Read the book: «Эхо 13 Род, Которого Нет. Том 6»
Глава 1
Резкая, точечная, в нос, в кончик, в ту мягкую часть, которую хватают пальцами, когда хотят показать «вот тебя за нос водят». Что-то сжало хрящ с двух сторон, твёрдое, острое, и давило так, будто пыталось откусить.
Глаза открылись рывком. Свет ударил по зрачкам, белый, ослепляющий, и мир хлынул внутрь размытыми цветными пятнами.
На носу сидел краб.
Бурый, панцирный, размером с ладонь, перемазанный мокрым песком. Одна клешня сомкнута на кончике носа, сжимая хрящ с усердием, достойным лучшего применения. Маленькие чёрные глаза на стебельках смотрели прямо, тупо, с выражением существа, которое нашло еду.
— М-мать твою...
Голос вышел хриплым, сухим, рваным. Чужим. Это мой голос? Горло болело, язык прилип к нёбу, покрытому коркой, солёной, горькой.
— ...какого...
Рука поднялась. Тяжело, медленно, как будто к запястью привязали гирю. Пальцы нащупали панцирь, гладкий, мокрый, тёплый от солнца, сжали, оторвали краба от носа. Клешня разжалась с щелчком, оставив на кончике вмятину, которая тут же начала наливаться болью, тупой, пульсирующей, обидной.
Краб болтался в руке, перебирая лапками в воздухе, щёлкая клешнями, совершенно не раскаивающийся.
— Кыш. Пошёл отсюда.
Краб полетел в сторону. Шлёпнулся в мокрый песок, перевернулся, выставил клешни в боевую стойку, постоял секунду, оценивая шансы, развернулся и убежал боком, по-крабьи, оскорблённо, как будто это ему испортили утро.
Я лежал на спине. Голый. Совершенно голый, на мокром горячем песке, лицом к небу, которое было бледно-голубым, выцветшим, высоким, без единого облака. Солнце висело почти в зените, белое, злое, и жгло кожу так, что каждый сантиметр тела горел, покрасневший, стянутый коркой из соли, засохшей слизи, чего-то бурого, с запахом, от которого желудок немедленно сжался, подкатил к горлу, и рот наполнился горькой слюной. Рвотный спазм скрутил рёбра, сухой, болезненный, бесполезный — рвать было нечем.
Жара давила сверху, физически, как ладонь, прижимающая к раскалённой сковороде. Воздух был влажным, густым, пропитанным солью, йодом, гнилыми водорослями, и каждый вдох проходил через горло, как наждачная бумага по открытой ране. Где-то справа шумел прибой, ленивый, ритмичный, и тёплые волны добирались до щиколоток, облизывая ступни пеной, отступая, возвращаясь. Слева — стена зелени. Джунгли. Тёмные, влажные, густые, полные звуков. Стрёкот насекомых, крики птиц, шорох листвы, а глубже — что-то тяжелее, как далёкое ворчание чего-то большого.
«Даже сдохнуть спокойно не дают.»
Мысль всплыла из ниоткуда. Готовая, оформленная. И тут же растворилась, оставив пустоту. Чей голос? Мой?
— Кто... я?
Хриплый шёпот. Слова упали на мокрый песок, и волна слизала их.
Тишина. Ничего. Пустота внутри головы, гулкая, огромная, как пустой зал, в котором выключили свет. Ни имени, ни лица, ни возраста. Я попытался вспомнить хоть что-то — и упёрся в стену, глухую, чёрную, за которой могло быть всё или ничего.
Страх пришёл тихо. Сначала — непонимание, пустое, нейтральное, как белый шум. Потом — осознание. Я не знаю, кто я, не знаю, где нахожусь. Я голый, на песке, под солнцем, и в голове — ничего. Совсем ничего. Руки задрожали. Мелко, противно. Я сжал кулаки, чтобы остановить дрожь, ногти впились в ладони, и боль помогла. Немного.
— Ладно, — сказал я. Голос дрожал. — Ладно. Дышать. Просто дышать.
Вдох. Медленный, через нос, считая до четырёх. Выдох. Через рот, считая до шести. Ещё раз. Ещё.
Ответа не было. Пустота. Белый лист, с которого стёрли все записи, оставив только лёгкие вдавленности от ручки, неразборчивые, призрачные.
— Где... я?
Тело лежало на песке. Мокрый, крупный, серый, с ракушками, водорослями, мелким мусором. Обломок дерева, раковина размером с кулак, щупальце высохшей медузы, прозрачное, с фиолетовыми прожилками. Волны лизали ноги, тёплые, ленивые, накатывая на щиколотки с шипением, оставляя пену, отступая. Солнце висело высоко, белое, слепящее, жаркое, и от его тепла кожа на лице, на руках, на груди горела, стянутая коркой соли, слизи, чего-то ещё, бурого, засохшего. Запах от этой корки ударил снова, и желудок опять дёрнулся, сжался, выдавив кислую слюну.
Мозг работал. Медленно, со скрипом, как механизм, который долго стоял без движения, проворачивая шестерёнки с усилием. Информация поступала кусками, рваными, бессвязными.
Краб. Бурый панцирный краб. Мозг, работавший на обрывках, на ошмётках, выдал строчку, чёткую, академическую, как из учебника — Scylla serrata. Мангровый краб. Ареал обитания — тропические воды Индо-Тихоокеанского региона, от Восточной Африки до Юго-Восточной Азии, включая южные побережья Китая, Индонезию, северную Австралию.
Тропики, Индо-Тихоокеанский регион — это всё, что можно вытащить из породы краба.
«Краснодар.»
Слово вспыхнуло в голове, как удар молнии, яркое, болезненное, и вместе с ним пришла боль. Настоящая, физическая, острая, вбивающаяся в виски, в затылок, в основание черепа. Мир на секунду поплыл, расфокусировался, и во рту появился привкус крови, медный, тёплый.
Краснодар. Почему Краснодар? Что такое Краснодар? Город? Место? Это имеет отношение ко мне?
Боль пульсировала, затихая медленно, неохотно, и оставила после себя тошноту, вязкую, тяжёлую.
«Я точно далеко от Краснодара. Это единственное, что я знаю наверняка. Мангровые крабы там не водятся.»
Тело. Нужно осмотреть тело. Мозг, лишённый памяти, цеплялся за инструкции, зашитые глубже любых воспоминаний. Выжить. Оценить. Действовать.
Я попытался сесть. Мышцы живота отозвались болью, тупой, глубокой, как будто меня долго били ногами. Первая попытка — поясница выгнулась, руки подломились, и я рухнул обратно на песок, выбив из лёгких хриплый стон. Песок забился в рот, скрипнул на зубах, крупный, солёный. Я сплюнул, матерясь, и попробовал снова, медленнее, через бок, упираясь локтем, перекатываясь, помогая себе свободной рукой. Сел со второй попытки, согнувшись, и мир закачался, поплыл, потемнел в глазах. Переждал. Стиснул зубы. Дышал.
Руки. Левая — грязная, ободранная, ногти обломаны, под ними песок и засохшая кровь. Правая выглядела хуже. На запястье, охватывая его полностью, сидел металлический браслет, тёмный, тусклый, вросший в кожу так глубоко, что граница между металлом и плотью размылась. Кожа вокруг — красная, воспалённая, покрытая волдырями, некоторые из которых лопнули, обнажив розовую, мокрую дерму. Браслет пульсировал. Тепло, ритмичное, ощутимое, как второе сердцебиение, идущее изнутри, от самого металла, как будто артефакт был живым.
Артефакт.
— Артефакт, — повторил я вслух, пробуя слово на вкус. Оно было правильным. Точным. Откуда я его знаю?
Грудь. Ожоги, бурые, шелушащиеся, расположенные хаотично, как следы от чего-то горячего, плеснувшего на кожу. Рёбра прощупывались через тонкий слой мышц, ни одно не сломано, но каждое касание отзывалось тупой болью, глубокой, расплывчатой. Живот впалый, подтянутый к позвоночнику — пустой, высохший, давно пустой.
Ноги. Мышцы бёдер плотные, рельефные, обтянутые обожжённой кожей. Левая лодыжка опухла, налилась, но кость была целой, я ощупал осторожно, прокатывая сустав, проверяя амплитуду. Растяжение, может небольшой разрыв связок. Больно, но ходить можно. Ступни ободраны, на правой пятке — глубокая ссадина, забитая песком. Песок в ране жёг, мелко, настырно.
И никакой одежды. Ни обуви, ни клочка ткани. Ничего между мной и миром. Я сидел на песке в чём мать родила, обожжённый, избитый, покрытый коркой из соли и засохшей дряни, и единственным, что было на мне, был этот браслет.
Мозг выдал мысль, странную, неуместную, но почему-то настойчивую: «Если меня сейчас найдут спасатели, первое впечатление будет незабываемым. Голый мужик с браслетом, покрытый слизью, на тропическом пляже. Ни один спасательный протокол к такому не готов.»
Я посмотрел вниз, на себя, на всё это — на грязные ноги, на обожжённый живот, на то, что между ними, покрытое коркой соли, как остальное тело.
«Впрочем, спасатели, судя по обстановке, не торопятся.»
Глава 2
Впереди — океан. Бирюзовый, спокойный, с белыми барашками на волнах, уходил к горизонту, где сливался с небом. Слева и справа — пляж, узкий, метров двадцать, заваленный плавником, ракушками, высохшими водорослями. За пляжем — зелень. Густая, тёмная, влажная, стеной встающая от песка к небу. Пальмы, кустарники, лианы, перевитые, сплетённые, непроходимые на вид.
— Пить, — сказал я. Голос треснул на полуслове, язык скрежетнул по нёбу, сухой, шершавый, как наждачка. — Пить хочется. Очень.
Мозг дёрнулся, как собака, почуявшая след, и выдал цифру — при такой жаре и влажности, при массе тела примерно семьдесят пять — восемьдесят килограммов, организм теряет до полутора литров воды в час через потоотделение и дыхание. При текущем уровне обезвоживания, судя по сухости слизистых, тургору кожи и вязкости слюны — дефицит около трёх-четырёх литров. Критическая дегидратация наступает при потере десяти-двенадцати процентов массы тела в воде. Без восполнения — от двенадцати до тридцати шести часов до потери сознания. До гибели — двое суток. Максимум.
— Двое суток, — пробормотал я. — Откуда я знаю эти цифры?
Океан лежал передо мной, бирюзовый, спокойный, ленивый. Тысячи кубических километров воды. Бесполезной.
— Морская вода. Солёная. Тридцать пять граммов NaCl на литр. Осмотическое давление выше, чем в клетках организма. Почки потратят полтора литра собственной воды, чтобы вывести литр морской. Пить нельзя. От неё только быстрее сдохну.
Откуда я всё это знаю, если не помню собственного имени?
Мозг молчал. Мозг не помнил, кто вложил в него всю эту информацию, но информация была, как мебель в пустой квартире — стулья стоят, стол стоит, а хозяина нет, и непонятно, кто расставлял.
Я огляделся. Пляж — узкий, метров двадцать в ширину, зажатый между океаном и стеной джунглей. Ни ручья, ни речки, ни намёка на пресную воду в радиусе обзора. Песок — серый, крупный, сухой на верхнем слое, мокрый ниже, с запахом соли. Линия прибоя гладкая, без впадин, без русел. Если ручей и впадал в океан где-то на этом побережье, то за пределами того, что видели глаза.
— Варианты, — сказал я вслух, и голос, хриплый, чужой, зацепился за слово, как за перила. — Первый. Идти вдоль берега, искать ручей. Пресная вода фильтруется через вулканические породы, выходит к океану у подножий возвышенностей. Но...
Я посмотрел на свои ноги. Ободранные ступни, опухшая лодыжка. Идти по раскалённому песку босиком, под этим солнцем, при таком обезвоживании — каждые двести метров будут стоить литр пота, которого у организма уже нет.
— Ходить пока рано. Что ещё?
Взгляд пошёл вдоль кромки зелени, медленно, оценивающе, и зацепился за пальму. Высокая, метров восемь, с гроздью зелёных орехов под кроной. Мозг мгновенно выдал — Cocos nucifera. Кокосовая пальма. Кокосовая вода — стерильный изотонический раствор, близкий по составу к плазме крови. Электролиты — калий, натрий, магний. Идеально для регидратации. Один зелёный кокос содержит от двухсот до трёхсот миллилитров жидкости.
Замечательно. Триста миллилитров живительной влаги. В восьми метрах над землёй.
— Забраться, — пробормотал я, задрав голову, прищурившись от солнца. — Ствол шершавый, кольцевые рубцы от опавших листьев дают опору для ног. Техника подъёма — обхват ствола руками и ступнями, подъём рывками, перенос веса с ног на руки, с рук на ноги...
Я посмотрел на свои руки. Обожжённая правая с браслетом, волдыри на ладони, кожа красная, мокрая. Левая — ободранная, ногти сломаны. Потом на ступни: правая пятка — открытая ссадина, забитая песком. Мышцы, которые отказались выполнить простое «сесть» с первой попытки.
— Восемь метров. С такими руками, с такими ногами, в моём состоянии вероятность успешного подъёма — процентов двадцать, вероятность падения — все сто. А падение с шести-восьми метров в условиях необитаемого побережья без медицинской помощи означает переломы, разрывы внутренних органов и летальный исход в течение нескольких часов.
Я снова посмотрел на пальму. Высокую, стройную, с грудой зелёных орехов наверху, и мозг, пустой, безымянный, продолжал перебирать файлы, вытаскивая из небытия данные, как библиотекарь, который потерял каталог, но помнит каждую книгу в лицо.
Пальмовый сок. Тодди. Toddy, palm wine, tuak — в зависимости от региона. Сладкая жидкость, добываемая из цветоносного стебля кокосовой пальмы методом подсечки. Содержание сахарозы до двенадцати процентов, минеральные соли, витамины группы B. В тропических странах Юго-Восточной Азии — основной источник натурального сахара. Метод простой — надрез цветоноса, сосуды пальмы начинают выделять сок, который стекает в ёмкость. Дебит — от полутора до двух литров в сутки с одного надреза.
Полтора литра в сутки из одного надреза.
Для этого нужно найти цветоносный стебель, толстый початок, из которого растут мелкие цветки, сделать надрез и подставить ёмкость.
— Для надреза нужен нож, — сказал я вслух, и голос уже не дрожал. Мозг нашёл задачу, и задача вытеснила страх, как вода вытесняет воздух из стакана. — Ножа нет. Нужен режущий инструмент.
Взгляд пошёл по пляжу. Песок, ракушки, плавник, мусор. Обломок дерева, длинный, серый, выбеленный солнцем. Высохшая медуза. Раковина. Камни, обкатанные прибоем, гладкие, бесполезные.
— Камень, — пробормотал я. — Режущая кромка. Кремень, обсидиан, кварцит — хрупкие породы, при раскалывании дают острые грани. Угол режущей кромки ниже двадцати градусов достаточен для рассечения растительных тканей.
Я попытался встать. Ноги подломились сразу, колени ударили в песок, руки выставились перед собой, и ладони обожгло — горячий верхний слой, раскалённый солнцем. Второй раз — медленнее, упираясь руками в колени, разгибаясь поэтапно, позвонок за позвонком, и мир покачивался, но держался. Стою. Ноги трясутся, лодыжка ноет, в глазах мельтешат чёрные точки, но стою.
Первый шаг отозвался в пятке: ссадина вдавилась в горячий песок, и боль прошила ногу от ступни до колена, яркая, злая, как сигнал тревоги. Второй шаг — левой, опухшая лодыжка провернулась в суставе, и в голеностопе что-то хрустнуло, негромко, жутковато. Третий шаг. Четвёртый. Каждый — подвиг, достойный отдельной медали, учитывая, что я шёл голым, обожжённым, без памяти, по раскалённому пляжу, к неопределённой цели с рабочим названием «острый камень».
Метров через тридцать вдоль кромки прибоя нашёл то, что искал. Россыпь камней у подножия скалистого выступа, выступающего из джунглей к океану. Камни были разные — обкатанные голыши, серый гранит, рыжий песчаник. Среди них я увидел кусок породы, тёмный, с матовым блеском, плоский. Поднял. Тяжёлый, размером с пол-ладони. Базальт или диорит — плотный, мелкозернистый.
Нужен был другой камень. Ударный. Я подобрал округлый голыш, увесистый, удобно ложащийся в кулак. Присел на корточки, положил плоский камень на валун, примерился.
Удар. Камень лопнул, раскрошившись на три куска. Ни один не годился — края тупые, скруглённые.
— Угол удара, — пробормотал я, подбирая следующий кусок. — Нужно бить по краю, под углом тридцать-сорок градусов, чтобы отщепить пластину. Конхоидальный излом.
Я знал слово «конхоидальный». Я знал, как раскалывать камни. Я знал технику отщепления. Я не знал собственного имени.
Второй удар. На этот раз точнее, под углом, ударный камень скользнул по краю плоского, и от него отлетел осколок — длинный, узкий, с острым краем, тонким, как бритва. Я поднял его, покрутил в пальцах. Провёл подушечкой большого пальца по кромке — на коже мгновенно выступила алая линия.
— Вот это подойдёт.
Нож. Первобытный, каменный, размером с указательный палец. Рукояти нет, держать нужно за тупой конец, обернув пальцы чем-нибудь, чтобы не порезаться. Обернуть, правда, было нечем, потому что на мне не было ровным счётом ничего. Я обернул тупой конец куском кожистого листа, оторванного от ближайшего куста, и прижал его ладонью. Держалось. Хлипко, ненадёжно, но для одного надреза хватит.
Пальма стояла в шести метрах, у самой кромки зелени. Высокая, но не прямая — ствол изогнулся в сторону океана, под углом, наклонённый морским ветром, обтёсанный штормами. Этот наклон менял всё. Не вертикальный подъём на восемь метров, а подъём по наклонной на шесть-семь. Всё ещё рискованно, но разница между «самоубийство» и «авантюра с шансом на успех».
Я подошёл к стволу. Кора — серая, с кольцевыми рубцами от опавших листьев, шершавая, тёплая от солнца. Рубцы выступали на два-три сантиметра — достаточная опора для ступни, если прижиматься к стволу всем телом.
— Не наверх, — сказал я себе, задрав голову. — Наверх мне не надо. Мне нужен цветонос. Он должен быть ниже кроны, на уровне... четырёх-пяти метров.
Я обхватил ствол руками. Кора впилась в обожжённые ладони, и правая рука взвыла, волдыри лопнули, горячая, липкая сукровица потекла по пальцам. Зубы сжались до скрипа. Ступни нашли первый рубец, пальцы ног вцепились в кору, и тело пошло вверх.
Подъём. Рывок руками, перехват, подтяжка ногами, перенос веса. Каждое движение — как попытка выжать штангу с высокой температурой и похмельем одновременно. Мышцы горели, обожжённая кожа на груди скребла по коре, и от этого скрежета по зубам будто пустили ток. Метр. Два. Три.
На четвёртом метре я увидел его. Цветонос. Толстый початок, выходящий из пазухи листа, длиной сантиметров сорок, покрытый восковой оболочкой. От него тянулись мелкие веточки с крохотными цветками, бледно-жёлтыми, с медовым запахом, который пробился даже через вонь соли и засохшей слизи, покрывавшей моё тело.
Я зафиксировался. Ноги — на рубце, прижаты к стволу, бёдра обхватывают. Левая рука — на верхнем рубце, пальцы побелели от хватки. Правая — свободна. Каменный нож в ладони, обёрнутый листом, который уже наполовину развалился от пота.
Первый надрез. Кончик ножа вошёл в восковую кожицу цветоноса, и я провёл лезвием снизу вверх, вскрывая оболочку. Внутри — зеленоватая, влажная ткань, волокнистая, плотная. Потянуло сладковатым, свежим, живым запахом.
— Глубже, — пробормотал я. — Нужно добраться до сосудистых пучков. Флоэма. Ситовидные трубки, транспортирующие сахарозу от листьев к корням. Если пересечь их, давление внутри ствола выдавит сок наружу.
Второй надрез, глубже. Каменное лезвие скрипнуло по волокнам, рука дрожала от напряжения, пальцы скользили от пота, и я давил, проворачивал, ковырял, ругался сквозь зубы, потому что каменный нож — это, конечно, великое достижение для человека без памяти на тропическом пляже, но хирургическим инструментом его назвать мог только оптимист.
Третий надрез. Косой, под углом к предыдущему, формируя V-образный жёлоб, по которому сок мог стекать вниз. Мозг выдавал инструкции из какого-то учебника по тропическому сельскому хозяйству, а руки переводили их на язык каменного ножа, грубо, неточно, роняя волокна и куски оболочки на горячий песок.
Минута. Две. Ноги начали неметь от давления на рубец, мышцы бёдер дрожали, и я чувствовал, как хватка слабеет, как тело скользит вниз по миллиметру.
Из надреза показалась капля.
Прозрачная, с чуть желтоватым оттенком, она набухла на краю среза, повисела секунду, отделилась и скатилась по стволу, оставив влажный след. За ней — вторая. Третья. Медленно, неторопливо, как утренняя роса с листа. Вожделенная жидкость, полтора литра в сутки, полтора литра жизни, и сейчас она уходила вниз по стволу, впитывалась в кору, испарялась на жаре.
— Ёмкость, — выдохнул я. — Мне нужна ёмкость. Которой у меня нет. Потому что я голый, на пальме, с каменным ножом, и план был великолепный, за исключением того, что я забыл про ёмкость.
Гениальный план. Залезть на пальму, надрезать цветонос, собрать сок. В чём? В ладонях? Висеть на стволе одной рукой и подставлять другую под капли, по тридцать миллилитров в минуту? До темноты?
Я посмотрел вниз. Четыре метра до земли. Раковина, которую видел на пляже, раковина размером с кулак — слишком маленькая. Нужна большая. Или кусок коры, согнутый в желоб. Или...
«Думай. Ты умеешь думать. Ты не помнишь почему, но умеешь.»
Кора. У основания пальмы, на земле, лежали куски старой коры, отслоившейся от ствола. Серые, сухие, выгнутые. Если взять кусок, свернуть конусом, привязать к стволу под надрезом...
Привязать чем? Лианой. Лиана — гибкий стебель тропического вьющегося растения. Вокруг пальмы, на деревьях за ней, я видел из своего положения на высоте четырёх метров дюжину лиан, свисающих с крон, как верёвки на корабельной мачте.
Но и лианы, и кора лежали на земле, а я висел наверху.
— Ладно, — сказал я. — Спускаюсь.
Спуск занял полминуты и стоил ещё два лопнувших волдыря на ладонях, длинную ссадину на внутренней стороне бедра, и то, что от моего чувства собственного достоинства оставалось к этому моменту, а оставалось немного, учитывая наготу, получило ещё один удар, когда я при приземлении не удержал равновесие и сел задом в мокрый песок. Влажный, зернистый, горячий мокрый песок забился в каждую складку, и тело среагировало на это с выражением, которое, будь оно произнесено вслух, заняло бы отдельную строчку.
Кора. Кусок, сантиметров двадцать в длину, изогнутый, сухой. Я свернул его воронкой, загнув края внутрь, и скрепил — нечем было скрепить. Кора расползалась, разгибалась, отказываясь держать форму.
Лиана. Я подошёл к ближайшему дереву, увитому вьющимся стеблем, и потянул. Стебель не отрывался. Тянул сильнее — лиана натянулась, как струна, но держалась, вцепившись в кору дерева десятками мелких корешков, каждый из которых был якорем. Я обмотал лиану вокруг руки, дёрнул рывком, и мышцы отозвались болью, глубокой, тяжёлой. Лиана скрипнула. Корешки начали отрываться один за другим, с мелкими щелчками, как нитки из шва, и стебель оторвался, хлестнув по плечу концом, оставив красную полосу.
— Ай, черт.
Метр лианы. Тонкая, зелёная, гибкая, с клейким соком на месте отрыва. Я перетёр её о камень, разделив на две половины, и использовал одну, чтобы обвязать кору-воронку, стянув края, зафиксировав форму. Получилось кривое, жалкое подобие конуса, больше похожее на корявый стаканчик из-под мороженого, сделанный слепым. Но воду держало. Я проверил — набрал морской воды, подождал. Просачивалась, медленно, по капле, но основной объём оставался внутри.
— Сойдёт. Десять минут у меня есть, прежде чем протечёт.
Второй подъём на пальму. С конусом в зубах, с обрывком лианы, намотанным на запястье. Подъём был легче, потому что тело запомнило путь, руки нашли опору быстрее, ноги встали на рубцы увереннее. На четвёртом метре я привязал воронку к стволу, подставив под надрез цветоноса. Лиана обхватила ствол одним оборотом, узел лёг на удивление крепко, и воронка повисла, кривая, нелепая, как флаг капитуляции.
Из надреза капало. Медленно. По капле в три-четыре секунды. Каждая капля падала в воронку с тихим стуком, почти неслышным, и оставляла на дне тёмной коры влажное пятно, которое расползалось, сливалось с соседним.
Я спустился и сел под пальмой, прислонившись спиной к стволу. Наклон ствола давал крохотную полоску тени, узкую, как лезвие, и я вжался в неё, как будто тень была одеялом.
Ждать. Ничего другого не оставалось. Сидеть, ждать, пока капли наполнят воронку, пока хватит на один-два глотка, и считать секунды.
Секунды складывались в минуты. Минуты текли, как пальмовый сок — медленно, неохотно, по капле. Жара давила сверху, и я чувствовал, как тело теряет воду быстрее, чем пальма её отдаёт. Пот выступал на лбу, на шее, на груди, крупный, солёный, стекал по рёбрам, по животу, по бёдрам, и впитывался в горячий песок. Замкнутый круг — я терял воду, ожидая воду, и баланс был не в мою пользу.
Пятнадцать минут. Двадцать. Двадцать пять.
Я залез обратно. Медленнее, осторожнее, берегя руки. Заглянул в воронку.
На дне собралось немного. Грамм тридцать-сорок, может пятьдесят. Жалкая лужица на дне корявого конуса, прозрачная, с желтоватым оттенком.
Я снял воронку со ствола, придерживая, чтобы не расплескать. Поднёс к губам. Наклонил.
Вкус. Сладковатый, тёплый, с лёгкой кислинкой, с привкусом коры и чего-то ещё, растительного, живого, зелёного. Жидкость скатилась по языку, по горлу, и горло, сухое, саднящее, растрескавшееся, приняло её, как пустыня принимает первый дождь, жадно, мгновенно, и попросило ещё.
— Ещё, — прохрипел я. — Ещё.
Капля. Ещё капля. Ещё. Я слизывал остатки со стенок конуса, языком, как животное, и от этого было унизительно, и одновременно — спасительно, потому что каждая капля была граммом жизни, и тело считало их точнее любого прибора.
Привязал воронку обратно. Спустился. Сел. Ждать.
В этот раз я подновил надрез. Вскарабкался, провёл каменным ножом по краям, углубляя жёлоб, обнажая свежие сосуды. Сок пошёл чуть быстрее — капля в две-три секунды.
За следующий час я сделал четыре подъёма. Каждый давал по тридцать-пятьдесят миллилитров. Суммарно — около ста пятидесяти-двухсот миллилитров за час. Капля в океане обезвоживания, но организм принимал каждую порцию с благодарностью, и тошнота отступала, и голова яснела, и мир переставал двоиться в глазах.
После четвёртого подъёма я понял, что нужен второй надрез. На другом цветоносе, на другой стороне пальмы. Нашёл, надрезал, привязал вторую воронку, сооружённую из куска коры побольше, замотанную двумя витками лианы. Теперь сок шёл в два русла.
Солнце прошло зенит и начало клониться к западу. Тень от пальмы удлинилась, и я переполз за ней, как подсолнух, только в обратную сторону. Воронки наполнялись, я опустошал их, и этот цикл — ждать, лезть, пить, спускаться, ждать — стал ритмом дня, монотонным, первобытным, и в этой монотонности мозг начал просыпаться.
Мысли приходили урывками. Обрывки данных, всплывающие из-под чёрной воды.
«Формула осмотического давления. Пи равно iCRT. Коэффициент Вант-Гоффа. Газовая постоянная. Абсолютная температура.»
«Анатомия флоэмы. Ситовидные трубки. Клетки-спутницы. Активный транспорт сахарозы.»
«Широта определяется по углу солнца над горизонтом в момент кульминации. Десять-пятнадцать градусов от вертикали при летнем склонении. Южно-Китайское море, Филиппины, Индонезия.»
«Реакция рук. Скорость перехвата краба. Сила пальцев при отрыве коры. Ненормальная. Выше нормы. Значительно.»
Каждый кусок информации был чистым, точным, без привязки к личности, как страница учебника, вырванная из обложки. Данные без владельца. Знания без имени.
Между подъёмами на пальму я сидел в тени и осматривал окрестности, прислушивался, принюхивался. Два давления из джунглей оставались постоянными. Тяжёлое, злое — из глубины зелени, оттуда, где деревья стояли плотнее, где тени были чернее. Мягкое, тёплое — правее, из-за скалистого холма, поросшего пальмами. Тело реагировало на первое мышечным напряжением, на второе — лёгким расслаблением, как будто мягкое давление было чем-то безопасным, знакомым.
— Два источника, — бормотал я, подрезая ножом стебель цветоноса, обновляя надрез. — Один агрессивный, второй нейтральный. Давление... энергия? Какая-то энергия? Я чувствую давление, которого быть здесь не должно. Физические поля на таком расстоянии не ощущаются. Что это? Почему тело знает, а мозг — нет?
Мозг не отозвался. Пустота, в которой плавали формулы и латинские названия, но ни одного воспоминания о том, кто их туда положил. Воронки наполнялись. Я пил.
К середине дня, после восьмого или девятого подъёма, организм стабилизировался достаточно, чтобы ноги перестали дрожать, а голова — кружиться. Не идеальное состояние. Обезвоживание осталось, но из категории «критическое» перешло в «серьёзное», и разница между ними была в том, что во второй категории ещё можно двигаться.
— Пора, — сказал я, поднимаясь. — Вода есть. Медленная, но есть. Теперь — остальное.
И в этот момент желудок, молчавший весь день, получивший воду и решивший, что голодовка окончена, сжался, булькнул и потребовал еды с настойчивостью, граничащей с наглостью. Пустой, сухой, высосанный до стенок, он заурчал так громко, что мелкая ящерица на камне у ручья метнулась в кусты, оброненный хвост задёргался на камне.
Глава 3
Еда. Белок. Жиры. Углеводы. Мозг мгновенно развернул задачу, как разворачивают карту на столе — тропический остров, побережье, доступные источники белка включают рыбу, ракообразных, моллюсков, птичьи яйца...
Ракообразных. Слово упало в голову, как камень в пустой колодец, и эхо разнеслось по пустым стенкам черепа.
Я замер, глядя на пальму, на воронки, на пляж, по которому утром убегал бурый краб.
Краб. Бурый панцирный краб. Scylla serrata. Тот самый, который кусал меня за нос сегодня утром. Которого я схватил, оторвал от лица и швырнул в мокрый песок со словами «пошёл отсюда.» Краб, содержащий до пятнадцати граммов белка на сто граммов мяса, с высоким содержанием цинка, меди и витамина B12. Краб, которого я мог убить одним движением, разделать камнем и съесть, первый источник пищи, попавший мне буквально в руки, на нос, утром, когда я ещё лежал на спине и соображал, жив я или нет.
И я его выкинул.
«Гений. Безусловный, неоспоримый гений. Будущие поколения робинзонов будут учиться на моём примере. Раздел первый — как НЕ надо обращаться с продовольствием, которое само пришло к вам на лицо.»
Мозг, словно наслаждаясь моментом, подбросил ещё, мясо ракообразных при температуре выше тридцати градусов начинает разлагаться через два-три часа после гибели. Ферментативный автолиз, накопление биогенных аминов, в первую очередь кадаверина и путресцина, рост колоний Vibrio parahaemolyticus в мышечной ткани. Даже если я сейчас найду того краба, а он наверняка убежал обратно в мангровые заросли, обиженный и совершенно живой, даже если поймаю нового, его нужно готовить и есть сразу, хранить при такой жаре нельзя, через пару часов крабовое мясо превращается в набор токсинов, от которых кишечник вывернется наизнанку.
— Значит, краб отпадает, — пробормотал я. — Пока нет огня, ракообразные бесполезны. Сырой краб — это лотерея с отравлением, которую я на пустой желудок и без медикаментов проигрываю гарантированно.
Желудок заурчал снова, обиженно, требовательно, как кот, которому показали миску и забрали.
— Рыба, — сказал я. — Мелкая рифовая рыба, сырая, при условии что это луциановые, а с ними риск сигуатеры минимален. Или моллюски. Но рыба проще. Если я вообще способен её поймать.
Впрочем, рыба подождёт. Сначала мне нужно решить проблему, которая с каждой минутой становилась всё настоятельнее.
Тело стояло на горячем песке, голое, обожжённое, облепленное коркой из соли и пальмового сока, который стёк по подбородку и засох на груди. Голое. Совершенно голое. Эта деталь, которая утром казалась второстепенной рядом с обезвоживанием, сейчас стала настоятельной. Солнце прожгло кожу на спине, на плечах, на тех местах, которые обычно скрыты одеждой, и боль от ожогов была другой — острее, неприятнее, как будто кожа там была тоньше и нежнее, и мозг, не помнящий собственного имени, почему-то с предельной ясностью осознавал, что эти места обычно не обгорают, потому что обычно они закрыты.
— Мне нужна одежда, — сказал я, и в голосе прозвучала серьёзность, непропорциональная ситуации. Серьёзность человека, который ставит пункт «штаны» в один приоритетный ряд с «вода» и «укрытие». — Или хотя бы что-нибудь, во что можно завернуться. Широкие листья. Кора. Что-нибудь.
Мозг выдал на автомате, без запроса — семейство Musaceae, банановые листья, длина до 2,7 метра, ширина до 60 сантиметров, прочность на разрыв достаточная для кратковременного использования в качестве упаковочного материала, кровельного покрытия, одежды. В тропических регионах — традиционный материал для набедренных повязок, тарелок, обёрток.
— Банановые листья. Если на этом острове есть бананы.
Я посмотрел на стену джунглей, на густые заросли за пляжем, и из зелени, правее ручья, торчали несколько широких, характерно продолговатых листьев, ярких, с параллельными жилками, разорванными ветром в бахрому.
Бананы. Или что-то очень на них похожее.
— Метров двадцать от кромки, — прикинул я. — Придётся зайти в джунгли.
Давление из глубины зелени дрогнуло. Я почувствовал это кожей, лёгкое изменение, как будто что-то шевельнулось, повернулось, обратило внимание. Волоски на предплечьях поднялись. Тело сказало одно слово — осторожно.
— Осторожно, — повторил я вслух, взяв дубину и каменный нож. — Дубина и каменный нож. Арсенал пещерного человека. Против того, что живёт в джунглях. Блестящий план.
Шагнул с пляжа в зелень.
Температура упала сразу, градусов на пять, может больше. Тень деревьев легла на кожу, прохладная, влажная, и тело выдохнуло, расслабляя мышцы, сжатые от жары. Воздух стал гуще, тяжелее, пропитанный запахами сырой земли, прелой листвы, цветочной сладости, чего-то тяжёлого, мускусного, звериного.
Земля под ногами — мягкая, влажная, устланная опавшими листьями, мхом, мелкими корнями, которые цеплялись за ободранные ступни. Свет здесь был другим — зелёным, рассеянным, пробивающимся через крону пятнами, как прожекторы через дым. Насекомых было много — мошки клубились в столбах света, мелкие мухи висели стаями, комары или их местный аналог мгновенно нашли голую кожу и вцепились, впиваясь в плечи, в спину, в ягодицы, в места, которые я не мог даже чесать, потому что руки были заняты дубиной и ножом.
— М-мать... — Я дёрнул плечом, пытаясь согнать мошку, и в этот момент правую лопатку прошило укусом, мелким, злым, с мгновенным жжением. — Ещё одна причина. Одежда. Срочно.
Банановые листья были ближе, чем казалось с пляжа. Три крупных растения, с толстыми мясистыми стволами, каждый лист — полтора-два метра длиной, широкий, с глянцевой поверхностью. Я подошёл к ближайшему, примерился, ухватил лист за основание, потянул вниз.
Лист оторвался с влажным треском. Легко. Слишком легко. Как бумага.
«Опять. Слишком легко. Сила в руках, которой быть не должно.»
Я отложил дубину, прижав её к стволу банана ногой, и начал работать. Каменный нож скрежетал по листу, отсекая центральную жилку, ту толстую зелёную полосу, которая проходила посередине и делала лист жёстким, негнущимся. Резать камнем по мясистой ткани — удовольствие сомнительное, лезвие скользило, соскакивало, рвало волокна вместо того чтобы рассекать, и руки покрылись зелёным соком, скользким, липким, с горьковатым травянистым запахом. Минуты через три я разделил лист на две половины, широкие, гибкие, с естественной вогнутостью.
Первая попытка обернуть половину листа вокруг бёдер провалилась сразу. Лист, мокрый от сока, скользил по обожжённой коже, соскальзывал, разворачивался, и стоило мне отпустить один край, чтобы ухватить другой, как всё съезжало вниз, к коленям, и падало на землю, зелёный блин на мокрой почве. Я поднял его, стряхнул грязь, попробовал снова, затягивая туже, прижимая к телу, и лист порвался в том месте, где жилку срезал слишком глубоко.
— Отлично, — процедил я сквозь зубы. — Высокая мода из подручных материалов. Уверен, модельеры начинали так же.
Второй лист. Этот я резал аккуратнее, оставляя тонкую полоску жилки для прочности. Половинки вышли плотнее, жёстче, и когда я обернул одну вокруг бёдер, перехлёстывая концы на правом боку, она легла ровнее, плотнее, и соскальзывала медленнее. Вторую половину я завёл между ног, протянув назад и вперёд, заправив края под первую, и конструкция обрела подобие формы. Шаткое, ненадёжное подобие, которое при каждом движении грозило рассыпаться, но хоть что-то.
Оставалась проблема крепления. Руками держать — не вариант. Нужна верёвка, пояс, что-нибудь.
Лиана свисала с дерева рядом, тонкая, зелёная, с мелкими воздушными корешками. Я потянул, и на этот раз стебель поддался проще — тоньше, корешки слабее, и метровый отрезок оторвался с негромким треском. Обмотал лиану вокруг пояса поверх листьев, стянул, завязал узлом. Лиана врезалась в кожу, мокрая, скользкая, но держала, и листья перестали сползать, зафиксировавшись на бёдрах.
Я сделал несколько пробных шагов. Присел, встал. Повернулся. Лист шуршал при каждом движении, тёрся о кожу, и края торчали в стороны, как оборки на карнавальном костюме, и один угол уже начал надрываться. Но повязка держалась на месте. Нужные места были прикрыты, обгоравшая кожа — частично защищена. Через час лист завянет, через два — начнёт рваться, через четыре — придётся менять. Но прямо сейчас, стоя в тропических джунглях, в набедренной повязке из бананового листа, с дубиной в руке и каменным ножом за поясом из лианы, я чувствовал себя... лучше.
«Великий безымянный воин, покоритель тропиков. Вооружён банановым листом и чувством собственного достоинства.»
— Теперь ещё два листа, — сказал я, поворачиваясь к банану. — Запас. На вечер и на...
Шорох донёсся слева, из кустов, густых, тёмных, с мелкими глянцевыми листьями. Шорох был другим — тяжёлым, длинным, как будто что-то большое протаскивало тело по земле, продавливая ветки, раздвигая.
Я замер. Дубина в левой руке, каменный нож — в правой.
Давление. Из кустов ударило волной, резкой, концентрированной, как порыв горячего ветра из открытой печи. Тело среагировало раньше мозга — мышцы натянулись, позвоночник выпрямился, плечи развернулись, ноги расставились шире, и центр тяжести просел ниже, в позу, которая была устойчивой, боевой, готовой к удару.
«Я знаю эту позу. Я стоял так раньше. Много раз.»
Из кустов показалась голова.
Тварь. Слово пришло из ниоткуда, точное, привычное. Тварь. Существо, которое пришло убивать.
Размером с крупную собаку, приземистая, на четырёх лапах, покрытая чешуёй, тёмно-зелёной, с бурыми пятнами, идеально маскирующей в подлеске. Морда вытянутая, крокодилья, усаженная зубами, мелкими, частыми, загнутыми внутрь. Глаза — жёлтые, щелевидные, с вертикальным зрачком, неподвижные, фиксирующие меня, как камеры видеонаблюдения. Хвост, длинный, толстый, мерно покачивался за спиной.
Давление шло от неё. Тварь источала его, как печка источает жар, и ощущение было конкретным, физическим, давящим на виски, на затылок.
«Второй ранг.»
Информация пришла из ниоткуда. Как строчка про краба. Второй ранг. Что такое ранг? Почему я знаю, что это второй?
Тварь смотрела на меня. Я смотрел на тварь. Секунда тишины, заполненная стрёкотом насекомых, криком далёкой птицы, стуком собственного сердца.
«Я стою в джунглях. В набедренной повязке из бананового листа. С дубиной и каменным ножом. Против существа с зубами, когтями и явными намерениями. Если бы кто-нибудь это видел — это был бы самый идиотский последний кадр в истории.»
Тварь прыгнула.
Быстро, мощно, оттолкнувшись задними лапами, раскрыв пасть, целясь в горло. Инстинкт хищника, древний, безотказный. Прыжок, захват, удушение.
Тело двинулось раньше мозга, намного раньше. Рука с дубиной ушла назад, правая метнулась вперёд, и пальцы сомкнулись на горле твари в воздухе, в полёте, перехватив её, как мяч. Пальцы сжались, хрящи под ладонью хрустнули, как сухие ветки, и рука, не спрашивая разрешения у мозга, провернула, крутанула, и шейные позвонки разошлись с тем противным хлюпающим звуком, от которого желудок снова подпрыгнул к горлу.
Тварь дёрнулась. Лапы заскребли по воздуху, хвост хлестнул по бедру, задев край набедренной повязки, порвав лист, оставив красную полосу на коже. Зубы щёлкнули в сантиметре от лица, обдав дыханием, горячим, тухлым, с запахом гнилого мяса. Тело, плотное, тяжёлое, дёрнулось в моей руке, как рыба на крючке, раз, два, и обмякло. Язык вывалился из пасти, серый, с чёрными пятнами. Глаза потухли. Хвост упал.
Я стоял, держа мёртвую тварь за горло, на вытянутой руке. Кровь, чёрная, густая, капала с разорванного горла на землю, на листья, на мои босые ступни.
Набедренная повязка висела криво, порванная хвостом. Один лист отлепился и сполз, обнажив бедро. Каменный нож выпал из правой руки и лежал в траве. Дубина — в левой, нетронутая. Мне не понадобилась дубина.
Тишина повисла между деревьями, густая, влажная, нарушаемая только стрёкотом насекомых и стуком моего собственного сердца. Тварь упала на землю, раскинув лапы. Кровь впитывалась в почву, тёмная, маслянистая, с резким запахом, отличным от человеческой крови, тяжёлым, кислым, с оттенком меди и серы.
«Я убил это. Одной голой рукой. Раздавил ей шею, как раздавливают пустую банку. Рефлекторно. Быстро. Точно. Тело сделало это раньше, чем мозг понял, что происходит.»
Я посмотрел на свою правую руку. Ладонь была залита чёрной кровью, липкой, горячей, и под кровью — ни царапины. Ни одного повреждения от хватки, которая сломала хребет существу размером с крупную собаку. Мышцы предплечья подрагивали, но от адреналина, от рефлекторного напряжения, а сама рука была в порядке, и сила, с которой она сжала горло твари, была ненормальной, невозможной, категорически выходящей за рамки того, на что способно человеческое тело.
— Кто я? — спросил я у джунглей.
Джунгли не ответили. Мошки вернулись и снова облепили плечи.
Я подобрал каменный нож. Поправил набедренную повязку, привязав порванный лист заново, потуже. Перешагнул через труп твари.
Стоял и смотрел на него сверху вниз.
Чешуя. Крокодилья морда. Жёлтые глаза. Когти на лапах — загнутые, чёрные, длиной в три сантиметра. Зубы — мелкие, частые, в три ряда. Хвост — мускулистый, с роговым наростом на конце, как палица. Тварь, приспособленная для убийства, от носа до кончика хвоста, и мне потребовалось меньше секунды, чтобы убить её голой рукой.
«Второй ранг. Откуда я знаю это слово? Почему оно привязано к ощущению давления? Почему я чувствую давление от живых существ? Это ненормально. Люди так не чувствуют. Кажется.»
Мозг молчал. Мозг знал латинские названия крабов, формулы осмотического давления, технику раскалывания камней, но не помнил, почему его владелец может голой рукой сломать шею монстру.
— Ладно, — сказал я тихо, и голос был ровным, гораздо ровнее, чем утром. — Ладно. Вопросы потом. Сейчас — листья. Шалаш. Огонь. Рыба. В этом порядке.
Я оторвал ещё четыре банановых листа. Свернул в рулон, прижал под мышкой. Подобрал дубину.
И пошёл обратно к пляжу, к своей пальме, к воронкам с соком, оставив за спиной мёртвую тварь и кучу вопросов без ответов.
Набедренная повязка шуршала на каждом шагу, банановый лист тёрся о бёдра, влажный, скользкий, и с каждым движением сползал, съезжал, и мне приходилось поддёргивать его свободной рукой, как поддёргивают спадающие штаны, только штанов на мне не было, и предмет поддёргивания имел значительно меньше достоинства.
Выход из джунглей на пляж ударил по глазам. После зелёных сумерек подлеска солнце показалось ещё злее, ещё белее, и я прищурился, зажмурившись, пережидая, пока зрачки адаптируются. Песок обжёг ступни, горячий, мелкий, проникающий в ссадины, и я заковылял к своей пальме, к узкой полоске тени, которая за время моего отсутствия сместилась на метр к востоку.
Воронки были на месте. Обе привязаны к стволу, одна чуть накренилась, и пальмовый сок медленно стекал по коре, оставляя тёмную дорожку. Я залез, снял первую, заглянул — почти полная, миллилитров шестьдесят-семьдесят. Выпил залпом, и сладковатая тёплая жидкость прошла по горлу, тушить жар. Вторая воронка дала ещё сорок.
Спустился. Привязал обратно. Сел в тени, привалившись спиной к стволу. Руки были в чёрной крови твари, засыхающей, стягивающей кожу, и запах от неё — кислый, серный, тяжёлый — мешался с пальмовым соком, с солью, с потом. Я зачерпнул морской воды, сполоснул ладони, оттирая кровь. Чёрные хлопья поплыли по волне, и мелкая рыбёшка метнулась к ним, ткнулась носом и отпрянула.
— Даже рыба не жрёт, — пробормотал я. — Не виню.
Адреналин уходил, оставляя за собой пустоту, гулкую, звенящую, и в этой пустоте желудок напомнил о себе с новой силой. Сок из пальмы давал сахар, давал жидкость, но белка в нём не было, и тело, потратившее за день больше калорий, чем получило, требовало мяса с настойчивостью, которую невозможно было игнорировать.
— Рыба, — сказал я, поднимаясь. — Мне нужна рыба. Для рыбы мне нужно копьё. Для копья мне нужна палка.
Палка. Та самая дубина, которую я притащил из джунглей утром, — толстая, тяжёлая, сырая, с ободранной корой. Для копья не годилась. Копьё должно быть длинным, прямым, с острым концом, достаточно лёгким, чтобы метнуть или ткнуть в воду, и достаточно жёстким, чтобы пробить рыбью чешую.
Глава 4
Я вернулся к кромке джунглей, к тому месту, где десять минут назад убил тварь. Она лежала, где оставил — раскинув лапы, с вывернутой шеей. Мухи уже нашли её, зелёные, крупные, жужжащие, облепившие разорванное горло. Запах стоял тяжёлый, и я обошёл тушу по дуге.
Среди молодых деревьев, росших у самой кромки, нашёл то, что искал — прямой побег, толщиной с большой палец, длиной метра два с половиной, без боковых ветвей. Молодой бамбук или что-то близкое к нему, с гладкой зелёной корой и плотной сердцевиной. Я ухватил за основание, потянул вниз, и стебель хрустнул, сломавшись легко, слишком легко, как всё, что я ломал сегодня.
Каменным ножом срезал верхушку, оставив ровный край. Потом принялся затачивать конец. Камень скрежетал по дереву, снимая тонкую стружку, зелёную, влажную, с приятным горьковатым запахом. Работа заняла минут десять, может пятнадцать, и острие получилось грубым, скорее колышек, чем лезвие, но для рыбы на мелководье должно хватить.
Копьё. Первобытное, зелёное, с каменным наконечником, привязанным к расщеплённому концу обрывком лианы. Нет, вру — даже наконечника не было. Просто заточенная палка. Оружие, с которым вышел бы охотиться неандерталец, и неандерталец, вероятно, сделал бы лучше.
— Сойдёт, — сказал я и пошёл к бухте.
Мелководье бухты было прозрачным, спокойным, с песчаным дном, на котором мерцали солнечные блики, дрожащие, подвижные. По дну скользили серебристые тени — стайка рыбок, штук пятнадцать-двадцать, мелких, юрких, кормилась у камня, пощипывая водоросли. Тропическая рифовая рыба, предположительно из семейства луциановых, мозг выдал на автомате. Съедобна. Можно есть сырой, если нет альтернативы, риск сигуатеры минимален у мелких особей.
Я вошёл в воду по колено. Тёплая, прозрачная, она обняла голени ласково, мягко, и ступни, измученные за день горячим песком, камнями, ветками, выдохнули от облегчения. Поднял копьё. Примерился. Ударил.
Мимо. Наконечник вошёл в песок в десяти сантиметрах от ближайшей рыбы, подняв облачко мути. Стайка метнулась в сторону, серебристым веером, и замерла в трёх метрах, покачиваясь, настороженная.
— Рефракция, — пробормотал я. — Закон Снеллиуса. Свет преломляется на границе двух сред, вода и воздух, угол преломления зависит от показателей преломления обеих сред. Рыба не там, где я её вижу. Она ниже. Нужно целиться ниже видимого положения.
Я переждал минуту, стоя неподвижно, пока стайка вернулась к камню, пока рыбки успокоились, забыли об ударе, и снова принялись щипать водоросли. Примерился. Сделал поправку на преломление, сместив точку прицела на десять-пятнадцать сантиметров ниже.
Ударил, резко, с поправкой, и копьё вошло в рыбу чуть позади головы, пробив насквозь, пригвоздив к песку. Рыбка забилась на острие, серебристая, мокрая, двадцать сантиметров, с круглыми испуганными глазами.
— Есть.
Я выдернул копьё, снял рыбу, бросил на берег, на плоский камень. Вернулся в воду. Стайка разбежалась, но через пару минут собралась снова, потому что тропические рифовые рыбы обладают памятью золотой рыбки из анекдота.
Вторая. Удар точный, быстрый, и копьё пробило рыбу за жабрами. Третья — промах, наконечник скользнул по чешуе, рыба метнулась. Четвёртый удар — попал, но рыба сорвалась с острия, дёрнулась, ушла. Пятый — чисто, насквозь, крупная, сантиметров двадцать пять.
Потом я отложил копьё и попробовал руками. Просто чтобы проверить.
Правая рука метнулась в воду. Быстро. Очень быстро. Пальцы сжались, и рыбка забилась в кулаке, скользкая, мокрая, живая.
«Быстрее двадцати миллисекунд. Я ловлю рыбу голой рукой. Скорость реакции рыбы — около двадцати миллисекунд. Моя — быстрее. Это ненормально. Категорически.»
Четыре рыбы лежали на плоском камне, серебристые, с разинутыми ртами. Одну я раздавил камнем по голове, быстро, точно, одним ударом, и тело сделало это раньше, чем мозг скомандовал. Руки знали. Тело знало. Мозг наблюдал из пустого зала, в котором когда-то сидели воспоминания.
— Четыре рыбы, — оценил я, присев на камень. — Примерно четыреста-пятьсот граммов белка суммарно. Двух съем сегодня, двух оставлю на завтра.
И тут мозг, словно ожидавший именно этой фразы, развернул проблему.
Тропики. Жара. Температура воздуха тридцать пять-тридцать семь градусов, влажность восемьдесят-девяносто процентов. Сырая рыба при таких условиях начинает разлагаться через четыре-шесть часов. Бактерии Vibrio parahaemolyticus, сальмонелла, кишечная палочка — всё это размножается экспоненциально при температуре выше двадцати градусов. К утру рыба станет биологическим оружием.
— Значит, нужна консервация, — пробормотал я. — Засолка. Соль вытягивает влагу, создаёт осмотическое давление, непригодное для бактерий. Для засолки нужна соль. Для получения соли нужно выпарить морскую воду. Для выпаривания нужна ёмкость и огонь.
Я посмотрел на океан. Тридцать пять граммов NaCl на литр. Бесполезный для питья, идеальный для другого.
Ёмкость. Я прошёлся по пляжу, осматривая камни у подножия скалистого выступа. Нашёл то, что искал — плоский камень, серый, с природным углублением посередине, вогнутый, как тарелка. Не глубокий, сантиметра три-четыре, диаметром с две ладони. Зачерпнуть в него морской воды, нагреть, дождаться выпаривания — на дне останется соль.
— Для нагрева нужен огонь, — сказал я, и слово «огонь» встало в центр всех задач, как замковый камень в арке. Без огня нет соли. Без соли нет консервации. Без консервации завтрашняя рыба — яд. Без огня нет ни соли, ни горячей еды, ни света, ни тепла, ни защиты от тварей, ни сигнала для тех, кто мог бы искать.
Огонь менял всё.
Солнце клонилось к горизонту, и тени пальм удлинялись по песку. Времени до темноты оставалось часа три, может четыре. Хватит, если работать быстро.
Метод. Лучковое сверло. Мозг развернул инструкцию, сухую, академическую, как параграф из учебника по антропологии. Палочка-стержень вращается в лунке дощечки, трение нагревает древесную пыль до четырёхсот-четырёхсот пятидесяти градусов по Цельсию. Для этого нужен стержень из твёрдой породы, дощечка из мягкой сухой древесины, лук с тетивой, которая вращает стержень, и прижимная плашка сверху.
Четыре элемента. Каждый нужно добыть отдельно.
Дощечка. Сухая древесина. В тропиках, где всё пропитано влагой. Задача, которая выглядела сложнее ловли рыбы.
Я прошёлся по пляжу, осматривая плавник — дерево, выброшенное морем, высушенное солнцем и ветром. Нашёл кусок через пять минут. Серый, выбеленный, лёгкий, с сухой волокнистой поверхностью, длиной сантиметров тридцать, толщиной в ладонь. Постучал по нему костяшками пальцев — звук глухой, сухой, и дерево не пружинило под ударом. Достаточно сухое. Положил на камень, каменным ножом выскоблил лунку на верхней поверхности — маленькую, круглую, глубиной в полсантиметра. Рядом с лункой прорезал щёлку-канавку, по которой горящая пыль будет ссыпаться вниз, на трут.
Стержень. Прямая палочка из более твёрдой породы, диаметром с указательный палец. Нашёл в подлеске, обломив от кустарника, ободрав кору. Кора была влажной, но сердцевина оказалась плотной, сухой, с мелкой, ровной текстурой. Длина — сантиметров тридцать. Кончик заточил каменным ножом, скругляя, чтобы точно входил в лунку и не соскальзывал.
Лук. Изогнутая ветка, упругая, метр длиной. Для тетивы — лиана. Я вернулся к кромке джунглей, оторвал стебель, тонкий, прочный, длиной чуть больше метра. Обвязал концы вокруг ветки, натянув, и лук изогнулся, напрягся, тетива загудела тихо, как басовая струна.
Прижимная плашка — камень с углублением, который ложится в ладонь. Нашёл на пляже гладкий голыш с естественной впадиной.
Трут. Самая важная часть. Тонкая сухая стружка, мох, растительные волокна. Я настругал каменным ножом стружку с плавника — тонкую, мелкую, почти пыль. Добавил волокна сухой коры, размятые пальцами до мягкости. Собрал в рыхлый комок размером с кулак, пушистый, воздушный, пропускающий воздух.
Сборка. Дощечка на земле. Стержень в лунке, вертикально. Лук — тетивой обхватил стержень одним витком. Прижимная плашка сверху, в левой ладони, давит на верхний конец стержня. Правая рука держит лук.
— Движение вперёд-назад, — пробормотал я. — Стержень вращается в лунке. Скорость важнее давления. Равномерно, без рывков, без пауз.
Первое движение. Лук пошёл вперёд, тетива провернула стержень, и кончик заскрипел в лунке, тихо, жалобно, как скрипит мел по доске. Назад. Вперёд. Назад. Стержень вращался, и на дне лунки появилась мелкая бурая пыль, сыплющаяся в щёлку.
Минута. Пот заливал глаза, солёный, жгучий, и я не мог вытереть, потому что обе руки были заняты. Капли падали с подбородка на дощечку, и я молился про себя, чтобы они не попали в лунку, потому что мокрая древесная пыль не загорится даже в духовке.
Две минуты. Руки горели. Обожжённая правая ладонь пульсировала при каждом движении, волдыри, лопнувшие утром на пальме, снова открылись, и рукоять лука скользила в мокрой от сукровицы руке. Браслет нагрелся, пульсируя чаще, как будто тоже участвовал в процессе, подбадривал, торопил.
Три минуты. Пыль в щёлке потемнела, из бурой стала чёрной, и от неё потянулся тонкий стебелёк дыма, бледный, едва заметный, тающий в воздухе. Запах горелого дерева — тёплый, сухой, знакомый, хотя я не помнил откуда.
— Есть, — выдохнул я. — Есть дым.
Руки ускорились. Быстрее, ещё быстрее, лук мелькал вперёд-назад, тетива жужжала, стержень визжал в лунке, и дыма стало больше, гуще, и в центре чёрной пыли зажглась точка, оранжевая, тусклая, пульсирующая, как крохотное сердце.
Я остановился. Медленно, осторожно, не дыша, поднял дощечку, перевернул над пучком трута. Чёрная пыль ссыпалась на стружку, и оранжевая точка перешла на новое топливо, зацепилась, разгорелась чуть ярче.
Дунул. Длинный, ровный, тихий выдох, направленный в центр пучка.
Дым стал гуще. Оранжевая точка расползлась, тлеющая зона расширилась, волокна трута начали чернеть по краям, скручиваясь. Ещё один выдох. Ещё. Тлеющая точка вспыхнула, перескочив порог, и пучок трута занялся пламенем, маленьким, жёлтым, жадно пожирающим стружку.
Я сунул горящий трут под заготовленную кучку тонких веток, сложенных шалашиком на песке у скалистого выступа. Ветки занялись, потрескивая, и через минуту костёр горел, настоящий, живой, с языками пламени, с треском смолы, с запахом дыма, и тепло от него расползалось по коже, как прикосновение, ласковое, забытое, человеческое.
— Огонь, — сказал я, глядя на пламя. Голос дрогнул, и я не понял почему. — Есть огонь.
Я подкинул веток потолще. Пламя окрепло, загудело, искры полетели в вечернее небо, оранжевые на фоне синего, и от костра потянуло жаром, ровным, плотным, давящим на лицо, и я впервые за день перестал мёрзнуть. Мёрз ли я? Тропики, жара — но тело, обезвоженное, избитое, обожжённое, тряслось весь день мелкой дрожью, и только сейчас, у огня, дрожь ушла.
Камень-тарелку я сполоснул пресной водой из воронки — жалко было тратить, но песок и грязь в соли мне не нужны. Зачерпнул морской воды, набрав примерно стакан, и поставил камень на два валуна рядом с костром так, чтобы жар доставал до дна. Через несколько минут вода зашевелилась, подёрнулась мелкой рябью, пошла паром. Выпаривание займёт время — может двадцать минут, может полчаса, но это время можно потратить с пользой.
Рыба. Четыре штуки лежали на камне, где оставил. Мухи уже нашли их, кружили зелёным облачком, и мне пришлось отогнать, махнув рукой. Двух рыб я выпотрошил, вскрыв брюшко каменным ножом, выгребая внутренности пальцами, промывая в океане. Желчный пузырь вырезал отдельно, аккуратно, стараясь не проткнуть — таурохолевая кислота, токсична в концентрированном виде, а горечь от неё впитывается в мясо мгновенно.
Одну выпотрошенную рыбу насадил на заточенную палку и расположил над углями, воткнув конец палки в песок под углом. Жар от костра обволакивал тушку, и через минуту кожа начала пузыриться, потрескивать, покрываться золотистой коркой. Запах горячей, жарящейся рыбы ударил в ноздри, жирный, дымный, невозможно вкусный, и рот наполнился слюной, мгновенно, обильно, до боли в челюстях.
Первый горячий запах еды с момента пробуждения. Первый за всю мою жизнь — ту часть жизни, которую я помнил.
Пока рыба жарилась, я проверил камень с морской водой. Уровень упал вдвое, и на стенках выступила белая кайма. Добавил ещё воды, долив до прежнего уровня. Чем больше морской воды пройдёт через камень, тем больше соли останется на дне.
Вторую рыбу я съел сырой, пока ждал, пока первая дожарится. Отодрал мясо от костей пальцами, белое, полупрозрачное, с солоноватым привкусом, и жевал медленно, тщательно, потому что мозг выдал предупреждение — после длительного голодания первая еда должна быть малыми порциями, иначе рефидинг-синдром, резкий сдвиг электролитов, судороги, аритмия. Ел по кусочку, запивая пальмовым соком из воронки, и желудок принимал каждый кусок с тихой, глубокой благодарностью.
Горячая рыба была готова через пятнадцать минут. Я снял её с палки, обжигая пальцы, и мясо, горячее, дымное, с хрустящей кожей, с запахом костра, оказалось чем-то настолько вкусным, что мозг, пустой, безымянный, выдал единственную эмоцию, которая не требовала воспоминаний. Удовольствие. Чистое, физическое, примитивное. Тепло в желудке, жир на губах, соль на языке.
Оставшиеся две рыбы я обработал солью — к тому моменту на дне камня-тарелки собралась белая корка, грубая, влажная, с серым оттенком. Морская соль, нерафинированная, с примесями магния и калия, горьковатая на вкус, но для засолки годилась. Я растёр кристаллы пальцами, натёр каждую рыбу щедро, втирая в мясо, в кожу, заталкивая в брюшную полость. Завернул в банановые листья, уложил на камень подальше от костра.
— Продержатся до утра, — оценил я. — Может, до следующего вечера. Дольше — только копчение.
Солнце ушло за горизонт, и небо окрасилось в оранжевый, потом в розовый, потом в фиолетовый, глубокий, густой, как чернила. Первые звёзды проступили на востоке, мелкие, яркие, незнакомые. Мозг попытался опознать созвездия — и выдал ошибку, потому что звёздное небо тропиков не совпадало ни с одной картой, которую он помнил.
«Южное полушарие? Нет, солнце шло справа налево, значит северное. Но созвездия... Или я просто не помню эти созвездия? Или они другие? Почему они могут быть другими?»
Мысль зацепилась за что-то, за край, за обрывок, за тень воспоминания, которое стояло за стеной, и стена дала трещину, тонкую, как волосок, и через неё просочилось ощущение — мир, в котором звёзды могут быть другими. Мир, который отличается от того, что знает мозг. Два мира.
Боль ударила в виски, резкая, знакомая, та же, что утром, при слове «Краснодар», и я сжал зубы, переждал, и мысль ушла, нырнула обратно за стену, оставив после себя тошноту и вкус крови на языке.
— Потом, — прошептал я. — Потом.
Костёр трещал, выбрасывая искры. Давление из джунглей усилилось с наступлением темноты — тяжёлое, угрожающее, как рык из темноты, которого не слышишь ушами, но чувствуешь кожей. Ночные охотники просыпались. Огонь держал их на расстоянии, я знал это без объяснений, знал, как знал латынь крабов и тригонометрию солнечного угла. Огонь означал территорию и предупреждение одновременно.
Я подбросил дров. Пламя взметнулось, осветив бухту оранжевым мерцающим светом, и тени заплясали на скалах, на стволах пальм, на мокром песке. Браслет пульсировал на запястье, тёплый, ровный, и в ритме его пульса мне чудилось что-то вроде одобрения. Как будто артефакт говорил — ты справился. Ты жив. Ты молодец.
«Итого. Инвентарь: набедренная повязка из бананового листа, дубина, каменный нож, копьё, две кривые воронки из коры, камень-тарелка для выпаривания соли, огонь, две засоленные рыбы на завтра и ноль воспоминаний. Прогресс — значительный. Краб по-прежнему знает обо мне больше, чем я сам, но разрыв сокращается.»
Я сидел у костра, привалившись спиной к тёплому камню, с дубиной под рукой, и смотрел на пламя, и пламя смотрело в ответ, живое, подвижное, гипнотическое. Мышцы расслабились впервые за день, усталость навалилась мягко, как одеяло, и глаза закрывались сами, тяжело, настойчиво.
За закрытыми веками стояла темнота. И в темноте — вода, давление, холод, и чей-то далёкий голос, зовущий по имени.
Я открыл глаза.
И услышал шорох.
Из джунглей, правее, за кустами, из которых тянуло мягким давлением — тем самым, тёплым, спокойным, которое я ощущал весь день. Шорох был другим. Лёгким. Осторожным. Двуногим.
Давление через то ощущение, которое я до сих пор не мог назвать, показало силуэт — человеческий, женский, с аурой, которая... светилась? Нет, мерцала, тихо, ровно, как тлеющий уголёк.
Я встал медленно, стараясь не шуметь, и поднял дубину.
Кусты раздвинулись.
Она вышла на свет костра, и я увидел лицо. Молодое. Загорелое. Узкие глаза, настороженные, яркие, оранжевые, как расплавленный янтарь, горящие в отсвете пламени. Волосы чёрные, длинные, тяжёлые, как смола, перехваченные на затылке чем-то вроде верёвки. Невысокая, подтянутая, в одежде из кожи и ткани, грубой, но подогнанной по фигуре. Ноги босые, грязные, с мозолями, которые говорили о годах ходьбы по камням и корням. Руки — в боевой стойке, пальцы согнуты, корпус чуть развёрнут, центр тяжести низко.
Она смотрела на меня, как на животное, которое забрело на её территорию.
И начала кричать.
Звуки были резкими, тональными, с перепадами высоты, которые превращали каждый слог в отдельную ноту, злую, испуганную, требовательную. Язык, которого я не знал. Или знал? Что-то шевельнулось в глубине пустого зала, за стеной, за чёрной водой, что-то попыталось всплыть — и не смогло.
Она кричала, и в её голосе страха было больше, чем злости, и руки дрожали в боевой стойке, и оранжевые глаза метались от моего лица к дубине, от дубины к костру, от костра обратно к лицу, и в них горел огонь, отражённый и собственный.
Я стоял, босой, обожжённый, в набедренной повязке из бананового листа, с дубиной, у костра, на тропическом острове, без памяти, без имени, без понимания ни единого слова, которое вылетало из её рта.
Её голос эхом разнёсся в ночном небе.
— 你是谁?!你怎么会在这里?!这是我的岛!
Глава 5
Мозг щёлкнул.
Язык, который секунду назад был набором тональных звуков, резких, чужих, как птичий крик, — развернулся в голове, и иероглифы встали перед глазами, чёткие, знакомые.
你是谁 — Ты кто?
你怎么会在这里 — Как ты здесь оказался?
这是我的岛 — Это мой остров.
Путунхуа. Мандаринский. Пекинская норма, тона чистые, второй и четвёртый выдержаны безупречно, и мозг разобрал фонетику, грамматику, интонационный рисунок за долю секунды, без задержки, как калькулятор выдаёт сумму.
И вместе с языком, вместе с иероглифами, стена внутри головы лопнула.
Трещина, которая весь день ползла по чёрной поверхности, расширилась, разошлась, и через неё хлынуло всё.
Магосветильник. Чёртов магосветильник на столе рядом с кроватью, в комнате с деревянным потолком, потемневшим от старости, с запахом камня и пыли. Первое, что я увидел в этом мире, когда открыл глаза в чужом теле и понял, что больше не в Москве, что больше не сорокалетний гений, подавившийся вишнёвой косточкой на банкете, а кто-то другой, молодой, в поместье, которое больше похоже на замок.
Девушка с подносом. Шаги неуверенные, посуда позвякивает. Лицо, от которого я чуть не выкрикнул вслух, потому что кожа напоминала змеиную, под глазами чешуя, зрачки вертикальные, и я подумал тогда — галлюцинация, побочный эффект, что угодно, лишь бы не признавать, что мир, в котором я очнулся, работает по другим правилам. Милена. Ванесса. Руки, изуродованные мутацией, которые я вылечил в первый день, приложив ладони и сделав что-то, чему до сих пор не мог подобрать научного объяснения, потому что научного объяснения не существовало. Магия. Чистая, интуитивная, вышедшая из пальцев, как дыхание выходит из лёгких.
Яков. Руки за спиной, взгляд прямой, у колонны в нижнем холле, как будто стоял там с начала времён. Дворецкий, который знал слишком много, говорил слишком мало, и вёл меня в ритуальный зал, остановившись на пороге, потому что дальше ему было нельзя. «Здесь можете быть только вы. И ваше Эхо.» И голос, произнёсший моё имя так, что внутри что-то зазвенело, как натянутая струна. Аристарх.
Аристарх Николаевич Романов. Тринадцатый род. Барон.
Я вспомнил.
Поместье. Каменные стены, коридоры, портреты предков. Тётя Марина с фартуком и пирожками, которыми она подкупала магов земли. Максим с мачете на поясе, бывший агент Канцелярии, прошедший клятву на колене. Марк, зрачки меняющие форму, который охотился за чем-то, что называло его Маркизом.
Филипп. Шестилапый чёрный котёнок с рубиновыми глазами, тёплое тело на шее, мурлыканье. Мурзик.
Злата. Рыжая, громкая, с булочкой во рту, с топиком на два размера меньше приличного и смехом, от которого вздрагивала охрана. Слёзы, от которых те же охранники плакали в унисон, потому что родовое Эхо Рюриковичей било по эмоциям окружающих, как молотком по стеклу. Дочь Императора. Девочка, которая в первый день хотела меня убить, а к вечеру заявила, что мы делаем детей. Моя жена.
Милена. Белые волосы, ледяные глаза, кружевные перчатки на руках, которые я вылечил. Родовое Эхо, способное вытянуть силу из кого угодно и из чего угодно, и Первый Император, которому шестьсот с лишним лет, отступил на шаг, когда почувствовал её отклик. Под напором и уверенностью пряталась робость, которую видел только я. Моя жена.
Ольга. Тихая, плавная, с голосом, от которого мир становился мягче и тише. Белозёрская, из осколков почти вымершего рода. Организовала свадьбу, всю, от рассадки до платьев, и единственная надела фату — дань традиции моего мира, мира, из которого я пришёл и в который никогда не вернусь. Сестра Филиппа, о чём до сих пор не знала, потому что я решил ей не говорить, и это решение жрало меня изнутри каждый раз, когда она улыбалась. Моя жена.
Три платья на ступенях — красное, белое, белое с фатой.
Краснодар. Курорт. Красная луна. Купол. Корабль.
Глоттифаг. Вертикальная пасть. Отростки. Крик Златы. Падение Дориана. Четыре тела на палубе. Меч в руке. Удар в ядро. Слизь. Вода. Темнота. Двести метров.
Конвертер.
Погасло.
Всё обрушилось одновременно, и мозг, продержавшийся целый день на автоматике, — не выдержал. Сорок лет одной жизни и полгода другой легли на сознание разом, и последнее, что я увидел, — оранжевые глаза, расширенные от удивления, потому что белый обожжённый мужчина в набедренной повязке из бананового листа посмотрел на неё, открыл рот, чтобы ответить на мандаринском, и рухнул лицом в песок.
Свет. Мягкий, рассеянный. Прибой. Птицы. Запах остывшего костра, мокрого песка, и что-то тонкое, цветочное, чужое, чего вчера на этом пляже точно не было.
Я открыл глаза.
Тело болело. Всё тело, от макушки до пяток, тупой, ровной, фоновой болью, как будто меня пропустили через стиральную машину на режиме отжима. Мышцы ныли, суставы скрипели, обожжённая кожа на груди стянулась за ночь и при каждом вдохе напоминала о себе жгучим покалыванием. Браслет на запястье пульсировал тепло, ровно, ритмично, как второе сердце, и от этого тепла расходилось что-то, похожее на волну, мягкую, обезболивающую, гасящую острые углы. Артефакт работал. Работал за ночь, пока я валялся без сознания, и, вероятно, именно он был причиной, по которой я вообще проснулся, а не ушёл в кому.
Небо. Бледно-голубое, перистые облака. Я лежал на спине, щека на чём-то мягком, сложенном в несколько слоёв. Банановый лист, свёрнутый как подушка.
Кто-то подложил мне подушку.
Она сидела в двух метрах, скрестив ноги, спиной ко мне, лицом к океану. Чёрные волосы до поясницы. Спина прямая, плечи развёрнуты. Безрукавка из плотной кожи, подогнанная по фигуре, короткие штаны из грубой ткани. Босые ступни с загрубевшей кожей на подошвах, кожей человека, который годами ходил без обуви.
Она услышала, что я шевельнулся. Повернула голову.
При дневном свете лицо оказалось ещё красивее, чем в отсветах костра. Молодое, лет двадцать. Кожа светлая, фарфоровая, как будто тропическое солнце, от которого мои плечи покрылись ожогами за один день, обходило её стороной. Скулы высокие, чёткие. Глаза узкие, миндалевидные, крупные, с тяжёлыми веками, и радужка оранжевая, как расплавленный янтарь, с золотыми вкраплениями у зрачка. Нос маленький, прямой. Губы полные, с естественным цветом, который косметика пытается имитировать и почти никогда не попадает.
Безрукавка из плотной кожи была подогнана по телу так, что оставляла мало пространства для воображения, и воображение всё равно дорисовывало. Плечи гладкие, руки тонкие, с длинными пальцами, ключицы чёткие, и линия шеи переходящая в подбородок была из тех линий, ради которых скульпторы тратят месяцы на один поворот головы. Талия узкая, бёдра — пропорциональные, с тем мягким изгибом, который тело приобретает само, без тренажёрных залов, от ежедневного движения и хорошей генетики.
Красивая. По-настоящему красивая, и это было первое полноценное слово, которое произвёл вернувшийся мозг, со всеми сорока годами прошлой жизни и полугодом этой. Мозг, который уже терял голову от женщин трижды и, судя по всему, был категорически не способен на этом остановиться.
Черты лица — скорее корейский фенотип, чем ханьский, несмотря на мандаринский язык. Высокие скулы, мягкая линия челюсти, чуть более крупные глаза. Европейцы любят говорить, что все азиаты на одно лицо, но европейцы в этом вопросе настолько же компетентны, насколько рыбы компетентны в скалолазании.
— 你醒了, — сказала она. Голос ровный, с напряжением в нижнем регистре. — 你昏倒了。我把你翻过来,这样你不会被沙子呛到。
«Ты очнулся. Ты упал в обморок. Я перевернула тебя, чтобы ты не задохнулся песком.»
Перевод прошёл мгновенно, через фильтр, существовавший в голове задолго до этого мира, потому что в прошлой жизни я знал одиннадцать языков, и мандаринский был третьим.
Я сел, опираясь рукой. Голова гудела, виски пульсировали, и мир при каждом движении слегка покачивался, как палуба в лёгкую качку. Палуба. Слово зацепило что-то внутри, дёрнуло, как рыболовный крючок, вошедший под рёбра, и перед глазами встало: залитые кровью доски, трещины в обшивке, запах гари и морской соли, и четыре тела, разбросанные по палубе, как куклы, которые швырнул ребёнок.
Корабль. Палуба. Четыре тела.
Злата. Дориан. Ольга. Милена.
Живы? Мертвы? Я видел, как Дориан вынес Ольгу, обожжённый, с источником, работающим на последних каплях. Видел, как Злата ударила по Глоттифагу на остатках сил и вырубилась. Видел, как Милену отбросило отростком в стену. Четыре человека, которые были моей жизнью в этом мире, и я понятия не имел, дышит ли хоть один из них прямо сейчас.
Горло сжалось. В груди что-то кольнуло, острое, горячее, и это была не боль от ожогов, а другое, глубже, в том месте, где у людей принято размещать сердце и всё, что к нему привязано.
Зажмурился. Вдох. Выдох. Потом. Сейчас ты на острове. Сейчас ты жив. Сейчас перед тобой человек, с которым нужно разговаривать, потому что этот человек — единственная ниточка к тому, чтобы выбраться, найти их, узнать. Потом.
— 谢谢, — ответил я. Спасибо. Мандаринский вышел чисто, с пекинским произношением, и её глаза расширились, оранжевая радужка стала ярче.
— 你会说普通话?— Ты говоришь на путунхуа?
— 会。你叫什么名字?— Да. Как тебя зовут?
Она помедлила. Взгляд скользнул по моему лицу, по браслету, по набедренной повязке, которая за ночь подсохла и выглядела ещё позорнее вчерашнего.
— 美琳, — сказала она. — 你呢?
Мэйлинь. Красивый нефрит. И «а ты?»
— 我叫阿里斯塔赫, — ответил я, и имя прозвучало на мандаринском тяжело, как мебель, которую протаскивают через узкую дверь.
— 阿里斯塔赫, — повторила она, мягче, с плавными переходами. — 好奇怪的名字。
«Странное имя.»
— 有什么奇怪的?— «Чем странное?»
— 太长了。— «Слишком длинное.»
— Какое есть, — ответил я. По-русски, машинально, и тут же поправился: — 就是这样。就这个名字。
— 你是从哪里来的?你怎么到这个岛上来的?
«Откуда ты? Как ты попал на этот остров?»
Думать на двух языках было утомительно, как писать двумя руками одновременно. Мозг формулировал мысль по-русски, переводил на мандаринский, проверял тона, отправлял в рот, и весь процесс занимал лишнюю секунду, которая на двадцатой фразе превращалась в головную боль.
— 我从海上来的, — начал я. «Я приплыл с моря.» — 我的船沉了。我不记得我是怎么到达海岸的。— «Корабль затонул. Не помню, как добрался до берега.»
Технически — правда. Корабль действительно затонул. Каким образом меня выбросило на берег — понятия не имел. Что между этими двумя событиями я вонзил меч в ядро морского монстра и провалился на двести метров в мёртвую воду — ей знать было необязательно. Пока.
— 这是哪里?— спросил я. «Где я?»
Она чуть приподняла брови, как будто вопрос был глупым.
— 岛上。太平洋。— «На острове. Тихий океан.»
— 离最近的城市有多远?— «Как далеко до ближайшего города?»
— 不知道, — ответила она, и в голосе мелькнуло что-то, похожее на раздражение, привычное, застарелое, как мозоль, которую натирают годами. — 我没离开过这个岛。— «Не знаю. Я не покидала этот остров.»
Не покидала этот остров. Я посмотрел на неё — на ступни, загрубевшие от ходьбы по камням и песку, на руки с длинными пальцами, ловкие, привыкшие к работе, на одежду, сшитую вручную из кожи, которую она, скорее всего, сама же и выделала. Девушка лет двадцати, одна, на тропическом острове посреди Тихого океана, и в голосе, когда она говорила «не покидала», звучало что-то, от чего захотелось не задавать следующий вопрос. Я задал.
— 你一个人住在这里吗?— «Ты живёшь здесь одна?»
Кивок. Короткий, без комментариев. Лицо закрылось, как дверь, захлопнутая сквозняком.
Она снова кивнула, и глаза двигались быстро, цепко, перескакивая с лица на руки, на браслет, оценивая, считывая, и в этих движениях было что-то тренированное, как у бойца, который оценивает противника прежде, чем тот успел произнести второе предложение.
— 你的手臂上是什么?— «Что у тебя на руке?»
Браслет. Мозг просчитал варианты. Правду? Артефакт, Эхо, магия? Она жила на этом острове, где из джунглей тянуло двумя источниками давления, природу которых я до сих пор не понимал. Что она знала об этом мире — понятия не имел.
— 手镯。家传的东西。— «Браслет. Фамильная вещь.»
Она посмотрела на меня с выражением, которое на любом языке означало «ты мне врёшь, и мы оба это знаем».
— 它在发光。— «Он светится.»
— Чёрт, — сказал я. По-русски. Вслух. Мозг, перегруженный переводами, выплюнул первое, что пришло, на родном языке, как перегретый двигатель выбрасывает пар через аварийный клапан.
Она замерла.
— Ты говоришь по-русски, — сказала она. На русском. Чистом, правильном, с лёгким акцентом, который выдавали только чуть более резкие согласные.
Я уставился на неё.
— Подожди. Ты знаешь русский?
— Я знаю русский, — подтвердила она, и в голосе промелькнула тень улыбки, первая за всё время, лёгкая, быстрая. — Могу на русском, могу на путунхуа. Мне без разницы.
— Давай на русском, — сказал я.
Внутри головы что-то расслабилось, как будто мозг весь диалог бежал по песку в ботинках, и ему наконец разрешили их снять. Плечи опустились, челюсть разжалась, и я только сейчас осознал, насколько напряжённым было лицо, пока рот пытался попадать в тона мандаринского, держать мимику нейтральной и параллельно считывать её реакции. Думать на двух языках одновременно, формулировать по-русски, переводить на мандаринский, проверять тона, — утомительно даже для человека, который в прошлой жизни знал одиннадцать языков и переводил научные статьи с японского на завтрак. Русский был первым. Родным. Тем, на котором мозг работал без посредников.
Её русский был хорош. Грамматика чистая, словарный запас без провалов, интонации правильные. Акцент выдавал только чуть более резкие согласные — «т» и «д» звучали твёрже, чем у носителей, а «р» она произносила кончиком языка, а не вибрацией, как китайцы, выучившие русский по учебнику. Кто-то учил её хорошо. Или кто-то давал ей хорошие книги.
— Сколько я пролежал? — спросил я.
— Всю ночь, — ответила она. — Ты упал вчера вечером. Я думала, ты умер. Потом проверила пульс.
Всю ночь. Я посмотрел на небо — солнце стояло невысоко, утреннее, мягкое. Костёр прогорел до золы. Она просидела рядом до утра. Рядом с незнакомым мужчиной, обожжённым, в набедренной повязке, который вывалился из темноты, понял её речь и упал лицом в песок, и она не ушла, перевернула меня, подложила подушку из листа и просидела рядом всю ночь, проверяя, дышу ли я. На острове, где, по её словам, она жила одна. Где не видела людей. Где раздражение в голосе при словах «я не покидала этот остров» говорило о годах одиночества, от которого она, вероятно, давно перестала страдать — боль стала фоном, хронической, тупой, как шум прибоя, который слышишь первый день, а потом перестаёшь замечать.
Она развернулась ко мне полностью, и тонкая нить дыма от прогоревшего кострища поднималась за её спиной в утреннее небо.
— Меня зовут Мэйлинь, — повторила она по-русски, и имя зазвучало иначе, мягче. — А ты — Аристарх.
— Аристарх Николаевич Романов.
Полное имя. С отчеством. С фамилией, от которой у половины аристократических родов Империи менялось выражение лица, потому что тринадцатый род, считавшийся вымершим шестьсот лет, вдруг оказался живым, и живым оказался его глава, и глава этот женился на дочери Императора, и всё это за полгода, и планы, которые двенадцать родов выстраивали столетиями, посыпались, как карточный домик.
Здесь, на пляже, посреди океана, в набедренной повязке из бананового листа, без меча, без связи, без единого человека, знающего, что я жив, это имя звучало как шутка. Очень длинная, очень дорогая шутка, за которую я заплатил всем, что имел.
Она смотрела на меня, оранжевые глаза ровные, внимательные, ждущие.
— Итак, Аристарх Николаевич Романов, — сказала она, и русские звуки ложились на её голос непривычно, как одежда с чужого плеча, которая тем не менее сидит хорошо. — Ты приплыл с моря. Корабль утонул. Не помнишь, как добрался. На руке фамильная вещь, которая светится. И ты говоришь на путунхуа с пекинским произношением.
Пауза.
— Мне кажется, ты рассказал мне примерно десять процентов правды.
Я посмотрел на неё. На оранжевые глаза, на тонкие руки с длинными пальцами, на босые ноги с мозолями, которым нужны были годы, чтобы стать такими.
— Двенадцать, — ответил я. — Я бы дал себе двенадцать.
И тут я хлопнул себя по лбу. Буквально. Ладонью.
Придурок. Я провалялся без сознания всю ночь, потом разговаривал на двух языках, любовался фарфоровой кожей и оранжевыми глазами, и даже не удосужился включить зрение Эхо. Передо мной сидел человек, которого я не знал, на острове, где я ничего не понимал, и я понятия не имел, какой у неё ранг, есть ли у неё Эхо вообще, и что скрывается за этим спокойным взглядом янтарных глаз.
Три жены, тринадцатый род, мозг гения — и забыл включить основной инструмент.
От Автора:
Сейчас параллельно этому тому идёт Том 6.1: история о том, что происходит с жёнами и дворецкими. Основное повествование — от лица Дориана. При желании можно заглянуть. Том 6.1 относится к этому же циклу. https://author.today/work/554218
The free sample has ended.