гортанном.
Проснувшись в холодном поту, Симеон понял: это не сон. Это видение. Тот, кто должен родиться, построит град, которого нет на картах. И этот град станет новым Римом, но Римом не папским, а железным.
Он поспешил в Успенский собор, где служил молебен о здравии царицы. Там, в полумраке, пахнущем ладаном и воском, он прошептал молитву, которую никто не знал, кроме него. Это была молитва на арамейском – языке, на котором говорил Христос. Симеон просил только одного: чтобы тот, кто родится, не свернул с пути. Чтобы он не стал тираном, который разрушает, а стал строителем, который рушит лишь для того, чтобы возвести лучшее.
Той же ночью на Москву обрушилась гроза. Молнии били в колокольни, но не жгли их. Дождь лил стеной, и казалось, что небо разверзлось. Симеон стоял у окна и смотрел, как вода заливает город. Ему казалось, что Москва в эту ночь плачет. Плачет о старой себе, о своих деревянных церквях и теремах, о своей азиятско-византийской невинности. Потому что завтра – или через несколько дней – родится тот, кто сделает её другой.
И в самый разгар бури, ровно в полночь, тучи расступились. Ровно на миг. И Симеон увидел ту самую звезду – алую, пульсирующую – которая висела прямо над Кремлём. Она горела так ярко, что отблеск её упал на лицо старца. Он улыбнулся. Он понял: сбылось.
Глава четвёртая, в которой время раздваивается
30 мая 1672 года, в день, когда, по расчётам Симеона, должно было произойти чудо, родился царевич Пётр.
Историки скажут потом: это был обычный ребёнок, крепкий, здоровый. Но те, кто был рядом, запомнили странный свет в палатах. Свечи горели сами собой, без ветра. На стене, напротив колыбели, ясно проступал крест. Царица Наталья Кирилловна позже вспоминала, что в момент первых криков младенца за окнами пропели хором соловьи, хотя соловьи поют лишь на заре.
Симеон не пришёл во дворец. Он не хотел быть свидетелем банального празднества. Он сидел в своей келье и, обмакнув гусиное перо в чернила, писал. Он создавал знаменитые «вирши» – стихи на рождение царского сына. Но в этих стихах, под тонким покровом привычных церковных метафор – солнце, заря, свет, он спрятал гороскоп.
Он написал:
«Се новый свет на нас возсиял днесь,
Егоже Марс лучём в пути укрепляет,
А Юпитер в доме одиннадцатом
Венчает его славой и победой».
Для непосвященных это были пустые поэтические фигуры. Для тех, кто понимал, – точный астрологический чертёж. Симеон точно указал положение планет. Он вшил в стихи время рождения. Он сделал так, что, даже если его сожгут как колдуна, его слова останутся на бумаге.
Но он знал, что настоящая тайна не в звездах. Настоящая тайна – в том, что он не рассказал.
Он не рассказал царю, что Марс, который он увидел в соединении с таинственной звездой, означает не только воинскую доблесть, но и жестокость. Он не рассказал, что одиннадцатый дом – дом надежд и друзей – укажет на то, что младенец будет одинок. Он не рассказал, что в этом гороскопе есть тёмная точка, которую он увидел случайно: астероид, тогда не известный науке, в восьмом доме, доме смерти. Это значило, что великий умрёт не своей смертью, но отдаст жизнь за дело своей души, как жертву.
Симеон запечатал истинный гороскоп в своем «Рифмологионе» – книге, которую он оставил на хранение в тайнике. Он не уничтожил его. Потому что пророк не имеет права отнимать у судьбы её полноту.
Глава пятая, в которой легенда обретает плоть
После смерти Симеона Полоцкого в 1680 году мир забыл о его предсказании. Царевич Пётр рос, играл в потешные полки, строил ботики, бегал от стрельцов. Казалось, звёздная карта старца – лишь пыльный манускрипт, который никто никогда не прочтёт.
Но спустя годы, когда Пётр уже стал царём и прорубил то самое окно в Европу, в обществе начали ходить странные слухи. Историк Татищев записал рассказ некоего старца, который якобы видел записи Полоцкого. Новгородский дворянин Петр Крекшин, собиратель преданий, в своей «Истории о Петре Великом» впервые привёл версию о том, что Симеон предсказал рождение Петра и его величие.
Крекшин писал: «Симеон Полоцкий, учитель царевичев, узре на небе звезду новую, и бысть она на Марсе, и рече: "Сей будет царь преславный, и ни един против него не устоит"».
В этой легенде не было ничего от реального Симеона. Реальный Симеон был практиком, просветителем, строителем Академии. Он открыл типографию, где печатал буквари. Он учил царевича Федора латыни. Но Крекшину нужен был пророк. И он сделал из Симеона волхва.
Историки спорили: был ли гороскоп? Нет. Исследователи Симонов и Плужников перерыли все архивы Полоцкого. Никаких черновиков. Никаких математических выкладок. Только стихи – красивые, пышные, барочные. Где Марс – просто метафора воинственности, а солнце – обычный образ царской власти.
Но, как часто бывает, легенда оказалась сильнее фактов.
Потому что легенда правдивее.
Глава шестая, в которой старец говорит с нами
Представьте себе ночь 1671 года. Старый библиотекарь, знающий пятнадцать языков, разбирающий греческие и латинские манускрипты, смотрит на звезду. Он не видит обычной планеты – он видит знак. Он не вычисляет градусы – он вычисляет судьбу. Он не учит Петра, потому что умер, когда Петру было восемь, но он учит тех, кто будет рядом с Петром: Софью, Феодора, Иоанна.
И, кто знает, быть может, те семена, которые он посеял в их умах, проросли в реформах. Его ученики – царевна Софья, которая заставила Европу говорить о России; царевич Феодор, который первым ввёл западные обычаи при дворе; и сам Иоанн, который тихо и кротко отдал брату свой трон. Это ли не пророчество? Это ли не великое предназначение, переданное через слово?
Симеон Полоцкий не был кудесником. Он был человеком великих знаний, полных символов и внутренней силы. Он знал, что в слове живет магия. И когда он писал свои вирши о рождении Петра, он не гадал – он творил. Он создавал футуризм задолго до того, как это слово появилось. Он верил в Россию, которая ещё не родилась, но уже стояла на пороге.
В 1725 году, когда Пётр умирал, приняв страшную смерть от гангрены, говорят, в его последний час в Зимнем дворце погасли свечи. И старый придворный, знавший Крекшина, вспомнил легенду. Он шепнул: «Сбылось. Старец видел его звезду. И звезда погасла вместе с ним».
Но звезда не погасла. Она зажглась. И горит до сих пор – в каждом учебнике, в каждой академии, в каждом стихе, написанном силлабическим размером. Симеон оставил нам не гороскоп, не колдовской рецепт. Он оставил нам вопрос:
Готов ли ты стать тем, кого увидел в звёздах?
Ибо, как говорил сам Симеон в своем «Вертограде»:
«Не звёзды правят нами, но мы правим звёздами,
Если в сердце нашем горит свет истины».
А значит, предсказание сбывается каждый раз, когда мы выбираем путь. Когда мы строим флот там, где было болото. Когда мы открываем окно в мир. Когда мы, как мальчик, оставленный без учителя, бросаемся в воду и учимся плавать наравне с взрослыми мужами.
Симеон Полоцкий предсказал не Петра. Он предсказал Россию, которая будет искать свой путь. И в этом – его великая, мистическая сила.
За окном московской квартиры – ночью, если долго вглядываться туда, где когда-то стоял Заиконоспасский монастырь, можно увидеть странный отблеск. Редкий, алый, пульсирующий.
Это – память.
Глава 3
«Слеза скалы»
Легенда о горе Ильяс-Кая
Скала помнит всё.
Она помнит, как море вползало в Ласпинскую бухту солёным языком, лизало прибрежные камни и отступало, оставляя на них белую соль, будто слёзы. Она помнит ветры, что приносили запах далёких земель – полынь, корицу, верблюжью шерсть и порох. Но дольше всего скала помнит человека, который пришёл сюда в последний раз перед тем, как замолчать навсегда.
Его звали Илия.
Он был старым, когда поднялся сюда в последний раз. Спина болела, пальцы дрожали, но глаза глядели так же остро, как в молодости, когда он впервые увидел эту скалу и понял: здесь будет дом. Здесь будет монастырь.
Он сам носил камни. Сам складывал стену – метр за метром, пятьдесят метров вдоль обрыва, чтобы отгородить свою обитель от мира, который уже тогда казался ему слишком шумным, слишком суетным, слишком живым. Молодым монахам, что приходили к нему за благословением, он говорил:
– Человек строит стены, чтобы защититься от врагов. Но настоящая стена – внутри. Её не увидишь, её можно только почувствовать.
Они не понимали. Они улыбались, кивали, а потом уходили в долину, где пахло хлебом и женщинами, и возвращались уже другими – с запёкшейся грязью на сандалиях и виноватой радостью в глазах. Илия не сердился. Он знал: каждому своё время. Когда-то и он был молодым.
Однажды к нему пришёл мальчик.
Точнее, он приполз – грязный, в ссадинах, с перевязанной тряпкой рукой. Илия нашёл его у подножия скалы, когда спускался за водой. Мальчик не плакал, только смотрел огромными глазами, в которых отражалось небо.
– Кто тебя? – спросил Илия.
– Никто, – ответил мальчик. – Я сам.
Оказалось, он сбежал из деревни, где его били за то, что он не хотел пасти овец, а хотел рисовать. Рисовать углём на камнях, на стенах, на всём, что попадалось под руку. Отец кричал, что это грех – тратить время на пустые забавы. Мать плакала. И тогда мальчик ушёл.
– Куда? – спросил Илия.
– К горе, – ответил мальчик. – Говорят, здесь живёт святой. Он меня не прогонит.
Илия не прогнал.
Он вылечил руку, накормил, а потом сказал:
– Хочешь рисовать – рисуй. Но не на камнях. На стенах храма.
И мальчик рисовал. День за днём, месяц за месяцем. Его фрески оживали: святые смотрели с мольбой, ангелы парили над морем, а Бог спускался с небес не в гневе, а с улыбкой. Люди приходили к храму не только молиться, но и смотреть на эти стены. Говорили, что тот, кто видит картины мальчика, забывает о своих грехах.
Илию это радовало. Но ещё больше радовало то, что мальчик, которого звали Арсений, перестал бояться. Он смеялся, бегал по скалам, спорил с монахами и даже однажды сказал Илие:
– Когда я вырасту, я построю здесь город. И назову его твоим именем.
Илия засмеялся. Тогда он думал, что у него есть ещё много времени.
Но время ушло.
Оно ушло вместе с кораблями, что пришли к берегам Ласпи не с товарами, а с огнём. Оно ушло вместе с криками, что разнеслись по долине, и с дымом, что поднялся к небу и закрыл солнце. Илия стоял на скале и смотрел, как горит его мир. Монахи разбежались. Кто-то спрятался, кто-то пытался спасти церковную утварь, кто-то просто молился, уткнувшись лбом в холодный камень.
– Уходи, – сказал он Арсению. – Ты молод, ты сможешь начать сначала.
Мальчик, который теперь уже был юношей, покачал головой:
– Нет. Я останусь с тобой.
– Ты останешься, чтобы умереть? Ради чего?
Арсений посмотрел на стены храма. На свои фрески. На святых, которые всё ещё улыбались, даже когда вокруг горело.
– Ради этого, – сказал он. – Ради того, что останется после нас. Камни можно разрушить. Но то, что мы оставили в этих стенах… – он коснулся пальцами лика Богородицы, – это уже не наше. Это принадлежит тем, кто придёт после.
Илия ничего не ответил. Он только повернулся и пошёл к обрыву, туда, где море встречается с небом. Он смотрел на горизонт долго, очень долго. Когда он обернулся, Арсения уже не было – он ушёл вниз, к людям, к огню, к своей судьбе.
Илия не знал, выжил ли он. Он не знал, что случилось с фресками, с монахами, с деревней. Он знал только одно: он должен остаться. Должен помнить. Должен быть той стеной, которую не разрушить.
Он сидел на скале три дня. Без еды, без воды, почти без сил. А на четвёртый день он закрыл глаза и больше их не открыл.
Говорят, что его душа не ушла. Что она осталась здесь – в ветре, в камнях, в шуме моря. И что те, кто поднимается на гору с чистым сердцем, могут почувствовать его присутствие. Могут услышать шёпот, который шепчет не слова, а воспоминания.
А Арсений? Он выжил. Он ушёл далеко, построил новый храм в другой стране, но всю жизнь рисовал одно и то же: скалу, море и одинокую фигуру на вершине.
Он назвал эту картину «Слеза скалы».
И когда его спрашивали, что это значит, он отвечал:
– Это не слеза. Это камень, который помнит всё. Каждая его трещина – это чья-то жизнь. И пока он стоит, никто из нас не уходит насовсем.
Глава 4
«Сосуд, полный до краёв»
Сказ Леушинского подворья
В старом Петербурге, на Леушинском подворье, среди гула большого города, жила тишина. Не та, что от отсутствия звуков, а та, что от присутствия вечности.
Здесь, у стены, напротив скамьи старейшин, стоял аналой. И на нём – икона, недавно принесённая в дар одной прихожанкой с Афона. На ней Богородица держала на левой руке Младенца, а правой указывала на большой глиняный сосуд, стоящий рядом. Из него, переливаясь через край, струился елей – золотой, густой, как само милосеродие.
Назывался образ «Герондисса». Старица.
И была в этом имени тайна, которую знают только те, кто дожил до седин или, не дожив, научился слышать последний шёпот уходящей души.
Однажды вечером, когда свечи догорали, а за окнами сырой апрельский снег мешался с темнотой, у иконы остался стоять старик. Он был из тех, кто сидел на той самой скамье – седой, с клюкой, с глазами, которые видели больше, чем рассказывали.
К нему подошёл молодой послушник.
– Отче, я слышал, эта икона помогает старым. Но разве Божия Матерь кого-то делит на старых и молодых?
Старик долго молчал. Потом сказал:
– Садись. Я расскажу тебе не то, что написано в книгах. Я расскажу, как икона заговорила.
Он перекрестился и начал.
– Давно, на Афоне, строили монастырь Пантократор. Два знатных византийца принесли туда эту икону. А может, и сам император – теперь уж не разобрать. Но вот что странно: каждое утро рабочие приходили на стройку, а икона и инструменты лежали в другом месте. За полтысячи метров, на скале над морем.
Люди злились. Переносили обратно. Наутро – снова на скале.
И тогда поняли: Небесная Царица сама выбирает себе дом. Не люди строят для Неё – Она указывает, где стоять обители. Тайна послушания: не мы владеем святыней, а она – нами.
Построили монастырь там, где указала икона. И стоит до сих пор.
Потом, через века, случилось другое.
Умирал игумен. Благочестивый старец. Он почувствовал, что дух отходит, и послал сказать священнику: «Поторопись со службой, причасти меня, ибо час мой близок».
А священник подумал: «Успеется. Старики всегда боятся. Я отслужу как положено».
И тогда – ты поверишь ли? – от иконы, от самой доски, раздался голос. Не громкий, но ясный:
«Поторопись. Он ждёт».
Священник побелел как полотно. Бросил всё. Прибежал. Успел причастить старца за мгновение до того, как тот закрыл глаза навсегда.
С того дня образ назвали «Герондисса» – Старица, Настоятельница. Потому что Богородица сама стала заботиться о тех, кто доживает свой путь. Она услышала последнюю просьбу старца, когда её не услышал человек.
Вот тебе первая поука: не пренебрегай голосом умирающих. В их немощи – сила, которую ты не видишь.
Послушник сидел не дыша.
– Но это не всё, – продолжил старик. – В семнадцатом веке в монастыре случился голод. Закончилось всё: мука, масло, надежда. Иноки собирались разбежаться. Настоятель сказал: «Молитесь перед этой иконой. Или Она нас спасёт, или мы погибнем как недостойные».
Молились всю ночь.
Утром открыли кладовую. И увидели: стоит большой сосуд. Тот самый, что на иконе. И он полон елея. Не просто полон – переливается через край.
Елей не кончался потом много дней. Пока не пришла помощь.
С тех пор на иконе и пишут этот сосуд. И знаешь, о чём он говорит?
Послушник молчал.
– Он говорит: «А есть ли елей в твоём сосуде?» Не в том, глиняном, а в том, который ты носишь в груди. Елей добрых дел. Елей милостыни. Елей терпения. Когда придёт твой голод – духовный или телесный – что перельётся через край? Пустота или благодать?
– Но ведь это чудо, – прошептал парень. – Не у каждого так бывает.
– Чудо не в том, что сосуд наполнился, – строго сказал старик. – Чудо в том, что монахи не разбежались до молитвы. Они остались. И просили. Вот где тайна.
Он замолчал, потом достал из кармана старую просфору, разломил, дал половину послушнику.
– Ещё одна история. Самая тёмная.
Пришли турки. Один из них, жестокий, схватил икону. Хотел разрубить её на щепки – раскурить трубку.
Но как только поднял топор – ослеп.
Тьма накрыла его глаза мгновенно. Он закричал, бросил образ в колодец и бежал.
Прошли годы. Десятилетия. Восемьдесят лет.
Перед смертью тот самый турок вдруг попросил позвать родных. И сказал: «Есть икона в колодце. Я бросил её. Найдите монахов, скажите им. И простите меня».
Он покаялся. На чужом языке. В чужой вере. Ослепший, умирающий – но покаялся.
Икону достали. Она была невредима. Вода не тронула дерево, время не стёрло ликов.
На некоторых списках с той поры рисуют с двух сторон людей: монахов и мусульман, спасающих образ из заточения. А сосуд с елеем – справа.
Понимаешь? Даже тот, кто поднял руку на святыню, может быть прощён, если в последний миг сердце его перевернётся. И даже его покаяние стало частью истории иконы. Потому что милость Божия больше любой вражды.
Свеча догорела. Послушник перекрестился на образ.
– А что было потом? При пожаре, говорят…
– Да, – кивнул старик. – В 1948 году, в декабре. Монастырь горел. Ветер раздувал пламя. Казалось – всё кончится пеплом.
Иноки взяли список с этой иконы и пошли прямо на огонь. Ближе. Ещё ближе. Молились.
И вдруг пламя начало стихать. А потом – ливень. Не просто дождь, а стена воды с неба. Потушили огонь за считанные минуты.
С тех пор 15 декабря – второй праздник иконы «Герондисса».
Огонь отступает перед верой. Буквально. Не метафора. Мы это видели.
Послушник долго смотрел на образ.
– Отче, – спросил он тихо, – а что значит этот сосуд на иконе? Прямо сейчас? Для меня?
Старик положил сухую руку ему на плечо.
– Сосуд – это ты сам. И каждый день ты наполняешь его. Обидой – будет горечь. Молитвой – елей. А когда придёт твоя старость – не годами, а испытанием – из твоего сосуда польётся то, что ты копил всю жизнь. И тогда ты поймёшь: «Герондисса» – это не про возраст. Это про то, что Богородица всегда рядом с теми, кто опустошил себя до дна, чтобы осталось место только для Неё.
Он встал, опираясь на клюку, и добавил уже почти шёпотом:
– У нас на подворье эта икона стоит напротив скамьи старейшин не случайно. Старцы молятся Ей. А Она – им. И иногда, в полночь, если прислушаться, можно услышать, как за тонкой доской кто-то говорит: «Поторопитесь. Я жду».
И никто не знает – Она это говорит или умирающий праведник, которому нужна последняя капля елея перед вечностью.
Послушник остался один.
Аналой. Тишина. Сосуд, полный до краёв.
И чей-то невидимый шёпот над скамьёй старейшин.
Глава 5
«Тень Ирода»
Беседа святителя Феофана Затворника с паствой
Вышенская пустынь утопала в осенней тишине. Монастырский двор, посыпанный золотистой листвой, был пуст – братия разошлась по келиям, и только несколько богомольцев, пришедших издалека, робко топтались у ворот, не решаясь войти.
Старый иеромонах, встретивший их, молча кивнул и провёл в небольшую трапезную, где уже собрались человек десять – крестьяне из окрестных деревень, женщина с ребёнком на руках, худой мещанин в поношенном сюртуке. Все они пришли к затворнику – не за чудесами, а за словом. Молва о том, что епископ Феофан, затворившийся в келии много лет назад, нет-нет да и выйдет к народу – особенно в дни, когда Церковь читает Евангелие об Ироде и Иоанне Предтече, – разнеслась далеко за пределы Выши.
Дверь отворилась без скрипа. Святитель вошёл тихо, как входят в чужую боль. Немолодой уже, с измождённым лицом и глубокими, светлыми глазами, он был одет просто – в старенькую рясу, поверх которой лежала епитрахиль. Ни панагии, ни посоха. Он сел на лавку у окна, сложил руки на коленях и долго молчал, разглядывая каждого из пришедших так, будто читал не лица, а судьбы.
– Нынче читали мы, – начал он наконец тихо, – о том, как Ирод заточил Иоанна в темницу. И всякому из нас, чада, кажется, что это – про древность, про далёкие времена и чужих людей. Царь, дескать, был злой, пророк – святой. А мы-то тут при чём?
Он поднял глаза. Никто не шевельнулся.
– А при том, – продолжил святитель, – что Ирод – это не только царь иудейский. Это – образ самолюбия нашего, раздражённого. Заметьте: ведь Иоанн не сказал Ироду ничего лишнего. Он говорил правду – тихо, кротко, без гнева. Он не хотел уязвить его сердце. Он просто не мог молчать. А Ирод услышал – и вскипел. Отчего?
Святитель обвёл взглядом собравшихся.
– Оттого, что правда всегда попадает не в уши, а внутрь. В совесть. И совесть, как рана, отзывается болью. Ирод мог бы сказать себе: «Этот человек говорит мне правду. Надо остановиться, покаяться». Но он поступил иначе. Он решил, что боль пришла извне – от Иоанна. И заточил его. Думал: уберу обличителя – утихнет и внутри.
Он замолчал. В трапезной стояла такая тишина, что слышно было, как потрескивает свеча.
– Скажи, – обратился святитель к худому мещанину, – бывало ли с тобою, что кто-то сказал тебе слово – простое, верное, – и ты не столько согласился, сколько рассердился? И захотел, чтобы этот человек поскорее ушёл, умолк, исчез?
Мещанин опустил глаза и едва заметно кивнул.
– Это Ирод в тебе, – мягко сказал святитель. – Не пугайся. Все мы носим его в себе. Но беда не в том, что он есть. Беда в том, что мы слушаем его и начинаем искать виноватых вовне. Жена сказала – муж вскипел. Друг сказал – друг отшатнулся. Начальник сказал – подчинённый возненавидел. Мы думаем: вот, этот человек – мой Иоанн. Уберу его – и успокоюсь. Меняю место, меняю друзей, меняю обстоятельства. А внутри всё та же буря, потому что не туда обращаемся.
Женщина с ребёнком на руках всхлипнула и прижала дитя к груди.
– А куда же обращаться? – спросила она тихо.
Святитель посмотрел на неё с нежностью.
– К совести своей, матушка. Надо её умиротворить. Не заглушить – это невозможно, сколько ни заграждай уста обличителям. А умиротворить. Как? Верой в распятого Господа. Искренним покаянием. Исповедью – не формальной, не по списку, а той, что идёт из глубины. И твёрдым решением не делать больше ничего против совести. Тогда, сколько ни будь вокруг Иоаннов – а их и не перечесть, потому что слово правды Божией ходит по всей земле, – ни один из них не нарушит твоего внутреннего мира. Напротив: каждый станет для тебя не обличителем-врагом, а врачом.
Он встал. Подошёл к иконе в углу – Спасителю, с кротким и строгим ликом, – и перекрестился.
– Ироду не удалось заглушить голос совести, – сказал он, оборачиваясь. – Он умер в муках, потому что гнал правду вовне, а она была внутри. Не повторяйте его пути. Не ищите темниц для своих Иоаннов. Войдите в свою собственную темницу – в глубину сердца – и там, в покаянии, обретите свободу. Там Христос. Там мир. Там – воскресение.
Он благословил их – каждого по отдельности, возложив руку на голову, – и вышел так же тихо, как вошёл.
Долго ещё богомольцы сидели в молчании. А потом, один за другим, стали подниматься и уходить – не в свои деревни только, а глубже: в себя. Где ждала их та самая правда, которую не заточить ни в какую темницу, потому что она – от Бога.
По мотивам «Мыслей на каждый день года» святителя Феофана Затворника (Лк. 3, 19–22).
Свт. Феофан (Говоров), Затворник Вышенский (Лк. З, 19-22). Ирод - образ раздраженного самолюбия, от встревожения совести обличениями правды, чающего избавиться от этой неприятности насилием. Иоанн Предтеча - образ правды, гонимой самолюбием, когда оно обладает средствами к тому. Как ни умягчай правды снисхождением и оборотами речи, какие может изобретать нежность любви, не желающей наносить другому уязвление в сердце, лик правды предстанет перед очами совести, и там, внутри, подымает бурю обличения. Самость недальновидна и не может различить, что обличение не совне, а внутри, и всею своею силою восстает на внешнего обличителя. Заградив ему уста, она чает заглушить и внутренний голос. Не успевает, однако; не туда обращается забота. Надо совесть умиротворить; тогда, сколько ни будь внешних обличителей, мира внутреннего они не нарушат, а разве только углубят его, заставив собрать внутри успокоительные убеждения, -веру в распятого Господа, искренность покаяния и исповеди, и твердость решения не делать ничего против совести. Вот куда обратись, а Иоаннов всех не пересажать в темницы; ибо слово правды Божией всюду ходит по земле, и всякое из них для тебя Иоанн – обличитель.
Глава 6
«Беседа у монастырской стены»
Записано со слов русского паломника, гвардии прапорщика Захара Егоровича Волынского, в лето 1793-е, в обители Милешевской
Долго я добирался до сей святой обители. Путь мой лежал через земли, разорённые войнами, через города, где минареты соседствовали с древними крестами, через горы, где каждый камень, казалось, помнил иные, светлые времена. И вот, наконец, предстала предо мной Милешева – белоснежная церковь Вознесения Господня, воздвигнутая рукой святого короля Владислава, чьё имя носит мой старший сын и чей образ с детства был мне дорог.
Настоятель обители, иеромонах Иоанн, встретил меня у ворот. Был он уже немолод, согбен годами и трудами, но глаза его светились тем тихим светом, что отличает людей, живущих не суетой мира сего, а непрестанной памятью о Боге. Одежды его были просты и заплатаны, но держался он с тем достоинством, которое не зависит от одеяний.
– Мир дому сему, – сказал я, склоняя голову. – И мир тебе, отче.
– И тебе мир, странник, – отвечал он, оглядывая меня с ласковой внимательностью. – Издалека ли путь держишь?
– Из России. Слышал я, что здесь почивают мощи святого Владислава, короля Сербского, и решил поклониться ему, ибо он – покровитель моего рода и всех Владиславов земли Русской.
Старец улыбнулся, и в улыбке той была некая печаль.
– Много лет прошло с тех пор, как Владислав Сербский стал дорог русскому сердцу, – промолвил он. – Даже более, чем сердцу сербскому.
Он провёл меня в маленькую трапезную, где на столе стояла простая глиняная посуда и лежал свежий хлеб. Мы сели, и он налил мне студёной воды из источника, что бьёт у монастырских стен.
– Расскажи мне, отче, о святом Владиславе, – попросил я. – Знаю я лишь отрывочно о житии его, а душа жаждет услышать больше.
Старец помолчал, глядя куда-то вдаль, словно видел пред собой иные времена.
– Что ж, – начал он тихо, – слушай, господин, если желаешь. Святой Владислав был сыном святого Стефана Первовенчанного и внуком преподобного Симеона Мироточивого. Он был племянником самого святителя Саввы, архиепископа Сербского, просветителя нашей земли. Трудно поверить, но вся семья его была свята: дед, отец, дядя – все достигли небесной славы. Благословенная лоза, гроздья которой – святые мужи.
– Династия Неманичей, – сказал я, – известна и в России. Но что было в жизни самого Владислава?
Старец вздохнул.
– Путь его был нелёгким, как и всякий путь правителя в смутные времена. После кончины отца правил Сербией старший брат его, Радослав. Но, по словам церковного писателя Феодосия, повредился он умом от красоты своей жены и подпал под её влияние. Знать сербская была недовольна, и власть пришлось принять Владиславу. Между братьями началась вражда, и даже родной дядя их, архиепископ Савва, не мог скоро их примирить.
– Вражда между братьями – сколь это знакомо сердцу русскому, – невольно вырвалось у меня. – И у нас в роду бывали раздоры...
– Да, – согласился старец, – но послушай дальше. Лишившийся власти Радослав искал убежища в Драче, но и там красота жены его стала источником бед. Окончательно прекратить вражду решил святитель Савва: он украсил Радослава ангельским иноческим чином, дав ему в монашестве имя Иоанн, а Владислава венчал королевским венцом. Так мир был восстановлен. А вскоре Владислав по благословению дяди породнился с могущественным болгарским царём Иоанном Асенем, взяв в супруги его дочь Белославу.
– Значит, Владислав был во всём послушен своему дяде-архиепископу? – спросил я.
– Во всём, – подтвердил старец. – Когда святитель Савва задумал оставить первосвятительский престол, Владислав со слезами просил его изменить решение, но не смог удержать. И когда весной 1234 года Савва отправлялся на Святую землю, Владислав щедро снабдил его золотом и всем необходимым для раздачи милостыни в святых местах. Им уже не суждено было встретиться в этой земной жизни...
Старец умолк, и в тишине я слышал, как где-то за стеной капает вода из источника.
– Святитель Савва отошёл ко Господу на обратной дороге из паломничества, – продолжил он. – Это произошло в 1236 году, когда он гостил у болгарского царя Асеня. Тело его с великими почестями погребли в Трново, в монастырской церкви Сорока мучеников Севастийских.
– И тогда Владислав решил перенести мощи на родину? – догадался я.
– Именно так. Спустя год архиепископ Арсений, наследник Саввы, обратился к Владиславу с такими словами: «Нехорошо и недостойно пред Богом и перед людьми, чтобы мы оставили нашего равноапостольного отца – дарованного нам от Христа учителя, совершившего многие подвиги для сербской страны, – чтобы его святые мощи лежали вне пределов его отечества, в чужой земле».
– И Владислав послал к царю Асеню?
– Послал. Но царь болгарский весьма огорчился. Он ответил, что если бы тело святого осталось без должных почестей, то просьба была бы законной. Но оно покоится в церкви Божией, и ему воздаются не меньшие почести, чем это было бы в Сербии. И отпустил посланников ни с чем.
– Что же делал Владислав? – спросил я, чувствуя, как в груди моей поднимается волнение.
– Он не отступил. Вновь отправил вельмож к царю со словами: «Если я обрёл благодать пред тобою, родителем моим, то не затвори предо мной отеческого милосердия и не оставь меня, чтобы жизнь моя не погрузилась в печаль. Дай мне святые мощи господина моего и отца, чтобы я перенёс их в своё отечество!»
Старец говорил тихо, но слова его звучали в моей душе, как колокол.
– Царь Асень пребывал в недоумении, – продолжал он. – Думал, что, лишаясь святого, он лишится и царства. Созвал патриарха и приближённых на совет, и все единодушно уверяли его: нельзя уступать просьбам Владислава. И опять написал царь слова утешения зятю своему, добавив: «Если Богу было угодно, чтобы святой упокоился среди нас, то кто я такой, чтобы противиться воле Божией? Проси у меня чего пожелаешь, сын мой, но перестань принуждать меня отдать тебе то, что мне отдать нелегко».
– И тогда Владислав решил ехать сам, – сказал я, уже предвидя ответ.
– Да. Взяв с собой благородных людей, епископов и игуменов, он отправился в Трново. Когда он прибыл в болгарскую землю, царь Асень с любовью встретил его далеко от столицы. Прибыв в Трново, Владислав первым делом отправился к могиле святителя Саввы. Поклонившись гробу, он из глубины сердца взмолился к святому, каясь в своих прегрешениях и прося его не оставить отечество, за которое тот понёс бесчисленные подвиги и труды.
Старец встал и подошёл к маленькому оконцу. За ним виднелись горы, подёрнутые синей дымкой.
– И вот, в ту же ночь, – продолжал он, – Ангел Божий в образе святого во сне повелел царю отдать святые мощи для переноса в Сербию. Испугавшись такого явления, царь призвал патриарха и советников и поведал об увиденном. Выслушав его, они сказали, что это посещение Божие было по молитве святого, и единодушно просили Асеня отдать великую святыню королю Владиславу, чтобы не навлечь на болгарское царство гнев Божий.
– И царь согласился?
– Согласился. Опечаленный, обратился он к Владиславу: «Я желал иметь святого у себя, как дарованного мне от Бога, и святую могилу его украсил и почитал, как ты видел. Но так как ты потрудился прийти ко мне, отцу своему, я не хочу тебя, как своего сына, отпустить опечаленным. Прими своего во Господе отца и отнеси в дом свой по желанию твоему».
– От столь неожиданной радости король Владислав пал на землю и поклонился царю, – прошептал я, словно сам присутствовал при том.
– Именно так, – кивнул старец. – Приготовив всё необходимое, Владислав повелел совершить Божию службу, а сам вместе с епископами открыл могилу святого. И увидели они, что тление не коснулось его тела – даже волосы на голове и бороде были светлыми и целыми. Всем казалось, что святой просто спит. Нетленное тело источало чудесное благоухание, аромат которого разливался вокруг. Благоухание источали не только тело святителя, но дерево и земля, в которых оно почивало.
– Чудеса! – воскликнул я. – Истинно чудеса Божии!
– Да, – согласился старец. – Узнав о происходящем, народ во множестве стал стекаться, чтобы видеть святого. Многие, притекавшие к мощам, получали исцеления. Мучимые нечистым духом бывали свободны, хромые ходили, горбатые распрямлялись, и глухим святой даровал слух. Видя такие чудеса, народ стал роптать на Асеня за то, что он отдал мощи. И тогда Владислав, опасаясь, что царь может изменить решение, повелел без промедления нести святые мощи в Сербию.
– А царь?
– Царь призвал Владислава на братскую трапезу и сказал: «Богом дарованное мне богатство – святого – ты, придя, получил и отправил в дом свой. Итак, ты насытился, ибо исполнил желание сердца твоего. Пусть и мы молитвами святого получим от Бога милость, ибо мы имели к нему при его жизни и после смерти истинную любовь!»
Старец вернулся к столу и сел напротив меня. Глаза его блестели.
– И тогда, – продолжал он, – простившись с болгарским царём, Владислав достиг процессии с мощами святого. Король ликовал, подобно Давиду перед Кивотом Завета, и, идя впереди мощей, радостно восклицал: «Возвеселится душа моя о Господе, ибо Он облёк меня в ризы спасения и одеждой веселия одел меня, даровав мне господина моего, святого моего отца и учителя, заступника в молитвах моему отечеству и почёт наследия моего».
Я слушал, и сердце моё переполнялось. Я видел мысленно ту процессию: епископы и вельможи, псалмы и песнопения, драгоценное тело святого, несомое с благоговением...
– Когда они достигли пределов Сербии, – говорил старец, – архиепископ Арсений с епископами, игуменами и благородными людьми вышли им навстречу и с благоговением поклонились честным мощам своего духовного отца. Народ сербский во множестве стекался отовсюду. Многие получали от Бога и Его святого угодника исцеления.
– И где же положили мощи? – спросил я.
– Здесь, – старец обвёл рукой стены. – В этой самой обители. Благочестивый Владислав вместе с сонмом архиереев, игуменов и вельмож с псалмами и песнопениями торжественно нес тело святого, и, придя в Милешево, положили драгоценные останки в гробе и похоронили в церкви Вознесения Господня, построенной Владиславом. В честь святителя Владислав устроил большой праздник, на котором от всего сердца угощал архиереев и благородных людей, а также щедро изливал милосердие на нищих.
– Значит, эта церковь построена самим святым королём? – я огляделся с новым чувством.
– Да, около 1225 года, ещё во время управления одной областью на Лиме, по благословению святителя Саввы. Эта обитель по своей прекрасной фресковой живописи относится к числу наиболее значительных памятников сербской средневековой архитектуры. Среди фресок можно найти и ктиторский портрет самого святого Владислава.
– А что было после? – спросил я. – Как завершилась земная жизнь святого короля?
Старец помолчал, и лицо его омрачилось.
– После смерти болгарского царя Иоанна Асеня в 1241 году положение в Сербии изменилось. Многие знатные вельможи были недовольны близостью Владислава и болгарского царя. В то же время через Сербию прошли татарские орды. Всё это вносило беспокойство в среду сербской знати, и под её давлением Владислав вынужден был весной 1243 года уступить престол своему младшему брату Урошу.
– И он не пытался вернуть себе власть? – удивился я. – Ведь у нас на Руси...
– Нет, – твёрдо сказал старец. – Братья вскоре примирились, и Урош был любезен со своим старшим братом. Он дал ему в управление территорию Зеты на юге их владений и оставил королевский титул. Так Владислав прожил в мире и согласии с братом ещё более двадцати лет. Он оставил амбиции правителя и никогда больше не пытался вернуть себе престол.
– Вот истинное смирение, – прошептал я.
– Да, – согласился старец. – Как и все Неманичи, Владислав был предан своему отечеству и Православию. В нём рано проявился дух созидания. Он построил эту обитель. И здесь же находится место его упокоения.
Он подвёл меня к саркофагу, стоящему в церкви. Свет лампад падал на древний камень, и казалось, что сам воздух здесь наполнен благодатью.
– Много лет прошло, – тихо сказал старец. – Мощи святителя Саввы почивали здесь до 1594 года, когда нечестивые турки забрали эту величайшую святыню сербского народа и сожгли на Врачаровой горе в Белграде, мстя за восстание. На месте сожжения мощей сейчас воздвигнут величественный собор святителя Саввы Сербского. А мощи святого Владислава и поныне здесь, в его обители.
Я опустился на колени перед саркофагом. Мысли мои были далеко – в России, где мой сын Владислав носит имя этого святого, где многие мои соотечественники считают его своим небесным покровителем.
– Скажи, отче, – спросил я, поднимаясь, – почему святой Владислав так почитаем в России, более даже, чем здесь, на его родине?
Старец задумался.
– В русских святцах только один святой с этим именем, – ответил он. – И потому все Владиславы земли Русской крещены в честь него. Его почитание и духовная связь среди чад Русской Церкви намного сильней, чем даже на родине святого. Имя Владислав встречается среди православных сербов, но оно не привязано к памяти или почитанию святого короля. В Сербской Церкви имя, дающееся при крещении, как правило, совсем не связано с каким-то конкретным святым, а особо почитается святой – покровитель рода, или, как это называют, Крестная слава.
– Вот отчего, – промолвил я, – русское сердце так тянется к этому святому. Он – наш, хотя и серб по крови.
– Все святые – наши, – тихо сказал старец. – И сербские, и русские, и греческие. Одна Церковь, одно Тело Христово. И святой Владислав, перенёсший мощи святителя Саввы из чужой земли в родную, показал нам пример любви к отечеству и благоговения перед святыней.
Мы вышли из церкви. Солнце клонилось к закату, и горы окрасились в золотой и пурпурный цвет. Где-то далеко звонил колокол – должно быть, в соседнем селении.
– Благодарю тебя, отче, – сказал я, кланяясь. – Твоя беседа открыла мне многое. Теперь я знаю, за кого молюсь и чьим именем назван мой сын.
– Молись ему, – сказал старец. – Он – заступник в молитвах нашему отечеству. И русскому, и сербскому. Ибо нет для святого различия между народами, когда все мы – чада единой Церкви.
Он перекрестил меня на дорогу, и я пошёл к воротам обители. Оглянувшись в последний раз, я увидел, как старец стоит у церкви, и лучи заходящего солнца окружают его седую голову, словно нимб.
Долго ещё звучали в моей душе его слова. И когда я вернулся в Россию, я рассказал своим домашним о святом Владиславе Сербском, о его смирении и любви, о чудесах, явленных у его мощей. И с тех пор в нашем роду святой Владислав почитается особо – как покровитель всех, кто носит его имя, и как заступник земли Русской пред престолом Божиим.
Гвардии прапорщик Захар Егорович Волынский,
Москва, 1793 год
Глава 7
«Повесть о Троицком пожаре 1737 года, записанная хронистом Московского Ивановского монастыря»
«И ввёл меня в огонь, и я прошёл через воду и огонь, и Ты вывел меня на свободу» – Псалом 65:12
Глава первая. О том, как в Москву прибыла цесаревна Елисавета Петровна, и о первом её посещении Ивановской обители
Лета Господня 1737, месяца мая, в канун праздника Святой Троицы, Москва белокаменная стояла в ожидании. Не о том ожидании, что иные грады ведают – не о торге или суде, а о том тихом, трепетном предчувствии, что объемлет душу перед великим праздником. Воздух был сух и горяч, как в печи, ибо с самой Пасхи не выпало ни единой капли дождя. Деревянные кровли, коими столь богата была первопрестольная, казались пороховым зельем, готовым вспыхнуть от единой искры. Но никто ещё не ведал, какая искра уготована граду сему.
В ту пору в Ивановском монастыре на Кулишках жизнь шла своим чередом, установленным ещё при государе Алексее Михайловиче и не менявшимся, казалось, до скончания веков. Обитель сия, что стоит на Ивановской горке, близ Солянки, была не из богатых – ружная, содержалась на государеву ругу, ибо вотчин и поместий не имела. Но славилась она иным: древностию своей, строгостию устава и рукоделием монахинь, чьи шерстяные пряжи и золотошвейные образа расходились по всей Москве.
Игумения Елена, избранная сёстрами в 1733 году из монастырских стариц, была женщиной незнатной – дочерью московского священника храма Трёх Святителей на Кулишках. Сие было внове: дотоле настоятельницы Ивановские происходили из дворянских родов. Но по хлыстовскому скандалу, что разразился в те годы и о коем речь впереди, прежняя игумения Мария Цыммерманова была лишена сана и сослана под крепкий арест в Новодевичий монастырь. И тогда-то, по милости Божией и указу Святейшего Синода, встала во главе обители пятидесятипятилетняя Елена, первая из духовного сословия. Нрава была она тихого, но твёрдого; лицом бледна, аки воск, но глаза имела ясные, всё примечающие.
В тот день, о коем я повествую, матушка Елена с самого раннего утра была в трудах. Троицкая родительская суббота миновала, и сёстры готовились к престольному празднику – Усекновению главы Иоанна Предтечи, что празднуется 29 августа. Но до того дня именин Крестителя оставалось ещё три месяца, а пока в обители шла обычная череда служб, чтений и рукоделий. В трапезной палате старицы сидели за прядением. Шерсть, припасённая с Нитяной ярмарки прошлого года, была мягка и податлива; веретёна жужжали, а пальцы монахинь, привыкшие к сей работе, двигались безошибочно.
– Государыня-то наша, Анна Иоанновна, – промолвила старица Агафья, самая старая в обители, – всё в Питере пребывает. А наше ясно солнышко цесаревна Елисавета Петровна, сказывают, в Москву изволила пожаловать. В Коломенском изволит жить.
Матушка Елена, стоявшая у окна и смотревшая на кучерявые барашки облаков, нестройно бредущих по небесной голубизне, обернулась:
– От кого слышала, мать Агафья?
– Да от богомолок, что с утра к часовне нашей приходили. Сказывают, будто цесаревна ещё на прошлой неделе тихо приехала. Без огласки, без всякой свиты, без трубачей. С нею только Мавра Шепелёва, да старики-инвалиды Семёновского полка, что ещё при батюшке её, государе Петре Алексеевиче, службу несли.
Услышав сие, матушка Елена задумалась. Опала, в коей пребывала дочь императора Петра Алексеевича, была ведома всем. С самого 1730 года, когда престол перешёл к её двоюродной сестре Анне Иоанновне, Елисавета Петровна жила в тени, вдали от блеска двора и дел государственных. Носила простенькие платья из белой тафты, подбитые чёрным гризетом, дабы не входить в долги, и держалась в стороне от придворных интриг. Но народ её любил, помня великого отца её, и сия любовь была опасна при дворе.
– Матушка, – обратилась к игумении казначея Манефа, – а не приедет ли её величество цесаревна к нам на праздник? Ведь икона Усекновения главы Предтечи, что в часовне у Святых врат, почитается чудотворною. Многие богомольцы к ней приходят.
– Не ведаю, – отвечала Елена. – Но двери обители всегда открыты для молящихся. А коли сама цесаревна изволит пожаловать – примем её с честию, какую сан её требует.
И вот, в тот самый час, когда сёстры сели за трапезу, у Святых врат раздался стук. Привратница, старая монахиня Досифея, поспешила отворить. За воротами стояла небольшая группа людей. Впереди – женщина в простом тёмном платье, лицом прекрасная, но утомлённая, с ясными голубыми глазами, в коих читалась и печаль, и кротость. Рядом с нею – статная дама в немецком платье в летах, с хитроватым, но добрым выражением лица. А позади – четверо седых солдат в мундирах Семёновского полка, с медалями за взятие Нарвы и Полтаву.
– Цесаревна Елисавета Петровна, – тихо, словно испуская последний вздох, произнесла Досифея и пала на колени.
Матушка Елена поспешила к воротам. Цесаревна уже входила в монастырский двор, озираясь вокруг. Обширный двор, поросший травою, был пуст, если не считать каменных надгробий, белевших близ собора. Между ними, полуразрушившиеся и вросшие в землю, стояли древние памятники – немые свидетели минувших времён. У северной стены собора, под белым камнем, покоилась блаженная схимонахиня Марфа, Христа ради юродивая, почитаемая царицей Евдокией Лукьяновной. Здесь же, близ алтаря, – князья Волконские, Шаховские, Глебовы…
– Матушка, – обратилась цесаревна к игумении, и голос её дрогнул, – я слышала, что в часовне вашей есть икона Иоанна Предтечи, пред коей ставят свечи о здравии. Дозволь и мне помолиться.
– Государыня, – отвечала Елена, – обитель наша скудна, но двери храма всегда отверсты для молящихся. А служба перед святым образом Крестителя из века в век проходит круглосуточно, без единого перерыва. Пожалуйте, возлюбленная дщерь Петрова.
Они прошли к часовне у Святых врат. Там, в полумраке, перед образом Усекновения главы Иоанна Предтечи, теплились лампады. На аналое лежали красные бумажные ниточки – их брали богомольцы «для здоровья головы», ибо Иоанн Креститель почитался помощником в головных болезнях.
Елисавета Петровна опустилась на колени. Мавра Шепелёва встала чуть поодаль, у входа. Солдаты-инвалиды остались во дворе, сняв шапки и молча и истово крестясь на купола собора.
Долго молилась цесаревна. О чём просила она Господа и Предтечу Его? О том ли, чтобы миновала её чаша сия, что уготована была ей при дворе? О том ли, чтобы вернул Господь ей место, подобающее дщери Петра? Кто ведает… Но когда поднялась она с колен, лицо её было светлее.
– Матушка, – сказала она игумении, – дозволь мне ещё прийти к вам. Не для молитвы только, но и для беседы. Я слышала, что обитель ваша много пострадала от хлыстовской ереси. И я хочу знать, как вы, женщины простые, без знатности и богатства, сумели устоять.
– Приходите, государыня, – отвечала Елена. – Мы всегда рады гостям. А родители ваши и все предки не обходили милостями своими нашу обитель. Здесь – ваш дом, государыня.
Цесаревна уехала так же тихо, как и приехала. Но в обители после её отъезда долго ещё стояло какое-то светлое чувство, будто ветер принёс в душный день дыхание близкой грозы.
The free sample has ended.