Read the book: «С прицепом»
Глава 1
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. АПРЕЛЬ
Глава 1. Троллейбус номер шесть
Троллейбус номер шесть шёл от вокзала до Северного микрорайона сорок минут, если без пробок, и час десять, если с ними. В тот апрельский вторник были пробки.
Был тот особый апрельский вечер, когда город ещё не решил, зима у него или весна. Снег сошёл, но грязь осталась — не та чёрная зимняя жижа, а уже подсохшая, пыльная, серая, которая поднималась от колёс и оседала на ботинках. Небо было высокое и мокрое. Пахло тающей землёй из-под газонов и почему-то бензином, и от этого сочетания у Маши всегда сжималось что-то под рёбрами — так пахло начало всего.
Маша стояла у задней двери, держась за поручень двумя пальцами — больше не получалось. В другой руке была папка с чертежами, под мышкой зажат пакет с мандаринами, которые она купила у бабушки возле вокзала, сама не зная зачем. Бабушка сидела на перевёрнутом ящике, в трёх платках, и мандарины у неё были мелкие, зелёные с боков, явно кислые, и никто у неё не брал. Маша прошла мимо, потом вернулась и купила килограмм. Она вообще часто так делала — покупала не то, что нужно, а то, что жалко.
В троллейбусе было душно и тесно. Кто-то сзади разговаривал по телефону очень громко: «...а я ему говорю: Виктор Палыч, я вам не мальчик...» Пахло мокрой шерстью и чьими-то духами, сладкими до тошноты.
Троллейбус дёрнулся.
Папка вылетела.
Чертежи — двенадцать листов формата А3, разрез по оси, узел примыкания кровли, фасад в масштабе один к ста, три дня работы, руки в графите по локоть — легли на грязный резиновый пол вагона веером, красиво и безнадёжно.
— Ой, — сказала Маша.
Ей стало жарко от стыда, как всегда, когда она оказывалась в центре внимания. Она попыталась присесть, но пакет мешал, и поручень мешал, и какая-то женщина уже наступила на угол листа с фасадом.
И тут она увидела, как чьи-то руки в серой куртке начали быстро собирать листы. Не наступая. Аккуратно приподнимая за самый край, стряхивая, складывая стопкой — лицевой стороной внутрь, отметила она машинально. Человек знал, как обращаться с бумагой.
— Вы не наступайте, — зачем-то сказала она сверху.
— Я и не наступаю, — ответили снизу.
Он выпрямился. Высокий, ей пришлось поднять голову. Коротко стриженный, с широким лбом и таким выражением лица, будто ему только что сказали что-то смешное, а он решил не смеяться из вежливости. Куртка на нём была дешёвая, но чистая. Ботинки — хорошие, дорогие, разношенные.
— Держите. Один помялся, на нём кто-то уже потоптался до меня. Вот этот, с крышей.
— Это узел примыкания.
— Красиво. Вы архитектор?
— Я на пятом курсе. Архитектурный.
— А я, — сказал он, — Борис. И я вообще-то выхожу на следующей, но, кажется, не выйду.
Маша посмотрела на него.
У него были очень спокойные глаза — вот что она потом всегда вспоминала. Не наглые, не заигрывающие, не оценивающие. Спокойные, как у человека, который уже всё для себя решил и теперь просто ждёт, когда ты тоже решишь, и готов ждать сколько понадобится.
Она вдруг очень остро осознала, что на ней старое пальто с оторванной изнутри подкладкой, что волосы она утром собрала в узел и заколола карандашом, и что от неё, наверное, пахнет тушью из мастерской.
— Мандарин хотите? — сказала она. — Они кислые.
— Обожаю кислые.
Он ел их всю дорогу. Морщился — она видела, что морщится, — и говорил, что вкусно. Он вышел с ней через двенадцать остановок, на Северном, хотя жил, как выяснилось позже, в совершенно другую сторону, и ехать ему потом было полтора часа с двумя пересадками.
Они стояли у её общежития минут сорок. Он говорил, она больше слушала.
Ему было двадцать шесть. Он работал в фирме, которая ставила окна, и был там не последним человеком — «замдиректора, но нас всего семеро, так что не впечатляйтесь». Он вырос в Гатчине, отслужил, потом три года работал монтажником, потом начал продавать, потом оказалось, что продавать он умеет лучше, чем монтировать.
— А почему окна? — спросила Маша.
— Потому что окна нужны всем, — сказал он серьёзно. — Люди могут не покупать машину, могут не ездить в отпуск. Но если у них дует, они поставят окно. Это очень надёжный бизнес, Маша. Скучный, но надёжный.
Она засмеялась.
— Что?
— Вы так сказали — «надёжный», — как будто это самое лучшее слово в мире.
Он подумал.
— Ну а разве нет?
И вот на этом месте — она потом сто раз к нему возвращалась, к этому месту, — она в него, кажется, и влюбилась.
Глава 2
Глава 2. Общежитие, комната 407
В комнате 407 жили втроём: Маша, Лена Бутко и Аля Мурадова.
Лена была из Пскова, громкая, рыжая, с постоянно обгрызенными ногтями и потрясающей рукой — она рисовала от руки лучше всех на потоке и при этом искренне считала, что архитектура — это ерунда, а надо было идти в стоматологию, «там деньги». Она собиралась замуж за некоего Славика, который жил в Пскове, работал в автосервисе и писал ей раз в три дня.
Аля была тихая, из Дербента, с невозможно длинными ресницами и таким количеством родственников в городе, что каждые выходные её кто-нибудь забирал. Она привозила из этих поездок еду в контейнерах и кормила всю комнату.
Когда Маша вернулась в тот вечер, Лена сидела на подоконнике и курила в форточку, что было строжайше запрещено.
— Ты чего светишься?
— Я не свечусь.
— Ты светишься. Аль, скажи, она светится?
Аля подняла глаза от ноутбука и кивнула.
— Чертежи уронила в троллейбусе, — сказала Маша, снимая пальто. — Один помялся. Вот, с крышей.
— И?
— И всё.
— Маш. — Лена затушила сигарету о жестянку из-под шпрот. — Я тебя четыре года знаю. Ты последний раз светилась, когда тебе Гущин за курсовик пять поставил. Кто?
Маша села на кровать и молча улыбнулась в пол.
— Оооо, — сказала Лена. — Аля, у нас беда. У нас Мороз влюбилась.
Фамилия у Маши была Морозова, и все четыре курса её звали Мороз — отчасти из-за фамилии, отчасти из-за характера. Она была не холодная, а скорее закрытая. Она не умела болтать ни о чём. На вечеринках она обычно оказывалась на кухне, где мыла посуду или разговаривала с кем-то одним и до утра.
— Я не влюбилась. Я его один раз видела.
— Как зовут?
— Борис.
— Фу, — искренне сказала Лена. — Это же дед какой-то. Боря. Борис Николаич.
— Ему двадцать шесть.
— Двадцать шесть! — Лена всплеснула руками. — Аль, ему двадцать шесть! Это ж старик! Он же весь такой... с опытом.
— Лен, отстань от неё, — сказала Аля, не отрываясь от экрана. — Маш, там в холодильнике долма. Поешь, ты опять не ела.
Маша ела долму и слушала, как Лена рассказывает про Славика, и думала о том, как этот Борис морщился от мандаринов.
Он позвонил через два дня. Не написал — позвонил, и это её почему-то поразило.
— Маша? Это Борис. Который с чертежами.
— Я помню.
— Я подумал: у меня есть дрель.
— Что?
— Дрель, — терпеливо повторил он. — Вы говорили, что у вас в комнате полка падает. Я запомнил. У меня есть дрель, и я в среду свободен после семи.
Маша никогда в жизни не говорила ему про полку. Полку она упоминала в разговоре с кем-то другим на остановке, а он, оказывается, стоял рядом и слышал.
Она потом много думала об этой дрели. О том, что он приехал через весь город не с цветами, а с инструментом. Что это было — забота или уже тогда способ показать, что он полезен, что он нужен, что без него тут всё падает?
Скорее всего, и то и другое. Люди редко делают что-то по одной причине.
Полку он чинил сорок минут. Оказалось, что стена в общаге из какой-то трухи, и обычные дюбели в ней не держат. Он весь извозился в белой пыли, тихо ругался сквозь зубы и в итоге приделал полку на два уголка, привинченных к оконному откосу.
— Не упадёт? — спросила Лена, глядя скептически.
— Не упадёт.
— Спорим?
— Леночка, — сказал Борис, вытирая руки тряпкой, — я двенадцать лет работаю с тем, что должно держаться в стене. Если она упадёт, я приеду и съем её.
Полка не упала. Она висела там ещё три года, уже после того, как Маша съехала, и Лена рассказывала, что новые девочки спрашивали: «А это кто так криво прикрутил?» — и Лена отвечала: «Это, девочки, любовь».
Глава 3
Глава 3. Из чего это складывается
Потом всегда трудно вспомнить, из чего складывается любовь. Люди говорят «мы полюбили друг друга», как будто это одно событие, вроде удара молнии. А на самом деле это десятки мелочей, каждая из которых сама по себе не значит ничего.
Из того, как он в первый раз повёл её в кафе и, когда принесли счёт, не стал устраивать театр с «я плачу», а просто расплатился, не глядя на сумму, и продолжил рассказывать.
Из того, как он однажды в мае позвонил в два часа ночи и сказал: «Выйди на улицу». Она вышла в куртке поверх пижамы, злая, уже готовая ругаться, — а он стоял на пустой улице, и сказал:
— Смотри. Сирень зацвела. Я ехал мимо, увидел, подумал — ты не увидишь, ты же спишь. А она к утру уже другая будет.
— Другая?
— Ну конечно. Она же за ночь раскроется. То, что сейчас, — это только сегодня.
Они стояли у куста сирени на пустой улице в два часа ночи, и она думала: господи, какой странный человек. Продаёт окна, говорит слово «надёжный» с придыханием — и приезжает через полгорода показать сирень.
Из того, как он никогда не говорил ей «ты слишком много работаешь». Он говорил: «Давай я посижу рядом, пока ты чертишь. Я тихо».
И он правда сидел тихо. Читал что-то со своего телефона, а в час ночи вставал и шёл делать бутерброды, и приносил, и молча ставил рядом, и не требовал, чтобы она отвлеклась и поговорила с ним.
Из того, что он заметил и запомнил её любимый чай.
Из того, что он один раз, в июне, отвёз её в Сестрорецк на залив, и они бродили по отмели, и он вдруг сказал:
— Знаешь, чего я боюсь? Что вот это всё когда-нибудь станет обычным.
— Что «это»?
— Ну вот это. Что я на тебя смотрю и у меня внутри всё переворачивается. Я боюсь, что перестанет переворачиваться. Люди же привыкают.
Маша тогда сказала:
— Так не привыкай.
Он засмеялся и сказал:
— Ладно. Договорились.
Она вспомнила этот разговор ровно через шесть лет, ночью, лёжа на продавленном диване в комнате с обоями в цветочек. И плакала, но уже не от боли, а от того, как это было глупо. Договорились. Как будто с этим можно договориться.
Глава 4
Глава 4. Волхов
Маша выросла в Волхове, в двухкомнатной квартире с мамой и бабушкой.
Отец ушёл, когда ей было четыре. Она его почти не помнила — только запах табака, большую руку, которая держала её за капюшон, чтобы она не выбежала на дорогу, и ещё одну странную вещь: он умел свистеть в кулак. Складывал ладони особым образом, дул — и получался низкий совиный звук. Больше никто в её жизни так не умел.
Он не исчез совсем. Он жил в том же городе, у него появилась другая семья, и иногда, раза два в год, он звонил. Один раз, когда Маше было двенадцать, он пришёл на её день рождения с коробкой конфет, посидел сорок минут, поговорил с бабушкой про политику и ушёл. Маша запомнила, что он ни разу к ней не обратился по имени.
Мама, Нина Сергеевна, работала медсестрой в детской поликлинике. Двадцать восемь лет в одном кабинете. Она приходила вечером такая уставшая, что Маша научилась не задавать ей вопросов до ужина — просто ставила чайник и ждала, пока мама поест, и только потом можно было говорить.
Нина Сергеевна была из тех женщин, которые никогда не жалуются, и от этого страшно.
Она никогда не ругала бывшего мужа. Ни разу за всё детство Маша не услышала от неё плохого слова про отца. Только один раз, когда Маше было шестнадцать и она в очередной ссоре крикнула: «Тебе вообще на меня плевать!» — мать вдруг села на табуретку и сказала очень тихо:
— Маш. Я одна тебя тяну четырнадцать лет. Я не жалуюсь. Но ты одно запомни: чтобы с тобой такого не было, у тебя должна быть профессия. Настоящая. Не «муж обеспечит». Профессия — это единственное, что у женщины никто не отнимет.
Она сказала это один раз. И этого хватило на всю жизнь.
Бабушка, Клавдия Петровна, была другая — злая на язык, весёлая, с вечной папиросой (она курила «Беломор» до восьмидесяти двух лет и умерла, к слову, не от этого, а от инсульта). Она называла зятя не иначе как «этот» и говорила:
— Ничего, Машка. Мы бабы Морозовы, мы двужильные. Нас на морозе бросишь — мы ещё и грядку вскопаем.
Маша выросла с одним глубоким убеждением, которое никогда не проговаривала вслух: мужчины уходят. Это не обвинение, это свойство мира, как гравитация. И поэтому нужно обязательно иметь профессию, деньги и свой угол — чтобы, когда это случится, не остаться на полу.
Поэтому она и училась так, что преподаватели её запомнили. Поэтому на четвёртом курсе уже подрабатывала в бюро у Лопахина.
А потом появился Борис, и она впервые в жизни подумала: а может, не все.
Это, конечно, и была её главная ошибка. Но она была такая сладкая, эта ошибка. Такая долгожданная.
Глава 5
Бюро Лопахина
Архитектурное бюро «Лопахин и партнёры» располагалось в мансарде дома на Петроградской и состояло из самого Лопахина, четырёх архитекторов, конструктора на аутсорсе и кофемашины, которая ломалась раз в месяц.
Аркадий Львович Лопахин был человеком шестидесяти двух лет, с седой гривой, в вечном чёрном свитере, и разговаривал так, будто читал лекцию, даже когда просил передать сахар.
Маша попала к нему случайно: он приезжал на кафедру смотреть дипломные работы и остановился у её подрамника на восемь минут.
— Кто автор?
— Я.
Он посмотрел на неё поверх очков.
— Вы понимаете, что у вас здесь ошибка в инсоляции?
— Понимаю. Я не успела пересчитать.
— Почему?
— Потому что я две недели работала над атриумом и не хотела его портить ради нормативов.
Лопахин помолчал.
— Это, — сказал он, — самый честный и самый глупый ответ, который я слышал за сегодня. Приходите в понедельник. Я дам вам чертить лестницы. Вы будете чертить лестницы полгода и возненавидите меня.
Она чертила лестницы восемь месяцев и не возненавидела.
В бюро работали:
Лена Бутко — та самая, с потока. Лопахин взял её через полгода после Маши, посмотрев её рисунки. Лена оказалась гениальным визуализатором и отвратительным исполнителем: она могла нарисовать картинку, от которой заказчик плакал, и при этом забыть проставить размеры на трёх листах подряд.
Игорь Соломин — тридцать пять лет, разведён, циничен, курит на лестнице по двадцать раз в день. Лучший в бюро по «посадке» — умел вписать здание в любой кривой участок. Говорил про архитектуру только матом и по делу.
Витя Зайченко — самый молодой, двадцать три, восторженный, носил круглые очки и смотрел на Лопахина, как на бога. Через два года он уехал в Хельсинки и больше не вернулся.
И Тамара Юрьевна — женщина без возраста, которая вела всю бумажную часть, знала все нормативы наизусть и умела разговаривать с экспертизой так, что экспертиза сдавалась.
Это были хорошие два года. Может быть, лучшие профессиональные годы в её жизни до того, как всё началось заново.
Однажды Лопахин зашёл к ней за спину, посмотрел на экран, помолчал.
— Морозова.
— Да?
— У вас есть то, чего нет у остальных. Знаете что?
— Нет.
— Вы не боитесь пустоты. Все молодые пытаются заполнить лист. А вы умеете оставить пустое место. Этому не учат. — Он побарабанил пальцами по столу. — Не растеряйте.
Он сказал это в апреле. А в сентябре Маша узнала, что беременна.
Глава 6
Предложение с фурой
Он сделал предложение в ноябре, через семь месяцев после троллейбуса, и сделал это отвратительно.
Они возвращались из Волхова, куда ездили знакомиться с мамой. Знакомство прошло... странно.
Нина Сергеевна встретила их в парадном платье и с тремя блюдами, и с порога было видно, как она волнуется — у неё краснели пятна на шее. Борис вёл себя безупречно: похвалил котлеты, починил кран в ванной (без просьбы, просто заметил, что капает), выслушал историю про то, как Маша в шесть лет упала с качелей.
Бабушка Клавдия Петровна к тому времени уже год как умерла, и её фотография стояла на серванте. Борис остановился перед ней.
— Это бабушка ваша?
— Моя мать, — сказала Нина Сергеевна.
— Строгая была?
— Ой, — Нина Сергеевна махнула рукой. — Не то слово.
— Хорошее лицо, — сказал Борис. — Правильное.
И вот тут Нина Сергеевна на него окончательно и растаяла.
Уже в дверях, когда Маша обувалась, мать отвела Бориса в сторону — Маша слышала обрывками:
— ...она кажется сильная, а она не сильная. Она просто привыкла, что надо самой. Вы ей не давайте всё тащить, ладно? Она же будет тащить и молчать.
— Я знаю, — сказал Борис.
— Ничего вы пока не знаете, — сказала мать.
На трассе шёл мокрый снег. Стояла фура с аварийкой, и они еле ползли в правом ряду, и дворники не справлялись.
— Маш, — сказал Борис, глядя на дорогу. — Выходи за меня.
— Что?
— Выходи за меня. Кольцо я не купил, потому что не знаю размер и боялся спрашивать — ты бы догадалась. Купим вместе, если ты согласна. А если не согласна, то и покупать нечего.
Маша долго молчала. Мимо ползла фура, и в её габаритных огнях всё было красное.
— Ты сейчас за рулём.
— И что?
— Это ужасное место для предложения. Тут фура.
— Ну да, — согласился он. — Отвратительное место. Но я весь вечер сидел у твоей мамы, ел котлеты и думал только об этом, и если я ещё час буду молчать, я умру.
Она засмеялась. И плакала при этом — тихо, чтобы он не заметил. Но он заметил, конечно, потому что он всегда замечал — тогда ещё замечал.
Он свернул на обочину, включил аварийку, повернулся к ней всем корпусом.
— Говори.
— Да, — сказала Маша, глядя ему в глаза. — Да, да, да.
Мимо прошла фура, и машину качнуло воздухом.
Глава 7
Валентина Петровна
С матерью Бориса Маша познакомилась через неделю.
Валентина Петровна Жарова жила в Гатчине, в квартире, где всё блестело. Она тридцать лет проработала в торговле — сначала продавцом, потом заведующей секцией, потом товароведом, — и у неё было представление о жизни, отточенное, как нож.
Она оглядела Машу с порога — быстро, профессионально, как товар.
— Худенькая, — сказала она. — Ешь плохо?
— Нормально ем.
— Ну, у нас поешь.
За столом она задавала вопросы. Не грубо — с улыбкой, подкладывая салат.
— А родители чем занимаются?
— Мама медсестра.
— А папа?
— Папы нет.
— Умер?
— Ушёл.
— А-а. — Валентина Петровна покивала, и в этом кивке было столько всего, что Маша внутренне сжалась. — Ну, бывает. А квартира у мамы своя?
— Своя.
— Двушка?
— Двушка.
— Ну, хорошо. — Опять этот кивок. — А ты, значит, рисуешь?
— Проектирую.
— Это одно и то же, — ласково сказала Валентина Петровна. — Боря, положи девочке рыбы, она не ест.
Когда Маша вышла на кухню помочь с посудой, она услышала из комнаты обрывок:
— ...нормальная, мам.
— Да я не говорю, что ненормальная. Я говорю: не нашего поля. Она же из этих, из творческих. Сегодня рисует, завтра муза улетела.
— Мам.
— Молчу-молчу. Тебе жить.
Маша стояла с тарелкой в руках и чувствовала, как горят уши.
Она никому не рассказала. Ни тогда, ни потом — вообще никогда. Это была её привычка: проглатывать и молчать, и складывать внутри, аккуратно, слой за слоем. Она потом поняла, что это очень плохая привычка. Но к тому времени внутри уже был склад.
Глава 8
. Свадьба
Свадьбу сыграли в апреле, ровно через год после троллейбуса.
Маша была в простом платье, которое сама придумала и отдала шить знакомой портнихе, — прямое, без кружев, с длинным рукавом, цвета топлёного молока. Она рисовала его три вечера, и это был, пожалуй, единственный предмет одежды в её жизни, который был её целиком.
Валентина Петровна сказала:
— Скромненько. Но тебе идёт, ты худая.
Гостей было сорок два человека. Со стороны Бориса — родня, коллеги, друзья детства из Гатчины, шумные и весёлые. Со стороны Маши — мама, две тётки, Лена, Аля, Игорь Соломин с бутылкой хорошего виски и Лопахин, который приехал на сорок минут, вручил конверт, сказал тост про то, что «брак — это тоже проект, и в нём главное — конструктив, а не фасад», и уехал.
Тамада была ужасная. Она заставляла гостей надевать бумажные короны и кричать «горько» по счёту.
Лена напилась и танцевала одна посреди зала, и плакала, и говорила Маше:
— Ты только не пропадай, поняла? Все пропадают. Выходят замуж и пропадают.
— Я не пропаду.
— Все так говорят!
Игорь Соломин курил на улице, и Маша вышла к нему подышать. Он молча протянул ей сигарету, она помотала головой.
— Хороший он у тебя? — спросил Соломин.
— Хороший.
— Ну и слава богу. — Он затянулся. — Слушай, Морозова. Один совет, потом забудь. Не бросай работу больше чем на год. Что бы ни случилось.
— Почему?
— Потому что я видел. Много раз. — Он выпустил дым в сторону. — Рука забывает быстрее, чем голова. А голова забывает быстрее, чем кажется.
Маша запомнила эти слова. Но как запоминают что-то ненужное — не своё, про других.
Мама плакала и говорила Борису:
The free sample has ended.