Фатум. Том третий. Меч вакеро

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Глава 7

Диего слышал ритмичный грохот барабанов, тяжелую ступь пехоты и дрожь земли. Колыхались ряды штыков, река солдат бурно заполняла своими стальными волнами ущелье. «Сколько же их?! Сотни, тысячи, десятки тысяч! Боже, да это же инсургенты!» Он, точно ужаленный, дернул плечами,– боль псом укусила спину, ноги… Он застонал и разлепил глаза; вздох облегчения вырвался из груди – солдат не было; он перевел дух и с запозданием понял: в висках стучала и барабанила кровь. Он еще какое-то время пролежал на спине, глядя, как безоблачное небо затопляется золотом.

– Мигель… Мигель! – майор с трудом перевернулся, и… испуг ворвался в него, словно клинок.

Он лежал на крохотной ступени уступа длиной и шириной не более шести футов. Щуря глаза, Диего посмотрел туда, откуда сорвался – десять ярдов, не меньше. Глянул в них, в ущелье, и живот свела судорога. Майор отшатнулся к стене: голова кружилась, руки не слушались.

– Миге-е-ель! – он поперхнулся кашлем. Легкие горели, будто натертые перцем, на губах скрежетал песок. Левая штанина была тяжелой от крови и покрыта коркой земли.

Морщась от боли, дон оглядел рану: пустое, пуля монаха лишь чиркнула вскользь, содрав с груди лоскут кожи. Поразило другое: его спас от смерти подарок полковника Бертрана де Саеса де Ликожа. Если б не простреленная Библия, что придержала пулю…

И всё же кровотечение было довольно обильным. Скрипя зубами, Диего сбросил камзол, осторожно стянул рубаху, располосовал ее повдоль и, как смог, перевязал рану. На лице запеклась кровь вперемежку с глиной; в усах земля и в волосах тоже; драный бархатный камзол был в дырах, а лосины изгрызла каменная крошка.

«…Впору на бал в королевский дворец!» – костеря в хвост и в гриву судьбу, он стал карабкаться обратно наверх.

За всё это время Мигель так и не подал голоса. Де Уэльва чертыхнулся.

Взобравшись наконец на уступ, он увидел, что площадка пуста. На ней одиноко валялся его французский оленебой, а рядом, вверх дном, простреленный медный котелок. Разодранный пулей металл разверзся на обеих стенках колючими цветками. Дон оттолкнул бесполезную посудину. Путешествие для нее, как, похоже, и для Мигеля, кончилось весьма надолго. Бог знает, возможно и навсегда…

– Мигель! Ты жив?.. – никто не ответил.

– Мигель! – «Что за дьявольщина? Может, парень тоже сорвался?» – у Диего отхлынула кровь от лица. Тут за волной мха послышался шорох, и над губчатой зеленью показалось дрожащее от напряжения лицо юноши. Оно было землистого, трупного цвета, с глубоко запавшими полузакрытыми глазами.

– Уходите, дон… – кровь толчками пошла из его рта.—Мне уже не помочь… спасибо за всё… я любил вас… —подбородок сильнее окрасился алым.– Так и не вышло из меня… настоящего… солдата.

Глаза раненого закатились и стали видны белки, разбавленные розовой сетью полопавшихся сосудов.

– Мигель! – майор бросился к нему.– Мигель… как же так… мальчик мой! – Диего, склонившись над слугой, не скрывал слез. Из груди офицера вырывались сдавленные рыдания.– Потерпи, потерпи!.. Жить – это большее испытание, чем умереть. Ты еще наденешь уланский мундир моего полка, клянусь небом, это так.– Руки его умело делали перевязку. Пальцы скользили по загустевшей жиже.

Рана была – хуже нет – сквозная, в живот, под углом в сорок пять градусов. Толстый моток реаты, который Мигель прижимал к животу, разбух от крови и напоминал бесформенный шматок клюквенного желе.

Дон рычал от бешенства: не было теплой воды, бинтов, спирта, не было ни черта, чтобы хоть как-то облегчить страдания друга.

Сознание покинуло Мигеля, прежде чем майору удалось на реате, пропущенной под мышками раненого, спустить его вниз. Слава Всевышнему, что хватило длины веревки. Спустя час юноша лежал на мху у обочины тропы и рана была перевязана опытной рукой дона.

Но Диего сокрушенно качал головой, глядя на серое лицо умирающего. Бесова пуля перемотала все кишки. Бедняге вряд ли могли пособить даже в госпитале, а тут…

– Прощай, амиго, спи спокойно. Ты уже прибил свинцом свое имя на страницы истории. Amen! – Дон, тяжело вздохнув, прикрыл веки замолчавшего навсегда друга.

Глаза его засырели от слез. Перед ним встал выбор. Завалить Мигеля камнями либо перевезти труп в лагерь и там похоронить более достойно, а может, просто оставить тело как есть и убираться подобру-поздорову…

Он выбрал первое – на второе не было сил, последнее не допускала вера и любовь к слуге.

Когда дело было сделано, дон, опираясь на приклад длинноствольного оленебоя, как на костыль, прихрамывая, направился в глубь ущелья.

Лошади, истомившиеся на привязи и до одури застреканные оводами, навострили уши, а когда Диего, не обращая внимания на них, проковылял мимо, они раздергались, выворачивая лиловые яблоки глаз, оглашая жалобным ржаньем огромные стены ущелья.

* * *

В уланском полку считали, что у майора стальные нер-вы. И право, они были недалеки от истины, однако то, что открылось глазам андалузца, заставило его сжать губы.

Нелепый кусок мяса кроваво пузатился меж валунов. Диего ступил ближе и разглядел копыта коня, уродливо тянувшиеся к небу. В двух местах, где ноги жеребца были сломаны, кожа лопнула, и сквозь нее обломком копья торчала кость. Рядом лежал монах. Тело его было изломано как у большой карнавальной куклы.

У майора свело скулы: вдруг показалось, что мертвец улыбнулся ему оставшейся половиной лица, державшейся на белых, как картофельные ростки, сухожилиях.

Де Уэльва смахнул пот со лба, глянул на ставшую розовой ладонь и скривился от боли.

– Привидится же такое…

Глаза его вдруг сузились, напряглись. Он быстро обошел труп и присел возле него с правой стороны. Внимание привлекла рука монаха, большая и мозолистая, покрытая многочисленными ссадинами. На узловатом безымянном пальце майор обнаружил перстень. Кровавый, сверкающий, он словно прикипел к коже.

Диего раздвинул холодные пальцы, на массивной золотой оправе он прочитал зловещую монограмму Ордена Иисуса: «Цель оправдывает средства».

– Ты ошибаешься, Монтуа, не всегда… Ex ungue Leonem11.

В следующий момент узкий язык шеффилдской стали взлетел в горячий свет солнца:

– Не всегда, Монтуа, не всегда!

Глава 8

Отец Игнасио проверил в церковном подполе свечи: не все ли их поела мышь – и, оставшись довольным, полез на колокольню чистить от помета птиц колокол.

Задрав голову, прищурил глаза: «Вон он, медноголовый, весь в птичьем дерьме». Этот колокол четверть века назад прибыл с ним в Калифорнию на корабле из Ла-Гуайра —скромного порта далекой Венесуэлы, где несет свои мощные воды Ориноко, где пики заснеженных гор, подобно каменному гамаку, поддерживают небеса, где стоят редукции12 доминиканцев.

Монах драил сильными руками колокол, а сердце его сжимали персты печали. В сияющем отражении меди он зрел себя и былое…

«Боже! Как покойно и славно было в Венесуэле, какой обстоятельностью и надежностью дышали увитые зеленью мощные стены, триумфальные арки, широкая площадь, где под сенью зубчатой листвы пальм дремали прекрасные здания из камня и дерева. Тут и там вздымались часовни и мощные, в два обхвата, столбы со статуями святых наверху. Большие – то деревянные, то каменные – кресты достойно и значимо молчали на каждом перекрестке и в конце улиц. Площадь редукции, где он прослужил без малого шестнадцать лет, окружали обширные мануфактуры, множество торговых рядов, арсенал, цирюльня, аптека, лекарская палата, коллегия, духовная семинария, прядильная мастерская для престарелых и калек, острог с грунтовой водой вместо пола для тех, кто ослушался Бога».

Память переносила отца-доминиканца в прекрасные сады братства, переполненные овощами и фруктами, пышными коврами цветов, виноградной лозы, где даже кладбище с величественным мраморным кенотафом13 основателю утопало в душистой зелени апельсиновых и лимонных рощ. И всюду дозоры, караулы и низкие поклоны благодарной паствы…

Ныне от всего этого остался небольшой колокол, который светло и прозрачно пел, созывая христиан на воскресную мессу, либо тихо скорбел, отзванивая погребальный ход.

Падре Игнасио подтянул ременной пояс и стал осторожно спускаться вниз… «О, как тяжела, как неблагодарна доля подвижника. Ты несправедлива, жестока и колка, как иглы испанских мечей14».

 

Такие мысли не раз посещали падре в минуты душевного протеста. Но когда крик издерганной души угасал в серой текучести будней, Игнасио смирялся с волей Фатума и повторял: «Помилуй меня, Господи! Слаб человек… Нис-пошли мне сил и терпения. Пусть останется легкая грусть, но не злость. Так много дел, и так мало времени… Смилуйся, помоги мне, Отец Небесный! Прошу Тебя, не оставляй раба своего…»

И, право, печаль отца Игнасио была понятна. Что зрел он здесь, в стране скал и лесов, тысячелетиями не видевших и не слышавших голоса белого человека?

Здесь, в крохотной миссии Санта-Инез, что лепилась ласточкиным гнездом на берегу Великого Океана, глаз не ласкали пышущие дородством монастыри и церкви. У центральных ворот располагались приземистое жилище и канцелярия местного коррехидора – начальника, сержанта Винсенте Аракаи; а чуть далее, от кукольного по размерам атрио15, теснились в четыре рядка квадратные, из глины и обожженного кирпича, покрытые корой и дерном жилища крещеных индейцев: грязь вперемежку с болезнью. В темных глиняных сотах жались многодетные семьи бок о бок с собаками, кошками, крысами и домашней скотиной. В нишах и углах кишели тысячи хрустящих под ногой мокриц, сверчков и тараканов. Зловония и смрада хватало, однако шло время – и падре свыкся…

«Человек предполагает, Господь располагает…» – успокаивал он себя и, всякий раз набираясь долгоречивой молитвой терпения и покорности, делал свое божье дело, пытаясь не замечать той зловещей и загадочной предопределенности, с какой сыпались беды на его схваченную сединой голову.

Войдя в церковь, он миновал деревянные ряды тесно спрессованных скамеек, опустился на колено и перекрестился на престол, где в прохладе полумрака мерцало бронзовое распятие. Затем поднялся и не спеша направился к себе.

Падре Игнасио жил при храме в маленьком пристрое, который, как и iglesia16, был тщательно выбелен заботливыми руками паствы. Обитель священника состояла из единственной маленькой каморки. Места в ней было мало и для мышей, но падре не жаловался. Правый угол у окна занимал огромный, времен Конкисты, обитый латунными полосами сундук из воловьей кожи. Он верно служил падре одновременно и гардеробом, и ложем. Слева боченился обшарпанный от переездов комод, на нем одиноким штыком дырявил воздух шандал – простой и крепкий, как и его хозяин.

Над сундуком висело распятие, выше, над ним,– трост-никовые полки, забитые ветхими трудами святых отцов, житиями христианских аскетов и мучеников, а также ру-кописями по схоластике и догматическому богословию.

Игнасио отодвинул хромоногий табурет, опустился на колени перед распятием, желая вдумчиво подвести итог прошедшему дню. Выражение темных глаз было болезненно сосредоточенным. Это был взгляд зрелости, полный печали и горькой мудрости. Общаясь с Господом, падре поведал Ему о хлопотах и заботах: о тяжкой замене мельничного жернова, который приводился в движение усилиями людей и мулов. Затея эта отняла полдня, так как каменный великан был незауряден весом. Однако с именем Господа люди сумели-таки его водрузить на место, подняв на пупе без малого тысячу четыреста фунтов17 весу. Это весьма радовало отца Игнасио, принимавшего деятельное участие не только словом. Мельница вновь готова была поглощать зерно и давать приходу муку.

С другой стороны, он с нескрываемой тревогой сетовал на то, что отвоеванные у леса и камня поля, возделанные под пшеницу, табак и маис, нынче предаются забвению и вид имеют весьма плачевный, напоминая ему земельные участки в Венесуэле, предоставленные доминиканцами в личное пользование туземцам. Причина же здесь, в Калифорнии, крылась в ином… Нет, не в лени скуластой краснокожей братии, и не в языческом упрямстве —индейцы местных племен были на удивление мягкими и покладистыми детьми природы…

Причиной был страх, глубоко угнездившийся в их суе-верных душах. Он жил в лицах детей и взрослых, горящий и острый, ярко читаемый с первого взгляда. Пугающий всполох этого чувства падре стал примечать давно в блестящих глазах тех, кто приходил перед воскресной мессой на исповедь.

Он был схож с ядовитым отблеском ртути, и отец Игнасио угадал в нем боязнь – ощущение, которое он сам испытывал за истекший год более, чем когда-либо.

В очередной раз поднимая руку для творения крестного знамения, он поймал себя на том, что пальцы крепко сжимали колени. Он почувствовал кожей, что повис в руке страха, беспомощный, как крыса в когтях коршуна.

Источником ужаса было частое и таинственное исчезновение людей… Нет, это не была череда случайностей… За последние год-полтора смерть стала образом жизни миссии Санта-Инез, а точнее, всей Верхней Калифорнии. Казалось, над ее обитателями тяготел суровый и злой рок. Будто прокляты неведомым проклятием, они влачили лихое бремя беды и горя.

Рот Игнасио приоткрылся. Он смотрел на печально-молчаливый лик Христа и пытался что-то сказать. Руки его тряслись, лицо было искажено усилием.

Упрек в адрес краснокожей паствы застрял в горле доминиканца. Индейцы упорно отказывались выходить на работы в поля. Ни ругань с кнутом коррехидора Винсенте Аракаи, ни страстные призывы и увещевания его самого не действовали, не вразумляли запуганных людей.

Там, на далеких бобовых и гороховых полях, скрывавших изумрудные заросли дремучих гилей18, сгинуло уже два десятка людей. Четверых удалось отыскать, но лучше бы их не находили.

Падре сглотнул, утирая сырой лоб, тупо посмотрел на свои руки: они были мозолистыми, заскорузлыми в тех местах, где привыкли бывать черенки лопаты, мотыги и заступа.

– Sacre Dios! Fiat justitia, pereat mundus19, – слетело с обветренных губ. Плечи, покрытые сутаной грубого сукна, дрожали, на выгоревших ресницах застряли горькие слезы.

Ему вспомнились те, четверо: трое мужчин индейцев-яма и женщина-мексиканка, а теперь и огромный, доб-родушный, похожий на мохнатого медведя в своем неизменном пончо кузнец Хуан де ла Торрес…

Все они были найдены в разных местах с содранной на лицах кожей…

У падре Игнасио снова тошнота судорогой свела желудок. Вспомнился смердящий запах гниения, который приносило дыхание бриза; в голове зашумело от несметного полчища мух, жужжавших черным покрывалом над трупами.

В памяти появилось и лицо сержанта Аракаи, нервное и белое, как простокваша. Коррехидор с ужасом вскрикнул, когда поскользнулся на разбросанных в траве кишках.

– Господи, защити и укрой меня и овец твоих! – продолжил молитву падре.– Спаси и сохрани нас, грешных… Дай силы Самсона20 и укрепи дух наш! За что провинились мы, Господи? Вот, весь я пред Тобою… каюсь, Господи, каюсь… Очисти души наши от дурных желаний и помыслов. Помилуй нас, грешных, как помиловал покаявшихся ниневитян21 после проповеди Ионовой…

Через какое-то время Игнасио встал с колен; большой и сильный, он ощущал себя немощным стариком. Глянул в оконце, на стекле которого пестрели винно-красные кресты, подвешенные пучки чеснока и камфары, вымоченные в святой воде.

Отец-настоятель не знал, в какой степени этот рецепт предосторожности, привезенный триста лет назад испанцами и португальцами в Новый Свет, мог обезопасить жилища от зла и нечисти. Однако в глазах его был одержимый блеск, когда после похорон кузнеца он настоял, чтобы каждый христианин на двери своей хижины начертил крест (точно в память о Ветхозаветной пасхе), вывесил чеснок с камфарой, окропил порог святой водой и три раза на дню повторял: «Христос – Ты воистину Сын Бога Живого».

Падре вздрогнул: его насторожило царапание песка о стекло, будто кто-то швырнул горсть. Затем его окружила странная, вязкая тишина. Он вышел из комнаты. Вечер приполз незаметно. Сегодня день был особенно тяжелым и тягучим, как смола. Но отца Игнасио изумило другое. На площади, вкруг которой, словно пчелы перед ульем, завсегда собирался народ, в этот час не было ни единой души.

Падре знал, что большинство индейцев, отстояв должное время за утренней мессой, на поля так и не вышли, они оставались при мастерских: занимались уборкой, вытаскивали по его настоянию на солнце циновки, чистили от паразитов жилища,– словом, занимались всем чем угодно, лишь бы не покидать стены миссии. Однако сейчас площадь и прилегающие к ней улочки были пусты, если не считать стайки долгогривых мальчишек, которые толкались у сторожевой вышки – дергали друг друга за вороные волосы и о чем-то спорили.

Игнасио хотел было расспросить их о родителях, но они, не заметив его, побежали вдоль частокола, подпрыгивая, как маленькие бойцовские петухи.

Вечер стремительно таял. В притихшем воздухе драным тряпьем чертили пируэты летучие мыши… С востока беспредельным фронтом катилась великая тьма.

Не на шутку встревоженный тишиной в миссии, настоятель Санта-Инез, отложив все дела, направился к молчаливым хижинам.

Глава 9

Петухи еще не пели. Диск солнца только-только собирался подниматься из багровой раны небес, когда в тяжелые, грубо выструганные ворота миссии Санта-Инез ударили. Звук напоминал удар камня, сорвавшегося с высоты. Падре Игнасио нахмурился, отложил гусиное перо: «Кого в сей час послал Господь?»

Удар повторился – неотвратимо, зло. Монах-доминиканец перекрестился, подхватил со стола тяжелый шандал, вскочил со стула. «Черт! Где носит этого беспутного сержанта Аракаю? Опять дрыхнет, как мерин!»

Игнасио щелкнул ключом, высунулся из-за церковных дверей. Серое небо с пурпурными венами угрюмо взирало на него. Вытоптанное артио миссии было пустым и молчаливым. Казалось, повсюду распростерся глухой полог тайны.

Отец-настоятель с тревогой скользнул по нарисованным охрой крестам на окнах и дверях, на сухие головки чеснока, пучками подвешенные над порогом, затем перевел взгляд на высокие – в три ярда – ворота миссии и ощутил, как кожа на затылке схватилась льдистыми, колкими иголками.

Каменные удары повторились; волнуя кроны дерев, простонал ветер. Холодный и влажистый, он задул свечу в дрожащей руке Игнасио, напомнив воем стенания близких Хуана де ла Торрес – кузнеца миссии Санта-Инез, когда гроб с его обезображенным телом опускали в черную пасть мукреди – могилы.

 

«Это ОН… ОН… это ЕГО рук дело…» – шептали крестьяне… Люди наспех осеняли себя крестом, целовали распятие в руках бормотавшего молитву падре и уходили прочь…

– Откройте ворота! – взорвался голос.– Эй, Аракая! Ты спятил, что ли? Это я – капитан Луис! Узнал мой голос? Хочешь, я немного отъеду назад – теперь видишь, старый перец, что тебя не дурачат?!

– Теперь вижу, капитан,– раздался из-за глинобитной стены застуженный голос.

Падре Игнасио заслышал топот босых ног и приметил встревоженного сержанта. Его жабьи ляжки обтягивали перелатанные лосины с сильно вытянутыми коленями; голые волосатые плечи прикрывал камзол нараспашку, из которого в полном величии выкатывался живот. Вид у Аракаи был жалкий и беззащитный.

Окованные железом и медью ворота открывались с тягучим скрипом. Не дожидаясь, когда они распахнутся, всадники ринулись в образовавшийся проем.

* * *

Драгуны Луиса были злы и пьяны. Дорога – многие сотни испанских лиг по раскаленной альменде, по гористым тропам Сьерра-Мадре,– казалось, превратила их в демонов пустынь. С хохотом и скверной они кружились по площади стаей ястребов, подняв на ноги перепуганных крестьян и домашнюю птицу, тискали краснокожих девок и поднимали фляжки.

Капитан Луис нежно поглаживал пальцами четырехдюймовую сигару и с насмешливой улыбкой, оставаясь в седле, наблюдал. Ухмылка не сошла с его губ даже тогда, когда на пороге церкви показалась знакомая фигура падре Игнасио. Сын губернатора де Аргуэлло, сняв ошейник со своей своры, не торопился надеть его вновь. Драгунам нужен был отдых, они заслужили его – и он не мешал им вкушать прелести жизни.

Меж тем Рамон дель Оро, старинный приятель Луиса из королевских разведчиков-волонтеров, забросил как овцу к себе на седло смазливую мексиканку. Его роскошное белое сомбреро весело звенело монистой и было никак не меньше фургонного колеса.

Дель Оро, по прозвищу Сыч, был родом из индейцев тараумара, но лишь наполовину; отец его был белым, но где он и кто он, не знал даже Господь. Быть может, оттого в груди Рамона и жила с детства двойная ненависть: как к тем, так и к другим, взросшая на крови непримиримых врагов. С годами ненависть сделалась образом жизни. С нею Сыч пил вино, с нею проливал кровь. Внешность полукровки не вызывала приятных ощущений при встрече. Он был скуласт и смугл, что седло. Мореная рожа на кряжистом пне шеи; топорные черты лица с перебитым в двух местах носом; и дикие усы, которые всегда топорщились то страстью, то жестокостью и упирались в серьгастые уши.

Ко всему прочему дель Оро был упрям и несгибаем, что индейский лук. Решения принимал не задумываясь: был голоден – жрал, костенел в седле – заваливался спать, а поймав жертву – насиловал и убивал, торжествуя, если сия добыча была светла на волос и кожу.

– Сука, даже дышать не вздумай против! Ты сегодня… станешь моей! – глаза Рамона горели пугающей похотью и жаждой. Меж чресел запульсировал, загудел ярый бубен желания. Его грубые ласки сыпались на затравленную девушку, трепетавшую осиновым листом.

– Quitate! Quitate, carat!22 – прерывистый крик вырвался из легких девушки.– У меня есть жених!.. Слышишь, отпусти, умоляю тебя, отпусти!

Полукровка пьяно захохотал в ответ, затем оскалился, обнажив ряд привыкших к дракам зубов. Улыбка его расползалась шире, покуда не стала напоминать багровый рубец.

– А ведь я, подружка, умею это… лучше твоего прыщавого сопляка.

– Убирайся! – мексиканку колотила лихорадка страха, на виске билась жилка. Она боялась даже поднять глаза на волонтера.

– А я не уверен в этом… Ну-ка, обними меня! Ух ты, какая гладкая… – он вновь загоготал жеребцом вместе с группой кавалеристов, которые задержались, увлеченные действом.

– Эй, дель Оро! – гаркнул ротмистр с обрубленным наполовину ухом.– Берегись! Эта оса может ужалить!

– Заткните рты! – проревел Сыч и, откровенно запуская пятерню под юбку, сплюнул: – У меня в штанах тоже есть жало! И клянусь, я им умею владеть не хуже, чем палашом.

Драгуны замерли в ожидании. Опаленные солнцем лица – ни дать ни взять рыжие волки пустыни: губы вздернуты, хищно обнажая белые зубы, спины напряжены, точно готовые к броску.

Волонтер спрыгнул на землю – дело пошло на лад. Пленница лишь раскрывала рот. Неожиданно медное лицо исказила гримаса отчаяния, и оно зашлось в крике. Мясистая ладонь сдавила горло – вопль оборвался. Стыдливо мелькнули ягодицы, юбка затрещала под алкающей рукой.

Вне себя от страха, девушка принялась царапаться, извиваться, бить кулаками по тяжелым плечам.

– Саб-ри-на! Саб-ри-на! – рвали ее слух истошные причитания отца и матери, сдерживаемых драгунами.

Сыч лишь сыпал бобами хохота. Тыльной стороной ладони он ударил мексиканку по лицу. Задохнувшись от боли, она обмякла, руки упали.

Прикосновение юной, полуобнаженной плоти разбередило Рамона. Девчонка теперь лежала тихо, раскинувшись, будто спала. Кофта и юбка были разодраны и сбиты в нелепый комок на поясе, из-под которого зазорно темнела сдвинутая бронза ног.

Сквозь туман слез Сабрина смутно осознала: с нее срывают остатки белья. Дель Оро свирепо, с животным натиском навалился сверху. Она вскрикнула: меж лопаток зло вгрызлась каменистая галька.

Насильник озверел, комкая несопротивляющееся тело, кусал и рычал, чувствуя пред собой какой-то манящий омут. Он не слышал ни хохота, ни криков, ни плача: всё двигалось и шумело где-то там, над ним, а здесь лежало тугое, податливое тело, которое он с жадностью мял, впиваясь ногтями, и жарко дышал в украшенное бисерной ниткой ухо:

– Ну-ну, отзовись же красавица! Ты не хочешь меня? Не нужно так бояться солдат… Мы же любим вас, крепкозадых кобылиц. Не строй из себя монашку, все уже видели твои сиськи!

Пальцы метиса судорожно расстегивали ремень штанов, глаза поедали плавные выпуклости смуглых грудей, когда свет заслонила фигура крепко сбитого человека.

– Кого я вижу! Падре!.. Уж не собрался ли ты помочь мне облагодетельствовать эту девку? – волонтер вызывающе скалился, оценивающим взглядом щупая доминиканца.

Тот молчал. Темно-серые глаза неподвижно смотрели в самый центр лба Рамона.

– Эй, ты что? Брось так таращиться на меня! – дель Оро воинственно откинул сомбреро на спину.– Иди, иди своей дорогой… отец, ты же умный! Не мешай танцевать влюбленным… Уж я то знаю, что она соскучилась о звере между ног…

Вместо ответа Игнасио протянул ему руку. Метис усмехнулся, выбросив свою. Чутье волонтера шепнуло: «ловушка!» – но поздно. Пальцы монаха впились в клешню Сыча, как стальные зубья капкана.

– Кто же так делает, сынок? – доминиканец рванул насильника на себя.– Тебе еще учиться и учиться… Но я помогу тебе.

В следующее мгновение боль ослепила Рамона, едва не лишив чувств.

Удары кулаков были часты и беспощадны, как каменный дождь. Сыч был зол на весь мир, кровь тупо пульсировала в горле и черепе, короткие, с обгрызанными чуть не до корней ногтями пальцы тщетно пытались выхватить из ножен саблю.

Пару раз удары священника загоняли его в узкий проход корраля, где зычно ревела недоенная скотина. Он поднимался, падал и вновь вставал, умызганный слякотью навоза, облепленный сеном и пухом птицы.

Шарахаясь из стороны в сторону, он попытался отбежать, но метнувшийся следом кулак Игнасио настиг его, точно брошенный камень. Цокнули зубы, рот Рамона наполнился кровью. Утробно рыча, он схаркнул красной слизью вперемежку с белой эмалью и пал на колени.

«Господи, помилуй меня, грешного»,– спазмы удушья рвали нутро настоятеля Санта-Инез. Запаленные дракой легкие вздымали широкую грудь подобно кузнечным мехам. Утираясь жестким рукавом рясы, монах мельком глянул на разбитые в кровь костяшки кулаков, что-то пробормотал и под пристальными взглядами присмиревших драгун поспешил к девушке.

Родители Сабрины целовали заступнику руки, расточали хвалу, не скрывая слез благодарности, но падре уже склонился в заботе над мексиканкой.

– Дитя, ты в порядке? – руки Игнасио прикрывали непристойную наготу.

От внимательного вопроса она лишь сильнее разрыдалась. Ощутив покровительство и защиту, Сабрина более уже не в силах была сдерживать чувства. Брови и нос заалели ярче, глаза закрылись, и сквозь слипшиеся, мокрые ресницы хлынули слезы.

– Воды! – повелел падре, но в это мгновение яростный крик за спиной заставил всех повернуться.

В тридцати футах от них, задрав в небо каблуки сапог из кожи ящерицы, корчился волонтер дель Оро. Его рука, сжимавшая саблю, была зажата в железных тисках капитанской краги.

– Помнишь, я говорил тебе: «Берегись, приятель, я доберусь до тебя!» Вот так и вышло.– Луис улыбался.

Сыч раззявил испуганно рот, показав искрошенные пеньки зубов.

– Улыбка в тридцать два зуба – хорошее настроение, «маэстро де кампо», не так ли? О, да что с тобой случилось, похоже, ты целовался с кобылой, а?

Сабля выпала из руки метиса, он подвывал от боли —пальцы Луиса едва не сломали кость.

– Уж больно ты лихо скачешь, Сыч. Смотри… как бы не сломать шею.

– Простите, дон,– Рамон преданно заглядывал в глаза капитану.

– Ай, дель Оро… ты прост, как мычание,– сын губернатора покачал головой,– в который раз я слышу эти слова… Ужели проповеди падре Игнасио не научили тебя ничему?.. А ведь я предупреждал тебя, красная обезьяна, падре – кремень… с ним шутки плохи…

– Хозяин, я не подумал… я…

– Радуйся, что у тебя тело как у быка. Головой ты себя явно не прокормил бы. Ладно… – капитан бросил пистолет в кобуру.– Ты и на этот раз выжал из меня жалость. Живи. И выжги себе на лбу: шучу здесь только я! А теперь сделай так, Сыч, чтоб тобой не воняло.

11Ex ungue Leonem – «Лев узнается по когтям» (лат.) – выражение, указывающее на возможность узнать автора по самому ничтожному отрывку из его произведений. (Прим. автора).
12Редукция (ранее – миссия) – место поселения обращенных в христианство индейцев.
13Кенотаф – могильный памятник, под которым нет праха умершего; воздвигались лицам, убитым в сражениях, утонувшим и т. д.
14Вид кактуса.
15Атрио – внутренняя площадь редукции, миссии, пресидии.
16iglesia – церковь, храм (исп.).
17Фунт: английский – 0,4536 кг; русский – 0,4095 кг.
18Гилеи – тропический лес (исп.).
19Sacre Dios! Fiat justitia, pereat mundus – «Святой Боже! Да свершится правосудие, хотя бы мир погиб» (лат.). (Кстати, это выражение приписывается Императору Фердинанду I). (Прим. автора).
20Самсон – древнееврейский судья и герой, обладавший необычайной силой; вел борьбу с филистимлянами.
21Ниневитяне – жители Ниневии, бывшей столицы древней Ассирии, на реке Тигр; столица была основана, по преданию, Ниномом; разрушена в 606 г. мидянами и вавилонянами. (Прим. автора).
22Quitate! Quitate, carat! – Прочь! Прочь, зверь! (исп.).