Read the book: «Жила-была девочка»
Портрет самой жизни
По правде говоря, мне кажется странным, что повесть Антонины Каримовой «Жила-была девочка…», напечатанная в свое время в журнале «Царское Село» и удостоенная в 2007 году премии им. Н. В. Гоголя на Санкт-Петербургском международном книжном салоне, до сих пор не пришла к читателю в виде книги. И если возникла возможность, наконец, издать эту повесть (вместе с другими произведениями автора) – обеими руками за такое издание!
Повесть «Жила-была девочка…», как и все написанное А. Каримовой, по крайней мере, в прозе – произведение открыто автобиографическое. Но в отличие от многих произведений подобного рода, автор не сосредоточен только на «себе любимом». Страницы ее повествования (всех повестей, включенных в книгу) густо населены людьми – ближними и дальними родственниками, соседями, соучениками, сослуживцами. Перед нами проходит целая галерея судеб, характеров – а ведь ничего более интересного нет на свет, как отмечал еще Достоевский. Наблюдательность, памятливость автора поразительны. В результате перед нами возникает живой, неприкрашенный «портрет» самой жизни – единственной и неповторимой, прекрасной и страшной. Жизни, в которой существуют непутевые пьяницы Степка и Петруха, где алкоголик-сын убивает по пьяни алкоголика-отца, и тут же, рядом, проходят под руководством энтузиасток-учительниц школьные олимпиады, спортивные соревнования, девочки в далеком селе «играют в балерин», мечтают сами когда-нибудь выйти на сцену – и у кого-то эта мечта даже сбывается.
Эмоциональным центром повести «Жила-была девочка…» является история Володи, первого мужа главной героини, честного, доброго и скромного человека, толкового инженера, которого новые «хозяева жизни» втягивают в свои авантюры, обирают, смешивают с грязью и доводят в итоге до безумия, до мании преследования и самоубийства. Такого в нашей литературе, кажется, еще не было.
Не было, как мне представляется, и такой героини как центральный персонаж повести, рассказчицы – прошедшей, можно сказать, все круги житейского ада, знакомой и с самой черной работой, и с предательством, и с безденежьем – но, вместе с тем, и с Апулеем, и с Томасом Манном, и даже с Карлом Поппером, чьи «симпатичные идеи» она подхватывает и пересказывает вслед за Даниилом Граниным. Потому что жажда знаний, тяготение к высокой культуре у нее поразительны столь же, как и жадный интерес к самой жизни.
Важным достоинством книги Антонины Каримовой является то, что при всей неприкрашенности рисуемых ею картин это отнюдь не «чернуха». Автор не плачется, не жалуется на жизнь. Она борется, бьется за себя и своих близких, за понимание добра и справедливости. И с полным основанием делает вывод: «И все-таки у людей есть надежда, а у страны – будущее». Этот вывод выстрадан – и поэтому дорогого стоит.
Илья Фоняков
Жила-была девочка…
«Приподнимай людей, если ты их любишь, а не опускайся с ними еще ниже…»
Александр Нестеренко
Детский сад
С каких же пор я начала осознавать себя на свете? Пожалуй, самая первая запомнившаяся веха моей жизни – детский сад, куда меня привела девятилетняя сестра. Мне около трех лет. У порога Люда шепчет, пугая:
– Веди себя хорошо, а то тебя «выключат».
Я не знаю, что это означает, и полдня кошкой тихо обследую углы, со страхом поглядывая на необычайно большой черный выключатель на стене, с помощью которого, вероятно, и произойдет мое «выключение».
После обеда нас укладывают спать. В спальную комнату заходит в белом халате воспитатель с маской бабы Яги на лице, но голосом Зинаиды Ивановны велит засыпать. С трудом пытаюсь совместить эти два образа, боюсь, но успокаиваюсь, что ничего страшного не произойдет. Стоявшая рядом в кроватке девочка Надя от страха расплакалась и описалась. Воспитатель переодевает ее, а я лежу, замерев тихо, как мышка.
В детском саду единственная кукла достается с утра первому пришедшему ребенку и в течение дня переходит из рук в руки. Какое же счастье, когда она оказывается у меня, прижатая к груди… Играла бы целый день, не выпуская из рук. Кукла целиком пластмассовая, включая огромный бант на голове.
…В детский сад приходит фотограф и ставит в зале треножник с фотоаппаратом. Воспитатель по очереди поднимает девочек на высокий, обтянутый черным дерматином стул. Сунув в руки любимую всеми куклу, говорит, указывая в сторону треножника:
– Смотри туда – птичка вылетит.
Подхожу близко к закрытому черным балахоном фотографу, но никакой птички не вижу. Недоумеваю, почему же все говорят о птичке, а та не вылетает.
Подходит моя очередь фотографироваться. В руках кукла. Но когда фотограф просит смотреть в окошечко, откуда должна вылететь птичка, недоверчиво думаю:
– Не вылетит. Ни у кого не вылетела, значит, и у меня не вылетит…
И тут же с надеждой впиваюсь взглядом в объектив:
– А вдруг все-таки она у меня вылетит?
Дома бабушка Ирина, взглянув на готовый портрет, констатирует:
– Съест ведь глазами-то человека…
А на портрете запечатлена всего-навсего детская мечта о птичке в недоверчивом и, вместе с тем, полном надежды взгляде.
Фотография
Вечером фотограф, обосновавшись в чьей-нибудь избе, встречает по очереди целые семьи. Нарядные дети с родителями идут, как на праздник, запечатлеть себя на память. Младший брат прячется на печку, боится фотографироваться: полагая, что исчезнет, переместившись на открытку. Его как-то уговаривают. На меня надевают взятый напрокат матросский костюмчик.
С портрета девчушка глядит недоверчиво-строго,
не веря, что вылетит птичка и все же надеясь.
В глухую деревню, давно позабытую Богом,
явился фотограф, в дремучести удостоверясь.
Народ – как на праздник, изба переполнена светом,
ковер с олененком, садимся семьей на диванчик.
Брат плакал – боялся: а вдруг он исчезнет бесследно,
и лишь на картинке останется маленький мальчик.
Но сходства с портретом я в зеркале вижу все меньше.
И только в глазах та же самая птичка надежды…
С радостью хожу в детский сад. Нравятся большие многоместные качели во дворе. Зинаида Ивановна подсаживает нас на длинную широкую доску, веля крепко обхватить друг дружку за спину, и раскачивает. Со стороны качели кажутся большой сороконожкой.
И теперь: стоит мне сесть на какие-нибудь качели – тут же внутри поднимается знакомый восторг. Не поверите удаче: недавно, выйдя с компанией из кафе, не устояла перед раскинутым на площади батутом, пустующим из-за непогоды, и, оставив все предрассудки, скинув босоножки, за двадцатку вволю напрыгалась. Наверное, мне повезло не расстаться с детством, сидящим во мне жизнерадостным щенком, готовым в любую минуту вырваться наружу и резвиться.
Капа
1957 год. У старшей сестры Капы в 18 лет проявился скрытый порок сердца. Врачи отказались что-либо делать. Привезенная из районного города, она лежит на кровати с опухшими, как столбы, ногами и слабеет с каждым днем. Однажды просит маму:
– Мамочка, можно, когда я там пообживусь, Тонюшку от вас к себе заберу? Очень ее люблю, мне с ней там веселее будет, да и тебе легче…
Похоронили Капу, а через два месяца со мной случилась беда. Вскипятив утром самовар, мама налила из него воды в ковш, чтобы остыла: отец собирался бриться. Подбежав к столу, я ухватилась за ручку ковша и опрокинула на себя кипяток. С меня, визжащей, стащили платье, а вместе с ним прилипшую к ткани кожу с шеи, плеча, груди…
Повезли в районную больницу, но там не оставили. Привезли назад. Началась каждодневная пытка перевязок. Отец, не выпуская из дрожащих губ папиросы, сбегал пораньше из дому, чтобы не присутствовать при экзекуции. А мама, еще не отойдя от непоправимой утраты Капоньки, превратилась в безмолвную тень. Бедная мамочка, сколько же она перенесла…
Сама я абсолютно ничего не помню: ни боли, ни мучений. Говорят, что снова пришлось повесить люльку и всем по очереди качать меня, верещащую: «Папа, дуй, мама, дуй!».
Вскоре мама родила младшего брата, и меня отправили к бабушке Ирине в деревню Ёргу за девять километров. Выживу так выживу…
Умница бабушка лечит народными средствами: намазывая тельце медвежьим или барсучьим жиром и накрывая простынкой. И никаких бинтов! Дело пошло на поправку. Еще безгрешную отмолила.
Срок моих мучений составил ровно 9 месяцев. Можно сказать, заново родилась…
Позднее мама опасалась, что не вырастет левая грудь. Но она выросла, правда, в шрамах, увеличивающихся с возрастом вместе с телом. С грудным вскармливанием детей проблем не было – молока было поровну. Маленькие детишки, увидев шрам на шее, обычно спрашивали:
– Тебе что – голову отрезали?…
Бабушка
Мне пять лет. Я знаю буквы, читаю и с удовольствием пишу имя сестры на стенах коридора. Строгая бабушка Ирина, взяв в руки веник, показывает, как надо подметать пол; вяжет из пучка сена куклу, но кукла мне не нравится, у нее нет лица. Люблю играть с поленом или со свернутым в рулончик домотканым половичком, ощущая тяжесть ребенка на руках, или с собственным коленом, рисуя на нем послюнявленным химическим карандашом мордашку и укачивая, прижав колено к груди.
Бабушка учит расчесывать колючими щетками шерсть на кудель и прясть пряжу на веретено. Усадив меня на нижнюю часть прясницы в виде большой перевернутой буквы «Г», к верхнему резному концу прялки привязывает расчесанную кудель, а рядом с куделью вешает моток с льняной ниткой. Сначала за льняную нитку привязываю к прялке веретено, как козленка. Поплевав на пальцы, вытягиваю из кудели шерстяную нить и, ссучив, то есть скрутив их вместе, пробую прясть. Самое трудное – это одним движением крутанув, как юлу, веретено, наматывать пряжу. Поначалу веретено не слушалось, норовило выскочить из рук и освободиться от наверченной на него пряжи, да еще и запутать ее. Ссученная нить получалась разной толщины и годилась только на грубые носки или варежки. Удивляюсь, что навык тот остался, наверное, на всю жизнь. Бабушка же научила нескольким молитвам, заговорам.
Один заговор от сглаза звучал очень поэтично:
Встану благословясь, пойду перекрестясь
из дверей дверьми, из ворот воротами
на широкую улицу, в чисто поле.
Во сыру землю уткнусь, белым светом понакроюсь,
частыми звездами поутычусь,
утренней зарей, вечерней-матушкой подпояшусь…
Любимая молитва – ко сну, от которой становилось тепло и уютно и верилось в какой-то Богородицын замочек:
Ложилась я спать ко Духу святому,
крест на мне Христовый – Богородицы замочек.
Лягу я, запрусь, никого я не боюсь,
Аминь святой молитве.
Ангел мой, пойдем со мной
к телу моему на спасенье,
к душе моей на сохраненье.
Аминь.
Бабушка умерла зимой, когда мне исполнилось пять с половиной лет. Помню: стою у гроба вместе с младшим братом Коленькой, трех лет, и плачу, толкая его в бок:
– Плачь! Надо же плакать…
Путешественница
Летом мне исполнилось шесть лет. Гостила у двоюродной бабушки Марии, одиноко живущей в той же деревне Ёрга, где меня выхаживала бабушка Ирина. До войны у Марии был муж Тимофей и четверо сыновей. Уйдя один за другим на фронт, сыновья-погодки – от 18 до 24 лет, погибли, не успев даже повоевать. На Тимофея в конце войны похоронка пришла. В молодости бабушка некоторое время работала горничной в районном городе Великом Устюге. Красивая, с высокой прической, в платье с белым кружевным воротничком – на дореволюционной фотокарточке.
Удивляюсь: у нее нет утюга, даже такого, как у нас, с трубой, страшного, как огнедышащий дракон. Я всегда забиралась в дальний угол, наблюдая, как одна из сестер, начинив утюг, как пирог, тлеющими углями, размахивает им, раскаляя докрасна.
– Чем же ты гладишь? – спрашиваю бабушку.
– Рубелем, – показывает та деревяшки, одна из них с просечками и есть рубель.
Накрутив на скалку полотенце, катнет по столу или по рубелю, и ткань, особенно льняная, становится относительно ровной и мягкой.
Умывальника у бабушки нет. Его заменяет широкая сверкающая медная плошка, типа низенькой кастрюльки с носиком, подвешенная в углу над тазом. Надо приноровиться, чтобы умыться, осторожно наклоняя емкость. Одно неловкое движение – и раскачавшаяся плошка тут же двинет по лбу или обольет водой. Каким отсталым показался мне дореволюционный быт бабушки!
Гораздо современней висевший дома примитивный умывальник с пипочкой, которой так здорово бренчать и брызгаться с братом.
Бабушка Мария, как и бабушка Ирина, строга. Теперь-то я понимаю, в чем дело. Шутка ли – потерять всех красавцев-сыночков, кормильца-хозяина и куковать в одиночестве со своим прошлым, продолжая жить, работать… Но, будучи ребенком, пробыв у нее несколько дней, я затосковала по маме, запросилась домой.
– Обожди, – говорит бабушка, – уедешь завтра на лошади с почтальоном.
– Знаю дорогу, дойду сама, – упрямлюсь я.
Не знаю, как бабушка отпустила меня, скорей всего, я самовольно убежала. Пройдя два километра растянувшихся за деревней полей и спустившись в низину к Студеному ручью у кромки леса, смотрю: дорога раздвоилась.
По какой тропинке идти, не знаю. Что делать?
Бухнулась на коленки, как учила бабушка Ирина, и стала, плача, творить самодельные молитвы:
– Помоги мне, Боженька, подскажи дороженьку, по какой идти…
Пошла по правой. Пройдя метров сто, смотрю – сбоку к ней и другая тянется. Оказывается, в низине шли параллельно и опять в одну сошлись.
Дальше дорога через лес. То потихоньку иду, то вприпрыжку, напевая песенки. Вдруг испугала мысль: а что, если волк? Хоть и слышала, что волки летом не нападают. А вдруг? Отломив прут, со всей прытью мчусь вперед. Устав, успокаиваюсь, замедлив ход. А пути не видно конца.
За три километра до дома, у речушки Крутихи меня настигает всадник на лошади, милиционер.
– Куда это ты, кроха? – спрашивает.
– В свою деревню, – отвечаю, как Красная Шапочка.
– Ну, садись в седло, устала, наверное, – подсадив меня на лошадь, сам пошел рядом.
Еду, не натягивая уздечку, жалею нежные, бархатные лошадиные губы. Обожаю лошадей, но так редко выдается счастье проехаться верхом. Раз в году отец, правда, брал напрокат лошадь, чтобы вспахать огород, и, конечно же, сажал меня на нее, но я не выдерживала без седла, быстро натирала ноги о широкую спину кобылы Чайки и просила ссадить на землю. В удобном кожаном седле я впервые. Лошадь смирная. Счастье – ощущать под собой живое транспортное средство.
Последние два километра дорога, словно прильнувшая к речке, вьется вдоль пожней, а на другом берегу, как куры на насесте, видны дома деревни. Меня распирает гордость, и я уподобляюсь лягушке Гаршина, которой хотелось всем похвастаться, что это она придумала способ путешествия на утках.
«Это я, это я!» – хочется крикнуть, чтобы все подружки увидели меня, важно сидящую на лошади, а рядом дяденьку в военной форме!
А милиционер, оказывается, приезжал по трагическому поводу: в той деревне, где я гостила, утопился взрослый парень из-за неразделенной любви…
Урок
Осенью, собрав в чемоданчик-баретку книжки, как Филиппок, иду с сестрой в школу. Учитель сажает нас рядом. Немного почитав учебник «Русской речи», толкаю в бок, пристаю к ней с вопросом:
– Люся, когда кончится урок?
Та сердито шикает на меня. Ожидание переменки мучительное. Урок кажется таким длинным, что желание ходить в школу надолго пропадает.
В стужу с утра, надев на босу ногу валенки и завернувшись в шаль, бегу к подруге Капе, живущей по соседству через дорогу, играть.
– Охти мнеченьки, – всплескивает руками Капина мама, добрейшая тетя Рая, – в такой-то мороз! Поди, всю жопу-то отморозила? Ужо матери-то скажу, что с голыми лытками бегаешь.
Тетя Рая направилась к моей маме в гости, а мы с Капой, предоставленные самим себе, играем в принцесс. Обмотавшись подзорами от кроватей, напяливаем на головы плетенные из крученой проволоки хлебницы, а поверх – кружевные накидушки для подушек. А как хочется иметь длинные волосы! У принцесс всегда такие пышные волосы. Их имитируем с помощью шалей. Накинув на голову шаль, углы ее сзади соединяем и обматываем ленточкой. Получается длинный, тяжелый, как настоящая коса, хвост, болтающийся по спине. И так приятно ходить с запрокинутой назад головой, ощущая грузило за спиной. Так проходит зима.
Солнце играет
Любимое занятие – встать рано утром и, сидя на высоком крыльце, глядеть на солнце, напевая песенки. Мама говорит, что раз в году, в Пасху, солнце играет.
– Как это? – спрашиваю.
– А ты гляди внимательней и увидишь.
Мне кажется, что и действительно вижу, как солнце прыгает из стороны в сторону, а его поверхность то подернется дымкой, то засверкает, как начищенная монетка.
– В старину говаривали: кто игру солнца увидит – вырастет самой баской девушкой, – продолжает мама, и я, конечно же, верю ей. Вернувшись в избу, скорей к зеркалу – не стала ли красивее.
С тех пор привычка в любое погожее утро сидеть на крыльце, ожидая восхода: не играет ли солнце в незапланированные дни? И как было не воспользоваться таким простым способом, чтобы стать красавицей!
Расчесал кудельку ветерок по небу,
вот бы на недельку в сказочную небыль.
Мне бы птицы крылья – я бы полетела,
на родном крылечке тихо посидела
и, как в детстве, солнцу песенку бы пела,
на меня б в оконце матушка глядела…
– Девка-то твоя, моленая, каждое утро, гляжу, на крыльце сидит, – замечает тетя Рая маме.
– «Кошка» моя ждет, когда корову подою. Пьет только парное молоко, а чуть остынет – не притронется.
– А моя Капка, беда, совсем молока не пьет, один чай дует, тянется, как соломина, жимолость зеленая.
– Ничего, кости есть – мясо на них нарастет, вон какие пустосмешки, резвые да веселые, как овечки, Бог храни… – успокаивает мама и продолжает, – У меня ведь беда приключилась сегодня. Чуть живого петуха сняла утром с твоей изгороди, повесился с горя. Своих кур мало стало, так на твоих кутюшек позарился, да не рассчитал высоту препятствия, когда перелетал, зацепился крыльями и застрял между штакетин… Голова – в твоем огороде, а сам – в проулке висит, крыльями трясет, шею уже перехватило. Хорошо, успела снять!
– Ну да уж и петух, такого бы и не жалко, прости Господи. Больно драчливый, никому проходу не дает. Всех ребятишек застращал. Нельзя спокойно по улице пройти, чтобы не напал на какого-нибудь робенка, – сетует тетя Рая, нисколько не соболезнуя пострадавшему петуху.
– А потому что инкубаторский. Свои-то петухи намного спокойнее, у нас таких драчливых отродясь курицы не высиживали.
– Поди, после испытания сменит характер, присмиреет…
– Да уж натерпелся страху, кур не перестал бы топтать, – озаботилась мама…
Как-то услышала у мамы песню о Машеньке, кстати, никогда не исполнявшуюся ни по радио, ни по телевидению. Подозреваю, что она народная и сохранилась только изустно.
Вот ее слова:
«Брала-брала Машенька земляничинку,
уколола ноженьку о шипичинку.
Боли-боли, ноженька, да не больно,
любил меня миленький, да недолго…»
Любил меня миленький лишь годочек,
собрался мой миленький в городочек.
Со всеми подруженьками простился,
со мной, молодешенькой, постыдился.
Ой, как я молоденька-молоденька,
коса моя русая коротенька.
Ой, как мою косоньку девушки плели,
косу мою русую милый расплетал…»
Теперь ее поет моя дочка. Передала по наследству от мамы песню.
Школа
Школа. Первое сентября. Хожу между старшеклассниками, как в лесу меж деревьев, боясь потеряться. Первая учительница Галина Калиновна, грустная, с гладко зачесанными темными волосами, в длинном бордовом платье. Я не помню ее улыбающейся. Хотелось слушаться ее и сидеть тихо-тихо.
Во втором классе – Дина Яковлевна, полненькая, с завитыми каштановыми кудряшками, веселая, как девчонка. С ней хотелось играть и быть рядом. Учителя меняются каждый год. Никто не остается надолго. Деревенская глушь. Дина Яковлевна квартирует в избе моей подруги Капы. Я ей завидую: улучаю момент и под любым предлогом забегаю к ним в гости.
Запомнилась Нина Вениаминовна, синеглазая, белокурая, веселая, любившая с нами по вечерам гулять, рассказывать легенды про созвездия, планеты, устраивать походы на загадочное Векшенское озеро с необыкновенно прозрачной, зеленовато-песчаного цвета водой, с карасями, с плескающимися в нем по ночам выдрами. Абсолютно круглое, с километр в диаметре, этакий чудо-глаз, обрамленный елями, пихтами, – оно необычайно глубокое, расположено за двенадцать километров в тайге, родникового происхождения, с сильным круговым течением в центре, оказавшись без весел на середине которого – не выплывешь. Проверено.
Новый год
Новый год. Отец идет за речку к Пихтовскому ручью и приносит пихту. Ветки пушистые, с мягкими иголочками. Наряжать – одно удовольствие. В избе чисто. По обыкновению, после бани мама сидит у теплой стенки русской печи, а я расчесываю ее густые, спускающиеся до пола волосы и, любуясь и завидуя, заплетаю, не дав высохнуть, в две длинные косы. Раз в неделю позволяется мне это удовольствие.
Потом с соседками-подружками несемся в клуб.
В длинном узком коридоре с нетерпением ждем, когда распахнутся двери и перед нами предстанет огромная нарядная елка, а перед ней, сняв пальтишки, предстанем мы в самодельных костюмах. Я – Снежинка – в платье из марли, на голове – корона из картона с пришитыми стеклянными бусами и наклеенными на вату битыми елочными игрушками. Танцуем и поем вокруг елки, бегаем в догонялки, затем выступаем на сцене. Несоответственно наряду почему-то рассказываю запомнившуюся басню о вороне и лисице. А потом, счастливые, несем домой призы, бумажные кулечки-подарки с неизменными, любимыми мандаринами.
Сапоги
Сцена клуба. Летом пробираемся на взрослые сеансы, садимся на пол, вытянув ноги в уголке сцены, и смотрим фильмы. Кассир и уборщица в одном лице, кареглазая тетя Катя очень добра и всегда пускает нас в кино бесплатно. Фильмы чаще всего индийские. Дома, забравшись с головой под одеяло, долго реву от сострадания к героям. Сколько же детских слез снискали душещипательные картины.
В День Победы жалостливо пою на сцене песню «Враги сожгли родную хату». Сидящие в зале женщины плачут.
Расту, как мальчишка, смелой, отважной. Мечтаю стать шофером или летчицей. Нравится запах бензина, люблю сигать с крыши дома или с берега реки в сугробы, ползать по деревьям, скатываться на лыжах с крутых берегов.
После ссоры с сестрой, загнавшей меня на чердак, а потом на крышу, прыгаю оттуда в плотный весенний снег и застреваю в нем. Выбираюсь уже босая. Новые резиновые сапоги, напяленные преждевременно и завязнувшие в снегу, как козьи ножки, откопать не удалось. Когда спустя месяца два они оттаяли – их не узнать: ни блеска, ни белой байковой подкладки. Помнится, очень жалела их.
Жалость
Первой потерей была кошка Мурка, закушенная собакой. Умирать Мурка уползла под клетку поленницы дров и там околела. Отец ее вытащил и захоронил за речкой без ведома нас, детей.
Второй потерей был Джек, собачонка-болонка, которую принес откуда-то отец. Джек подрос и свободно разгуливал по селу. Но однажды увязался за собаками в соседнюю деревню за 4 километра, где его загрызли чужие собаки.
Но самая большая трагедия произошла зимой. Идя из школы, уже издалека вижу непонятные хлопоты людей в огороде: какой-то чужой мужчина, а рядом отец с матерью. На снегу огромное распластанное тело, кровь, ведра, тазы. На изгороди – шкура нашей коровы Белухи. Бегу в слезах к Капе, залезаю у них на печку, реву, не хочу идти домой. Бедная Белуха, добрая старая корова, совершенно белая, с коричневым пятнышком на ухе, позволявшая детям трогать вымя и дергать за соски, старше меня на много лет – и вот ее больше нет на свете. Вспомнилось, как летом она идет с поскотины домой. Остановившись перед домом, несколько раз подаст сигнал: мол, встречайте меня, я пришла. Мама отрежет ломоть хлеба, посыпав солью, и я бегу угощать ее. Белуха захватывает длинным языком хлеб и аппетитно ест. А я, взяв прут, отгоняю с ее огромного белого туловища прилипших оводов и мух. Шкура Белухи подергивается от укусов кровососущих тварей, как будто пытаясь стряхнуть их. Мне ее ужасно жаль, не дождусь, пока мама откроет темный двор, где корова будет в безопасности от насекомых. И, пока мама доит Белуху, я глажу, сидя на ступеньках лесенки, теплую коровью морду.
Мое начало – и в той потере, – с пятном на ухе коровы белой.
Ее под старость забили вскоре. Какое было большое горе.
Два дня ревела, ее жалела,
клубком свернувшись на теплой печке,
и долго мяса совсем не ела, слывя притихшею овечкой…
Мама успокаивает:
– Корова уже старенькая, 16 телят принесла. Мы же от нее телочку Чернушку оставили. Обгулялась уже. Весной опростается, с молоком будем…
Не ем мяса. Мама берет в магазине тушенку в банках и варит суп. Только удостоверившись в этом, сажусь есть.
Тяжело примириться с утратой. Думаю: все, кого мы любим, остаются где-то рядом. Требуется время, чтобы привыкнуть к их отсутствию наяву. Мысленно они долго или навсегда остаются с нами. Моей подруге Нине после смерти кота, прожившего у нее 14 лет, первое время по ночам чудилось: умывается, ходит по комнате, тихо будит ее… Так мы устроены.
Зоя
Мне двенадцать с половиной лет. После школы сидим на печке с подругой Зоей и гадаем: смогли бы мы выдержать пытки или нет, случись война. Я сознаюсь, что нет: всех партизан выдам сразу же. А вот босиком по снегу – слабо?
Как по команде, скидываем чулки, валенки и, увязая голыми ногами в снегу, совершаем по огороду два круга, не успев почувствовать холод. Снег крупный, сыпучий, покрытый сверху настом, только разогрел кожу. Покрасневшие ноги горят, как ошпаренные.
Года три назад (в сорок с гаком лет) я сиганула зимой в прорубь – ради интереса и за компанию. Ощущения – будто выскакиваешь из бани, а внутри тебя самовар, очень комфортно, приятно, щеки жаром пышут! Но регулярно обливаться холодной водой или купаться в проруби – не для меня! Хотя и вижу, что последователи Порфирия Иванова, каковой является старшая сестра, будучи на пенсии, благодаря закаливанию избавились от хворей, давлений, ожирений и замечательно выглядят; единомышленники встречаются, ведут здоровый образ жизни, никогда не плюют на землю в прямом и переносном смысле и всем желают добра и здоровья. Что сказать? Молодцы! Но считаю садизмом – бросание в прорубь младенцев! Согласилась бы закаляться по-японски, с точностью до наоборот – в горячих источниках. Скорее, ничего не стану делать впрок. Не приветствую накопительства чего бы то ни было, считаю: все лишнее – портится. И умышленное голодание – не для меня, даже тоскливо слышать об этом. И не хочу зависеть от идей. Предпочитаю свободу в поступках, желаниях. Остаюсь «вольнодумкой» и «неверующим Фомой», как называла меня мама.
Вернусь к Зое. Ей 21 января исполнилось тринадцать. В спортзале мы всем классом подбрасываем ее 13 раз и все, словно по команде, убираем руки, одинаково подумав: «И без меня опустят на пол». Зоя, естественно, лишенная поддержки, падает на пол, ударившись спиной, и не дышит несколько секунд. Стоим над ней, решив, что убили. Но она задышала и, слава Богу, все обошлось.
Валера
Но вскоре произошла действительно непоправимая трагедия – застрелился мальчик из нашего класса. В воскресенье вечером играли, толкаясь, на горке, катались, бегали вместе с ним, к ночи разошлись по домам. А Валера пошел к конторе, на стене которой висел почтовый ящик, снял его, вытряхнул письма и стал читать при свете фонаря на столбе. За этим занятием его и застал физрук школы, Юрий Павлович, пообещав сообщить о поступке мальчика на школьной линейке в понедельник.
Валера побрел домой. Сняв со стены в кладовой ружье 16 калибра, зарядил крупной дробью и направился к берегу реки, где стояла их баня. Сев на лавку протопленной с субботы бани, разулся, прижал ствол к грудной клетке и, нащупав пальцем ноги курок, спустил его.
Анатомию мы еще не проходили. Но он попал в сердце, разорвав его дробью на мелкие кусочки. Лежит, похожий на восковую куклу, ни кровинки в лице. Мы стоим около гроба, вокруг – лапки еловой хвои. Боясь вдыхать воздух с запахом смерти, прячу нос в шерстяной платок. Не верится…
Помнится его ранимость. Получив двойку, побледневший, с синими губами, сжав кулаки, он направляется к своей парте-камчатке, где сидит в одиночестве.
Однажды, в классе четвертом, на перемене он крутил на нитке пуговицу (была такая игра), а мы, стайка девчонок, стояли рядом. Пуговица сорвалась и угодила в мой сапог.
– Отдай пуговицу, – сурово обращается он ко мне.
Не знаю, почему, но я замотала отрицательно головой и, даже не успев произнести слова, моментально получила от него кулаком в нос. Из носа брызнула кровь, меня увели в учительскую и уложили на диван.
На следующий день узнала, что после уроков ребята устроили ему «темную». Наверное, это ужасно, когда тебе набрасывают сзади на голову куртку и бьют, причем, неизвестно кто. Это стыдно, обидно, должно быть. Что мне стоило тут же вернуть ему злосчастную пуговицу? Но ведь вредная какая! Ждала вежливой просьбы, а не грубого приказа…
Бедный, бедный мальчик. Конечно, ему нужна была помощь взрослых, а мы, дети, ничего не понимая в психологии, жестоки, мы чураемся таких детей, не любим их и от этого еще больше обижаем. Какой-то замкнутый круг. Валера не нашел выхода из него.
Уже учась в городе, приезжаю на каникулы. Его мама, Лидия Арсентьевна, заходит к нам с угощением – творогом, сметаной. Молчаливо сидит, глядя в мою сторону и, вероятно, думая о своем мальчике, тихо переговариваясь с моей мамой. От ее взгляда тягостное состояние, похожее на чувство вины: я живу, радуюсь, а Валерки нет. Разве это уместно? – Стыдно радоваться, когда рядом такая утрата.
Почему-то хочется попросить у нее прощения…
Сразу оговорюсь, я не мистик. Но через год физрук Юрий Павлович поехал на попутном груженом МАЗе-лесовозе в больницу навестить свою мать. Не доезжая восьми километров до станции, где дорога шла под уклон, сломалась одна опора у МАЗа, и лишенные крепежа огромные ели стали сваливаться в кювет, опрокидывая грузовик. Шофер успел выпрыгнуть на дорогу, а физрук, открыв дверцу со своей стороны, провалился в глубокий снег и увяз в нем. Его завалило ссыпавшимися бревнами…
Пока встретилась попутная машина, пока вызвали со станции трактор, пока этот трактор растащил бревна… Ни ушиба, ни перелома, ни царапины не обнаружили на теле Юрия Павловича. Даже баночка варенья оказалась целехонькой в кармане куртки. Задохнулся он от длительного сдавливания грудной клетки…
На похоронах слышу чей-то шепот:
– Не отпустил ведь его Валерка-то от себя, с собой взял…
Разве можно всерьез воспринимать эти слова? Таково роковое стечение обстоятельств… и халатного отношения к людям, жизненной неустроенности. До больницы можно было доехать только на почтовом автобусе, который ходил три раза в неделю, лесовозы же – каждый день. Не мог подождать три дня Юрий Павлович – понадобилось с больной матерью увидеться именно в этот роковой день. А было-то ему чуть более двадцати…
Две трагедии. На кого можно списать ответственность за них? Почему так неуютно устроена наша жизнь? Что в наших силах и что не зависит от нас? Много вопросов…
Утрата
Да, это произошло в мои первые зимние каникулы. После сессии, взяв билет на поезд до Котласа, еду домой. Без телеграммы, люблю сюрпризы. От нетерпения увидеться с родными, не дожидаясь почтового автобуса, ловлю возле станции грузовик с брезентовым тентом. Январь, мороз за 30. Ничего, 25 километров – пустяки.
Вот уже дом за рекой. Сердце заходится от радости. Зайдя в избу, вижу отца в ватнике, собравшегося в лес за сеном. Он сгребает меня в охапку, прямо в пальто, хлопая ладонями по спине. Опустив на пол, поворачивает, как куклу, любуясь. А я в новом драповом темно-зеленом пальто с чернобуркой, купленном на свою тринадцатую зарплату – до поступления в институт успела поработать в пригородном совхозе. Обнимаясь с ним, не догадываюсь, что в последний раз… Он уезжает в лес, а спустя три часа привезут его, скоропостижно скончавшегося от сердечного приступа. В 60 лет…
Но еще ни о чем не подозревающая, я бегу здороваться с замерзшей речкой, с лесом за рекой, с покрытыми снегом пожнями. Моя бы воля – не покинула бы этот край. Но отец после окончания школы настоял: нечего в этой глуши делать, кроме как навоз месить или сучья обрубать на лесоповале; детский сад и школу закрыли. Деревня обречена…
Вглядываясь в песчаное дно проруби, удивляюсь: как же с каждым годом мелеет, высыхает река под толщей льда, приходится заступом углублять дно в проруби, чтобы зачерпнуть воды. Бедная речка. Сколько же леса вырубили в верховьях ее, сколько штабелей сплавили по ней весной. Высохли питающие ее ручьи. И вот, обескровленная, засыхает, безмолвно страдая. Дальше – больше… Судоходная прежде Сухона, в которую впадает наша речушка, сохнет, вот-вот закроется речное судоходство. А какие красивые были в Великом Устюге берега с видом на нее…
Наносив воды в баню, затопила каменку и принялась наводить порядок в избе, дожидаясь из магазина маму. Как же я люблю ее – порой такую далекую, грустную, молчаливую, с навсегда поселившейся печалью в глазах. Думаю: неужели это все из-за самой старшей моей сестры Капы, которой я совсем не помню? Мне же было всего два года, когда та умерла от порока сердца. Капе исполнилось 18 лет и схоронили ее, как божью невесту.
Незадолго до собственной смерти мама призналась:
– Стою возле выкопанной могилы, а вы – четверо, мал-мала меньше, рядом, да в животе семимесячный ребенок, и думаю: всех бы вас за Капоньку-то Богу отдала, столкнула бы в яму, лишь бы она воскресла…
Помню, не по себе стало от этих слов.
Сдержанно радуясь моему приезду, мама хлопочет по дому, а мы с двоюродной сестрой идем мыться в баню, чтобы вечером успеть на танцы.
Возвращаясь из бани домой, гляжу: все дорожки, разметенные мной от снега, испорчены. Трактор почему-то проехал мимо крыльца, разворотив сугробы, везде натрясено сено. Сердясь, открываю дверь в избу и вижу старшего брата Толика, исподлобья уставившегося на меня.
– Здравствуй, Толик, – здороваюсь радостно.
В ответ – молчание. Недоумевая прохожу в комнату, где сидят, застыв, как на фотографии, положив руки на колени, соседи – дядя Проня и тетя Лида.
– Здравствуйте, – приветствую их.
Но они тоже молчат. Поворачиваю голову влево и вижу прямо на полу лежащего отца, под головой фуфайка. Будто спит. Присев, глажу холодный лоб, крепко закрытые глаза. Все поняв, медленно встаю и иду на кровать. Свернувшись калачиком, тихо плачу. Рядом садится мама, гладит рукой по плечу, голове, приговаривая над ухом: отец прожил полную жизнь, все-таки войну прошел, многое повидал на свете. Жалеть надо молодых, кто не успел хлебнуть жизни…
Хорошо бы это было сном. Но я просыпаюсь и вижу две скамьи, на которых стоит гроб.
Снится один и тот же сон. Отец обнимает меня, похлопывая по спине ладонями. Как при встрече…
Каникулы превращаются в ожидание и кажутся застывшей вечностью. Сидим с мамой и ждем кого-то. Скрипнет ли от ветра дверь на мосту – мы настораживаемся, как будто сейчас распахнется дверь, и войдет отец с охапкой дров.
Отец любил меня и гордился. Шутка ли, из этакой глуши и в большом городе учится младшая из трех дочерей.
Вернувшись в город после похорон отца, задумываюсь: для чего живут люди? Какой смысл во всем?
Сватовство
И снова вспоминается отец. А что я знаю о нем? В очередные каникулы выспрашиваю у мамы.
Отец родился в 1913 году в крепкой крестьянской семье. Кроме него, у бабушки Ирины были еще трое сыновей и одна младшая дочь Анна. Хозяйство зажиточное, десять коров, четыре лошади, своя торговая лавка. Сыновья растут опорой отцу, а дочка – на радость да утешение матери. И вот один из сыновей, Александр, или Олёкса, как все звали отца, приметил девушку Наташу из соседней деревни и решил сам к ней посвататься.
А у деда Маркела с бабушкой Анной было девять дочерей да один сын Захар. Известное дело: девок растить – знай, приданое готовь, сплошные убытки. Сына дед похоронил. Старших дочерей замуж отдал, да еще всех по очереди, по старшинству. На выданье оставались младшие двойняшки – Дуся и Наташа, к последней и навострил Олёкса лыжи.
Дед Маркел отговаривает его от Наташи:
– Рано еще ей замуж. В куклы играет, да и дури много в голове. Пустосмешка да пересмешница. Бери лучше Дуську. Та – девка степенная, рассудительная. А Наташка – егоза, на камне дыру просверлит.
Уперся Олёкса: хочу, мол, Наташку.
Дед Маркел, придвинувшись ближе, тихо втолковывает ему:
– Ну какая тебе разница? Девки и статью, и обличьем одинаковые, и днем-то не разберешь, где какая, не то, что ночью. Советую тебе взять Дуську и все тут.
– Хочу Наташку. Или ее – или никого, – упрямится завидный жених.
Вздохнул дед и, делать нечего, уступил, отдал ему Наталью. А Наталья не посмела ослушаться родителей, хотя люб был ее сердцу Серафим – тихий и смирный парень. Посидели они вечером, держась за руки, поплакали и распрощались на веки вечные.
Спустя много-много лет, незадолго до ухода, мама призналась:
– Хоть бы одним глазком Серафима-то увидать…
Позови он ее тогда убежать из дому родительского – пошла бы за ним на край света. А тот робок был. И не хотели они оба прогневить Бога, пойти против воли родительской…
Пастух
В сорок лет мама родила меня. Но помню, как отец признавался ей:
– Ох, и люблю же я тебя, Наташа.
А она смиренно, всю жизнь, позволяя себя любить, рожала и растила детей, вела хозяйство, что-нибудь обязательно пекла каждый день: пироги или шаньги, селянки, ярушники, ржаные сочни, рыбники и радовала нас, детей. Иногда, правда, из-за отсутствия в магазине пшеничной муки мама месяцами пекла из гороховой. Даже не хочется вспоминать надоевший до тошноты, отвратный гороховый хлеб. Ну, а с пшеничной мукой – праздник, особенно вкусные пироги с сушеными грибами, с хайрузом в сметане, со щукой, которую ловил брат на жерлицы…
Скажет, мама, бывало:
– Тоня, помой посуду.
Сделав вид, что не слышу просьбу, продолжаю заниматься своими делами. Мама молча достает из печи чугунок с водой, наливает в таз воду… Зная, что дважды просьба никогда не повторится, не выдержав, подскакиваю петухом, также молча отодвигаю ее плечом в сторону и берусь за мытье.
Не помню, чтобы она повышала голос. Она вообще не умела ругаться, кричать. Как я мечтала в этом хоть капельку быть похожей на нее! Но получилось вопреки поговорке «яблочко от яблоньки». Тихая, скромная, и что у нее в душе было – хоронила. Даже чувство юмора скрывала, будто стесняясь смеяться: отвернется в угол, и – ни звука, только плечи выдают, трясутся.
Младший мой брат пошел в школу. Сидит над тетрадью с двойками. Мама, гладя его по голове, приговаривает нараспев:
– Ну хоть один-то сынок никуда от нас не уедет, пасти коров будет. В пастухи и с двойками берут.
Тот ревет:
– Не хочу коров пасти…
Позднее, спустя много лет, гостившая у мамы 13-летняя внучка Наташа, моя племянница, будет развлекать бабушку песнями в стиле «рэп», и та пожалуется:
– Тоня, я ведь с ней весь живот надорвала от смеха…
А Наташа будет напевать речитативом на хулиганский манер:
Надену я пиджак в полоску или, допустим, брюки в клетку,
достану с понтом папироску или, допустим, сигаретку.
Поеду к девушке любимой или, допустим, не любимой,
зовут ее, допустим, Риммой или, допустим, Серафимой.
Куплю, допустим, два букета: гвоздик, допустим, и пионов
или, допустим, два билета на фильм американский про шпионов.
Скажу ей: будь моей женою или, допустим, не женою.
Ты будешь счастлива со мною, или, допустим, не со мною.
Она, допустим, покраснеет или, допустим, побелеет,
или, допустим, почернеет – значенья это не имеет.
А после скажет: «Знаешь, Вася», или, допустим, «знаешь, Петя,
не для того я родилася и не затем живу на свете,
чтоб слушать мне такие речи». И я на это ей отвечу:
«Иди-ка ты заре навстречу». И сам пойду заре навстречу.
С кровати я увижу, как мама беззвучно давится смехом в углу за печкой, вжав голову в плечи и закрывая рот уголком платка… А племянница признается, что ни разу в жизни не видела бабушку смеющейся.
После бани
Помню, любил отец, попарившись в бане, расслабиться, выпить, как и все настоящие фронтовики. До Берлина дошел на полуторке. Маме рассказывал, что в бункере за столом фюрера в кожаном кресле сидел и у того под стеклом фотографию Сталина видел. Не знаю, правда ли, но у отца никогда не было привычки привирать, обманывать. Скорее всего, правда.
Ну так вот, выпив после бани, по обыкновению заснул. Мама полезла в голбец-подполье перебирать картошку да скотине мелочи набрать, прикрыв за собой крышку-дверцу, а то, не приведи Господи, свалится, пьяный, под пол – костей не соберешь. А отца как будто кто «по тревоге» поднял. Вскочив с кровати, забегал в поисках:
– Наташа!
Мама раза два отозвалась ему. И слышит: пол над ней заходил ходуном. Печь посередине избы стоит, а отец – то в одну, то в другую сторону кинется, решив, что мама с ним играет и прячется. После ругаться стал. Пришлось ей выбираться из подполья и успокаивать пьяного дурня, которого все же по-своему любила…
«Салат»
А еще отец любил всякие новшества в кулинарном деле. Ранней весной ходил в лес за сморчками, которые никто, кроме него, не ел. Придумывал разные рагу, запеканки и помогал маме их готовить. И меня приобщал к делу, зимой с удовольствием лепила с ним пельмени. Мама раскатывала тесто, папа вырезал стаканом кружки, а я раскладывала на них островки фарша…
Как-то купил отец в районном городке семян: салат, говорит маме.
Та засеяла грядку, а появившиеся в июне листочки, по просьбе отца, обрывала и, мелко нарезав, подавала ему со сметаной, недоверчиво глядя, как тот с аппетитом их ест. Сама не пробовала: ко всему нетрадиционному относилась с опаской.
На какое-то время про салат забыли. А в конце июля, придя утром из огорода, мама осторожно просит отца:
– Ступай-ка в огород – посмотри на свой «салат».
А я – вперед отца. Взору предстала грядка, на которой был посеян «салат», сплошь усыпанная крупными светло-малиновыми цветами-граммофончиками, видимо, совсем не ядовитыми. Удивленно хмыкнув, отец молча направился в избу. А мама, идя за ним следом и пряча смешки в уголок платка, не удерживается, констатируя:
– Со сметаной-то, конечно, что угодно съешь. Все вкусно будет…
Должник
Как-то, будучи еще женихом, занял Олёкса у Наташи три рубля. Вскоре же посватался и женился на ней, забыв об этом факте.
Мама, бывало, попрекнет его за тот долг, а отец, шутя, оправдывается:
– Я же тебе всю получку до копейки уже тридцать лет отдаю, так что давно перекрыл свой долг.
А в ответ слышит:
– Это не считается. Те три рубля ты же у меня в девичестве одолжил и не отдал…
Так и остался он вечным должником у мамы.
Муха
Впервые на летних каникулах – в доме без отца.
«Ужо, не обдуришь старую ворону. Ты хитра, а я хитрее тебя буду. Небось, дольше твоего на свете живу», – слышу сквозь сон.
Открываю глаза: мама с ветошью преследует по избе муху. А та будто дразнит ее: то сядет на здоровенный гвоздь, торчащий в матице для люльки, то спрячется в складку запечной занавески. Но вот муха оплошала и села на равнину – широкую печную трубу. Мама, привстав на носки, махнула тряпкой. Муха, как ужаленная, взвилась под потолок и юркнула за занавеску на печь, сопровождаемая словами: «Убить хоть и не убила, а одну-то заднюю ногу тебе, небось, повредила. Хромая-то, поди, долго не проживешь, да и много хлеба не съешь…»
Отец
Отец. Первые воспоминания, связанные с ним. Сажает к себе на колени, берет кусочек сахара и, якобы, втирает его в кожу. Сахар исчезает у меня на глазах. Изумленно гляжу на это чудо…
Сидя на крыльце, играю на губной гармошке, привезенной отцом с фронта. Из дерева коричневого цвета, с красивыми металлическими решеточками. Если на ней играет брат – всегда прибегает соседский пес Товарищ и воет до тех пор, пока не смолкнут звуки. Родители ругают, а нам забавно и удивительно смотреть на Товарища. Казалось: точно так, должно быть, воют волки в лесу…
Отец бреется опасной бритвой. Иногда случаются порезы. Кричу:
– Папа, ты порезался!
– Где? – спрашивает он.
Протягиваю к его подбородку руку, чтобы показать место пореза, а он, как щука – «Ам!» – хватает меня губами за палец…
Нравится, когда он садится на большой табурет для самовара возле русской печи и медленно пускает кольца папиросного дыма, а я, как под облаками, пробегаю под ними взад и вперед…
Все лето отец ходит в соломенной шляпе. Мне тоже купил шляпу, только с загнутыми вверх полями. Первый день постоянно хватаюсь руками за поля, настолько она нравится. Впечатление от обнов, пожалуй, самое сильное, будь это красные или синие ботинки, оранжевое платье в белый горошек. Подолгу хожу, держась за подол, любуясь оборочкой или белым нарядным рантиком башмачков. Радости хватает на много дней, а памяти – на всю оставшуюся жизнь…
Я школьница. Отец любит ходить на родительские собрания. Приходит с них довольный, в замечательном настроении. В один из таких дней как-то выскакиваю на крыльцо и застаю его, возвращающегося из школы, врасплох: с высоты крыльца видны его сияющие синие глаза, угадываю, что думал обо мне. Этакое признание в любви.
В доме топится печь, слышу мамину речь —
как же этот уют мне желалось сберечь!
И, завидев отца, я шагаю с крыльца
в несказанный тот свет дорогого лица…
Война
Отец – бывший фронтовик. На полуторке дошел до Берлина. Воевал на разных фронтах, освобождал Белоруссию, Польшу, Чехословакию, Румынию. Рожденная через десять лет после войны, что я могла знать о тех годах? Как и многие фронтовики, отец не любил говорить о войне. Только со слов мамы известны некоторые факты, эпизоды.
Как-то при отступлении фашистов колонна наших машин с «катюшами», во главе которой шла машина отца, направилась к мосту. Отец благополучно проехал, а вторая, следовавшая за ним машина, на середине моста подорвалась. Заминированный мост, естественно, вместе с тем грузовиком рухнул в воду. По роковой случайности его полуторка миновала мину…
Однажды их часть расположилась на привал. Отец подъехал к реке, встал под крутым обрывом, заглушив двигатель, и уснул. Не слышал звука немецкого самолета-разведчика, сделавшего над ними круг, а спустя двадцать минут проснулся от рева бомбардировщиков, накрывших поляну. Мало кто уцелел тогда. А часть расформировали…
Холодной осенью 44-го года произошел забавный случай. Освобождая Польшу, в одном местечке, где расположилась их часть, отец охранял ночью колодец от возможных диверсий. Замерзнув в кирзовых сапогах, дождавшись смены караула, решил зайти в соседний домик погреться. Постучал. Хозяйка приглашает: мол, проше, пан.
Отец заносит ногу за порог и, поскользнувшись, падает. В ту же секунду слышит над ухом оглушительную автоматную очередь и видит рухнувшую на пол хозяйку. «Вот и конец», – успел подумать, закрыв глаза…
Когда все стихло – очнулся. Открыв глаза, удивляется: хозяйка живая поднимается с полу. Глядит вверх – а потолок над ним, как решето, продырявленный. И тут дошло: да это же его собственный автомат-ППШ, висевший за спиной, от удара об пол всю обойму в 60 патронов в потолок выпустил. Слегка контуженный, здорово он перепугался тогда, признавшись только маме…
После окончания войны отцу в качестве трофея досталась канистра со спиртом, которую он держал в кабине грузовика, а по пути прикладывался к ней. На привале начальство унюхало, и провинившегося шофера посадили в яму. Скучно отцу сидеть, спрашивает приставленного к нему солдата:
– Выпить хочешь?
– Так нет же ничего, – отвечает грустно тот.
– Сбегай в мой грузовик, там в кабине канистра, да и мне принеси фляжку.
При смене караула обнаружилось, что солдат уже вдребезги пьян. Со сменившим его повторилась та же история. После обнаружения в мертвецком состоянии третьего караульного, начальство при-казало:
– Гнать этого шофера Ананьина к чертовой матери из ямы, а не то он нам весь караульный состав споит!..
Рассматривая как-то его военный билет, обнаружила на последней страничке написанную собственноручно маршалом Коневым благодарность за храбрость. После смерти на его имя раза два присылали из военкомата поздравления с Днем Победы. Не по себе было – читать эти открытки.
Храню последние письма, написанные отцом, в которых он всегда обращался ко мне непривычно официально, на «вы». Красивый грамотный почерк, поздравления, пожелания всего-всего…
Блокада
Однажды, заехав на Старорусскую улицу к однокурснице, поразилась прошедшей в кухню пожилой сухонькой женщине, соседке по коммуналке, посмотревшей на меня таким радушным взглядом, что не хотелось отводить глаз. Господи, думаю, да почему же она так хорошо смотрит на совершенно чужого ей человека?
Пройдя в комнату, спросила Татьяну о старушке.
– Ты ни за что не подумаешь, какая у нее судьба! – восклицает та шепотом, сев на диван.
Во время войны у Марии, тогда молодой женщины, было двое детей, мальчик четырех и девочка шести лет. Первым в середине блокады тихо умер от недоедания муж, так как выменивал свой паек на сигареты или отдавал детям. После снятия блокады Марию с детьми посадили в поезд, повезли на Урал. По дороге скончался Миша. На одной станции просят вынести из вагонов умерших. Мария оставляет на насыпи сына, накрыв его пальтишком. Какая-то женщина говорит ей:
– Пальтишко-то зачем оставляете? Ему уже не пригодится…
Несчастная женщина приезжает в уральский городок. Разместили всех. Через несколько дней посылает дочку за углем и не дожидается ее. Девочку нашли под завалами угля. Произошел несчастный случай. То ли не заметили малышку… От потрясения Марию парализовало: онемели ноги ниже колен и руки ниже локтей…
Спустя два года Мария встала… За ней долго ухаживал один хороший человек, пришедший с фронта и полюбивший несчастную молодую женщину, каждый день учил ее заново ходить.
– Ты должна ходить, – упорно ставил ее на ноги, требуя сделать несколько шагов, чтобы организм вспомнил, для чего ему нужны конечности. По вечерам выносил ее в сквер за домом и учил, как малыша, передвигать ноги.
Сажал ее на кухне на стул, как королеву на трон, чтобы только давала распоряжения по хозяйству: как и что готовить. Любовь творит чудеса. Можно сказать, вынянчил ее, как ребенка, и она вышла за него замуж и родила счастливую дочь. Вот такая судьба… Теперь у старушки двое взрослых внуков…
«Как же она такое перенесла?» – удивляюсь про себя.
– Я рада, что сейчас все хорошо у нее, – со вздохом облегчения говорю Татьяне.
Хотелось, уходя, расцеловать старушку. Но она бы не поняла меня.
А говорят, горе огрубляет человека…
Письма
Отец на фронте стыдился кому-либо показать мамины письма, дня два втихаря постигал смысл написанного. После смерти отца пришлось маме снова учиться писать. Читаю ее смешные каракули:
«…Тоня, извини, что плохо написала, может, разберешь как-нибудь. Буквы, каких не хватает – добавляй сама… Мороз 47 градусов, очень холодно. Чернуха еще не опросталась, 6-й день перехаживает… Желаю тебе талана (то есть удачи, счастья)». «…Папу видела во сне: ругается, не велит плакать, мне так и легче стало. Я ему сказала: «Сам умер, а матюги живут». Пенсию я получила, только мало дали – сорок рублей. Ничего не поделаешь… На сороковой день соберитесь вместе, помяните папу, он суп любил свежий. Я пошлю мяса свежего, наварите супу, но плакать не велит…»
«…Сейгод скот выпустили 6 мая, очень рано. Лето будет теплое: черемуха процвела, весна жаркая. Коровы все время в речку лезут, зной гонит их в реку. Такая весна была в 45-м году. Поздравляю с Днем рождения, дорогая, а открыток нет на почте…». «…Со скотом не знаю, как и решить. Без коровы тоже плохо, хотя бы еще два года продержать. Не знаю, хватит ли сил. Без коровы скучно, дом пустой, а двор пустой – еще хуже. Все думаю, как и быть, посоветуй, Тоня…»
Из последних писем, после инсульта:
«…Получила от тебя посылочку. Грела самовар маленький, пятилитровый. С таким аппетитом напились с конфетами чаю. Песок надоел. Дали песку 15 килограммов по бартеру за лес от правительства – огромное спасибо! Всем довольна, за меня не переживайте. Духом не валюсь, головы не вешаю. Что суждено – так и живу. В город не хочу, неохота. Делаю лекарство – взяла бутылочку водки за 300 рублей, заливаю волчье лыко и мажу руку» «…Тоня, мне хочется, чтобы у тебя была дочка… Мальчик всегда в правом боку, девочка – в левом… Купила ведро брусники, ведро клюквы. На днях Ограпка зарезала свинью полуторагодовалую, взяла не очень жирного пять килограммов, мешок муки – на весь год хватит. Вы не берите во внимание, я хожу с палочкой…»
«…Толик гостил, спешил ехать. Хотела блинов попечь, пошла по дрова. Только набрала немного – как ударило в левую руку и ногу. Чую: не встать. Закричала Толика, он меня затащил домой. Хорошо, свои медикаменты – волчье лыко, не таблетки. Вы не переживайте, тебе нельзя расстраиваться, отразится на ребеночке. Сама будь спокойной. Толику не велела писать вам, а сама наквасила. В баню хожу к Ограпке недалеко, дрова ношу корзинкой небольшой. Добра и здоровья вам, радости и счастья, храни Господь. Может, разберете…»
Не тем путем
Родившись в 1916 году, мама всего два года проучилась в школе. В семье десять ртов, в том числе девять девчонок. Подросших девочек отдавали в няньки за кусок хлеба. Некогда учиться, надо как-то кормиться, выживать. Девки в крестьянской семье – разорение в хозяйстве. Девку растить – что добро в окно бросать. Следуя неписаным традициям, каждой нужно приданое при выходе замуж. Чаще всего таким приданым была корова. Поэтому и обрадовались родители, когда посватался к маме отец из семьи, до революции владевшей лавкой, а после сохранившей в хозяйстве десять коров. Много бы охотников раскулачить деда Михаила, но ведь хозяйство на своем горбу держалось да на руках четырех сыновей. Не смогли придраться, а то загремел бы дед на Соловки, как его брат Федор. Тот из жалости двух батраков держал-кормил, вот за это власти и «отблагодарили». Двоюродный дед Федор вернулся с Соловков в 90 лет после смерти жены и доживал остаток лет сначала у нас, а потом у бездетной тетушки Ирины в соседней деревне. Добрейший дед, с окладистой бородой, продолговатым благостным лицом, похожий на святого, никогда в жизни не бравший в рот спиртного и курева, никогда не произнесший дурного слова, вернувшийся с Соловков, он подолгу сидел на лавке у окна и неизвестно о чем думал…
Со слов мамы, у отца до войны был замечательный характер. Не пил, матерного слова от него не слыхивала. Война подменила человека. Долгое время его преследовали эпилептические приступы, как следствие ранения, контузии. Помню: маленькая еще, сижу на печке, испуганно глядя из-за занавески, как отца корежит на кровати, мама около него, а лицо отца бледное, неузнаваемое. А я совсем не понимала происходящего…
Не дурак был отец. Имел семь классов образования, машину водил, в технике разбирался, в плотницком деле, печку любую мог сложить, трубы-колена из железа кроил, клепал, валенки валял, диваны деревянные с резными подлокотниками мастерил, не говоря уже о хозяйственных постройках, банях. На все руки мастер.
Но не прыгнуть через свою голову. Установлен потолок зарплаты. Выбирай – или пенсию по инвалидности после войны, или ограниченный потолком заработок.
– Неправильным путем мы идем. Человек на земле должен богатеть своим трудом, а не разоряться, живя в убыток, обрекая многодетную семью на нищее существование, – доверительно делился он с мамой. – Видел во время войны, как жили крестьяне в Польше, Венгрии, Чехословакии, если есть участок земли. А у нас – все в дедовских дореволюционных избах живем, это в лесу-то. Своей не дадут построить. Гляди, бараков понастроили и для кого? Пригоняют на лесоповал, как скот, людей откуда-то, отрывают от родных мест: и литовцев, и латышей, и с российских окраин, селят в барачные норушки с крохотной печуркой, где ни кола, ни двора. Только огородик и могут вольнопоселенцы да вербованные завести. Разве с этого начинают жизнь? Ну, вырубят в округе весь лес, сплавят его по реке, и что здесь останется? Разор. Ручьи высохнут, река обмелеет. Разве бережливый хозяин так поступает? Чем занята власть? По дворам скотину считают, даже кур. Не дадут более одной коровы да поросенка держать, а на лошадь и вовсе запрет. А ведь насколько бы с лошадью легче в хозяйстве. Что ни возьми – все на своем горбу. Много ли протянешь, горбатясь? И чего боится государство, что крестьянин лучше жить начнет? Со всех сторон препоны, учет-контроль. Слыханное ли дело: даже кожу с забитого поросенка обязан снять и сдать государству. А разве сохранишь шпик без шкурки… В войну, в Белоруссии да на Украине фашисты ходили по избам-хатам, забирали всю соль и высыпали в грязь, чтобы крестьяне не могли сохранить для себя мясо, а сдавали оккупантам… Нет, не тем путем мы идем…
«Договорился»
Как-то сидел отец с мужиками-фронтовиками, выпивали. На стене висел плакат с «троицей»: Сталин в окружении Молотова и Берии. Говорили о покушении, когда Берия, якобы, закрыл Сталина своим телом.
– Не верю я ему, – разоткровенничался от спиртного наивный отец. – Сталину верю, а ему – нет. Виссарионович не знает, что на местах творится. Во всем «окружение» виновато…
Вскоре отца вызвали в соответствующие органы и присудили десяток лет по 58-й статье – это фронтовику-то, отдавшему на войне здоровье… Повезло – через год вождь умер и отца реабилитировали. Вернувшийся домой, он навсегда «прикусил» язык. Только маме исповедовался. А что претерпел и передумал за этот год – одному Богу известно.
Феня
В тяжелую военную пору все подчистую отдает деревня, сама живя впроголодь. Одна корова-кормилица и спасает детей. Отец на фронте. Мама в поле. Дома – двое крошечных девочек, которых нянчит бабушка. Но кому-то еще хуже.
У Фени муж – калека от роду, хромой из-за вывиха тазобедренного сустава, и пятеро детей. К концу войны, в 43-м, забирают Митю на фронт. Феня и сама-то слаба здоровьем, потому и сошлись они с Митей. А когда того забрали – совсем тяжело стало. Пятеро ртов. Накорми-ка всех. А в шесть утра должна быть в поле. Бывало, едва успев обрядиться с хозяйством, поставит Феня в печь какие-нибудь колобки для детей, а в избу – бригадир. Берет с лавки ведро с водой и с размаху – в чело печи.
Недолго побыл на фронте Митя, на хромой-то ноге много не попрыгаешь, мудрено уцелеть. Похоронка пришла. Тут и опустились руки у Федосьюшки, слегла она, вскоре и померла. Детей ее, восьмилетнюю Катеньку и семилетку Степана, взяли в няньки да работники, а троих младшеньких забрали в детдом.
Так и жила Фенина Катенька, переходя из избы в избу, нянчась с чужими детьми, забыв о самой себе, кто она и откуда, нигде не учась, застывшая, остановившаяся в развитии в детском возрасте, не знавшая замужней доли.
Иногда Катенька, будучи уже полной пожилой женщиной, приходит к маме, жалуется, как ребенок, на недобрых людей, на шутки подвыпивших, дразнивших ее пристающих мужиков.
– Ох, какой грех-то – сироту обижать, – сокрушается мама, знавшая судьбу этой Катеньки.
В Троицу на кладбище слышу разговор возле могилы Федосьюшки:
– Некому плакать о бедной Федосьюшке.
– Муж – на войне, и сама вскоре сгинула, старшие детки по людям скитаются, младшие – в детских домах где-то маются.
– Да уж не маются…
– Верно, уж взрослые.
– Только, поди, не отыщут могилку-то бедной Федосьюшки…
The free sample has ended.