Господа офицеры

Text
5
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

– Это верно: судя по трофеям, тебе нужен собственный пороховой завод.

– Что ты понимаешь в охоте, алхимик!

– Что за тон, Владимир, – нахмурилась Варя. – Иван просто пошутил.

– Мне надоели его ежевечерние шутки.

– Попробуй за озером, – примирительно сказал Федор. – Прошлым летом мы охотились там с Гавриилом.

– А Федя бороду накормил! – радостно засмеялась Наденька.

– Вытри рот, Федор, – строго сказала Варя. – А смеяться над старшими грешно.

– Знаете, а ведь мужики осуждают Захара, – сказал Федор, стряхнув застрявшие в жиденькой бороденке крошки печенья. – И вовсе не потому, что он бросил хозяйство. Нет! Они его за то укоряют, что он мир оставил, общину сельскую, вот что любопытно. Добро бы, говорят, шустряк какой в город бежал или бобыль бобылем, ан нет, основательные уходят, крепкие. Скудеет мир, говорит Лукьян, скудеет. Очень любопытная мысль, очень! Ладно, наш Захар не пример, он человек вольный, но если действительно лучшие элементы сельской общины потянутся в город, деревня пропала. Естественный отбор, господа, что же вы хотите?

Федор витийствовал с наслаждением, но его никто не слушал. Иван давно уже играл с младшими. Маша отсутствующе уставилась в сад. Владимир сердито думал, что завтра же непременно докажет, какой он охотник, а Варя привычно ушла в себя. Семья еще не разлетелась, но единство ее уже треснуло, и таинственные центробежные силы уже подспудно скапливались в каждом ее члене. А Варя, предчувствовавшая и так боявшаяся этого разлета, сейчас позабыла о нем, занимаясь только своей изнурительной внутренней борьбой.

Наутро Владимир ушел задолго до завтрака. Свою собаку, глупую и ленивую, он оставил дома, а взял злую отцовскую Шельму. Он был очень самолюбив и по-юношески обидчив и твердо решил умереть, но без трофеев не появляться. До озера было неблизко, а охотничье раздолье лежало и того дальше: за самим озером, среди бесчисленных проток, заливчиков, озер и стариц. Поэтому по дороге Владимир не отвлекался, а шел прямиком, и собака с недовольным видом трусила сзади.

Еще на подходе он спугнул с озера стайку уток: взлетев, они сели на глубокую воду. Рассчитывая, что утки вернутся в тихую, заросшую белыми кувшинками заводь, Владимир осторожно залез в кусты и притаился, уложив собаку и изготовив ружье. Добыча была рядом, улетать не собиралась и, значит, должна была перебраться на привычное кормное место.

Топот послышался раньше, чем глупые птицы подплыли на выстрел. Владимир выглянул: по заросшей прибрежной дороге неспешно рысила легкая рессорная коляска, за кучером виднелись раскрытые зонтики.

– Тетушка, это здесь! Я узнала место!

Кучер придержал, женщина соскочила с коляски и, подобрав платье, легко побежала к берегу. Собака тихо заворчала, но Владимир положил руку ей на голову и пригнулся сам, уходя за куст.

Молодая женщина в соломенной шляпке с откинутой на тулью вуалеткой стояла у воды, кокетливо подобрав подол; кувшинки были совсем рядом, она, изгибаясь, тянулась к ним, но не доставала. «Видит око, да зуб неймет», – улыбаясь, подумал юнкер. Женщина вдруг быстро сбросила туфли и, подхватив подол, решительно шагнула в воду. Она шла осторожно, гибко балансируя телом, и очень боялась замочить платье, поднимая его все выше и выше. Владимир судорожно глотнул, во все глаза глядя на белые ноги…

– Лизонька! – раздельно, почти по слогам прокричала дама из коляски. – Где ты, душенька?

Лизонька не отвечала. Она тянулась к кувшинке, поддерживая платье одной рукой, но широкий подол свисал, касался воды, и она поспешно подхватывала его обеими руками. И снова тянулась, и снова отдергивала руку, подхватывая непокорное платье.

– Лизонька!

– О господи, – сердитым шепотом сказала Лизонька. – И непременно ведь под руку.

С шумом раздвинув кусты, Владимир бросился в воду. Лизонька ахнула, но платье не уронила. Владимир шел к ней напрямик, срывая по пути кувшинки. Вода доходила ему до груди, но он не обращал на это внимания и стеснялся смотреть на женщину; так и подошел, свернув голову на сторону. И протянул цветы.

– Благодарю, – медленно сказала Лизонька, по-прежнему держа подол в обеих руках. – Вам придется донести ваш подарок до экипажа. Идите вперед.

В голосе ее было что-то такое, чему Владимир подчинился с восторженной готовностью, и шел к коляске, не замечая ни мокрого шелеста собственной одежды, ни удивленно вытянувшегося лица пожилой дамы. Впрочем, Лизонька предупредила расспросы:

– Тетушка, это мой юный спаситель! Представьте, я тонула, меня тащила трясина, и если бы не этот доблестный рыцарь…

Она замолчала, выжидательно глядя на мокрого Олексина; в шоколадных глазах метались два бесенка, и Владимир окончательно потерял голову. Неуклюже щелкнув всхлипнувшими сапогами, представился.

– Как же, как же, мы наслышаны, очень приятно познакомиться, – закудахтала тетушка. – Но боже, мальчик мой, вы же совсем мокрый! Вылейте из сапог воду, и немедленно едем переодеваться.

Владимир покорно вылил воду, сбегал за ружьем, свистнул Шельму и уселся рядом с кучером.

Так случилось познакомиться с Елизаветой Антоновной и ее тетушкой Полиной Никитичной Дурасовой, а позднее, в доме, и с дядюшкой Сергеем Петровичем, таким же полным, медлительным и восторженным. Дурасовы жили в маленьком поместье одни и чрезвычайно, до хлопотливого восторга обрадовались ему: тут же отправили переодеваться в необъятные дядюшкины одежды, отдали его вещи сушить и гладить, накормили собаку и приказали ставить самовар. И весь дом бегал, хлопал дверями, о чем-то спрашивал и радушно суетился.

Кое-как подвязав, подколов и подвернув дядюшкины панталоны, Владимир завернулся в широчайший халат и прошел в гостиную. Лизонька всплеснула руками и звонко расхохоталась:

– Вы прелесть, Володя! Можно мне называть вас так? Ведь вы спасли мне жизнь и, стало быть, отныне почти мой брат.

В шоколадных глазах опять заискрились бесенята. Владимир нахмурился:

– Мне очень приятно, только зачем вы сказали, будто я спасал вас?

– А если это моя мечта?

– Какая мечта?

– Мечта о том, чтобы меня кто-нибудь спас. Взял бы на руки и вытащил из трясины.

– Елизавета Антоновна… – У Владимира опять пересохло в горле, как тогда, когда он смотрел из-за кустов на белые ноги. – Поверьте, я бы за вас жизнь отдал…

– Уже? – рассмеялась Лизонька. – Володя, вы прелесть!

Вошел дядюшка. Осмотрел Владимира, остался доволен, похлопал по спине.

– Значит, в юнкерах изволите?

– Да.

– По какой же части?

– Буду командовать стрелками. – Владимир искоса глянул на Лизоньку.

– Замечательно, замечательно! – сказал дядюшка. – Ну-с, к самоварчику, к самоварчику!

За уютным домашним завтраком Полина Никитична прочно взяла разговор в свои пухлые ручки. Мягко расспрашивала Владимира о доме и семье, и Владимир слово за слово рассказал все: о Василии, уехавшем в далекую Америку, и о Варе, ставшей вдруг суровой; об Иване, который – конечно же! – пороха не выдумает, и о Федоре, бесспорно самом умном, но пока непонятом; об отце, что сам себе выдумал одиночество, и о маме. О том, как неожиданно и несправедливо она умерла и как мучительно долго длились ее похороны.

– Бедный, бедный мальчик! – всплакнула чувствительная Полина Никитична. – Нет, нет, мы никуда вас не отпустим. Мы пошлем человека предупредить, что вы у нас гостите.

А Лизонька улыбалась при этом, да так улыбалась, что Владимир уже ничего не слышал и почти ничего не соображал.

4

Второй раз при ежевечерних беседах Федора с мужиками присутствовал посторонний. Беседы эти происходили в сумеречные часы, когда дневная работа заканчивалась, а до сна еще оставался час-полтора. Тогда мужики собирались на одном краю села, бабы на другом, а молодежь на третьем: так повелось с тех времен, когда на эти посиделки захаживала Анна Тимофеевна. Барыню любили и уважали: она была своя, родни не чуралась, работы тоже; эти отношения сельский мир перенес и на детей, о родстве, правда, уже не упоминая. Маша и Иван любили ходить к молодежи. Варя иногда навещала баб, а Федор регулярно появлялся у мужиков, но в отличие от матери слушать не умел, а говорил сам, немилосердно путаясь и запутывая слушателей. Однако мир к нему относился снисходительно и любовно: считали, что барчук малость с придурью.

Посторонний был не из деревни и одет в полугородскую-полугосподскую одежду, носил аккуратную бородку, садился в сторонке, строгал палочки и молчал. Напуганный петербургскими филерами, Федор приметил его сразу, но из конспирации справок наводить не решился. Беседы свои он считал вполне дозволенными, но все же старался думать, что говорит. Да и тему избрал нейтральную – о совести.

– Когда Адам пахал, а Ева пряла, совести не было, – втолковывал он. – Когда двое во всем мире кормятся от трудов своих, им нет нужды лгать, красть или обманывать. Этих грехов нет, а раз их нет, то нет нужды и в совести как понятии. Совесть возникает тогда, когда появляется грех. Конечно, я не имею в виду грех первородный, но парадокс первородного греха как раз и заключается в том, что обманутой была божественная сила, а не человек, вот почему грехопадение и не могло разбудить совести ни в Адаме, ни в Еве. Но вот народились люди, отделились друг от друга, сказали – это мое, а это твое, и человечество сразу же было поставлено перед необходимостью создания внутреннего запрета в душе своей. Поступать по совести стало означать соблюдение законов общежития, придуманных специально для того, чтобы четко обозначить границы дозволенного.

Мужики слушали, ухмылялись, но вопросов не задавали. Но Федора это не огорчало: он получал удовольствие от самого процесса говорения, не думая, зачем, почему и для кого витийствует.

– Какие же это законы, соблюдение которых негласно должна регулировать наша совесть? Если мы рассмотрим их, то увидим, что все они направлены на защиту интересов семьи и основываются на охране частной собственности…

 

– Завечерело, – перебил староста Лукьян. – Ты уж прости нас, Федор Иванович, а только до дому пора. Заутра до свету в поле.

– Пожалуйста, пожалуйста, – поспешно согласился Федор. – Конечно, конечно.

Мужики расходились, степенно кланяясь. Федор тоже кланялся: ритуал нарушить было неудобно, и он всегда уходил последним. Вчера неизвестный ушел раньше, но сегодня продолжал сидеть, невозмутимо строгая палочку, и это несколько настораживало Олексина.

– Вы очень хорошо говорите, – сказал неизвестный, подходя. – Горячо, увлеченно.

– Не смейтесь надо мной, – вздохнул Федор. – Я жалкий недоучка.

– Ну зачем же? Вы весьма убедительно доказали, что совесть возникла на классовой основе. Не ново, конечно, – а что ново в нашем мире? – но вполне своевременно. Разрешите представиться: Беневоленский Аверьян Леонидович, из породы вечных студентов. Вас, Федор Иванович, помню еще мальчиком, поскольку вырос по соседству, в сельце Борок. Там приход моего отца.

Знакомство состоялось. Аверьян Леонидович был собеседником терпеливым – качество, которое Федор неосознанно ставил превыше всего. Днем они бродили по полям, вечером неизменно появлялись на мужицких посиделках: Федор говорил, а Беневоленский помалкивал, строгая палочки перочинным ножом. Спросил, когда возвращались:

– Почему мужики никогда не задают вопросов, Федор Иванович?

– Вопросов? – Федор пожал плечами. – Вопросы возникают тогда, когда появляется своя точка зрения, Аверьян Леонидович. А для этого нужно время. И терпение.

– Возможно, возможно. – Беневоленский забросил палочку в кусты, чтобы завтра сделать новую: он строгал их постоянно. – Но возможно и иное: у них нет интереса к тому, о чем вы толкуете.

– Но они же слушают.

– А у них нет иного развлечения, только и всего. Предложите им что-либо другое, скажем лекцию о началах геометрии, – они будут слушать и это с теми же ухмылками. А вот если вы коснетесь, допустим, землепользования или налоговой системы…

– Извините, я не занимаюсь политикой.

– Занимаетесь, Федор Иванович, занимаетесь, только – в дозволенных пределах. Мы чрезвычайно любим толковать о политике от сих до сих, будто штудируем учебник.

Федор был слегка уязвлен, но счел за благо перевести разговор. Расстались, уговорившись встретиться, но на другой день с утра зарядил дождь, и Федор пригласил Беневоленского к себе.

– Нас свел случай, которому я чрезвычайно признателен, – напыщенно сказал он, представляя нового друга Варе и Маше.

Федор немного волновался по поводу этого знакомства и поэтому утратил вдруг живость и непосредственность. Ему казалось, что Варя будет недовольна, что Маша непременно скажет какую-либо бестактность, а сам Аверьян Леонидович обязательно растеряется, попав в чуждую его взглядам и воспитанию дворянскую гостиную, и сделается либо развязным, либо робким. Однако страхи его оказались напрасными: Беневоленский вошел в их дом столь же спокойно, как вошел бы в любой иной. Это был его принцип, его стиль, о чем Федор, естественно, не догадывался.

– Случай есть пересечение двух причинных рядов, – улыбнулся Аверьян Леонидович. – И одним из этих причинных рядов было мое огромное желание быть в числе ваших знакомых.

– Это правда или комплимент? – строго спросила Варя.

– Я всегда говорю правду. На худой конец – молчу.

– И часто вам приходится молчать?

– Увы, мир так несовершенен, Варвара Ивановна.

– И что же вы собираетесь предпринять для его усовершенствования?

– Вопрос настолько русский, что мне хочется расхохотаться. Ни в одной европейской стране он не прозвучит даже в шутку: там заботятся прежде всего о себе, потом о семье и никогда – о мире.

– Вы часто бывали в Европе? – Варя не поддерживала разговор, а словно вела допрос.

– Я год прожил в Швейцарии, в Женеве.

– Целый год! – вздохнула Маша. – А почти совсем не старый.

Невозмутимо отошла к окну и уселась там с книгой. Это прозвучало так по-детски, что даже Варя улыбнулась:

– Прошу вас чувствовать себя как дома и не обращать внимания на детей.

Маша на это никак не отозвалась. Она всегда была склонна к созерцанию, любила прислушиваться к своим неторопливым, покойным мыслям. За обедом вдруг каменела, не донеся ложку до рта. Мама в таких случаях говорила: «Машенька слушает, как травка растет». После похорон эта привычка вернулась к ней с новой силой. Маша часами могла стоять у окна, глядя в одну точку, обрывала на полуноте игру, замирая с поднятыми для аккорда руками; долго не шевелясь лежала в постели, разглядывая, как медленно светлеет потолок, как нехотя ползет в углы тьма. Маша словно всматривалась в себя, внимательно и сосредоточенно наблюдая, как растет и наливается ее тело, как из глубин выплывают темные силы и смутные желания. Она совсем не боялась ни этих сил, ни этих желаний, она верила, что они прекрасны, и берегла их для чего-то очень важного и ответственного, что непременно должно было войти в ее жизнь.

Федор и Беневоленский играли в шахматы, а Маша по-прежнему сидела у окна, иногда отрываясь от книги и слушая то ли их разговор, то ли саму себя. Беневоленский часто поглядывал на нее: ему нравилась эта задумчивая, по-крестьянски крепенькая – копия мамы – девушка с детскими губами.

– Что вы читаете, Мария Ивановна?

Маша медленно повернула голову, долгим взглядом посмотрела прямо в глаза и не ответила. Федор улыбнулся:

– Ее надо спрашивать три раза кряду. Что ты читаешь, Маша? Что ты читаешь, Маша? Маша, ответь же наконец, что ты читаешь?

– Я читаю книгу, а ты играешь в шахматы, – со спокойным резоном ответила Маша.

Дождь зарядил на неделю. Беневоленский приходил каждый день и скоро подружился со всеми, кроме Владимира, который все еще где-то гостил. Даже Варя начала улыбаться и слушать рассказы о Швейцарии, а Иван доверил ему свои опыты, и они вместе оглушительно взорвались. В сторожке вылетели рамы, собаки подняли лай. Химиков дружно ругали, и это окончательно сблизило Беневоленского с осиротевшим полудетским семейством Олексиных.

Владимир приехал, когда вся семья азартно заделывала прорехи в сторожке, даже Варя стояла тут же.

– Я познакомился с чудными людьми! – выпалил Владимир, едва соскочив с чужой коляски. – С изумительными, прекрасными людьми! Послезавтра они приедут к нам с визитом! Алхимик взорвался?

– Где твои трофеи, Соколиный Глаз? – весело спросил Иван.

– Будут трофеи, Иван Иванович, все будет! – прокричал Владимир и убежал переодеваться.

Вернулся он в прекрасном настроении: беспричинно смеялся, пел, перестал обижаться и стремился всем помочь. И очень беспокоился о достойном приеме гостей:

– А что на обед, Варя? А ром у нас есть? Сергей Петрович любит после обеда скушать рюмочку рома.

– Ром не кушают, – привычно поправила Варя. – И вообще избегай этого слова – оно шипит.

– Ну, видела бы ты, как он смакует! – с восторгом воскликнул юнкер. – Ну именно – кушает, понимаешь?

– Вкушает.

– Господи, а вина-то хватит? Вдруг Федя все выпил с этим поповичем?

– Как ты сказал? – нахмурилась Маша. – Ты очень гадко сказал.

– Сорвалось, Машенька, просто сорвалось!

– Влюбился, – сказала Варя, когда Владимир убежал. – Нет, Маша, он определенно влюбился там.

– Ну и прекрасно. Влюбиться – это прекрасно.

– Только не нам, – вздохнула Варя. – Мы, Олексины, влюбляемся очертя голову и на всю жизнь.

Гости приехали к обеду. Варя беспокоилась за этот обед, потому что впервые принимала и боялась что-либо упустить. Кроме того, она подозревала, что ей не удастся занять гостей умным разговором, и ради этого пригласила Аверьяна Леонидовича.

– Варя, милая, ты все испортила! – в отчаянии кричал Владимир. – Он же вести себя не умеет, он же из сельских попиков!

Однако Беневоленский вел себя безукоризненно, чего никак нельзя было сказать о самом Владимире. И куда девалась его обычная непосредственность: он то мрачно молчал, уныло глядя в тарелку, то начинал говорить и говорил слишком долго и громко. При этом он много пил, а Варя не решалась остановить его, страдала и с огромным облегчением встала из-за стола.

Дамы пили кофе в гостиной, детей отправили гулять, а мужчин Владимир увел курить на отцовскую половину: там был неплохой погребец, про который Варя запамятовала. Гремел бутылками и восторженно кричал:

– Сергей Петрович, дорогой, вот настоящая ямайка! Господа, р-рекомендую!

Крохотная чашечка пряталась в пухлой ручке Полины Никитичны, и Маша очень внимательно следила, удастся ли почтенной даме дотянуться до кофе. Любопытство было безгрешным: польщенная приглашением разделить дамское общество, Маша пребывала в отменном настоении, и гости ей нравились. Особенно Елизавета Антоновна; ее Маша разглядывала осторожно, но внимательно и нашла, что в такую можно влюбиться именно очертя голову, по-олексински.

– Как же вы справляетесь одна? – поражалась Полина Никитична. – Господи, такая семья!

– У меня хорошие дети, – улыбалась Варя.

– Нет, это настоящий подвиг любви и преданности! Подвиг!

– Владимир много рассказывал о вас, – сказала Елизавета Антоновна. – И о вашем американском миссионере, и о сербском подвижнике…

– О Гаврииле, – подсказала Варя, уловив легкую заминку.

– Да, да. Он прелесть, наш юнкер. Скажите, а этот молодой человек – Аверьян Леонидович, кажется? Извините, я скверно запоминаю имена. Вероятно, ваш старый друг?

– Напротив, мы познакомились всего неделю назад. Он прямо из Швейцарии, здесь отдыхает.

Варя сознательно выложила про Швейцарию: кокетливая Лизонька чем-то настораживала ее, и связи их семьи должны были быть безупречными. Кроме того, она сразу поняла, что Володину влюбленность приняли как сельское развлечение, и это было неприятно.

– Он что же, учился там?

– Кажется, по медицине.

– Он очень умен и образован, – сказала вдруг Маша. – И это очень важно, потому что он сын сельского священника.

– Как интересно! – Лизонька с любопытством посмотрела на Машу. – Следует признать, что его способности превосходно подмечены вами.

– Знаете, я лишена сословных предрассудков, – решительно объявила Полина Никитична. – В наше время следует отдавать предпочтение уму и таланту.

– Совершенно согласна с вами, – сказала Варя. – Еще чашечку?

– Благодарствую. Говорят, Бальзак умер от кофе.

– Бальзак умер от гениальности, – улыбнулась Лизонька. – Я где-то читала, что гениальность сжигает человека и все гении умирают молодыми.

– Вероятно, они просто умирают раньше времени, – сказала Варя. – Но нам это, кажется, не грозит? Если не возражаете, я покажу вам ваши комнаты. Чай мы попьем в шесть часов.

Проводив дам, Варя вернулась в гостиную. Маша сидела на прежнем месте, мечтательно уставившись в противоположную стену.

– Зачем ты бахнула про Аверьяна Леонидовича? – недовольно сказала Варя. – Очень им надо знать, кто чей сын.

– Надо всегда говорить правду, – отрезала Маша. – В мире и так слишком много лжи.

– Или молчать. Особенно когда разговаривают старшие.

Маша недовольно повела плечиком, перебросила косу на грудь, потеребила ее и надулась.

– Прости, – улыбнулась Варя. – Просто мне не нравится эта Елизавета. По-моему, она злючка. Пойду-ка я посмотрю, что там поделывают мужчины.

Она пришла вовремя: мама недаром говорила, что женское сердце – вещун. Красный, взлохмаченный Владимир покачивался перед Беневоленским и кричал:

– Вы забываетесь, милостивый государь! Да! Забываетесь!

– Я не дам вам больше ни глотка, – негромко говорил Аверьян Леонидович. – Вы непозволительно пьяны.

– А как вы смеете? Да! Как вы смеете мне ук-казывать? Кто вы такой? Вы штафирка! Шпак! А я – военный!

– Пусть пьет, – благодушно улыбался тоже изрядно хвативший Федор. – Напьется – уснет, а мы будем говорить. С Елизаветой…

– Не сметь о благородной женщине! – кричал юнкер.

В кресле уютно спал Сергей Петрович, изредка морщась от громких воплей. Варя сразу поняла, что уговорами действовать бесполезно.

– Федор и Владимир – в баню! – резким, как у отца, голосом скомандовала она. – Чтоб к чаю были трезвыми! Позор! Федор, выведи его, или я кликну людей.

– Идем, возлюбленный брат мой, – сказал Федор. – Идем, идем.

– Я – офицер! – объявил Владимир в дверях. – Я презираю шпаков.

Братья вышли, с грохотом скатившись по лестнице. Варя робко глянула на невозмутимого Беневоленского и почувствовала, что краснеет.

– Бога ради, извините его, Аверьян Леонидович. Он не ведает, что творит.

– Господь с вами, Варвара Ивановна, – улыбнулся Беневоленский. – Молодо-зелено. Что нам со старичком делать? Оставить в кресле?

– Я пришлю их кучера, пусть отведет в спальню.

Они спустились с лестницы и, минуя комнаты, сразу вышли в сад. Пройдя немного, Варя вдруг остановилась и взяла Беневоленского за руку.

 

– Это возмездие, Аверьян Леонидович.

– Что? – не понял он.

– Это возмездие, – убежденно повторила она, глядя на него странными расширенными глазами. – Вы верите в возмездие?

– Не стоит принимать близко к сердцу обычную юношескую глупость, – сказал он, помолчав. – Все естественно, все закономерно, и все очень просто. Не ищите предопределений там, где их нет.

– Да, да. – Она грустно вздохнула. – Первый причинный ряд, второй причинный ряд. Все можно объяснить логически в наш просвещенный век, только – зачем? Ах, как было бы покойно и просто жить, если бы все действительно поддавалось объяснению.

– Вас тревожит что-то определенное или некий мираж?

– А ведь все мы, в сущности, жертвы слепого случая, – не слушая, продолжала Варя. – Кто родился, когда, зачем – все до нелепости случайно. Если бы мой отец не встретил мою маму, я бы не родилась вообще, никогда бы не родилась. А ведь могла бы родиться не я, а какая-либо другая девочка или мальчик, даже если предположить закономерность во встрече моих родителей, потому что… – Она запнулась, но мужественно продолжала: – Потому что все решает одна ночь. Понимаете, одна ночь – это же какая-то сплошная нелепица, изначальное отсутствие какой бы то ни было закономерности, игра. Но если это так, если бездушной природе все равно, то зачем тогда я? Почему я – именно Я и для чего Я – это я? Но раз нет на свете ответа, раз «я» – элемент стихийной бестолковой случайности, тогда я свободна перед любыми законами, потому что и законы-то приняты не для меня: я же волею стихий оказалась в сфере их действия. Значит, каждый – за себя и ради себя? Значит, все мы кирпичики, из которых ничего не сложишь?

Варя говорила быстро, не подыскивая слов, а будто вставляя в речь уже готовые словесные сочетания. Беневоленский сразу уловил это, тут же про себя нарек ее начетчицей и сказал, пряча насмешку:

– Однако складывают, Варвара Ивановна. И семьи, и народы, и государства.

– Да, вы правы, складывают. Складывают, следовательно, есть состав, скрепляющий нас. И состав этот – высшая идея, предопределяющая жизнь каждого и регулирующая, осмысленно направляющая ее по каким-то непреложным и непостижимым для человека законам.

– Вы имеете в виду Бога?

– Бог – это форма, то есть доступный нам способ объяснения непонятного. Сегодня это Бог, завтра еще что-то: формы могут меняться. А я говорю о существе, которое измениться не может, ибо это и есть данность.

«Нет, она не начетчица, – подумал он. – Просто в этой головке все перемешалось, а потом подошло на женских дрожжах и теперь лезет через край, как опара из горшка. И смех и грех…»

– И у вас есть доказательства этой данности? – вежливо поинтересовался он.

– Не у меня, Аверьян Леонидович, у жизни. Например, любовь. Почему вдруг мужчина, ничего еще не осознав, начинает испытывать страстное, непреодолимое влечение именно к этой женщине, хотя рядом подчас и лучше, и красивее, и умнее, и изящнее? Почему женщина, скромная, нравственная, внезапно влюбляется в весьма ординарного мужчину, который зачастую не только не лучше, но и просто намного хуже окружающих? Причем влюбляется настолько, что готова забыть и скромность и нравственность – все готова забыть! У вас есть объяснение этому? Нет, а у меня есть: предопределение. Но предопределение немыслимо без возмездия, Аверьян Леонидович, немыслимо, ибо предопределение и возмездие суть две стороны одной медали. Я нарушаю нечто непонятное мне, нарушаю неосознанно, не ведая, что творю, но наказание наступает неотвратимо и последовательно, причем в формах самых нелогичных и незакономерных, как кажется нам, неразумным муравьям. Разве вы сами не можете привести подобных примеров? Разве понятие несчастной любви не есть следствие прегрешения и наказания? Разве…

– О любви говорите, а там чай стынет, – недовольно сказала Маша.

Она стояла на повороте садовой дорожки, теребя переброшенную на грудь косу. Беневоленский рассмеялся:

– Маша, вы – чудо! Извините, что я так запросто, но вы такое прекрасное доказательство абсурдности всяческих мрачных догм, что по-иному вас и не назовешь.

Подхватив юбку, Варя быстро пошла к дому. Напряженно выпрямленная спина ее выражала глубочайшее презрение и, как вдруг показалось Аверьяну Леонидовичу, глубокую женскую обиду. Он смущенно покашлял и двинулся следом, а Маша, серьезно глядя на него, ждала, пока он подойдет. А когда он поравнялся с нею, сказала очень решительно:

– О любви не смейте говорить, слышите? Ни с кем!

И опрометью бросилась в дом, высоко, по-детски взбивая коленками подол легкого платья.

За чаем все весело подтрунивали над Федором: после бани он постриг бороденку, и клинышек ее торчал, как запятая. Дети прыскали в ладошки, да и взрослые с трудом сдерживали смех, а Федор сердился.

Владимир к столу не вышел, сочтя за благо отоспаться. А слегка помятый Сергей Петрович пришел, чуточку запоздав, и благодушно подремывал в кресле.

– У вас чудно, чудно! – восторгалась Полина Никитична. – Удивительно ароматное варенье и покоряющая непринужденность.

– Ваши комплименты, тетушка, несколько напоминают перевод с иностранного, – улыбнулась Лизонька.

– Я от чистого сердца, голубушка Варвара Ивановна. От чистого сердца!

– Я так и поняла, Полина Никитична, – серьезно сказала Варя. – У нас сегодня день открытых сердец.

– Прекрасная мысль, – подхватила Лизонька. – Открытые сердца – редкость, не правда ли, Аверьян Леонидович? Что это вы примолкли, как побритый… О, простите, Федор Иванович, я оговорилась. Я хотела сказать – как прибитый.

– Я понимаю, это тоже перевод, – проворчал Федор, покраснев.

Он побаивался смотреть на Лизоньку, а если и поглядывал, то тогда лишь, когда был уверен, что она этого не заметит. А так как смотреть на нее ему очень хотелось, то он все время боролся с собой и мрачнел еще больше.

– Ваше сердце не пытались сегодня открыть, Аверьян Леонидович?

– Оно у меня всегда открыто, Елизавета Антоновна, – нехотя отшутился Беневоленский. – Причем настежь: там всегда сквозняк.

– Смотрите же не застудите его, ветреный мужчина.

– А я забыла во дворе книгу. – Маша внезапно вскочила.

– Успеешь взять потом, – сказала Варя.

– Успею, но она отсыреет, – резонно пояснила Маша и вышла.

– Очень славная девочка, – заметила Полина Никитична. – Такая непосредственность – просто прелесть! Она где-нибудь училась?

– Машенька закончила Мариинскую гимназию. Я предпочла бы пансион, но она мечтает о курсах.

– Фи! Эти современные курсы…

– …готовят синих чулков, – подхватила Лизонька.

– Курсистки курят, – сказал проснувшийся Сергей Петрович. – Это мило, но как-то не очень привычно.

– Тянет похлопать по плечу и сказать: «Нет ли у вас папиросочки, любезная?» – снова добавила Елизавета Антоновна. – Некоторые женщины ценят и такой знак внимания, дядюшка, так что хлопайте смело!

После чая хозяева предложили осмотреть датских гусей, заведенных еще при маме: просто пришлось к слову. Варя, призвав на помощь Ивана, давала пояснения, гости вежливо восторгались, скрывая зевоту, и Беневоленский постарался поскорее отстать. В одиночестве бродил по саду, не желая признаваться даже в мыслях, что ищет Машу. Но Маши нигде не было. Аверьян Леонидович загрустил и направился в свой Борок.

– Вот вы где, оказывается!

Беневоленский нехотя приладил улыбку, узнав Лизоньку.

– Размышляете в уединении?

– Просто иду домой. В соседнее село.

– А я рассчитывала, что именно вы покажете мне сад.

На «вы» был сделан нажим. Аверьян Леонидович встретился с шоколадными глазами, отвел взгляд. В конце аллеи мелькнула фигура. Он не узнал, но догадался:

– Федор Иванович, пожалуйте сюда!

Федор, помедлив, вылез из-за куста, как-то боком подошел.

– Думается, Елизавета Антоновна, что Федор Иванович куда полнее ознакомит вас с садом, нежели я. Честь имею.

Поклонился и быстро пошел к воротам. Лизонька прикусила губку, глазки ее сразу растеряли ласковую лукавость, но рядом вздыхал Федор, и Елизавета Антоновна постаралась вернуть на место лукавость, и улыбку, и завораживающий шоколадный блеск.

– Ваш друг попросту скучен, Федор Иванович.

– Скучен? – Федор не отрываясь смотрел на нее, соглашался с каждым ее словом и глупел на глазах. – Да, да, конечно!