Read the book: «Король эльфов. Книга III»

Font::

Все жаждут чуда.

Некто хватает меня в сумеречном коридоре за истертые обшлага мантии и шепчет истово, приправляя высокую просьбу чесночным духом; кто-то горделиво молчит, но жжет блестящими очами пуще ста факелов, и тайная молитва пляшет по глазной радужке цветными нотами; иной же и не требует благодати, но вечерится у светлой отдушины и ветрено теребит стилус… и неровный курсив на церах выдает его мечты. Ах, у каждого своя печаль, равная вселенской! У одного (бывал и сам таков!) маленькая графиня Эльза или Луиза заполнила все фантазии приторной улыбкой, а кого-то до черной желчи заел рыжий бугай-схоластик, тумаками вымещающий на меньших собратьях придирки ментора и еще-ещежды (подавишься тут!) вырвавший из рук черствый бутерброд… Но вы не на Глаховой паперти, господа лиценциаты, чтобы выпрашивать подачки!

Тогда – все просят меня о развлечении. О звонком каком-нибудь-будь-будь (так, чтобы эхо!) волшевейном трюке. Чтобы и дымок над кафедрой расцвелся коромыслом, растворяя тщетность нашего бытия, и звезды в глазах танцевали королевскую павану, и что еще? Выудить у каждого школяра по верещащему чертенку из-за левого уха? И отпустить к папаше Гадесу лишь за медный выкуп? Обогатитесь ли? Ха! Сообща же растратите на девок из Жеманного квартала и не обещайте мне иного! Я ли не рос среди тех же витых переулков, мнущихся по старым ослиным тропам? Кривой загон, Кликушино наместье, Жабья заводь – вслушайтесь в сии местечковые имена и история ваших обид раскроется перед вами подобно детской раскраске.

Но вы не разумеете (вижу по вашим смятенным ликам) – и ах, лишь теперь я понимаю великого Элизера, так же тщетно разумевшегося со мной! Ах, jeune amis, магия так не сбудется – до нее еще придется дорасти! И об этом-то мой длиннотный сказ, на который вам не хватит цер, но который важно дослушать… Хотя, извольте! Я научу вас видеть и расти. Ибо мы растем из пеленальных тряпок, дабы стать королями и богами, – а зачем же еще? – и шагаем из отчего подворья во взрослый мир и ворожим собственные храмы, но чему мы подражаем? Асгарду в небесах, ясенно. Но на белом свете – ах, ежели есть стольный град, краше, чем Авента, то покажите мне!.. Ха! Тише, тише, коголанские дьячки! Распетушились!

Авенту, да будет ведано вам, возвеличил юный Глах во славу мира. Не из рыхлой навозной кучи вылепил он ее, но на гранитном утесе воздвиг чертоги по прихоти разума. Позже (куда же без! ведь не Асгард небесный, где голубая скатерть-самобранка раскинулась без края!) – позже наросли дома ремесленников и торговые лавки, веселые бордели и прочее ущербное торжество, и опоясали Глахов город, будто черная чага опоясывает березовый ствол. Но Золотой Квартал – улица Высокого Идеала, площадь Искренности! – ах, вы обязаны узнать сие чудо света. Улицы там широки и гладко вымощены порфировидной брусчаткой, дома-дворцы державны, и каждый остерегается каменной стаей напыщенных грифонов, расположившейся вдоль косой крыши. Якобы сам Глах и очаровал живых драконов, но случись беда – взовьются в небо с гортанным клекотом! Детская сказка, ясенно… в чем я имел несчастье убедиться, но об этом позже.

А сейчас… пора заканчивать мой пафосный пролог. Дивитесь ли, что за белесый дым хлынул вдруг из Принципальных труб вместо органной увертюры? Как будто самые старые из них задышали оловянной печалью и лишь малышня прищелкивает свистками? О, вдохните глубже, юные собратья! Вдохните глубже мой магический туман, вдохните благоговейно, ибо сие – туман времени. Замрите и зажмурьтесь, перепустите пару ударов защемившего сердца, зачтите от души Глахов псалтырь – первый стих, который (признайтесь же!) вы вечно долдонили всуе: Имя мое непостоянно. Безымянный – я начало неба и земли. Названный норнами – я вершитель судьбы.

Теперь размежьте очи! Зрите ли яркие сполохи, проносящиеся осквозь туманицу, аки живые радуги? Стрекозы сии – быстротечные человечьи души, но, чтобы сродниться с кем-то и подслушать жизнь его, надобно уметь воскрылиться. Хах! Но есть и тени попроще, почти инертные, – чуете ли, будто серые сгустки, окружившие нас? То и есть безобиднейшие горгульи, которые и в родном Коголане рассеяны кое-где по высоким башенкам, с ними я и сам обнимался в детстве на отцовской стене! В них-то мы и воплотимся всем хором… Но не впадите в горгульянскую ересь! Назыришься порой (годами не смыкая каменных век! такая служба!) – назыришься на праздные камарильи дворян в королевском спектакле да и вообразишь, что истинно живы лишь мы, вечные горгульи! Увы! Пивные бестолочи, муравействующие внизу, они-то и владеют нами. И воспылает в них угар, и восстанут всем ульем, и сбросят наши статуи и расколют наши вечные зрачки в песочный прах!

Но довольно. Туман развеивается… уже видна парадная линейка. Любуйтесь, пока живо колдовство: вот он я, Гаэль-Франк-к-вашим-услугам, шестой молодец в правой шеренге, охраняющей проход к храмовой площади. Ах, а зеваки внизу и зрители на балконах?! Все точь-в-точь как золоченые буквы с той метарской вывески (помните ли?), разве лишь более округлые из-за плавящей камни жары. И юный Гаэль там, внизу, – еще не герой, прославленный в эддах. Не битый побегушка уже, но обычный пока королевский стражник, раззявистый и расслабленный, притертый к солдатской жизни, рядовой как кабацкие байки. Распяливший зенки на все местные красоты и красоток, совершенно позабывший Метару (ах, что и вспоминать этакую дыру, да не обидится богиня!), даже позабывший о её священном храме, в который так и не вошел. И всё дивится он на сей солнечный город, где в Золотом Квартале даже псов и сук бесхозных (да-да!) самые жрецы Глаха отстреливают арбалетами, дабы супружницы беспутных дворян сих не запятнали дражайших сандалеток гадостными отходами! Солнечный город! И потому – высокомерие юности! – от окружающих видит лишь тени да блики, будто начертанные угольным карандашом, но не сущности их. И много слышит болтовни тех теней, будто всплески шепота, но смысла не разумеет.

Но образумьтесь вы!

1

Елизер вечно пенял мне, что я – путаник. Ни кинжального заклинания порядочно составить, дабы лучом солнцедарным разило в темное око насмешнику, ни повествовать степенно о делах бывалых, чтобы хоть и буря неистовая, а так была слушателю сладко оговорена, нешто думочка перьевая! А не! – лучше-то, как приторошный леденчик жженый да под бабушкины сказки! Ужо голубчик губцу разслюнявил!

А что заговорил эдными химерами? Но поди-ка пофилософствуй связно, ежели горячишься на полуденном солнцепеке да под клятой каской с пондовым шишаком… и в бронзоватую кирасу оборочен, аки припущенный цыпленок в мундире. И в зыркалах замороченных – одни цветовные пятна замещьно… тьфу, заместо людишек. Ну а смахнешь испарину от бровей широкими брызгами, и перед глазом – мал-малец, швейный подмастерье, судя по цеховой блузе из крашеного лёну, так и прыжится, песенку свищет синим зубом, эх ты соловей-раззява… Не заступать линию! Велено ж! Будешь мне тут… Ще пикой оглашу и ажному мастеру Валдису доставлю на вертеле! То-то ж!

Короче – ожидали выхода короля Маренция со свитой на Галахово торжище. Час уж третий-пятый? Что там курантусы? Выгнали нашу ватагу, стало быть, на розовой зорьке на пыльную плацетту у казармы, зачитали нудную нотацию, обрядили в клятые кирасы с арсенала, будто война уж! И привели (аки Глах, по булыжнице громыхающих да тополий пух взметающих!) обережничать дощатый придел, где жрецы в алых хламидах той-дело мотались бездельно. Должны бы тож на яром солнце ожидать почтенно, обнажив стриженые маковки (аж от масла блестящие!), да не такие дурни: попеременно сбеживали во храм – там-то корчаги сладкого чернобродного эля ждали в холодце часа приношения.

Клятая кираса! Хотя старик Элизер и тут бы вывернулся: придумал бы, что кираса толь для виду дуракам мерещится, а на живом-то деле оборачивают тя нежные самогустные лопухи из самого Фанума! Ахаха! Я дюже развеселился, представив себе всю их ратию (а может и Маренция самого?) да во рваных сочных лопухах!

Клацнули куранты. Оо-боротись! – зазвенела бронзовой рындой команда кормчего (такие церемонные титулы у них в Авенте!), и все мы ратники чин-чинарем поменяли бдительность: кто на пламенных авгуров любоваться, ну а прочие – к развеселой напирающей толпе. Хотя бы мне – солнце боле не жарило в переносье, и може удастся ще короля развидеть? За полный месяц в Авенте – ни разу покасть вблизи не зырничал. Но вот-вот уже – уже Метаровы служаночки резвые в розовых ризах выстилают грядущему мужу приметную дорожку красным азейским ковром (ух и деньжищь угрохали! нет бы народцу на милость по стотинке за ворсину! А то – воображение уже побежало рисовать: прямо бы поставить перед храмом бочку с грошиками да прицепным ковшом и черпай, кто хочет! И задний зуб даю единственный: до зимы хватило б! А и короля, и святителей присных – на весеннюю кислую сдачу да в лиловые лопухи разодеть! Ахаха!).

И то сказать, когда Авенту первый раз с дальних холмов увидал, аж дух захватило: как серьга драгоценная в окаеме реки! Майское было солнце и, божечки-божечки, сколько храмов бежит по скале! И не серые угрюмые убежища от мирской суеты, а самая суета и есть – красные, позолощённые, с хрусталями какими-то по вершкам, ей-же-ей полный расцвет жизни! И эти вот служители в пышных одеяниях, все их атрибуты помпезные (скипетры какие-то и держальные серебряные шары в изумрудах и еще чтой-то – не силен я в атрибутике, не такому Голоху меня обучили!), словом, ах! Богатый город! И хотя промыкался месяц сей в торговых патрулях да в казарменных станциях и башенки дворцовые лишь краешком глаза задел, а ничуть о золотой долине Фанумской не жалел (а и была ли? или всё воздушный обман?) и весело оглядывал сейчас застывших в карауле товарищей: надолго ли они на моем празднике? Ибо жизнь твоя, учил Елизер, есть праздник.

Да-да, жизнь есть праздник, и как раскрасишь – так и проживешь! А к раскраскам-то меня ще в ликейоне приучали – добрый авгур должен и актёров выстроить, и красочность знать. Не для себя, ясенно, но чтобы живмя оживал Голох в глазах зевак. А иначе кой смысл каждой минуты их бытия?

Ах, был бы я сам коронованный король – завел бы еще в Авенте живопись поярче. Вот прямо на углу этого придела и поместил бы лучшего самостийного мастера. И первое, что велел бы выкрасить на черновом полотне – бескрайнее Авентийское небо. Не пожалел бы полказны за голубой ляпис, что по весу песка златого ценится, неужто же сие царское зерцало голубой мещанской медянкой размалевывать? Али изатисом пьяным прикажете, в который раствор еще и (пфф!) помочиться надо? Ах!

А потом уже – можно и за божьих сих льстецов живописцу приняться. Эка распустили багряные мантии! Но за дражный кошенильный кармин пусть-ка сами платятся, ажно раздобрели пуще доспеха! Потом и за мою королевскую стражу – ах, зеленая крушина и каряя сепия из морских гадов, вот будут мои флагманские цвета, прямо как у Маренция! Ну а на толпу почтенную, думается, хорошо пошла бы родная коголанская желтушка, что дает столь сластное ambré! Ахаха!

Но полно! О Глаше, сколько ж тут еще потеть?..

Значит: нужна придворная картина, где каждый гвардеец – молодец, чист лицом и возвышен духом. Безо всякой ретуши, безо всяких задних мыслей о вечернем кабаке, чтобы были не житейские люди, а лучшие их портреты, будто от владык отделившиеся и застывшие навсегда в минутной славе. А я (король Гаэль) которых-то ветеранов, замерших почтительно, даже поименно знаю и лично по кирасе прихлопну по-товарищески (не обжечься бы!), шествуя мимо. Вот – Эламир, декан нашей боевой палатки: голубоглаз, почти как я (чутка потемнее), всегда подтянут, выбрит начисто… но усы щегольски подвиты и камзол-то под кирасой заказной, рукава-то видные – без локтевых заплат или общажных накладных манжеток (ох же ересть копеечная!), истый сияющий рыцарь и даже в жар холоден! Стоит широко и твердо, десница державствует на пике, ладно упертой к берцовому сапогу; тоже ликом к проходу, ровно супротив меня… на резвушек розовых и не щурится, а перится ввысь над разноцветными беретами зрителей – на ратушу купеческую. Без руны ясенно – витийствует о той Фалерии белокурой, воздыхающей на богатом балконе (ох, я и сам только-толь на златчивый подол ейный заглядывался!); но на сей панораме праздной об этом не надобно, а лучше пусть герой настоль празднеству верует, что в зеницах его облака отражены, будто Глаховы архангелы и Метаровы девственницы в хороводе! За спиной его маячит толстяк Милон, рыжие потные патлы нелепо выбились из-под каски, придется его с картины вытереть. Но вот – Симеон-левша, тоже добрый воин, хотя и без щегольства, но службе как волк-самоед предан, и ямки оспяные на лице будто от кузнечных горячих брызг, покуда меч его ковали, и в глазах его караковых будто алые искры пылающих вражьих стойбищ; и также – будто желтые брызги пенного эля во славу Авенты. Ибо истинный Глах – таков! – не священные комедии веселят гулкого бога, а доспехов бранный звон да бакхические гимны выживших! И напрасно оружейник выдал подновленные кирасы, бо сражений не знавшие… надость дорисовать Симеону пару серебряных рубцов на грудине, дабы блики боевые на ярком солнце так и глашили ротозеев! Ошую, через двоих бестолочей, – еще богатырь, именем Левадий, даже парадная каска чудом держится на глыбе головы (ох, смеялись утром, да он добродушный!)! И кирасы нет ему цельной, а выбрали от тележин две щитовые пластины с королевским гербом, навязали тож как могли на грудину и спину, да что ему! Ах, с такими соратниками и не стыдно на божий пир, славная картина! И да-да! – и уже я слышал Ньордовы фанфары…

И в этот час – вынесли сакральную чашу (знаменующую тот горный ключец, где божья встреча сбылась, поведаю сейчас!) и началось шествие. Ох, я и любил эти местечковые перетолки! Давеча за вечерницей собратья гордились взахлеб, даже через неуместные шутки, иную стыдно и повторить! Но было так: юный Глах, как поется в похвальбах, явился из-за моря; бурей прошелся по краю, требуя поклонения старых богов; Авенты ще не бывало, а кто пришел с божьей дружиной, те назывались асы и стали Невецией, а кто живал здесь до – на возвышье стали Тригородьем; и судили-рядили Тригородские лэрды и не ведали спасенья; а Мокошь – была гадалка из лесного народа, с дочкой Метарой от незваного гостя, дышавшего медом; но так красочна дева была – и без Глаха распетушились бы лэрды, борясь за нее; и локоны золотые, и аметисный взор; и открыла им Мокошь – уверуйте, что красота дщери сей от Ньорда-Либера, белокурого бога, ибо не раз гостевал; и признайте богиней своей, и примет она поутру избранного мужа; и будеши господин ее великий воин, но восславит мир; и медом хмельным связали простофили эту клятву; но Метара выпросила у Ньорда маргародных червецов, и за ночь вышли темью из нор и выложили красную тропку ко стану Глаха; и пока забылись лэрды пьяным сном и мечты их пустые пузырились на губах, – явился Глах по дорожице сей и покорился невесте; ибо и сам держал у сердца тканый портрет наречницы, будто бы вечных прялок вещий дар; и засияло то волшевейное шитье фиалками и живым золотом при первом же вздохе на будущую богиню!

Ах! А кто скажет, что в каждом-любом знатном городке похожая путаная история, то и будет прав! Боги многолики и являться могут в разных местах – учили так в ликейоне. И ежель возлюблены семиразно, почему и не разыграть знакомство еще и еще? Вот так шествие и строилось:

Из Арбалетных Ворот вышли сперва на площадь собственные Маренциевы охранники, разодетые (мать честная!) mi-parti. Куда распараднее! Разноцветные шоссы, уходящие под пышные зелено-карие кальсесы; на каждом – придворный набитной жиппон (ну, gambeson по-коголански), да в руки им – огороменная мавеританская пика! Так одному не повоюешь! Еще и толпа, не видя через плечи, отрадно наваливалась и кричала короля; я шибче уперся сапогами в булыжень, аж до скрежета, удерживая спиной спину комрада (паренек с другой палатки, запамятовал! ох и глахослов!) – вот кому досталось холопотни от зевак! Так уж заведено! Пока набивные шуты на площади изображали небесную рать, гвардейцам досталась участь торжественных столбов меж божествами и смертными. Ах, если кто тут и был асы – так вот именно я сотоварищи!

А вот и Маренций-Глах с архангелосами: сам-то в пурпуэне от плеч до пят, да золотой Глахов Шлем (так авентийскую корону величают, хотя и эльфами сработана) так и бьет отраженным солнцем, аки всамделишный нимбус! За ним седобородый кряжень (аж капельки пота в бороде): тригородский господарь Никеандр в буром медвежачьем плаще – а что жара? протокол пуще неволи! Признак древних корней семейства, как-никак, – то-то народнолесье за спиной взволновалось: загукали приветные кричалки, а кое-кто и обидки неморейским выскочкам. Но мрачен Никеандр и тяжел – с таким-то проклятием на семье (поведаю позже)! И трое сыновей за ним в разновейных мантиях даже шагают врозь… Зато вровень с Никеандром моложавый герой в голубой мантии – вот глазу отрада! – Ламарх, наварх Линдовара, невейской столицы. Ах, как чист челом – не иначе, заморским арничным намазом защищен треслойно! Слаще девы нежной в мужьих постелях (ходили такие насмешные стишки!), но в пиратском бою – сущий архангелос с горящим взглядом. Так говорят! И легко так народцу махнул, и отрадный ветер будто по заказу его мантию качнул. Тут уж все верноподданные и верноверные воскричали хвалу. За ними… за ними еще гулкая свита соратников и оружейников, и каждый в цветах господ и каждый важно держит шуйную перчатку одетой, а дёсную снятой. Тоже обычай – мол, готов и к сваре, готов и к собору!

А со стороны храма – ах, выходит белая дева с подружками, да у каждой хелистическая лира! Ох, сватовская музыка! Выходит в окружении жрецов-мимов, комедийно изображающих давешних лэрдов, преувеличивая и владения свои и достоинства… и охота позориться! Прямо язычество какое-то! Да ежели рассудить – то Никеандр, тригородец исконный, тоже должо́н среди жрецов выплясывать – ахаха! Сбросить свойну шубу тяжкую да на половицы строганы, бросить все проклятья-сглазы да в жертвенную чашу, чтобы желтым глазом заиграла в жарком крикливом воздухе, – да и айда гопака, тряся высвобожденными пузенями, – ой, умора! У меня аж слезы брызнули из глаз (а не утереться ж!) и картинка опять расплылась в цветовые пятна…

Ах! Еще и обряд женитьбы в этот день! И были те девицы – что богатая клумба-цветочница за слюдяным оконцем (в старом доме в Коголане): так обнялись тесно… цвет в цвет нежно-розово-голубо перетекает, что неразличны линии, но видны будто души их! Ах, таились же во храме, вон еще открыта там голубая притворница! И ароматы их еще несли нежность и прохладу – будто и до меня навеяло; право, как зефиром по осолоневшим губам! А божья невеста хороша, хотя лица и не понять, но голос нежен и дрожит, бо долгожданные каплицы росы на стенах дождевой ловушки:

– Да будет светел господин мой Глах! Меня зовут Метара. Прими же лоно мое! Ибо дал мне Ньорд-отец благословенье призывать тебя! Прими и племя мое…

Болтали вчера – Маренцевская любезница со двора, имя подзабыл, но красивейшая! По королевской мольбе (ох! так болтают!) играет Метару для юбилейного праздника… вот запели: и ныне, и будешновенно! Красиво! Но, сказать по чесноку, неможно так! Метаровы храмы везде горазды, но никогда нет первой жрицы, ибо старшая – Метара сама, и всегда пустеет святое место во алтарнице, ежели снизойдет до человечьих бед!

Да Глах-Галах с ними! Уж если лицедейным актерам прощевает бог такие свои образцы, нам разиням-то что? Думается, потешается он над тщетной людской возней, да черненые усы горным элем подмолаживает! Вот – уже стряхнули в ритуальную чашу они (Глах и Метара) грехи свои и вспыхнула чаша голубым благословением. Вот – уже резвые подмастерья вынесли по-четверо гораздые корчаги и братаются лэрды-жрецы с асами-сподвижниками, и невест раскрасневшихся влекут в хоровод, и царит вечный мир в нашем государстве!

Эламир… Эламир не пил много: привычно требовал кувшин красного помоложе (говорил – веселее янтарного!) да миску мягкого козьего сыра и тянул до щеколды. До щеколды? До закрытия, бишь; в Авенте дворец-то и знатные палаты на Придворном круге на ночь плотно запирали, а где еще здешним цокотушкам благородные клиенты? Само собой, для черни и ярых студентов (древний Глаший колледж со всеми прикрылками!) таились на краях вовсе дурные кабаки, как не знать, на то и стража… Но мы не лезли, покуда без бедокурства. И то благо: где еще на ночной вахте развеселиться дармовой лужильной бурчаночкой?

И красных девок Эламир не брал вовсе, как собратья ни пыжились россказнями. Вот и ныне радостно расседушничались… А? Здешние добрые девы так гостей привечают: седушничайте, сударь! Потому как все лежаночки застланы рунным их рукоделием – седушкой зовется. А чем же ще заняться поутру, покуда не востребны телесные утехи, вот душу беспечную и вкладывают!

В едальной зале, пустующей ввечеру (нынче-то все достойные жировали на государевом пиру), – мы расположились на топчанах при входе братским кружком, распустили боевые пояса… и ну-ну подначивать. После сочных-перченых окорочков – так почти мировая церемония! Аки сказочные рыцари Кругляшного стола, господину равные! Поначалу, вослед сюжету бышного праздника, важно спорили о множественности богов.

– Почему же, – недоумевал Милон, еще торжественно трезвый, но уже разливаясь элем по усам, – надюжилось их на нашу голову? Собрат Левадий? Мало ли мне едного Глаха? Или вот, юный Гаэль может рассказать нам учение? Режешь путь в бордель по Молебной улице и боишься плюнуть, храмы одни, ей-ей!

Я, кажется, покраснел, и начал было готовить скурпулезный ответ согласно ликейонской теории, но уже и Левадий воздел кружбан, готовясь ответно острить… но вопросец как-то задел Эламира, ибо тот молвил меланхолично, приглатывая и будто находя в вине истину:

– А какая вам в том суть, Милон? Мне более естественным представляется поведение бирюка… да-да, волка. Ибо не волки ли и мы, матерые служители брани? И волк режет путь и следит за живцой, что движется робко, как и мы с вами на вахте следим за всяким прохожим. Но недвижности и недвижимости банально не являют интереса. Один храм или десять, и каких богов, разве же относится все это к нашей волчьей суете? Вам надобно, друг Милон, больше ценить себя, и пусть мнение холодных богов не смущает ваш трезвый разум!

Все зацокали языками, смеясь над Милоном, и дружно выпили при этой тираде, не во всем ясенной. Ибо через пару глотков Милон, будто что-то обмыслив, вдруг снова загомонил о том же:

– Но милорд Эламир! Не извольте важничать, как же без мнения богов? Так вы проговоритесь, что и бордели все равноценны, когда истинная их разница явлена любому прихожанину!

О, Глаше! Уже тут все зашлись от хохота, но Милон, махнув новой пенной кружкой и воздавая этаким образом честь Глаху и заодно всем присутствующим, спешно утирающимся в слезах, продолжал в запале:

– Тот же допустим юный Гаэль прибыл из-за морей, сошел на твердь нашу и имеет естественную нужду. Как же выберет он бордель без местного наставления? Естественно, требно посоветоваться с богами, но к которому из них воззвать в энтом вопросе?..

А Эламир и не важничал, и сам той-раз хохотал в голос на такие-то каверзы. Аще! Послушать, какие шутовские речи понеслись дальше:

– Но послушайте, дорогой Эламир, хотя бы дворцовых цирюльников. Лучшие умы! Вы мои связи знаете! Икхм! Дабы не застаивались желчь и кровь в голубых вашенских жилах, надобть иметь резвую девицу не реже, чем в три дни… Вековая рецептура!

– Етить! Собрат Левадий прав в этакой икоте! – приняв на грудь новый изрядный глоток, опять гундел и вечный пошляк Милон, спешащий острить в пандан, раскрасневшийся почти до факела и ерзающий по бывалой скамье всеми чреслами, аж порты скрипели. От этого-то ерзания его страстные замахи недожранным окороком в сторону приемной с благими девками мнились мне бессильными срамными тычками: – И д-девиц различных по умениям, дабы части организма вдохновляли! Еднов… иновременно! И разнов… ректорно! И-ы…

– О Глаше! Ректор Милон, извольте не рыгать, когда я пытаюсь излагать науку! На ваше невежество не напасешься казенных манжет!..

О Глаше! Обжеребиться можно! Левадий и сам-то от смеха оросил меня щедрой слюной, и кое-как продолжил факультативную белиберду, утершись той же обшлагой:

– Сие последнее слово медицины, икхм… вы мои связи знаете!.. сам Маренций весьма данному санаторию привержен. Кроме достославной леди Карины еще и служанок ейных покалендарно благодействует… Силен наш блюститель, храни его Глах, не поспевает леди Карина за невейскими аппетитами!

– А подможем! – ревниво гаркнул вдруг Симеон, не разобрав предмета. Истый тригородец! Ну тут мы и грохнули хохотом сквозь бряшные слезы, полнокровный Милон-то аж рожей порыжел и матерый окорок из перстов выронил, пережав кожистый хрящ от святой натуги! Как Момоса проглотил! (Э-э! Так говорят: Момос тот – ромейский божок шутовства, до того потешный, что и Глах разрешил ему остаться; любит в сырной похлебке комком желтым притвориться, и проглотишь – и ражеешь докрасна и дышать невмочь.)

Эламир, утирая слезы, выправился:

– За Маренция!

– Храни его Глах! – хором поднимались питейные чашки.

Так вот и пили тесным кругом: Симеон охотно-полупьяно, даже не поняв причину хохотни, но довольный общим гомоном, Милон всё ерзая и сквернословя эту… э-э… борофачью (и что за звери? такие басни загибает!) родню кабацких котов, споро удравших с недожранной ляжкой, Левадий чинно покачиваясь, как и подобает бывшему богослову (о, то отдельная история!), а Эламир с легкой улыбкой…

Да-с, вставлю уважительно, с тем Левадием не раз мы еще сцеплялись разумами, рассуждая о божественных предназначениях. Раз, когда уже раскланивались нетрезво над кружками, задел я его едкой подковыркою, что же так брызжет рьяными пивными насмешками, ежели нутром верует? Левадий же будто раскраснелся и разжегся от очага, маша даже пухлой рукой, когда я пытался его перебивать:

– Да знаете ли, мсье Гаэль, что из-за богов-то и бросил я богословие? Ибо всегда клонился к еретическим насмешкам, и ментор мой толь же близоруко укорял меня отсутствием веры. Тогда и ответствовал я, что вера моя выше любой разумности, и что брошу сейчас же перед ним шальные кости, стоит ли длить учение мое, и пусть же Глах взвесит судьбу мою. Так-то и бросил! – заключил он торжественно, воздымая свежую кружку и сдувая на меня излишнюю пену! Ух, шутник! Поди-ка перепой запойника!

– А что же, – возгомонил тут Милон, подслушавший сентенцию и также разгоревшийся праведной силой, даже отложивший очередную жратву (кролика ли в имбире?) и вскочивший вскачь, – собрат Левадий! Солидно ли морочить юного рыцаря? Что же умолчали вы, любезный собрат, что самолично тем костям подлили накануне углы, да только углы-то перепутали спьяну?!

Ох, Левадий чуть не побил тогда нашего рыжего, да не мог уже на ногах держаться! А Симеон-то – так и хохотал в кубок, а Эламир – так и улыбался легко…

И нынче собратья наливались ярким элем и шутили все ярче. Сначала почтили благим тостом нынешних невест, но потом пошли перемывать им белые косточки – в Авенте (как и в Метаре и, тем более, в Каренте) девицы до брака пользовались большой свободой. Забавно, как раскраснелись Милон и Левадий, два наших кладезя слухов, обсуждая интимнейшие умения сих аристократок, и даже Симеон поплыл будто глазами, но Эламир, единственный из нас вхожий в достойные круги, оставался верен слабой улыбке. Затем – следующим пьяным тостом! – одобрили королевский суд милости, который Маренций после праздника вершил на площади. Из примечательного: перепив накануне перечной настойки, некий служивый забрался на конную статую Порциала – Маренциева деда – и то ли пытался выломать меч, то ли кричал непристойности. По городскому уставу безделица, уплатил бы пригорошню муаров штрафа и свободен до каторги, но Маренций так осерчал за честь предка, что тут же на статуе бедолагу и повесили! Ей-Глаху! Так и повесили на буцефаловой шее, и бедняга долго ще дергался, оживляя композицию!

Ах, собратья и ржали! А что я? Еще не чувствовал себя полностью своим и усердствовал брать Эламира в пример: больше молчать и слушать, цедя винцо и лыбясь таинственно, будто зная все их детские шутки наперед и заранее их приветствуя. Улыбку эту я даже пытался стеснительно репетировать (а лучше, когда в отхожем месте да один! тут уж гримасничал без стеснения!), но вот не понимал, хорошо получается ли?

И так я губил мал-помалу (а хорошее словцо?) свой винный кисель… О-ох, терпковат! а лучше бы элю, да Эламир пристрастен больно; смеется – плебейское пойло! Эхх…

… и пятна от факелов малость дрожали по наляписто штукатуренным сводам, порой тяжко вздыхала разбухшая дверь, впуская жарких кавалеров (и будто даже франкский говор?!), и девы из приемной хихикали нежно, и думались мне разные путаные думы… А вот?

Ах, а не странно ли, что все армии устроены одинаково? Ну то бишь – закреплены к веселым кабакам? Хотя титлы-то различны: кормчий не комендантус, палатка не платунг… в терминариях путаница, кто по ромейским образцам, а кто-то по самоплетским, а все едино. Вот и в просвещенной Авенте каждому декану выделен был ряд кабаков охранять и столоваться. Эламир, ясенно, выбрал для посиделок наилучший – наш “Кабан и Дева”, пожалуй, даже коголанским кружальницам ровня (куда там зловонному метарскому “Топору”!) – комнатцы вот à la draperie для живых утех, да с отдельными сортирами. Проказницы ухоженные, для истинных идальго! Сюжет для Аристофена, не меньше! И коли мифических ромейцев поминать, то не рядовая палатка, а настоящий офицейский как там… tabernāculum! Аха-ха! Тарам-парам-Таберна! Так вот извечно армия суть таверна и vice versa! Аха-ха! Всегда приятна польза учения – Левадий, верно, одобрит!

Язык, право же, немного заплетался, но отважился уже глаголить шутку… да поди Левадия перепей-перебей! Тот, сам уже королю не кум – так на родине шутили: le roi n’est pas son cousin! – заплетался в буквах и троился в глазах и трикраты, кажется, повторял Эламиру:

– Но, господин Эламир, хотя бы дворцовых цирюльников! Икхм! Дабы не застаивались желчь! Извольте согласиться, здоровье подоверенных, сиречь меня и Милона, и нашего заморейского витязя, – тут последовал толь эффектный взамах чашей в мою сторону, что опять половина огневухи (ну, жженой берендярочки) выбросилась мне на чресла к вящему ржанию собратьев: – Ах! Небольшая конъюнкция, собрат Гаэль, вельми на пользу вашим натертым шоссам, особенно в части столь лапидарного гульфика!

Ах, все это было сказано с живой добротой! Можно было бы плясать со смеха, но приходилось спасать имущество, удерживая ученого друга от повторного Гаэль-окормления. Так и брякнул невпопад, почти срываясь в фальцет:

– П-помилуйте, собрат Левадий! Я п-понимаю предмет вашей зависти, но обнажить его никак не могу!

О Глаше! И удачно же вышло! Оглашенный хохот прерван был лишь старшим деканом Дарьяном, вышедшим из приемной с группой дворцовых приятелей, еще в ярких надушенных нарядах после праздника: в крашеных-то кожаных сапогах, а подрасстегнутый жиппон каждого, особенно под факельным трепетом, так и зоревал турмалинами! Сам Дарьян был… сыном самого да-да Никеандра! но тю-тю – третьим и самым ни на есть беспутным! Даже было непонятно, мнилось ли в глазах моих собратьев сие беспутство образцом шика; но держался всегда приятельски и речевал нас подвыпивших как по писаному:

– Браво, собратья, экая радостность! Декан Эламир, приятно лицезреть всеместно! И мсье Гаэль, наслышан-наслышан! вы обязаны мне поведать путевую историю! Вам же, бражные комрады, – он шутливо простер руки к просиявшим Левадию с Милоном, – ныне доверствуем мы благородных девиц в целости и здравомыслии, пользуйте с бережением!

Два бражника немедля возвысились, отдали Дарьяну приветственный чин-взмах, возрыгнули звучно и шатливо потянулись к приемной, ще по-братски в обнимочку – аж в пьяную ногу, что даже пол дрожал разночинными досками и чаши на столе приплясывали… ще назидательно бубня про разгонку желчи и необходимость, согласно цирюльникам, содеять скоромное трижды! Следом двинулся и Симеон, резкими пьяными шагами нарушая симфонию, обгоняя другов в погоне за самой сладной целадушкой (ну, цокотушки летние, знаете?). Дарьян же расхохотался-живо-подмигнул, куртуазно распрощался, блеснув под рыжим факелом расшитой манжетой, и отбыл сотоварищи; за широкой столешней, закиданной рваной свинской кожей, да залитой опрокинутой медовухой (Милон удружил!), остались одни мы с Эламиром.

Ах, и вот почитай каждый день сия пьяная белиберда! Но зато-затем бывало самое затейное время, когда можно расспросить Эламира о том-сем, и по маленьким рассказикам пытаться составить понимание Авенты; вот бывает детская картинка на девять квадратиков, и поди составь! А здесь и не сосчитать тех кубиков…

Кстати вот о философиях… вообще, ежели сгоряча перепить до ряби в глазах (да и окорочка в желудке чтой-то хрючились неуютно, ой-ой), то чувствовалось странно! Как давеча у эльфов – будто чуялось во мне два Гаэля, а то и множественней: и в каждом пивном прудке на столе видел я свои alter ego! Как помните по ликейону уроки – когда (а ментор всё учёно гундосил в нос: когадась! то ли также налакался?)… когда солнцевый луч в волшебной призме разломляется на цветастые нити? И вот – разноликие Гаэли! В пивной кляксе грезился мне вояка-рубаха, тоскующий о фехтовальных ристалищах, кудась по Тюровым дням хаживали Эламир и Симеон… но надо было копить вступительный взнос (шесть серебряных муаров иноземцам, а?), хоть именитые штанцы продавай! В опрятной медовушной капле – мерещился Гаэль-голоховед, сущий бессеребреник, мечтавший бы покойно почесть божеские жития в поисках смысла слов и снов, да гдесь в сих краях сыскать славный Елизеров армуар! А в красном винном потеке чудился Гаэль-балбес-повеса – и всё тянулся за пьяными комрадами к добрым шлюхам и даже сейчас оживленно привстал, но плюхнулся взад, смятенно попомнив последний заход: ах, попробовал-таки упругую говорушку, Симеоновскую целаду, ничё-так для простого солдата… но прочие Гаэли-тщеславцы, обитатели ярких брызг, даже не счесть их, ох жестоко зачморили паренька! Особо Гаэль-красавчик выпендривался из центральной лужи: после блистательной Летты! После (ах, как же имя ея?) королевны-эльфины! Этакая безмечтательная ох-ох-ох телесница, только Глахом и созданная, чтобы всем кавалерам и не очень слаще изливаться в нее торжественным семенем! А то еще в очередь с дворцовыми? Хорошенькое торжество!

Но дальше мысли мои пьянственно разбегались, – да-да, надо вскочить немедля из-за энтого загаженного стола и делать живую карьеру! Но какую? По любой из нитей-дорожек можно побежать радостно: одному егозе хотелось царедворцем, другому волшевейным магом, чтобы Елизера утереть, третьему с эльфами буканствовать, четвертому бы только мечту-красавицу-жену из Каренты… Это все Эламир! Манил и манил меня свойскими высшими стремлениями… хотя, признаюсь, сказы-то были интересные, и все бесчетные Гаэли как-то без споров собирались послушать…

А о путешествии моем – что рассказывать? Хотя и были на постоялых дворах приключения, но не геройские. А важно – что уперся в оконцовке в Метарские ворота, в людскую потную очередь, и все бы гладко-шито-крыто, но кто же ведал, что бывалый городской стражник всех клиентов в лицо знает! Симеон – а это он оказался начеку! – глухо хмыкнул, взял за шкирятник как щенка дворового и отволок к офицеру… Эламиру. Эх, не любил я говаривать о том инциденте… Даром, что подвытянулся за лето и плечами окреп, а как щенка. Эх…

И вот он сидит – Эламир Нейский, светел умасленной косицей (таковская местная мода!) и голубоглаз даже в факельном рыжем свете: всё зажелчено будто, бо волна желтая по стене пляшет, а его не берет! Мерцает только ярчее потомственная серьга в ухе с голубой жаразолью – знак родословья от тех самых мифичейских асов. И ведь даже оспа-вариола его красоту не взяла, хотя вот отрядец-то повыбила, почему и набирал новых бойцов… Ах, как хотел бы сам быть таким царедворцем!

– Но доскажите, мсье Эламир… – я пораскинулся удобнее, нарочито причмокивая вино (ах, где же обещанная благородная кислинка?), соображая построение фразы. Эламир-то, по вечному обыкновению, молчевал… но глянул эдак пытливо… ах! аже испытывал: все, что ты хочешь, собрат Гаэль! но знаешь ли, что спросить? И факела-то на кривой стенке вдруже треснули рассыпными искрами чуть не в глаза: один, другой… будто тоже подхлестывая: ну, что же ты, ну давай, друг Гаэль!

– Когда… выдернули меня на Метарском створе, с той… pardonne-moi… купечьей бляхой перебитой. Ха! Убил бы засранца! Pourquoi pas… почему же с такой добротой ко мне? Право, я весьма признателен и в долгу, но вы же совершенно не знали мне цену?

– Пойми, Гаэль! – Ах! Когда Эламир жалил серьезно, то вполголоса по звуку и горячо по накалу, без ненужных прелюдий и экивоков. Как причитали бывалые коголанские латники: из лангорта да под щит!!!… Так и отец мой, хотя после погиб от встречной раны, но достал брешивого толстяка-соседа! Так и Эламир припечатывал резко, рачитель отческий! И неверные факела будто дышали за каждым его словом вслед:

– Пойми, Гаэль! Никто не ищет тебе добра! Даже я. Ежели ты видишь кого-то, кто бескорыстно кажет подмогу, то ищи тайный прикуп! Никто и никогда! Все жаждут пользовать тебя для свойских делишек. Но иногда и для тебя есть выгодность, и тогда соглашайся!

– Но помилуйте, Эламир, вы мне только добро и творите! Прямое добро!

– Гаэль, Гаэль! Разве не учили тебя в твойском мудрёном ликейоне, что блестят наши одежды, а помыслы скрытны? Вот ты подрался из-за девки с деканом и сбежал сюда, а зачем? Ведь ежели хотел ты воинской славы, в вашной-то занюханной Метаре выбиться попроще. А что простая девка? Поделился бы и в помощники бы вышел. Здесь же… знаешь ли ты, что я сам под честным словом? А сколько еще размножилось царедворных дворян? И тебе инородцу куда тут пробиваться?

– Но позвольте, Эламир! При всей обязанности к вам…

– Ах, говорю тебе, глупец ты! Заело? Не кривись щекой! А нарочно говорю так, чтобы думал своей башкой, а не чужими проповедями. Ежели… ежели так любил ее, что же бросил? Сам не скажешь! Ну? Зачем сбежал?

А я и не нашелся. Заговорил сбивчиво, даже горячась от неловкости оправданий:

– Агхм. Ну… милорд, да я бы не стал во всем искать цели. Как-то само собой все получилось. Эламир, я и не ведаю… Мы ведь живем, знамо, как три пряхи соткут. Вот так вот соткали, что же теперь…

– Ты это брось, дружок. На эдного тюфяка и правда боги посмотрят да и плюнут. Что ты им? А вот попался мне на очи: руки-ноги на месте, башки только нет, вот и ладно! Выдернул и научил тебя, говоришь? А просто ратный навык проверил: креста искусством ты не удивил, но удары держишь. А мне нужны рукастые, надежные бойцы… И не с добротой-муротой к тебе, а чтобы мне-мне послужил надежно. А мог бы в галеры тебя на мертвые безветрия, согласно приказу, но что мне морские Линдоварские походы? А теперь ты предан мне с потрохами, и даже не понял!

Эх! Эламир допил залпом вескую кружку, только кадык и ходил ходуном… обтер подвитые усы резко, до сверкнувших брызг. Махнул белокурой девчушке-дежурной у мызганой занавеси с аляпистым винным рисунком (еще кувшин, да со свежего бурдюка!) и продолжил с извинительным взмахом и вечной опять-ять улыбочкой:

– Ах, я слишком перепил и не должен был… Глахов праздник, что ж! Но видишь, я-то свою стежку хорошо вижу: надоть погромче отличиться в толковом дельце, и все сбудется! Для того бойцов и ищу. И ты мне в пользу. А в опору ли тебе авентийская муштра, не знаю, Гаэль. Чего же ты ищешь?

– Месье Эламир! Я благодарен за заботу, но пока что сам разбирался с собой и рыцарского совета не спрашивал! – я и закипал, но и побаивался ссоры… Но Эламир просто расхохотялся надо мной:

– Охох! Будь здоров, рыцарь Гаэль! Пока ты просто пустошная бочка, прости Глах, пущенная по морю, вот прибился сюда, а надолго ли? Хорошо, мечтался там верховым быть, так в ваших Метарах зовется? Вожатым? Ну как колесничий у нас. И все? До заката молодых лет? Но Гаэль, сие позорно! Тогда правда лучше захлебни-ка той сладкой бурды и айда за ребятками к покладным девкам.

– Ах, хорошо! Эламир, а какая же ваша цель?

– Ты сосны корабельные видал? Мы невейцы! Мы живем, чтобы расти вверх! А прочее всё – не судьба твоя, а пустота, гадесова погремушка! Вот – хожу с Симеоном-молодцом на ристалища. Но знаешь ли? Ему злостная мечерубка сия – единственный интерес, а мне лишь петля орнамента на охранной грамоте. Хорошие знакомства! Протекция! Сечешь ли? Или попроще те разложу – видал витраж во Глаховом храме, где Дерево Мира? Красивый, а? Балакарят: тысячи стеклинок и восемдесят восемь лет делали. Так вот ристалища – одно лишь мое затейное стеклышко. А жизнь моя выйдет – как тот витраж. А что ты маешься – ползучим кочедыжником будешь лениться в тени чужих щитов? Живи вверх, Гаэль Франкский, и будет тебе удача!

Я все еще хотел злиться на непрошенного ментора, даже махом отпил для храбрости (надо же деликатно!), но винный выдержанный дых шибанул в нос и картина с пустошной бочкой вдруг живо-живо нарисовалась… Представил себя в образе пузатой сорокаведерной тетёхи, плещущейся в виноморье… а лучше океане эля! Да-да! – весь чумазый в болотной рогознице, коей бондарщик прокладывал клепки. Эх, чумазёнок! Ручками-ножками машет, хватая рыбьим ртом ржавые пенные капли! Настоящий я тут простонародственно фыркнул прямо в кружку (уф! вот уж промыл глазоньки!) и радостно захлопотал по коленке и трижды ще по столешнице пристукнул, будто адмиралу салютуя:

– Ах, мастер Эламир! Заманчиво кажешь! Ну, какие протекции?

– А какие? – Эламир загадочно сощурил глаз, будто длинно подмигивая, а руки-то так и заходили над столом фехтовальным маневром, ох развеселился! Ах, от вина-то, знамо! Я и сам не мог просто слушать: все в голову набивались разные прозорливые казусы. Вот – защурился Эламир, будто… ах, как выразить? Будто пытаясь провидеть завтрашний ужин! Чем не славная поговорка?

– А вот знай, например, что с Володьяром молодым мы ныне друзья званые! Наравне мы с ним бьемся! А? Ах, ты чума нездешняя! Молодой тригородский господарь, Никеандров наследственник! Дарьянов старший брат. Ну? Видел же вблизи вечор…

Ааа… Правда, замелькали воспоминания, будто трепет ночного бражника, случайно залетевшего в залу:

Давеча Эламир зашел с приятелем и седушничали отдельно (от-то я к той прелестнице Карьяне и сбегал после Симеона! ну, ничё так на разок-другой, не рукоблудствовать же вечно… но не блаженный элизиум, где невинные девы! прав Эламир!). Еще Дарьян тоже проходил и аж шагом сбился: кивнул этому новому кривохмыльно, да тот и не ответил – только серебряная бровь будто дернулась. Белесая, конечно, но будто серебром зажглась! От же братия! Сам-то я, положим, тоже со свинтусом Кевином не всякой мечтой делился, но чтобы без формального поклона… какая-то история тут! Еще сказать надобно: очень-очень сей рыцарь был… ах, riche! Бишь: содержан? вместим? держален? Словом, вот насколь Эламир бысть устремленнее меня к высшим рубежам, так и Володиар громже высился над Эламиром грозной душой. То есть, понятно разумом: просто тени так ложились в слеповатом зале, ще один факел тогда погас и дуновение странное по ногам текло… но зело до костей чуялось, уф!

– … в кормчие выбиться, но там королевские родичи сплошь и накрест, без протекции не встрянешь! Рассчитываю на него очень! Заживем, тебя не забуду!

Что-что там Эламир бормочет в сырную миску? Ах, косицу светлую распустил и на кончики волос – языческий обычай! – будто заговор шепчет:

– … должен на принцессе Летиции по осени брачеваться, но тут пророчество вмешалось… девица умолила Маренция выждать… сильно мать любил! вот переживает…

– Подожди, Эламир!

– Подожди, Эламир! – вторче звать пришлось. – А вотче что-что за пророческая история, что-то помню и Милон твердил про разорение дома, как сие возможно?

– А-а, Гаэль! Где мы? А… Да забыл ли, что глаголил тебе? Не верь божьим сплетням, не затеняй решений своих, только цель свою знай и шагай к ней воинским шагом! Только так!

Эламир даже шибче нагнулся над столом, прометая патлами по медовушной луже:

– Но изволь: всё растреплет Милон-пономарь или кто, а для политики надобно расклады знать, чтобы тому же Дарьяну лишнего не брякнуть. Знаешь ли, что у господаря Никеандра три сына: Володьяр вот наследник господства тригородского, Маренцием ценим как родной и на ристалище бог. Ах, цельный парень, даром ли мы сдружились! Одного на несведу-тьму, а нет таких! Но второй еще: Яромах, то воевода пеший наш, ты его не видел пока, разве вот на церемонии нынче, он походствует на пустынников. Тоже хороший сын… только ярый больно, чуть плюнь на него не так, так прямо неизбежный поединок! Но и – хотя при нем не смей повторить! – и не без изъяну… И третий Дарьян… Вот тут политес и помни, ибо ты не патриций местный: старших двое, те свой старинный род пуще отца ценят. Прямо ох как! Я-то наш Нейский корень не хуже величу и благородство ценю! Но все же людей за людей считаю, а те – нет. И спорили мы с ним, но суеверие наследное – страшная сила! Тот же Володьяр, будь ты чернец без дворянства, на тебя бы и не плюнул! А Дарьян… тот попроще, не чурается даже купечества, вот – да сам узнаешь ще на воротной страже, как он там крохами прибирается! – за то старшие его и нелюбствуют. Но сам посуди, куда ему: господарство занято первенцем Володьяром, воеводство за средним, ну а кормчим я сам-сам через годик собираюсь! Ах! Помолодеет страна! Славно заживем!

Ах! А меня от говорка его что-то разморило. Живые голоса из приемной утихли, все собратья по комнатцам разбежались утешаться. И только факелы свербились тихо и качали свет пятнами, да Эламир секретничал над пролитым вином, будто баюкал. А-а! Так и бывает на грани сна: все вдруг божественно ясно! Осознал с пьяным глубокомыслием: Эламир-то тоже раздружился! Бишь – раздвоился душой. Голова сонно дрогнула… абье, рыцарь уснул бестревожно, а бренное тело самось пьяно бормотовало рыночные сплетни. И ротозейные ноточки в голосе той дело проскакивали не свои, а будто… бо рыночные прихватки! Знаете, когда приберешь мимоходом румянобокое яблоко или ореха горсть…

– Так вот о пророчестве неладном… Слушай сюда, что бывшие стражники толкуют. История была складная: был господарь Никеандр женат на Карентской принцессе второй череды. А кто на карентейке женится, по их обычаям кровную клятву дает Метаре ни на кого ще до смерти не коситься. Ни девиц, ни мальчиков смуглых тем паче – такая клятва! Да поначалу и речи не было! Кто приглашен быше, едино молвят: до утра очи не смежить, всё принцесса Искуль перед взором свадебный танец пляшет! Вот так! И ревнива в любви была, что суккуб пустынный…

(… а я вот что-то слюну пустил: тьфу, даже неловко!.. воспомнил малую графиню Эльзу, когда ради ней с правоведства сбежал и подстерег ейные носилки у цветарни: все коголанские девицы сызмала букетам обучаются, так смешно! Что там обещал ей, какие служения? Аже папирус для записки покрал в читальне! Но вирши на мятой грамотце не взяла, но послала воздушный поцелуй…)

– … так и окончилось: после Дарьяна все-ж-таки поплыли, знаешь, бедра, грудь не яблочки, и повадился Никеандр грешить телом – ох, больно же наказали его! Вот одну постельную служанку прирезал кто, там и вторую прямо в перине лебяжьей, откуда Никеандр толь-толь чуть не в пухе-прахе выскочил, но долго ж он догадывался. А поймали ее с фамильным кинжалом в белых руцах над свежей-с-рынка наложницей… ну, запер ее в башне и запер. Думал, коли он господарь, так можно клятву не держать. Ах, Гаэль, что я говорю – не верить богам, то дело! Попусту не верь им! Но коли сам клятву громогласно в карентский реестр внес – все равно, что костью свойской поклялся, так что же? Будешь грешить – так и рухнешь гнилым мешком бескостным! Зря и думал Никеандр, что Метару обманул, да кабы так! Передали тишком жрецы – наябедала золотая богиня Глаху свою обиду…

(… ябетник-вестник, оракул-ambactus – ах! иже латейская белиберда! все ликейонские позабытые словеса мельтешили в голове, будто пыжась сказать… учили же: не поминай Глаха всуе, пока десницу не готов отдать! А мы-то по ночам шутовались еще в дормантории, глупцы бесштанные: и к оракулу не стучись, пока не готов отрезать ухо!..)

… но Эламиров речитатив продолжал литься мне в ухо пьяной закавыкой:

– З-знаешь, как у женщин заведено: де не хочется, де настроение… Мы-то не стали бы слушать, но Глах, сказано, влюблен в нее сильно… к тому же: оне же вековечные! Как ему вечность с ней ругаться? Так и спрашивает жену – ладно, что за печаль? И рассмешился, эка беда… И правда, подумай сам, кто-что ему наш Никеандр, с какого-такого вздорного огорода? Дошел до прялок вечных в соседнюю палату златограную, там каркуши-приживалки выдарили ему три нити, поди ему не выдай быр-быр, когда в любовный раж вогнался… так он их таким комком ярым переплел, что сам позабыл, где чьи закланья. Только – явлено было жрецам через сон мятежный, бо двое из сынов также за кинжал возьмутся ровно в возрасте матери, тоже и утратят рассудок в черной горечи. Зато третий-то мастер – ох, насмешка божья такая! – гордым королем Авентийским будет. Ну… Так-то. А жена-то преданная от горя взаперти ой как нехорошо померла: припадки и гной из ушей белых…

(… exsudatum – лениво пробормотал я про себя, вспоминая ликейонскую покойницкую, куда нас водили напоказ на распухшего от гноя кадавра, тоже божьи кары объясняли! уф! потом три дня в кабаке запивал тот мерзотный запах и образы… уф! но где же похмельный мой кружавчик?..)

– … и мучается теперь Володьяр мой, кто же избранный тот? Сны окаянные чаще виждет. Хотя виду не подает, тут он ей-глаху молодец, что их бояться? Тож проще самому животом на меч. А все же переживает… Вот советовался! И знаешь ли? Чистый девственник ще! Только на Летицию-деву и молится, дрожит почти, когда на балу за руци трожит: сбудется ли? Но есть примета ясная: один он цветом в мать, а Яромах с Дарьяном все в отца грешного косицами! Так вот и сказал ему! А все же переживает…

Уф! Тяжело вздохнул Эламир-рыцарь и приподнялся головой, будто насилу пробиваясь сквозь проклятный морок. Чудно, что казался он в тумане сонном, но голос сладким элем журчал:

– Но ты, Гаэль, в те басни не верь! А верь только в десницу трудную и меч точёный, чтобы звонче пел по щелчку, так и заживем при короле Володьяре, уж он не забудет! Уже мне от него Валерия моя на горемычное счастье!

На слове басни я почему-то приочнулся… прислушался кое-как и постарался придумать ловкий вопрос, будто не дремал:

– А что же, Эламир, ты разжалован-то, раз протекции?

Вопрос взбудоражил его минутно, рыцарь огляделся смутно… Что видел он в нашем чаду? Чертей ли гадесовых, охотящихся за светлой его душой? Кривясь лицом, нет, криволыбясь (ах, гамма эмоций в этом слове, но одинаковая горечь в начале и конце!), Эламир аж взболтал донный остаток в чаше перед решительным глотком:

– Гаэль, ты не поймешь наше золотое общество! Хотя у вас не так ли? Надо всегда хвалиться чем-то, чего желал каждый и никто не мог добиться, и лучше всего покоренной менадой! Ах, не зуди… Заруби же, что знание хитрых слов никому не важно и ты словами не кичись! А вот завали-ка усладницу, да, я называю вещи честно! Завали-ка избалованную деву, да надолго, да чтобы никто из знати не подлез мимоходом! Маренций в моложавые годы затем и завел пиры смешанные, чтобы юнцы благородные на купеческих курочках топтались. Кровь наша голубая, но бывает угодно Метаре, такая звезда в народе взойдет, что пальчики её оближешь! Ох, уж мы щеголяем тогда без предрассудков!

– Пфф!

– Вот и пфф!

Выпили за пфф, смеясь. Ахх! Глаза Эламира заблестели и голос зальстивился, будто новое вино было с черемушной вязкой ниткой. Будто… будто слова перестали понимать друг дружку, потеряли ритм и начали оттаптывать друг другу шаги, бо пьяная матросня:

– Я же невеец, но с Володьяром сдружились легко и сам он мне советец дал по Валерии. Ах, взаимная польза, слушай, что говорю! Ибо Никеандр и тот прельстился, представь, как разжегся старикан! А Володьяру непочтимый позор – блошиные сплетни, что ни день! А Дарьян-то как подначивал!.. Смех смехом, а от господаря никто не решался сю прелестницу увлечь! Так и попросил всерьез: а отбей-ка! А отбей-ка! – Эламир расхохотался звонко, схватил две чашки на столе и начал их непристойно постукивать друг о друга.

– … старикан не сам же бегал, ясенно, а все клеврета ближнего слал с комплиментами, и вот раз нашел меня подле Валерии золотой, еще… потом уже выслужиться, знать, хотел. А столкнулись в дверях ристалища, так и говорит в глаза: Вечно, сударь, я на вас натыкаюсь!

Эламир вспыхнул зло так и грохнул чашку до осколков. И каблуком еще подкованным по каждой знатной осколотце от души продолбасил:

– И я бы, знаешь, какого рожна он мне, вот и пришлось… Отправил отдохнуть подольше в семейный склеп. И дело-то было честное, но на королевском разборе чуть не пропал! Никеандр бубнил-бубунил про Меренциевы же кодексы, прямо все уши увяли, но Володьяр-молодец хорошо выступил свидетелем: мол, дворянчик сам виновен, натолкнулся сослепу. И невозможно же вынести, ежели каждый в дверях толкать будет, и что – ему, Володьяру, также расшаркиваться каждому колыдожнику, будто королю и отцу? На это не было у Маренция ответа, так и отправил меня стражничать под честное слово.

– Да зато! Зато когда женится Володьяр, да пущай все стариканы сии осыплются от перхоти, вот и заживем с королем Володьяром! А?! Он не бросит, честь знает! А пока что мне стражничать, да милое дело! Да зато не выслали в холода и остался и с Володьяром в дружном круге и с Валерией пылкой. Ох и правда я разжегся, Гаэль, против правил своих! Думал же – так, развлечься, другу ценимому помочь и перед приятелями разок покичиться… но что-то есть в ней, ах, сеть золотая, и так меня опутала! Вот потому, умник ты ликейонский, и менадой зову, что с ума свела!

– Вот ты сегодня любовался ей, любовался? Но знаешь что? Эй, Польянка, поди-ка на словцо!

Заробевшая дева подошла мягко, опустив очи, и даже ще не молвила скороговоркой “чего сударь изволите”, как уже взял нежно за подбородок мягкий и погладил большим пальцем по пунцовеющей губке:

– Честная девчонка! Польянка, а за скольче далась бы молодому гостю?.. Да знаю-знаю, ты не гостевая дева, а харчевная, так и что же? Не на денную работу зову! А вот чает наш молодой заморский гость, за сколько? Религия вишь запрещает ему публичных девиц, а так-то отношения можно, и ищет милорд Гаэль надежную и голубоглазую, но робеет спросить? Ну, чтобы раз-два в неделю свидаться любезно? Сколько попросишь?

– По пальцам ладошки? Ах, солнышко! Честная девушка! Ну смотри, Гаэль, как она сияет, счастливый ты парень! Держи, что Глах послал…

– Аа? – девчонка захлопала на дареную монетку непонимающе блесткими глазами, будто впрямь нецелованная. Эхх.

– Нет, не сегодня, наш милорд присматривается ще. Но привечай его и будет тебе ещё-ещё медяшное счастье! А то и серебряное, коли угодишь молодому мастеру! На приданое-то всяко к осени наберешь!..

– А что ты набычился, Гаэль, вот тебе и пфф! Не серчай! Но просто доступная иллюстрация тебе! Книжный умник, а не сечешь моей жизни. А жизнь моя простая: Валерия, Польянка сия, целада Симеонова та, все одного женского смысла, да цены разные! И решил поэтому: выберу самую высокую ценой, что размениваться! Вот мой девиз! Надо мне быть выше вас, рядошных головастиков!

Каких головастов? Я сам уже почти бредил женскими мечтами, уже опять мерещился откуда-то свыше голос Элины или как ее там и будет ли счастливое время? А то ли не её голос, уже не разберешь. И надо ли ждать богиню или вот Польянка покладистая, ну Катинка прямо, разве что цвет чуть-чуть другой в очах… не ручей быстрый, а будто озеро с темными кувшинками? Ах, то ли у меня в глазах потемнело пятнами? Брр!

– Но не пойму, Элизер? Так ценишь нежно ты Валерию свойну али что? И что же так ревностен ко всем, а вот… гм… живой муж же у ней? Тоже пользуется денно-нощно, а ты молчишь, не разумею этого! Получается, и она неверная тебе?!

– Ах, Гаэль, Гаэль! Говорят же киники-проповедники: все женщины от одной произошли, и у всех один же тайный голос, когда ночью зовут. Что мне мастер ея – его судьба кормить ее и нарядами дворцовыми окручивать! Ха! Кто-то же должен гряду поливать, чтобы мог ты утром из палаты выйти и вдыхать сластный сей цвет… А будет Володьяр, так и отрешит его царской жреческой волей. Не карентийка, так можно.

В этот момент еще факел погас и Эламир буквально почернел лицом, абы запутанный черт. Уже не светлый и прической неровен, мешки подвечные натяготились и будто темным вином залит до середины зенок:

– Но вот что выскажу тебе, Гаэль! По винной нашей дружбе! Но язык брешный срежу, ежели сболтнешь, и все едино пьян или трезв! Ждал развлечься с ней и нахлебным приятелям праздным гордые сопатки утереть, но сыскал в ней дар тайный, что у других не… Как тебе донести? Вот медовый сбитень чистейший, что не горчит ни до, ни после, а только хмель золотой тяжелый на языке, и уже кто мне короли?

И голос его тожно потяжелел, лиясь неровно, сбиваясь и комкаясь в горячий хрип:

– Кто мне князья ваши заморские? И кто мне ты, друг Гаэль? Но когда открывает ночью голос свой, одна и суща золотом посреди черных времен – аки Валькирия зовущая! Любовь ли? Обманка колдовская? Богиня ли продажная? Да не знаю и знать не хочу, но кто мне ее перешагнет, кто позарится для забавы, будь хоть сам Глах-бородач… душу вырежу до полудня!

И вырезал… Жестко вживая, вырезал на столе свежее V – белые раны на затертой столешнице, будто сияющие собственным светом в трактирной полумгле.

А я? По дуропьяни воспомнил было Катинку нежную и небольшую цену ее и выкрикнул тоже грубое ругательство… и тож-тож-тож хотел кинжал занесть, но не знал, какую букву резать. Буквы плыли перед взором… будто веселые девицы… плясали на стене в желтых полупрозрачных робах, но блестящей никакой не было. И почему-почему-почему… будто жизнь непутевая комком подступила к горлу и ажно икнулся-рыгнулся на грязный стол горьким вином: почему же такой хороший день так истосковался к ночи?

2

На июльские ноны Эламир вызвался в государственную экспедицию развеживать новые серебряные копи: Маренций дал добро, ибо денег на величественный флот, которого требовал красавец Ламарх на борьбу с пиратами, никак не хватало. Неизвестно, что досталось бы Ламарху, что его любовникам (ха!), но походникам дельце сулило удачу: крупные самородные пластины открыто меняли на муары даже в центральных кабаках и счастливым старателям наливали щедро… на окраинах же сих старателей лапошили красной медью вместо золота, то отдельная песнь! Но ходили и легенды о Маркусе-толстяке, что ныне держал жратейную в родном Линдоваре… брехались, завистливо сплевывая белесую харкоту (а ну-ка кто дальше!), что в таком-то походе утаил на пузе чуть не пуд серебра! Так что большинство старожилов гласно и негласно искало участия; меня же с дружескими тычками и ухмылками оставили на рутине, как новобранца/иноземца. Эламир бы своевольно взял, но списки лично расчеркивал великий кормчий Леремонт, коему своих родовитых бедняков хватало.

Потому-то меня примкнули временно к палатке старшего декана Дарьяна и душные денные вахты мы переживали в Дарьяновой караульне над Старыми Метаровыми вратами. Отношения у нас сложились закадычные! После коротких деловых вопросов, напомнивших манеры опытного приказчика в горшечной лавке, что умеет и прозвонить кувшин, и не разбить, – ах, даром ли постоянно видывал меня с Эламиром! – милорд Дарьян будто сбросил латы и принял облик словоохотливого приятеля…

Я сиживался обыкновенно у окна, чтобы белый свет баклером не казался – поговорка такая! А это монетка мелочная со щитовым оттиском: в муаре их должно шестьдесят по весу, но недаром у казначея гиря! Дарьян вчера рассказничал с хохотом, причмокивая пивом, аж кровная драка бывала за те баклерки! Еще и гиря оказалась подпилена!.. То-то ж!

Окно было вырезано наспех из бывшей бойницы и также неровно дышало, щелкая о стену раскрытыми ставнями. Ах, жаркие путаные дни. Облака набегали иногда длиннотной вереницей, будто бы безымянные паломники неизвестного бога, и давали передышку, сменяясь затем белым несносным жаром; так и все вахты те запомнились переменным бегом неясных теней по белёной стене да треньканьем обеденной склянки. Сию песочную склянку Дарьян лично выставлял поутру по королевским часам на соборной башне, и дальше весь распорядок крутился ее оборотами – ворота открыть, первый перекус, обед, ворота закрыть…

Дарьян выдался ценителем ячменного эля – каждый рассвет, аккурат к раствору пешей калитки, нам прикатывали свежий бочонок с закраинной пивоварни. Фактория взамен была под крепким присмотром: пару блаженных гвардейцев одалживали на ночную охрану. Тоже счастливчики! Но угощал декан щедро: лично вворачивал серебряный краник (ох, показушник!), лично разливал на пересменках каждому братцу по кружке, иногда плеща пышной пеной на сапоги с грубоватыми шутками о посвящении в дворянство, и ежели к ночи на дне что-то еще булькало – краник скручивался и киснущая каска выставлялась благодарным нищим, истово возглашавшим здравицу. Также льстило, скажу откровенно, что меня новый приятель держал при себе, избавив от нудного пересчета овец и тюков-бурдюков, и болтал ежедневно совершенно как с родственником, откровенничая всё пуще:

– Расходы, мсье Гаэль! Расходы погубят нашу государственность, даю вам честное слово. За комнатушку сию мне приходится выручать любезному кормчему дюжину муаров в месяц! За то, что полагалось бы даром, как естественные условия службы. Хорошо вашему декану Эламиру быть единым наследником богатейшей верфи! Я же ей-ей будто пришлый троеродственник на горбе семейства. Поневоле взвоешь философом: если бы не смертные оспы и войны – зачем вообще плодить лишних наследников? Как младшему отпрыску вам эта горесть очень знакома. Право, мсье Гаэль, – выпей же! – я душевно завидую твоей решимости пересечь Неморье…

Дни тянулись и тянулись. От окна веяло жаром и лезла в голову всяжная несусветица: караульня плыла в глазах, превращаясь будто в сущие Гадесовы палаты. Где радушный господин их, сам отираясь от пота, также разливает пивцо по черненым кружбанчикам (наследственный сервиз!), а за голыми стенами – ха-ха и ах! – черти в аду голыхаются с новыми приезжими. А я, мсье Гаэль к вашим услугам, – на особом гостевом положении. Плету вишь Гадесу басни о коголанских обычаях!

Иногда я удивлялся, – а зачем же норны наколдовали все это? In principo, я не любил долгих разговоров… скажем точнее, бесед бессмысленных, не несущих сердцу любви или навыка уму. Такие перетолки влетали у меня в правое ухо и тут же вылетали из левого бойкой синебрюхой мухой. А смешно, правда? Так махнул рукой по виску, и вот осерчала красотка, будто правда все Дарьяновы любезности прожужжала. Так зачем я здесь? Чувствовал себя, будто в елизеровой красочной книге зрителем промежной иллюстрации, которую перелистнешь – и уже не вернешься к ней никогда. И синебрюхие мухи бражили в воздухе, и самый воздух бо дрожал перед взором ячменным роздыхом, и голоса спорщиков под воротами словно бы репетировали один и тот же речитатив.

Но чихнешь – то караванная пыль налетела облаком в окно! – и опять прохладные каменные стены покалывали спину и сообщали устойчивость, слышались курантусы с башни, все казалось незыблемым, жизнь была вечной синекурой.

Хотя, за такую неделю я больше узнал о реальной экономике, чем за предыдущий месяц. И трудно было не расщелкать (это каламбур про соленые орешки к элю! ха!), о чем столь сокрушался Эламир: смешки смешками, а Дарьян ни на баклер не гнушался купеческих подношений. Торговля в Авенте была затеяна легко: берешь жетон на некий товар на дарёное количество тюков, и больше (официально) провозить ни-ни. Ну а что значит берешь дарёное… такая вот эвфемия (ну, благоречье королевское) в расписном контракте, на деле-то именно даришь казначею кошелец серебра! И когда с Эламиром на воротах иногда стражевали, так и было: больше – ни-ни! Я ще удивлялся по незнанию, почему же торгаши-обозники будто и не спешат в королевские стены. Кто-то вовсе вопрошал, чье же дежурство, и разочарованно исчезал в сторону вечно переполненного стойбища. Зато с Дарьяном у тележного схода царила полная суматоха: почитай каждый набивал тюков больше стандарта, да и те чуть не полуторные против объемного образца, набитого сеном прямо при створе… но живо находил с Дарьяновым начётчиком общий язык. Язык заключался в звонких муарах-левах-динарах, кои Дарьян часто сам принимал в караульной и весьма придирчиво перевешивал личными гирями: кажется, были у него разновесы для любой мировой монеты! Еще изрядно прибытка шло от рукастых старшин торговых домов, ждавших богатый караван и плативших загодя готовым товаром или золотом – тут уж Дарьян мог и ловкой скидкой удружить! Да взять хоть долговязого магистра Валдиса, которого я запомнил по смешной ругани с Эламиром. Подлец вырядился тогда в голубой камзол и выкрикивал всячные глупости, на которые Эламир раз только глянул искоса как на лишнюю синебрюхую муху. А нынче цеховик (вот же линялый глист!) наоборот быш-быш угодлив и льстив, и даже ничтожному помощнику (мне, бишь!) пожал на прощание десницу и умудрился втиснуть двойной муар. Дарьян ажно рассмеялся моему звонкому речитативу вслед захлопнувшейся двери и охотно забрал липкую монету в счет общих закусок. Объяснялся он просто, за пару дней отбросив лишние в торговле придворные манеры:

– Благодарю весьма любезно! И не стоит вопросничать, мой дорогой Гаэль! Благородные наши семейства – почитай, все до единого! – вхожи в торговые дома во втором поколении. Почтенный господарь мой, скажем, вложился к ткачам с юности, еще до осеменения несчастной моей матушки. Маренций-король и сам – давно-подавно не государством озабочен, а причастными винокурнями, помнишь ли вчерашний караван сусла с личным его золотым жетоном? Завидный замах! Но кто мы против высших радетелей отечества?

Болтовня, болтовня! Ах, барьера бесполезной речи, столь мне тягостного, для Дарьяна будто не существовало. И опять, как некогда с Эламиром, чудилась в задорном баритоне ярмарочная нотка. Да что же за потешная реинкарнация с ними со всеми? Жара ли или избыток солода? Голубых, можно сказать, кровей, но едва заговаривали о тщеславии сокровенном, так сразу… Знаете, когда мальчишки-лотошники злословятся друг другу на собственный залежалый товар:

– Не надо удивляться, мон шер Гаэль! Говорил ты давеча, вы сотоварищи любили в ликейоне рыцарские романы пролистать? Так ведь и здесь у нас, почитай, тот же круглый стол. Из казны на себя не потянешь легко – там круглый совет лордов, надо каждому содержание возвышать. А роскоши хочется не мне одному, не разжилось у нас книжных ланселотов! Будь здоров! Еще представится дворцовая вахта – увидишь: оранжереи развел заморские наш Маренций, дабы пуще фавориток смущать! Пф-ф! Так вот каждый от круглого стола и ворует… А еще эльфийскому ордену скидка! А еще и церковь беспошлинно, так что думаешь? Авгуры и за половинную мзду лишний обоз припишут! Ах, Гаэль! Мы давно страна старцев-торговцев, а не берсерков! Так лучше мне на житие, чем им на бытие, сам рассуди… Так у нас говорят! Сколько ни отщипывай, а сыт не будешь! Будь же здоров!

А что я? Ах, отвечал шутливо на тосты и бывал здоров, но в душе соглашался с Эламиром: пусть скорее придет Володьяр и все наладит по-рыцарски!

Но пока так все и повторялось день-деньской: in principo (выражаясь елизеровски), очень я не любил долгих разговоров. Но такая выпала планида, что каждый маломальски образованный дворянин в Авенте (а к Дарьяну много заглядывало на дармовый кружбанчик; будто те же разряженные мухи!) считал за честь и долг меня приветствовать. Тем более, что как стал (гран-мерси Эламиру за протекцию!) хаживать на бойцовские тренировки, то хоть сколько-то знакомых завелось. Хотя, каких знакомых, ежели доселе мне они даже не воображались, оставаясь в памяти зряшными бесцветными пятнами. Дворцовая камарилья, известное дело!

А с Володьяром поручкался – ох и воин! Но вопросами-то больше донимали мелкие оболтусы: Коголан, ибо, мнился ими центром цивилизации, и каждому местному неучу хотелось блеснуть кое-как языком и – ей-же-ей! – известным анекдотом про каламбуровое дерево. О Глах! Как будто мы еще в ликейоне не распевали мальцами: Pleurons tous en ce jour, Du bois de calambour!

Дарьян же любезно болтал целыми вахтами. Тоже рассиживался, распустив камзольный платок и даже безбожно сняв амулет, чтобы проще от пота отираться… рассиживался разглашенно на крепком стуле со спинкой, вырезанной фамильным вензелем (говорил, из отцовских палат утырил – так и говорил, смеясь в мокрые пивом усы: утырил-утырил!)… эдакий ладный чернявый субчик, как сказали бы в Коголане: не сильно-то и старше меня, стрижен коротко, серьга тоже в ухе, чисто серебряная, тригородцы почему-то блесткие камни не признавали. И болтает весело и вообще ладный… ну легкого как бы складу, да и на почве эля мы нашли неплохое согласие друг в друге. Но каким-то образом вся живость его, стоило отвернуться, куда-то блекла, речь будто бы веселая, совершенно не запоминалась… о чем же он? А помнилась от тех дней только подкупающая удивительная честность лорда Дарьяна, а вернее сказать – полная открытая бесчестность. Мнилось, он соблюдал внешние правила не из верности им, а лишь из нежелания неприятностей. Или даже из лени – и потому именно был так радушен со всеми, ибо проще притворяться другом, чем говорить открыто. Скажем, я все-таки выспросил однажды, на пятой-то кружке:

– Но милорд Дарьян, ежели не обижу: может ли быть, что господарь Никеандр совершенно лишил вас достойного родословности содержания?

Дарьян ажно развеселился. И опять разоткровенничался в усы, то ли в шутку, то ли всерьез:

– Мсье Гаэль, какая может разжиться обида меж младшими братьями благородных семейств? Вам лучше прочих ведомо наше стесненное положение, ежели из престольного Коголана удрали к нам за удачливой синептицей! А сию сплетню… Вам ее расплетут донага и разложут на три блюдца в каждом дворе от нашего присного “Кабана” до эльфийской “Лиственницы” и воровского “Мерила”. Ей Глаху, Гаэль! Я даже и рад поведать самостоятельно, дабы сохранить сочность истории!

Действительно! На сочном рыночном разложут Дарьян оживился сверх обычной дружелюбности, как будто самый разговор о желто-розовых кругляшах в потайном кармане бодрил его лучше бесценной настойки мандрагоры. И прямо на глазах опять матамофриз… тьфу-ты! метаморфизировался из дельного воинского декана, только что зло отчитавшего часового на калитке (прозевавшего лишние мешки), в разбитного рыночного хлыща:

– Извольте, cher ami, – весело заблестел глазами, взбалтывая пиво в кружке до высокой пены и приглатывая побольше-наподольше. – Извольте! Все дело завертелось из-за клятой девчонки. Вы же знаете, Гаэль, я к прекрасному полу отношусь естественно, Эламировы менады мне непонятны. Почтенный господарь, pater meus, доказал нам всем излишенность сих страстей. Но знакомец мой тогдашний, молодой Кальтерон, жил здесь без родни и влюбился без разбору в некую падшую эльфийку… Скажем, и впрямь дива голубоглазая, ежели Глах вложил вам в душу эту сердечную чувствительность. И оттого бедняга прокутил на щелчок да на свисток всю передачу из дома и бегал одалживаться по всем тригородским дворам. И, право, приятель-то никудышный, и подумалось мне… прямо осенило: но что за глупость сия, милорд Гаэль? Добродейно отсыпать горсть серебра на чужое баловство, при том позже и не взыщешь, не красные же карты! И хотя был у меня капиталец, но такую шутку провернул – право, дорогой Гаэль, и по сю пору смешно! Сыскал доверенного менялу вложиться в антерпиризу, в нашем же семейном ткацком цеху. И Кальтерону подсказываю эдак за удачными картами: рад бы, друже мой, и простить, да сам в путаных сетях у ростовщика. Вот, говорю, по серебряные пуговицы! Но счастье моё, хотя бы делец надежный, по всей Авенте до Линдовара не растрепещет, ежели проценты платить размеренно. И то, подмигиваю на его соколиный расшитой берет, рядом брошенный, можно не золотом отдавать, а вещами бышными – там, хоть одеждой парадной, сей жалкий барышник все возьмет.

Дарьян так распалился от собственной ловкости, что даже рыгнул с хохотцой и отставил кружку ради бурной жестикуляции:

– И знали бы, дорогой Гаэль, как легко цыкнулось дело! Камзолов-то лишних да сапог с серебряными пряжками у каждого немало! Потом еще старший из братьев Замейских, а мне что тригородцы, что немейцы, лишь бы звонкий звон несли! Случайно пресеклось, когда прибыл на ассамблею Кальтеронов предок и всё из глупца вытянул мигом… где-де последний подарок благородной матери? Аха! И послал к мойному барышнику аж лорда Леремонта с калеными щипчиками на разборки. Ах, Гаэль! Такая лафа была, пардон за мой говор, так я безбедно жил… конечно, вышел с выгодой, всё отдали до золотой нитки. То не благородные долги! А хотя…

Тут Дарьян, уже вставший и горячо шагавший по караульне, звеня подковками берцов (то сапоги новомодные на бычьей шнуровке!), попал в солнечный пыльный луч и буквально засиял одушевленным золотом:

– Аще торговался о благородстве, старый хрыч! Обещал не бесчестить перед отцом за прощение ихнего долга, ну подумай! Да у меня же все в пергаменте у стряпчего, мсье Гаэль, не щегол же бесперый! Так разозлил меня, и говорю: при всем уважении, ваше лордство: платите и говорите кому хотите!

Ах! Дарьян сделал пальцем неприличый жест, опять сбиваясь в мальчишечью браваду, раскатываясь звонким рр на имени приятеля:

– Кальтеррона глупца отправили домой, местных коз пасти и с ними же блудить, не знаю! Эльфийку не видел больше, хотя… полезно было бы использовать ее для моей политики. А на меня весь бочонок благородства и покатили… ей-же ей, каламбур!.. видишь всё сам: молодежь бездельная вся со мной хохочет, скоро и по два бочонка придется на вахту закатывать! Pater meus чуть ли поседел на разборе… хотя посуди: чем хуже дольного торгашества? Да и звонче! И я лишь перед Глахом честен, где они стыдятся. И меня же сюда назначили барыши с караванов охранять! Будь здоров! За бездольное благородство!

А я… что же? Ничего не имею супротив купцов, но не купец! И будто мысли мои закрутились в душном пьяном водовороте: и зачем норны наколдовали все эти барыши? Всех этих путаных Заморейских-Кальтербесов, одним дегтем мазанных? Сущих призрачных чертей, никогда на вечернем ристалище не виданных? Еще хотел было выспросить Дарьяна про фамильное проклятие, как-де живется с эдаким грузилом на душе, да осекся – и тут бакшиш приплетет и сам Гадесу душу продаст да обсчитает! Он болтал и болтал с удивительным энтузиазмом, и как кислого воздуха хватало? Крутился по комнате, поворачивался то одним боком, другим… иногда голос его терялся, и только тень его плясала на противоположной стенке, будто плоский говорливый шут на картинке в рамке. Будто… будто я гляделся в калейдоскоп детский, что видел в Коголане у дяди Резволдера, но стенки-то не блесткий пергаментный картон, а тяжелые каменные… стены жизни. Ха! Чертячий получался калейдоскоп!

И зачем норны наколдовали все это? Ах! Недавно я рысил с молодчагой-Алтеем по полям, высился с другами-эльфами на святую гору, где белесая дымка вьется вокруг вершины, как девичья фата, а теперь киснул здесь заради обеденной склянки… так подумал, лениво потягивая пивко… Да, сам-то как кочерыжка сквашенная в каменной кадке! Или только подумал подумать, утопая в угаре?

Брр-р!

Да, жизнь словно потеряла инерцию! Лишний раз расфилософствовался так, когда толкались в охранении у Глахового храма: Деметриус – королевский инженер, представленный нам кратко Леремонтом, прибывший аж из Линдовара починять отстающие курантусы, – затеял их полный перебор. На травянистый откос у башни рабочие вытащили огромный золоченый маятник и там он лежал, подобно поверженной пчеле, примяв ярким телом сорную крапиву и слабо покачивая на ветру длинным жалом. Не так ли, огорчался я, и жизнь моя раскачивалась мерно до поры до времени, а затем вдруг замерла почти, едва дрожа, до починки или полного расстройства? И благословен будь Глах, не давший мне заржаветь!..

Жах-х! Дверь вдруг испуганно ойкнула всеми сучковатыми досками под кованой оплеткой (ах! будто боец под панцирем зашелся ребрами под знатным ударом), размахнулась вдрызг из запетрой щеколды и приложилась с размаху о стену, брызжа штукатуркой, будто вышибленный из седла рыцарь. Ой-е! Еще удивительно: солнце из дальней бойницы ударило через коридор прямо в раскрывшийся проем, лишая нас глаз, но тут же проем заполнился чьими-то темными тенями. Заруба ли? Мы оба поперхнулись пивцом… ах, и без того нынче было пшеничное и стояло поперек горла!.. закашлялись, пуская пузыри, запоздало привстали на полусогнутых, ажно пьяные кочеты, но – уфф!

– Аг-га! – будто барибал (бишь, черный горный медведь), ввалился в комнату огромный косматый воин, вскидываясь на Дарьяна с распростертыми лапами. О Глаше! Да не воевода Яромах ли сам пожаловал из клятого Тригородья?

– Аг-га! Что за охранение, Дарьянушка?! Пьяный ч-черт! Так бы тебя и на ножи, поколь хомутаешься, ааа! – Яромах облапил моего славного декана и закружил по комнате настоль потешно, что двое вошедших следом расхохотались врозь (старший снисходительно, а юнец вовсе похабно), уклоняясь от Дарьяновых берцов, летающих по кругу краше тяжелых стрекоз. А уж дышал-то сей медведь пряной медовухой так, что нашего пшеничного отвара в комнате уже и не чуялось.

– Глах тебя, Ярик! Глах тебя побери! – отбивался Дарьян, молотя воздух. Да-с! На глазах превращаясь в бессильного подростка против старшого брата. Казалось, столичная купеческая спесь, захватившая его будто янтарная капля, вдруг стаяла разом под жарким дыханием родича, обнажив нежное ребячье тельце. Дивная метаморфоза! – От же оказия, Ярик! Откуда же ты свалился?

Я же… уже оправился от всполоха, но и сам смутился детски: как было представиться незнакомцам? Официально ли во фрунт, так сказать, но дружеский угар не располагал… еще и возрыгну от выпитого, не дай Глах… только на курий смех и поднимут. Но Дарьян – сия детская, светлая честь его – сам меня выручил, оторвавшись от братца и покачиваясь еще после круговорота. Ухватил меня за плечи, смеясь, и выдумал на ходу:

– Ярик, сие есть заморский принц Гаэль инкогнито. Но между нами-то! Голубая кровушка на киселе, вроде меня, третий кузен пятого Коголанского наследника. Или десятого, mon chéri? Отважный мореход и прочее… тут в гвардейцах тешится. Слыхал ли от Володьяра?

– Ищет протекции… – продолжал баснословие, но слышал я его глухо, ибо Яромах-барибал облапил теперь меня, рыча невнятные медвежьи приветствия аж в перепонку и тыча ажно в нос огромной черненой серьгой… и также отправил в медовушный вихрь вокруг комнаты берцами вразлет. Когда высвободил, клянусь Глахом, я был трижды пьянее, чем до замечательной встречи! – Гаэль… сие стрый Костанций, patruus наш любезный. И кузен Геладий, младший наш бездельник по женской линии, сам же линдоварских корней… потише, Гелка!.. ребячились мы все вместе под Констанциевым оком, покуда…

На этом слоге Дарьян помрачнел ликом и будто выдохнул обиду, но история была мне понятна без слов: покуда старик Никеандр вершил господарские дела и Володьяра-наследника при себе держал, лишая молодости и изнуряя менторами, сии-то балбесы росли у благонравного дядьки в вольном отрочестве, махались мечами на навозном дворе, гонялись в ночное со старшими конюхами… почти как у меня! Странно было чуять от Дарьяна этакие душевные муки и подумалось еще: лучше бы и остаться ему там, деревенским князем, чем в столице соблазниться барышами и продаться Гадесу! Что скажете, собратья мои во Глахе?

Но скажите! Когда – исполать! исполать! – врывается в ваш сонный мирок ватага незнакомых рыцарей и приятели кажут вам звонкие клички их: Констанций, Геладий… не мнится ли поначалу, что имена сии парят будто в воздухе, отделенные от потных тел, и вы даже путаетесь – n'est ce pas? – кто есть кто? И только при дальнейшем толковом разговоре имена их словно бы наливаются живым знанием – сладким или горьким – о людишках сиих, свалившихся невесть откуда в вашу жизнь? И липнут к избранным телам уже крепко-накрепко, будто божеские латы. И думаете вы, ежели не лишены разума, зачем и надолго ли привел их Глах по вашу честь, исчезнут назавтра же, будто краткий сон, или мучительный оставят след? Пустые ли они сполохи жизни, либо вехи путевые? И как отличить? Ведь ежели наметаны уже судьбины наши священными норнами, то при первом взгляде на рыцаря должны мы твердо чуять, друг он или враг? N'est ce pas?

Констанций мне пришелся по сердцу и Геладий сразу нет. От одного прыщеватого лика его (под сладкой помадой, конечно ж!) сразу желчью полоснуло по печенке… Судите сами: у кого из воинов есть время поутру мараться египетским кремом? В Коголане на балах насмотрелся на таких ухажеров! Придворная зараза!.. Ах, а если приглядеться, такой же пыжистый юнец, как и сам я был бы, кабы задержался в Регвольдовых палатах! И если бы не Катинка, душа моя пропащая! Но оттого-то – и был мне сей юнец сто крат противней!

А Констанций, хотя и Никеандров брат, но сам был светел вроде Володьяра, и теперь я понял отколь… от каких кровей царят в нашем принце прекрасная внутренняя сдержанность и благородство, не терпящее мишуры. Ежели Яромах разодет был богато напоказ, а Геладий – ха! – напоказ нелепо, то Констанций будто кутался в благородных карих тенях: походные туфли из кордована, палевые кюлоты и песчаный бархатный жилет, и кауровый берет, который он нынче берег в руке, не решаясь пристроить на наши потертые стулья. Седина вилась уже в его светлой кудрявой бородке, но только придавала мудрости, что ли? Или же бородка изящно удлинняла его лицо? И карие же глаза со светлыми прожилками – ах, видели будто насквозь, и хорошо, что не осудили меня, но коснулись с некоторым радушием!

Ну а Геладий – сам-то сущий заморейский попугай! Вырядился красочно только с той мыслью, ежели можно называть мыслью сию физиологию, чтобы лукавый взор любой встречной субретки и даже взрослой дамы бросался только на него. Ах, даже линдоварская серьга блестела огромным камнем, оттягивая мочку уха, но с какой-то фальшью: то ли винисовая вставка вместо благородного лала? И ладно Яромах с медовухой, а тут эдакой медуницей потянуло – ну прямо услада услад! Тьфу! И наверное же, подумалось мне, у кого-то он и имел успех? Вот Польянка, допустим, так же легко продалась бы ему, как и мне хотела? Ах, грустные мысли!.. Но как боевой рыцарь Геладий не стоил, по-моему разумению, ничего. По бурному разговору кузенов уже виделось, какова была его роль в их счастливом детстве: оба извечно трунили над ним как над приятной живой игрушкой, способной зело жужжать. Да, типа ручного шершеня: хотя и родственником, но местным тригородским положением настолько ниже, что почти незначимым, так что бедняге (о да, тут даже пожалел его, но не нынешнего, а того несчастного мальца!) оставалось лишь самому исподтишка куражиться над прислужками. Так гаденышом и вырос – из тех, что любого инородца оттолкнет походя в слепую грязь.

А Яромах! Ох, как главарь в сей детской пирамиде, он и вырос дикопольно (есть ли такое словцо?) несдержанным. Поглядите хотя бы, как хозяйски хаживал по Дарьяновой тесной комнатухе, шутливо переворачивая вверх дном все кружки и разливая остатки на пол. И еще – пускай и сам чернявый как смоль (ах, будто при рождении окунули башкой в сапожный вар!), – но еще имел и странный вкус одеваться во все черное: даже жилет был из черной бычьей кожи, так и отливающий чернотой на солнечных лучах, будто в испуге от него отскакивающих. О Глах, что за аллюзия!

Уселся, ясенно, на знаменитый вензельный стул (так что свой шатучий я весьма галантно уступил Констанцию, удостоившись благородного кивка!)… уселся на фамильный стул, но не аристократически нога на ногу, а распыжившись коленами во все стороны света, и, ковыряя мизинцем в зубах какое-то заячье мясо, добродушно выспросил густым басом:

– Так вы взаправду принц, мосье Гаэль?

Ах, так мог бы великан расспрашивать лилипута: сударь, правда ли вы князь карликов? Так меня это насмешило, что я ответил, беззаботно смеясь, будто на карнавале. И сам чуть не сунул палец в рот, фокусничая, – поковырять десну и (на-ка!) вытащить обжевок кролика того же:

– Истинно, милорд Яромах! Передо мной всего лишь тридать три и сто претендентов. Но надежды не теряю! Время военное!

– Напрасно же вы шутите, мессир, – негромко отозвался вдруг Констанций, слегка взмахнув рукой. Но движение его, хотя и легкое, волшебным образом поколебало солнечные потоки в комнате и все мы поневоле обернулись. Говорил он старомодно и старчески, но весьма торжественно: – Пускай тридцать три и сто, но сие благородные капли крови! Я виделся множество лет назад с коголанским посланником, и нахожу множество общего в ваших чертах!

– А мне вот мнится, любезный дядюшка, – встрепенулся гнусавчик Геладий, ну вылитая навозная муха, потирающая лапки на солнце!.. Ха! Как же это? Учили же и ругань! А, crepitum ventris reddere! Сказал, что пернул (пардон за мой латейский!): – Мнится мне, что ежели на одну голубую каплю приходится тридцать и сто деревенщины, то подвигов ожидать можно разве лишь на сеновале!

– А вы, милорд Геладий, – ответствовал я столь же быстрой любезностью, помноженной на нонешнее простонародное пивцо, – кажетесь мне ой-завидным сеновальным экспертом! Однако же, ежели провести наглядный эксперимент крестьянским серпом, то получается, поверьте, что кровушка-то одинаково красна!

Яромах только смачно хмыкнул, все еще ковыряя зуб, Констанций затеял было монолог о кажущейся и истинной природе вещей (ах!.. на деле ни слова он не молвил, но такое впечатление!), Геладий напыжился до красноты, не ожидав отпора… И Дарьян поспешил перевести беседу в приятельскую, щедро подмигивая мне:

– Любезные мои, господин Гаэль здесь не лукавит. Но ежели изволит, то поведает сам, как экспериментил на непутевом сержанте в метарских краях! Достойная сшибка! Да и по учености, Гелка – выпей-ка! собственное! – ты мне гостя не задирай, ибо он глашьего ликейона мученик и слов ученых больше нас четверых знает!

Тема сия вдруг зажгла Констанция, и пока Дарьян с Яромахом что-то там братски гундосили у окна, смеясь и плечаясь (кто крепче, а?), так что комнатца казалась темней и тесней, старый рыцарь затеял разговор. Глаза его карие будто разжелтелись ярче:

– Знамо вы, мой сударь, выпускник Метарейского ликейона? Стало быть, изрядно научены путям богов? И, осмелюсь предположить, осведомлены уже о несчастном пророчестве, павшем на моего брата-господаря и, – тут повел величаво рукой и тень ее широко побежала по комнате, – сих отроков его. Так истолкуйте же умысел божий?

Я был настолько воодушевлен, что добрый старикан не просто ведал о ликейоне, но даже знал имя покровительницы нашей, что отнесся серьезно, насколько позволяло выпитое. Припомнил враз всю нужную софистику и высказался важно, тоже разводя воздух руками:

– Полагаю, мсье Константин, что негоже относиться к пророчествам запросто, но и тяготиться надоть осторожно. Допустим, ежели тактично коснуться предмета, возьмутся судари сейчас за кинжал и утратят рассудок. Но! Но не говорит знамение утратят ли разум денно либо навечно, до смерти полоснутся либо до детской царапины, и потому почитанием бога и жертвами Метаре вполне можется и легкий исход выможить!

– Ого! – встепенулся вдруг от окна Яромах, так что вмиг стало светлее и загородным ветром пахнуло. – Милорд Гаэль, да вы и впрямь проще клирика облегчили наши раздумья. Констанций, молю же вас, распорядитесь о достойной жертве богине. И более не пужайте меня завтрашним жребием. А вас, шер Гаэль, любезно зову выпить со мной на брудершафт из походных наших фляжек!

– Брат Яромах, завтрашний жребий ваш и без оракула всем мертвецки известен! – пропищал вдруг Геладий, срываясь юношеским голосом, и настолько к общему смеху, что даже Констанций только добро сощурил глаза на нашего воеводу.

Братство есть братство! И так в конце вышла почти та же скука, напились все изрядно, но Геладий, явно ободренный первым успехом, все же вылез вставить глупость. О Глах, взаправду, каково же твое предназначение эдакому персонажу? Вот же гаденыш! Видать, с момента окорота его, все ерзал сердцем, как бы хваткого инородца уесть, и искал любого подвоха. Запел сладко:

– Любезный Гаэль, но расскажите же наконец о метарском подвиге вашем, прямо жжется душа услышать!

Что же, прямо при Дарьяне, хорошо знавшем (сам я выболтал в первые же дни!) подлинную историю, пришлось мне тут выкрутасничать и выдумать чистую байку. Так что и сам мой декан, к удивлению родственников, хохотал громче всех и хохотал так искренне, ибо вышло все по его же ниточкам, даром ли подмигивал мне складно, нарекая заморейским принцем? Но мне (получалось, и тут ему обязан!) деваться было некуда…

Вышло у меня (пьяная болтовня сама клеится), что Катинка была дочерью метарского дворянина, которой я благонамеренно увлекся, пока служил Раваховым гвардейцем, и отец ея, сущий деспот, подговорил герцога удалить меня от двора, отправив штрафником в солдаты за какую-то пустую дуэль с кровушкой, и скотина сержант пытался на мне выехать, не понимая про голубую кровь, но когда хотели нагнуть меня с пьяным подмощником, тут уж вскипела душа и выдал я им напутствие.

Дарьян аж глаза круглил от смеха, слушая сию басню; Яромах всю суть пропустил, чуть не мух в ладонь ловя (а ловок, черт!), но довольно заблестел глазами при деловом описании схватки; Геладий опять пыжился что-то, но временно молчал – ха! – обнаружив по локтем пивную бутыль, которую мы подняли наверх, чтобы не бегать поминутно к бочке. Констанций же заметил сурово, аж поставив ладонь ребром, что стыдится за метарское дворянство и лично Раваха, которого (был грех!) встречал и недолюбливал за излишнее чернокнижие. Чтобы дворянина сослать в потешные войска, так я (Гаэль Франк к вашим услугам) еще ангельский нрав показал.

– Давно пора бы, – заговорил он презрительно и резко, как бы продолжая речь на королевском совете, – войти в Метару с войском и навсегда обеспечить там стратегический пост, чем нам заигрывать с Равахом в союзные любезности! С такими-то манерами!

Меня же вдруг ударило в пот от стыда за надуманные глупости, даже запунцовел щекой, будто шлепнули, да благо на солнце не видать! И благо – я даже рад был скандалу! – тут-то гаденыш Геладий не выдержал. Прямо будто терпел-терпел, да не вытерпел, так и завихлялся тощим телом вдоль стены, бормоча опьяненно:

– Но любезный дядя, вы слишком снисходительны! Все же сие явные бунт и дезертирство, как ни киньте! Позор и трусость! Любезного Гаэля сия история характеризует как обыденного авантюриста! Ах, что же еще и предугадать от заморейских бессережников?

Тут мы вспыхнули возбужденно и разом…

– Твое понимание чести, Геладий, – начал было Констанций, вздыхая и вздымая десницу. Готовясь, ясенно, разметать очередное ожерелье перед поросью!

– Гелка, Гелка! – вскочил и замельтешил руками Дарьян, единственный предполагавший более-менее мой характер. Спешил напомнить кузену кто тут у кого угощается на шару, в конце-то концов! Я знал уже Дарьяна хорошо: никогда не скажет заткнуться к Гадесу, но всегда намекнет на неудачные обстоятельства купли-продажи. Пф-ф!

– Кузен! Гм! – даже Яромах привстал живо, блеща черными глазами, и видно было по пружинистой повадке, как же он опасен в живом бою…

Но я и сам уже шагнул, горя стыдом и злобой, трезвея и торопясь покончить с нелепой историей. Шагнул, будоража воздух, звеня каблуком, на сердцевину комнаты и, хотя удержался от прямых эпитетов (le bétail purulent!), но высказался едко:

– Скажите-ка, любезный Геладий, а мне-то как быть? Как отличить подлинного дворянина от подлого, ежели каждый… в наше гнойное время норовит прицепить в ухо дешевый опал, не отличая жидкой венисы от красного лала? Ежели бы не заверения моих собратьев, пожалуй, то где-то на рынке я бы сходу различил в вашей серьге фальшивку!

В караульне настала мертвая пауза от такой моей тирады и слова будто еще звенели между стенами, метаясь взад-вперед и осыпая шутукатурную пыль. Чем бы кончилось в другом раскладе не знаю, но как будто Глах командовал моим телом! Бывает, друзья лиценциаты, что мы слышим мысли свои в голове и сами спорим с собой и называем сей процесс мыслью. Но бывает, когда ваши впечатления и знания, ваши чувства окружающего мира, все переплавляются в быстрое движение души, и тело – безрассудно следует ему. Так и было.

– Вот извольте, любезный Геладий, – продолжал я нарочитым наисветчайшим тоном, подходя к столу и ловко, от первой искры, разжигая трут и затем желтую свечу, почти целую из-за светлых летних дней. – Есть, однако же, доставленный нам историей ромейцев яркий способ проверить закалку характера. Извольте, великолепный сударь, повторить за мной!

И я поднес – ох, сгоряча! тоже Муций нашелся! – поднес десницу ближе к разгоревшейся свече, самое запястье, и держал там, не глядя, но чуя шип от кожи и горелый запах, но отстраняясь от боли, будто из самого Асгарда взирая на сию людскую сцену, а богам-то нашей боли не видать!

И глядел только зло варвару-гаденышу в глаза, как будто боль от огня переводя во взгляд и прожигая гаденыша взором, так что он начал даже крючиться как-то у солнечной стены, изворачиваясь от моих очей. Истинно! Варвары!

Но я слышал, слышал мягкий баритон Констанция и встревоженный тенорок Дарьяна, но все это были бесполезные звуки, вроде мушиных жужений и комариных писков. Но еще – услышал, как рыкнул, ажно рыкнул за спиной Яромах, услышал его тяжелый шаг (и на столе нашем зазвенела какая-то склянка, будто раздраженный неудачным ударом доспех!), и уже темнело в глазах от наливающейся боли, но увидел… гаденыша будто порывом ветра сдуло от стены в открывшуюся дверь… и ожидал… что? Тычка мечом от Яромаха в спину? Таки ж родня, пусть и кривая? Ясенно, нет, не замарал бы чести, но может быть гулкого вызова, как Эламир пугал? Но Яромах лишь захватил меня сладким выдохом, лишь приобнял минутно за плечи, случайно отведя тем и руку от свечи… ох!.. и такое охватило меня медовое блаженство, что не слышал даже речи его, но достаточно было добродушного тембра, дабы понимать, как хотел бы воевода таких рыцарей больше иметь в своем походе. Ах, и я хотел бы! Так и представилась ночная сцена у костра, где походничаем вместе, и спина мерзнет, а руке-то жарко!.. и нашел даже силы – вслепую, но в сторону двери! – молвить дежурные слова благодарения за комплимент.

И слышал гневное бормотание Констанция, и поспешный грамматикой m'excuse Дарьяна чуть не в ухо (и попутно препоручение команды на остаток вечера!), и каждой ступенью слышал, как родичи-тригородцы гулкой ордой шагали вниз по лестнице… И остался в сквозном ветре от окна к разбитой двери. И остался на миг в звенящей пустоте: лишь свечка бо вспыхнула перед глазами ярче солнца, а комнатца кружилась кругом вокруг нее. Ей-Глаху, будто в оракуле оказался узнать судьбу? И еще, когда рыцари уже под самым окном шествовали, ухватил конец их перепалки. Голоса, лишенные тел, звучали необычайно ясно:

– Гелка! – тяжелый глас Яромаха припечатал легкий фальцет юнца, будто гром мотылька. – Позорь себя, но не фамилию! Глах великий! Сей Гаэль проткнул бы тебя и больным пальцем!

– Не скаженный, – глухо-сухо подтвердил и Констанций, пришаркивая, будто говоря старую ветеранскую притчу, – не скаженный, а истый берсерк!

А что же я? Зряшно голошился на обожженную руку, почти как щенок скулил, и гадал, какая же синебрюхая муха меня так зло укусила? Что я доказал и кому? Судьбу какого Рима отважно спас?

3

Позже, много позже я спрашивал Елизера: и зачем же все это было? Зачем должны мы проживать смутные части жизни, от которых никакого проку ни свату, ни брату? А затем, jeune ami, ответствовал Елизер с добрым прищуром, будто вглядываясь в вечные желтые раздолья нарциссов на холмах за окном, что ничто не соткано наперед. Ничто! И ты не прав, ежели думаешь, что соткано. Ах, jeune ami, не соткано, но лишь наметано! И три вечные норны пряжут жизнь твою каждое сейчас, стерегут тебя каженный камушек песочных часов. И испытывают тебя, как поведешься, ежели такой виток вплести или иной петелькой завернуть. И судят тем, что сделал, и тем, что не сделал, и ежели полюбишься им, то в награду выплеснут золотую ручейную нить в твое полотно. И помнишь ли, еще говорил с добрым прищуром, и темные глаза его блестели на солнце ярым фиолентом: знаешь ли, что пряные раздольные нарциссы, столе тебе любые, – суть жестокий смертный яд? Но из них создана красота. И жизнь твоя, Гаэль Франкский, выткана из смуты и боли, но жизнь твоя – праздник!

Утро началось с простейшей народной приметы: на полуденном перекусе в казенной едальне кухарка выдала мне плошку водянистой каши (вроде пшено, но перетертое как-то? не с опилками ль? не разобрать в масляном чаду!) и пару крупных яиц от славной курицы-краснушки. Эх, присный завтрак стражника! Горячих ще! Но второе яйцо выказалось на разрезе двумя желтками и собратья тут же бодро захлопали мне по загривку, ажно в обожженную руку отдавало: знамо, к волчьей удаче! От ёж-моё! К такой-то удаче, что едва не закашлялся кислым пивцом от их ребячества, хотя и так-то еле шло… куда сей знатной жиже до Дарьянного эля!

Ох, как говорится на родине: quand on parle du loup, on en voit la queue… Помяни волка всуе! Тут же и вызвал декан в разнарядную комнату, да с таким еще постным ликом – чисто той тертой каши тарелка, только усы чернявые топорщатся невпопад. И куда девался говорливый выпивоха? Злился ли за родича? Впрочем, едва я вышагнул за дверь – и сам язык проглотил.

Первое, что почуял ещё за пару шагов от стражничной – ох! Благословенный la fougere парфюм, что помнил детской памятью про богатые приемы у дяди. Знаете ли: пышные многослойные дамские платья, строгие камзолы кавалеров… И парфюм! И парфюм: обязательно кумариновый миллезим для господ и лавандовый для веселых придворниц. Ах! Так вот при аромате нежном, при виде красоты ближней, я и сам-то… глаза глазеют, уши слышат, а язык немел. И как я-малец завидовал тем бойким ловеласам, увлекающим горделивых дам в вольный танец с вольными объятьями (а затем и в лабиринтовый сад на прогулку! ха!), как следил их жадными взмахами ресниц, измеряя нежный просвет меж телами… а сам-то так и стоял-пыжился у бархатного пристенка, разве что губы крепче сжимал, приглатывая напавшую слюну.

И вот – открылась мне в разнарядной комнате картинная композиция…

Сам-самыч господарь Никеандр тяжко меряет центр залы, потирая седую бородень. Не иначе в бедственных сердцах?! Три шага вперед, неровно цекая друг о друга шпорами, гулкий вздох, аже приказы-папирусы на столе дыбятся нервно, и вот – разворот хрустящий, почти парадный, и три шага назад. И как мала комнатка для его размаха! И веет от него печалью тысячелистника, любующегося от края поляны на дивную розу. Ибо у единого окна, куда уже затеяло глазеть золотое солнце, протягивая лучи-длани сквозь защитную решетку, – сиживала сама Фалерия-жена в розоватой уличной робе, плотной, но вышитой так по фигуре, что сослепу и не поймешь, не Метара ли, вышедшая поутру из перламутровой купальни? И корсет ее, от которого дыхом от оконного створа веяло лимоном и ванилью, сладостью всех времен, приоткрывался нежно двумя лепестками на каждом вздохе. И тень от решетки так ложилась на нее, что прямо птица в клетке! И да-да-да – самое светило наше будто тщилось к ней через прутья потрогать и обнять. Ох!

Ах, Фалерия… Ах! Або вздохнул и не выдохнул! И то ли взор голубой с поволокой, то ли аж рыжеватая на солнце волна прически, то ли рука весенне-белая, завершенная будто цветочной кистью с алыми ноготками на концах перстов… Эх, бывалый герой! То не в таверне с Милоном победными живопырными баснями меряться! Так и задохся тщетно от пунцового бессилия описать ее. Растворился будто в ее нектаре, и на голубую Луну бы залез для нее за любовным лунным камнем, растворился и пропал в ней…

Рядом еще вспомогательные персонажи букашествовали, будто детские оловянные солдатики, криво покрашенные: клятый лорд Леремонт в камзоле наспех (криво торчит златонитный ворот сорочки) непривычно мнется в углу собственной караульни и косится-зыркает на цветущую красавицу, но тут же тушуется глазом, едва господарь оборачивается к нему шагом. И с Фалерией-то – приплотнился рядом брюхатый некий пестрый купчик, полный смешного тщеславия и подобострастия. Ах, муж! Но так привык воровать казенное – желчной горстью гребет с Леремонтова стола земляные орешки, щелкает как будто свои, настырчиво шевеля щеками. Хотя бы на пол скобленый (господарю-то под ноги встречь!) не решился скорлупки вышвырнуть, а в пухлый карман сюртука запрятал пужливо. От же чучело живое!

Ах… Что было правда, что головокружение, за единый вздох сей парфюмерной отравы легко наворожённое, уже и не пойму! Но тогда и ощутил впервые волхвический свой дар: ты замри телом, або пень стоеросовый, но душу лучезарную выдохни в сторону собеседника. И поплывет душа и с чужой душой сольется и будешь чужие чувства чувствовать и чужую книгу жизни читать! Ох, Элизер гордился бы мной! Ибо – говорю вам! – сознание мое распылилось по комнате солнечными крупинками, и был я уже не скелет костей в мускульном мундире, не светлые разумом зеницы черепа, не трезвый глазом юноша именем Гаэль, а будто… бо ментальное чуткое облако, веящее по комнатце от персонажа к персонажу, вдыхающее разумления и заблуждения каждой тени мирской до малейшего вздоха. Но (ибо впервые растекался духом!) не ждите велеречивой связности! Не разумел я еще моих персонажей трезвоцельно, но по-детски чуял их смешинки и былинки:

– Говори же, Дарьян? – я-Никеандр нарочито развернулся от несносного отпрыска к пустой стене и сердечнее брякнул шпорами, демонстрируя явно, что кураж на исходе. На шестом-то десятке не важновато уже крутиться простофилей на месте, изводить себя бессмысленной и неотвратимой задержкой, но таков уж был – пускай обрюзглая оболочка, да Гадес ее побери хоть завтра, но душа ей-прежде пылает изнутри. Только потому и жив еще, что коросту черного проклятия, стягивающую дыхание, прожигаю сердечным боем насквозь! Проклятия мне глаголите?! Еще посмотрим, кто кого! Вон даже на шершавой стене безмозглый паук-секоножка замер вдруг в щели. Боится тени моей даже и молодец! И хотел было прибить его латницей, но сделал мудрее: выдохнул тяжело все миазмы души, опершись десницей о стену, и – не мираж ли Глахов? – секоножка побурел на глазах, погибая в проклятом воздухе, каплями осевшем на тельце. Эк полегчало! Аж помолодел! Да и у меня проклятия не хуже боговых! Кто кого! И готов был уже вскипеть на бездельников, вскинул голову… Но тут луч солнечный ударил в висок, обжигая, и оглянулся. Аах! Фалерия-дива любовалась от окна, и улыбка ее была как цельная мера масла для кипящей волны. Ох, теперь она уступит!

Еще звонкий оборот! Лицом к ней! А прочие… скажут, бес в ребро, скажут, снова на те же грабли! Будут мудрить о будущем… Будущее! Ха-ха-ха! Менестрели карентийские плетут вирши о любовных контрактах, но любовь – вот глупцам секрет! – суть простой временный договор на беленом листке! Получить здесь и сейчас! Я‑Никеандр ясно читал это в ее голубых глазах, драгоценно сияющих в золотой радужке: важна ли ей потеря бездельного кошелька на рынке? Но через глупого мужа она пришла сама, готовая уступить себя. В обмен на мою силу и волю. Силу и волю! А потерял бы власть и назавтра сбежала бы к иному дворцовому приблестню и была бы права! Приблестню! Как желчью по желудку плеснуло! – Дарьян!!!

По крайней мере, стяжальный бездельник отучился кривляться на службе. И заговорил кратко-делово, хотя и всклокоченным юнцеватым голосом, прямо как сам я‑Никеандр в молодые годы:

– Мой господарь! Смекаю собрата Гаэля, здесь призванного, переодеть заезжим мотом и пустить живцом на рынок. Мсье Гаэль благородного рода и едва из Коголана, рыночники ще его лица не признали, и отлично сойдет за нужную роль. Такожь, будут обычные стражники бражить, но в отдалении от господина Гаэля, которому дается задача удержать промышленца до подмоги.

Таак! Плутовство да к делу! Даже крякнул одобрительно: хорошо, будто и набирается ума!

Глянул искоса на бесполезного Леремонта, неморейского дохляка, Маренциева шурина. Вид опухлый и неловкий, как будто забыл подвязать кальсоны под камзолом! Дарьян-подлец и тот нынче давал больше проку, чем сей позор нации. А рожа-то – прямо беличья, разве что раздутая всемеро! Тьфу! Я‑Никеандр потер сильней бороду, выдирая седую бестолочь, давая глупцу поразмыслить, хотя дело представилось ясным:

– Господин Леремонт??

Тот дернулся, будто нехотно просыпаясь из вчерашнего застолья со спесивыми девками, до которых мастак лапаться. Ходят слухи, без натираний членных и не может уж? Ха! Опозорился ли давеча? Будто расслышав, Леремонт поперхнулся стыдливо, пожевал кривой губой, подергал каблуком, растирая въедливо крапчатую букашку в щербинке на полу, бормоча неискренний ответ:

– Мой господарь, наслышан и я о нашем собрате Гаэле, от обоих деканов весьма высокие характеристики…

– Ах, позвольте! – нежная красавица у окна вдруг-те встрепенулась и сталась бо садовая эсмеральда, привлекающая всякий жадный взор прозрачностью крыл. Но бабочка, разбалованная бессмысленными приличиями, королевским запретом её браконьерствовать, и – сама не зная пути! – вольготно флиртующая легкими взмахами со всеми кавалерами зарядья:

– Но чем же юный рыцарь Гаэль отличился для господина Эламира? – всхлопоталась я-Фалерия, наивно раскрыв голубые очи всем мужским обманкам. И пока ответственный муж надувался что-то ляпнуть, чуть слюной не капая в телесный лиф, пока раскипался пожилой магматической страстью господарь Никеандр, пока подавился кашлем-смешком молодой Дарьян, быстро перебила их мужские логические умы еще одной долькой лукавства:

– Но неужто прямо из Коголана! О, сеньор Гаэль, мой дражайший муж и я будем бесчисленно рады услышать ваши дорожные эпизоды. Убеждена, вы с блеском завершите сей, ах, розыск… пожалуйста-пожалуйста, будем рады видеть вас на званом вечере. Приходите вместе с господином Эламиром!

– Моя госпожа Фалерия! – О-о! Как низко гудел его голос. О, Метара, да если бы господарь Никеандр был хоть на дюжицу лет свежее, клянусь Метарой, далась бы ему прямо при всех! Какой магнетический тимпанум, какой густой порыв! Даже красавчик Эламир был перед ним игрушечный мальчик, нужный лишь, чтобы раздразнить покрепче. Хотя и приятный каприз! Ох, не скучать же без него все летние недели! Разве не безумный проступок – пропасть столь надолго?

– Мой господин? Молю женского прощения, что прервала ваш наказ. Но хотела лишь открыть глаза отважному сеньору Гаэлю, что же ему нужно… О-о, пожалуйста, сударь!

Это муж, надувшийся наконец достойно, чтобы молвить сентенцию, напомнил о внешнем положении дел. Раззудился ж! Положил одутлую, нездорово пахнущую руку на плечо, чуть не под лиф прижал свойно-купечески и забубнил политесно. Ах, забавен иногда! Забрызжил слюною в ухо:

– Позвольте, сокровище мое. Это все весьма мужские темы, розыск и прочее… мы лишь желали, благодарение милордам Никеандру и Леремонту, утешить вас…

И поколь Евстархий растекался так ореховой слюной на каждом многоточии, подошел… да что там, нагрянул всем телом! Ах, господарь Никеандр нагрянул столь центростремительно, что налюдно отдавил бедному супружнику туфлю, заставив безвольно отпрянуть. О-о! Какой же низкий страстный тембр. И как противиться? Как отдасться с честью? Сущие хаханьки! Как счастливо было плыть по течению страсти, собою же вызванной! А Никеандр молвил, будто решая конфликт собственности:

– Моя госпожа Фалерия! Моя честь вам порукой, чему свидетель и знамый кормчий Леремонт и сын мой крайний…

Говорил размерно, будто литании читал, тяжелым ликом к солнцу, и будто белесая сольца копилась на губах с каждым сдержанным словом. Ажно сила страсти обращалась в живой звук:

– Ибо для чего иначе стража, как не охранять ваш бесценный покой? Леремонт, Дарьян – ежели доверствуете сему молодчику, то немедля снаряжайте засаду. Моя леди Фалерия, позвольте вашу руку…

Да, так и назвал предрешенно: моя леди! И так повел в дверь (и куда дальше? хватит ли неприличия немедля отделаться от Евстархия богатым торговым поручением? немедля!), и муж-перемуж только слышался сзади грузной припрыжкой, и мальчишки Дарьян с Гаэлем стояли по сторонам двери как парадные часовые… и ах, какие юнцы!

Я-Фалерия замерла на мимолетном вздохе, проходя рядом, овевая завороженного Гаэля мнимым цветочным фужером, желая еще раз позвать смелее заходить. Желая еще раз испытать окружающих мужчин. Ах, какой торжественный момент жизни! И господарь Никеандр, полноправно владеющий уже ее белой свадебной рукой, уводящий послушную баловницу в фигуральный сад наслаждений, благородно задержался и переклонился через жаркий солнечный луч, блеснув испариной в бороде, похлопал юнца десницею покровительственно. Прогудел, что медовый шмель (и Дарьян дернул щекой, будто от слабого укуса):

– Добро пожаловать в Авенту, господин Гаэль. Мы здесь ценим благородство. Уверен, вы не подведете службу.

И глупец Гаэль – тот я, что молчал всю сцену и слюни слюнные пускал (хорошо хоть, успел манжетой отереться!), возвращенный вдруг из дворцовых образов в убогого себя, – хотел было молвить да милорд, а проговорился: да, миледи. Леремонт скривился вдали у окна всей небрежной фигурой, Дарьян ревниво скруглил глаза, господарь Никеандр уже не слышал ничего, кроме гулких сатурновых труб, глупый муж… как будто вообще не существовал боле. И только она-она-она, оборотясь сквозь пробившийся грубый запах распалившегося, увлекающего её самца, нарочно задевая шуршащей робой, – ах, Глахова прислужка! – поцеловала лучистыми глазами-ресницами так, что побежал бы на Луну прямо сейчас, незнамо зачем, если бы только слушались ноги.

Как славно дышит воспоминаниями наша память! Не сомневаюсь – и приукрашивает порой!

Должно быть – то был шумный яркий день. Давеча посвежело, никто не сиживал по полатям, и рынок яро гудел, бил в глаз и бил в нос красками и ароматами, весь просился на язык розовыми вырезами первых гарбузов, вдруг навалившихся на прилавки… и ловкими уличными акробатами, переплетающимися в живой узел за ломаный полубаклер (монета нищих!), и красными мебельными лавками для роскошных дворянских гостиных, и пыльным манускрипо… тьфу! манускриптотейным закутком для ученых чудаков из местной высокой школы, и ещё новомодным излишеством – горячей чайной верандой, где галантные кавалеры с дамами могли надкусить свежайший трдельник за свежайшей болтовней… И в дальнем углу – как же без них! – линялые шатры гадальных шарлатанок и приворотчиц, белые лавки (а то ж!) всяжных черномагов и прочей их своры. Маренций специальным эдиктом загнал их братство на отшиб, и хвала королю! Хотя и тише здесь, но будто и солнце не дышит, теряясь во влажных миазмах из глухого оврага. Ах, прочь отсюда, скорее к живой толпе…

Ах, и химы зеленокожие, и сюда добрались, прощелыги! Ах, и карентийцы!.. Да, тяжелые шубные прилавки, топорщащиеся обыденными рыжими хвостами и драгоценными чернобурыми. С выгодной летней распродажей! Прямо из Каренты! И напялены ще на тополиные поленья, но будто прячется в них жаркая карентийка! И – шаг в сторону – россыпи пудры на сладких кондитерских развалах. И – шагай! шагай! – кровящие мясные ряды, где освежеванные туши с хвостами, целые быки, но уже не могли они теми хвостами от кусачих мух отбиваться! И еще – уличные актеры-насмешники, кричащие свежие сатиры, даже и Маренция легко задевающие. И – tempora et mores! – известный по ухмылкам собратьев бордель с изыском (там и лавка со скабрезными картинками!), где надо постучать известным стуком в винное оконце…

Ах, эта-то пакость и помнится в первую очередь. Но вторичной памятью, будто и не со мной бывало, а с кем-то, кто однажды смачно об этом рассказывал и даже казался забавным… Что же, был зол после драки (расскажу еще, расскажу!), да и Эламира не было рядом, так и шагнул от скуки. Ждал ли чуда? Но – после яркого и пряного базара – не почувствовал ни женского вкуса, ни запаха… лишь толчащиеся бледные тени за занавесью, почти лишенные тела и голоса, и бессмысленные мелочи, вроде увлекших меня чем-то заманных гравюр:

– Ха! Весьма запальчиво! Но бедра, знаете, я бы круче вырезал. Да, знаете ли, как у ваших жарких карентинок? А личико беспечное…

– Охо! Сударь имеет вкус и не терял таланты даром в наших рубежах! Ежели в карентийском стиле, то вот извольте… мастерская чекань! Говорят-с, – одутловатый приказчик в полосатом кафтане аж засипел, склоняясь ближе и переходя на приятельственный шепот, – кажут, откровенно с натуры выбита-с! Можно и модель энту сыскать, ежели явите живой интерес…

Оох! От склонившегося сводника так полыхнуло гнилым зубом, что только за жарких карентинок и свататься! Но если от энтой мелочи отвлечься, – я был вполне впечатлен. Давеча в караульне до того обомлел, что так и не мог понять ее лица, боялся очи поднять на белый ее лик в окружии золотой укладки с золотыми нитями же, но что-то видно краешком глаза захватил. И в гравюрной лавке сейчас, – будто ясенно распаленную Валерию развидел под отблеском факела, вживую выбитую на чеканке (ох, стался бы бесстыжим мастером!), и сплетничал в охотку, чуя горячее довольство во чревном сплетении:

– Ликом, знаете, сиятельнее надо, круже, но не девственным светом, ежели понимаете. А светом урожайным, как в бабье лето, когда последние разгульные дни. И по косам тяжким прожилки золотые от свадебных нитей, как у вас и матроны замужние вплетают по нынешней моде. Также и губы должны зерном раскушенным гореть, и румяные ямочки на щеках последних пчел приманивать, и в глазах затуманная радужка вокруг василькового зрачка. Когда, знаете, истома в душе такова, бо разнузданно из глаз изливается, и уже безотказна и все равно ей с кем!

– Охо! Сударь красноречив, что и картины не надо! – парень коротко хохотнул, крутанул вяло кафтанным хлястиком, переступая по скрипнувшим доскам: то ли заезжий франт и прям мастак по веселым картинкам, то ли болтун спятивший. Читалось ясно на шепелящих губах: да что за присказки юнцовые, девка и есть девка, бери и пользуй до изнеможения? Даром ли живые есть на любой фигурный вкус? И не тратился бы временем, но тугой кошель на поясе гостя (меня) манил неуемно.

– Еще, сударь, имеем особую коллекцию на задах, – пораздумав, решился осторожно затеять ловушку на желтоперых…

Но дурак уже утомил меня хуже смерти: и мерзкий пахучий зуб, и слепой сумрак входной комнатцы с коптящим полукружным факелом… и чуть ли не крысы под полом пищат… али сношаемые девицы за занавесью? А за линялым полотняным пологом при входе бьются в щель солнце и воздух! И что Валерия… такова планида: белые намытые женские тела… ах! сущи во дворцах каменных, на белых простынях под балдахином на зеленом балконе! А в энтих лавках – толь смуглые неопрятные девки, пусть и упругие по младости, да уж напробовался, и что? Даже милая Катинка была выше сих всеобщих девиц, и Валерия была еще неприступней и белее, и что? А прав Эламир, вот что! Вот сам сказал выше, – а выше чем же? Все они белым тестом одинаковы, и на годы вперед не угадаешь судьбы, так и приходится выбирать по фигуре и голосу певчему. А хорошо ли это? Прав ли сей приказчик? Да Глах знает!

От мыслей таких путаных сделалось минутно-грустно, будто солнечная тень-стрела сместилась и пала на сердце, и вышел вон из палатки даже без прощальных тумаков подлецу…

Но поначалу – мне счастливилось играть роль. После того караульного разговора, где только – долго искал уничижительное словцо! – только бдел бесполезным пнем, когда другие думу думали, тут я сам был бог.

А дело было так: я сиживал у какого-то лотка на передыхе и глотал кислое пивцо из глиняной кружки. А народ вокруг – суетился, толкался, бегал по каким-то своим делам, будто пружинные игрушки. Так подумалось, когда второй или третий раз увидел тех же водоносов и тех же разносчиков сластей… да, как будто они так крутились неизменную вечность. Но стоило мне кого-то тронуть – и жизнь начинала бурлить по-другому. Заходил к кому-то в лавку, мед или злато, гравюры или шелка, приценивался, шутил с крашеными девицами, кидал им медяшные баклеры на приманку женихов, и сам будто… такое знамое чувство пронзило, будто сам решал, кому любить, кому исчезнуть с глаз долой, кому говорить, кому молчать. Истинный бог!

Хотя, какой там к гадесовым чертям бог? Тут же дворцовые стражники провожали во дворец караван бочек с рыбой – свежими муллами в крапиве. Бишь – краснобородками. Вопили и толкались так, что и пришлось посторониться, абы простому смертному. И едва не сбил с топчана какую-то бабку с пирожками, заругался было…

Но так была похожа на кормилицу морщинистым ликом! И осекся: какой из меня-то бог, но вот бывает (кормилица и говорила), что выходят норны в народ и так вот торгуют мелочью, смотрят, чего достойны мы. Уф! Купил аже два – с кизилом и ежевичиной, – чтобы благословила меня вслед, как с покупателями принято. Помогло ли это или с пути сбило? Да Глах знает!

Да, рынок огромнейший, палатки-лабазы-палатки-лабазы, не Метара захолустная. И как тут прохиндея-воришку сыскать? Но надо позарез начальству отчитаться, так Дарьян-подлец и пояснил с живой ухмылкой, крутя усы и повторяя врастяжку позарез, неважно кого, но завтра надо поутру на центровой площади (где рабские торжища) на кол чье-то тело достоверное вычленить, затем и стража. Там-то Леремонт и выступит с назидательным приказом. Вот так вот тебе – вчера один украл и рад-радешенек, небось, и Меркуриусу воскурения и прочее… а ныне другого неудачника да задцом на шест смазанный, брр… Думал ли, когда в Метаре подковы таскал, что с другой стороны закона маршировать буду? И таких же мальчишек-Гаэлей за ухо на кол тащить?

И распродажи рабские! Эту тему с рабами, признаться, я совсем не понимал, да я и не эконом. Но в Коголане этакого срама отродясь не было. Разве в прадедовские дни? Потому проще же малые недельные платить, и сам дурак пусть окормляется где хочет, чем харчевать здоровенного беспечного лба, разве нет? А свободный отравится у трактирщика дрянью какой самогонной, так и по заслугам и не жаль? Ха!

Вот разве утешные девы, тут я как-то опять усомнился в рассуждениях: вот военная добыча, чистый же приз, кто взял – вот и наслаждайся. Для хорошего солдата, так единственный способ чистую сыскать. Понятно, что избалованная горожанка сама-то не пойдет, так на то и война и рабство. Хотя, продолжая злую мысль, ежели берешь рабыню, то и содержи ее в теле, а надо оно навечно? Расходов часто больше, чем пользы мужскому здоровью. Так-то сбегал по нужде в бордель, и дешевле выходит. Уф, ну что за экономика!

Но когда наоборот мыслил, когда себя в загоне жердяном представлял да с выйною скобой, то аж на солнце вздрагивал. Убил бы, убил бы гада-хозяина и сбежал к пустынникам… даже Фалерия золотая купила бы для ярых утех, так на ложе и убил бы. Даже и разца не тронул бы ее золотое лоно! Ах… а кто знает? Не хотел бы такого испытания.

Рынок огромный и богатый. И богатый, развращенный город, столе даже на рынке помпезности и фальшивой позолоты: портняжные лавки все в картинах – навроде той, что в Метаре давно любовался. Да тут у каждого по три таких! Но зашел, пощупал товар и померял даже раз – везде тайный подвох. То швы корявы, то подкладка проста. Думают ли, ежели дворянин заезжий, так материал не разберет? Веселее было в дамских лавках, выдаваясь за заморского повесу, взыскующего подарка местной любовнице, – и с легкими девицами-примерщицами перекинуться остротой, и огорчаться не с чего. Pouvez-vous prendre ma mesure? – смешно же! А некоторые и не прочь! И жалел мечтательно по иной востроглазке: а може ее и сладить? И подарок предложенный, ясенно, ей и оставить на добрую память…

И так скользил по рынку поверхностно, и терялся в запахах и шумах, и раздражался всё боле. Вот же Дарьян, выпивоха и дружбан на словах, а подложил этакое свинство. Именно буквально, по охотницкому жаргону, подсадное свинство. И разодели меня заправским повесой, как и дома не одевался никогда, один камзол с золоченой обсыпкой как вам покажется? Ладно, хоть шоссы не разноцветны! И Леремонт лично пяток муаров выцедил (но только для блеска, скотина тож, да щас тебе!), да казначей еще карман грязных баклеров под расписку… И вот бродился вокруг торжища: ах, каких красоток нет! Может плюнуть на начальство, а? И на пяток тех блестких муаров с тусклой мелочью взять-те вон беляночку, отведать всласть, да и отпустить? Такая причуда! Так-то, небось, не будет против и даже в охотцу?! А то и слюбится? А Леремонт воровашек своих пусть сам ловит? Ахаха!

Так раззлился на Леремонта с его муарами, до ужаса просто, что благородная культура вся осыпалась будто с плеч моих праздной шелухой, и попал в неприятность. Пока на беляночку глазел, пока на себя за глупости сердился, – разодетый местный дворянчик с приятелем тоже ёкался по толпе за девок торговаться и меня едва толкнул, покачнувшись ненароком на скользком булыжнике. Хо! Не думая даже ничем, будто в рукопашной зале на недельных учениях, плечом с ходу развернулся и ну подлецу в загривок тумака:

– Извольте следить ваши шаги, сударь-куролёс! Чай, не петушьи бега!

– Глах-блях! Что это у нас? – дворянчик сказался, видать, из дворцовых: кюлоты походные, сапоги хорошей бычьей кожи (только что в лавке насмотрелся, и пяти-то муаров мало!), ну и жилет пестрый, как у них у всех, и серьга ясенно в ухе отсвечивает, качается на солнце. Так-то: черный бородач, крепкий, стрижен по-походному, знать, не совсем пустой неморейский хлыщ! Не дворцовый ли комарик? Не сражались ли третьего дня на практикуме? Да и хрен-то с ним! Весельчак-блях!

А что делать? Отошел на легкий шаг-другой с брусчатки на немощеное придворье (а народец-то живо расступился! ротозейная нация!), поднял насмешно бровь, как Эламир учил, с полным торжеством презрения, и острота будто сама скакнула на язык:

– Извольте прощения, сударь! Или жаразоль-то под андеркат подрежу!

Народец вокруг зашелся вспышками хохота, повторяя остроту задним рядам, всегда бывшим за тригородцев. Посыпались и еше приглушенные насмешки… ежели бородач и думал-не-думал ще, то уже выхода не было. Крякнул досадно, все еще косоглазя на беляночку в торгах, хотел мож молвить, чтобы придержали, да плюнул. Вздохнул и развернулся ко мне бычливым корпусом, обнажая мечец:

– Понаехало рябчиков! Вы, сударь, превосходите Гадесовы пределы наглости. Есть у вас имя какое или уличная кличка, дабы заказать по вам вашу тригородскую обедню?

– Приличнее, сударь, смотрели бы под кюлоты, чем пялиться на рабских баб! Гаэль, глахомать, Франк – к вашим услугам!

И сказал так звонко, прямо в Эламировском стиле, так твердо разнеслись слова в затихшем от улюлюканий воздухе, что сам себе бы позавидовал, ротозейничая из толпы. И дальше не слышал уже ничего, даже имени бородача (хотя тот и круглил губы), но только чувствовал меч в руке и злость на сердце – ах, хоть энтому чернарику беляночка не достанется! Меч и злость, меч и злость, меч и злость…

Но злость – высекшись из первой яркой вспышки, будто переплавилась в холодную булатную вязь: бородач, видать, хотел разделаться быстрей и пробовал-пробовал на мне один прием за другим, будто буквально следуя урокам – клятая знать с единого ристалища! Кажется, аж вспомнил его мельком, а хлыщ и не признал меня в таком-то обличье…

Я и не спешил уже, холодно-четко парировал, нашагивал, отступал, все по тем же каноническим фигурам: лангорт, верхняя связка, смычка. И вовсе не хотел убивать сударя, но не бросать же бой… так вот и тянулось, до приличного шанса закончить небесчестно. Это вам в рыцарских романах звон да искры… А на деле тоска. Тоска, да еще та рана от свечи (клятый Геладий!) разошлась на запястье. Потому и не усердствовал в ударе…

О, так-то Эламир хорошо растряс все мои навыки. Один лишь раз (из скольки уроков? пять полудюжин по числу недель?) удалось задеть немейского рыцаря: Эламиров меч-копис проскочил под баклер, а я пошатнулся, баклер бросил и за копис ну-ка ухватился промеженной перчаткой, да и дернул, почти Эламира насадив на свой мечец. Эламир посмеялся сперва, окрестив приемчик “коголанским напыром”, но затем даже сам упражнялся, ибо счел затейной хитростью. Ха!

Но сейчас-то братались без баклеров, короткими городскими мечами, да и бородач далеко был лишен Эламирова гения, за рамки фигур не выходил, и пыхтел по́том и закипал все больше, усердно переходя к усложнениям. Загодя виделось, как мнется и подгибает колено, готовя подворот (удивительный дурак!)… и когда тяжеловато кувырнулся с тщетной надеждой наконец воткнуться мне во чрево сподниза-то, я толь чутец отшагнул и подлец сам-молодец выкатился горлом на приопущенное острие – ладно, я не давил! Все же, за косой взгляд и косое слово дворян пока не убивают! Но дурошлеп эдак опешил потешно, что тут же побелел с испуга и назад спиной повалился в пыль. Я же, абы гусь не сбежал, толе двинул острием за ним, чтобы горло не терять, и тут – повезло же, что солнце со спины! – по теням только пыльным увидел колыхание слева, что кидается вроде кто-то на спину, и развернулся соколом, подприсев, и глупец-спутник сам-еще-молодец насадился грудиной чуть не насквозь, чуть десницу мне не вывернув. Глах-блях! Так и повалился под капустный прилавок… Ежели бы клятый бородач в тот момент приладился сзади, то достал бы меня навсегда. Но дворянчик смирился уже, бойский дух напрочь заместился могильным чувством холода у яблочка, и лишь молвил глухо-недоверчиво, полулежа еще в пыли:

– Кажется… вы убили моего слугу.

– Ему следовало знать этикет. Не должно кидаться без окрика, – сухо ответил я, сам в запоздалом холодом поту, что так по-детски забылся, и получил бы клин во десный бок, ей-ей, коли бы бородач не терялся. И как я забыл про спутника? Думал дворянин, а то слуга-пес… какое может быть благородство, что с пустого народа взять? Туда и дорога подлецу. Как глупо же! Как на краю пропасти, на остром гребне покачнулся… Уф!

– Он был мне весьма дорог, – зачем-то повторил бородач, поднимаясь и отряхиваясь.

– Вы хотите повторить бой, сударь? – сердито-насмешливо спросил я, нарочито разминая руку: вжик-вжик. Но убрал-таки меч в тканевые ножны (тоже иноземная мода!). У противника-то были кожные, да с внутренним мехом… Тьфу! Решился запоздало и на придворный жест, дабы не было пустых раздорок из-за безделки:

– Однако, мсье, примите муар его родным на поминки. Ему не стоило лезть на рожон.

– Если я найду их, – нахмурился бородач, но муар неохотно взял. Знал-таки манеры! – Благодарю за урок!

– К вашим услугам! Доброго дня! – я неловко-дружелюбно пожал протянутую руку придворщика (опять заныло запястье), развернулся и пошел себе злиться дальше.

Народ расступился почтительно, одобрительно гикая, протиснулись и подмигнули знакомые стражники, разумно выжидавшие конца представления. Хотя выделены были Дарьяном следить за мной и беречь от невзгод, но в горячку разнимать не полезли, чай не дурни, теперь зато с бородача ощиплют меди за доставку тела. Поделом! Что за бессмысленая жизнь? И зачем-зачем задрал я этого придурка, которого побить даже не было малейшей чести, кроме хвалебных кричалок развлеченного зрелищем простонародья? И объясняй теперь Леремонту про муар, а на милую беляночку не хватит уже золота, так что все попусту и зря вышло.

Так и шел дальше, еще махая машинально рукой, будто в схватке, удивляясь собственному бессмыслию. А если бы не юнец ратный попался, а мастер как Эламир? И лежал бы сейчас мертвой рожей в капусте… и очнулся бы в Асгарде рожей на капустной грядке? Ахаха!.. Ну хотя бы – сам-то был благороден к юному щеголю, как наверное был бы и Эламир. Слабое утешение… Эх, и почему же выпало одному, как вот нынче, бродить по рынку. Но так ведь карьеры не сделать?

Возможно ли, думал сбивчиво, еще не восстановив дыхания: мне потребна хорошая женщина? Кажут, славная женщина вдыхает в мужчину высокий дух, – даже божьи песни гласят, кем был бы Глах без Метары?! Пустым рубахой! Вот и я сам… Раньше, как я любил Катинку и даже ветреницу Летту! Кажется, параграфы трубадурные сочинял, и довольны были и блестели глазами! А теперь и двух слов не связать поверхностных, кроме пошлых острот с продавщицами. Богата Авента и знатна, а я-то будто через тусклое слюдяное оконце на живой народ пялюсь и не чувствую жизни…

Валерия? Ахх… Плевать на Никеандра, хотя старик и симпатичен по бешеному нраву, но… но Эламир благодетель и друг, это святая правда. Против Эламира я бы никогда не пошел.

Тупик. Прямо как этот вот проход между модными крашеными лавками, дальше две пошарпанных гостевых избины с разъехавшимся булыжным фундаментом, дальше рваный край брусчатки и недобитые плешивые кобели, размякшие на чахлой травке… Так я и попал на самый задец, в ту похабную граверную, где убил еще частицу веселого дня, все-таки восторженно разглядывая голых чеканных баб в полусумраке смрадной лавки и воображая Валерию, да в итоге опять сам себе опротивел.

Ах. Зачем я здесь? Валерия отродясь по энтой гнусной лавке голышом не хаживала и кошелек срезали не здесь… Так вот вышел быстрым шагом обратно в бурный рыночный гомон и что-то еще, Глах-рубаха один знает, что-то еще злое учинил бы. Даже жаль, что все так быстро кончилось!

Камеристка Фалерии (смешливая кареглазая толстушка) любезно передала поутру восковые церы с записями, где бывала с госпожой в тот базарный день, – сплошь дамские темы с неразборчивыми пометками интимных размеров и цен. Дамские темы! Еще же и дамский кошель срезали, что поневоле поверх платья, а кавалеры-то известно куда свое сокровище хранят! И срезали (подсказала, румянясь и косясь на наших молодчиков) именно в женской лавке, куда без охраны пошли примеряться. Посмеялись с ней, до чего же безглашно-глупо было посылать мужчину приманкой! То не яблочный воришка!.. Я машинально захватил с подноса крикливого разносчика горсть то ли орехов, то ли леденчиков мятных (лови баклерку!) – не помню, и жевал механически. Хотя и не разносчика, а шалой разносчицы… бойкая девица в мужском кафтане… Ха! И почему в ликейоне увещали не жевать на уроках, будто бы ум тупится?! Да наоборот! Сообразил вдруг, так пожевывая, что кошелец-то – ах, наверняка-наверняка! распотелся даже! – срезала ловкая пальцами девица же, причем одетая ладно и пристойно, иначе ходу в важную лавку не дали бы благие приказчицы.

И стоило помыслить так, пронять суть событий (Елизерова присказка!), и в тот же просветленный миг увидел сквозь россыпь в толпе, потеряв изумленный вздох, будто покатившийся по земле одуванчиковым комом… увидел, как в пеструю витринами магазею, после сухого разговора с лакеями, после румяных любезностей с хозяйкой, вышедшей встречь… входят павами две пригожие дамы с веселыми горничными (и бились в глаз покачивающиеся зрело груши кожаных кисетниц на тонких поясках), и тут-же-тут-же еще темноволосая cher grisette, ожидавшая будто заказа у простого пуговичного лотка рядом, махнула досадливо рукой и вспорхнула с места и подшагнула в платяную лавку за последней субреткой, будто из той же процессии.

И правда-правда, будто был я сам-Глах сегодня и сам создавал персонажей нашей жизни, и шаги их, и грехи их! И так уронил орешки свои уличным вяхирям, выждал семь глубоких вздохов, будто ведомый рассчитанным по нотам помыслом, и шагнул мимо дамской стражи, оставленной ожидать, и мимо разодетых придверных лакеев, не успевших зевнуть, – ах, будто мухи в янтарном солнце! – и дверь предупредительно звякнула нежным колокольчиком, но божий свет быстрее бежит по струнам эфира! И прямо во створе солнечного терема, мановенно выстроившегося в узкой комнатце от открытой мной двери, узрел в солнечном луче руку ее ярко-белую, скользящую меж бесцветными телесами служанок, дрогнувшую от нахлынувшего уличного шума, роняющую в мягкий ковер на полу медные какие-то щипчики и срезанный только что тяжкозвонный кошель, и почуял всем сердцем желтые волны ее взволнованной полотняной робы, и выше – глаза её, испужно раскрывшиеся голубыми встревоженными сойками… и будто не сама она, но сойки эти тут же вскрикнули на вспыхнувшем солнце, уронили рулон золотой парчи с загроможденного прилавка для большего шурума-бурума (как будто мало было полуголых дамских визгов!), и бросились наутек в черный задний выход, с криком срывая задвижку.

И выкатился за ней с кривого трехступчатого крыльца в вонючий служебный двор с выгребной ямой, мимо двух пачканых золотарей, и бежал-гнался за ней всеми ходами-выходами-закутками базара, какие она знала сроду, опять мимо ткачей и мебельщиков, мимо шубников и мясников, мимо яблочников и булочников, мимо блестких ювелиров и сквозь кальянный дым, сквозь лабиринт разноцветных лиц, бежал-крушил будто через призрачный мир за нею, единой живой, бежал, обнажив мечец, но не для нее, а чтобы сущие черти-проходимцы-колдуны не мешкали и скорее рассторонялись передо мной. Потому что: весь день мечтал о женщине, и во вспышке света в лавке – это была она-она-она, одна и видная в тусклом пустом окруженье… бежал за нею, за солнечным пятном ее робы, через пахучий черт знает чем рынок, но чуя только нежный ее аромат, аки пес гончий, вдыхая глубже и чаще по мере бега, и уже сам бы расплевал едко все воинские уставы, сам бы помог ей обирать праздничных раззяв, и завтра сбежал бы с ней на счастье и на лихо к непокорным пустынникам и борожил бы для нее королевские золотые караваны (даже против Эламира вышел бы биться!), и…

Мы уже выметнулись из толчеи рынка в ремесленный город, беглая дева уже задыхалась в скользкую горку, и я мог бы поймать ее легко, да не хотел мять и ронять красавицу-небылицу на немытые грубые камни… ах, как жаль такого мягкосердия! Ибо вбежала в некую чахлую зеленчатую дверцу, и я был уже так рядом, на касании руки, что не могла бы закрыть, даже не ахала, но птицей кинулась, взмахивая о стены руками, насквозь через темный длинный коридор по темной дорожке вперед куда-то к светлому окаему, крича громко-тревожно:

– Арель, Арель!

И еще, изнеможенно добегая уже до последней комнаты, оказавшейся предательски пустой:

– Арель, Арель…

И так я знал, что уже кто-то балуется с ней, уже кто-то смачно задирает ей по вечерам нижний подол, уже кто-то чувствует нежные губя ея на свойном могуществе и гордится мужской удачей и хвалится друзьям, уже кто-то долго-потно владеет ею, перед кем она гнется и дрожит и всхлипывает счастно, отдаваясь и забываясь… и не злился на нее (ибо как деве жить без защиты?), но оконфузился сам и не знал… не знал, а что делать-то? И случилось, что случилось. Нимфа, ясенно, была испугана до белизны огромных глаз, потерявших цвет, до пересохшего горла, не могущего петь, до перекушенной губы с застывшей в капле кровинкой, и схватила с добротного верстака у стены первое, что подвернулось под руку, башмачный какой-то секач, и с ведьмачьим хрипом оборотилась-развернулась и полоснула меня через живот.

И я. И я… А что я? Я даже не мыслил… Ах, не так! Я все еще мыслил сказать ей, Метаровой голубке, что все не так, что пусть она стрекоза и изменщица мне, но пусть останется жить, как живется, что я уйду сейчас, ежели выживу от вспыхнувшей горечью раны… Но рука моя с мечом знала лучше: живя каким-то малым мышечным умом, тихо двинулась вперед, пока я думал ошалело: зачем-зачем-зачем? И тихо-тихо пронзила ее девичье чрево – почти как что-то несущественное! почти как воздух! – и только теперь встретились мы близко глазами и поняли оба всецельно, что погоня была ужасной ошибкой.

Голубые сойки вернулись в ее глаза, волосы тепло пахнули ба́смой (а корни-то русые! ах, почти Катинка!), детский голос вернулся на последнюю долю, и она сказала нежно и влюбленно, как будто прощально проводя по струнам хелизы, веря, что умирает, но радостная, что встретила меня наконец:

– Зачем ты так сделал?

И бережно обняла меня руками за шею и так повисла на мне и на упершемся в древесную стенку мече, почти как в акте вечерней любви, дрожа от боли и испуская последний девичий дух, оставаясь навсегда безымянной.

А дальше?

Дальше сверху откуда-то скатился, разбивая ступени, выбежал с боковой лесенки полунарядный эльфец-юнец… заспанный вихрастый подлец, проспавший ее жизнь. Ах, на что же в нем польстилась она? На тонкие чуткие губы, способные лишь к бесполезным любовным стишкам, никому и не слышным в ночи? На черные пряди, бесполезно застилающие глаза? На блесткий мечец, который он, ухмыльнувшись криво, перекинул дважды из руки в руку. Ворон пугать! Как будто сей цирковой навык может дать ей вечную любовь? О, Глах.

Я отпустил ее тихо… края рваного разреза на моем золотом камзоле уже ржавели, каплилась уже юшка на грязнополье, смешиваясь… но она оставалась чиста, только алый поцелуй на желтой робе! А у себя – даже развидел я в раскрое живота собственную неприязненную кишку… но кишку порез не задел, надо было только быстрее до лечебницы.

– Сударь Арель? – сказал я весьма спокойно, будто при поверхностном знакомстве, будто не умирал на каждой минуте. А что было нам делить теперь? Какие философии рассуждать? – Сударь Арель, вы, гадая по льняным одеждам и косым косицам, признаный эльф. Знамо, именем миротворца Лэрда прошу вашей помощи, мне необходимо к лекарю.

– Ты… ты… – юноша звенел-шипел низким грудинным голосом, голосом мускульного тела. Говорил не умом, не сознавая настоящего и плел что-то из причудившегося детскому разуму: – Ты сгниешь здесь сейчас, захлебнешься золотом своим, за который убил ее. Ты… ты… насажу тебя сейчас на вертел Лэрду, вот какого Лэрда получишь ты…

Юноша был бы даже интересен к знакомству – чем-то напомнил мне самого себя месяцы назад. Ах, дурошлеп! Возможно ль, и было что-то в нем нераскрытое, на что и купилась дева… Но рано она доверилась ему жизнью! Глах! Как это было до боли знакомо!! Деве хотелось украшений, а юнцу хотелось молодой любви. Но украшений богатых не мог ей дать (и не знал, зачем?! если любовь!! если стишки!!) и она решала всё сама, прямо моя разумница-Катинка! И зачем-зачем-зачем мы в молодости так глупы, что играем в жизнь?

А надо было просто жить. Некогда было терять время на голоштанника. И я поудобней поджал брюхо шуйцой, а десницею просто воздел меч на лангорт и твердым военным шагом (раз-два, считая в уме) нашагнул на безмозглого тетерева. Ну? Поглядимся, чья песня сильней! Раньше бы просыпался и спас бы песенницу! Душой должен был почуять ее страх и бег. А не почуял – знать, подлец, и не любил.

И что-то юный Арель увидел у меня в глазах – что-то за гранью его юного понимания. Увидел, что так я и пойду королем – пойду твердым шагом через темный коридор, чтобы свалиться на голые булыжники только там, где людно и солнечно, чтобы миротворец Лэрд, солнечный бог, заметил и спас. Увидел, что может еще, несомненно-непременно, на меня поднапасть и аже умертвить, но вот незадача – придется отправиться к старосте Гадесу под ручку со мной. А точнее, ликом к лику, очи в очи, оба нанизанные на мечи друг друга и с выпавшими следом зеленистыми нутрями, – так и провалимся торжественно в гадские палаты! И не принял сей черной судьбины, единственной честной для него, и не захотел, и крикнул что-то бесполезное и сбежал из моего затухающего ума, – как ворон вылетел, изгнанный от курьей кормушки… только что маячился перед глазами сквозь соленый пот, а растворился, как колдовством смахнуло.

А я… так и дошагал с вытянутым мечом до двери, считая выдохи, девятнадцать шагов дошагал (а думал, только дюжину и осилю… устал мертвецки! еще думал: хорошо темно, и не пугаюсь, много ли крови напачкал на ковер?)… но дошагал молодцом и рухнул прямо на жалкую деревяшную дверь и наискосок выпал из нее всей душой и всеми кишками на раскаленные камни, и мир перевернулся, и над собой где-то в высоком небе с перьевым облаком увидел не Лэрда, но ясную посланницу его. Огромный девчоночий лик, лик девчонки-эльфийки, похожей на Эйфе (но кто такая Эйфе?), и детский крик-звоночек её эхом разлетелся по каменным стенкам, будто искря, и потом зрение ушло, но слышал еще стрекот робкого кузнечика слева в камнях (тоже призыв!) и набойки воинских сапог, скребущих в беге по булыжнику вверх переулка.

4

Смерти я не боялся никогда, что же плохого оказаться в Асгарде? Но вот выжил – и стал бояться калечий. Хотя собратья и дотащили до Глаховой прихрамной лечебницы, но кинули меня наперво в общем призренном покое на скрипучем осиновом полу, пахнущем помоями; так и лежал в рядок со прочими славными горожанами и лечение шло болезненно: первые часы (дни ли?) и не помнил вовсе, лишь горячечный фантасмагорический бред, бо уже ткнулся носом в землю и заглянул в Гадесов ад, полный болезных и зловонных инвалидов без рук или ног, раскиданных по палате, как куски безобразного мяса. И выжил – лишь благодаря господарю Никеандру.

Ах! Когда лежал-бился на ссаном матрасе да в мокрых полотенцах, снятых неизвестно с какого прокаженного и накутанных на меня от адского жара, то каждый светлый промежуток – вскидывался на ажный крысиный шорох от порога, надеялся еще: быть-может-быть-может, Фалерия-солнце воспомнит о забавном молодце, пришлет с той горничной надушенную поздней фиалкой записку, от которой воспряну духом… или даже сама явится, как Метарова ангелица во плоти? Под ее дыханием да голосом медоточивым – и умереть бы! Но куда там… лишь копоть от лампад слезила глаза, да крики бедолаг, наскоро кромсаемых местными студентами, резали слух. И спас меня лишь придворный лекарь Корвалис, назначенный господарем… Наперво и он являлся, словно бес в бреду: узкий желчный человек в зеленой хламиде, пропахший медициной всеми частями тела и гардероба, от одного потертого обшлага разило ромашкой, от другого раствором мышьяка. От чесночных запахов его и сознание минутно оживлялось, но и боль в животе тут же прогрызалась заново.

Извечно угрюмый, Корвалис лишь бурчал под нос разные разности, но больше и больше с каждым визитом, так проявлялось его ко мне добродушие. Начал он категорически: хмуро глянув на мокрого распеленатого птенца (меня), тут же раскрыл принесенный sac(de)voyage бычей кожи, протер коголанский же скальпель (какая ирония!) белой винной тряпицей, и без лишнего словца предупреждения принялся взрезать блестящим серебром красный нарыв с мертвенно синими продавами от ремизных ниток… боль была этакая, что меня (подскочившего до Глаха!) немедля захватили под плечи местные студенты-цирюльники, глазевшие на дворцового хирурга… да и сам я щасно потерял сознание, хотя и странным образом: слышал еще некоторое время свойный нечленораздельный вой.

Вот же отблеск господаревой силы! После визита Корвалиса служки живо перенесли милорда Гаэля в отдельную от инвалидов палату, обрили аж до паха и остригли ногти, перестелили постель и – немаловажно! – справно помогали мне с ночным горшком по первому зову в свинцовый колоколец; а также трижды за день протирали края раны подготовленным соком подорожника и щедро распрыскивали благовония от навозных мух. Неделя выдалась ливневой, но даже переливчатый пасмурный свет сквозь оконце радовал меня после пережитого ада. Вскоре Корвалис явился вновь, еще раз перекривился носом и повторил операцию на краю шрама, тоже вскрыв и перемыв нутро нарыва разведенной винной эссенцией, сильно бьющей в нос; на сей раз я сознание не терял, но и чувствовал мало, кроме режущих взмахов ножа, когда терзал зубами набитые в рот простыни – после оказались прогрызены до дыр.

Ах! Заодно – истинный гиппократ! – и десницу мою, сдуру тогда у Дарьяна обожженую (помните ли?), Корвалис намазал какой-то белой густой мазилкой и обмотал суровой марлей. И опять бурчал, бурчал… ох!

Настроение лекаря улучшилось тогда лишь, когда он уверился в успехе лечения и мог рассчитывать на премиальный кошелек от господаря Никеандра. Но не тщусь наговаривать! Возможно, он лишь обрадовался, что местные прилипалы сбежали вдруг на убийственный крик от дверей (опять ли поножовщина в амбарах?), оставив нас почти на небесах – еще и солнце за оконцом заиграло наконец полной силой и такой настал покой! Что бы ни было для него важнее, царский кошелек или жизнь моя, но, полив заживающую рану желтоватым миртовым маслом с характерным врачебным запахом (оох!) и повыдергав (от некоторых стежков аж опять до зубовной дрожи прохватило) последний конский волос, Корвалис вдруг утратил постоянную болезненную хмурость и пробурчал самодовольно:

– Так-то, мсье Гаэль, будете у себя в Коголане, не забудьте рассказать, что даже cavitas abdominis лечим мы тут весьма успешно, думается, каждый третий выживает в моих руках!

– Да буду ли, – охотно ответил я, вздыхая. Пока Корвалиса ждал и тщетно трещины на потолке разглядывал, думы-то всякие терзали, но сейчас блаженствовал одно: не калека! И хотя разум мой утратил былую прыть и трудно было разом думать разное, но высказал (хотя и несколько хвастовато) главное для человека чести: – Но я, мсье Корвалис, ваш очевидный должник. Не знаю ваших гонораров и вряд ли могу выплатить разом! Однако же, ежели от стражи нужна будет помощь, то обращайтесь непременно. Чай, не без связей!

Корвалис буркнул нецерковно под нос, потер его зачем-то под косматыми ноздрями той же винной тряпицей, и глянул вдруг на меня пронзительными желтыми глазами:

– Вы, однако, наивный церемонный вьюноша. Ежели мне требно что-то от стражи, то иду я к господарю Никеандру, а то и прямо к его величию Маренцию. А вот им когда икается, то зовут со стражей! – собственный каламбур так изрядно его насмешил, что он закашлялся и еще раз протерся винной салфеткой.

– Но чем же я обязан, – спросил я, морщась. Морщился и от тянущей по освобожденному шву щекотки, и от того, что не понимал толком, что же высказать, но хотелось подольше задержать лекаря. Дернулся даже щекой. Ах, спросил-таки тайный вопрос души: – Но кто ж молвил за меня петицию господарю Никеандру?

Корвалис уже закутывал меня в свежие покрывала – ах, крахмальные простыни! – и собирался уходить. Но при дворцовом вопросе ясенно обрадовался показать близость к интригам и даже местами зачмокал губами, как все мы делаем, вспоминая нечто приятное:

– Значит-ца! Заглядывайте ко мне во дворец, мсье Гаэль, когда пойдет сила в ногах, неделица-другая, я полагаю. Пропишу вам сердца артишока для настроения – замечаю, что тело ваше живо вполне, но духом блуждаете не по нашим пажитям. Не стоит, мой мсье! Ведаю о вашей галантной экспедиции – молодой Дарьян всем во дворце нажужжал сию историю с некоторой, намекну, долей иронии о вас, но господарь Никеандр знает лучше. Ибо то, что стража полгода не могла сыскать, вы доблестно открыли за день… золото тю-тю, но драгоценные браслеты не все пропали и частично были сысканы. Особо царственная леди Карина возрадовалась! Затем господарь Никеандр и узнал о вашей ране, в шутейном пересказе господина Дарьяна, прожужжавшего ему – между нами! – всю улитку уха… тут же вызвал меня проведать ваше здоровье. Также и о деснице вашей декан развил повесть, и вы, господин Гаэль, вполне можете чувствовать себя лежачим анекдотом! Ха-ха! Но прискорбно, что господин Дарьян не доложил точнее о вашей плачевности, потому задержался на день. Еще бы чуть, и уже разгной ваш перешел бы в лимфу и разнесся бы до внутреннего мозга, как учил еще Алкмеон Кротонский, за три дня бы и отмучились.

– Ах… – я почти расстроился. Ежели действительно стольким придворным дамам вернул драгоценные безделицы, то могли бы все как одна зайти ко мне и вернуть к жизни?! Но так еще был слаб после болезни, что воображению не хватало красок… никаких ярких картинок не привиделось душе. Недоумевал только: Никеандр… кем я был для него? пылинкой на периферии взора… но возможно блестящей его глазу, вот и позаботился? Ах! – Передайте… передайте господарю Никеандру мое почтение. Нижайшее почтение.

– Не смешите же меня, мсье Гаэль, – лекарь опять закашлялся, замахал у носа любимой винной тряпкой, и пришел в такое-сякое благодушие, что присел на край кровати, достал из саквояжа-рундука два костяных стаканчика и налил по чутку волшебной эссенции. – Держите-ка лекарство!

– Благодарю! – я смутился, но выпил махом, и тут-то охнул горлом и почувствовал наконец во всей онемевшей юдоли своей живое шевеление. Корвалис также глотнул изрядно, поперхнулся и вдруг вспыхнул сварливо:

– Каши и супец, мсье Гаэль, продолжайте с неделю только так! Местным аптекарям строго наказано, что вы мой протеже, так что ежели опилки и короед в каше зашевелится – всех ногтей лишатся и на галеры врачевать! На галеры! И жалоба не в горьком хитине per se, как могли бы вы подумать, но в покое брюшины, которой вредно брожение желудка…

Я ажно опешил от сей пьяной вспышки, как будто Корвалис спорил сейчас с заочными оппонентами, почитателями грубого помола, а то ли и сам мучался животом? Но старик кашлянул, нерешительно глотнул еще и на сей раз удачней, не пролив ни капли:

– Да-с! А ваше нижайшее почтение… на кой оно глах господарю Никеандру? Великий воистину муж, ибо, будьте здоровы, судит по вашим делам, а не льстивым велеречиям. Дарьяну вашему цена баклерка! Приковы… ковыляйте ко мне, коли будете стойком держаться, представлю вас господарю живым, дальше уже ваша карьера!

Лекарь так неожиданно расцвел, что и мне, несмотря на дурноватость, помноженную винной водкой, еще хотелось задержать его, прежде чем заново окунаться взором в паутину потолочных трещин:

– А вот кстати вопрос, господин Корвалис, – зажегся вдруг близкой сердцу мыслью. Обыкновенно, боялся утонуть в бесплодных разговорах, как в Дарьяновой коммерческой болтовне, но тут потянулся живо, взмахивая рукой. И за рукой моей (не смешно ли?) тут же запрыгали по стене световые какие-то пятна, будто отголоски волшебства: – Но почему не пользуете вы магию в облегчение операций? Моя былая рана, извольте видеть, сей кривастый шрам, бегущий из под вашего, прошла мне легко, ибо некий удачный маг усыновил, фактически, мое бренное тело, и взялся за воскрешение…

– Эхе, молодой человек! – Корвалис пил потихонечку и вприхмурку, будто запивая каждое словцо. – В неразговорных мы реляциях с верховным нашим магом, весьма! Но были бы без надежды, так бы господарю и поведал, он-то и призвал бы. Хотя…

Корвалис поцокал языком, длительно вздохнул, взболтал осадок и тишком допил остаток:

– Магия… кто знает, монсье Гаэль, что она берет взамен? А мое лечение – лишь золота-серебра требует, куда яснее. Магия науке невластна, никто не разберет, что сие есть и чем обернется. И не приходится раз на раз! Я потому ее избегаю всей душой…

– Но позвольте, а… – тут уж вышла моя очередь поперхнуться. Даром ли мучался в ликейоне столько лет? Даже, кажется, я сбил старика с некой важной мысли: – А Глах, а Метара? Вся религия наша не суть ли рассказ о великой магии?

– Ааа… Предполагается… – Корвалис затеял было говорить, но как будто не хватило дыхания, и, неожиданно заметив в руке пустой кубок, оглянулся на мой, просветлел, что тоже пуст, и живо налил нам еще на глоток. – Предполагается, что это великая магия, да. Так несомненно и есть! Но, мсье Гаэль, даже вы в ваши полубородые годы должны различать, что истинных святых не существует. Маги, положим, есть, но святые? Находясь, собственно, в настоящей Глаховой обители, много ли чудес вы узрели, кроме чуда преображения настоятеля при имени нашего господаря? Ха! К тому же, и у самого благого клятвословия найдется оборотная сторона… да то сказать, сам господарь Никеандр уже на себе познал цену глупых волшевейных поклятушек! Хе-хе!

– Действительно… – что-то я хотел горячо возразить, даже попытался бессильно приподняться на кровати… как будто развидел несостыковку в данном помысле, но вздохнул глубже: и правда, от Метаровой ревности такие последствия! Хотя господарь и не худший придворный тут… Эх, неисповедимы пути!

– Выпьем живее, монсье Гаэль, за ваше здоровье. Но не напрягайте себя тем, чего нам не познать… Вы любопытный молодой человек, не без извилины, будет молвлено! Это я вам могу, хех, сказать без Гиппократовой трепанации! Заходите почаще ко мне во дворец, побеседствуем без стеснений.

И ушел неприветливо, неряшливо хлопнув дверью.

Ах, дворец! Золотой иллюзии хватило на полчаса мечтаний… вот Никеандр пришлет гонца с тяжестным кошельком… вот назначат деканом… Но затем, бо лекарство миндальное принял, так и хлынуло горечью на язык: да что же я за герой, если жизнь той девы ненаглядной готов на желтые монеты разменять?

Spiritus быстро испарился из души, нутро так и ныло неделю, хмурые мысли так и не оставляли меня. Ажно расчехвостил (господаревым именем!) местных служек сдвинуть ложе мое к подоконнику, где светлее… валялся днями на крахмальной постели, тщетно крутил Глахов амулет на шее и разглядывая желтые ястребинки за окном – раскрываются на солнце и закрываются на дождеце, раскрываются и закрываются каждый глахов день. И воображал себя бесполезным владетельным герцогом, которому заботы нет… и боялся выздоровления, боялся стражеской рутины, где кабак и караульня каждый день, боялся прежней жизни без прикрас, без хорошей женщины, которая одна, словно чистое солнце, может придать тепло этому миру.

А так – после краткой водочной радости, – казалось, перенял Корвалисову желчь и любое событие мнилось бесполезным, глупым или просто подлым. И бывшие близкие люди – казались будто искаженными тенями, скупым отголоском былого, потерявшим весь звон и осевшим в шепот. Так что не обессудьте за скупость строк. И сам чуял, что жизнь поблекла, да поделать что?

Скажем, заходил Эламир, на днях вернувшийся с гвардией из Долины Теней – долгой холмистой равнины между Авентой и горами. Сам не бывал, но видел во внутреннем салоне “Топора” славную картинцию на широкой стене: свысока да на рассвете – сухая долина с ее придольями казалась рыжей пятнистой шкурой невиданного зверя. Но визит не вызвал в душе подлинной радости, хотя и обнялись; да и Эламир – оттого ли, что сбрил в походе светлые усы свои? – был темен лицом под стать крапчатому дождю за окном. Сбрасывая морось с плаща, рассказал в трех предлогах, что поход прошел с небольшим ему прибытком, но без особого почёта, да вот и Милон убит пустынниками на обратном переходе, там и похоронен под тремя камнями… Все это не вызвало никакого отклика в душе, не выспросил даже деталей несчастливой засады. Рыжий толстяк Милон рисовался где-то в туманном прошлом, экабы давеча, малость перебрав на пирушке, шагнул прямо из гостиной “Топора” в тот картинный багет, да и пропал там. Давеча…

Давеча я и обомлел бы от эдакого коленкора – до вот этого шумного дождя, занавесившего окно желтой вязью, до вот этой недавно пересеченной aller-retour (ну, туда и обратно) линии жизни; теперь же пребывание Милона там, а не здесь, не вызывало ни вопроса, ни интереса. Мелькнуло тенью крупной птицы другое сомнение: Эламир, возможно, знал уже про Фалерию или нет? Но я был безучастен даже к ней и не спрашивал…

Забегал еще и весельчак Дарьян, изрядно наследив по полу рыжей глиной, и даже приважил бутыль заводского эля. И хотя много я передумал горького о нем и откровенностях Корвалиса, но уже не юнец, уже правду-матку не резал в голубые глаза, а лишь поддерживал никчемную беседу, впрочем, с некоторым подтекстом. Будто прихлебывая и запивая внутреннюю горечь, но будто настырно ожидая от Дарьяна разъяснений. А он поначалу мялся и мялся, небрежно звеня шпорами, межевался от стены к стене, брызгаясь глиной, и на оконном свету даже рыжий волос пробивался у него в бороде – от тайного стыда, не иначе.

– Видишь ли, mon cher Гаэль, – Дарьян глядел поверхностно, бегая глазами по убогой общей обстановке, но отмечая взмахом ресниц и крахмальную постель, и серебряные приборы на широком подоконнике… тоже будто прикидывая, как половчее для себя передать новости, – кхм! Я не ожидал от тебя, ей-ей, этакой щенячьей детскости, подставиться румяной девке под нож! Так прислушиваться к этим… менадам. Вот ты учудил! Отрадно, собратья следили ваш забег и успели тебя подобрать… так что отдай и мне должное! Мой… мой господарь не верствовал, но – хвала Глаху! – наш план сработал и все мы в удаче!

Я подивился про себя, когда план успел стать нашим, разве лишь к концу предложения? Но больше заинтересовался денежной ноткой в разговоре. Дарьян явно тщился что-то высказать…

– И что же выиграл милорд Дарьян? – спросил, еще отхлебывая из бутыли и чувствуя-таки некоторую отраду от прохладного напитка. Спросил по-былому шутливо, но и с подковыркой, ибо если план наш, то следующая фраза напрашивалась сама.

– Ха! – Дарьян облегченно оживился на знакомой стезе. – Некоторые полезные перестановки по службе! Мой господарь освобождает меня от казарменной стражи, но по согласию Маренция возвышает торговым головой всей Авенты. Ха, Гаэль, они неизменны! Лишь бы дворцовый товар беспрепятственно тек в их палаты! Посему продолжу дневальничать на Метарских воротах, и ты, дорогой иноземец, всегда мой желанный гость! – тут он несколько закашлялся… Подошел к окну, понюхал свежий воздух, выясняя завтрашний день, и взмахнул рукой, ей Глаху, будто только что Глаху молился и при выходе готовился бросить нищим щербатую баклерку на потеху.

– Ну это будущее, с августа. А пока, говорю тебе, cher Gaël, неудачно попал ты под бабский нож, но все же я похлопотал, чтобы господарь вызвал тебе лекаря. Слышал от Корвалиса, что все образовалось изрядно, с чем и поздравляю… Награды, уж извини… попомни мою поговорку: награды всегда знают момент! Мало что-то сделать, но надобно еще явиться на награждение! Иначе – извини…

Cher Gaël! Ох, ну и туземный выговор! Он отхлебнул еще и продолжил с кривой ухмылкой болтать, будто пытаясь за словами скрыть недосказанность:

– Отдаю, однако, и тебе должное. И не подумал бы на девку! Надо же! Но пойми… кхм. Кошель тот королевский, ты же знаешь мои расходы на собратьев, уже не вернуть и не поделить. Хах! Но знаешь ли! Вот… вот золотой дуплет на вино и девок и бери еще неделю, считай что отпуск по отличию. А? Вижу, тебя тут харчат как на убой, я сам иной раз хуже столовничаю! Подлечишься тут на сих церковных сухарях, хех, чтоб я так жил, и вернешься уже к Эламиру своему… ему тожно повышение вышло, ни за что считай. Говорю тебе, все в прикупе. Я все уже старику Леремонту подал, и, между прочим, подал ему отличие. Знаешь ли, есть у нас достаток за увечье на службе… Так и получишь полмуара прибавки каждый королевский платеж, а сие, ежели рассудишь и за годы верной службы сочтешь, будет понадежнее, чем минутный кошель! Что же скажешь?

– Благо! – я притворно кивнул, допивая бутыль единым глотком и чувствуя, как ячменная дурь бьет по мозгам. Спорить о чем-то со старшим деканом сейчас? Не такой я вылитый дурак, еще стражничать вместе. Да и правда, что деве той нежной нежно поддался… а лучше бы, за что и винил себя горько, лучше бы ловил ее на той щербатой мостовой. Может, и ушиб бы ей личико, да и зажило бы начисто, но владел бы ею сейчас самолично. А что кривые баклерки-монетки… Ежели бы нужны были, как в Метаре пришлось, так полстражницы бы местной продал и не моргнул бы. Ха! И какие еще годы службы за полмуара? Завтра бы милорду Дарьяну самому и продал в полцены! Ахаха!

– Благо! – так и хлопнул бутылью по подоконнику, едва не разбив. Но и нарочно, играя пьяного скомороха, крикнул излишне громко: – Как встану стойком, непременно буду заходить!

– Вот и дело! – Дарьян подрасслабился всей фигурой (боялся ли ябеничества Никеандру? ах, всех по себе меряет!), тукнул опять сапогами, гулко прикончил бутыль и беспечно выкинул в раскрытое оконце на желтую поляну. Проследил бледными бусинами-глазами как катилась и припрыгивала и еще ухмыльнулся в черные усы: – Нашепчешь еще, как там бегал за эльфиней дикой! Бравое почтение!

Что же! Я дождался у окна, пока декан выехал от крыльца за тяжелые ворота, чинно отдал лошадиным задницам прощальный салют… то-то в экипаже уже! торговый голова!.. кряхтя и пошатываясь, прижимая животину рукой, – но надо же как-то шевелиться? еще служить и служить до пенсии! годы службы! ха! – выковылял во внешний двор, подобрал бледную Дарьянову бутыль и кинул подальше от любезных ястребинок… куда-то к Гадесу. Да и свою, зачем-то более зеленую и тонкую, потянувшись осторожно и сняв с высокого подоконника, отправил путешествовать следом. Туда и дорога мальчишеским мечтам!

Брр! Вздохнул, оглянулся… Вроде – я и жил, спасибо Никеандру и Корвалису. Но вот зачем? Чувства были мертвы, и желтые ястребинки казались мне пришелицами из какого-то другого веселого мира, которого я больше не знал.

Когда я вышел из лечебницы окончательно, – тоже свернул от дверей, хотел разглядеть поближе поникшие под наново нахлынувшей жарой ястребинки. Помечтал даже заказать настоятелю полив на Дарьяновы грошики, да что толку, тут подлинный цветник надо высаживать и свинцовый водовод громоздить. Видал такое чудо в Коголане в богатых садах. А так: мертвые цветы – мертвые чувства.

Я еще числился в недельном отпуске на восстановление, мог бы и впрямь утешиться с девками, но без задержек пошагал к казармам: дворцовое платье-отребье, в котором смерть встречал, да не встретил, пускай и в засохшей кровище, но следовало чинно вернуть. Там и помылся на задах под широкой братской бочкой, поспешно набранной для меня дневальным, – хотя и был после банных процедур (тоже Корвалисом заказанных) весьма чист, но хотелось сполоснуть с себя самый лечебный дух! И переоделся наконец в те мои коголанские штанцы, которые так и бросил на нижней койке, когда наскоро переодевался в щеголя, – кто-то на них уже посидел, но вроде жирным задом особо не испачкал.

И даже получил жалование за вышедший срок, на полумуара-то больше, тусклая серебряная монета с кривым Маренциевым профилем. Был бы королем – запретил бы себя печатать – сплошная карикатура. К тому же – каждый дурак да на кривой зуб трижды за день пробует, не умора ли? Пошутил об этом кстати с кривозубым же казначеем, ухмыльнулись, на кухне обеда ждать не стал, через ругань поварницы зачерпнул что-то из бадьи типа свинской похлебки, но на жаре много не съешь, да и состояние организма… будто из гадеса вышел лишь на побывку и в земной пище нет уже нужды, только привычка. На Метарские ворота не пошел, кто еще где служит нынче тоже выспрашивать не стал, Эламира не искал тем паче… но протолкался на рынок пошататься и вспомнить, где ходил тогда радужным гоголем и как бежал-выжил. Будто сие проникновение по местам, где бывал живой, могло подсобрать частички собственного духа, по рынку развеянные, а там глядишь и выживу действительно. Но зачем?

В кармане штанцов перебирал грязные монеты – взгрустнулось: ах, те-то новенькие Леремонтовы муары кто-то спер, то ли ратные друзья, тащившие в лечебницу? А скорее, плешивые санитары в Глаховой лечебнице – святой народ, а то ж! Мог бы и повыбить из них, наверное, но зачем сейчас деньги? Той беляночки, что манила давеча, не было уже в рабском загоне, кто-то ей уже попользовался и дай Глах, чтобы не истоптал зазря… Вот же я стал чувствителен к этим темам… не чувствительным, неверное словцо, но весьма меланхоличным.

Даже воскресный театр марионеток, осажденный радостной толпой, меня совершенно не тронул. Аристофеновы басни! И единственное, что всколыхнуло, когда на рынке прямо столкнулся будто со вчерашними призраками: ей-ей, с охраною из четырех дворцовых гвардейцев (шоссы и все дела), разметающих народ на все четыре стороны, прошествовал прямо перед очами от портняжного к медному ряду сам-с-бородам Никеандр-господарь со спутницей под руку – златоволосой феей Фалерией. Ах! А та – была вызывающе бесстыдна в своем владении господарем: хотя Никеандр и хмурничал, до морщин озабочен буднями страны, но зрил я и ниточку жизни, которую давала ему Фалерия, золотую ниточку, простонародно заплетенную в косы… которая будто вилась на жарком ветерке и весело обнимала Никеандровы седины… которая и самому мне нужна была бы от давешней эльфеи, но оборвал же собственной бестолковой рукой! И стоял-дивился, как далеко зашел господарь в сей страсти, так и Эламир не отважился бы с замужней купеческой женой через рынок наперерез пройти! Никеандр же все позабыл и превратился в обыденного старого дурня, окрученного легким локоном. Хотя… не те ли господаревы ма́ксимы о житейском договоре ты-мне-я-тебе-здесь-и-сейчас, подслушанные тогда в караульне, дошли здесь до полнейшего максимума, простите за каламбур? И Никеандр – все свое отдал и все её получил? Ах, знамо, еще не все я ведал о любви…

И чувствовал я не брезгливость и не жалость, но даже солнечную зависть к господарю, истинно господарю судьбы, пускай под проклятием и знающему грядущий конец, но бросившему пророчеству вызов, да такой, что и Маренций, видать, не стал противиться! Ах, говорят же на родине, что лишь влюбленный не дурак! Ne bien conseillé qu’amoureux!

Народ по обоим прилавкам судачил вполголоса и отпускал язвенные скабрезности, кто-то весело звенел ковшами вслед, но пара плыла по пыльной брусчатке, звеня золочеными шпорами и шурша златотканным подолом, как будто… как будто боги элизиума прошли над ветреной землей, видящие только себя и невидящие всей шушары под ногами. Живые среди теней!

И не сочли сии счастливцы даже взмахом ресниц бледного молодого дворянина в черных одеждах, с простой серебряной серьгой – до того простой, что не стоило сомневаться в его благородстве: Володьяр Тригородский. Глядел вослед пары из-под крыши льняного лотка, и лицо его выражало что-то… что-то тоже почти неземное, но и не божеское: ужасную страсть презрения. На минуту песочных часов (тут же кем-то перевернутых на соседнем прилавке – в шашки ли играли?) открылось мне его переживание: перекушенная губа и холодная ярость зрачка – глаза были будто скважными колодцами, посылающими вослед прошедшим ледяные клинки.

Мне однажды (в будущем!) поставили памятник, но какой с меня памятник, смех один. А лучше бы слепили с Володьяра, нашего про́клятого принца, как уже начинали кликать его в народе. Пусть и незначительно для сей повести, но хочется – воздать должную память одному из тех, кто был для меня примером, но не нашел себе места на скатерти богов!

Итак: представьте яркую картину, как я вам и передал выше. Рынок и пестрые торговцы, медные горшки, сияющие на солнце, желтые головные платки, пурпурный халат на проходящем мимо вельможе. И прямо с картины – бьют вам в нос и уши запахи и голоса, и сами вы уже чувствуете телесный жар! И контрастом к ним – черный принц: черный в одеждах, но бледный ликом, как будто сама холодная смерть, заглянувшая на базар рассчитать завтрашний день! И лицо его – лицо владыки, который и не должен печалиться о челяди и дворянах, который может вызвать в ночном небе серебряную комету в стеклянном шлейфе и обрушить ее на погрязшие в пороке города. Глаза его – глаза бога, ищущего веру, устремленные выше небес, выше Глаха самого, в поисках той коловратной силы, вращающей звездные миры…

Но как-то почуяв мой взор, он будто осекся во внутреннем лютовании и истинный лик его подернулся вуалью придворной любезности:

– Ах, мсье Гаэль! – дворянин даже улыбнулся сухо. – Не правда ли, вот за что вы едва не положили живот? Согласно приказу, вестимо, но не мнится ли вам, что не все приказы… – юноша придирчиво пожевал истертой губой, подбирая полноценное слово, – не все приказы высокозвонны?

Я не осознал сказанного, точнее, зачем вопрошать вещи очевидные? Зачем усомняться в положении дел? Каждый в королевской гвардии знает сердцем, что половина приказов начальства – полнейшая ерунда, вредная отечеству. И все же мы служим. Но опомнился:

– Господин Володьяр! – поклонился по этикету. – Большая честь для меня, что изволите помнить имя.

– Вижу, вы ошеломлены, как и все мы? – Володьяр двусмысленно махнул рукой вслед родителю и будто продолжал беседовать сам с собой, заменяя мной собственную вторую личность. – Видите ли, мсье, король Маренций ныче же утром, по нижайшей просьбе господаря Никеандра, отрешил прекрасную госпожу Фалерию от купеческого брака, столь неподобающего ее… как же было велеречено?.. ее безмуарной красоте, – говоря это, Володьяр продолжал истово жевать несчастную губу, – так что ждет нас свадьба, пышнее карентийских, и безмуарные гостинцы всем безмуарным гостям…

Володьяр не смог говорить дальше и что-то похожее на человеческую искру (бишь, искренне жгучее) засияло в уголках ледяных бездонных глаз, от прямого взора которых я поспешил отшатнуться.

– Благодарю за общество, мсье Гаэль! – Володьяр взял себя в руки, сухо поклонился и удалился быстрым пыльным шагом.

Как если бы – смертный вестник задержался рядом на ту песочную минуту, спросив тяжело, какая же склянка, и прошел дальше. О Глаше! Как если бы я и сам, хотя от взора его уклонился, но захватил все же часть смертной ауры, вившейся вокруг принца, ибо и сам превратился опять во что-то бесчувственное, бесцельное, смертоносное поневоле. И опять примерещился мне памятник принцу Володьяру, но монумент не людской, не незыблемый, а такой, который только и может являться в откровениях… Уф! Запутанная мысль, но поняли ли вы меня, любезные собратья? Нет? Да и Глах с вами! Стало быть, не герои еще…

Жизнь пошла вкось, будто река после грязного обвала переменила русло. Раньше я буквально обожал яркие краски дня и спешил покинуть тусклую казарму. Хохот собратьев, шагающих рядом по звонкой булыжне, шпорный дребезг (хотя и пешая вахта, но мы надевали иной раз для пущего понта), разноцветные солнечные отблески от витражей в Глаховом храме, розово-румянные яблоки на щеках местных красавиц, панорама (ежели с Часовой башни на городище зыриться) лиловато-зеленых крыш, уходящих вниз по холму, сливающихся за стеной с плешивыми прокосами и буйством приречных пажитей… Теперь же – спрятался от жгучего бесплодного солнца в безымянный кабак с полувыцветшим-полуоблезлым миндальным щитом, намалеванным на двери плохой молотковой краской… жизнь совершенно изменилась, не вернуться ли в Метару? Пинту темного, да погуще! Ах, с этими пинтами я до сих пор путался, коголанские кувшины были желудку куда привычнее! Но, по чести сказать, пивцо-то затейное: с татарейской горчинкой, доставляемой в Авенту с Линдовара, а туда еще с каких-то морей… Так о чем же? А, да. Здесь мне счастья нет! Эламир, Володьяр, Никеандр и даже Корвалис, все казались резными шахматными фигурками, двигавшимися будто не по собственной судьбе, а по воле, вдохновленной в них высокими игроками. Да, мушиными фигурками, ползающими по загаженному щербатому столу… Ха! Препятствия жизни!.. И даже последняя страсть господаря Никеандра, сей вечный порыв, – был ли то его искренний порыв? Али же вдохновлен в него каким-то Момосом, злобно хихикающим над неведомыми последствиями? Неожиданный движ на королевском фланге, так сказать? Ахаха! Боги играют нами, а что остается у нас – лишь честь для людских преданий? И целые ликейоны авгуров, ищущих высокое в низком?

И как же несчастный Никеандр попал в это проклятие? Пока не был ему представлен, полагал по былинам, мол, самодовольный провластный вельможа, Маренциев собутыльник-побратим… так и поделом. Но теперь – не сознавал. Достойный же дворянин, и как пышной голубоглазой карентийкой так ослепился, что глупую клятву дал? Как обещать сожитие до смерти, до катафального одра, ежели человек каждое утро разный, не тот уже душой, с кем клятву вчера держал? Да не был ли Никеандр самой Метарой и заморочен из мелкой зависти к кудлатой бороде или по стра… глах!.. по стратегическим каким-то неизвестным планам? Ах, сыграла на женской слабости его, заманила на никчемную (думал так!) клятву, да и прихлопнула, как муху! Ах, прав был Эламир, ни в чем нельзя богам клясться и кланяться, потому-то немореец и холодел к религии – только в себя и верил. И также прав, наверное, желчный добряк Корвалис, опасающийся всей языческой магии?

И – да. В Метару, к Катинке (забрать ее – и домой в Коголан; напроситься на службу к Регволду-дядьке? Но простит ли тяжкий долг за магистрат? Не погонит же обратно в адепты??), но… ах, говоря о долгах! Ажно татарейский дрожный осадок засвербил на языке! Был-был еще должок за глаховыми эльфами! Так они гордятся заветами, и на тебе, мелкий сударь… как его… Арель… и не послушал имени Лэрда? Не знаю, то была пивная злость или живая побратимская обида, – ибо так поверил эльфовским заветам, побратался аж, а все как у людей оказалось, и в смертный час никому нельзя верить? Но кто же мы, какие мы божьи дворяне, если нет правил?

И так был в себе, так полон был темного пива, будто злости, что не услышал местной ссоры у стойки, а затем… затем не стал долго рядить: вжик и все… ведь так решебнее! Опять мне казалось духоподъемно, что я суть неизвестный бог или пивной король на худой конец. Ахаха! И людишки – вечно отвлекают мушиными какими-то нескладными проблемами, которые решаются на единый вжик… Признаюсь искренне, что в голове царил значительный туман, но совершённое помню ясенно. Будто, ей-Глаху, нас там было двое: бренный солдатик Гаэль Франк и бессмертный аватар мой, ведущий сию летопись.

Косая дверь на рынок прикрыта была и будто серые тени шебуршились у прилавка. Вот так и зудили в ухо острыми словцами:

– Нет уж, сударь бывалый путешественник, цена нашей амброзии суть полновесный муар и ни щербатой баклеркой меньше. Но и не больше, честный сударь! Авентийская цена! А ежели вы были столь жаждимы, что не удосужились цены спросить, то уж тю, извините!

– Да пустите же меня, не может быть цен таких развратных, ни в одном затхлом кабаке. Это г-грабеж и я буду ж-жаловаться вашенской страже, вызовите их немедля! – хорохорился почти птичий голосок.

Этот писк вызвал у раздатчика и охранника-распинщика живейший смех с нарочитым прихлопыванием жирных ляжек и новой сальной издевкой:

– Ого! Едля-медля! Ясенно, сударь, что вы и впрямь путешественник из культурных мест. А то видели бы целых д-два препятствия вашему п-плану в нашем любезном закоулке.

– И какие же, честные судари! Я бы истинно желал полюбовно…

– Хвала Глаху, разум возобладывает в вашей слабой головешке! Ясенно и стрижу, стражники первые лишат вас последней меди, так что останется вам, любезный паладин, только на рабскую площадь продаваться в бордель какой, может и станетесь мил какому извратнику! Хотя хиловаты чреслами, не обессудьте! А затем, чтобы выкликнуть клятую стражу, ей-Глаху, сударь, вам же сперва надо миновать дверь, верно? А как вы это собираетесь сделать, ежели я ее припер сапогом?

И еще взрыв смеха и довольные рожи, как два кота, играющие лапа-в-лапу с зажиточной мышкой.

Ах! Мысли бурлились и пенились в голове! Я ничуть не горевал, что сам-то могу выйти даже без платы: достаточно было молвить имя Дарьяна, который теперь-то с каждого кабака имел свой винный оброк. Но постыдно! Либо имя Эламира, – которого боялись, как вши гребенку, но тогда заслужу шепоток проклятия в шейный позвонок, а я-то нынче не в магических латах, чтобы отскочило серебряной искрой. Либо кинуть сим козлинам разумную мелочь, но будут же, ещё хохоча, объяснять воробушку (на которого весьма был похож растрепа гость), что каждому гоголю в святой Авенте своя цена, и каждому решают по одежке… и прочий смех. Быть хотя бы косвенно предметом их оценок совершенно казалось не по-дворянски. Либо пуститься в увещевания… но велика честь!

И, честно ежели, почему еще встрял? Если уж о прошлогодней Метаре рассопливился глазом… больно конопатый юнец-воробушек был похож на Щербика моего (помните ли?), избитого и забытого… хороший вихрастый глупец, и что с ним станется: оберут как липку, отдадут в рабский загон, и там взаправду получится очередной малец, преданный угнетателю пуще любовницы? Так вот и Метарского комендантуса припомнил (не к пиву будь помянут!)… пускай и добра желал, что не отпустил на погибель и даже позаботился по-свойски… но убил бы гада и нынче, и завтреча, и золотые левы мои до последней пахучей стотинки вытряс из паршивого брюха!

И такая затейная мысль пришла мне на пьяный ум, что расхохотался душевно!.. Ах! А не для того ли боги вселяются в нас, чтобы совершать свойный расчет? И паренек сей – не вихрастая ли пешка, назначенная заманить двух тучных всадников в Гадесовы котлы? Которые проходившему мимо богу (ха! ну допустим, к мирской любовнице крался!) также не долили татарейской пены и цену задрали в два конца? Хахаха! Но скорее пьяный бред сие, и никому эти бездушные бестолочи ни на баклерку не нужны. Репей придорожный! И вся их житейская роль в том только, что подвыпившему Гаэлю-богу-королю (мне, бишь) мешают с достоинством выйти к солнцу. И лица их так и помнились всегда серыми бесполезными пятнами, и надо было бы изрядно напрячь воображение, чтобы досочинить и явить на свет их рябые рожи…

И ежели три абзаца выше мнятся вам излишне затянутыми, то никогда вы не были забористы! Ибо сия татарейская белиберда чохом пронеслась в моей голове буквально за три шага… И мелькнула в голове живая картинка торговца фруктами, ловко уравнивающего мелкими гирями сложный вес: вот решился немедленно шагать на разборки ко глаховым эльфам, вот развидел ссору у прилавка, препятствующую скорому проходу: уже охранник с любовным хохотком ухватил воробушка сзади под руки, а раздатчик выщипывал из его тряпочного кошеля на липкую столешницу последние иноземные гроши – какой там муар! Когда в шаге, ще покачнувшись от слабости и поправляя будто бутероль, привыхватил мечец… когда – говорю вам, жизнь слишком коротка, чтобы тратить на ложные словеса! – из наклона-разворота полоснул широко лыбящемуся раздатчику, бздящему какую-то очередную шутейскую, весьма ему забавную репризу… полоснул прямо по фразе, по горлу, по разбитым недавно губам и вислым усам (от же модник!), по внезапному котлетному выдоху и взвившейся зачем-то в воздух протиральной тряпке, разворачивая ударом ошеломленное лицо и отбрасывая в сторону, потом упал в кручении ще на десное колено, шуйцою захватился за воробушка за пояс и тем две задачи решил: и задержал кручение, и оттолкнул глупчика. И в бок захрипевшему охраннику-крепышу в кожаной куртке (молодчик ще, ажно брюхо не нажрал, но уже на кривой дорожке!) споднизу да из-под шуйцы вонзил мечец прямо в печеночку – будет нынче Гадесовым чертям лакомый завтрак! Сальтисончик в мундире, а-ха-ха!

Сладно сработал, даже не забрызгался и рану не порвал! Только что-то звон в ушах, и будто озноб по больному боку… Зря ли не запасся подорожниковым соком в лечебнице? Эх. Привстал-таки, держась за шершавый прилавок. Повернулся-покачнулся, вытер меч сухой половиной валявшейся на стойке тряпицы, вложил в бутероль неторопливо, смел обратно деньги в тряпочный кошель, молча привязал его покрепче к поясу воробушка, прямо чувствовалось (ха!) зассавшего до дрожи живота, дружески шлепнул по щеке и молвил снисходительно:

– Честь имею, честный сударь. Не стоит и вам здесь околачиваться. Хотя, ежели сами хотите почистить сих чертей в отместку, то мое почтение.

И вышел на яркий свет, не глядя назад. Но, знамо, ошибкой было балякать так дружески, ибо через пару шагов обнаружил, что воробушек примостился рядом и машет беспорядочно руками – истый воробушек! вылитый Щербик Метарский! разве что говором покультурней! – и чирикает что-то: то ли извинения, то ли певческий рассказ о всей своей предыдущей жизни – дескать, церковный версификатор! – и наплел про какие-то (я и не слыхал, проболел ли?) поэтические состязания во славу прекрасных дам, объявленные Маренцием по всей стране, на которые глупчик опоздал из-за разбойников… и где бы честный сударь мог посоветовать ночлег без грабежа, и опять послюнные благодарности (знать, обедал-то третьего дня!), и дальше просто молча пылил за мной, чисто как щенок, которого не гонят пинками, и уже благость.

5

Мы допылили куд-куда (бишь, coude à coude!) до квартала эльфов – города в городе, со своими даже охранными стенами, увитыми трехцветным вьюнком. Пошлины, впрочем, на распахнутой калитке не спрашивали, – хотя эльфийская дружина здесь толкалась и порядок берегла, абы никто к ним не бедокурствовал… но мне кивнули вполне шапочно и меч не отобрали.

Чистые переулки и дворики, долгие порывы ветерка от реки, разгоняющие жар… другой раз радовался бы сердцем, но еще чуял пивную отрыжку на языке и разбивчивость в членах и был озабочен предстоящей разборкой, – кто же городских эльфов знает, судя по юнцу Арелю! Экий connard! Я беспокойно выстраивал в уме аргументы принуждения для старосты: ссылаться на королеву Элину и интимное с ней знакомство счел бы низостью, а вот отважить их торговые послабления – хм, пожалуй, мог и через Дарьяна-дружка дюже поднажать. Строго по грамотам судить товар, пусть-ка поживут! Ха! Даже приободрился мыслью и ободрил Воробушка: шаркайте живее, сударь поэт!

А тот. Тот так и зыркал большими карими глазами на местные чудачества, аж завидно стало! Тут и дети поняли бы, почему склеры людские глазными яблоками кличут – так и круглились и катались из стороны в сторону. Раньше… раньше я и сам ротозейничал бы неустанно, даже коснулся бы каждого резного наличника, поскоблив горячую золотую краску (экий гладкий состав!), а нынче лишь скользил взглядом поверхностно, будто от души моей давно вся акварель отцвела и лишь подложка осталась, самая неинтересная и блеклая. Приходилось встряхивать сильно головой и жмуриться до височного пота, чтобы каждые ворота разглядывать… где же?.. резные ворота, выдающиеся множеством крашеных картин: Глах и эльфы, встреча Глаха и Метары, выборы первого Короля… ах, как зарябили в глазах праздничные наряды гостей! Знамо, прибыли! Слуга же у ворот был невыносимо медлив и важен, будще он и был старостой! Ажно чуть солнечный удар меня не хватил, пока ждали решения и опять разглядывали картинки: вот опять ристалище между Глахом и Королем, представление которого наблюдал в деревне! И резные фигурки – от жара ли в голове?! – дрожали тенями и тщились шевелиться на картине, будто разминали затекшие руки и ноги и готовились в поход… ух, долго ли еще потеть!

Но староста Синебыш (крепкий седовласый эльф, лет двести ли с гаком?) принял любезно – даже с небольшой одышкой, как будто – ради меня! ха! – из-за морей спешил на драконе. Или он и был дракон, но оборотился? Такая путаница в голове с этими эльфами! Но Синебыш будто знал уже подноготную, и охотно вызвал юных девчушек устроить моего виршеплета (бишь, Воробушка!) в заднем саду и угостить на славу яблочным пирогом. Всегда рады мастеру слова! А на мои резкие сентенции лишь вздохнул:

– Вполне разделяю ваш рекурс, сеньор Гаэль. И есть поручение от королевы… – еще перевел дыхание, ажно и мне по щеке повеяло! Ах, мне полагалось бы описать его поярче, но опять все темнело в глазах, а может и колдовство? Лицо его хотя и маячило перед глазами, но из памяти – тут же ускользало сизым облаком. Запечатлелась лишь рука его: вся кисть ее покрыта была густой сетью синих вен и аметистовые кольца на пальцах казались спелыми волчьими ягодами на буром кустарнике. Синебыш продолжал:

– Однако ж, – помахал по воздуху свинцовым грифелем, будто калькулируя весомые невесомости, и рука его клонилась все ниже и ниже над столом, будто стряхивая колдовские огоньки, – хотел бы увериться, до конца ли ведаете следствия… для собрата Ареля? При обвинении в сказанной форме…

– Мне странно, – резко воскликнул я, поневоле сбиваясь в канцелярский тон. Храня почтение (пусть и седовласый зануда, но пока что прямо не обидел), но высказался, рубя фразу на предложения ребром ладони: – Странно, что именно вы, поместный староста, выражаете сомнения и поминаете леди Элину всуе. Мнилось мне, завет весьма прост, и для эльфа бежание Лэрдовой клятвы есть весьма серьезная вина. Господин-юнец Арель должен был держать сие в голове и оправдываться самолично!

– Извольте же! – староста кивнул, всплеснув рукой, как будто всполошившись лесного зверя. А все же – был он симпатичен тем, что не тушевался, а достаточно кратко подошел к неприятному делу.

А я… как ни кипел горячкой, как ни бередил обиду, но ввиду столь полного согласия (пусть и с оговорками, судя по неясности дыхания), начал охолоняться и даже чувствовать полное безразличие к итогу мероприятия. Угостился-таки холодным эльфийским взваром – уфф! и в голове-то отдает! – и задумался: а не странно ли, что эльфы были так наготове, как будто предупреждены о визите? И спросил бы старосту, ежели бы не начинавшийся озноб…

Что же, перешли из кабинеции в соборную залу, – а там уже собрались старшины, человек двадцать, все в церемонных цветных плащецах и войлочных кулахах (как и полагается в гражданских случаях). О, тут история целая! Был бы повод боевой, то нарядились бы в шлемаки блестящие, абы вражей слепить, а для гражданских дел мягкая мудрость потребна! Потому и колпаки! Как я знал еще от Клевина, каждый старшина имел на плаще узор согласно родовому цветку или зверю. Странные эти эльфы и смешные! Давно же в торгашество и ремесло осели, и какая с лесным прошлым связь? Но Глах с ними! И удивительно было серо в комнате – будто ли солнце за окном зашло? Витало какое-то… колдовство ли? Или, думалось мне, просто от раны ще не здоровится и потому все так… расплывчато перед взором? Ни одного рисунка на одежде не мог разглядеть, только щурился-слезился зазря…

Вынесли реликвию на бархатной подушечке – дескать, перчатка Лэрда! Ха! Привели и молодца Ареля, не в кандалах каких-то, как было бы на людской части городища, но видимо под некими чарами, ибо бледен и хмур… обвинение, монотонно вычитанное старостой (опять будто нехотя), выслушал понуро, и лишь на мольбу защитить себя поднял глаза, что налились обильной синью, будто ягода вороньего глаза, и зацвели смесью зла и стыда, и пробормотал мне хрипло и несогласно:

– Ты убил деву…

Я вскинулся быстро, все же самого законам учили в ликейоне и готовили в жречество. Молвил тоже ярко, животом воспомнив, как шагал на постыдного любовника. Как мечом и рубанул:

– Сие, сударь Арель, не по существу совершенно… вы были призваны именем Лэрда. Имени Лэрда и держите ответ.

Пленник вздохнул, зная наперед весь ритуал и отсутствие надежды, взор его бледнел и блуждал по лицам старейшин, ища, кому воззвать петицию… некому, но скользнул по подушке с реликвией, ах, и будто едких паров спиритуса вдохнул, бело-желтые уже глаза прорезались фиолетовыми жилками, губы дрогнули слюнцой… ерзанул, ажно в плену каких-то заклинаний, ведущих его по канве кукольного представления (о, этим эльфы славны на праздничных ярмарках!). Сказал отчаянно:

– Имени Лэрда я послушен. Но имею сомнения, мог ли сей заморский гость призывать меня. Требую Лэрда удостоверить его притязания!

По собравшимся прошел троекратный шепот, переговоры, даже увещевания пленнику верно ли он в уме, ибо навлечет недовольство на всю общину. Но сия перспектива юнца только развеселила… будто осиное гнездо разорить! Ибо Арель залыбился едко, смеясь бо над старичьем, попавшим в собственную законную сеть, и продолжал плеваться желтой слюнцой на все собрание:

– Требую Лэрда! Это мое кровное право требовать Лэрда! Требую Лэрда!

Я же о таком обычае и не слыхал, поэтому молчал недоуменно, пока Синебыш не пояснил сдержанно… но рука-то еще набухла венами и дрожью перстней выдавала его волнение, так что даже взялся мне за колено. Мол, в общине искони хранится одесная Лэрдова перчатка, – та реликвия! – и в неприятных поселению случаях, ежели явный виновный заблуждается в признании… тем не менее dura lex. И потому обвинитель-эльф (то бишь я-Гаэль!) обязан призвать Лэрда для окончательного решения. Ха! Дюже я пожалел старосту, ибо от красавицы королевны поручение (ах, помнит меня!) беречь меня-Гаэля пуще света! А тут – ну и ситуация! А по закону их, получается, – взявший перчатку Лэрда мог хоть все поселение уничтожить по блажной воле своей. Ну либо… ежели неправ, то сам в огне окаянном сгореть у них на крылечке… незавидный выбор!

Не то, чтобы я в эти сказки не верил, да, пожалуй, побаивался. Но так смешна почудилась их уловка просить меня отступиться, отказаться от прав моих по собственной их слабости воспитания Ареля-живца… и мне уйти молча, боясь чего? Опять будто шел я на напыщенного юнца с жалом в руке, и такую чувствовал правду в кишках, зажегшуюся ярче и по зажившему шраму растекшуюся, что молча взял перчатку, и только в глаза Ареля поглядел, подойдя на роздых и подняв за потный подбородок с куцей щетинкой. И почувствовал, что рука даже дрожит, и скоро приступ горячки, и зачем я вообще здесь? Но сказал-молвил будто и не сам, но кто-то внутри меня весьма любопытствовал и наслаждался представлением:

– И что же она нашла в тебе, арлекин поганый? Ты же хуже слизняка… Суд Лэрда просишь? Ха! Давай спросим Лэрда, сударь Арель, давай сейчас же пристрастно спросим…

И увидел, что и знал животом, увидел, как юнец-глупец облизнул опять сухие губы и воротит блеклые глаза, боясь всего того, что сам натворил, боясь даже оживленной на миг девичьей тени, ибо как признать, что не защитил и не отомстил! И юнец зашепелявил было что-то, уже согласный на изгнание и что угодно, страшась сожжения или что там Лэрд готовит отступникам имени и предателям девственниц, уже привстали облегченно старейшины, выдыхая будто разом, так что даже поветрие по комнате, но я – нате вам! – уже я одел перчатку, помял пальцами – великовата чуток…

Ну да – как бы почувствовал легкую слабость, но от перчатки или раны? Все же отошел к обвинительному креслу, отдаленному от прочих, и хорошо, чтобы слабость скрыть. Полегчало, и стал ладонь в перчатке крутить-разглядывать. Ладная перчатка – хорошей кожи, дубленая ивой или мимозой (не разберу, но выдох благой!), и в рунах вся вдоль и поперек. Ясенно! Еще – стальные накладки над пальцами. Но чему же сбыться? И наперво ничего не свершилось, но просто я сидел и мечтал отстраненно: то ли солнечная зарница сейчас, собравшись в пучок от набеглой тучи, через эльфийское стекло поразит отступника, то ли вся палата вспыхнет красным пламенем да и к Гадесу их всех? То ли выдумки это все… потом еще почувствовал проход озноба по руке и как бы продержаться до конца судилища, чтобы хоть эльфов не смешить… и туча сгинула разом, солнце ударило вдруг в стекло со всего размаху, но ничего не вспыхнуло и не разбилось, а вот вачега полыхнулась синими рунами над пальцами, и по всей комнате пошел голубой блеск, да и рука вся будто поголубела.

И вот по сей день не познал – бред душевный или правда? Но ежели задуматься – все-таки сон, потому что помнились только куски его, будто сполохи-сполохи-сполохи, без переходных мучительностей…

Но так живо! Как будто тяжелая реальность хрустальных небес упала на все органы чувств – гулкие шмелы над ухом, запах медовицы… опять рассиживался на вечном пне в тенистом Элизеровом саду, покусывая вязкий огрызок, и радужное солнце билось в глаза сквозь вечно живые просветы в листве, играло блестками на руке с перчаткой… что за перчатка?.. но пошевелил перстами, подражая Елизеру, и выразил шепотом заклинание надости. И на тебе – не испуган, но восторжен я был! мелькнула белой пушинкой памятка о Летте, но тут же сдуло ее ветерком, как корону с одуванчика! – на тебе, пожалуйста: синий будто блик неба, и шагает уже из-за широкой яблони ладный рыцарь, но не для войны одетый, а празднично-добротно и немного не по местному: охотничьи зеленые штаны, сапоги, камзол зеленый же… да, штаны больше по коголанской моде, не натяжные шоссы, а свободного склада, сшитые между ног, и цветные клинья по бокам, уходящие под бульвары (ну, haut-de-chausses по родному, короткие такие штанцы с манжетой)… а модник! Эх! Зеленый – цвет пылкой юности, красоты, отваги и свободы, Тристанов цвет!

Еще – вдали по дорожке мелькнул Элизер, пощурился в нашу сторону и Лэрд махнул ему рукой. Лэрд Светлоглазый?!

И вот – верите ли? – уже беседуем призрачно. Призрачно – потому что сон ли? Наверное! Хотя – у Елизера в саду вечно так. Руку протяни – и стрекоза сядет и запоет человечьим голосом. Так и бог, конечно, появиться может, что бы нет? И говорит, нежно дирижируя будто воздушными складками, так что на каждом пальце по стрекозе глазастой и сидит, будто слушают тоже. Но о чем же? Ах, да, о мальце Ареле…

– Понимаешь ли его? Хочешь ли его изменить иль нет? Понимаешь ли, что долго не проживет? Желаешь ему добра или нет? И добавлю стотинку знания – ненужного, быть может, но знания таковы! – то сын старосты, хотя и неведомый – знаешь ли их обычай: собирать мужскую росу… и дева может пользоваться, ежели не желает формального подчинения. Потому и сомнение неясное в его разуме, что почуял ты. Ну так что же скажешь, рыцарь Гаэль?

(Ах, но что за обычай, а как же родословие? Или сие божий жребий? Когда доверствуется дева не жрецам, но богу? Почетное право!..)

А сей… Что и правда сей малец Арель сдался мне? И важна ли кровь его? Глупец – да, но мало ли их. Должно ли печалиться о нем? Или же – Лэрдов намек! – именно и должно, ибо божьего жребия плод? Ох! Собрался как-то с мыслями, ответил тихо:

– Мне все равно, сеньор Лэрд. Пусть живёт как живет и гибнет как хочет.

– А что же, тебе же нравилось быть богом? А помощи никакой! – рассмеялся от всей божьей души. – Но где был бы ты, Гаэль, когда бы мы не помогали тебе? Ты погибнешь и сам рано или поздно, скажешь ли тоже не стараться?

Здесь, при всем почтении, не сдержался я:

– Помогали? Помогали! Да как же помогали, если дева та безымянная не жива боле? Зачем же повстречали с ней, чтобы своей же рукой убил и горевал дни и ночи попеременно? А любил бы ее до дня смерти и пуще жизни!

Здесь Лэрд тоже огорчился, нежно стряхнул стрекозок, будто следующие слова не надо им слушать. Размял долгие персты, как бы воспоминая колдовство…

– Таково ее заклинание, Гаэль! Вспыльчива, но и коротка любовью, потому и стрекотунья образом! И воскресишь, а будет горечь расставания все равно, какие бы клятвы ни сказала. А ты… Ты веришь милосердно, но воспомни вашего господаря Никеандра, тожно денно-нощно светился от страсти. Тоже верил собственному юному голосу, далек был от мудрых сентенций! А карентийская женщина любит свободно, и узы ей излишни. И клянется мужчина, когда лишь пленить ее хочет и всю свою жизнь ей обещает, подурнеет ли, расцветет ли слаще… Потому и мужская клятва наперед! Никеандр сей знал свои грехи, когда Метарой клялся, но не одолел их! Потому и разобижена богиня….

– Но, господин Лэрд, можете ли воскресить? Хоть бы день с нею быть!

И Лэрд улыбнулся грустно, и опять приманил лупоглазых стрекозок на персты и стряхнул снова, будто играя с несмышлеными нимфами:

– Воскресить могу, но лишь на тот же самый день! И будет горе в конце каждого дня. Но вот, изволь. Подними персты…

И на поднятую руку – тут же от розовых клеверных цветов вспорхнула ко мне доверчивая большеглазка и запела что-то утешное серебром крыл. Ах! Умирала, что она чувствовала? Знала ли, что очнется той, кем всегда хотела быть – стрекозой в вечном Элизеровом саду? И отпустил ее, приподняв руку выше, и следил ее полет в дальние цветы тысячелистника и плакал…

– У тебя долгое будущее, – молвил тихо Лэрд и так искренне приобнял, что я еще чуть не всхлипнул и незванно перешел на ты:

– А ты знаешь мое будущее?

– Ах, жизнь – это карта, что ты видал у Елизера. Я знаю твои тропки и твои вершины, и если я знаю куда, то не знаю когда и как. Ведь это Мойры ткут, не мы… Ткут каждую минуту. А мы их божьи слуги. А ты ищешь что-то, спешишь! Хотя, знай! Иногда спешить – это просто оставаться на месте.

– Но, Лэрд. Я запутался, и как раз хотел бы не знать будущее наперед. Хотел бы, как было в Метаре, жизнь была, ах, intense. А тут карьера, зачем?

– Ах, рыцарь Гаэль! Правда! Карьера – то и не жизнь вовсе. Жизнь – это то, где ты бываешь в снах. Жизнь – это праздник. И ладно дева, понимаю! Но сей юнец… почему позволяешь ты какой-то несусветности рушить сей праздник, так что даже мне приходит забота?!

Продолжал, передохнув:

– Пусть имя мне – Лэрд Светлоокий, но пойми, я и есмь заклинание, и должен что-то исполнить, коли вызван тобой! А ты сидишь сейчас с вековечной перчаткой на руке и выглядишь глупым мальцом, прости за прямоту… но сознание твое взыскует меня и рисует тебе ответы на понятном тебе языке. Так забудем о юнце, все же что для тебя?

– Право, не ведаю, Лэрд! Разве ерунда. Разве вот руку от ожога залечить?

– Пустяк, что же еще?

И когда я замялся, блуждая взглядом по саду и ища отчаянно мою стрекозу, бог опять осерчал:

– Ах, пойми же, Гаэль! – Лэрд аж привстал, будто в сердцах, но тут же обернулся и сел обратно и даже приобнял теплее. – Прошлое изменить нельзя, все деяния совершенные уже коротко записаны в Книге. Но можно… можно изменить блеск прошедшего, как в сферическом зерцале, понимаешь ли? И то, что мучило – самой светлой памятью станет! Хочешь ли так?

Я ничего уже не сознавал: как может сей мудрый рыцарь, так тепло обнимающий, быть магической завесой, быть просто резким словцом, брошенным кем-то в сердцах, может быть, даже настоящим Лэрдом, но словом таким звонким, что до сих пор отражается от небесных граней? И промямлил потерянно, пытаясь подладиться под язык Лэрдова заклинания:

– Али друга верного? Не ведаю сам… Ах, может быть, женщину?.. Но не огневку-однодневку, а чтобы мирный перерыв душе. Чтобы праздник.

Ах! Как будто мечту потаенную выдохнул, так и полетело слово мое по волшебному саду оранжевой одуванной пыльцой! И свита пестрых стрекозок за ним!.. Лэрд привстал, похлопал еще по плечу. Еще крепко и мужски, но будто цветом уже стал растворяться в саду и небе:

– Ах, Гаэль! Да ведь так и будет и без спешки! Хочешь ли знать заранее, кто она? И кто за нее пострадает?

– Не нужно мне сей премудрости, Лэрд! Ничьих путей не хочу заранее ведать. Ни одалживать не хочу, ни прощать…

– Что же. Возвращайся!.. Ах, чуть подарок Элины не забыл! Да улещется сердце твое! – невидный уже, расхохотался звонко из-за расцветших разом яблонных веток. Ах, волшебство! И ветви, лишенные плодовой тяжести, распахнулись вдруг, будто белые крылья!.. И коснулся божьего эфира, ибо зазвучала серебряная музыка, и в сердце моем процвел будто тайный эльфийский корень, и стал я не просто побратим, а самый настоящий эльф. И услышал смеющиеся звезды…

И пока размышлял я над его напутствием – мне ли возвращаться к эльфам немедля, в будущем ли светлом возвращаться к Лэрду на совет? – а все и кончилось. Я изумленно поднял голову: уже не тихий сад был кругом, а оживленные эльфийские старшины, на ярких солнечных лучах вспыхнувшие одеждами, будто сошедшие с цветущих Элизеровых дерев… у этого смородинный лист на плащеце, у другого желтая трясогузка… подходили и откланивались добродушно… как будто… как будто мы и что-то светлое отмечали? И староста живо привстал, прощаясь велеречно, кутаясь в узорчатый плащ с синими крапинами, будто в жимолостный шелест. Подошел и молодой Арель в плащеце с чистым яблочным вензелем (а был-то какой?)… и тоже попал под красочный отсвет от витража и ажно раскрасился, будто всё, что видела одна только дева-стрекоза в нем, явно расцвело велением Лэрда… Ах! Как же разрисовал бог сию человечью душу! Так вертел и эдак, пробуя разные оттенки света… Как же зыбко все и жизнь наша всегда в божьих мастеровитых руках!.. Но что же было? Было… Арель не смог ее спасти, не успел, но хватило же благородства дотащить истекающего кровью меня до щеколды и кликнуть замешкавшуюся стражу… так ли было? Будто голова кружилась еще после раны, и Арель немного двоился в глазах, и прошлое тоже двоилось. И лишь я помнил те оба мира: серый и пасмурный, где судили ощерившегося злобой юнца, и ясный солнечный, где я явился благодарить за заботу…

Ох. Я словно очнулся!

Галерка, ахой! Кто-то не верит? Зазря! Каждый из вас, друзья лиценциаты, переживал иножды подобное, но малой силы! Мелкое житейское волшебство случается ежечасно… вот хотя бы верхнее стекло в нашей мозаике? Зрите же – синее? Но я лишь вздохну легко… Ан нет, розовое! И бывшая раньше синь трепещет в памяти как ускользающее сновидение, которое поутру мы тщимся удержать! Ах, ежели дышать мечтой, вся наша жизнь так меняется ежедневно в мелких мелочах, и жизнь – это праздник! Боги таковы!..

– Но что же, – все еще растекался словесными выкрутасами новый я (пока прошлый я еще приходил в себя от эдного чуда), – сударь Арель, благодарю еще раз и желал бы призвать вас отобедать для выражения искренности.

– Ах, пожалуйста! Весьма благодарен оказать услугу! Но коли нынче вы у нас в гостях, то мне и угощать! Позволите ли открыть путь? – Арель улыбнулся смущенно, улыбнулся всем широким лицом и голубизною глаз… ах, были же темные! И кем он был красавице-стрекозе в обновленном мире? Знать, и не любовником пылким, коли и не горевал нощно, а случайным знакомцем? О Глах! Я окончательно запутался… но поглядел еще раз на цветной витраж, играющий радужными бликами… и на солнечный миг снова увидел и весенний сад в бутонах, и смеющегося Лэрда, и большеглазую стрекозку, снова поющую мне и миру серебром крыл. И узнал, что когда-то – любила Ареля сильно, любила целовать ту детскую родинку под губой, что… ах! Но переменилась! Девы таковы! Что же! А сердце заныло – значит, живой! И сердечно пожал юноше десницу и без околичностей шагнул за ним в этот новый мир.

6

Ах! На прошедшей перемене несколько любезных отроков вопрошали с сиянием в глазах и голосами, восторженно повышенными на октаву: но кто же такие эльфы? Здесь-то в Коголане что эльфы кудрявые, что химы зеленокожие, всё одна путаная сказка. Но химы из Средиземья – нудные торгаши терпкими кореньями и лавровой перхотью… что о них расуждать. Земная плоть! А народ заморский их делится на касты, которые (о, Глах и Метара!) не смеют пересекаться любовью, и каждой назначен свой цвет. И химы зеленокожие, коими пугают нас в детстве, всего лишь торговцы их, крашеные лавсонийской хной. Иное дело – эльфы! Эльфийская-то кровь поголубее нашей будет, ах и животрепещет яремой, и ежели хоть капля досталась от перекрестных браков, всегда искрится, всегда поет. Но много ходит об эльфах и смешных басен, дескать, остроухи и безбороды. Ха!

Что же! Не больно много живых песчинок в часах осталось до обедни, – падают неотвратно, катятся молча и оседают сухою грудой. Так что пройдусь по эльфам по верхам, да не обидится королевна Элина!

Отбросьте же суеверия и ведайте, что эльфы – суть наши родственные образы, недаром и союзы любовные возможны. Но в темные века племена их ютились по безвестным углам и долинам, по густым лихолесьям мыкались, отсюда и суеверия. А ныне зато мастера по хвойным бальзамам, потому и долгожители.

И пристрастны эльфы весьма, кто какой родни и кому с каким семейством союз назначен, ибо бдят за улучшением крови своей, как бывалый садовник следит за расцветом поколений роз в палисаднике! Помните ли про Клевина моего свадебную песню? Истинно так! Но кто из людей с чистым сердцем свататься придет и старейшинам душу откроет и перчатку Лэрда не обронит на испытании, и того примут. Истинно так!

Но вот история их: когда разделились ветви наши, то жили эльфы в Рипейских горах, откуда стремился в Северный океан могучий Эридан, размывая берега и намывая янтарные слезы. Оттого-то столь музыкальны они, что долгие жизни пращуров их проходили под речные вздохи и перекаты! Но… учили ли предание, когда замерзала земля почти до гладкого льда и затем три года лился теплый дождь, – это каждая из вечных норн цельную годину поливала наш мир-сад из волшебной лейки, отогревая глубины? Тогда-то Эридан заново разверзся изо льдов и размыл долины-луговины, а когда выпарилась и спала вода, то мир уже выглядел иначе. И Авентийское нагорье нынешнее – вот и вся куцейка, что сдержалась от гордых Рипейских возверший. Тогда и началась новейшая история эльфов.

Но опять летописный пересказ! Не хотится ли, собратья мои, вам вживую посетить эльфийскую мистерию в душистом “Вересе” – верховной корчме Авентийского вышеграда, где каждую седмицу ставят новую мизансцену для назидания молодежи? Ах, славный гул! Сейчас же легко вам исполню картину из разноцветных клубков волшевейного тумана, ещё осевшего под скамьями! Следите, как распускаются один за другим, проявляя всё больше красочных деталей!

Виждьте: сводчатый зал, но не очаг единый у глухой стены, как в людских едальнях, но множество мелких костерков по всему полу для подогрева хмельного сбитеня и душистых ягодных чаев в круглобоких медных котелках… а низкие столы-то все под зелеными скатертями, будто кочки полевые. Именно будто дольный выпас, куда эльфы собрались в ночное, гладь которого освещается лишь болотными огнями. Только то – не болотные огни и не светлячки луговые, а пляшущие отблески от столь любимых эльфами серебряных пряжек и заколок! А лица – ах, как и на Альте тогда было! – толком не видны в тумане, и потому мнится, что душа с душою говорит…

Но чу! Своды крушатся выше, чем плотней к подмосткам, – дабы боги, сошедшие к нам, не склонялись зря! Ещё – в самом центре потолок будто вырезан, знаменуя в погожие дни солнечный круг, и привешена на семи цепочках магическая линза, полируемая эльфами из года в год. А на пасмурный вечер – потолок закрыт темными щитами на кованых перекладах, и лишь волшебная линза, словно божий глаз, тратит вчерашний свет… и тут-то вершится чудо… прожектирует она (есть ли такое словцо?) – прожектирует на сцену красочные полупрозрачные тени, а приглядишься, протирая глаза: то друзья твои далекие (вон Клевин приветно рукой машет, да и Пертик рожицу корчит), а то и сами боги Асгардовские гуляют и пляшут на звездных рубежах.

Но чу! Шагает из-за синего бархатистого занавеса сначала Пролог-чтец… и кажет гулким голосом речь о блистательных цивилизациях прошлого – но где они, отважные греки и кичливые ромейцы? les neiges d'antan! – а страна эльфов живет и процветает тихо и мирно…

И спустился однажды сам вершитель Ньорд в сей благословенный край (вон он кажется вдоль сцены, в охотничьем кафтане и полевых пертах с лампасами, крадется будто за ланью – нарисованной хитрым лучом света из-за кулисы) и видит – ох! – румяную ягодницу у морошковых кочек – Скади-деву: ох уж желтокоса! ох уж зеленоглаза! Артистка-то просто зеленые стекляшки между веками зажала, но до чего блистающе горят! Ну и любовь-морковь, как простецки говорят, и по ранней весне принесла дева в зеленом льняном подоле двойню: сына и дочь. Но богом бессмертным (ибо через первенца жены передается) – только сын вышел, нареченный Лэрдом, сиречь Господином. А дочь-разумница – красою вылитая мать (артистки-то сами сестры!), – лишь смертной девой осталась… таковы законы Лахесис-Верданди, и сам Ньорд-Ветрогон не смеет их превозмочь! Смотрите во все глаза – актер даже обсыпался мукой, выражая раннюю седину от такой трагедии. Но все же отсыпал любезной дщери полное лукошко долголетий и назначил владычицей эльфов… да и людских племен, что обитались окрестно… потому-то до сих пор в здешних краях девичьи права высоко чтутся!

7

Что же, осталось немного повести о той эпохе. Эпоха! Многие ли из вас, любезные лиценциаты, ведают сие словцо? Откуда вам, жалующимся Глаху или Метаре на обломанный ноготь! Эпоха – суть перемена участи, личное знакомство с богом! Да-да! Когда ранжируют вас торжественно на выпуск, когда вручат почетные квадратурные береты с алыми кисточками и отправят с улыбкой кудай-то в безбожную провинцию служить и возвеличивать Голоха, тогда живите и ждите. И ежели впрямь возлюблены вы Голохом, братья мои, то однажды – посередке сонной вашей жизни! – почуете его смех в гулком выдохе ветра, его тяжелую вачегу на занывшем плече…

А вот скажите, бывали ли вы под заклятьем? Заклятьем дружественным, когда попадаешь будто в медовую соту и добровольно желаешь так и существовать до конца времен? Таким-то заклятьем и удружил мне Лэрд Светлоглазый и послушайте, каково мне жилось…

Был излет лета и ввечеру ровное тепло разливалось по закату, будто золотое эльфийское масло… будто желтая охра по ровному полотну небес! Эльфы говорят, это Ульрис-лучник возвращается домой, распустив золотой плащ… А ромейцы его называли: Феб. И кто же прав? В ликейоне учат нас с торжественной кафедры, что все они нынче – Глаховы диадохи и служат ему всемерно. Но есть и извечная ересь, передаваемая от студента к студенту смешливым шепотком, что все они лишь Глаховы зеркальные образы, которых он выдохнул поутру, чтобы самому-то подольше с Метарой понежничать на лебяжьей перине! Хах!

И да, блестелась река и распускалась в чистой водице на перекатах зелеными косами водорослей, чтобы через несколько пехов (или плюхов? ахаха!) внеже перемениться темными омутами, что девичьими глазами в грезах! А там, где песчаный берег разлегся на излучине, – Арель однажды зазвал-таки, – открыл я вдруг молодеческое купание, знамо Эламир и не одобрил бы этакое плебейство.

И ожидание, ожидание чего-то… и некие белесые птицы над нашими беззаботными лбами летели на юг ежедневной сумятицей, как предвещение осени.

Да, казалось, самый фокус жизни моей сместился за городские стены – к пышной августовской зелени и шепчущей утешения реке. И хотя я вполне вернулся к службе, ходил и в ночные вахты, иножды дежурничал на разных воротах, шарил даже с ватагой по домам потрошить налоги, а больше просто караульничал по улицам… все это казалось призрачно, будто не со мной, а просто с механическим телом. Которое я с утра заводил, как ловкую ярмарочную игрушку, и отправлял на рядовую задачу. А в теле, механически взметающем уличную пыль или царапающем подкованной пяткой булыжники в проулках, жил другой юнец, который – мечтал. Мечтал, но ни о чем конкретном, но просто фантазействовал. И каждый встрепых тополиного листка на годовалой ветке сулил ветры странствий, каждая дождевая капля будто подпадала под язык и сулила сладкую жизнь где-то впереди под радугой, каждый женский голос на рынке звенел в ухе обещанием вечной карентийской любви. И не голосом той конкретной прислужки, что голошилась в едком споре за корзинку перепелиных яиц для придирчивых господ… или молвить метарилась? ибо богиню и поминала через словцо!.. Не ее базарным голоском, но именно голосом Метары, когда звучит в храме на службе и многим эхом отдается ото всех колонн и из каждой тайной ниши… разве Ее голос не вложен хоть малой частицей в голос всякой живущей девы? И было забавно мне, хотя и непочтительно так любозействовать: а как Глах-то ухаживал за своей золотой невестой? То есть – предназначенная норнами встреча, все понятно, но вот когда зрители ушли проспаться и любовники остались вдвоем? Тискал ли ее грубо и нравилось ли ей и сияла ли глазами в ответ? Напротив ли, целовал ли нежно руку и шептал-шепелявил глупые красивости, буквально как я Катинке? А еще – по мифам всем выходило, что любились сильно, но и ссорились часто. Не раз и на сторону поглядывали взначай или невзначай… сие было мне очень странно, как одно с другим уживалось, не может ли быть, что у богов в жизни та же путаница, как и у нас? То есть – по мифам выходило, что такая же, но в чем же тогда сиятельная божественность? В чем же клятва? Просто в силе кулака и смазливости личика? Ха! Так вон Никеандр крепок, что дуб, и Фалерия аки богиня личиком сияет, а то может и краше!

Так вот мечтал… спотыкался, чертыхался на наш ликейон, где не задавали подобных ересей. Пару раз даже грохнулся со звоном на булыжень. Собратья смеялись и больно колотили по плечу, и охотно припоминали бы сию нелепицу каждую вахту, но Эламир держался хмур и ничего не замечал, ни падений, ни смеха, который тут же угасал. Будто и Эламир заводил себя по утрам на должную службу, но душой скитался в черной какой-то стране, куда никого даже не звал с собой. Унижение ли переживал? Я вот рассуждал временами, а как бы сам повел себя, брошенный красоткой ради знатного лорда? Притом – не скажу, чувствовал ли сие Эламир, – но я-то повзрослел уже достаточно: дело было не в одном богатейном богатстве, хотя редкая дама откажется от блесткой побрякушки да в пику подружке! А было в некой… как же грецкое ученое словцо?.. дело было в харизме, которой от господаря лихо веяло даже при проходе мимо – как тогда в стражничной. Некий магический магнетизм, который в Эламире тоже был, но не разросся ще до магматических величин. Доживи Эламир до благой седины, наверное, Фалерия с ним бы и резвилась?

Но в юности, и это я чуял очень резко, все кажется так несправедливо! Вот Катинка – что с ней? Пострадала ли от язвенного мора, ежели вообще жива? И сколько лет свежести ей дано? Были бы вместе, завели бы маленьких гаэлей-спиногрызов – тут я залыбился и споткнулся в очередной раз о кривой корень, раскорячивший мостовую, – и что? И сталась бы толстой тетехой, как вот кухарка только что за морских ершей торговалась? Пусть веселой и голос нежный – закроешь глаза и слышишь радостно: она! А откроешь и хоть плачь – широколица и широкобедра, и куда девалась юная жизнь? Живое говорливое тело… а любимой-то и нет более. И где же справедливость, ежели невозможно, коли вы не Глах и Метара, вместе долго быть-не-тужить, и вот выбирай – в юности ли встретиться и расстаться и жалеть всю жизнь, или к зрелости только свидеться и только краткие дни до осени наслаждаться, как эти двое? Никеандр и Фалерия! Ох, и скандалили о них в караулке, да и на рынке, когда хаживали мимо со свитой, то прямо какой шур-шур по торговым рядам их сопровождал и медный звон! А от золота нарядов их да на солнце яром – будто бы золотой шар живой и катился прямо по прилавкам, слепя обыденных смертных…

Эламир внешне безучастен был, а мне так и завидно! Ежели не бог, так и надо выбирать судьбу! А боги – что? Зря ли местная мифология, что в Осенний святец урожая, когда последнее тепло, то и боги входят в тайный чистый ключ, и сбрасывают старую кожу, будто пыльную одежду, и выходят молодцами аки вчера! Ах, красивая легенда! И жаль, что Эламир не зрил этого, что его не коснулась благая рука Лэрда, что не снисходил ко всей кружевной суете золотым сиянием разума… ах!

Как там Лэрд глаголил – жизнь, это где мы гуляем во снах? Вот я и гулял и даже купался! Верил и ждал будущего, обещанную судьбой женщину на счастье, а что до злосчастий своеминутного бытия вокруг… да перестал как бы переживать. И поэтому трудно было беседствовать с Эламиром… достойнейший рыцарь, но как-то застрял на детском понимании, будто счастье – это то, что щас думают о тебе собратья. А счастье-то может статься завтра, за синей горой или за зеленой рекой, или через годы-годы-годы… Главное – иметь за душой обещание Лэрда! И надо спешить-ждать. Спешить-ждать, да!

Я и сам знал, что сильно переменился. Повзрослел ли наконец? Улыбался, каким же дурошлепом был год назад! Даже сами пересказы былого (новым друзьям эльфам) будто переменились. Раньше все путалось в ярких красках бытия, будто в беспорядочных разляпах на палитре живописца, и суть терялась в них. Теперь же отсеивал слепящую мишуру и умел эту самую суть легко выделить… а эльфы умели как-то воображать живую жизнь за сухими словами и недаром сияли глазами! Ах! Хотел даже с лекарем Корвалисом сие обсудить (а что? молчун известный!) и постучался разок, но старика не было на месте… по словам прислужника – лечил каких-то детей по королевской милости все тем же чудодейным артишоком! Чистый Элизер!

Вам слышатся, господа мои, пустые и путаные слова? Но сие и было взросление, преддверие настоящей жизни, ибо дотоле – жил, будто рисованный персонаж на людной картинке в огромной книженции, но не ведал об остальных ее страницах!.. И хорошо почувствовал сей перелом, когда Арель занят был родственными делами и я забрел по старой привычке в наш бывалый “Топор”. Из-за потерь после экспедиции и новобранцев – все палатки перемешались: только Эламира и видел близко каждый день. Да и то общались лишь служебно. Даже о повышении не рассказывал, доволен ли? Даже задумался – дружба ли между нами? Но тут – старая компания и жеманные девичьи хихи из приемной! И все же… даже свинские окорочка, раньше столе сочные, чувствовались грубее эльфийских, не хватало какой-то нежной травяной нотки, тимьяна ли, может быть? Собратья были на месте, молча клонясь над расписными мисками с похлебкой на закуску. Но веселье где? Хоть и бывал Милон пошляком-голошняком, а будто он и зажигал раньше беседу… а ныне молчание. И если Симеон всегда был в себе и в кружке эля… туда же теперь, будто ловя отражение черного от копоти потолка, то и дело смотрелся Эламир, едва мне кивнувший, да и Левадий, все еще с розовым шрамом прямо через правый глаз, тоже потерял былое добродушие. Как странно! Я зашел на память старого веселья, но веселья больше не было, все будто потеряли что-то важное за это лето. Ну, за исключением Симеона. Вот от кого не ожидал! Но Симеон был единственный неизменен и целостен после похода, даже живее былого, будто тоже ждал что-то в грядущем, и единственный, нежданно оторвавшись от дежурного глотка, привстал и покачнулся, громко стукнув о табурет бутеролью, и вдруг хлопнул меня по плечу и целую речь отрывистую выдал к общему изумлению:

– Благодарствуй, замореныш! Смешное же тебе выпало порученьице! А вот не верствуй красоткам!

Фраза сия пробудила и Эламира от черных раздумий, ибо тоже поднял вдруг взор, будто толь-толь меня разглядев, тряхнул примасленными кудрями… ого! Так снова кудрявился по вечерам? Для кого же, ради Глаха?.. тряхнул кудрями и тоже, крепче любого собрата, хлопнул меня со всей радости по левой лопатке, ну чуть раны не разъехались!

– Аха! Держись, рыцарь Гаэль, держись! И не верствуй никому, помнишь ли, что учил? Даже мне не верствуй, но Симеону можно! – и встал даже, обшлагом сметая со стола случайную кружку, обидно звякнувшую под столом, и обнял еще Симеона накрепко, потому что была история, кто-то из них в несчастной экспедиции кого-то здорово выручил. Ах, такое братство я и любил!

Забавно еще было, как Левадий здоровым глазом мрачно взирал. От него именно я ожидал бы пышной речи, что верить должно лишь Глаху всемилостивому, но Левадий, знамо, не только от глазной раны страдал, ибо лишь покривился лицом, даже только половиной здоровой, и молвил сквозь желтые битые зубы:

– Живой-целый? Ну дай Глах, дай Глах, – хотя и звучал без особой веры.

Эта рядовая ремарка ще больше раскипятила Эламира, уже возбужденного и пьянеющего на глазах:

– Ради Глаха, адепт Левадий! Защиту вашего Глаха вы, кажется, сами испытали на себе! И не припомню, чтобы р‑рыжему стервецу сильно пригодился его костяной амулет! Разве что могильных псов отпугивать! Лучше бы он тренировал кустодию справа! Глахомать! Наш принц Гаэль!.. Даже Гаэль бы справился… лишь бы от девок гоняться.

Эламир снова вскочил, опрокинув табурет кубарем, и замахал руками, видимо, изображая печальный инцидент. Бутероль его торчала смешно сзади, точно павлиний хвост. Левадий расхохотался, но каким-то вороньим смехом, я бессильно вспыхнул от обиды – оскорбиться ли? – но Симеон дружески округлил глаза, тоже вскочив и свой табурет также грохнув об пол, но ловко подхватил Эламиров и потянул разошедшегося декана садиться:

– Реченье, Эламир! Сеньор Гаэль, вестимо, отличается не только по девкам. Воспомни-ка… да вот тех известных клевретов, коих давеча сам брезгливо переступал… давно хотели мы спросить нашего… уфф! Из-заморского друга, замеченного… уфф, Эламир!.. замеченного мясниками недалече, о распечатных объяснениях!

Речь далась Симеону тяжело, потребовав в конце изрядного глотка, но цели достигла… Ах, и жаль мне стало, что не попал в поход! А то бы также спас Эламиру жизнь и также, небось, фамильярничал с ним братски! И Милона бы спас! Эх… Левадий опять закаркал-захохотал, налившись хохотом так, что шрам покраснел и бурый глаз грозил лопнуться. Эламир неровно шлепнулся обратно на табурет и помпезно шлепнул десницей по столешнице, так что окорочка послушно подпрыгнули на блюде.

– Дознание! Рыцарь Гаэль! – объявил он почти официально-безучастно, но по-старому- по-доброму подмигивая из глубин беспробудного пьянства:

– Рыцарь-собрат Гаэль, как официальное л-лицо обязан выспросить, был ли ты на пятнадцатый день до августейших к-календ в кабаке, грешно именуемом местными пьяницами лимдо… глахомать… “Линдомарский Щит”, что сокрыт на Мясничной прогулке ближе к храму? Ибо был донос… станется и ложный, что узнали тебя наизусть… наизустно узнали, шагавшим из сего клоповника с неким приезжим, и два борделиста… два содержателя были обнаружены совершенно безглашным образцом. Зарезаны, глахомать! Приемом, судя по расследованию, которое мы с рыцарем Симеоном рекогно… глахомать… сценировали, весьма сходным с тем, которому самолично тебя обучил… исполняя деканатство в нашей королевской гвардии. Допью также… глахомать! Доложу также, что клеветники те по неясным страхам клейма, ибо… ыыгрх!.. собрат Симеон разложил им ясно, что бывает за лживый поклеп на рыцаря, отказались правдиво свидетельствовать… сиречь, собрат Гаэль, все и зависит от твоего личного слова. Глахомать! Отвечай же собратьям!

Уф! Эламир и раньше напивался, бывало, но не до таких глахоматерий! Но сидел, раскрасневшийся и довольный собой, постукивая предвкушательно ложкой по миске, будто выпечатывая боевой задор. Я же, пришедший в себя за период сей затейной речи, да еще подбадриваемый веселыми искрами факелов, ярко пробудившимися в глазах обоих рыцарей, и одобрительным сопением Левадия, тоже хлопнул ложой по столу, разбросавшись брызгами, вскочил-откашлялся и не моргнул даже глазом:

– Заверяю вас печатно, декан Эламир, что сие совершенно немыслимо. Ибо, как всем собратьям от меня лично ведомо, после злосчастного ранения по предписанию королевского медика сеньора Корвалиса, известного вам и королевству трезвенника, пью одну лишь авиценную водицу и, клянусь Глахом, ни в одном кабаке её не обнаружил!

С этими словами, под разверзшийся хохот-вой собратьев и очередные поминки мифической глахоматери, я чинно поклонился и тут же глотнул из кубка. Уф! Подлецы, кажется, подплеснули мне редкого зелья – ажно зубы заскрежетали по железному краю и искры снова зазвенели в голове, как при слове рекогносцировка.

– Заверяю и тебя, рыцарь-собрат, – важно стуча ложкой по столу, так что капли жира разлетались, добавил Эламир, тут же громко поддержанный ложками собратьев, так что вышел настоящий барабанный бой, – что и мы не сомневались честью в заморских талантах твоих. Ибо когда спрошены были о ходе следствия обратом… собратом нашим Дарьяном, то честно доложили о трудностях ин… ыыгрх!.. индентин… тьфу!… фикации, и прямо советовали отрядить на поиски дерзавца лучшего нашего следопыта. Глахомать, тебя!

Ах, что за хохот стоял! Ах, как я представил себе рожу Дарьяна в сей момент! Таки будет знать, почем должок! Ах, это было хорошо! И славно было видеть, как отобедав всласть, Эламир вдруг встал почти прямо, кивнул тепло и дружески, будто растопив-таки печаль живым вином, затем приветно махнул маячившей девчонке у стены – Польянке, кажись? – и обнял и удалился с ней в служебные комнаты. Я аж приствистнул, и круглые веселые глаза Симеона только подтвердили увиденное. Молчун наш молвил даже, вскидывая чашу:

– Хорошая жинка! – и будто зависть какая-то щибче завеселилась в его пьяных глахах. Да еще Левадий добавил проникновенным масляным голосом путаную строчку из священного гимна:

– Неисповедимы пути Глаха и Метары, уздою любовной крепящими мир! Восславим и выпьем!

Так что мы снова прыснули, не сдерживая пьяного веселья и даже скабрезностей о достоинствах простонародных дев супротив дворянских кралей. Куда покладистей, а в любовном покое, на ощупь-то, ты ведь и не различишь!..

Но по ежедневным-то, официальным встречам с Эламиром, ясенно было и другое: что рыцарь, ежели в трезвости, весь углублен в себя, посиневшие до черноты очи вызывающе меряют небо, и страшно иногда было находиться рядом. Не тем, что мог бы вживую обидеть – даже вот о клоподейном “Линдоваре” больше не поминал, – но ощущением полной отчужденности и невозможности молвить дружеское словцо. Ибо встречалось молчанием, ибо не понимал больше Эламир простых слов. Будто тупо, именно тупо ожидал будущего, механически перемежая дни, ожидая коронации Володьяра, ставшего бы по местным обычаям полным соправителем Маренция. И вот что тогда? Ох, лучше бы пил взахлеб!

И потому, едва выкраивался свободный час, я предпочитал общество Ареля. Удивительно, но мы приятельствовали крепко: он пошел, по моему напутствию, в эльфийскую милицию, и я охотно разыгрывал с ним наши ристальные приемчики… Либо же!

Либо же! Из эльфийского квартала открывалась собственная калитка за наружные стены, от которой многомаршевая лестница бежала вниз к блестящей Авице – без перил, лишь грубые ступени, вырубленные в граните, но украшенные тут и там голубыми мозаичными рунами: ах, будто летучими рыбешками Неморья! И оттого бежалось без опаски… и мигом-с-хохотом скатывались к реке, извернувшейся подковой вокруг нахолмного городища, и там мы плескались при каждой оказии, несмотря на частые грозы. Купались по эльфийски внагую, хотя и не умели толком, но охотно брызгались и плескались и что-то даже мало-мальское начинало получаться. Особо же, если сигануть в Авицу у драконьего камня и переплыть быстро, держась затем зеленого берега, где безомутно, то река сама несла тебя, будто магического дельфина, быстро-быстро скользящего по волне. Главное было выгрести и выскочить к галечному вылежню, иначе… иначе судьба-печаль будет вычапываться через тинно-осочную вязь под задорные дразнилки эльфийских дев! Ох, купание ценой ногтей! Ох и жалились они надо мной, когда первый раз поплыл – а бурно несет! – перепугался, и, едва рукой почуяв дно, тут же зряшно пытался вставать против струи… так меня поток и снес разом-двазом и кувырнул еще раза три, ажно ногти на правой ноге поотбил о подводные булыжени. А как надо? А коснулся донной гальки рукой – не вставай! – но продолжай шибче грести, не вглубь уже воды, а как бы в стороны, переменяя стиль, чтобы дальше на отмель выцелить, и когда уже брюшцой-то дно огладишь, то и вставай как ни в чем ни бывало!

И так – часто грозился ливень темным набегающим горизонтом, и спешили искупаться от дневного пота, покуда слепит еще с запада золотая ярь, и наваливалось на Авенту половинчатое небо, и плавали мы наперегонки между добром и злом.

Ах, воспоминания! Они и сами как сны, как дни в тумане, не через который идешь, но который ведет тебя! Не замечали ли? Ты вспоминаешь некий день, какое-то настроение, и хочешь припомнить больше, радостные прикосновения и жесты, может быть, говор реки или восклики чайки, выронившей уклейку и по-птичьему поминающей Глаха, но едва ты разбередил их… и воспоминания сами уже диктуют твое настроение, мелькают пятнистыми сполохами листвы на солнце, мелькают пятнами юных тел в блестящей воде. Говорю вам – воспоминания суть то, что ты помнишь и как ты помнишь. А как было на деле? А важно ли?

Иногда воспоминания увлекают тебя глубже, чем мечтал-ожидал. Иногда взгрустнешь, но окажется, что помнилось не то и не так, а взаправду было ярче и веселее. Так вот не хотел бывальничать про “Топор”, не помнилось ничего светлого, лишь грусть о былом ребячестве. Но само взошло в душе то последнее дружеское пирование, будто золотой взгляд солнца из-под тучного горизонта, и как мог забыть? А хотел – да! – хотел что-то рассказывать про эльфов, как после купания ходили в ихнюю едальню-пировальню, где воробушек тот спасенный мною прижился успешно и уже выступал с эльфийскими актерами в некой мистерии про юного Маренция. Ибо – рассказали – королевским заступничеством и вырос эльфийский квартал.

А еще хотел поведать, как удивлялся зело, до чего же окрепло здесь, почитай на рубеже ойкумены, единство церкви и культуры, никаких тебе аристофенов и менандров, столь обожаемых плебсом на широких Коголанских площадях. А всё мистерии королевские или божеские жития… эльфийские сказочные назидания… вот – про людей-теней каких-то? что за история?.. и почему же так, размышлял я, теребя в руке тонкий эльфийский кубок с золотым винным напитком. Как будто знать и народ в Авенте не были ще настоль разделены привычками и томились в общем золотом котле истории?

Но зачем, действительно, вспоминать всячные-всяжные мелочи – крой всаднических bottes fortes и блеск boucles, или façon de pantalon, пардон за франкофонию, когда надо бы вспоминать цвет и рост души? Но мы используем иносказания и говорим о мелочах тела и быта исключительно из-за нехватки высоких слов. И потому эльфийские поэтики – вечера со стихочтениями – были для меня чудесным открытием. Ах, доброе помешательство! И пускай многие из вас, кто восторженно топал ногами при боевых моих повестях, не поймут ни слога, но высшая часть моя была истинно счастлива. А водится ли высшая натура у вас? Подумайте об этом, друзья!

К примеру, сидели раз с Арелем и Воробушком за бокалами красного сидра – легкой эльфийской забавы, полагающейся к стихам. Сами в полутьме, как и положено, и только низкая цветная свечка над столом трепыхалась красочным языком… И Арель живописал что-то, энергично кружа запястьями… может быть, изображал правильные яблоки, нужные для чудного напитка. Ей-Глаху, запамятовал! Но Воробушек, любуясь на ухоженные Арелевы пальцы и фамильный (материнский же!) перстень с розовым опалом, переливающийся светом вслед за движением рук, молвил вдруг сентиментально:

– Ах! Ежели хотел бы разбогатеть, то разбогател бы на огранке! Но в этом мире должны мы выбирать…

Выяснилось сейчас же, что сам Воробушек из семейства бывалых ювелиров и родитель, как водится, более всего мечтал пристроить его к наследственному делу, и все малые годы провел он за полировкой различных камней, покуда не сбежал окончательно и к Глаховой церкви не прибился.

– Ох, это и дело! – говорил Воробушек страстно, будто даже заманив язык свечи ближе и сияя лицом. – А ведь сродни поэзии! Берешь неврачный камушек и душу вдыхаешь! Но знаете ли! – молвил он, звонко смеясь (в тон искоркам, ожившим на Арелевом опале). – Знаете же, собратья, сие столько научило меня терпению, что складывать слова во строфы кажется мне теперь легчайшей работой на земле! Но ты же, Арель, тоже из дома сбегал?

– Ах, да за любовью! – весело воскликнул Арель, но все же краснея, будто сидр отобразился на щеках. – Ей-же Глаху, будто за румяной рифмой погнался. Но кто знал, что ее круглый год денно и нощно требно стреножить! – и оба заливисто расхохотались, понимая друг друга с полуслова.

Строфы-строфы! Но что они знают о мире, подумал я? Соловьи-воробушки! Но все же, когда Воробушек читал сочиненные слова, дрожа голосом, взмахивая и кружа руками:

И кружили хороводы

И кружился дым парной,

Чтобы эль звенел, как воды,

Отягщенные весной…

Ах! И от искренности его – взаправду в волшебной зале наколдовывалась весна, стены розовели отблеском вечерней зари, и эльфы восторженно хлопали наивному естеству сей песенки… ибо это было главное, чему они хлопали! И как я плакал почти (а думал-то, уже взрослый!) из-за гордости за смешного воробья! И думал: ах, он понимает больше меня – но не о нашем мире, а самом Асгарде! И спросил его раз:

– Но, скажи, Орест, откуда берется твоя поэзия?

И воробушек мой, расхохотавшись всеми смешинками, молвил полувсерьез:

– Она витает в воздухе, сир Гаэль! Но ты вдыхаешь и выдыхаешь ее, не чуя…

Или другой раз, в белооблачный вечер, проливающийся к нам сквозь волшебное стекло голубым туманом, выгромоздился он – говорю так, ибо юный наш друг немного запинался, перебрав веселого молодого вина, – выгромоздился Воробушек на сцену объявить грядущую мистерию, но еще запросил внимания, восклицая высокопарно… ах, пускай каштановый воробушек, куцый и взлохмаченный одновременно, но душа-то орлиная! Так и восклицал:

– Други мои любезные! Но пока вы собираетесь вдохами и выдохами, позвольте еще развлечь вас поэцией, вспорхнувшей мне на ум столь внезапно, что пришлось пальцем и соусом отметить ключевые ноты на собственном обшлаге… о господине нашем Ньорде, явившемся с небес и нас создавшем.

Он был уже у эльфов совсем своим и ничуть не стеснялся и не пыжился, а легко помахал взволнованной толпе перепачканным обшлагом. Эльфы радостно зашумели и захлопали шутнику, но даже бывалые из них не ожидали эдного откровения – Воробушек, хотя и подглядывал на несчастный обшлаг, но в промежутках вздымал очи к потолочному голубому огню, как будто поминая божий день и вычитывая строки из эфира. Строки наивные и прекрасные, рифменно безыскусные, – такие как раз эльфы и любят, ибо любят дорисовывать поэтические картинции силами души:

Я жил на облаке высоком

И подо мной цвела земля,

Простерши, сказочно стоока,

Нарциссов желтые поля;

Скользила лента их беспечно

По темным головам холмов

К ручью серебряному, встречный

Его едва заслышав зов!

Они тянулись вдоль реки,

Как радужные пузырьки,

Танцуя на ветру, волнуясь,

Желая эльфами казаться,

Живого отклика взыскуя…

Я созерцал и созерцал

И поневоле сам устал

Парить, на облаке кочуя…

И сердце золотом зажглось,

И вниз от счастья сорвалось,

И распахнула встречь земля

Нарциссов желтые поля.1

О, что тут было! Какие именные восклики в честь воробушка (“Орест! Орест!” – и уже не казалось смешным его помпезное имя) и радужные слезы, так что даже последующая мистерия об Элине-юнице-лесной-охотнице не оказала подобного эффекта.

И до того он нас охмелил энтими стихоцветениями – каждый вечер зачитывал! – что и Арель мой вдохновился. На очередной поэтике для начинающих стихоплетов вскочил вдруг и он, краснея и заикаясь, и вычитал без цер:

Хвали, зови любовь,

На сумеречный луг:

Храни меня, любовь,

Где первоцвета круг!

Живей, сюда спеши,

Росинками звеня,

Ко мне, ко мне спеши

И опои меня!

Живей, сюда лети

На ветреных крылах,

Ко мне, ко мне лети,

Покуда легок взмах!

Спеши, покуда длится

Песни краткий час,

Пока перо жар-птицы

В небе манит нас,

Покуда ярок счастья

Желтый огонек,

Покуда чую страсть я

И не чую ног!

Сюда-сюда-сюда,

Где зелен майский дол,

Чтоб здесь через года

Я первоцветом цвел!2

Казалось бы – сущая тарабарщина! Ха! Но кто влюблялся, тот знает – так и звучат наши юные клятвы! Арель признался позже, что повстречал на городской прогулке некую придворную даму и, ще не зная имени, уже воспламенился всей эльфийской душой! И снова я плакал! И знал теперь, что видели в нем Она и Лэрд. Эльфы таковы! А я-то – знамо, вообще плохо чую людей!..

Все же – изрядно крутило голову золотое вино! И воспоминания плыли вокруг головы золотым нимбом тогда, и плывут сейчас, стоит лишь глотнуть эльфийской мальвазии, стоит лишь ощутить тот вкус на нёбе и терпкий запах, поднимающийся будто в голову золотым паром, окрашивая все мысли в благодатный цвет! И лица вокруг мелькали, загорелый Арель и Воробушек, пуще пошедший веснушками, и говорили что-то светлое, и пускай Эламир хмурился тучей где-то на окраине просветленного сознания, но эльфийские девы скользили мимо, как наяды и дриады сапфических времен. Да вот к примеру, подсела к нам вдруг-вдруг большеглазая эльфийка-гадалка и гладила долго-долго десную ладонь мою, и сама заблестела вдруг очами, и поцеловала только руку мне и ушла без судьбы, и что это было?

И мы пили-хвалили вино всеми вечерами, вдыхали-хвалили их стихи, и обсуждали – да! – а насколько же все реально? И о чем это все? В таверне эльфов – среди сумрака и пляшущих Асгардных отражений на сцене – сие казалось важным и нужным вопросом.

Ах, это и есть настоящее воспоминание – воспоминание настроений и чувств, по которым мы гуляем во снах! Эльфийская пословица даже гласит: лишь то, что снится, достойно воспоминаний! А что… а что до воспоминаний людских, буквальных, то было и есть одно… для которого никогда не надо было усилий, которое будто случилось минуту назад, от которого будто все еще дрожу… расскажу через переворот часов! Ах! Удивительно, как хорошо я жил в ту пору и как мало видел. Все напряжения авентийской политики, все мирские страсти были вокруг, вились ветряными вихрями на рыночных площадях, бились прозрачными ключами с песчаного ложа Авицы, но я был слепее слепца и глупее глупца и не чувствовал неизбежного, наслаждаясь миром в сердце и обещанием Лэрда.

Лэрд тогда сказал мне все и не сказал ничего. Все оракулы таковы! Не будь я столь пьян эльфийским золотом и песнями, сам бы чувствовал неотвратимость магии в тяжелом янтарном воздухе… как же говорил тот смеющийся философ, потративший золотые таланты на бесценные словеса… Демокритус?.. что воздух суть соединение электронов – бишь, мельчайших янтарных частиц. Которые, легко домыслить самостоятельно, могут быть легковесны или полновесны, и когда тяжестны, то хранят в себе могущественный заряд: достаточно Глаху кинуть гневную искру в их золотой покой и запылают зарницей! И что же беспечные купания наши? Говоря уж о греках, как мог я, бывалый лицеист, не помянуть еще одного печального наставника судьбы – Гераклитуса Темного? Не он ли молвил однажды, также глядя на беспечно купающихся в Каистре юношей и дев: река времени течет мимо вас, слепые щенки, и никто не останется прежним.

8

Приспел и канун сентябрьских календ, согласно ромейскому календарю, заведенному в Авенте чуть ли не самим Глахом. Былина, ясенно, хотя и приятная эльфам: благовейно почитая Метару и ее родословье, Глах дозволил и старое название месяца – вересень. И не зря же: языком чуялась терпкая вересковая горчинка в ярком солнечном воздухе, сулящая богатый медосбор и богатый расплод жужжливых пчел к долгой зиме, и богатство на всю жизнь. Народец становился веселее на лицо, нетерпеливо обновляя праздные вышиванки в ожидании Троеночия: Перемены Лета, Посвящения Дев, Кострования-на-Костях и прочих прелестных языческих мистерий. Во всем нашем стольном граде, ей-глаху, один Эламир продолжал мрачневаться: хотя и оставался истово прилежен в одежде и цирюльничал всегда сам, не доверяясь криворукому отрядному тонзору. Фамильную бронзовую бритву с мрачной агатовой инкрустацией он с вечера оставлял вымачиваться в крепленом вине и поутру, перед построением, наощупь соскабливал со щек одному ему явный позор или недуг… но все же черты его, бывшие раньше столь яркими, что самые разбитные девицы на улицах благовейно жмурились, ныне будто затешились под сей бывалой бритвой, он был будто добрый и доблестный меч, но защербившийся в ночных дозорах и терзаниях с ночными духами, от слез которых уже тянется по бороздкам несмываемая ржа… Иногда в ночи, глядя на яркие звезды Кассиопеи, – самохвальной красавицы, повергнутой богами! – я думаю, мог ли отвратить неизбежное? Ибо Эламир Нейский – по-прежнему мой друг, несмотря на грядущее зло, и верный образец высокого рыцарства. И всегда он – свидетельство того, как слабы мы перед каменными ликами богов, ежели попадаем не в тот горний переплет, но как тщетно должны мы гордиться, чтобы не давать играть нами попусту, воинами жизни, будто безголосыми марионетками на шатких рыночных подмостках.

Но тогда… дни шли за днями, думы путались… я и сам был охвачен торжеством расплеснувшихся по берегам Авицы лилово-розовых вересковых кущей, по которым влюбчивые парочки уже протоптали мнимые тропки, был слишком взлелеян августейшим воздухом, слишком ярко напитан янтарным эльфийским вином, после которого заманные эльфийские распевы всю ночь звенелись в ушах, но пуще всего – запутан доверительным обещанием Лэрда, что всё-всё сбудется, что мне не надо бежать и стремиться, но надо просто ждать неизбежного счастья. А неизбежность – бывает и к худу, и к добру, и зависит сие от трех старушек Норн, неспешно перебирающих инертное руно бытия серебряными спицами.

В ликейоне нас готовили в адепты и безнадежно учили по сибиллическим талмудам – древним свиткам, где вычищены знаки речи и фразы – ей-ей! – каждый день читаются по-разному и переливаются смыслами, как перламутры на заре. Но что может понять кудрявый отрок о живых богах? Как расщелкать схоластическую скорлупу учения? Норны и Мойры! Мои трепыхания на Метарском берегу можно счесть несчастьем, да зато – хвала юношескому рассудку! – я позабыл всю школьную несуразицу, кроме купы затейных анекдотов о Глахе и Метаре – да будет вечна их любовь, скрепляющая мир! Но вот что привилось к душе от наших библиотечных вечерниц – настроение иногда философствовать…

Не забавно ли – дни идут-идут чередами… но какой-то становится переломным, будто бы насильно вставленным богом в календарь, как Великий Юлий когда-то вживил в февраль вторичный шестой – bissextus. И все глупые никчемные детали этакого дня помнятся, будто вчера: словно погремушки, бесцельно блистающие вокруг издавшего крик младенца… или напоминают иллюстрацию в кожаной энциклопедии: красочно разодетую свиту круже главного героя. Также и мне – в этом авентийском деньке, изукрашенном линялыми календарными флагами у каждого храма, доселе помнится вся наша бессмысленная солдатская бытовуха. Ибо в едином дне мнятся и жизнь, и удаль, но умножьте их на легион и выходит полная бестолочь. Так ли, думалось, и мне всю жизнь промаршировать по своим же следам? Под чужими флажками? Но я был… ах, знаете, как путник на многодневном перевале. Когда уже через скальный перелом видать за горевейной дымкой и зеленую переливчатую долину со зрелыми виноградными террасами и гранатными деревами, и даже синеглазый океан весь в беззаботных издали барашках, но тут-то и присядешь на полчасика распустить слюну: перекусить остатками нежного рябчика или жилистого кролика и парой сухих яблок. Набраться как бы сил, но не перед спуском, а перед грядущим. Вот так-то и было – Авента и Эламир изменили меня, а клубок жизни – так говорят! – не упрясть назад даже вещим норнам! Бывал я порывистым, как ветер, и кидался веселым щенком на все четыре стороны, но ветер завернулся бо в раздумья, будто я наконец стал взрослым. Кто бы предполагал? Поэтому и был сконфужен, потому и ждал спящей душой небесного сигнала от Лэрда, как задремавший на жаре солдат ждет сигнала трубача. А во снах – ох! Дело молодое, и какие только красотки мне не являлись! Ох, les émissions nocturnes! Но если раньше – были темные и поспешные, будто ночью тайно сбегал по нужде, то теперь сонные девы были светлы и нежны, аки золотой эльфийский рассвет…

Я проснулся рано и легко – от полоски света из качнувшихся ставень, пробежавшей по векам вместе с мягким поветрием. Трубач? Ха! Трубач (буцинатор, бишь) и должен был быть, но ваканция казалась проклятой: немеец Меларон – я плохо его знал – сгинул в несчастной Эламировой экспедиции, а нашего любимчика-пухляка Левандра, тоже метарца, но прибившегося пораньше меня, одолжили во дворец на чьи-то серенады. А временно раздувать щеки и таскать за пару добавочных баклерок тяжеленный линдоварский карникс, увечанный бронзовой головой дельфина, – пфф, благодарим покорно! Потому-то и новые собратья-кадеты, Картех и Дементус, еле выбранные Эламиром из безнадежных заезжих соискателей, еще сопели не в лад, беспамятно раскинувшись чреслами. Мда… Вообще, в каждой комнатце предполагалось три двухъярусных койки и одна широкая деканская у окна, да с отдельным притумбием, но ввиду нехватки зарплат на полный строй давно уже жили по четверо, при мне иначе и не бывало. Я-то всегда лез наверх, где воздух чище, складывая вниз одежду и прочий обряд, но новички и на то ленились… то-то, легко спрыгнув, налюбовался я на их нижнее царство!

Кривая лежанка Дементуса недружно поскрипывала вдогонку его сиплым горловым руладам: в давешней бузе с тригородскими караванщиками болвану крепко пробили носпырку и тяжелые сны свои он выдыхивал пересохшим ртом, аже водный слизень на отмели. Да и вонища от его потной бледной ноги, выпяченной на проход; и грязный опухший ноготь (аж не в навозном грибке ли?) требовал цирюльни… Брр! Вот уж примерный братец! А вот чернявый Картех был помоложе и посметливей, да и похвастливей… вот уж завсегдатай королевской цирюльни, чего стоили его подвитые патлы, вымазанные модной помадой из пчельного воска? От его дыхания млели даже мухи, будто сбившиеся на пряный зов и развратно ползающие по космам груди, подыскивая делянку для кладки. Ха! Точь-в-точь миловидные девицы, коих-двоих-троих наш живчик собирал вечерами по всему городищу! Вот те на! – даже на выперенное из сенной подстилки ухо, пробитое будто насквозь жесткими черными волосками, вчерашние красавицы намотали разноцветные локоны, приваживая молодецкую страсть!

Эх! Попади я изначально в палатку Дарьяна – нещадными пинками растолкал бы героев (ужо дрыхачить!) и заставил за себя прибираться. Сколько сам в Метаре настрадался от верховных! Но Эламир наказывал без шутки: службе полезнее, ежели каждый бдит за себя. И были резоны согласиться… ну как доверить кадетам драгоценные коголанские порты? Ха! Постирают на Авице по-местному с ядреною галькой и ходи перед местными Фалериями в голодранных дырках… Аха-ха! Фалериями!.. Сам-то Эламир нынче не ночевал, встречался с горевейным Володьяром (видал их вечор, перемолвились) и остался тосковать в достославном “Топоре”. Запрещено, конечно, но… койка его была аккуратно уложена и благоухала ще дворянскими приправами, даже приходящая прачка у него была своя! Никто, ясенно, и не думал присесть на его ложе впопыхах нечистым задом, даже долбаные мухи – и те будто уважали офицерское благородство.

Что еще? Во-первых, припекло вдруг по малому и пришлось прервать раздумья. Сбегал в дощатый дальняк: ох, не надо было столько пить козьего молока на ночь-то! Но редко завозят и Корвалис советовал для живота ейную горчинку… Оохх!!! И мухи зеленобрюхие устроили радостный хоровод!

Еще помню зубодробную колодезную водицу в умывальне… ежели первым встал: употеешь, пока вытянешь бадью. Ох, сие инженерное сооружение было! Не прямой деревенский колодец, где ведро под конец рукой перехватить, но цепь к вороту шла через верх, через пару круглых железных барабанов, так что бадья – аж на четверых хватало! – бадья сама вытаскивалась выше солдатского роста, цеплялась окованным краем за штырь-зацеп и изливалась в подогнутый почти плотно к краю желоб, наполняя умывальный чан. Вот уж получил разминку! Ох и хорошо!

Зато потом окатишься смело, не бережа для очередника, – ох и благодать. А с пропотевшего и ночные мысли лучше смываются, и светлый день ярче бьет по бровям из-за дырявой изгороди. Красота! И когда Тиморий, ещё юнец из соседней палатки, тоже нашего деканата, вывалился нечинно во двор, глашно спотыкаясь о булыжень, зевая и протирая зенки кулаками, – не знаю сам зачем, но так славно окатил его из руколейки прямо в сонную рожу, что заорал аж благим матом:

– Гаэль! Глахомать!

– Где твои манеры, собрат Тиморий? Не забывайся! Милорд Гаэль!

– Милорд Гаэль! Глахомать! – он сам уже ржал, вытирая ручьи с лица. – Ох, благодарю за службу! Не будет ли милорд любезен потереть спину?

– Разве что сею бадьей, собрат Тиморий? Ну-ка проверим твой хребет?

– Глахомать-ать-ать! – побежал вприпрыжку. Слов много он не знал, наш Тиморий, но в кабачной драке резв, а что же лучше? Нехудой собрат и, глах знает, вырастет еще в солдата. Я же вырос.

Но пока просто кивнул ему без панибратства, накинул чистую тельную рубаху и дошагал до едальной залы, порыскал там по открытым сусекам, надыбал черствый позавчерашний хлеб – и то дело! Для нищих ли кто-то отложил или собак бродяжных? Но и то дело! До едальной пересменки-то еще две склянки! Вышел на солнце, пожевал… побродил и по худому нашему двору – трава и та еле дышит! – поглядел на выстроившуюся уже муравьиную переправу через людскую тропку: какие-то пряные крошки таскали с запертого кухонного амбара. Мне бы туда! Эх, кухонные воры, ха! Не так ли и я с кузни подковы тыровал! Молодость!.. Но странно! Каждый день шелестят тут тяжкие нашенские сапоги и давят мурашек несчисленно, но все же творят заново свой великий пряничный путь. Кем мы мнимся им? Богами или демонами? Молятся ли они нашим образам в своих муравейных молельнях?

Когда добрался до оружейной – уже вся собралась вся наша ратия: ох, и шибануло в нос портянками из гулкого полумрака! Затейное изобретение тоже, из Метары недавно пришло: Равах Метарский был изрядный эконом и в армии умел навести единство, сапоги водились лишь трех размеров, так что кто-то и по две портяницы наматывал. Зато интенданту будто бы удобство! Излишне говорить, в Авенте пользовались этим благом лишь безземельные Дементусы, коих прихудилось (каков каламбур!) набирать и в гвардию: представить Дарьяна или Эламира, наматывающего на белую ногу сию стираную-в-дыры тряпицу и одевающего казенный сапог, – ахаха!

Но через сей сочный запах, ежели притерпеться после улицы, – бьется дружеский веселый гам, все-ж-таки собратья! Кортех с Тиморием и еще братьями затеяли гонять залетевшего как-то воробья, швыряясь в сердцах старыми никчемными шлемаками, ох и грохот стоял! А, вот что – завезли обновки с оружейной! И Левадий, широко улыбнувшийся мне, стоял бычьи растопырившись перед двумя недотепами, в поте бледных лиц начищавшими ему богатырскую кирасу, все же недавно выкованную по размеру – Эламир добился! И Симеон-молчун подмигнул мне дружно. У обоих теперь свои палатки, и смешно, как Левадий разважничался, но Симеон – крепкий молодец! Все снаряжение безжалостно сам чистит и свойных юнцов нещадно тычет – сопят с ним рядышком, чем не младшие черти?!.. Эх! Вот ты безусый необразованный сопляк, вконец рассорившийся со скупцом-родителем и явившийся во стольную Авенту завоевывать крашеных девиц, но натяни кирасу – и уже блестящий рыцарь во цвете лет! Вот вам важность доспеха! Ахаха!

Но так оно и было: ставни были закрыты, но все же пробился к ним ближе, где свежее, и веселился сердцем… так и вижу опять: факела не зажигали, не зима, хватало полусвета… мелькали перед глазами все эти лица/имена, которые не поминал уже сколько лет. Может ли быть, что что-то и придумал лишнего?.. Но знаю, что распахнулись ставни, шибанув светом, и Эламир вдруг сел рядом, прихлопнув по плечу и прервав раздумья, и оттого ль, что вспоминал его много, какой блестящий рыцарь был при моем прибытии в Авенту, – то показался немного другой, будто ломаная рука склеилась немного не так… Так – будто в строгих глазах надлом поперек серой голубизны, будто больше и в косице ломаных волос, да и голос зазвучал не крепкий и дельный, не приказом по всему деканату, а тихий в окружающем молодецком шуме, будто только для меня, будто в чем-то признательный, будто вторящий вдруг пробившемуся со двора соловьиному возгласу:

– Ты все же был прав, Гаэль!

– Ах, Эламир! Приветствую! Но о чем же прав? – я был растерян его незаметным появлением, и молодецкий бессмысленный гомон вокруг, только что зело радовавший, теперь изрядно мешал.

– Ах, неважно. Хотя… – Эламир взмахнул рукой к небу, будто извиняясь за детскую глупость. – Помнишь ли в “Топоре” резонировали о твойном Метарском подвиге. Вот там-то был и прав. Ох, и приложились тогда винцом! – он улыбнулся как-то кривовасто, опять признавая допущенную слабину, но все же то была частичка старого доброго Эламира!

– Ах, Эламир! – я загорячился, не совсем понимая его затруднения, но чувствуя, что говорить надо что-то успокоительное, в хорошем смысле льстивое. – Напротив, мне всегда льстили ваши нотации, даже если горячился ответно, то впоследствии всегда в них находился изрядный намек.

– Не разводи мучительные словеса, Гаэль, ради богини! Ты знаешь, я не ценю пустых прений. Но помнишь, учил тебя разуму, зачем из Метары сбежал вместо тамошней карьеры? Вот в том и прав, что сбежал. И не только в том…

– Но все же признай, – переменив позу, он вдруг заговорил энергичнее, что еще больше меня насторожило, – благо тебе, что ты взаправду мелкопоместен и смелеешь уступить, где рыцарь уступать не должен. Так что, пожалуй, и не до конца был прав!

Речь его оставляла много вопросов, но местоположение для споров было неподходящее, да и Эламир, энергично опершись мне о плечо, уже вскочил на ноги, объявляя утреннюю перекличку. И только взор его скользнул еще раз, будто по моим суматошным мыслям, и в светлых глазах – то ли облака, то ли что? Отголосок какой-то нежности, которая когда-то в нем была, которую, похлопав по плечу, хотел мне передать.

И, может быть, и не случилось тогда никакого рыжехвостого соловья за окном? Быть может, все это придумала моя память, приукрасив былое? Но какая ко глаховой матери разница? Ибо в моем вечном воспоминании, когда вижу я Эламира Нейского, рыцаря моей молодости, сияющего отвагой, блистающего доспехом, – соловей всегда поет, выкликивая его несбывшуюся любовь на все безответные лады.

А главные события дня заняли времени даже меньше, чем мои утренние шаги наперекрест двора. Вы, ясенно, тоже замечали: думы тянутся порой бесконечно, а настоящие события жизни коротки и жгучи, бо взмах зарницы? Потому это, что богам сомнения неведомы и дел у них множественно, и вершат они их взмахом каждой ресницы!

Да и как описывать жизнь? Бесмысленно описывать, не картина же: надо прожить ее всю – прожить и меня, и Эламира Нейского, и каждого муравья, о котором вещал давеча, и всячного-пустячного прохожего, встретившегося тебе на беду. В Коголане у нас была пословица житейская: dans des petits sacs les bonnes épices! Как бы переладить? В маленьких мешочках резкие пряности? Ахаха! Не расчихаться бы по пути!

А когда мы вспоминаем, мы вспоминаем частями, фрагментами, мы помним чахлый кашель одного встречного и путаную бороду другого, пошедшую сединой, но в жизни – все было сиятельно и одновременно.

И так и было:

Подметальщики уже заканчивали работу… они же, под петушью зорьку, вывесели на Глаховом храме золотые календарные флаги – так любой мог понять настоящий день. Полотнища тяжестно трепетались на вялом ветру, и также вяло трепыхался в грязопенной луже у каменного столба подбитый мальчишками голубь, а поодаль, почти у кованой двери, ожидая полуденных служений и медных милостей, дремал еще на циновке Леон – безногий наш ветеран… А вот – разморгался на звук воинских набоек! И голубь, и ветеран – жили только сим янтарным моментом, только минутными интересами тела: и не сказать, рассчитывали или не рассчитывали они как-то пережить градущую зиму… а просто не знали о ее существовании. Оба они были только здесь и сейчас, нежась в теплом ветерке, и больше нигде. И я вспомнил, как Эламир сказывал однажды про волков, живущих единой минутой. Но потом вспомнил и свое приключение, когда бывалый вожак легким горловым рыком придержал щерявого белого щенка, зная жизнь хотя бы месяц наперед. Вот сила вожака! Но кто из нас, городских гвардейцев в блестящих кирасах, знал хотя бы сутки наперед?

Эх… кинул Леону баклерку и пошагал дальше.

Ах! Несмотря на раннее утро, мой разум уже утомился блуждать в этаких философиях… я был рассеян, не особо внимателен, и любая деталь, привлекшая внимание, занимала меня раздумьями лишь до появления следующей яркой картинки, будь то заспанный лавочник, рассыпавший яблочный товар вниз по переулку, так что каждое звонкое голошение само кружило в воздухе, будто румяное яблоко, или будь то прохожая девица, спешащая из борделя к старушке-маме и поспешно стучащая в родимый ставень… а промежутки между картинками я совершенно пропускал – будто их и не было. Тело и душа легко-согласно разъединились – тело шагало-припрыгивало, даже будто бы шутки шутковало с товарищами, а разум, чьи воспоминания и читаю сейчас, был растерян и нерасторопен.

И потому, когда Эламир тронул вдруг меня за плечо, и объявил людно:

– Должим обход: Гаэль за старшего, по Масличной к рынку, по мясным рядам и к Зеленой башне. Там ждем…

… слова докатились до меня не сразу, он уже уходил вверх по Скобяному переулку, как-то выхорашиваясь четко печатать шаг по кривой булыжне, так что серебряные шпоры, признак придворного отличия, подрагивали ровно и звонко. Дарьян-то ей-же-день так сваливал от муштры, завязываясь на разные коммерции, но на Эламира непохоже. Странно! И холодком потянуло из узкого кривостенного переулка, где он пропал, и меня опять захватили те же философии: куда ушел он? кто знает будущее? Можно ли знать, что Эламир существует, ежели тень его больше не марширует рядом? Можно ли знать, что мы живем и жируем потому лишь, что мы о том так знатно рассусоливаем?

Рассусоливал, ясенно, только я. Молодежь была как сегодняшний голубь, только не подбитый, а еще вчерашний и здоровехонький, но ведь голубь и не чувствовал разницы! Они жили-не-тужили этим янтарным утренним мигом: отхлебнули из ведра у знакомого водоноса, спешащего на рынок, и шутливо поохали, пятернями держась за прихваченные ключевым холодцом зубья… полюбезничали с парой смазливых служанок, вызнавая их свободный вечерний час, довольные уговором – пересчитали звонкие монеты в дырявых карманах и даже стрельнули у меня полмуара до завтрашних жалований… и ничто не предвещало, что ныне их последнее утро.

Так механически мы прошли через рынок, вышли к башне, и Эламир неожиданно вычудился за плечом, и тут-то я встряхнулся и даже дважды обернулся на него: Эламир, да, но будто пустое место, будто выцежена кровь… и самое страшное: чистые голубые глаза с красными жилками. Ах! Он убил кого-то. Но… но и что? И я же убивал. А зная Эламира, – быстрый мах или резкий укол, и чьи-то глаза стекленеют и душа спешит убежать ко Глаху. Конечно, то была бы почти артистическая работа. Но чья смерть могла его так перетрясти? Никеандра? О Глах… вспоминая утреннюю обрывчатую беседу… О Глах. Но среди солдат, среди толпы опять было не место безумным расспросам…

И мы снова погрузились в обход: он не говорил ни слова… я и не оглядывался, просто чуял его потерявшие ритм шаги за спиной, продолжал механически давать указания собратьям: что там в тупике? поглазейте на задворье, не выломана ли черная дверь драгоценной лавки? что за перепалки в кабаке, ночи ли мало, вытрясите их на глашьи очи…

Так и кружили по нашему кварталу, пока с Придворной стороны не донесся набат. Набат был не пожарный, не боевой, но гудящий о тревоге, требующей общей сторожности. Ограбили ли какого лорда? Я послал Картеха сбегать за разъяснениями, сами мы также двинулись через рынок к северному краю, ближе к набату.

Рынок, только что манивший сладкогорьями дынь и арбузов, будто пожух… уже каким-то образом знал раньше нас, хотя и в неимоверном количестве версий: убита служанка-цветочница, убита знатная дама, принимавшая троих любовников разом, убита послушница Метары, прямо на ступенях храма… Подоспевший Картех навел страшную ясность: каким-то уличным бродягой заколота ясная леди Фалерия, выходившая со служанками из дому на Метаров молебн. И да-да, уличная цветочница с перепугу расплескала цветы на ее тело…

Набат. Слухи. Слухи приняли теперь гвардейский оборот: весь город закроют, все осенние праздники отменены, нет, отменят лишь свободные часы для гвардии и всякую маломальскую даму будут по всяжным делам провожать по-двое, да и к рыночным девицам каждой приставят насильного кавалера, да еще завтра объявят облаву на приезжих и ихнюю децимацию. Словом, кому набат, а кому и Гадес не брат – любой бродяга, дремлющий пьяно у шершавой стены, был теперь интересен как предлог для крепкого пинка – верно ли дрёмствует или притворствует, есть ли авентийский жетон, не просрочен ли? Кадеты наши восприняли все даже с энтузиазмом – хотя бы и в галерную клетку бродягу волочь, а все развлечение. Что до Эламира, им хватило ума не огладываться на него. Все знали, кто была Фалерия, и никто не хотел лезть в это пекло… это не воинское дело. Проблемы знатной сучки, pardonne moi! Скорее, Эламиру они сочувствовали, и даже рады были этакому божественному возмездию… и рады были оттянуться на безвинных прохожих. С веселыми рожами потрошили зачем-то обоз с бочками – окунь в крапиве ко столу Маренцию… какого глаха? Ну, может в бочке кто? О Глах! Кто там, убивец под крапивой?.. Глахомать!

Так остраживал их вполуха, а сам все переживал: но может и не виновен Эламир, а прослышал раньше нас? Что солдаты, они и не знали ее, кроме известных слухов, но даже я, только видевший мельком, и то чувствовал расстройство, и лик ее златовейный будто слепил мне глаза откуда-то сбоку, поднимаясь вслед за светилом в Асгардные веси, а с теневой стороны, где собаки грызли мясные отбросы, примерещилась вдруг ее светлая голова в крови… о Глах, как же так. Эламир не смог бы ее убить, я бы не смог. Но о чем же он говорил?

И в сей момент некий шум отвлек меня… Из того самого узкого Скобарского переулка, куда мы вернулись на третий круг, донесся высокий женский выкрик, буквально симфонический визг, будто пичужная стая разлеталась по сторонам, и будто звук поножовщины. Переулок выходил другим концом на богатую торговую улицу, уже не нашего квартала, но – знамо дело! – у кого-то под обилием слухов подсдали нервишки? Картех и Дементус выскочили было вперед, будто боевые псы, но тут же присторожились у темного входа: из переулка выметнулась вдруг светлым пятном женская фигурка, за нею – о Глах! – припрыгивая по булыжне и пачкая кровавым следом, выкатилась голова Тимория с разинутым в изумлении ртом; Картех и Дементус попятились враз, но окоченели будто, и черный демон, выделившийся из переулочной тени, проскользнул между ними, славно закрутившись в воздухе, и оба тут же пали на булыжень без единого слова, держась за животы.

Из переулка, должно быть, налетела и на меня волна сжатого ветра, так что зарябило в глазах. Видел я как будто сполохами в темноте, отдельными цветовыми пятнами: вот – лицо девушки, серое от испуга, дражные бисеринки пота над широкими светлыми бровями, моляще искривленные губы… наверное, так плотно были сжаты все преследование, что крепко слиплись выступившей и запекшейся кровью-киноварью, и нет теперь им сил раскрыться? Вот – голова рыцаря, шлем рыцаря, блестящий парадный шлем с серебряными вставками с изображением известнейших битв древности… бойницы очес, черные колодцы, ледяные скрижали ночи.

А звуки – звуки лились отдельно, бессвязно с увиденным… чей-то сиплый умирающий дых, порочащий Глаха, эфемерный звон серебряных шпор захватчика, мерный и неотвратный, будто метроном. И девушка… не видел, но прошуршала мимо резвым облаком и затаилась… Верила ли в нас? Кажется, и назвала Эламира по имени?..

Переулок опять дыхнул на меня черным воздухом, даже волосы под шлемом заежились, и черная фигура выпрямилась в десятке шагов впереди. Черные доспехи как тень. Какой там бродяга – божеский рыцарь-посланник высшей пробы с черным кеваларским мечом, пробивающим наши скобарские кирасы аки папирусную гниль. Скобарский переулок! Картинка будущего сама высветилась у меня в голове ярче завтрашнего дня: Картех и Дементус по шершавым стенкам, расплющившись задницами на влажных нечистотных канавках, еще ворочающиеся непонятливо, держась за гузки, и посередине – я, Гаэль Глахомать Франк, еще стоящий будто, но коленца ще дрожат… и почему-то с переломленным по виску шлемом, как будто самое я, сознание мое, кто-то черный отрезал от тела. И так будет?

Не скажу и сам, было ли то юнцовой бравадой перед девчонкой или глупостью. Но в этот миг жизнь стала ясной. Ежели до того месяцами растворялся в Авенте, теряя житейский смысл, то теперь будто собрался в единый комок, взор перестал рассеиваться – по-орлиному сфокусировался на шлеме рыцаря, даже не на шлеме, нет! А на острой щели над ошейным доспехом, где сиял на солнце единственный блик в его черной броне. Да-да, надо умудриться! Как тренировался столько дней у Элизера: нырок и из-под вражьего меча да под гадесово яблочко, только так!

Все было ясно. Эламир зачем-то кричал: Гаэль, остановиться!.. но не было бога меня остановить. Все бывшее, что рассказывал вам, все будто приготовило меня к сей минуте счастья-бытия, я летел как брошенный вперед клинок – редкое, между прочим, искусство!

Разум молчал и работало только тело – работало выкованной привычкой в Элизеровском плену. Я шел вперед лангортом, нарочито будто чуть левее, будто глупо целя-коля его десное плечо, защищенное чудо-броней, но на самом деле подманивая, нарочито приоткрывая десный бок: намереваясь прыгнуть споднизу, как хорошо помнил, едва только противник-тень ударит справа по верху… но он… он повел почему-то плоским клинком, не хотел убивать?.. об этом стоило подумать-погадать, но думать я не мог, все мои знания были в руках и ногах, в юных мускулах, напряженных перед нырком… и он повел справа, как я и хотел, но неожиданно сам полуприсев ниже, будто намереваясь переломить мне неукрытые голяшки – мы никогда не одевали накладки на городские вахты! Все шло не так! И пока я не думал – тело взялось и решилось само: я уже падал башкой под его удар, готовя заученный выверт… но подвыбросил левую ногу вперед… оперся на нее и не знаю как, ибо мышцей хромал потом неделю, ужасным усилием на ней одной выпрыгнул стерхом вверх, выплеснув руки, – да, именно стерхом, возвышаясь к своей родной эфирной стихии. И видел его меч, пролетающий у меня перед-под глазами, кружащий будто вокруг меня (то, конечно, сам я кружился в моем полете!), уходящий-уходящий-уходящий под меня и царапнувший-таки левую икру, и увидел будто мир вверх тормашками… голубое небо кружилось медленно… как только все поместилось в одну секунду?! Обратно перекружился взором к земле и увидел прямо-прямо бойницы глазных щелей – в них как раз ударило солнце, наверное, подослепив его, и может сие еще мне подсобило? Ибо горла не видел уже! Но ясно увидел будто отблеск голубой льдинки, и именно туда легким помыслом десницы устремил наконечник меча.

Все это был один быстротечный миг – даже воспоминанием не охватить его краткость, ибо любое слово требует больше песчинок вечности. В один еще миг – я видел, летел, был на небе, чувствовал, жил все это, а в другой уже грохнулся о булыжень так, что взаправду высек кованым наплечником краткие искры, перекувырнулся, выкривив шею, выкривив шею, как арлекин на городских подмостках, получивший оплеуху, и вскочил-заковылял, потеряв стороны света и глупо отмахиваясь кулаками, ибо, ох же стыд, меч где-то вывернулся из руки от удара.

Через еще миг картина прояснилась: черный рыцарь лежал на спине, кровная юшка уже сочилась из-под забрала первыми каплями, бессильная шуйца его с развернутой ко мне рукавицей-латницей подрагивала в судороге; меч мой бесславно валялся в трех шагах. Я подошел, еще тяжело дыша и подволакивая ногу, и, с дрожью рук придерживая черный шлем, с дрожью до отвратительного стального дребезга лицевых пластин, с усилием отворил покривившееся забрало: о Глаше! Рыцарь также дышал прерывисто, пузыря губами, но уже смертно, вместо левого глаза была кровавая яма, но правый был еще жив и ослепил меня своей распустившейся детской голубизной. Это был Володьяр – о, если бы я мог думать вовремя, как Эламир, я бы догадался сразу, и по доспеху, и по рыцарской повадке… жаль же, что так мало я с ним ристальничал.

– Зачем ты это сделал? – он попытался шевелить губами, но шла только пена. И все же я понял эти движения губ, ибо уже слышал эту ритуальную фразу: фразу благородного толка, прощающую противника, которого сам хотел лишь отвадить испугом.

– О, Глах же Великий… – прошептал подошедший Эламир, бессильно чертя по булыжне острием меча, и это первый и последний раз, когда я слышал великое имя бога из его уст…

Раздался сзади и нежный женский выдох, я обернулся. Девушка была розово-светла в солнечном луче… ясенно, явившаяся со двора, что было внятно по ее праздным одеждам. Такая русая, стройная… солнце било из-за ее головы, або корона, как и должны, наверное, дворцовые дамы слепить простолюдов… очень гладкая, вестимо, на ощупь, непристойно подумалось мне. Но на что она была Володьяру так внезапно? И еще подумалось: знал бы кто он, так сам словил бы ее и отдал бы, живо трепыхающуюся, воздымающуюся нежной грудью, рыцарю в жилистые руки. Ибо кто бы она ни была, но что она стоит, что любая красавица стоит в сравнении с добрым рыцарем? Что Катинка моя, что Фалерия, что эта родословная мамзель – все наши трагедии от них.

Но Эламир собрался душой раньше. Произнес, хотя и с хрипотцой, но почти бесстрастно… как будто и говорил не сам Эламир, а лишь десятая, служивая часть его, первая ожившая от шока:

– Моя принцесса, примите мои сожаления. Извольте, мы немедля проводим вас во дворец.

О Глах и Метара! Принцесса Летиция! Что вообще произошло? И я дурак, еще пускал по ней детские слюни… Хотя именно тут, даже сплюнув, кажется, выбитый о булыжень зуб, пришлось утереться неловко перед ее очами: поди еще тяжкую перчатку стащи, зажав подмышкой, да и ободрался рожей до крови… размазня по лицу, не знаю на какого персонажа похож.

А она и правда была принцесса – говорю вам с восклицанием! Хотя еще дышала учащенно после побега, но принцессы – знаете, даже в испуге, они не те, что мы. Как будто, знаете, испуг для них не состояние взбаламученной души, но действие разума… и хотя бежала и была на краю душевной гибели, но черты хорошенького ее лица быстро запылали ярче. И сказалась звонко и твердо, не высокомерно, но как особа, облеченная властью казнить бесспорно:

– Молим вас, милорд Эламир. Но с проявленной вами отвагой, мнится, ваша помощь больше пригодна взволнованным мелочным торговкам. Или на пышные похороны сему павшему безумцу, кажется, вашему закадычному другу? Хвала Метаре, более не опасному мне и королевскому обществу!

Эламир побледнел, вздохнул и хотел, знамо, что-то высказать о придворных женщинах, как только что и я… но Летиция пресекла его взглядом чистых серых глаз. Глаз, скользнувших по нему мимолетной яркой слезой и поднятых сейчас к небу и Метаре. Только сейчас я понял, как был не прав, и в какой ярости она была, и одно безвозвратное звонкое слово могло нагалерить нас всех. Я вышагнул вперед, покачнувшись в бедре, и поклонился как мог:

– Миледи, несколько наших товарищей, двое, трое… погибли сегодня за вас…

Она дрогнула всем телом, будто только очнувшись, будто как и я только-только выпроставшись из узкого предсмертного кокона, когда видишь только смерть в образе черного охотника, и пораженно огляделась на ужасные окрестности: голова Тимория с закатившимися глазами, будто все еще взирающими на нас, но от раваной шеи тянутся кровавые ручейки и уже будто копошатся какие-то мухи; симметричные по сторонам переулка живописные трупы Картеха и Дементуса, оба привалившиеся к грязным стенам, будто те пьяные обоссанные бродяги, что прогнали мы отсюда час назад, но зачем-то сжимающие животы, будто вспученные до крови, до торчащих из-под лат кишок – а все вчерашний излишенный ужин! И вокруг, впрямь и вкривь, уже повыползшие из щелей каких-то зеваки, еще в ужасе округляющие рты, но уже готовые разразиться ахами и глахами. Бо… сущие ожившие куклы-мертвецы! Что за представление! А что там еще выше по переулку? Вся Левадиева палатка в таких же сочных трупах? О Глах!

Она покачнулась, вдохнув и выдохнув пахнущий кровью воздух; легкой рукой, даже только пальцами в зеленой летней перчатке коснувшись нечистой плесенной стены, прикрыла на миг глаза, и затем впервые глянулась мне в лицо (думается, я выглядел сущим дурнем с разинутым подкровавленным хайлом), но молвила просто, выражая сущую благодарность души не словами даже, но самым тоном этой женской фразы:

– Вы… милорд Гаэль?.. Мне доводилось слышать ваше имя, милорд Гаэль, и в отважном смысле. И теперь признательна, что те слова не солгали. Благодарю вас за службу и молю… молю сопровождения…

И так, – и кой всевещий мудрец предсказал бы сие, когда я беспечно проснулся несколько курантовых нытков назад, взирая на сопящих в забытье блажных собратьев?! – так-то мы поковыляли вверх по переулку… и я боялся на нее глазеть, просто чувствовал рядом дыхание, будто присутствие высшего существа, парящего рядом… и за нами бежали мальчишки с рынка, крича и распинывая изо всех углов цветные вихри опавших листьев, и перед нами разбегалась простолюдная толпа и тоже что-то кричала, срывая откой-то живые астры-цветы и кидая нам под наступ, и голуби-воробьи порскали из-под ног и разлетались по солнечным лучам, будто по веткам, и так мы ковыляли бесконечно вверх по мощеным переулкам к Маренциеву дворцу: я, Гаэль Франкский, бестолковый искатель приключений, попавший в сей переплет из-за детской выпивки пару лет назад, и принцесса Летиция Авентийская… нежная аль восход авентийского солнца, гибкая как расцветшая к осени авентийская ветреница, сладкая как порыв авентийского зефира, и терпеливо вела меня по косогору ввысь, будто звезда, ведущая месяц в хрустальные палаты, и сама-то поддерживала меня под железный локоть, ибо и плечо отнялось, отдавая болью при каждом булыженном толчке; и та старая животная рана будто приоткрылась под латами и свербела с каждым толчком сердца, усердно бившего в уши, и нога работала плохо, скользя то по вчерашней картофанной кожуре, выброшенной щедро из трактира, то по сейчашнему элевому ручью из пробитой кем-то на радостях бочки (аж совали мне кружку в рожу!), и я натужно хромал всю дорогу и сопел, и утирался простолюдно же, краснея от стыда, и крапал-кропил мостовую кровью от разбитых зубцов.

1.Вольный перевод стихотворения Уильяма Вордсворта “I wandered lonely as a cloud”
2.Вольный перевод стихотворения Джона Китса “Hither, hither, love”
Age restriction:
18+
Release date on Litres:
27 December 2023
Writing date:
2023
Volume:
170 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books