Жила-была девочка

Text
From the series: RED. Fiction
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Жила-была девочка
Font:Smaller АаLarger Aa

Посвящаю Любе Смирновой


Жила-была девочка

Часть первая

Когда мне было семь лет, у меня умер папа. А папу я очень любила, как-то так получилось, что главным человеком в моей жизни был он, а не мама. Маму я, конечно, тоже любила, но не так сильно. Мама была скорее равнодушна, она вяло занималась хозяйством, с большой неохотой стирала бельё, которое до этого замачивала дня на три, кое-как мыла посуду и вообще была какая-то замороженная. А папа был человек-праздник, человек-салют. Он придумывал массу интересных дел и занятий, мы много времени проводили вместе, но мама почти не участвовала в наших совместных развлечениях и оставалась где-то позади.

Я рано, лет в пять, научилась читать, и это была, конечно, полностью папина заслуга. Шашки, шахматы, настольные игры – нам всё было интересно, а вечером мы с ним всегда смотрели диафильмы, направив луч на крашенную белой краской дверь комнаты. Самые любимые были «Золушка» и «Кнут-музыкант». А ещё были прогулки в лес, на пруд, на речку – мы жили тогда, в начале 70-х, в подмосковной Перловке, где ещё не снесли частный сектор и деревенские избушки соседствовали с многоэтажками. Папа мог увлечь, на ходу сочинить какую-нибудь историю или сказку, например, про белку, которая живёт в лесу на дереве, и если подойти и постучать по этому дереву, то она сбросит шишку. Я с любопытством и недоверием подходила к ближайшей сосне, три раза стучала по стволу, и рядом приземлялась шишка с настоящими кедровыми орехами. Это папа так виртуозно подкидывал шишку за моей спиной, которую покупал в магазине-стекляшке. Они продавались по две штуки в коробочке и стоили, кажется, 75 копеек. Ещё папа мог испечь в нашей старой духовке колобок с глазами-изюминками или устроить ночлег на балконе в настоящей палатке. А однажды он купил живых цыплят, но городская квартира пришлась им не по душе, и они по очереди быстро отошли в мир иной. Хотя мне очень хотелось, чтоб у меня вырос настоящий петух и по утрам кукарекал. На Новый год мы с папой всегда наряжали живую ёлку, и папа говорил, что под ёлку надо поставить валенок и прошептать в голенище своё заветное желание Деду Морозу. Я шептала, засунув нос в валенок, про «пупсика с одёжками», и наши с папой два валенка стояли под ёлкой в ожидании подарков, а вот мама почему-то не участвовала в новогодних чудесах, что было странно. Наверно, потому, что валенка у неё не было, а простой сапог в столь серьёзном деле не подошёл бы.

Самым главным занятием с четырёх лет у меня стало фигурное катание. Именно папа купил мне коньки и впервые привёл на каток, именно ему удалось привить мне настоящую любовь к столь прекрасному виду спорта. Он вырезал из журналов фотографии с Ириной Родниной и Александром Зайцевым, которые вешал у меня над кроватью, а позже там появилась Елена Водорезова со своими хвостиками, повязанными верёвочками, – чудо с косичками, как её называли. Вместе с папой мы читали статьи о фигуристах и следили за соревнованиями по телевизору, кумиром тогда у меня была Катарина Витт. Папа водил меня на тренировки, носил точить коньки в Дом быта и полностью участвовал в тренировочном процессе. Помимо обычных тренировок в секции, папа рано утром, ещё до завтрака, ходил со мной на каток, который заливали у нас во дворе, где мы вместе отрабатывали упражнения: ласточка, пистолетик, вращения и прыжок козликом. А по выходным мы ездили на большой каток в Сокольники. Летом тренировки продолжались, правда, уже безо льда. Искусственный лёд мы тогда видели только по телевизору, так что в тёплое время года группа занималась физкультурой, или ОФП, как это сейчас называется. В конце занятий тренер обычно устраивал эстафету, и я сильно нервничала и переживала, если не вовремя передавала палочку. Я страшно боялась подвести команду и постоянно следила за соперником, чтобы процесс контролировать, но получалось ещё хуже, и папа научил меня, как бежать быстрее.

– Беги и не оглядывайся, не смотри ни на кого, только вперёд, – говорил он мне перед эстафетой.

И действительно, как только я перестала следить, у кого получается бежать быстрее, то тут же помчалась вперёд, как ветер, и больше никто не мог меня догнать, а я испытывала настоящий восторг.

Ещё у нас в доме всегда жили кошки или собаки. В основном собаки. Откуда они брались и куда потом исчезали, я не знаю, но животные были всегда. Самая любимая была немецкая овчарка. Мы её покупали через клуб и вместе с папой ездили выбирать щенка. Назвали Лада, тогда все собаки были Ладами, а коты Барсиками. Мы со щенком носились по квартире, как сумасшедшие, и даже противная соседка Наташка – моя ровесница, которая жила внизу, – всегда жаловалась и бубнила, что мы громко топаем.

С Наташкой мы иногда дружили, но она была вредная и если видела у меня новую куклу или платье, то сразу обижалась и устраивала мне бойкот.

– Я с тобой не вожусь, – объявляла она на весь двор и уходила в палисадник, который развела под окнами Наташкина бабка, и закрывала калитку. А ещё Наташка была попрошайка: ей не разрешалось выходить во двор с игрушками, и она всё время клянчила их у меня.

– Вынеси посудку, вынеси пианинко (игрушечное, конечно), вынеси коляску, – ныла Наташка.

Мы играли в дочки-матери, и инвентарь был необходим, поэтому я из дома тащила всё. Если кто-то из детей выходил во двор с яблоком или конфетами, то приходилось делиться, поэтому Наташку с провизией во двор не выпускали, и она всегда была с пустыми карманами. Один только раз её мамаша не доглядела, и Наташка вышла во двор с пакетом сушек «Челночок». Её тут же обступили дети и начали клянчить, но тут мамаша углядела в окно, как разбазаривают дефицитные сушки и немедленно загнала Наташку домой, где и вломила той по первое число. Наташка закатила такой рёв, что сушки у всех встали колом.

Мать у Наташки была женщиной вполне обычной, но один глаз у неё смотрел куда-то вбок, а выражение лица было озлобленным и на нём всегда проступала готовность к броску. Во дворе её звали Зинка-косая. Отец Наташки, угрюмый и нелюдимый, в молодости Зинку обрюхатил и сбежал, но, по слухам, на него здорово насела Зинкина мамаша и пригрозила ему какими-то карами – то ли доносом на работу, то ли письмом в газету. Так что прижали его крепко, и расписались они, когда Наташке было уже три месяца. Через три года Зинка, очевидно, чтоб укрепить позиции законного брака, родила ещё и мальчика, и бежать отцу было уже некуда. Так и жили они впятером в своей двухкомнатной квартире на первом этаже, как раз под нами: Зинка с мужем и детьми в одной комнате, а бабка, Зинкина мать, в другой. В то время отдельная двухкомнатная квартира была роскошью, да и хозяйка Зинка была очень хорошая. Как-то с умом они там все разместились, не было впечатления тесноты или неудобства, дети спали на раскладных креслах, родители на софе, а с утра все эти конструкции складывались, и комната выглядела просторной и уютной, даже сервант был – всё как у людей. Зинка прекрасно готовила, пекла пироги, работала в бухгалтерии завода ММЗ, делала в парикмахерской «химию» и в целом была довольно благополучной по тем временам женщиной, но почему-то с лицом, вечно перекошенным от злобы. И когда она сверлила меня своим кривым глазом, я её боялась. Зинка свою Наташку не любила, она была байстрюком и позором, отец, в свою очередь, не любил Зинку, а бабке просто все мешали. Мы же, напротив, жили дружно, и Зинка завидовала.

Папа готовил меня к школе, я рано начала читать, знала счёт, осваивала шахматы и наизусть декламировала стихотворение про парня, которого «ищут пожарные, ищет милиция», в отличие от косноязычной Наташки, которая бегло читать научилась только в третьем классе.

В последнее лето перед школой на выпускном утреннике в детском саду мне вручили портфель, и я уже жила в предвкушении первого класса. Был тёплый июньский вечер, папа должен был вернуться с работы, и мама всё время выходила на балкон, выглядывая его. Она нервничала, и мне было странно и даже немного страшно, что на балконе с мамой сидела наша собака Лада и протяжно и жалобно выла. Папа в тот вечер не пришёл, и мы с мамой в некоторой тревоге легли спать, а на следующий вечер к нам пришёл милиционер и вручил какую-то бумагу, которую мама долго разглядывала, словно пытаясь понять, что же случилось. После того как милиционер ушёл, мама отвела меня ночевать к соседям, а сама быстро уехала вместе с собакой к своей маме, моей бабушке Вере. Соседи были хорошие добрые люди, семья из четырёх человек: мама, папа и двое сыновей примерно моего возраста. Меня уложили в комнате мальчишек, мы немного пошалили, посмеялись, а потом мальчики заснули, а у меня наступила первая бессонная ночь. Мне было не страшно, но очень и очень тревожно. Я лежала в темноте на раскладушке, слушала бой больших часов за стеной и боялась за папу. На следующее утро соседка отвела меня в детский сад, вручив с собой целый пакет мытой черешни. В то время это была неслыханная щедрость, черешня была дорогая и продавалась на рынке по шесть рублей кило, и я вдруг поняла, что тётя Оля меня жалеет, а значит, случилось что-то очень страшное.

А вечером за мной в детский сад пришла мама и увезла меня на всё лето в Москву к бабушке Вере. Там мы прожили до конца августа вместе с бабушкой и её вторым мужем, которого я называла дед, хотя никаким дедом он мне не был. О том, что случилось тем июньским вечером, мне никто не говорил, но в доме не умолкали разговоры среди родственников и знакомых, и поэтому я со временем поняла, какие ужасные события произошли, когда папа не вернулся. В тот день он на работе получил аванс и пошёл с другом в кафе пропустить по рюмочке. Когда они уже собирались попрощаться и разойтись по домам, у них случилась перепалка с какой-то компанией. Что это была за компания, кто были эти люди и что они не поделили, я так и не поняла, но узнала, что произошла серьёзная драка и папу сильно ударили сзади по голове. Он упал и потерял сознание, все разбежались, а папе прохожие вызвали скорую, которая и отвезла его в Мытищинскую ЦРБ. Я тогда знала лишь о том, что папа в больнице, что он без сознания и к нему не пускают. В доме было тревожно, разговоры о папином тяжёлом состоянии не умолкали, а также без конца обсуждали следствие, поиск преступников и папиного друга-свидетеля, который молчал и ничего следствию толком пояснить не мог, потому что ему пригрозили. Через месяц, не приходя в сознание, папа умер. Мне тогда ничего не сказали и на похороны не взяли. Меня оставили с двоюродной сестрой Людкой, которая была меня старше на четыре года, ей было уже одиннадцать, и в тот день она была со мной необычно нежной и ласковой. Я не знала, что папу хоронят, только сильно удивилась, что Людка чересчур добренькая, это было совершенно на неё не похоже. Со временем разговоры постепенно затихли, и все были как будто придавлены горем. Мне было семь лет, я была уже не маленькая и, конечно, подозревала, что случилось страшное. А когда мы с мамой как-то вечером ехали в троллейбусе, я вдруг совершенно неожиданно и резко повернулась к ней и спросила скорее утвердительно:

 

– Мам, а папа умер?

Мама лишь вздохнула и сказала:

– А что поделаешь?

Я заплакала, выскочила из троллейбуса и бросилась бежать. Я бежала не куда-то и не к кому-то, это ноги мои бежали сами, и я неслась со своим горем, которое обрушилось на меня невероятной тяжестью для моих неполных семи лет, сама не знаю куда.

После того как мне наконец сказали правду, разговоры возобновились, но теперь говорили уже о том, что папу убили. И опять всё крутилось вокруг следствия, свидетелей и поиска нападавших. Всё закончилось тем, что в итоге никого не нашли и не наказали, а мне с мамой надо было возвращаться от бабушки домой, в Перловку, чтобы пойти в первый класс. От собаки баба Вера приняла решение избавиться. Ребёнок идёт в школу, маме надо работать и собакой заниматься некому, поэтому бабушка решила её продать. Я рыдала и просила оставить мне мою Ладу, но меня никто не спрашивал, и собаку быстро продали. Через некоторое время я узнала, что новые хозяева увезли Ладу охранять загородный дом и посадили на цепь.

Я не плакала по папе, но горе своё ощутила в полной мере, оно просто поселилось внутри меня, и так я с ним и жила, постоянно чувствуя ком в груди и слёзы где-то внутри глаз, под веками. Скорее всего, я жила в тяжёлом стрессе, вызванном потерей близкого человека, и, наверно, нуждалась в детском психологе, но тогда, в 70-х, о таком и слыхом не слыхивали и никому даже в голову не приходило озаботиться моим состоянием.

Когда мы вернулись в Перловку, мама снова отвела меня в секцию фигурного катания, но на занятия я сходила всего лишь пару раз. Мне сильно не хватало папы, я не хотела больше заниматься и пересилить себя не могла, а мама не хотела меня в секцию водить, потому всё это было слишком хлопотно и утомительно – отвести, подождать, привести домой. Так спорт из моей жизни исчез, но нереализованный потенциал я иногда ощущала и об упущенных возможностях жалела. А вот соревнования смотрела всегда, старалась не пропускать и болела за Катарину Витт.

Первого сентября мама отвела меня в школу. Мне всё нравилось: и белый фартук, и гладиолусы, и пожилая учительница, и даже деревянная парта привела меня в восторг. У меня была хорошая подготовка, но учиться было трудно, я замкнулась и отвечать с места или у доски мне было невыносимо. Я молча писала в тетради, читала про себя текст, но пересказать или ответить на вопрос не получалось. Учительница Фруза Николаевна была уже довольно пожилая, с большим опытом и видела, что урок я знаю, и поэтому терзала и мучала меня, добиваясь ответа или пересказа. Я или молчала, или что-то блеяла с трудом, а Фруза Николаевна злилась и ставила мне двойки.

Тогда же осенью нас начали готовить в октябрята. Я уже знала, что октябрята – это внучата Ильича, а кто такой Владимир Ильич Ленин, дети в СССР знали уже с детского сада. Ленин был наш вождь, и его портреты висели на фабриках и заводах, в детских садах и школах, больницах и поликлиниках, а ещё в квартирах у старых коммунистов. Ильич был везде. С самого раннего детства я знала, что у нас самая лучшая страна, где все равны, свободны и счастливы. И всё это благодаря дорогому Ленину, который посвятил свою жизнь борьбе с буржуями и очень любил детей. Даже в детском саду мы праздновали 22 апреля – день рождения Ленина. Мы приходили в белых платьях, рубашках и белых гольфах и что-то исполняли с флажками в руках под аккомпанемент детсадовского пианино. Воспитательницы твердили нам, какой прекрасный и светлый человек был наш Ильич, как он любил и защищал детей, хотя сами могли запросто шлёпнуть полотенцем или поставить в угол, кто не спал в тихий час. Чтобы сходить в туалет, надо было спросить разрешения, а если кто-то не утерпел – наказывали. Мы боялись и мечтали, чтобы Ленин пришёл и заступился за нас. Когда меня приняли в октябрята, не могу сказать, что жизнь сильно изменилась, разве что теперь нас призывали учиться с особым рвением и уступать место в автобусе старушкам.

Мама по-своему справлялась с несчастьем. Как и большинство людей, утешение она быстро нашла в бутылке. Теперь к нам в дом постоянно приходили её подружки, иногда с какими-то мятыми и пришибленными мужиками, и они допоздна сидели за столом в большой комнате и заводили на старом проигрывателе «Листья жёлтые над городом кружатся». В комнате висели огромные клубы сизого дыма, все беспрерывно курили и очень громко разговаривали. Стол был застелен газетами, на нём стояла сковородка с жареной картошкой, рыбные консервы, стаканы и переполненная пепельница. Мама отводила меня спать, и я каждый раз спрашивала:

– Когда они уйдут?

– Скоро, – отвечала мама и уходила к своим гостям.

Мне было одиноко и страшно лежать в темноте, я хотела, чтоб мама пришла и почитала книгу, поправила одеяло. Но маме нравилось быть со своими гостями, я была ей в тягость и засыпала всегда в одиночестве. Иногда мамины гости ссорились и даже дрались. Они громко кричали, с грохотом падали стулья, разбивались стаканы, и пьяные женщины разнимали своих кавалеров с матом и пронзительным визгом. По батареям стучали соседи, а я, спрятавшись под одеяло, лежала в полной темноте и повторяла про себя в каком-то оцепенении: «А у меня папу убили, а у меня папу убили».

С утра мама приходила меня будить. Мне страшно хотелось спать и вставала я с большим трудом, но мама была с похмелья злая, поэтому ругалась и могла даже шлёпнуть по спине. Почему-то именно мою тощую прозрачную спину со светящимися рёбрами она выбрала как объект для воспитательной работы. После завтрака она меня заплетала, и я каждое утро, стоя у зеркала, придумывала себе новую причёску. Волосы у меня отросли уже до плеч, и я вовсю давала волю своей фантазии. Сначала надо было сделать хвостики, потом из хвостиков заплести косички и на концах повязать банты. Такую причёску я увидела в кино у принцессы, фильм назывался «Старая, старая сказка», и я его очень любила. А потом в процесс причёсывания вмешалась строгая бабка Вера, которая вдруг решила, что волосы у внучки жиденькие и слабенькие, и поэтому их надо остричь, а не выдумывать «чёрти чё». Это было одно из частых её выражений: «Придумала чёрти чё». И когда я окончила первый класс, и на лето мама снова привезла меня к бабе Вере, то та, недолго думая, отвела меня в парикмахерскую, где мои хвостики-косички безжалостно обкромсали. Сначала я пыталась сопротивляться, плакала и уговаривала бабушку не стричь меня, ведь мне так нравилось играть в принцессу или Снегурочку, и я хотела косы и корону. Но бабка была скала и даже внимания не обратила на мою детскую истерику, для неё это были всего лишь капризы. А когда меня усадили наконец в кресло, то сидела я уже тихая и безучастная и молча смотрела на осыпавшиеся мокрые волосы. У меня не стало отца, меня лишили любимой собаки, а теперь ещё и волосы отрезали. Я не плакала и, кажется, постепенно привыкала к потерям.

Баба Вера уже догадывалась, что происходит у нас дома. Она приезжала в нашу запущенную квартиру с немытыми полами, вечно замоченным грязным бельём и вонью от перегара и дыма, видела мамино опухшее лицо и понимала, что ситуацию нужно срочно исправлять. Как? Маму надо снова выдать замуж, тогда она будет при деле и при новом муже пить не посмеет. Бабушка, конечно, была уверена, что всё решила абсолютно правильно, а желания и чувства других людей её никогда не волновали. Она была танк и любое сопротивление моментально подавляла своими железными гусеницами. Бабка всегда знала, как будет лучше и хотела, чтобы всё было как у людей.

Всё как у людей – был самый главный бабкин девиз, и она всю жизнь стремилась жить хорошо и правильно, как её родня, соседи и сослуживцы. Она часто повторяла, что мы – люди простые и таким образом избавляла себя от притязаний на лучшую долю. Простые люди вставали в шесть утра под гимн, который каждое утро раздавался из радио на кухне, и ехали на работу, где отбывали рабочую смену на заводе или просиживали зады в бухгалтерии. Вечером, после ужина и чая с бубликами, садились на диван, чтобы посмотреть «картину». Почему-то художественный фильм после программы «Время» они называли картина. Простые люди варили щи, жарили картошку, разделывали на газете селёдку, которую щедро посыпали кольцами репчатого лука, и солили огурчики, а ещё любили выпить водочки и закусить грибочками, которые сами же и собирали где придётся. Дома у них стоял гарнитур «Хельга» производства ГДР, на стене висел большой ковёр с узорами, а чёрно-белый телевизор они мечтали заменить на цветной. В выходные ходили в кино или в гости, захватив с собой три красных гвоздики и бутылку шампанского, по праздникам покупали торт «Бисквитно-кремовый» и доставали из серванта заветные хрустальные фужеры, из которых пили «красенькое», а после ухода гостей убирали обратно. Летом затевали ремонт или ездили по профсоюзной путёвке в Кисловодск, а зимой выбивали на снегу ковёр и наряжали ёлку, которую покупали на ёлочном базаре. Муж называл жену «мать», приносил ей получку, а она шила кримпленовое платье и справляла себе югославские сапоги, а ему шапку из ондатры. Другой жизни они не знали и не хотели, а если кто-то из знакомых покупал «жигули» или ездил летом к морю, они обычно махали рукой и говорили: «На кой чёрт?» или «Что я, барыня, что ли?». Вместо моря они смотрели по воскресеньям передачу «Клуб путешественников» и ходили на речку, где грызли семечки, пили из трёхлитровой банки пиво и играли в карты. Простые люди трудились, наживали добро, иногда выпивали и говорили: «Пусть за нас начальство думает», и им было хорошо и спокойно.

Так как сопротивляться бабе Вере было бесполезно, жениха в итоге маме нашли. Бабка, опросив всех своих знакомых, отыскала выгодную, по её мнению, партию. Это был вдовец, мамин ровесник, с двумя дочерьми на руках. Одна из них, Марина, была младше меня на год, вторая, Ира, была младше на три. Мать их, как я поняла опять же из разговоров взрослых, была женщина нервная и истеричная, и во время очередной ссоры с мужем покончила с собой. Наглотавшись каких-то таблеток, она умерла в машине скорой помощи, когда девочкам было два и четыре года. Я даже потом видела фотографии похорон этой женщины, тогда почему-то все фотографировали похороны. Молодая женщина в гробу, с лицом, укрытым наполовину платком, а рядом толпа, и её маленькие дочки в белых панамках на руках каких-то родственников смотрят прямо в гроб на свою мать. Девочки эти – сироты, оставшиеся без матери, – были капризны и плаксивы и так же, как и я, нуждались в детском психологе. В общем, мы друг другу подходили. Отец их, дядя Женя, стал вторым мужем моей матери, а мне отчимом. Он был простецкий, необразованный и грубый мужик, шофёр-дальнобойщик, но он хорошо зарабатывал, всё тащил в дом и, кажется, даже полюбил мою мать. Их как-то очень быстро сосватали, и уже через три месяца после знакомства они расписались.

Так у меня появилась полная семья, и мы с мамой переехали к отчиму в Лобню. Во второй класс я пошла уже в новую школу, но в Лобне мне было очень плохо и тоскливо. Там с нами жила ещё и мать отчима, баба Нюра, которая, конечно, любила внучек и жалела их, а я была так, сбоку припёка. С девочками, моими сводными сёстрами, мы не дружили. Конечно, мы общались, но близости никакой между нами не было, а они также не сблизились и с моей матерью. Я терпеть не могла их ужасную квартиру в старом кирпичном доме, где не было даже горячей воды, и мыться мы ходили в баню. Бельё кипятили в огромном баке, куда баба Нюра строгала хозяйственное мыло, а летом на ночь было принято мыть ноги, но почему-то таз с горячей водой, которую грели для мытья, был один на всех. Я всегда старалась вымыть ноги первая – или не мыла их вовсе. В доме были деревянные, крашенные коричневой краской полы, подушки на кроватях под тюлевыми накидками, как в деревне, на подоконниках алоэ в мятых зелёных кастрюлях, его называли столетник, и скрипучий буфет с гранёными стаканами внутри и вазой с засохшим вишнёвым вареньем. И от всего этого несло затхлостью и унынием. А питаться у них было принято прямо со сковородки, что для меня стало катастрофой. Сначала я просто отказывалась от еды, потом баба Нюра, догадавшись в чём дело, выделила мне тарелку, но при этом едко высмеяла за барские замашки. Ей, конечно, было трудно мыть столько посуды холодной водой.

 

В одной комнате жили мы с девочками и бабой Нюрой, а в другой мама с отчимом. Они рано уходили на работу, отведя в садик младшую, и в школу меня и Марину поднимала баба Нюра. Уроки у меня начинались в восемь, и из дому я выходила всегда одна, несмотря на страшную темень и мороз. Я плелась в школу, которая кроме тоски не вызывала во мне ничего, я её терпела, а в руках у меня помимо портфеля был обычный целлофановый пакет с кедами. Мать моя страшно выматывалась в своём новом доме, где было теперь трое детей и не было горячей воды. Она где-то работала, пыталась вести хозяйство и заботиться о детях, но науками по домоводству владела плохо, и весь этот груз, который взвалила ей на плечи моя бабка, был ей в тягость, где уж тут за мешком для сменки уследить.

От тоски я начала писать письма в Москву бабушкам, двоюродной сестре Людке, а ещё Наташке в Перловку. Бабушка Надя, которая была папина мама, отвечала всегда. Она вообще была милой интеллигентной женщиной и, конечно, переживала смерть сына, но ко мне тёплых чувств не питала и была довольно сдержанна. К тому же у неё был ещё и старший сын, мой дядя Костя, у которого имелись жена и ребёнок, и бабушка Надя всегда жила с ними, а нашу семью не жаловала. Бабушка Надя считала мою мать непутёвой и в случившемся несчастье винила её. Отец, вместо того чтобы окончить институт и строить карьеру, как его старший брат Костя, вернувшись из армии, женился на моей матери и вместо института пошёл водить троллейбус. Это означало, что отец попал в дурную компанию, где были выпивки и драки, которые и привели к трагедии. Зато дядя Костя пообещал меня не бросать. Как потом рассказывала баба Вера, на кладбище, когда хоронили отца, он лично сказал ей, что племянницу не оставит и поможет вырастить сироту. Дядя Костя тогда уже работал во внешторге, мотался по заграницам и почти сразу после смерти отца уехал с женой и сыном в командировку в Африку на четыре года. А я пока жила в Лобне и ждала ответы на свои письма. Наташка не отвечала никогда, что и неудивительно, она еле читала и писала, а ещё ведь надо было сходить на почту и купить конверт, хлопот не оберёшься с этими письмами. Да и Зинка, скорее всего, не научила её, что на письма принято отвечать. Баба Вера всё время много и тяжело работала, она была дворником, мела дворы и чистила мусоропровод, а по вечерам воевала с пьяным дедом и было ей не до писем. Людка запихивала в конверт мои же открытки, которые я ей покупала в киоске, и присылала мне в качестве ответа. Но я всё равно не обижалась, а письмам радовалась. Бабушка же Надя писала хорошие длинные письма, но в гости не звала и во мне не нуждалась.

Мне было тоскливо, страшно и одиноко, мама была замучена бытом, издёргана и меня особенно не замечала. Я как-то со всеми своими переживаниями и страданиями осталась один на один и справляться было невмоготу. Наша соседка Валька, бестолковая дылда 14 лет, постоянно нас пугала разными страшилками. Она была довольно изощрённа в своих диких фантазиях, и байка про чёрную-чёрную руку, лезущую из стены, казалась безобидной шуткой. Один раз Валька поймала нас вечером на улице и поведала, что в отделение милиции города Лобни пришло письмо от неизвестных лиц, в нём сообщалось, что в городе скоро убьют шестьдесят женщин. Или она пугала нас тем, что в доме напротив живёт дед-колдун, он следит за нами, чтобы поймать и затащить к себе. Не знаю уж, для каких целей мы ему понадобились, может, он собирался нас сожрать, но мне хватило того, что он за нами следит, и я цепенела от ужаса и от страха не могла уснуть. Когда мы шли на речку, Валька сообщала нам, что она вся кишит пиявками, и купаться нельзя. Иначе пиявки прилипнут и высосут всю кровь. Сама она при этом с подружками купалась, а мы изнывали на берегу от жары и боялись лезть в воду. Вообще она много всего придумывала и с удовольствием над нами изгалялась, но никто из взрослых никогда не вмешивался, и Валька продолжала свои садистские трюки.

А однажды в квартире через стенку умер сосед и три дня до похорон лежал в квартире, а крышку гроба выставили на лестничную площадку. Так раньше было принято, почему-то крышку в дом не заносили. А я после смерти отца страшно боялась всей этой похоронной атрибутики и войти в подъезд просто не могла, я цепенела от ужаса. Но почему-то никому не было до этого дела. Мама и отчим на работе, дома лишь бабка Нюра, но она никогда меня не встречала, да мне бы и в голову не пришло её просить, почему-то я тогда уже чувствовала, что взрослым нет до меня и моих переживаний никакого дела. Я стояла у подъезда, потом зажмуривалась, лишь бы не видеть эту страшную крышку, и на ощупь, по памяти, подлетала к нашей двери, благо она никогда не запиралась на замок, как в деревне. И вечером уже, когда все легли спать, я ворочалась и плакала от страха, от того, что за стеной на столе в страшном гробу лежит мёртвый человек. И даже потом, спустя какое-то время возвращаясь из школы и услышав вдруг похоронный марш во дворе, я с диким страхом заскакивала в ближайший подъезд и пряталась там от этих ужасных звуков и выжидала, когда пройдёт похоронная процессия. Даже когда я уже была подростком, и умирал очередной генсек, а они тогда просто повадились один за другим, так я даже тогда с трудом пережидала траур, так мне было плохо от всего, что связано со смертью. В дни траура я без перерыва смотрела совершенно не нужный мне санный спорт и лыжные гонки, которые наше ТВ иногда транслировало, потому что люди хотели поболеть за наших спортсменов. Что угодно, лишь бы отключиться от этого назойливого траура.

В Лобне в тоске и унынии я прожила год, и после окончания второго класса мы переехали обратно в Перловку. Видно, мама устала бороться с бытом, устала от обязанностей многодетной матери и отсутствия друзей и знакомых. Младшую Ирку решили пока оставить в Лобне с бабой Нюрой, а меня и Марину забрали в Перловку. Теперь уже Марине было плохо в чужом доме, в чужом городе, среди незнакомых людей. Но вот что странно: её все жалели – и учителя в школе, и соседи, и знакомые, а меня вроде и не замечали. Почему-то они все считали, что девочка без матери – это гораздо хуже, чем без отца. Если бы они знали, как мне не хватало моего любимого, доброго, самого лучшего на свете папки. В Перловке мне было полегче. Снова мой класс, мои подружки, моя комната. Опять же, бабушки рядом, я часто ездила к бабе Вере, изредка бывала у бабы Нади. Только с Мариной мы особо не ладили, так, скорее терпели друг друга, потому что деваться было некуда. Она не любила мою мать, была замкнутой, диковатой, а мать моя совершенно не нуждалась в её любви и вообще, мне кажется, мечтала, чтобы её все оставили в покое.

В третьем классе меня с одноклассниками в музее на Красной площади торжественно приняли в пионеры. Мы произнесли клятву жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, а потом отправились в мавзолей, чтобы навестить покойного. Тогда посещение мавзолея было для всех пионеров строго обязательно, потому что нельзя было служить заветам Ильича, если хотя бы один раз не взглянуть на мёртвое тело, набитое мочалом. Очередь в мавзолей всегда была длиннющая, но продвигалась достаточно бодро. Девчонки от скуки шутили и пихались с мальчишками, а наша учительница на пару с вожатой на них без конца шикали, потому что в очереди к вождю надо было стоять со скорбными лицами, но такое было только у меня – от страха предстоящей встречи с покойником. В конце концов я решила, что смотреть на него не буду. Не буду и всё. А чтобы меня потом не отругали за неуважение к вождю, я решила, что сделаю вид, будто плачу от горя и закрою лицо ладонями. Ведь мне с детского сада внушали, что Ленин – наш вождь и друг всех детей, а если друг умер, значит, надо плакать. Потихоньку мы приблизились к входу и начали спускаться в тёмный подвал. Я решила, что пора, всхлипнула и закрыла лицо руками. Оставила малюсенькую щёлочку, чтобы глядеть под ноги и случайно не споткнуться в этой преисподней. Так я и ползла вместе со всеми, прикрыв глаза и изредка всхлипывая для натуральности. Когда мы вышли на свет божий, я возликовала. Получилось, получилось! Мне никто ничего не сказал, и никто у меня ничего не спросил. Дети были поглощены разглядыванием мёртвого человека, которого так хорошо для нас сохранили, и на обратном пути девчонки обсуждали противные жёлтые ногти вождя.