Read the book: «Счастье с книжкой. История одной книгоголички»
© 2022 Adriano Salani Editore, Milano Gruppo editoriale Mauri Spagnol S.p.A. Published by arrangement with ELKOST International Literary Agency
© Манухин А.С., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024 КоЛибри®
Предисловие переводчика
В 2010 году, впервые попав в Италию, я зашел в один крупный книжный магазин. И очень удивился, обнаружив, что самый большой стеллаж в отделе литературы для детей целиком занимают книги писательницы, имя которой мне тогда ни о чем не говорило. При случае я спросил о ней у знакомых итальянцев. Оказалось, это самый известный и популярный итальянский детский автор. «А как же Джанни Родари?» – наивно поинтересовался я. «Ну, ты вспомнил! – отмахнулись они. – Джанни Родари – это когда было…»
Итальянским языком я в те времена еще не владел, а на русском этих книг тогда не было. И только в следующем году, когда в России вышла повесть «Послушай мое сердце» в блестящем переводе Ксении Тименчик, мне удалось приобщиться к творчеству той, чьи книги знает и любит вся Италия. Ее слог, ее сюжеты и герои очаровали меня с первой фразы. И пару лет спустя, уже выучив итальянский, я начал переводить именно с книг Бьянки Питцорно.
Вы держите в руках первую автобиографию этой прекрасной писательницы. Будучи человеком скромным, синьора Бьянка дала ей ироничное название «Тетка с книжкой» и подзаголовок «Читательский автопортрет», намереваясь представить себя в первую очередь именно читательницей (и, как мы узнаем, читательницей страстной). Каждое событие своей жизни, особенно детства и юности, она трактует через призму прочтенных в то время книг. Чего мы здесь не встретим, так это автопортрета писательского, объяснения, как и откуда родились семь десятков произведений, которые без труда можно найти в книжных магазинах и библиотеках разных стран. На русский язык пока переведено далеко не всё. Тем не менее мне хотелось бы заполнить пробел, немного рассказав о творчестве Бьянки Питцорно и его корнях.
Первый и самый очевидный источник вдохновения – классическая итальянская детская литература, в которой очень силен элемент нонсенса, или принцип «фантастических гипотез», придуманный Джанни Родари. Вот что он пишет в своей «Грамматике фантазии»: «Техника фантастических гипотез предельно проста. Она неизменно выражена в форме вопроса. Что было бы, если?… Для постановки вопроса берутся первые попавшиеся подлежащее и сказуемое. Их сочетание и дает гипотезу, на основе которой можно работать. Пусть подлежащим будет „город Реджо-Эмилия“, а сказуемым – „летать“. Что было бы, если бы город Реджо-Эмилия начал летать? Пусть подлежащим будет „Милан“, а сказуемым „окружен морем“. Что было бы, если бы Милан внезапно оказался посреди моря?»1
Таковы многие итальянские книги, неплохо известные российскому читателю. И речь не только о Джанни Родари: среди них можно назвать и «Раздвоенного виконта» Итало Кальвино, и «Невероятное нашествие медведей на Сицилию» Дино Буццати, и «Ренатино не летает по воскресеньям» Ренато Рашела, и «Сказки для тех, кто лучше всех» Роберто Пьюмини. К чистым образцам того же жанра я бы отнес «Дом на дереве» и «Инопланетянина по обмену» Бьянки Питцорно.
В другую придуманную Родари игру, «перевирание сказок», Питцорно играет не менее виртуозно. В «Невероятной истории Лавинии» девочке со спичками из сказки Андерсена является добрая фея. В «Амазонке Александра Великого» воспитанная волками девочка попадает в армию Александра Македонского. «Удивительное путешествиеПолисены Пороселло» переиначивает трагическое «Без семьи» Гектора Мало. А «Французская няня» знакомит читателя с неожиданным взглядом на персонажей «Джейн Эйр» Шарлотты Бронте.
Не менее интересен и исторический пласт творчества писательницы. Родившись на Сардинии, она всегда мечтала рассказать об одной из важнейших фигур борьбы за независимость этого острова, средневековой правительнице Элеоноре Арборейской, прозванной «Жанной д’Арк Сардинии». Правление Элеоноры и по сей день считается «золотым веком» сардинской государственности. Под ее руководством была принята «Карта де Логу» – свод уголовных, гражданских и процессуальных законов, впервые в Средневековье наделивший женщин собственностью и правом отказаться от замужества.
Проведя более пяти лет в архивах, Питцорно создала масштабное биографическое исследование, «Житие Элеоноры Арборейской», ставшее настолько популярным, что 35 000 экземпляров второго издания книги, поступившие в продажу только на Сардинии, были полностью раскуплены всего за три часа и пришлось срочно делать допечатку.
По настоянию Элеоноры Арборейской в «Карта де Логу» был включен и раздел, посвященный охране соколов, которых с тех пор стали называть «соколами Элеоноры». Именно этот факт натолкнул Бьянку Питцорно на мысль о детском романе на средневековый сюжет – «Девочка с соколом». А хроники инквизиции подсказали писательнице идеи для двух произведений о ведьмах: юмористического романа «Моя маленькая ведьмочка» и драматичной повести «Ведьма» в сборнике «Колдовство».
И все-таки, говоря о главных произведениях синьоры Питцорно, мы в первую очередь вспоминаем «автобиографический» цикл «Сага о Лоссае» и его вершину, повесть «Послушай мое сердце», изданную тиражом более 300 000 экземпляров в одной только Италии.
Поначалу кажется, что «Послушай мое сердце» – обычная школьная повесть, каких много было и в Италии («Сердце» Эдмондо Де Амичиса, «Дневник Джанни Урагани» Вамбы), и даже в России, начиная со Льва Кассиля и заканчивая Владимиром Железниковым. Три подружки-одноклассницы во главе с непоседливой Приской, столкнувшись с произволом учительницы и безразличием взрослых, берут восстановление справедливости в свои руки, параллельно решая множество самых разных проблем.
Рассказы Приски, считающей себя будущей великой писательницей, – самый притягательный момент книги. Смешные или страшные, повествующие о любви или жутких карах, ждущих отвратительную синьору Сфорцу, они неизменно очень живые и представляют собой одни из лучших образцов мировой детской литературы. Да и сами героини – не схематичные подружки, которые различаются только склонностями и цветом волос, а живые девочки, каких можно встретить в любой школе. Временами они выдумывают невероятные глупости, временами ошибаются, совершают поступки, которых сами же потом стыдятся, что делает их искренними и настоящими.
Но главное, Бьянка Питцорно не ограничивается традиционно школьными проблемами, вроде оценок или конфликтов с вредными одноклассницами. Ее волнует нищета, неграмотность, эксплуатация детского труда. О послевоенном детстве итальянских девчонок теперь чаще судят по романам Элены Ферранте, где описаны бедные периферийные кварталы и героини, закончившие только начальную, максимум младшую среднюю школу. На их фоне Приска с подругами, чьи семьи могут позволить себе и няню, и прислугу, кажутся изнеженными «маменькиными дочками». Однако не замечать несправедливости они не могут и борются с ней в каждом ее проявлении.
Многие читатели считают, что под маской писательницы Приски скрывается сама Бьянка Питцорно, но она категорически против: «Мои черты есть во всех трех подругах, хотя больше всего их в Розальбе: я в то время мечтала стать художницей». Тем не менее многие персонажи повести «Послушай мое сердце» имеют вполне реальных прототипов, так что книгу и последовавший за ней цикл «Сага о Лоссае» нередко называют автобиографическими.
Столь же автобиографическим считают и ее первый «взрослый» роман, написанный уже в семидесятипятилетнем возрасте, «Интимная жизнь наших предков. Пояснительная записка для моей кузины Лауретты, которой хотелось бы верить, что она родилась в результате партеногенеза». В персонажах этой книги нет-нет да и проглянут старые знакомые из ее детских книг. Да и сама Ада Бертран, бунтарка-хиппи конца шестидесятых, знаток археологии и древних мифов, очень напоминает повзрослевшую Приску, Элизу или Розальбу.
Однако поклонникам синьоры Бьянки всегда хотелось знать, насколько эти произведения можно назвать автобиографией, или, как теперь модно говорить, автофикшеном. И она наконец дает ответ – в неожиданном жанре «читательского автопортрета». Но ведь так даже интереснее, правда?
Андрей Манухин
* * *
Россане Витале, с одиннадцатилетнего возраста
разделявшей мою страсть к чтению;
терпеливо выслушивавшей мои самозабвенные восторги;
сражавшейся со мной бок о бок после уроков
в битвах Троянской войны;
служившей мне алтарником, когда я,
за неимением священника,
сама читала мессу на латыни в крохотной
лесной церквушке;
опасавшейся, как и я, выходить из залитой светом
комнаты на темную лестницу:
вдруг появится «мисс Джессел» из «Поворота винта»
Генри Джеймса,
а также ее дочери Паоле д’Альбертон, с самого детства
радостно сопровождавшей меня на самых причудливых
читательских тропах
Предисловие
Эта книга задумывалась не как очерк о чтении или, тем более, о литературе в целом, а как своего рода мемуары, чехарда воспоминаний и не особенно связных размышлений о книгах, которые, возникая в тот или иной период в моей жизни, неким образом на нее повлияли. Учитывая, что бегло читать я научилась уже годам к семи, а мне вот-вот стукнет восемьдесят, временные рамки выглядят весьма широкими. И тем не менее меня ужасно гнетет, что я так и не смогла прочесть все книги, какие хотела. Рассказывая о них, я не собираюсь строго придерживаться хронологического порядка – буду скакать туда-сюда по годам и эпохам, следуя мысленным ассоциациям, соединяющим в моей голове предметы и события. Не стану перечислять все: многие книги наверняка ускользнут из памяти, да и в любом случае слишком длинный список вас утомит. Упомяну, однако, и о тех, которые мне не понравились. Вероятно, кое-кто не согласится, как, впрочем, и с перечнем моих любимых. Что тут скажешь? О вкусах не спорят: на наше счастье, все читатели разные.
Заранее прошу прощения, если буду злоупотреблять выражениями, описывающими скорее романтические отношения:любовь с первого взгляда, страсть и страстность, влюбляться и любить, любимый и обожаемый… Так уж получается, что именно они наилучшим образом подходят для определения чувств, переживаемых мной всякий раз, когда я встречаю писателя или писательницу, в которых чувствую родственную душу или даже узнаю саму себя, в чей мир мне хотелось бы войти, в чьих книгах я обнаруживаю события, чувства, персонажей и темы, покоряющие мое сердце, заставляющие чувствовать любовь, страсть, очарование, восторг и вместе с тем боль, гнев, негодование. В молодости, если книга оставляла меня равнодушной или навевала скуку, во мне вскипала ненависть, ведь я тратила на нее драгоценное время, хотя могла бы посвятить его другой. Это ощущение влюбленности или крайнего раздражения возникает у меня до сих пор, хотя с годами я поняла, что книгу, которая нам не нравится с первых же страниц, приличествует и даже надлежит поскорее бросить.
Умение читать
В 1982 году мне пришлось перенести операцию и дней двадцать провести в больнице. Тогда, воспользовавшись случаем, я решила прочесть двухтомник Музиля «Человек без свойств»2. За пару лет до того я уже за него бралась, и он меня заинтересовал, даже заинтриговал; придя к нему длинной читательской тропой, я понимала, что, если не одолею этот этап, то путь мой прервется. Но сколько бы я ни открывала книгу, продвинуться дальше десятка страниц так и не смогла. Между тем к сорока годам мне покорились уже сотни томов, многие из которых были весьма заковыристыми, многие – откровенно скучными; встречались и написанные на других языках, что требовало еще более значительных стараний и упорства. И все-таки некоторые книги – к счастью, немногие – мне никак не давались. Принявшись за них, я всякий раз, непонятно почему, словно бы упиралась в стену и вскоре бросала, с невероятным облегчением погружаясь в другое чтение. Полегче? Позанимательней? Ближе моим вкусам? По правде сказать, не знаю.
Однако теперь я решила, что приму вызов и, не оправдываясь более ленью, превозмогу свой ступор. Других книг я с собой в больницу не брала, поскольку знала, что без чтения не продержусь и дня. Либо Музиль, либо полная безнадега.
И это сработало. Уже на следующий день после операции, едва отойдя от наркоза, я снова взялась за «Человека без свойств» и проглотила разом страниц сорок. Книга оказалась не такой уж сложной, мне даже почти понравилось. В итоге за следующие две недели, невзирая на отсутствие альтернативы и определенную потерю концентрации, вызванную непрерывно включенным у моей соседки по палате телевизором, я умудрилась прикончить оба тома. Прочла их от корки до корки и осталась довольна. Не могу сказать, что влюбилась в них или внезапно обнаружила, что именно этой книги мне в жизни не хватало, но точно оценила качество изложения, персонажей, тему, стиль; мой разум обогатился, и я была благодарна автору.
Соседка по палате между тем поглядывала на меня с огромным любопытством: она никак не могла взять в толк, отчего это я вечно сую нос между страницами, не выказывая ни малейших признаков скуки и даже изредка не поднимая глаз к экрану.
Разумеется, случалось, что читать было невозможно – во время приемов пищи или с воткнутой в руку иголкой капельницы. В такие моменты, хотя телевизор по-прежнему был включен, мы с соседкой общались. И когда познакомились поближе, между нами зародилось нечто вроде солидарности или симпатии, что вылилось в отношения почти дружеские. Чуть моложе меня, эта женщина была замужем, воспитывала двоих детей, работала кассиром в супермаркете и за всю жизнь не прочла ни единой книги. Нет, она закончила восемь классов, так что читать ее, конечно, в свое время учили, а потом и заставляли: задачи в учебниках, несколько рассказов, подходящих для упражнений на логический анализ, пару стихотворений. Однако, говорила она, эти задания были настоящей пыткой и стоили таких колоссальных усилий, что она выбросила их из головы, как только выпустилась. И все же повествовательный жанр ей нравился. Телевизор в палате всегда был настроен на южноамериканские мыльные оперы, совершенно покорившие в те годы итальянскую публику; время от времени даже я смотрела мексиканские постановки, завораживающие своей безыскусностью.
В какой-то момент меня охватил миссионерский пыл: я хотела, чтобы соседка осознала, до чего хорошо читать и сколько удовольствия от этого можно получить. Не стоит, наверное, подумалось мне, мучить ее «Человеком без свойств», способным измотать даже одержимого книжного червя вроде меня самой. И я попросила друзей и подруг, которые меня навещали, принести нам что-нибудь простенькое, типа любовных романов, желательно покороче и с захватывающими сюжетами. Но все оказалось впустую. Моя соседка в самом деле старалась: техника была ей знакома, и пускай читать про себя она не умела, но слова бормотала тихо-тихо, едва слышным шепотом. Однако, дочитав страницу, смотрела на меня пустыми глазами, не уловив ни капли смысла, не поняв, чем заняты персонажи, не запомнив вообще ничего. Ей было неловко, она хотела сделать мне приятное, но просьбу мою находила нелепой. Я попыталась прочесть ей историю вслух и попросила пересказать. Она не смогла. Тогда я предложила вкратце познакомить меня с сюжетом только что просмотренной мыльной оперы.
«Ну, значит… в общем, она его любит, а он ей изменяет. Она рыдает, он сердится, потому что врет», – больше ничего соседка сказать не могла. Кем были эти герои, где они жили, как познакомились, во что были одеты, через что прошли… Любит, изменяет, сердится, рыдает. Конец истории.
Никогда раньше я не встречала подобных людей. Когда мне было девять, в нашем доме появилась четырнадцатилетняя девчонка, ставшая няней для моей новорожденной сестры. Родом из крохотной деревушки, она была до крайности бедна и, конечно, неграмотна. Однако, подглядывая тайком, как мы с братом делаем уроки, время от времени упрашивая нас прочесть то рекламное объявление в витрине, то надпись на постаменте памятника, обходясь только карандашом и блокнотом, она меньше чем за год научилась читать и писать. Следующим летом, отдыхая на побережье, мы застали ее во время сиесты в полутемной спальне: водя пальцем по строчкам, она читала «Обрученных»3, поскольку приходский священник сказал, что это очень важная книга. Потом, правда, эта девчонка стала заядлой поклонницей фотороманов4 и даже подписалась на «Гранд Отель»5. Но это уже другая история6.
Тем не менее к сорока годам я подошла с убеждением, что читать для человека так же естественно, как дышать, говорить или плыть, если бросят в воду. Так было со мной и со всеми, кого я знала. Разумеется, читать надо учиться – в школе или подражая знакомым, как наша няня. Учиться, как младенец, что сперва учится ходить, а пару лет спустя – кататься на велосипеде.
Лично мне не случалось знать тех, кто после определенного возраста не умел бы плавать или кататься на велосипеде (хотя они, безусловно, существуют). Равно как не случалось знать тех, кто не умел бы читать в прямом смысле, то есть не только распознавать звуки или значения слов, но и видеть за их цепочками связный рассказ – информацию, которую эти слова передают; действия, с которыми они соотносятся; зрительные образы, которые описывают; запах, цвет, тепло и холод, которые заставляют почувствовать. Ничего этого в реальности не существует, но читатель видит, слышит и обоняет, наслаждается или страдает… И никогда прежде я не встречала человека, не способного удержать прочитанное в уме, запомнить, пусть даже на самое краткое время, пересказать другому…
И все-таки этот человек, эта женщина существовала, она была совсем рядом, на соседней кровати. Неумение читать происходило у нее не от лености или недостаточного старания и не оттого, что ее не научили элементарной технике чтения. Тогда я спросила себя, чего же ей не хватает. Возможно, примера тех, кому чтение вовсе не кажется пыткой? Или, может, простого замыкания контактов, того самого волшебного щелк, когда конкретное превращается в абстрактное?
Ведь, если вдуматься, чтение, во всей полноте значения этого термина, – именно что абстракция. Перевод графических знаков в мысли, образы, чувства, запахи, цвета, музыку подразумевает некую операцию, большинством людей не осознаваемую, но необходимую7. Испанский писатель и философ Фернандо Саватер8 пишет по этому поводу: «Чтение – акт отнюдь не механический, оно представляет собой комплекс действий, в котором человек задействован целиком: его разум и воля, воображение и чувства, прошлое и настоящее. […] На более высоком уровне анализа чтение также требует умения концентрироваться, отслеживать взаимосвязи, рассуждать, сопоставлять и прогнозировать; все эти интеллектуальные привычки стимулируют структурирование мысли».
Что же произошло с моей соседкой по палате, что остановило ее интеллектуальное развитие? Мне так и не удалось это выяснить. Но сегодня, много лет спустя, я знаю: таких, как она, много – людей весьма достойных, уважаемых, которых невозможно да и не в чем упрекнуть. Вероятно, они даже не осознают, что чего-то лишены, и нисколько от этого не страдают.
Страдаю за них я, ведь они лишены очень многого. Удовольствия сопереживать и соучаствовать, пусть и абстрактно, жизни других людей; проносить сквозь века прекрасные истории – увлекательные и волнующие, печальные и забавные; знакомства с реальными или воображаемыми людьми, у которых можно научиться чему-нибудь важному или с которыми можно просто подружиться. У таких людей нет лучшего в мире средства от одиночества, возможности путешествовать и познавать пространство и время. Я же, как и прочие читатели, этим сокровищем владею и бесконечно благодарна за него судьбе.
Часть первая
Читатели в моей семье
Мне выпала огромная удача и честь родиться в семье читателей. Под «семьей» я в данном случае подразумеваю тех, кто появился в ней до меня: родителей, дядей и тетей, бабушек, дедушек и нескольких прабабушек из числа долгожительниц. В тот же список попадут родственники второй, третьей и четвертой степени родства, прислуга, жившая рядом с нами всю жизнь, «закадычные» друзья, а также знакомые, поодиночке или целыми семьями, связанные с «нашими» взрослыми самыми прочными узами.
Когда я родилась, еще были живы мои дедушки с бабушками по обеим линиям, два весьма пожилых двоюродных деда-холостяка и прабабушка. Кроме того, у меня было четверо дядей, отцовских братьев, три дяди и две тети со стороны матери, все с супругами; девятилетняя двоюродная сестра, самая старшая в этом поколении, трое двоюродных братьев и один родной, всего на восемнадцать месяцев старше. Со мной, последней из появившихся на свет, семья составляла более двадцати пяти человек, которые проживали вместе или ежедневно друг друга навещали. Кроме нас, малышей, тогда еще неграмотных, все они были читателями: каждый со своими вкусами, каждый с более-менее глубокой страстью к чтению. Взрослые мужчины, поголовно закончившие университет, предпочитали, за редким исключением, вдумчиво изучать книги, считавшиеся «полезными» в их профессии. Женщины, ни одна из которых после шестнадцати лет не переступала порог учебного заведения, выходя замуж, садились дома присматривать за детьми (пускай и с помощью многочисленной прислуги). Все они были заядлыми читательницами, но посвящали себя исключительно жанру, который считался «бесполезным», – то есть романам.
Их многочисленные подруги были такими же читательницами, как они сами. Об одной, Каролине Биази, жене известного художника, поговаривали, что она читает исключительно за столом – кто, как, где и когда предпочитает читать, представлялось бесконечной темой для обсуждения. Синьора Каролина вечно становилась предметом шуток, поскольку до такой степени погружалась в очередной роман, что однажды два ее малолетних сына, раздобыв пилу, эксперимента ради укоротили пару ножек стола, чего она не замечала, покуда книга, заскользив по наклонной плоскости, не скрылась из поля ее зрения.
Синьора Каролина, читавшая, в отличие от своих подруг, также газеты (обычай, как правило, мужской), была известна и тем, что слишком буквально воспринимала преувеличения, свойственные рекламе, которую тогда называли «пропагандой». Как-то раз она умудрилась посеять панику в кружке, собравшемся за вышиванием, пока одна из подруг читала им вслух, как монахи в трапезной (разве что священное писание этим дамам заменяли вполне себе светские романы). Синьора Каролина ворвалась в комнату в великой тревоге, размахивая «Коррьере дель Изола»9 и восклицая: «Вы читали? Горе тем, у кого не осиная талия!» Она была совершенно убеждена, что речь идет не о рекламе корсетов, а о только что принятом законе. Неужели всем присутствующим, дамам довольно-таки плотного сложения, придется заплатить штраф? Или, может, их подвергнут аресту?
Этот случай стал частью нашего семейного обихода. «Горе тем, у кого не осиная талия!» – в шутку предостерегали мы родственников, склонных хорошенько поесть.
Моя мать
Об отчаянном безрассудстве моей матери ходили легенды. Например, она заставила моего до смерти перепуганного отца уехать в запланированный медовый месяц на Капри, хотя буквально накануне их свадьбы Италия вслед за Германией вступила в войну. «Меня призовут, а не обнаружив дома, сочтут дезертиром, – пытался возражать отец. – Транспорт перестанет ходить, и домой мы уже не вернемся. Корабли потопят авиабомбами, а нас угонят в лагеря». «Ты и вправду трус, заячья душонка, – издевательски хохотала она. – Я отправляюсь на Капри, с тобой или без тебя».
Поехать туда она решила из-за книги, в которую влюбилась даже раньше, чем в моего отца – «Легенды о Сан-Микеле» шведского врача Акселя Мунте, которую, только что переведенную на итальянский, прочла в двадцать лет. И победила: они съездили на Капри и вернулись на Сардинию целыми-невредимыми, хотя отец рассказывал, что у него вечно очки запотевали от ужаса, и насладиться красотами острова он ни в коей мере не мог.
«Легенду о Сан-Микеле» моя мать в течение многих лет упоминала исключительно с благоговением, и я не могла дождаться, пока научусь читать и открою для себя ее очарование. Я была совершенно уверена, что в ней рассказывается история архангела с огромными, угрожающе раскинутыми крыльями и обнаженным мечом, мраморная статуэтка которого стояла на столе в отцовском кабинете, поскольку святой Михаил считался покровителем рентгенологов10.
Когда я наконец прочла «Легенду», то обнаружила, что речь в ней идет вовсе не об архангеле, а о вилле под названием «Сан-Микеле», но нисколько не разочаровалась, ведь книга мне тоже очень понравилась. А главное, она познакомила меня с молоденькой девушкой, которой была когда-то моя мать и которой больше не существовало: она превратилась в почтенную синьору и читала теперь с подругами совсем другие книги.
Впрочем, хватало у нас и романов, которые она забрала с собой, покидая родительский дом, и которые в последующие годы оказались на вес золота, поскольку война продлилась куда дольше, чем кто-либо предполагал, а в числе множества дефицитных вещей оказались и книги. Особенно это ощущалось на Сардинии, где крупных издательств не было вовсе, и если на континенте немногие, крайне малочисленные томики еще печатались, то возить их к нам, ввиду угрозы вражеских подводных лодок, торговые суда попросту не брались.
Таким образом беллетристика, приобретенная женщинами в период между двумя войнами, вкупе с книгами, которыми пользовались для своих штудий мужчины, составили своего рода «золотой фонд», откуда без какой-либо цензуры могли черпать мы все, даже самые маленькие дети. Нас только просили обращаться с ними бережно: не мять и не рвать страницы, не черкать, не калякать. А нам бы и в голову никогда не пришло поступать так, как трое маленьких беглецов-заложников у Виктора Гюго в романе «Девяносто третий год», которые, найдя в башне великолепно иллюстрированный том, сперва глядят на него«глазенками, исполненными погибельной любви»11, а после уничтожают, с величайшим удовольствием разрывая в мелкие клочки. Этому акту разрушения посвящена целая глава. Читая ее (разумеется, пару десятилетий спустя), я не могла не вспомнить о самом раннем своем детстве и не сравнить осторожное, благоговейное прикосновение к книгам моих крохотных детских пальчиков с задорным и разрушительным безумием Рене-Жана, Гро-Алэна и Жоржетты.
Дядя Алессандро
Я как-то уже рассказывала, что первой книгой, которую я, помнится, еще не умея читать, с интересом листала, была вовсе не тоненькая книжка-картинка с детскими потешками, как можно было бы предположить, а увесистый том в темном кожаном переплете, найденный на полке в кабинете дяди Алессандро – точнее, двоюродного дедушки по материнской линии, университетского профессора акушерства и гинекологии12. Он к тому времени уже вышел на пенсию и больше не преподавал, но по-прежнему имел врачебную практику и в лечении бесплодия слыл поистине волшебником. Кабинет его был увешан фотографиями младенцев с благодарственными надписями, а город наводняли малыши, о которых в нашей семье говорили: «Этот родился у дяди Алессандро». Я была абсолютно уверена, что все это его дети, и недоумевала, как он, холостяк, ухитрился «родить» их без жены и почему не жил с ними.
Сообщница-горничная, особа весьма любопытная и так же, как я, заглядывавшаяся на иллюстрации, прочитала мне название тома: «Тератология»13. Рисунки изображали уродливых младенцев, детей с одним глазом посреди лба, с перепонками на руках или ногах и так далее, вплоть до невероятного количества самых разнообразных сиамских близнецов.
Небольшая квартирка и примыкавший к ней кабинет, где дядя принимал пациентов, располагались на верхнем этаже в доме моих дедушки и бабушки, окруженном фруктовым садом. Помимо научных текстов вроде «Тератологии» там, спрятанная чуть надежнее, хранилась и богатейшая коллекция романов, обнаруженная, впрочем, лишь полвека спустя, когда дом пошел под снос, и открывшая мне другую, весьма неожиданную сторону личности дяди Алессандро.
Можно ли реконструировать характер человека по списку книг, выбранных им для чтения, или, например, по кругу его любимых тем? В романе Жюля Верна «Двадцать тысяч лье под водой» первая комната «Наутилуса», которую невольному гостю, Пьеру Аронаксу, показывает капитан Немо – библиотека. Она вмещает двенадцать тысяч томов, тщательно отобранных загадочным капитаном, прежде чем тот опустился на своей сверхтехнологичной (по тем временам) подводной лодке в морские глубины и оборвал последние связи с человеческим обществом. Научная, философская, художественная литература на всех языках (очевидно, знакомых капитану). Однако, отмечает Верн, здесь не нашлось бы ни единой работы по политической экономии – предмету, доступ которому на борт был, похоже, строго воспрещен. Зато были шедевры древних и современных мастеров, «все то лучшее, что создано человеческим гением в области истории, поэзии, художественной прозы и науки, начиная с Гомера до Виктора Гюго, с Ксенофонта до Мишле, с Рабле до госпожи Санд…»14, а также, разумеется, множество текстов по механике, баллистике, гидрографии, метеорологии, географии, геологии… Подобный список лучше любой другой детали раскрывает характер капитана Немо не только профессору Аронаксу, но и читателям романа.
В доме моих дедушки с бабушкой по маминой линии было заведено писать на титульном листе книги дату покупки и имя владельца, а после прочтения там же, на титульном листе, – пару оценочных строк в предостережение тем, кто тоже захочет ее прочитать. Мой дед Джованни в этих суждениях всегда бывал строг, тогда как заметки его брата Алессандро обычно оказывались куда снисходительнее. А ведь в детстве простаком, покупавшимся на каждую небылицу, был именно Джованни! Алессандро, семью годами старше, рассказывал ему самые невероятные истории – и тот верил! Что, например, если посадить на садовой клумбе куриные когти, которые кухарка, прежде чем сунуть птицу в печь, обрезала и выбрасывала в навозную кучу, вырастут цыплята. Сперва малыш старательно извлекал эти бренные останки, а после столь же усердно закапывал их, провоняв навозом весь апельсиновый сад, включая увитую плющом беседку, где его мать угощала подруг чаем. Или вот однажды Алессандро взял младшего брата на прогулку и, встретив свинопаса со стадом (что в конце XIX века особой редкостью не было), на вопрос Джованни, который никогда раньше свиней не видел, что это за звери, с усмешкой ответил: «Обезьяны». Когда же, вернувшись домой, радостный малыш рассказал о неожиданной встрече отцу, его подняли на смех, как последнего дурака: «Обезьяны в Сассари! Да тебе какую чушь ни скажи, ты все проглотишь! Ну и растяпа, ну и простофиля!» Похоже, основным принципом воспитания в этой семье всегда был сарказм по отношению к младшим.
В возрасте двенадцати с половиной лет Алессандро решил научиться играть на скрипке. Об этом известно, поскольку сохранился его учебник – богато оформленный альбом крупного формата, на титульном листе которого мальчик написал готическим шрифтом свое имя и дату: 16 апреля 1883 года. Мы не знаем, занимался он один или с преподавателем. Не знаем, как отнеслись к этому в семье, восприняли с сарказмом или поощряли. Ясно лишь одно: в какой-то момент ему купили скрипку (которую мы бережно храним до сих пор), чтобы Алессандро мог исполнять этюды из учебника. И он настолько в этом преуспел, что, будучи еще учеником средней школы, играл в струнной группе оркестра Муниципального театра. Однако учебы ради своего увлечения не бросил и, добросовестно окончив медицинский факультет, успешно начал университетскую карьеру. Все это время он читал книги самых разных жанров: предпочтение отдавал приключенческим, но увлекался и поэзией. Так, сохранилось несколько потрепанное издание поэмы Вальтера Скотта «Властитель островов», выпущенное издательством «Сонцоньо» в 1884-м, а еще через два года, судя по написанной от руки дате, купленное шестнадцатилетним Алессандро.
Став ассистентом профессора, он объездил за своим ментором пол-Италии – Павию, Кальяри, Парму, Флоренцию, Сиену – пока не обосновался в Падуанском университете, где получил кафедру и преподавал до 1940 года. Дядя Алессандро так и не женился; в переездах его сопровождали лишь верная экономка-сардка Мария Антония15 с ручной швейной машинкой «Зингер», кот Толстопуз (которого после смерти немедленно сменял другой кот, также звавшийся Толстопузом), высокий, узкий платяной шкаф в стиле Либерти16 с личной монограммой, сделанный по заказу дяди знаменитым Клементе, лучшим во всем Сассари краснодеревщиком, комплектный к шкафу комод, скрипка, да тщательно собираемая библиотека. По датам, записанным на титульных листах, можно понять, что книги он продолжал покупать всю свою жизнь и, даже будучи стариком – или, скорее, состарившимся мальчишкой, – обожал приключения: Фенимора Купера17, Зейна Грея18, Понсона дю Террая19. Не брезговал и романами с продолжением, которые печатались в виде еженедельных выпусков, после чего компоновались, обычно самим издателем, и поступали в продажу отдельными томами. А единственным автором, чье творчество дядя собрал полностью, оказался неаполитанец Федерико Мастриани20.
Страстный любитель захватывающих сюжетов, Алессандро почти каждый вечер ходил после работы в кино и, пока заведовал кафедрой, непременно таскал с собой ассистентов. Впрочем, сам он тоже был настоящим кладезем историй, поскольку помнил и постоянно рассказывал великое множество удивительных случаев из жизни своих и наших знакомых. Частенько цитировал афоризмы или фразочки знакомых, например полкового капеллана из Сассари, который, вспоминая военные годы, сказал: «У меня под сутаной вместо пота Изонцо21 бежала». А цикл анекдотов, главным героем которых был его друг из Сорсо по имени Теренцио Гадони, составлял своего рода наивную эпопею, которую мы, внуки, знали наизусть.
Вот, например, что случилось в театре прямо посреди спектакля «Два сержанта»22. По ходу действия сержант Ренато, уходящий на войну, просил у командующего разрешения проститься с молодой женой. Его друг, второй сержант, поручился собственной жизнью, что тот вернется в срок. И все-таки, оказавшись дома, Ренато едва не поддался на ласки жены, которая принялась всеми правдами и неправдами уговаривать его дезертировать. Зал затаил дыхание. Но тут Теренцио Гадони поднялся со своего кресла и, гневно размахивая руками в сторону сцены, крикнул актрисе: «Синьора, может, хватит уже?! Вы разве не понимаете: если не отпустите Ренато, другого сержанта расстреляют?»
Актеры смешались, не в силах играть дальше. Публика зашумела, пытаясь заставить Теренцио замолчать. Тот же, распаляясь все сильнее, обернулся к соседям: «Так значит, вы ничегошеньки не поняли! Молодой человек в ужасной опасности!» – и продолжал свой монолог, покуда, к всеобщей радости, возмутителя спокойствия не выгнали прочь из зала и спектакль не продолжился23.
Или другой случай, когда по улицам Сорсо ходил мошенник с дрессированным тюленем. В руках он держал оцинкованное ведро, полное свежей рыбы, и утверждал, что его питомец может разговаривать, как человек. Теренцио, конечно, ему не поверил, а не поверив, бросил вызов – «жлобский»24, как говорят у нас в Сассари. Мошенник взял из ведра рыбу, поднял над головой и, показал тюленю, спросив: «Cumpà, a ti lu magneresti uno pesceu?» Голодное животное, скуля, потянулось к еде. «Видал? – „перевел“ его довольный хозяин. – Ha dittu: „Magari dui“»25.
Из этого анекдота в дедушкином доме возникла традиция всякий раз, как к столу подавали блюдо с рыбой, спрашивать соседа:«Cumpà, a ti lu magneresti uno pesceu?». А под миску с салатом неизменно полагалось произносить: «И молвил Христос своим ученикам: „Не вкушайте травы, что суть пища волам“»26.
Бабушка Пеппина
Моя бабушка по материнской линии читала исключительно романы, зато уж их – в достатке. К восьмидесяти годам, не в силах более заботиться о себе сама, она вынуждена была покинуть огромный дом с садом, принадлежавший еще родителям ее мужа, дом, куда когда-то вошла юной невестой, где вырастила шестерых детей и где жила с зятьями и внуками. Ее обманом заставили перебраться в квартиру старшей дочери, но за пятнадцать лет, что бабушка там прожила, она даже не распаковала чемоданы, так и стоявшие открытыми на стульях в ожидании скорого возвращения. С собой она взяла лишь несколько книг, которые снова и снова читала и перечитывала. Был среди них и четырехтомник серии «Омнибус» с основными произведениями Грации Деледды27, которой бабушка безмерно восхищалась, поскольку та была с Сардинии, поскольку та была женщиной и поскольку та, несмотря на свое островное происхождение и пол, получила Нобелевскую премию по литературе. Каждый год бабушка брала в руки «омнибусовское» издание Деледды и, начав с первого тома, не останавливалась, пока не дочитывала последнего. После чего, отложив книгу, приступала к «Саге о Форсайтах» еще одного своего любимца (и тоже нобелевского лауреата) Джона Голсуорси. Это поздневикторианское семейство моя бабушка знала как «Отче наш». Не зная английского, она звала персонажей по-итальянски, словно близких знакомых, осуждая или одобряя их поступки и выбор. Сомс и Ирэн Форсайты, Элиас Портолу и Марианна Сирка стали для нее родными, а их образы регулярно сличались с фотографиями реальных персонажей итальянских и международных новостей, сюжеты о которых (сегодня мы назвали бы их сплетнями) бабушка читала в еженедельных журналах.
Мой дядя Пеппино – муж той самой дочери, что ее приютила, – уж и не знаю, на каких условиях, заключил с газетным киоском возле дома пакт, по которому мог одалживать на два-три дня любые еженедельники (по тем временам еще не иллюстрированные), какие только издавались в стране, при условии возврата в товарном виде. Так что моя бабушка была в курсе амурных дел всех итальянских и американских актеров, миллиардеров, немногих правящих монархов и особенно политиков. В последние годы она даже научилась без душевного трепета произносить фразы типа «сердечный друг» и с некоторой тревогой спрашивала внучек, не торопившихся с замужеством: «Ты-то ведь не сердечную дружбу планируешь?»
В старости бабушка прочла и «Унесенных ветром» Маргарет Митчелл, но ветреность и цинизм Скарлетт, которая сперва с легкостью добивалась, а затем бросала мужчин, одобрения у нее не вызвали. С этой книгой у меня приключилась странная штука. Томик все той же серии «Омнибус» издательства «Мондадори» был у нас дома, и я, постоянно о нем слыша, была уверена, что успела его прочесть, тогда как на самом деле видела лишь одноименный фильм с участием Кларка Гейбла и Вивьен Ли. И фильм не привел меня в восторг, поскольку «романтические» любовные истории я в те годы недолюбливала: слишком уж слащавыми они выглядели. В итоге я убедила себя, что книга никак не могла мне понравиться, и потому избегала перечитывать ее даже в зрелые годы. Пока, наконец, несколько лет назад, заинтригованная спорами о новом «политкорректном» переводе, не взяла роман в руки и не обнаружила, что читаю его впервые. И что вещь эта замечательная, очень хорошо написанная и вовсе не слащавая. Хотя, кто знает… возможно, за столько лет я тоже успела измениться и люблю теперь совсем не то, что любила (или, в данном случае, любилабы) в свои тринадцать.
Первое знакомство с Грацией Деледдой тоже произошло благодаря бабушкиному «Омнибусу». Жадно глотая ее романы, я была ими совершенно очарована, а тот факт, что действие почти всегда происходило на Сардинии, наводил на мысли, что и сами сюжеты были правдой, хроникой реальной жизни, а не выдумкой или рафинированной литературной аллюзией. Конечно, описанные Деледдой среда и персонажи были крайне далеки от тех, что я видела каждый день: мы ведь жили в городе, причем на широкую ногу, часто ходили в кино, ездили в автомобилях. Мы никогда не заявлялись на деревенский праздник, проскакав целый день верхом по ущельям среди гранитных скал, у нас не было верных слуг, спавших на циновке у очага. И все же я так глубоко впитала эти истории, этот архаичный мир, что много лет спустя, принявшись за первые рассказы, даже обычаи и пейзажи, которых не видела своими глазами, описывала «под Деледду». Мне пришлось приложить невероятные усилия, чтобы отыскать собственный голос, собственные темы. Наверное, это случилось лишь после того, как я покинула остров и уехала жить «на материк». Полагаю, то же происходило и со многими другими сардинскими писательницами, а то и с писателями, – настолько сильна была магия Грации Деледды, словно ореол ее Нобелевской премии, о которой нам прожужжали все уши, бросил слабый отсвет и на нас, заключив тем самым в рамки стиля и череды сюжетов, принадлежавших ей одной, а нам самим чуждых.
«Форсайты» же, напротив, меня в то время не заинтересовали. Шанс открыть и оценить их представился лишь много лет спустя, когда, заметив в букинистической лавке четырехтомник в подарочной коробке, я купила его в память о бабушке. И влюбилась с первых страниц, стоило только начать читать, – возможно, еще и потому, что была до слез растрогана встречей с бабушкиными старыми друзьями, о которых я так много слышала в детстве.
Верный Каммамури
Мои дяди по материнской линии были заядлыми читателями Сальгари28, персонажи которого упоминались в семье в самых разнообразных обстоятельствах повседневной жизни, словно они были нашими друзьями или родственниками. «Верным Каммамури» называли самого надежного и усердного дядиного однокашника. «Ага, последняя сигарета Янеса…» – подтрунивали над старшим братом, когда он заявлял, что бросит курить. Мой дед, преподававший в лицее латынь и греческий, напротив, выражался цитатами из Гомера и Вергилия, а, если кому из нас, детей, случалось в безудержном запале игры удариться и, хныча, прибежать к нему просить утешения, немедленно и довольно грубо призывал к стоицизму, повторяя фразу, которую мы поняли лишь много лет спустя: «Tu l’as voulu, George Dandin»29. Теперь, когда я знаю, о чем говорил мой дед, мне кажется, что это его нравоучение вообще типично для основанной на сарказме разновидности педагогики, в рамках которой он был воспитан сам и которую впоследствии применял к нам. «George Dandin, ou le Mari confondu»30 – забавная комедия-балет Мольера, главный герой которой, богатый старый фермер, желая быть принятым в обществе, женится на молодой аристократке, а та ему на каждом шагу изменяет. Он узнает об измене, даже собирает доказательства, но никто ему не верит. «Ты сам нашел рога на свою голову, старый дурак» – вот что означала эта фраза, но я до сих пор не уверена, стоило ли говорить ее нам, детям, не подозревавшим о существовании Мольера или страданиях рогоносцев.
Двое сыновей другой моей бабушки, тогда еще неженатые, были столь же упертыми сальгарийцами, как и дяди по материнской линии. Здесь необходимо краткое отступление. В те годы этого писателя не знали разве что люди неграмотные или не бравшие в руки книг и газет: его романы были в каждом доме, а во время войны и вовсе превратились в настоящее сокровище. Они никого не оставляли равнодушным: строившие из себя интеллектуалов эти книги презирали, в моем же доме у них было множество страстных поклонников, особенно среди мужской половины семьи и их друзей.
К этой страсти взрослых мужчин как раз и восходит одно из моих самых ранних воспоминаний. Мне тогда было, может, года три, и меня еще время от времени носили на руках. Воскресным декабрьским утром – помню леденящий холод послевоенной зимы; я, скорее всего, из-за отсутствия пальто, закутана в бабушкин шерстяной платок – мы с отцом и старшим братом поднялись на последний этаж городской больницы, в приемной которой был устроен кукольный театр. Публику его составили те из пациентов, кому разрешили встать с постели (они, как и я, кутались в покрывала), и медперсонал с семьями. Думаю, для взрослых это был первый спектакль после долгих военных лет; мы же, дети, с магией театра и вовсе еще не встречались.
Создателями столь могущественных чар были два синьора, давно мне знакомых, поскольку они были друзьями семьи из числа «оригиналов», какие встречаются в каждом провинциальном городе: один – ректор университета, не только написавший пьесу, но и весьма искусный в манипулировании марионетками, а также в подражании разным голосам; другой – управляющий банком и по совместительству художник-любитель, обожавший морские баталии и умевший конструировать из подручных материалов восхитительные модели кораблей самых разных размеров, от крохотных, помещавшихся в бутылку, до огромных галеонов почти метровой длины, каютами которых, обставленными с большим вкусом, можно было любоваться через иллюминаторы и слуховые окошки. Не ограничиваясь койками для экипажа, бочонками рома и сундуками, полными дублонов, он умудрялся позаботиться даже о тарелках и стаканах на капитанском столе или изящных серебряных подсвечниках, скрученных из кусочков фольги.
Персонажей для того больничного спектакля он сделал из тряпок и папье-маше, а декорации нарисовал на старых простынях. Не считая этих подробностей, воспоминания мои довольно-таки сумбурны; я почти не понимала, что происходит на сцене, а в голове на долгие годы засело только одно. Помню это как вчера: периодически из-за кулис появлялся часовой в матросской форме, истошно кричавший: «Граждане Маракайбо, два часа ночи, и все спокойно!»
Естественно, время всякий раз менялось, потихоньку продвигаясь вперед, пока наконец не взошло солнце, в роли которого выступала крышка медной кастрюли, подвешенная на бечевке. Дома я так и не смогла пересказать матери историю, которую только что видела, не осознав даже, кто там хороший, а кто плохой. В памяти отпечаталась единственная фраза – «Граждане Маракайбо!» – которую я повторяла снова и снова, как скороговорку. И только лет через пять обнаружила, что город Маракайбо был на самом деле сценой для приключений Черного корсара, что речь в разыгранной марионетками пьесе шла о графе Вентимилье и что теоретически все это не должно было мне понравиться, поскольку мы, в смысле моя семья, были «фанатами» цикла о пиратах Малайзии, а не о корсарах Антильских островов.
В мое время даже дети из зажиточных семей вроде нашей, которым на роду было написано поступать в лицей, запросто играли на улице без присмотра. Подобно «Мальчишкам с улицы Пала» Ференца Мольнара31 (романа, которым я была в девять лет совершенно очарована, мигом узнав в нем затеи собственной банды), мы не ограничивались одним лишь тротуаром возле дома, а устраивали настоящие экспедиции на городские окраины, где простирались поля, пусть и возделанные, которые легко превращались в тропические заросли, и куда можно было перенести действие «Тайны Черных джунглей» с ее тугами32, ползающими по пашням среди оливковых и апельсиновых деревьев.
К тому же летом наши семьи ездили на море. Только не на Лидо-Новелли в Альгеро с его песчаными пляжами, купальнями и зонтиками, где из лодок наличествовала лишь некая разновидность каноэ, называемая сандолино, да появившиеся чуть позже катамараны. Нет, мы отправлялись в рыбацкую деревушку, где целыми днями бегали босиком, карабкались по скалам и ныряли с них, а то арендовали у местных лодку с парусом и мотором, чтобы утром можно было сплавать на пляж или порыбачить, а после обеда – устроить прогулку для мам или младших детей с их нянями33. Лодки эти, носившие самые прозаические имена, что-нибудь вроде «Матушка Катерина» или «Венценосная Богородица», немедленно перекрещивались по-сальгарийски, стоило им хоть ненадолго попасть в руки молодежи. За право назвать корабль «Жемчужиной Лабуана» шла нешуточная борьба; не менее вожделенным был и «Владыка морей».
Лето вообще было самым сальгарийским периодом года. Но и вернувшись в город, наши мужчины по-прежнему не отделяли эпопею о Момпрачеме34 от повседневной жизни, причем не только в детстве и юности, но и уже став взрослыми, занимаясь ответственной работой. В их семейном словаре можно было обозвать строгого учителя или сурового управляющего «злобным саравакским леопардом», ножи для бумаг и перочинные превращались в малайские крисы, а галстуки, слишком узкие, чтобы оставаться в моде, заменяли шелковые платки тугов. Выезжая с друзьями на природу – а в те годы поездкам на природу уделялось достаточно много времени, – приходилось быть осмотрительным, чтобы не поругаться, случайно наткнувшись на восторженного почитателя корсарского цикла. Порой доходило до самой настоящей распри. Скажем, граф Вентимилья в моей семье считался бесхребетным болванчиком в кружевном воротнике, а Онората Ван Гульд – голландской деревянной куклой, грошовым сувениром для туристов. Полагаю, однако, что любовные аспекты приключений Сандокана мои дяди, как чуть позже и братья с кузенами, ни в ребяческих играх, ни в уже упомянутых взрослых аллюзиях никоим образом не учитывали.
Женщины в нашей семье, в свою очередь, тоже не разделяли их страстного увлечения, отвергая его как естественную болезнь мальчишек, так и не ставших взрослыми. Сами они в детстве читали французские повести из «Моей детской библиотеки», а когда вырастали, переходили на венгерские любовные романы (о чем еще будет сказано).
Единственным исключением была подруга моей матери, дама голубых кровей, звавшаяся донна Тереза Мендес Диас, – особа в наших краях известная и широко обсуждаемая, поскольку она не только носила летом широкие «рыбацкие» штаны, но и, бывая в Бозе, единственном на Сардинии городе, разделенном рекой, ходила на лодке вверх и вниз по Темо, в одиночку управляясь с косым латинским парусом и зажав в зубах нож.
Так случилось, что нарушить традицию суждено было именно мне. В отцовской семье я оказалась единственной девочкой, да к тому же обожала читать. Романов Сальгари в нашем доме не было: после свадьбы братья не позволили отцу забрать ни единого тома. Чтобы все-таки их прочесть, мне приходилось идти к бабушке либо по отцовской, либо по материнской линии, с которыми по-прежнему жили неженатые сыновья, мои дяди. Читая то же, что и они, я чувствовала себя взрослой. После стольких разговоров о Тремаль-Найке и Янесе де Гомейре добраться до этих романов и влюбиться в них было лишь вопросом времени. Но сверстники-мальчишки, мои братья и кузены, не желали брать меня в свои игры, с брезгливой гримасой отказываясь видеть девчонку в женских и, следовательно, сентиментальных ролях (да и мне, пожалуй, это не слишком бы понравилось).
Тогда я уговорила самых близких подруг последовать моему примеру и прочесть цикл о пиратах Малайзии. Сколотив свою, девчачью банду, отныне мы исполняли роли персонажей-мужчин сами. Только раз моя подруга Россана, светловолосая красавица – вылитая Марианна, – согласилась сыграть Жемчужину Лабуана. Начали мы со сцены, в которой я в образе Сандокана забиралась на балкон, куда вышла Россана, чтобы признаться ей в любви. Стояла зима, так что играли мы дома. Балкона в комнате, разумеется, не было. Зато был камин с мраморной полкой, достаточно широкой, чтобы «Марианна» могла на нее взобраться. Однако то ли Россана оказалась слишком тяжелой, то ли слишком ерзала… В итоге массивная полка, оторвавшись от стены, рухнула вместе с нашей прелестницей прямо на ее возлюбленного, а после на пол и раскололась пополам. Мы чудом остались невредимы.
В Сандокане мне больше всего нравилось то, что, даже будучи бесспорным главным героем всех происходящих событий, он не был одиночкой, как капитан Немо у Жюля Верна, а разделял свой полный сражений и любви мир с друзьями, без которых не мог обойтись. Мужская дружба в этих романах казалась очень сильным, нерушимым чувством, не знающим ни сословий, ни рас. Янеса де Гомейру, португальского авантюриста, бог знает каким ветром занесенного в Зондское море, принц Сандокан, аристократ, называл «младшим братом». Каммамури, слуга Тремаль-Найка, обращался к нему как к «хозяину»; однако взаимная верность, раз за разом заставлявшая их вырывать друг друга из лап смерти, не знала ни чинов, ни рангов. Да и сам Тремаль-Найк изначально был всего лишь змееловом, бедным, хотя и доблестным, что не помешало Сандокану сделать его своей правой рукой. Молодые англичанки, Ада и Марианна, не колеблясь обручались или даже выходили замуж за местных, как принцев, так и плебеев, а Янес полюбил и взял в жены Сураму, туземку, хотя и принцессу.
Перечитывая уже во взрослом возрасте эти приключения экзальтированных персонажей, часто говорящих о себе в третьем лице, я умиляюсь как автору, так и нам, столь наивно в них влюбленным. Как могли мы не обратить внимания на бесконечные нестыковки или малоправдоподобные детали? Возможно ли, например, чтобы Тремаль-Найк из «Тайны Черных джунглей» до встречи с Адой, пленницей тугов, ни разу за все свои тридцать лет не видел женщины? И чтобы он с первого взгляда влюбился в четырнадцатилетнюю девчонку, чьи глаза Сальгари сперва называет голубыми, а всего несколько абзацев спустя – угольно-черными? Можно ли поверить, что герои, не выдающие своих и чужих тайн под самыми жестокими пытками, запросто выбалтывают их, едва глотнув немудреного «лимонада» с парой капель сока некого экзотического фрукта? И что тигрица Дарма способна, набросившись на роскошно одетого мужчину и сбив его с ног, не оставить на нем ни царапины и не вырвать ни пряди волос?
Занятно, что в те же годы и те же месяцы я с не меньшим восхищением следила за приключениями Шерлока Холмса, автор которых был более-менее современником Сальгари. Из них я узнала, какое огромное значение для расследования имеет связность отдельных деталей, которые должны быть правдоподобными, чтобы читатель мог шаг за шагом следовать логическим выводам сыщика. Но от Сальгари не ждали ни правдоподобия, ни связности. Ему прощалось даже полное отсутствие иронии. Почему?
Полагаю, сама того не зная, я, как прочие читатели, заключила с ним своего рода договор, заняв позицию, сформулированную английским поэтом Кольриджем35 в XIX веке как «намеренное подавление недоверия» и состоящую в добровольном решении воздержаться от критических суждений, игнорируя мелкие нестыковки, чтобы насладиться полетом авторской фантазии. Позже Толкин, защищая свою любовь к «стране драконов», напишет об этом в своем эссе о сказках, изданном в сборнике «Древо и лист»36. Стивенсон, Джеймс и Толкин словно полемизируют друг с другом: Джеймс заявляет, что приключенческие романы вроде «Острова сокровищ» ему в детстве не нравились, Стивенсон возражает, что тот, кто не мечтал стать пиратом, никогда не был ребенком, а Толкин, защищая детскую склонность к невероятным сюжетам, признается, что истории про пиратов в детстве не любил, зато страстно мечтал о стране драконов из скандинавских легенд37. Впрочем, в своей интереснейшей автобиографии «Малыш и другие» Генри Джеймс рассказывает, что в детстве ему не нравилась слезливая детская книжка «Фонарщик»38, подаренная родными, зато он частенько прятался под столом, чтобы послушать, как взрослые читают вслух «Дэвида Копперфилда»39, который издавался отдельными выпусками, и сгорал от любопытства и желания заглянуть в запретный для него том под названием «Горячая кукуруза»40.
Итак, возвращаясь к Сальгари: что же такое эти романы, как не прекрасные сказки для взрослых, позволяющие читателю попасть в невероятный мир, совершенно не похожий на его серые будни? Сказки, которые в свое время, задолго до того, как спутники помогли нам заглянуть в самые отдаленные и самые сокровенные уголки нашей планеты, позволяли итальянским буржуа путешествовать по тропическим странам, столь разительно отличающимся от их собственной, что описание лесной чащи, снаряжения корабля или одежды, которую мы сегодня назвали бы «этнической», не вызывало и не вызывает раздражения, даже когда ради него приходится прервать драматическое развитие сюжета.
Первое знакомство с тремя профилями
Впрочем, у одного моего дяди-сальгарийца висел в спальне и небольшой гобелен с изображением трех профилей в странных головных уборах – лавровых венках поверх накидок с капюшонами. По моей просьбе (а мне тогда не было и пяти) дядя сообщил их имена: Петрарка, Данте, Боккаччо41. И даже процитировал наизусть несколько отрывков, из которых я поняла: а) что Петрарка был влюблен в некую Лауру; они повстречались на берегу реки под цветущим деревом, а потом она умерла, но он продолжал ее любить; б) что Данте был влюблен в дочку портного, которую звали Беатриче42; она тоже умерла, но защищала его из Рая, как это обычно делают покойные мамы; и что он заблудился в лесу, но, к счастью, встретил друга, и тот проводил его в странное место, полное диких животных, людей в забавных позах и даже пукающих чертей (но об этом не стоит говорить маме или бабушке, не то они рассердятся). Что касается Боккаччо, то он написал множество рассказов – целую сотню, и некоторые из них были очень даже смешными в своей непристойности, а самые забавные он мне, возможно, когда-нибудь и перескажет (но об этом тоже не стоит говорить ни маме, ни бабушке, это только наш с ним секрет).
Дамы, играющие в канасту
Мир вокруг меня, насколько я сейчас могу вспомнить, всегда был полон взрослых, не упускавших ни единой возможности о чем-нибудь поведать, причем не только детям, но и своим ровесникам. Так, подруги моей матери, собравшись поиграть в канасту43, почти сразу принимались по очереди пересказывать друг другу недавно прочитанные книги. Но только к восемнадцати годам я осознала, что популярной сентиментальной литературе, столь ценимой менее культурными матерями многих моих подруг, в наш дом ходу не было: ни Делли44, ни Каролине Инверницио45, ни «Библиотеке для барышень» издательства «Салани»46, ни, чуть позже, Лиале47. В лицее, когда я призналась, что не читала этих авторов, одноклассницы поглядели на меня с жалостью. Ту же Каролину Инверницио я открыла для себя только в 1970-х и только благодаря Паоло Пол48 и Умберто Эко49 – и подошла к ней уже на совершенно ином уровне понимания. Я с упоением прочла не менее семидесяти из сотни ее романов и, честно говоря, не разделяю пренебрежительной оценки Грамши50, определившего Инверницио как «почтенную наседку итальянской литературы».
Дамы, игравшие в канасту за зеленым столом, под которым со своими целлулоидными куклами молча играла и я, обсуждали Вирджинию Вулф51, а если мне когда и доводилось слышать от них о любовных историях, то лишь применительно к книгам Ганса Фаллады52, Вики Баум53 или Ференца Керменди54. Моя мать собрала целую коллекцию венгерских романов: к ее двадцати годам Арнольдо Мондадори как раз запустил новую серию иностранной литературы, найти которую можно было в любом газетном киоске. Называлась она «Романы на ладони»55, а половину представленных в ней авторов составляли венгры и немцы. Это были книги крупного формата, но тонкие, как журналы, и с очень красивыми, на мой детский взгляд, обложками: как правило, поясными женскими портретами темперой в мягких пастельных тонах. С обложки одного из таких романов, «Подружки»56, смотрела девочка с грустными глазами и стрижкой à la garçonne57, как у моей матери на фотографии в девять лет. Меня всю трясло от желания вырезать этот портрет, наклеить на картон и вставить в паспарту, чтобы не помялся, но мне не разрешили. Я нашла его уже много лет спустя и до сих пор храню в целости и сохранности.
Некоторые романы хоть и предназначались в основном женской аудитории, однако истории рассказывали более чем «безнравственные». Мама Подружки, к примеру, развелась и имела любовника. Подобные сюжеты, не слишком поучительные по меркам сугубо католической Италии, могли быть «не рекомендованы» Церковью, а то и внесены в Индек58. Оглядываясь назад, я не раз задавалась вопросом, не повлияло ли подобное чтение в юности на открытость моей матери в отношении нашего с сестрой воспитания: надо сказать, нам в подростковом возрасте жилось куда вольготнее, нежели нашим сверстницам, чьи матери читали Делли и Лиалу. Как бы то ни было, выйдя замуж, она перестала их покупать, возможно, посчитав слишком легкомысленными, и посвятила себя более серьезной литературе. А услышав, как другая мать сурово попрекает дочерей неминуемой и безвозвратной утратой добродетели, только смеялась, повторяя нам строки Боккаччо: «Уста от поцелуя не умаляются, а словно месяц обновляются»59.
Regem venturum dominum
Когда я появилась на свет, шла война. Людям не хватало множества самых необходимых вещей, а кое-что, напротив, считалось излишней роскошью – например, детские книги. Вернувшись из своего рискованного медового месяца, проведенного, по стопам Акселя Мунте, на Капри, родители по-быстрому сделали моего братика, а полтора года спустя – и меня саму, однако война и не думала заканчиваться. Когда же наконец наступил мир, Сардиния еще целых три года оставалась в изоляции из-за подводных лодок, которые немцы при отступлении могли бросить на дне морском, начинив взрывчаткой.
Все это время в распоряжении взрослых были книги, приобретенные еще до войны, а вот малышам – даже тем, кто уже пошел в школу и научился читать, – приходилось довольствоваться устными рассказами. Помимо азбуки – часто тоже довоенной, призывавшей повиноваться королю, королеве и принцам Савойской династии (чьи портреты слегка тонировались акварелью), хотя сами они к тому времени успели сбежать, а Италия стала республикой, – других предназначенных для нас книг попадалось крайне мало, да и те были старые и ветхие. В качестве компенсации мы учили наизусть детские стишки и песенки (разумеется, на итальянском), а также кое-какие строки или целые стихи на латыни. Вот только брали их не у античных классиков, а у католической церкви: то была латынь мессы, розария60, молитв, гимнов, которые торжественно распевали в церкви или во все горло – на праздничных шествиях.
В высшей степени сомнительно, чтобы эти загадочные слова понимали не только дети, но и большинство взрослых, которые их сопровождали. Мой дедушка, преподававший латынь и греческий в лицее, естественно, понимал все, но в церковь не ходил, даже на Пасху. Думаю, он считался изрядным вольнодумцем. Наша няня, по бедности закончившая в детстве только три класса и успевшая разучиться читать, в «Te Deum»61 вместо «procedenti ab utroque»62 пропевала «proceddeddos ogos trogos», что на сардском означает примерно «косоглазые поросята». Каждый образованный человек непременно припомнит, как в его детстве какой-нибудь невежда коверкал церковную латынь на собственный лад. Грамши писал63 о «донне Бизодии», которая «родилась» из строк «Отче Наш»: «Panem nostrum quotidianum da nobis hodie»64. А Гавино Ледда с обидой вспоминал (кажется, в «Языке серпов»65), как, будучи ребенком, учил катехизис и славил Богородицу, не понимая ни единого слова.
Я в детстве тоже воспринимала кое-какие «странные» фразы по-своему, периодически давая промашку: например, была абсолютно уверена, что все в том же «Te Deum» («Тедеуме»: «Вы вечером куда?» – «Махнем в Тедеум», как будто это название места) в определенный момент возникает девочка-испанка по имени Кумпарсилья (вместо «compar sit laudatio»66). Почему испанка? Да потому что похоже на «Кумпарситу» – танго, которое напевали тогда на каждом углу. Правда, в отличие от Гавино Ледды, не припоминаю, чтобы я обижалась, понимая далеко не все: напротив, этот загадочный язык мне очень нравился.
В первом классе кто-то дал мне тоненькую книжечку, от начала до конца написанную на латыни, которую я храню по сей день. Это был сборник гимнов новенны67, и не какой-нибудь, а рождественской, к которой я каждый год ходила в компании нашей старой служанки. В церкви было сумрачно и остро пахло ладаном, снаружи – холодно и пахло мандариновой кожурой, а мы пели о том, что ждем младенца-царя, который придет всех нас спасти. Младенца, то есть ребенка вроде меня, которому взрослые отчего-то придавали необычно большое значение. «Regem venturum Dominum, venite adoremus»68 – не помню, кто объяснил мне смысл этих слов, может, даже мой неверующий дедушка, но к семи годам я прекрасно их понимала. На некоторых строках – «Et Stillabunt montes dulcedinem», «procul fugentur somnia»69 – у меня даже мурашки пробегали от удовольствия. А в шестом классе, когда пришлось начать зубрить латынь со всеми этими склонениями, формами глаголов и окончаниями, я, зная уже довольно много разных слов, будто заново открыла для себя сладостный язык затерянной страны из далекого детства.
Une jolie petite madame
Языком культуры для моей матери был французский, а не английский. Его в то время преподавали и в школе, но только в средней или в гимназии, мать же хотела, чтобы я начала учить его с начальных классов. Мне было восемь, когда она устроила мне частные уроки у изящной и утонченнойjolie petite madame70, жены одного доктора из Сассари, преподававшей свой родной язык в качестве хобби, да и то лишь детям знакомых. Начала мадам не с грамматики, а с того, что стала учить со мной народные песенки, вроде «Malbrough s’en va-t-en guerre» или «Le bon roi Dagobert»71. Я должна была петь их вместе с ней, даже когда не понимала ни единого слова; потом, строчка за строчкой, она объясняла мне, что эти слова значат, показывала текст и, дав переписать в тетрадь, просила проиллюстрировать, нарисовав что-нибудь рядом с текстом, наклеив вырезанные из журналов фигурки или переводные картинки (кто теперь вспомнит, что такое переводные картинки и какое значение они имели для наших игр?).
Первая песня, о бедняге Мальбруке, была печальной, задумчивой и романтичной, от нее у меня на глаза вечно наворачивались слезы:
Мальбрук в поход поехал,
Ах, будет ли назад?
День Троицын проходит,
Мальбрука не видать.
Мальбрукова супруга
На башню всходит вверх.
Пажа оттуда видит,
Он в черном весь одет.
«Ах, паж мой, паж прекрасный,
Что нового у вас?»
«Принес я весть дурную:
Пролить вам много слез!
Оставьте алый бархат
И светлый свой атлас!
Мальбрук наш славный умер
И в землю погребен».72
Другая, полнаяcochonnes73 аллюзий, напротив, меня смешила:
Добрый король Дагобер
Штаны наизнанку надел.
Элодий, великий святой,
Сказал ему: «О мой король!
Наизнанку надеты штаны,
И швы, и подкладка видны».
«И правда, – ответил король. —
Переодеться готов я, изволь».
И тотчас же взялся за дело,
Обнажив ненароком тело.
Элодий, великий святой,
Сказал ему: «О мой король!
Ваша кожа черна,
цвета ночи она».
Король ответил: «Все так,
Но, поверь, это сущий пустяк.
У королевы, супруги моей,
Кожа куда черней».74
Так, сама того не замечая, я всего за пару месяцев выучила французский.
Чуть позже родители, начавшие после войны снова путешествовать по Европе (благодаря медицинским конгрессам, в которых участвовал отец), привезли мне из Франции «Маленького принца» Антуана де Сент-Экзюпери. Прочесть его на языке оригинала я, конечно, смогла, но прелести не оценила. Точнее сказать, книга мне совершенно не понравилась: показалась тоскливой, пугающей и скучной. Я все никак не могла взять в толк, зачем герой, маленький мальчик, терпит глупое кокетство розы и зачем позволяет змее себя ужалить вместо того, чтобы раздавить ее самому. Забавными мне показались только рисунки – удав, проглотивший слона, и ящик с барашком внутри. А единственным симпатичным персонажем я посчитала лиса – и почему только Маленький принц не остался жить на его планете? С тех пор я не раз перечитывала эту книгу, но полюбить или хотя бы понять, чем она может понравиться ребенку, так и не сумела.
Крестная
Незамужняя, этакаяante litteram75 феминизма, моя крестная преподавала литературу в средней школе, за что играющие в канасту дамы признавали ее наиболее компетентной в выборе, оценке и рекомендации книг. Среди подруг моей матери она считалась «особенной», поскольку, единственная из всех, принадлежала к высшему свету – а положение старшей дочери в большом аристократическом семействе возносило ее практически на вершину социальной пирамиды – и, получив высшее образование, работала вне дома. Из авторов крестная предпочитала Вирджинию Вулф (чье самоубийство так поразило и опечалило узкий круг читательниц, что они в знак уважения и искупления обязались прочесть все книги своего кумира, даже самые сложные), а будучи близкой подругой моей матери, имела на нее огромное влияние. Так, когда родилась я, она решила, что раз уж окрестить меня ей не дадут (для этого по традиции привлекают кого-то из близких родственниц), она подождет и в свое время станет крестной на моей конфирмации76. Отец колебался: считая крестную чудаковатой и чересчур развязной, он боялся, что я могу, поддавшись тлетворному влиянию, стать на нее похожей. Должно быть, уважение и толика страха, которые она ему внушала, все-таки сыграли свою роль, поскольку, когда я достигла возраста конфирмации, эта женщина и впрямь стала моей крестной (хотя меня приучили считать ее таковой задолго до того).
Ей прощались любые капризы, даже когда один из них причинил семье моей тети значительный финансовый ущерб. Помимо того что крестная слыла знатоком литературы, подруги считали ее образцом изысканности во всем, будь то женская одежда или домашняя обстановка. Это она ввела моду на антиквариат и с тех пор не раз вместе с другими дамами опустошала округу, выискивая в захудалых крестьянских домишках и отдаленных приходах утварь, картины, а также мебель XVIII–XIX веков, из которой былые хозяева могли даже выстроить курятник, выкрасив его в ядовито-зеленый цвет77. Но настоящими кладезями подобных сокровищ были, конечно же, церкви. Городские дамы скупали за бесценок не только резные лари для приданого, кованые кровати с расписными медальонами78 или висевшие в изголовьях образки покровителей спокойного сна, но и большие ризничные шкафы с комодами, скамьи с откидными подушечками для преклонения колен, деревянные статуи святых, пожелтевшие покровы, литургические облачения из парчи и штофа, старинные пергаментные книги, украшенные миниатюрами. Все это затем реставрировали простейшими домашними методами и заново пускали в обиход. Из парчовых облачений делали очешники, обложки для телефонных справочников, пояса и сумочки к бальным платьям, из пергамента – абажуры, из перламутровых четок – ожерелья и браслеты… В этой своей одержимости они не останавливались ни перед чем, даже перед кощунством, тем более что мужчины поглядывали на происходящее с обычной насмешливой снисходительностью.
Старшая сестра моей матери жила с мужем в доме свекра, старика-прокурора, объехавшего в свое время если не весь мир, то, по крайней мере, всю Европу и отыскавшего в Париже, еще перед войной, первое издание знаменитой «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера79. Полное собрание: двадцать один том текста и двенадцать томов иллюстраций, все крупного формата, или, как тогда говорили, «in folio»80. Цифры в счете были довольно внушительными, но он знал, что с годами стоимость будет только расти, а значит, его дети и внуки унаследуют весьма круглую сумму. Однако тетю об этом «финансовом» аспекте проинформировать забыли. А старинных книг у ее свекра было так много, что он не знал, куда их ставить.
Как-то крестная по обыкновению зашла к тете незадолго до обеда на аперитив. Потягивая вермут, она рассеянно оглядывала гостиную и вдруг обнаружила нишу в стене, которой раньше не замечала, поскольку ее закрывал небольшой шкафчик, недавно передвинутый. Изначально на этом месте был дверной проем, из-за толстых стен довольно глубокий. Решив занять нишу под книжный шкаф, тетя велела плотнику выпилить две полки, уже лежавшие рядом; после установки их должны были обклеить теми же обоями, что и остальную комнату.
«Что за банальность! – воскликнула крестная. – Куда лучше будет обернуть их старинной бумагой!» Сказано – сделано: пересмотрев пару десятков фолиантов, расставленных тут и там по всей квартире (мужчин дома не было), она торжествующе вытащила иллюстрированный том «Энциклопедии». «Идеально», – постановили они. В следующие дни дамы устроили на кухне обойную мастерскую: сварили из муки и воды самодельный клейстер, составили из вырезанных страниц нечто вроде коллажа, подобрав наиболее броские рисунки, и обклеили обе полки, которые затем установили в нижней части нового шкафа. С работой они справлялись прекрасно: умело промазывали бумагу нужным количеством клейстера, тщательно стыковали края, не перекрывая их, чтобы не создавать неровностей. Страниц одного тома не хватило, и они взяли еще десяток из другого. Родственников, наблюдавших их за работой, этот пыл скорее забавлял: они ведь и не подозревали, что «обои» взяты из драгоценной «Энциклопедии», которая, лишившись двух томов, утратила всю свою коммерческую ценность.
Несмотря на столь явное неуважение к старинным книгам, читателем крестная была, как уже упоминалось, весьма утонченным, а ее советы почитались моей матерью и ее подругами практически наравне со Священным Писанием. Именно она познакомила кружок любителей канасты с романами «Медузы», выпускавшимися все тем же «Мондадори»81. Обложки этих томиков выглядели строже, чем у серии «На ладони», а практически все авторы были иностранцами, в основном американцами. Такие романы, даже когда в них говорилось о любви, в силу своих литературных достоинств не считались легкомысленными: их почитывали даже на мужской половине дома. Я открыла для себя эти произведения лет в двенадцать, когда значительная их часть была перевыпущена в «Книгах павлина»82, – первой послевоенной серии карманных изданий «Мондадори», начатой в 1952-м и, подобно многим другим, поступившей в книжные магазины Сардинии с опозданием года на три. Позже, в 1965-м, к ней присоединился «Оскар», обладавший огромным преимуществом: его продавали даже в газетных киосках.
Тарзан, Мэдрейк и пистончики
В послевоенное время книг для нас, ребятни, практически не было – не считая, может, парочки старых и порванных, доставшихся в наследство от предыдущих поколений. Зато, уж не знаю почему, были комиксы. Как только я научилась читать, мы с братом настолько в них погрузились (особое предпочтение отдавая еженедельнику «Озорник»), что, когда в семье появился третий ребенок, потребовали, чтобы его назвали Дядюшка Лев или Фанфарон, как рисованных персонажей83. Мы запоем читали узкие и длинные, как альбомы для рисования, выпуски про Тарзана, Мэдрейка-волшебника, Фантома, Кинову, который, будучи однажды скальпирован (впрочем, без дальнейших последствий), носил дьявольскую маску с рожками и поразительно метко стрелял из двух пистолетов одновременно. Думаю, именно из комиксов мы, сами того не сознавая, узнали, что правда не всегда обязана быть на стороне ковбоев – зачастую она как раз на стороне краснокожих.
Читали мы обычно на улице, прямо на тротуаре, присев на ступеньки после игры в шарики или пивные крышечки, которые отправляли по клеткам, начерченным мелом на плитке, «пистончиком» – щелчком указательного пальца, требовавшим определенного мастерства. Менялись шариками, терракотовыми и стеклянными, так называемыми «мальками», менялись карточками футболистов и американских актеров. А еще комиксами, потому что за них не нужно было отчитываться перед взрослыми. Взрослым вообще не стоило знать, что мы их собираем, поскольку они уже тогда были убеждены, что комиксы – злейшие враги книг, вызывающие «зрительную леность» и не дающие потом читать полноценные, заполненные текстом страницы. Очень глупая, надо сказать, точка зрения, совершенно не подкрепленная опытом. Чтобы развенчать столь популярный миф, понадобился Умберто Эко и его «Таинственное пламя царицы Лоаны»; я же сознавала, что это лишь бессмысленный предрассудок, уже годам к семи.
А книги… Те немногие счастливчики, у кого они были, не осмеливались брать их с собой, когда «выходили» поиграть на улице, чтобы не испортить или не потерять. И уж точно нам ни за что на свете не пришло бы в голову сменять их на другие, как сплошь и рядом происходило с шариками и карточками. Случалось, мы давали их друг другу почитать, но потом непременно возвращали.
У тебя благородное сердце
Недостатков у моей учительницы в начальной школе было великое множество, но она также обладала и несомненным достоинством – читала нам вслух. К несчастью, в стенном шкафу в глубине класса оставались всего две подходившие нам по возрасту книги, «Пиноккио» и «Сердце»84, которые она в итоге читала и перечитывала по несколько раз. Впрочем, для меня эти моменты были не приятными, а ужасно тревожными. «Пиноккио» откровенно пугал: гроб, убийцы, повешенный главный герой, девочка с голубыми волосами, которая отвечает из окна: «В этом доме […] все умерли […]. Я тоже умерла»85. И особенно то, чем заканчивается книга – мертвой, привалившейся к ножке стула марионеткой. Потому-то я и не поверила в превращение Пиноккио. Разумный, послушный мальчик из плоти и крови был чужаком, самозванцем, а бедный Джеппетто этого не заметил.
Что касается «Сердца», мне очень нравились ежемесячные рассказы о героических подвигах детей, обычно столь же героически погибавших, а вот будничные заметки из дневника Энрико Боттини действовали на нервы. Как мог кто-то из моих ровесников быть настолько лишен индивидуальности, чтобы взрослые подсказывали ему все на свете: чем наслаждаться и чего стыдиться, кем восхищаться и кого жалеть? Во мне самой к тому времени уже несколько лет по любому поводу вскипали восторг, возмущение или сострадание, не менее сильные чувства я испытывала и по отношению к другим людям. Мне не нужно было, чтобы какой-нибудь взрослый учил меня, чему возмущаться или радоваться. Я вообще не особо доверяла взрослым, практически сразу поняв, как часто они нам врут и сколько дают обещаний, которые не собираются сдерживать. Мне казалось, что с этической точки зрения им просто нечему нас научить. Энрико, напротив, покупался на их слова, как последний дурак. Меня же восхищали герои вроде Бешеного Коня или Кочиса86, которых взрослые считали фанатиками и кому строго-настрого запрещали подражать – настоящие герои, а не выдуманные школьники, как Гарроне.
Мне казалось вполне естественным сравнивать два класса – тот, из девятнадцатого века, с моим собственным – и поведение двух учителей: восхитительного, безупречного синьора Пербони с нашей лицемерной, скользкой и лживой синьориной Сфорцей87. Рейкой от географической карты она била по рукам только самых бедных девочек, только их позволяла себе оскорблять и унижать, а перед дочерьми богачей разве что ниц не падала.
Некоторое время спустя я прочитала «Приключения Тома Сойера» Марка Твена, написанные за десять лет до «Сердца». Действие там происходит на юге Соединенных Штатов, в краю плантаций, но эти дети с их обидами, завистью, влюбленностями и непослушанием, этот категорически недисциплинированный класс и этот учитель Доббинс, который самым бесцеремонным образом порет школьников розгами, срывая на них злость за то, что не может сделаться доктором, куда больше походили на меня, моих одноклассниц и живущих по соседству взрослых, чем туринская тактичность Де Амичиса. Прочитав оба романа, я не могла не сравнить отрывки, в которых ученики оговаривают себя, признавшись в «преступлении», которого не совершали. Оба эпизода одинаково заканчиваются похвалой герою, названному «благородным» (очевидно, в нравственном смысле), но в совершенно разном значении и контексте. Интересно, читал ли Де Амичис роман Твена? Слишком уж схожи некоторые фразы этих эпизодов и напряжение, созданное учительскими допросами.
В классе Энрико беднягу Кросси, «того самого рыжего Кросси с больной рукой, мать которого продает зелень и овощи», дразнила группа одноклассников, среди которых был и Франти. «Тогда Кросси, не помня себя, схватил чернильницу и изо всей силы бросил ее в голову своего врага. Но Франти увернулся, и чернильница попала прямо в грудь входящего учителя. Все в страхе разбежались по местам, и наступила полная тишина. Учитель, бледный, подошел к доске и спросил изменившимся голосом:
– Кто это сделал?
Все молчали. Учитель, повысив голос, спросил еще раз:
– Кто это сделал?
Тут Гарроне, которому стало жалко бедного Кросси, встал и решительно заявил:
– Это я.
Учитель посмотрел на него, посмотрел на притихший класс и спокойно сказал:
– Нет, это не ты.
Потом он подумал и прибавил:
– Виновный не будет наказан. Пусть он встанет.
Кросси встал, заплакал и пробормотал:
– Они меня били и оскорбляли, я не выдержал и бросил…
– Садись, – приказал учитель. – Пусть встанут те, которые его дразнили.
Четыре мальчика поднялись со своих мест и низко опустили головы.
– Вы, – сказал им учитель, – обидели товарища, который ничего вам не сделал, смеялись над калекой, вчетвером напали на слабого, который не может защищаться. Вы совершили один из самых низких, самых позорных поступков, на какой только способен человек. Вы жалкие трусы! – Затем он прошел между партами и приблизился к Гарроне. Тот стоял неподвижно и смотрел в землю. Учитель взял его за подбородок, заставил поднять голову, взглянул ему прямо в глаза и произнес:
– У тебя благородное сердце»88.
В книге Твена Бекки, девочка, в которую безнадежно влюблен Том, в отсутствие учителя роется в ящике его стола и находит книгу по анатомии, которую листает с огромным интересом, еще и потому, что обнаруживает там –слушайте, слушайте!89 – изображение обнаженного мужчины. Напуганная Томом, который застал ее врасплох, заглянув через плечо, она поспешно бросает книгу обратно и надрывает страницу. И злится на Тома, поскольку влипла из-за него в неприятности, да и сам он чувствует себя виноватым. Ситуация критическая. Когда учитель обнаружит поврежденную книгу, бедняжке Бекки не поздоровится. Напрасно Том ломает голову, как спасти возлюбленную от наказания. Учитель возвращается в класс, обнаруживает порванную страницу и принимается яростно допрашивать учеников:
– Кто разорвал эту книгу?
Ни звука в ответ. Можно было расслышать падение булавки. Молчание продолжалось; учитель вглядывался в одно лицо за другим, ища виновного.
The free sample has ended.