Read the book: «Транскрипт», page 2
– Вы знаете, что такое депозиция? Это дача свидетельских показаний под присягой.
В конце депозиции неизбежно наступал момент, когда допрошенного информировали, что теперь кассовые закорючки будут переписаны в виде слов, слова переплетены в виде брошюры, и так называемый транскрипт с показаниями будет в качестве доказательства фигурировать на суде – он же давал присягу, верно? Этот момент был всегда равно неприятен Муравлееву и Груздю: прокрутив в голове сказанное, оба одновременно приходили к выводу, что, с одной стороны, наговорили много лишнего, а, с другой, не сказали главного. А тут зато Pavlik, которого теперь не вырубишь топором. Этот Павлик во всех транскриптах. А кто увез вас с места происшествия? Павлик. А кто был свидетелем? Павлик. А как фамилия Павлика? Да как-то я никогда не… Стенографистка держалась уверенно, а между тем она вряд ли успевала записывать то, чего Груздь не успел сказать или Муравлеев перевести, хотя вид у нее был такой, будто транскрипт получился самый исчерпывающий, оставалось лишь поражаться этому неслыханному в литературе самодовольству. Но чего в самом деле не мог ей простить: из-за нее не успел правильно присягнуть.
С течением времени он начинал сдавать. Вы или кто-либо из членов вашей семьи, вы подавали, или вам предъявляли… Но тут уже она ответила да, и стало поздно переводить то, а нужно уже было переводить это. Вы были когда-нибудь стороной по делу… или кто-нибудь из членов вашей семьи? Муравлеев опять не успел. Иск на возмещение личного ущерба? Участвовали? взял быка за рога Муравлеев. Сначала глагол, быстро подумал Муравлеев, являлись ли вы, или кто-то из семьи вашей, одной из сторон в… В следующий раз Муравлеев забраковал «являлись» и сказал просто «вы были…», а потом подумал и добавил «или кто-нибудь из членов вашей семьи был?» и опять бездарно истратил время.
Он прыгал и прыгал, каждый раз задевая барьер копытами, и чем больше примеривался, тем радикальнее сбивал планку. Никому не было до этого никакого дела, шла мирная, будничная вольтижировка, даже неугомонный истец забылся нервным, вздрагивающим сном. Борьба и нахрап ему только предстояли, не следить же, в самом деле, за отбором присяжных, заунывным, как песня в степи. Все они, все до одного, когда-нибудь в жизни предъявляли иски по возмещению физического, морального или материального ущерба. Им разбивали машины, их неправильно лечили, травил начальник, обманывали в магазине. Life is a bitch. Но кто-то же должен за это ответить? Это приходило к ним естественно, как чередование вдоха и выдоха, фазы луны, которую после материального, морального и физического ущерба распирает, пучит, бросает в рост, money commutes, как дурак на работу, с работы, мирная дрема в тепле электрички, пока… Телефон! Вместилище чувства востребованности средой, единственный орган, путешествующий по телу, то оживет в нагрудном кармане, то где-нибудь над бедренной костью, в кармане брюк, а то и в другой комнате, орган, который первое время включаешь и выключаешь, словно бы набрасывая платок на клетку с попугаем, но со временем, приучив к общему (строгому) режиму тела, можешь вполне рассчитывать, что он будет возникать по расписанию, как аппетит, усталость, сонливость, вялость, алкогольное возбуждение и снова усталость, сонливость, вялость, что-то беспокоит меня телефон, что-то он взыгрывает, пойти бы провериться, лечь на обследование, хотя что они мне скажут, из мрачного медицинского юмора? Скажите спасибо, что взыгрывает? Если проснулись, и у вас ничего не звонит, считайте, что умерли?
Звонила фимина жена, просила посидеть с ребенком. Вот еще новости! Фимины штучки. Лифт дрогнул, вошел в пазы, и от этого незначительного сотрясения в мозгу у Муравлеева из цветных кусочков сложилась фраза: «Выступали ли вы или кто-либо из членов вашей семьи истцом или ответчиком по делу о возмещении личного ущерба?» Он тут же прошелся по ней языком, чтобы склеить на века, поднял глаза и увидел Фиму, курящего на лестничной клетке. В распахнутой двери у зеркала стояла Ира, нервная, злая, юбка сзади оттянута ниже, чем спереди. Железная женщина, даже в невинно плещущейся поверхности зеркала, чуть глубже ее непосредственного отражения – вечно с лихорадочными пятнами какой-то аллергии или чистой злобы, со втянутой шеей, с редеющими волосёнками – стояла красивая железная женщина, и время от времени кто-нибудь замечал это. Фима же, тот вообще видел это отражение непрерывно, только его и видел, только и делал, что, дрожа от ужаса, следил за малейшим движеньем своей Горгоны в лоснящемся боку холодильника или в узкой полоске кухонного крана. Кроме него он не замечал вообще ничего: ни обвисших подмышек, ни того, что эта пятнистая злоба – давно уже не тот праведный гнев и неутолимая жажда истины, которые когда-то так поразили его воображенье, а просто злоба и неутолимая жажда крови, не обязательно его, фиминой, но кто же еще подставится? Если бы Фима хоть раз не испугался прямого взгляда на жену, ему так же очевидно, как всем остальным, сделалось бы, что Ира – всего-навсего стерва, плохая хозяйка, человек с тяжелым и мрачным характером, но он решительно не понимал, насколько его ситуация обратна персеевой. Впрочем, почему дурак? По-своему счастливый человек. Романтик. Дрожит, но сидит на своем куске мрамора… Из кухни донесся капризный голос их Ромы: «Любительскую!», и Ира тут же смягчилась, пятна рассредоточились со скул по остальной морде, посветлели, порозовели: Рома вовремя выступил с любительской, как раз к приходу Муравлеева. Ира гордилась, что мальчик знает любительскую, докторскую, вообще слова, один раз даже сказал Муравлееву: «Посмотри, как я ныряю! Ты будешь писать кипятком!» И Ира тогда расцвела и даже сразу оставила идею научить мальчика обращаться ко взрослым на вы и по имени-отчеству. Резко изменила курс на хамскую, непозволительную, высоко идиоматичную фамильярность.
Рома вывалил лего на пол.
– Давай ты будешь человек, и я буду человек, – сказал Рома и подал фигурки без рук. У муравлеевской не было еще и головы, и Рома попытался заменить ее рюкзаком, но рюкзак не подходил. – Теряются, – объяснил он. После рабочего дня Муравлеев понял как нельзя лучше.
На ночь Ира велела Чуковского.
– Я пришью ему новые ножки, – декламировал Муравлеев.
– Где возьмет? – немедленно спросил Рома.
– Купит, – туманно ответил Муравлеев.
А Груздя все же жаль – так слиться с зеленым листком, на котором сидишь! Чтобы узнать, действительно ли вывихнуто плечико у бедного кузнечика, надо взять в руки лупу, а кто возьмет в руки лупу? Доктор Львив? Готовый на все, уехать – уедем, грузовичок – поводим, в аварию – попадем, программистом – а запросто, – безотказен для окружающей среды! А она ему что? А она ему шиш? Не знаю, сварливо думал Муравлеев, по-божески, не по-божески, но уж во всяком случае не по-дарвиновски. Зловредный Рома не спал, он совсем распоясался на своих верхних нарах, совал ноги в лицо Муравлееву и вопил на запрещенном в дому языке:
– Trick or treat, smell my feet!
Муравлеев послушно понюхал. Ромины пятки ничем не пахли. Ира, поднявшая Рому с пола – он все же упал и заснул на полу, а рядом храпел Муравлеев на грудах рассыпанного лего: ноги, руки, строительный материал, колеса, кирпич и длинные балки, – мелкая моторика, пояснила Ира, способствует речевому развитию. Он умолчал про считалку, он умолчал и о том, что весь день разъезжает по этажам, упражняя способность к карьерному росту, бахтинскому карнавалу и христианскому смирению, и открывает объятия каждому косяку. Ты совсем не видишь людей, сказал Фима, дай я тебя свожу. Он отбивался, но не помогло, там как раз очень удачно, у них фирма сгорела, сказал ему Фима, они празднуют новоселье, там будет масса приличных людей, я налажу тебе такой бизнес, им все время что-нибудь нужно переводить.
– Купите Роме солдатиков, – на прощанье посоветовал Муравлеев, – говно это лего ваше.
И увидел, как напряглась Ира. Она была против милитаристских игр.
2
Фима был прав, народу собралась уйма. Обналичка и безналичка, он им за треть, они ему треть, без устали комментировал Фима, шоу-рум, интернет-проект, сорос-грант, – и все же лучше туда не соваться. Там, невзирая на странные деноминации Фимы, вроде Сифа и Фоба, двух героев муравлеевских переводов (куда-то делись в последнее время, и спокойней не узнавать, куда), толпились водители поршей и понтиаков, люди из левого ряда, живущие на светофорах и съездах с шоссе, сто процентов времени, Муравлеев уж знал, мучимые стопроцентной болью. Груздь, без ошейника, втаскивал в дверь тяжеленный ящик с шампанским.
Конечно, их было трудно узнать, раньше он видел их только до пояса, сейчас же им приходилось куда-то пристроить руки и ноги, бокалы, тарелки, и с центром тяжести все справлялись по-разному. Те, что постарше и погрузней, укоренялись пузом вперед, элегантно до жути одетые дамы, балансируя торсом, держались на каблуках, юнцы острили с развязностью, передающейся членам. Стоя есть, на глазах у всех, как танцпол, пересечь всю залу, сдержанно засмеяться, поведать интимную тайну, не дыша при этом в лицо – все эти светские упражнения давались им как изощренная пытка, испанский сапожок или подвешение разбойника в наитеснейшей клетке. Выразить удовлетворение, не крякнув, заложить за спину руки, тут же не прогнувшись назад, чтобы размять поясницу (авария все же давала о себе знать), не чесать нос, не дергать себя за бороду, – однако подвешенные не возражали, как не возражают против престижного вида спорта, требующего дорогой спецодежды и готовности выглядеть смешно.
Ближайшая к Муравлееву группа играла в эскимосские палочки. По правилам первый игрок щекочет медведю нос палкой приличной длины, следующий должен сломать ее пополам и щекотать уже с менее безопасного расстояния, а еще следующему приходится щекотать четвертью. В разговоре этой группы палочка укорачивалась ежесекундно. Все уже чувствовали, что верных реплик осталось три-четыре, и торопились их расхватать.
– Вот у Набокова же получилось.
– Набоков не чистый случай.
– А Джозеф Конрад?
Теперь оставалась только одна:
– Как бы то ни было, именно единичность подобных случаев, как исключение, подтверждающее правило…
Круг слегка приумолк, никому не хотелось выставлять себя идиотом, и только какая-то девушка вдруг сказала:
– А что Джозеф Конрад? Его кто-то когда-то читал?
Все деликатно потупились, разве ее молодой человек не мог оторвать страдающего взгляда от того места, где у нее только что была кисть. Он и жалел, и не мог не злиться, ведь она опозорила и его: при чем тут вообще Джозеф Конрад? Разве не ясно, что в этой игре им всегда ходят в паре с Набоковым?
Конечно, молодой человек не узнал его, но Муравлеев узнал прекрасно – когда-то он всех их учил иностранным языкам. Майн фатер ист инженьёр. Майне мутер ист инженьёр. Майн брудер ист инженьёр. И дальше с надрывом: их в иль инженьёр верден. Он не успел спросить, удалась ли жизнь. Все ли так, как задумал? Выучился ли молодой человек на инженера? Да и незачем бередить.
Ну-с, еще кон в эскимосские палочки?
– Объездили все: Рим, Венеция, Флоренция, – туповато сыграла первая.
Палку немедленно отломили:
– Пиза, Сиена, Болонья, Ассизы…
– Да…, – коварно вздохнула третья, – Веронезе, Карпаччо, Джотто…
Эль Греко в Толедо, в Мадриде Прадо, безвыездно, как киевский дядька, – дрожа от возбуждения, на острие эскимосской палки им туда просовывали еду, хоть пальцев в рот особо не клали, а что бы было, если бы ночью какой-то шутник поменял местами таблички на клетках? Уверенно говоришь «Лувр», потом смотришь – о Боже! Уффици!
– Хамон двести евро кило!
И выиграла бы, но тут какая-то сволочь вдруг пискнула:
– Хороший хамон и сто грамм столько стоит.
Что ж, продули. Бывает.
После хозяйки борделя Муравлеев старался никому не смотреть на живот, живое напоминание, как все невовремя: только наладила бизнес, отшлифовала детали конкурсного отбора, оформления виз, трудовых договоров, первичный инструктаж, непрерывное повышение квалификации, благоустроила помещение, и тут, как назло… Впрочем, очные ставки, допросы, зачтение прав, предъявление всяких улик ее вроде и не волновали, как будто в массу тела и теплой пуховой шали можно уйти, завернуться, и там никто не достанет, она слушала все как сквозь сон, как сквозь вату, и улыбалась довольной животной улыбкой, когда выяснялось, что все свидетельницы-массажистки разбежались, кто-то со страху дал показания, но и все тут же пропали, то есть конкурсный отбор был все же поставлен правильно, и теперь в зале суда не было ни единой женщины. Следователь, прокурор, переводчик, ее адвокат, пристав, судья, свидетели (несколько клиентов в штатском), даже секретарь судебного заседания был одним из тех непришейкобылехвостных одутловатых юношей с гноящимися прыщами, которых из жалости пристраивают на работу, но потом все равно посадят за смотрение порнографических сайтов, особо гнусных, с младенцами, мальчиками и садистами – за приобщением к делу вещественных доказательств он здесь следил внимательней всех. Среди этих, по самой природе двумерных, мужчин ей было трудно скрывать чувство собственного превосходства, а скрыть как-то надо, чтобы сюрприз удался, когда тяготящая плотность тумана, подпирающего под грудину, ее космологическая сингулярность здесь, сегодня, сейчас, среди этих мужчин, вызывающих жалость уж тем, как капает время и лишает свободы пространство, – когда все это взорвется ни на что до нее не похожей вселенной, – она так и сидела, кутаясь в шаль, испуская характерное реликтовое излучение.
– Как сейчас помню…
– Смотрю в телевизор…
– Сначала думаю: фильм…
– Вдруг звонок: вы там живы?..
– А Илюша-то в школе! Первый день поехал сам на автобусе, я и так издергалась вся, извелась…
Среди выдержанных игроков ни один не покатился. Прием законный. Каждый имеет право поволноваться, живи он хоть в другом полушарии, как вот эта гостья с Илюшей. Однако, пора и приблизиться к эпицентру:
– Подъезжаю: чего это, думаю, там летает…
– П о д х о ж у: чего это, думаю, там горит…
Теперь, когда круг сужался неумолимо, торопились с репликами только дураки. Теперь уже просто посчитать можно было, когда ударить.
– Я там работаю через дорогу. Запах стоял месяц.
– Два.
– Полгода.
Искусственно, неинтересно умножали число ходов. Но вот и оно:
– А я работал прям там. Опоздал на пятнадцать минут.
Что ж, в спорте одна секунда решает все. Сейчас он предъявит визитные карточки всех погибших. Муравлеев тысячи раз наблюдал игру, и тысячи раз поражало, что на этом месте она обрывается. Вперед, не ссы, не корову проигрываешь, надо так:
– Прямо там, ровно в девять, я стоял на самой верхушке…
Но поскольку никто не рискнул:
– Жена названивает, ёвеер! «Я, ёвеер, просто знала, что ты опоздаешь!», – шумно праздновал победитель, срываясь на бабий визг. И хоть были кое-какие сомненья (не перепутал ли адрес и дату?), бестактно не ликовать, что сейчас он здесь, среди нас, и потому ёвеер, захлебываясь, твердил: «Всегда опаздываю! Везде!», справедливо полагая, что изо всех элементов этот – самый правдивый. И по правилам никуда не деться, пощечину от истерики не влепишь, пока сам теперь не уймется.
Наконец, Муравлеев не выдержал.
– Его надо удалить отсюда. Я, конечно, лингвист, и мне все слова хороши, но не все время же одни и те же. И потом…., – Муравлеев остановил взгляд на Их-Виль-Инженьер-Вердене (лицо его побурело, волосы погрубели, шея заматерела, как у взрослой овчарки, но в манере стоять было прежнее, школьное, и на плече болтался ремень той же сумки, которую он не нашелся куда пристроить), – …здесь дети.
– Ты о чем? – беззаботно спросил Фима.
– А ты прислушайся.
Фима прислушался.
– Мда, действительно.
И неприязненно покосился на Муравлеева. Мог бы так и не вслушиваться, не на работе.
– Его нельзя удалить. У Ебаного в Рот швейцарское гражданство… Ладно, видишь вон ту вон тетку? Она написала книжку. Надо бы перевести.
Повернуться Муравлеев не торопился. Что еще ждало его там? Pavlik? Из постоянных, хотя и заглазных, сношений с вездесущим Павликом он уже знал, что человек этот слишком опасен, много знает, и самой тенденцией подвернуться во всех местах происшествия превращает знакомство с собой в дурную примету.
– И большая книжка? – спросил Муравлеев, а сам уж, подлец, считал, что если там страниц двести-триста (книжка все-таки)…
– Да думаю, немаленькая. Но ты не волнуйся, денег она тебе все равно не даст.
– Тогда нафига мне эта книжка?
– Есть вариант, – со значением сказал Фима.
Тут уж пришлось повернуться и уяснить направление перевода. На фоне прочих гостей было особо заметно, что с координацией у нее все в порядке, и это выдавало в ней уроженку здешних мест: как их ни раскрути, выйдут из незнакомой аптеки и продолжат движение в заданном направлении – на север, на юг, на восток, на запад, – не читая названий, не спрашивая, не мечась, никогда не путаясь в сетке и не сбиваясь, в какую сторону увеличиваются улицы и убывают авеню. Как будто у них намагничено.
– У Матильды есть дом, в котором никто не живет. Я думаю, тебя надо поселить в этот дом, – тем временем излагал Фима. – По крайней мере, пока ты переводишь книжку. Так что переводить особо не торопись.
– А что за книжка?
– Поэма.
Муравлеев внезапно устал. Видеть сны не профессия и не искусство. Он не сомневался, что Матильда, как каждый присутствующий, видит сны. Но в тексте ничего не зависит от качества сна, все зависит от качества перевода. Одним количеством форм – падежей, наклонений, времен, категорий числа, принадлежности, цвета и вкуса, модуляций модальности, степенью памяти, что все это только во сне – язык сновидений в сотни раз превосходит все мертвые и живые, но когда доходит до дела, то все заявляют: «Мне не надо грамматики, мне бы только общаться». И наивно дивятся, что чужой сон невозможно дослушать, не умирая от скуки. Иногда его спрашивали: почему же вы не предупредили, что это непереводимо? Что он мог ответить? Что его тоже не предупредили, когда он поступал в институт? Что теперь он должен поддерживать тайну как в личных, так и в общественных интересах, и не считает переводческое сообщество ни порочнее, ни бесстыдней ассоциации терапевтов или семьи цирковых иллюзионистов? С древнейших времен ремесленники объединялись в цеха, чтобы хранить от лохов единственный свой секрет, тот самый, мистический, чернокнижный секрет Виктории, вату в лифчике: того, за чем вы пришли, не бывает, но есть масса способов быть счастливым…
Уронив наконец-то вилку, Муравлеев нырнул в анонимные ноги гостей, чтоб раствориться там вслед за ней, но ноги уже поспешно разворачивались, формируя новый круг общения, вилку грубо рвали из рук и там, почти на уровне пола, жадно допрашивали, кто такой, чем занимается, как сюда попал, и Муравлеев смирно сидел на корточках и отчитывался в собственном существовании, хотя все внутри вырывалось и кричало: «Я не танцую! Мне жмут ботинки!» Я был экспертом торговой палаты, – говорил завладевший Муравлеевской вилкой, – и всегда считал, что лучше я поделюсь и будет чем делиться, чем не поделюсь и делиться будет нечем. А, скажите, чтоб быть переводчиком, тоже ведь всем, кому надо, приходится сунуть? От удивления Муравлеев встал. И увидел, что тертый эксперт на всякий будущий случай просто сделал ему комплимент.
Но было поздно, Муравлеев уже оказался внутри.
– Он знал его с детства! Даже ходил в матроске. По Английской набережной.
Дался же им Джозеф Конрад!
– Однажды, – сказал Муравлеев, – я видел в Атлантик-Сити, на набережной…
Фима, знавший Муравлеева досконально, вздохнул в сторону. Только те, кто впервые видел Муравлеева, с интересом следили, как в окне появился хобот, еще не подозревая, что через минуту в посудной лавке окажется и весь слон.
– Какие-то сутенеристые мужички притащили на набережную негритянку в одеяле. Развернули одеяло, положили на живот – ау нее ни рук, ни ног. Поставили перед ней синтезатор, подключили к усилителю, подтянули ее поближе, и она, языком нажимая на клавиши, стала исполнять «Историю любви». Знаете: та-та-та та-та…
Муравлеев, собственно, закончил, хотя от него еще чего-то ждали.
– А вот я один раз случайно оказалась в Гарлеме, – нерешительно начала одна дамочка, пойдя по ложному следу.
– И при чем тут Джозеф Конрад? – тут же осадил ее старичок в серебряных очках.
– В данном контексте, – пояснил Муравлеев, – согласитесь, бестактно обсуждать музыкальные достоинства ее исполнения.
– Но именно исполнение, – взвизгнул старичок, – именно в стилистическом отношении…
Однако Муравлеев уже сошел с рельс.
– Гудини, – зудел Муравлеев. – Без рук, без ног, без топоренка, язык и тот протезный. Язык той тетки на набережной описывал все тот же зумбольдтовский круг, – Муравлеев облизал зубы. – Почти порнографическое зрелище.
Дом, в котором он будет переводить поэму, стоит за тысячи лет и за тысячи миль отсюда, оттого там никто и не живет. Знаете, почему еще мне так запала та тетка – я ведь сам переводчик и знаю, какое это ужасное ощущение, когда устает язык. Мне тоже хочется чуда, чтоб нарушились все лингвистические законы природы, но отсутствие всяких чудес послано нам как чудо для укрепления веры. Упорное стремление анимировать абсолютную, безупречную тишину литературы, вроде как башенные часы с фигурками – мало молча показывать время, нужно, чтобы по первому требованию из окошек выскакивали какие-то дикие персонажи, каждый со своим фокусом – у одного сифилис, другой педераст, кокаинщик, сноб, граф, образцовый отец, у этого, как вы настаиваете, неистребимый акцент, который проступает, только если подержать бумагу на свече. Чтобы все это как-то кривлялось и пищало на разные голоса…
– Господа, по-моему он назвал нас сутенерами, вытащившими тетку на одеяле!
По тому, как никто не засмеялся, обнаружилось, что Муравлеев со старичком уже некоторое время разговаривают вдвоем, а господ давно уж снесло течением: «ботинки, доски, всякий хлам, и у этого костра они грелись, а уже, знаете, стало темно…»
– Впрочем, это вполне извинительное стремление. Я сам переезжаю сейчас за город, и тишина меня просто убивает. Как глянешь, а там деревья, все черные и все на одно лицо.
– Вот-вот! – подхватила дамочка. – Именно что все черные и все на одно лицо!
Фима тревожно вздрогнул, что Муравлеев и там развалит компактнейший разговор.
– Заходите ко мне, – сказал старичок. – У меня тоже… устает язык.
И отошел. А Фима схватил Муравлеева и зашипел:
– Ты знаешь, кто это был? Нет, ты знаешь, кто это был?!
Хотя он делал возмущенное лицо, он не был по-настоящему недоволен Муравлеевым – его, фимин, слон понравился Филькенштейну.
День начался с воскресной проповеди, освободив Муравлеева от необходимости заходить к Филькенштейну. В репродукторе чистый, красивый мужской голос объяснял, что нельзя провозить, как снять ботинки, без сожалений расстаться с заначенной зажигалкой и держать в руке документ. Прихожане почтительно слушали. Когда-то на каждом шагу враг расставлял ловушки душе, теперь телу, и в школах закон божий тихо мутировал в основы безопасности жизнедеятельности… Муравлеев любил этот глухой, будто выстланный ватой, огромный аэропорт. Здесь пересекались все воздушные пути, и два-три часа между рейсами протекали безболезненно и беззвучно. Беззвучно с экранов мелькал бейсбол, реклама прыщей, их разыскивает полиция: красномордая блондинка и тут же лилейно-белая, крапчатый подросток и он же гладенький, или перекрашивается, отпускает усики, опустился, обрюзг, подобрел глазами, но в душе все тот же бандит. Переводя с экрана глаза, он видел, что все они тут, хватай не хочу, слоняются по серым паласам с видом, посторонним для собственной жизни, безразлично глядят на сосиски (а ведь когда-то все это ели), иногда, сконфуженно улыбаясь, покупают себе бутерброд, но сколько ни двигают челюстями, не наступает ни аппетита, ни насыщения, ни вкуса на языке. Хватаются за телефон, но там, на земле, их не всегда могут вспомнить, а, вспомнив, спрашивают только: «Где ты?» и, получив ответ, теряют всяческий интерес: ты сначала прилети. Выходят из туалетов, так же сконфуженно улыбаясь (видно, не вышло и это), блондинка же прислужилась в курительном баре. Доппельгангеры, сам он сейчас свой собственный доппельгангер в клубах сизой вони, в звоне посуды, наблюдая ватные разговоры (он ей «шлеп-шлеп», она ему «шлеп-шлеп-шлеп»), а за окном медленно, волоча брюхо, проползают длинные трубообразные животные. Так по ночам голосят, не дождавшись сына домой: его завезли! завезли! А что, если нас завезли? Ограбили, бросили на обочине… Непомерно оставил блондинке на чай: пассажиры-то, может, еще улетят, а она, в клубах сизой вони, в заложенном ватой пространстве, клацающем посудой за стойкой бара… вот уж точно кого завезли.
С самолета, еще доппельгангером, влажный, полный тумана, спустился в багажное отделение, отодвинулся на край конвейера, чтобы багаж доходил до него отфильтрованный многими парами рук, и всем телом вдруг ощутил, что пятно на другом конце зала сжимается, разжимается, пульсирует:
– Перевести! Перевести! Надо перевести!
Муравлеев метнулся к пятну, затесался в толпу, преобразуясь с той же стремительностью, что в телевизоре, из доппельгангера в единственно верную форму:
– Что перевести?
– Часы!
Но уже было поздно. Он снова уже был собой. День приезда окончился.
– Скажите, а ПЦР вы используете в качестве диагностической методики?
– Используем… – неуверенно сказала администраторша. И, потверже: – Конечно, используем. Мы всё используем. Но вам подробней расскажут сотрудники…
– ПЦР у нас, – перевел Муравлеев, – не лицензирован как метод диагностики.
– Это хорошо, это правильно, – закивал Гришкин.
– Very good, excellent, – перевел Муравлеев, и администраторша тоже вся просияла от удовольствия, глядя в одобряющее, полное энтузиазма лицо Гришкина.
Гришкин вошел в лабораторию на цыпочках.
– Передайте нам, пожалуйста, пробирки, – со значением сказала администраторша.
Гришкин с жадностью уставился на пробирки.
– Мы изобрели новый метод, которым очень гордимся.
Зная уже впечатлительность Гришкина, осторожный Муравлеев перевел:
– Я вам сейчас кое-что покажу.
Переводческое чутье не подвело его. Администраторша вытащила пробирку и подчеркнула ногтем небольшую наклейку.
– Вот тут опознавательный код. Поскольку анализы анонимны, фамилии нет, представьте, как важно не перепутать. Чтоб код на пробирке соответствовал коду в документации. Вот там, где сидят три наших сотрудницы – Анджела Льюис, Берта Шмидт и Ширли Томсон – в офисе оформления документации, где все данные вносятся в компьютер (Ширли потом сделает вам доклад о том, как заносить данные в компьютер) – там должны внести в компьютер код, строго соответствующий коду на пробирке с анализом, потому что в противном случае, если у человека позитивная реакция, а ему объявят, что негативная, или же наоборот, у него негативная, а скажут, что позитивная, в общем это все страшная ответственность! – администраторша драматически развела руками, но тут же с торжеством продолжила. – И тут мы придумали!
Муравлеев не удержался и коротко вздохнул.
– Ах, простите, я могу повторить! – вскричала администраторша.
– Спасибо, не надо, – поспешно ответил Муравлеев, и, повернувшись к Гришкину, произнес: Методы диагностики такие же, как везде: половину материала на иммуноферментный анализ, другую на блоттинг Вестерна. Попозже надо будет зайти в регистратуру, поздороваться с девочками приличия ради – Анджела Льюис, Берта Шмидт и Ширли Томсон.
Услышав знакомые имена, администраторша согласно закивала.
– Но вот что интересно, – продолжил Муравлеев. – В последнее время стали выявлять не только ВИЧ-1, но и ВИЧ-2.
Глаза у Гришкина загорелись.
– А я думал, здесь…
– Что же вы придумали? – милостиво перевел Муравлеев администраторше.
Довольная произведенным эффектом, она постучала ногтем по наклейке, и Гришкин прилежно уставился на пробирку.
– Мы придумали использовать самонаклеиваю-щийся ярлык: снимаем сверху полоску и переклеиваем ее в медицинскую карту, причем один опознавательный код остается на пробирке, а другой, точно такой же, наклеен теперь в документ. Таким образом, ошибка исключена! Вот такой научный метод работы придумали у нас в лаборатории.
– Да, представьте, попадается. Проверяем штамм, если место рождения в Африке, – не поморщившись, перевел Муравлеев. – Таким образом, выявлено несколько случаев. Вот какие интересные данные удалось получить в нашей лаборатории!
– Да, здорово, – сказал Гришкин.
– Very impressive, – похвалил и Муравлеев.
Гришкин уже налаживался повыяснять, а сколько именно случаев, но администраторша, прикрывая спиной нехитрое эпидемиологическое вуду, карту города с воткнутыми в нее булавками СПИДа, рвалась к выходу, очень кстати для Муравлеева, который чувствовал, что практически исчерпал свой словарный запас по предложенной теме.
– Нас ждут в офисе оформления документации, – объявила администраторша.
– Буквально на минутку заглянем в регистратуру, – сказал и Муравлеев, пропуская Гришкина вперед, чтобы тот не застрял в лаборатории.
Ширли Томсон сидела перед компьютером на вертящемся стульчике, и ее зад лежал вокруг нее, как юбочка.
– Вы знаете анекдот про Людмилу Зыкину? – мечтательно спросил Гришкин, не отрывая взгляда от Ширли Томсон. – А интересно, можно спросить, сколько она зарабатывает?
Муравлеев послушно и тут перевел, что фиксировать данные так блестяще не наука, не должность, а прямо искусство. Под восхищенным гришкинским взглядом Ширли Томсон вся зацвела.
В конце концов вышли на улицу.
– Это школа, – кивнула администраторша в сторону детской площадки и плоского скучного дома, обнесенного сеткой. Дети, отборные боровики всех мастей, волочили по мягкому полу площадки свои рюкзаки. Вот так скоро и Рома. Администраторша кратко обозначила на лице умиление. Делегация остановилась у сетки.
– Нда, – сказала Людмила Ильинична, – диабет обеспечен.
– Не факт! – возразил вечно ищущий Гришкин, – Поглядите, какие плотненькие!
– И при достаточно смуглой коже, – туманно добавил Алексей Степаныч.
– В общем, генетическое уже перерождение, – подвела итог Людмила Ильинична, и консилиум двинулся дальше.
За меню возникла классическая перепалка, кета это или горбуша, нерка или кижуч. По аналогии вспомнились калуга, белуга, севрюга. (Раньше считал, что калуга – скорее город). А также омуль, хариус, таймень. (Нет, города – омск и Тюмень.) Речной тигр, – монотонно переводил Муравлеев официанту, – рыба между щукой и лососем, обитает в Сибири в пресной воде. А юкола? – забавлялись иностранные гости. – Какой же ты переводчик? Юколы не знает! Муравлеев мстил официанту целенаправленно, планомерно. Когда стоишь за ужином, навострив утомленное за день ухо и тщательно запоминая особенно заморочный тост, чтобы во избежание международного скандала не перевести его слово в слово, к столу приближается человек с бутылкой: «Вам красного или белого?» Ты машешь ему: отойди, не сейчас! Он заходит с другой стороны, наклоняется и повторяет. Чувствуя, как уплывает конец анекдота, как на секунду снопом искр вспыхивает и гаснет десяток фамилий и должностей, как растворяется в воздухе цитата из «Детской болезни левизны в коммунизме», а ты не успеваешь подложить в колыбель Шекспира, машинально еще раз ныряешь в сторону, и тут он теряет терпение. С ненавистью, вплотную приблизив лицо и выплевывая каждое слово, в абсолютной тишине, наступившей для перевода, он произносит: «Сэр! Я говорю с вами. Извольте ответить, что будете пить». Похожие как близнецы, оба во фраках, склонившись под тем же углом в позе почтительного внимания, исполнители самых интимных вмешательств в чужие физиологические процессы, официанты и переводчики ненавидят друг друга. Толмачи и халдеи, война мышей и лягушек, до XVIII века приписываемая Гомеру.