Read the book: «Крутой ченч»
Крутой ченч. Андрей Жеребнев
Пролог
Гром и молния!
Ведь вспыхнут уже скоро для меня одного гром и молния на грозовом небе и громче колокола общесудовой тревоги протрубят, на главный суд призывая. А я до сих пор не поведал миру о тех удивительных событиях, что произошли со мной и моими товарищами на исходе прошлого века. И не по их просьбе (признаться, я растерял уж их всех по жизни), и не по просьбе капитана, старшего механика или дамы их сердец, а также радиста, но исключительно по своему почину сажусь я, пригвожденный ныне домашним заточением всемирной эпидемии, за перо. Чтобы правдиво рассказать о том, что бурлило и искрилось под винтами судьбы, а теперь уж превратилось в память, но да останется светлым лучом закатного солнца потомкам этими правдивыми строками.
И никаких в сем правдивом повествовании случайных совпадений и вымышленных персонажей – всё по-честному и прямым курсом (хоть и присутствуют тихие гавани лирических отступлений со своими, впрочем, неизбежными подводными камнями и течениями).
Глава первая. Кому не спится в ночь глухую
Неприметная черная ночь, коих минуло уже сотни в морском рейсе, висела над потрепанным атлантическими ветрами, местами обильно буреющим ржавчиной судном, что мерно тянуло трал в глубинах темных вод.
- Ребята, подъем! На вахту, - вслед за вспыхнувшим светом внятно раздалось под каютными сводами и вслед за тем хлопнула закрываемая дверь.
Привычным движением натруженной руки нащупал я кнопку надкоечной лампочки, и через мгновение замкнутое пространство зеленой, в желтую полоску шторки и переборки, с личными фотографиями в рамке расписания по тревогам, озарилось тусклым желтым светом. Впрочем – и он в этот миг резал глаза.
Свет был очень важен сейчас. Свет – это хоть какая-то гарантия того, что усталые веки не сомкнутся опять и не впадет изнуренный нескончаемой чередой вахт матрос в сонное забытье, которое уж обязательно окончится громогласным ревом: «Лёха - мать твою, перемать! – там уже короба на транспортере до самой упаковки стоят!»
Бывало и такое! Не в этом, правда, рейсе.
Хоть и насилу, но разлепил-таки я тяжелые веки, тотчас наткнувшись сонным взором на деловито и нагло ползущего по переборке таракана.
«Ну тебе-то что не спится, черт усатый? Ты же – свободная тварь: спал бы себе еще! Это я – человек подневольный… Да какой там человек: матрос просто!»
Пристукнув Тарасика кулаком и кручинно вздохнув пару-тройку раз о судьбе своей горемычной, привычно поднялся из койки.
Был тот собачий час суток, когда и ночь с утром-то не могут еще разобраться – кому вахтить на белом свете? Календарно начинался обычный промысловый день 199* года на большом нашем автономном траулере морозильном. И ничего особенного вроде не предвещало мне и моим товарищам - все было, как обычно буднично, в рабочем, как говаривали, режиме. Плелись в цех мои сонные товарищи, шустро и весело, с избитыми шутками-прибаутками (за что их самих сейчас хотелось побить) покидали его матросы смежной бригады.
А двумя палубами выше, в каюте старшего механика, дюжий, чуть полноватый мужчина в самом расцвете сил под безмолвные взоры невольных слушателей и наблюдателей - моториста и электрика - скомкал и в сердцах швырнул теребимую салфетку об ковёр на палубе.
- Я люблю, люблю эту женщину! А эта скотина... Я убью его!
И скупая слеза катилась по обветренной щеке морского волка теперь не утертой…
А может быть, еще палубой выше - в капитанской каюте, горела свеча и слов здесь попусту вряд ли тратили. Но – чего не знаю, за то не ручаюсь: свечки той там не держал…
Промысловая палуба занялась гулом лебедок – началась выборка трала на борт. И белые чайки, почуяв скорую добычу, крича, вились за кормой.
Какие то были годы? Буйные и дурные, как пьяный боцман, и бестолковые, как юнга: самая середина девяностых прошлого столетия. Где только чайки – да и то в заморской стороне – ангельски белокрылы и чисты.
Впрочем, чист и благороден в помыслах и мечтах был и ваш правдивый рассказчик. Верил в себя и в людей так же твердо и свято, как в то, что заживем все однажды нормальной жизнью – по человечески, по-людски. И уж, конечно, не вынашивал тогда планов повесить очередного капитана на одном фалине со старшим своим помощником отнюдь не за шею…
Глава вторая. Тамбурная вотчина и неверная примета.
Через шесть с лишним минут, не представляющих особой ценности повествования, я уже закрывался за железной, водонепроницаемой дверью тамбура первого трюма.
За бронированной дверью открывалась моя трюмная вотчина. Конечно, юный сменщик смежной бригады здесь тоже имел некоторые свои права – по моей, ясное дело, милости.
Здесь мы переодевались. На тянувшихся во всю длину тамбура концах (в море нет веревок – только «концы») висели сейчас два комплекта моей трюмной одежды, один из которых я надевал в первые четыре часа – до перерыва на «чай», второй – после. Эстетика и этика труда – существовали в те времена такие архаичные понятия. Да и как было иначе? Иначе бы приходилось одеваться после перерыва в отсыревшую, как не крути, за первые четыре часа доброй работы одежду – не ахти какое, поверьте, удовольствие.
Во всем в моём тамбуре был свой разумный смысл…
В потаенном от случайных глаз месте – за электрощитом – были заткнуты пара запасных перчаток и рукавиц и книга – «Тартарен из Тараскона», бережно обернутая в рукодельную газетную обложку. Почти каждую вахту почитывал я несколько страниц во время случайных остановок рыбцеха или во время плановых, чтоб чуточку отогреться, подъемов на «перекур».
О, эти благословенные минуты, когда вытолкнув-подняв разумной своей головой деревянную крышку трюмного лаза, вылезал в тепло тамбура! Тогда, мигом сбрасывая с рук суровые рукавицы и снимая белые вязаные перчатки, я двумя-тремя дыханиями согревал озябшие кисти рук, тем временем уже пробираясь к электрощиту с заветной книгой. Ехали мимо по транспортеру короба, с привычным стуком падая на лоток, ведущий в трюм. И я, как хороший музыкант, определял по звуку, сколько еще места осталось на лотке. Я услышу, когда они встанут у самого верха – и тогда надо будет уже спускаться. А пока – пока есть несколько минут на кое-какой отогрев и вдумчивое чтение: даже то, что с прокаленной морозом фуфайки градусы холода уйдут – и то мне подмога!
Полулежа заваливался на широкую деревянную лавку, распахивал нужную страницу обернутой в газетную обложку (как научила в детстве моя матушка) книгу и принимался читать. И то был отдых в смене занятий и хоть какая-то пища мозгу на время грубой, однообразной работы: «Я мыслю, следовательно, я существую»!
Сознаюсь честно, перед «Тартареном из Тараскона» ваш обстоятельный рассказчик добросовестно изучал «Историю отечественного военного кораблестроения», написанную очень по вершкам, в весьма вольном и сильно идеологически выдержанном стиле. Каждое достижение наших корабелов, если верить брошюрке, было лучшим и первым в мире. Поначалу интересно и полезно казалось морские свои знания повышать. Например, я и не знал про «поповки», прозванные по фамилии их создателя Попова, что, в количестве двух построенных единиц, были круглы, как блин. Но это-то бронебойные посудины и сгубило: от пушечного своего выстрела они начинали вращаться на воде. Однако хоть и не пошли в производство, однако «внесли безусловный вклад в развитие отечественного и мирового кораблестроения»: в том смысле, если я правильно понимал, что больше дурью с круглыми формами для кораблей никто не маялся.
Но сильней всего впечатлила главка о субмаринах! В ней, на основе самых достовернейших упоминаний в преданиях, говорилось, как запорожские казаки, водрузив на головы перевернутые лодки (под самым верхом – у самого лодки дна - оставалась подушка воздуха, которым удальцы и дышали) ходили по дну Черного моря, добираясь чуть не до самой Турции. И тут же подытоживалось - лихо и без обиняков: запорожские казаки и были первыми в мире подводниками!
Как только я, безо всякой лодки на голове, дошел до этого места, то книжицу закрыл и после вахты добросовестно отнес в судовую библиотеку, поменяв на Тартарена: все-таки в устах этого отчаянного сочинителя правды чуточку больше.
Итак, это судовое помещение было для меня тихой заводью в суматошном водовороте судовой жизни. Кроме всего, я еще частенько дремал на широкой деревянной лавке, неизвестного создателя которой не уставал благодарить ежедневно – так прочна и удобна и по высоте в самый раз была! Полулежа, с нее открывался сквозь узенький квадратик галереи транспортера (противоположный конец которой выходил уже в рыбцех) обзор упаковки со снующими на ней Геной и Сашей – матросами нашей бригады. И была возможность видеть их маневры и быть в курсе дел, напрямую меня касавшихся – следующим, по пути коробов с мороженой рыбой, звеном был трюм.
Бесполезной мне в тамбуре была лишь стеклянная банка, наполненная окурками сменщика: сроду не курил я ни табаков, ни трубок – тоже мне, занятие!
Размеренно, дабы не взопреть, начал я одеваться. Главным делом в успехе всей предстоящей вахты было обуть в валенок с галошей п е р в о й левую, с рваным на пятке вязаным носком, ногу!
Эту примету я то ли услышал от кого-то много лет назад, но, скорее всего, придумал потом сам и старался соблюдать теперь свято. И сонная забывчивость, когда обувался сначала с правой ноги (впрочем, точно с таким же драным на пятке носком), сулила некоторое время тяжелого раздумья в позе цапли: переобуться ли заново или начхать уже на дурацкие приметы?
«Моряк должен быть суеверным!» - этот морской постулат я услыхал одним из первых и уж точно жизненно необходимых на флоте.
И в этот раз я, конечно, сунул спросонок в валенок первой правую ногу. И по мимолётному малодушию переобуваться уже не стал.
Валенок! Пим дырявый…
Крутой ченч. 3 глава. Трюм и Джек Лондон в помощь
Объемный электродвигатель, что вахта за вахтой исправно тянул резину черной ленты с вереницей коробов на ней, загудел натужно и мощно, неумолимо приближая первый короб с замороженной рыбой, который уже через полминуты провалится в трюм.
Эти полминуты, когда едет по длиннющему транспортеру, чуть ныряя на каждом ролике под лентой первый увесистый короб!.. Какой поток мыслей стремится впереди него, подминая одна другую, и главная среди которых: «Да зачем же ты, дурак, однажды в море сунулся! Спал бы себе еще на печке сейчас!»
Прочь минутную слабость!
Поднявшись с лавки, отважный трюмач лихо, как люк танка, откинул крышку трюмного лаза и ступил на отвесный трап.
Мороз привычно ущипнул щеки.
Я любил трюм!
Любил его мужскую суровость, любил это преодоление, когда каждый раз всего лишь полчаса отделяют теплую постель от мороза под тридцать. Любил его честность с этой тяжелой и грубой, но такой мужской работой. Любил эти увесистые короба (что сплошь и рядом оказывались не под силу и более дюжим), что съезжали один за другим по стальному лотку, а я – короб за коробом, как кирпичик за кирпичиком – городил из них монолитную стену.
Любил трюмное одиночество, в котором никто не стоял над душой, а только я один на один со своей работой, в которой каждый день надо твёрдо брать за рога! - и с мыслями своими многочисленными, разношерстными: то мрачными и тяжкими сначала, то всё более светлыми и радостными, переходящими и в радужные мечты подчас (этот час наступал неизменно ближе к концу вахты).
Любил даже сам мороз, сурово выгонявший из трюма не слабых телом, но слабых духом.
Правда, порой здесь приходилось тяжело. Но когда короба летят один за другим и невозможно улучить миг, чтобы сбросить отсыревшую фуфайку, давая доступ морозцу к распаренному от бешеного ритма работы телу; когда, напротив, мерзнешь как лисий хвост, обалдевая от мысли, что прошло лишь сорок минут с начала вахты и впереди еще семь с лишним часов такой каторги; когда, наконец, уныло оглядываешь обширный, как футбольное поле, трюм, памятуя, что не единожды еще предстоит его заполнить - нужно срочно романтизировать ситуацию! Представить, к примеру, что ты не трюмный матрос, швыряющий короба, а аляскинский старатель, день за днем в трескучий мороз намывающий золото. А что не сделал состояния пока - так ведь не каждому везет! Джек Лондон, к примеру, тоже в этом занятии не преуспел. А на этом плавучем «прииске» полностью не прогоришь - худо-бедно, а восемь-десять «зеленых» в сутки щелкает.
И кроме трюма судового у меня, в общем, тогда ничего в жизни не было. Жил я между рейсами у друга, что милостиво пустил меня однажды на порог, да, по правде говоря, не знал уж, как поделикатней выставить. Поэтому на берегу я старался пробыть как можно меньше, подольше задерживаясь в морских рейсах – так и кантовался.
Отчий же дом в родном городе был теперь в другом государстве, в котором меня, русоволосого, вряд ли ждали.
Но при всем том у меня были силы души радоваться каждому новому морскому рассвету и вера в то, что все в конце концов образуется, наладится, станет хорошо и правильно и всем нам счастливо! Я и родителям писал всегда в последних строчках нечастых писем и непременное твердил свое: «Прорвемся!» И твердо верил – что шаг за шагом, упорно двигаясь к цели, как короб за коробом разбирая многотолщную глухую стену, я обязательно разгребусь-таки, доберусь до яркого лучика спасительного света – как же могло быть иначе!
Крутой ченч. 4 глава. Белый крест и черная метка
А удача, что все ворожил голой пяткой левой ноги, еще била порой хвостом…
Я уже порядком разогрелся после получаса работы, когда увидел наспех начертанное – накарябанное мелом на очередном скатившемся коробе: «поднимись».
Самый желанный знак для любого трюмача – размашистый крест. Он означает окончание работы. «Малюй крест жирней!» - весело говорил я иной раз своим товарищам-упаковщикам. Сердце ликовало, едва доводилось завидеть его на картонном боку: шабаш работе, беги к трапу, не споткнись!
The free sample has ended.