Полк собирался в рейд, перекликался, пересчитывался и запускал дизеля. Перед воротами КПП уже выстраивалась колонна, а к командирам ещё приставали обиженные из оставленных:
– Ну, товарищ майор!.. Ну, товарищ майор!
– Ну, товарищ старш-нант!..
Седьмая рота скручивала матрацы, оставляла лишнее в каптёрке и дописывала письма. Чтобы в переписке с Союзом не возникало тревожных перерывов, письма писались впрок и сдавались писарю Валерке.
– На, – вручали ему очередную пачку, – отправляй раз в две недели. На три месяца хватит. – И с беспокойством добавляли:
– Только не вздумай, зараза, всей кучей отправлять! Прошлый раз вся родня обчиталась.
Валерка кряхтел, морщил облупленный солнцем нос, но письма принимал безропотно. Аккуратно перетягивал пачки аптекарскими резинками и складывал на тумбочку.
– С вас бахшиш! – бурчал он. – Взятки беру сгущёнкой.
– Давай, давай, – хохотал из угла Волошенко, – выполняй Родине план по макулатуре!
Сам Волошенко никому не писал по причине тщательно скрываемых суеверий, и потому надо всеми потешался.
Последним подошёл к Валерке «молодой» Крутов, протянул завёрнутую во «Фрунзевец» пачку и робко пробормотал:
– Возьми, Валера, если можно. Сделай раз в три дня…
– Сколько? – в ужасе вытаращился Валерка на протянутую пачку.
– Раз в три дня, – повторил неуверенно Крутов.
Валерка посмотрел на его просторное, с карантина ещё не ушитое «хб», на растрескавшиеся в нарядах руки и вздохнул:
– Давай, салага. И когда только написать успел, из кухни ведь не вылезаешь?
Крутов облегчённо вздохнул, попятился и побежал грузить на ЗИЛы ящики сухпая. А Валерка пошёл в штаб прятать от комбата почтовую кипу.
В шесть утра, в последний раз позавтракав в полковой столовой, седьмая рота пристроилась к общей колонне и выехала на дорогу. Валерка постоял у ворот, подождал, пока не затянет пылью замыкающую машину, и отправился в штаб. Нужно было ещё навести порядок. Пачки писем он уложил в стол, а свёрток Крутова, слишком для этого большой, сунул на шкаф, в дальний пыльный угол. Привычная после каждых проводов тоска уступала место ещё более привычным делам.
День у Валерки прошёл как в горячке. Прапорщик Корнейчук, непосредственный его шеф, свалился с приступом малярии, начальник штаба ушёл вместе со всеми в рейд, а только что прибывший из отпуска комбат в штабе ещё не появлялся. И Валерка ворочал делами один. Гонял за подписями дневальных, собирал из остатков рот караул и ругался со старшинами. Старшины людей в караул давали неохотно и кивали один на другого.
– Что ты ко мне привязался? – доверительно шептали ему в уютном полумраке каптёрок. – Ты к Малееву иди. Он, паразит, шесть человек больными записал, а у меня нету!
– Что? – ревел в своей каптёрке прапорщик Малеев. – Ты Дерюгина бомби и Тарасенко! Знаю я, сколько у них на срочных работах числится…
Валерка внимательно выслушивал каждого из старшин и всех выявленных таким образом людей беспощадно заносил в караул. А прапорщика Малеева, как самого недовольного, сунул начкаром. Писарские обязанности Валерку угнетали, но исполнял он их неукоснительно, и иногда, если людей всё же не хватало, сам шёл как строевой на двухсменный пост. А вечером через дневального полковой писарь Гоша пригласил Валерку на именины. Валерка заскочил перед самым закрытием в магазин, купил на все чеки, что надо, и ближе к отбою отправился в полковой штаб.
В штабном бараке было тихо. Один только часовой стоял у зачехлённого знамени и, оперевшись на денежный ящик, дремал. Гоша, давний, ещё с карантина валеркин приятель, сидел за высокой стойкой и вытюкивал на машинке какую-то бумажку.
Сколько же тебе лет, балбесу? – поинтересовался Валерка, шлёпнув его дружески по шее.
– Двадцать, – сообщил Гоша и отпихнул машинку на край стола.
– Замуж пора. Держи, будет, чем в загсе расписываться!
Валерка сыграл на губах свадебный марш и вручил имениннику подарок, – китайскую, с золотым пером авторучку.
Гоша нелегально собрал у себя всех, с кем летел когда-то в памятном самолёте из Ташкента. Ели, хрустели печеньем, тянули из банок яблочный сок и представляли, что это пиво. В самый разгар веселья промелькнул в приоткрытой двери кодировщик Вася, тоже свой человек.
– Сюда, Вася, сюда! – зашипели ему, чтобы не услышал в соседней комнате дежурный офицер.
Дежурил сегодня Скворцов, а он шутить не любил, потому что его разлюбила официантка. Но Вася только отмахнулся зажатой в кулаке бумажкой и по коридору промчался пулей. Вернувшись скоро, он плотно прикрыл за собой дверь и с ходу присосался к подставленной банке.
– Сводку носил! – перевёл он дыхание и с монотонностью телетайпа отбарабанил: – Колонна обстреляна за блоком шесть… в седьмой роте сгорело две брони… Номера забыл.
В комнате стало тихо. В открытое окно ворвался из летнего клуба какой-то фильм. Его герой оглушительно и красиво объяснялся в любви, счастливым смехом заливалась на весь полк героиня.
– Поздравили, суки, – проворчал Гоша и смахнул в корзину пустые банки.
Все осторожно поглядывали на Валерку. Тот молча рисовал новой ручкой какие-то каракули. Потом взял со стола ремень и лязгнул пряжкой.
– Кто?
Вася вытер о штаны испачканные копиркой пальцы и вяло ответил:
– Рядовые Джураев, Стригач, Волошенко ранены, рядовой Крутов убит…
И, коротко всем кивнув, Валерка нахлобучил панаму и ушёл в батальон. Рабочий день его внезапно продолжился.
Открыв батальонный сейф, Валерка из стопки военных билетов вытащил нужный. В ящике на букву «К» разыскал и приложил к нему послужную карточку. Всё это нужно было к утру замполиту. Но вспомнил, что замполит сегодня укатил вместе со всеми, и, стало быть, извещение нужно составлять ему. «При защите южных рубежей…» – писал и зачёркивал Валерка. «Верный воинскому…» – писал он и снова зачёркивал. «Проявляя…» В ящике замполита лежал образец. Нужно было только вставить фамилию и дату, но Валерке всегда казалось, что это не всё, что нужно, а что нужно, он не знал. И, смяв бумажку, к чёрту бросил её в корзину.
На вечерней проверке он стоял, пристроившись к чужой роте, и за всех своих выкрикивал:
– Рядовой Рябинин убыл на выполнение боевого задания!.. Сержант Литкевич убыл на выполнение боевого задания!..
«Надо было сразу отметить в списке тех, кто убыл!» – запоздало сожалел он. А когда дежурный по части, уткнувшись в слабо освещённый фонариком список, вызвал Крутова, Валерка на секунду растерялся, замешкался. Потом, испугавшись той пустоты и молчания, которые возникли после этой фамилии, сиплым голосом крикнул:
– Убыл на выполнение!..
Потом вернулся в свою огромную, опустевшую на три месяца палатку и, не раздеваясь, лёг. Поредевший батальон, грохоча табуретами и переругиваясь, укладывался спать. Лёг, потихоньку заснул, и вдруг снова вернулась та напряжённая, звонкая тишина, которую он нарушил десять минут назад, только теперь нарушить её было нечем, и некому врать. Он лежал один среди опустевших, голых кроватей, и было ему так же неловко и так же хотелось крикнуть. И это было впервые.
На писарскую свою должность Валерка попал не за красивый почерк. Просто, когда вернулся из госпиталя слабый и тощий, комбат, чтобы хоть как-то его пристроить, посадил в штаб. Много раз потом просился Валерка обратно, но комбат его не отпускал. Сажал для острастки на «губу» и снова прикручивал к штабному стулу. Он лежал неподвижно в клетке кроватных дужек, и среди пустых сеток было ему впервые тоскливо и одиноко. Раньше Валерка думал, что ко всему привык и всё уже видел, но оказалось, что он никогда не видел голой кроватной сетки над собой. На втором ярусе над ним ещё вчера лежал Крутов. А теперь его нет, – тихо и зарешёченная сеткой пустота.
Валерка не спал всю ночь, ворочался, курил и угрюмо жевал подаренную отпускным комбатом колбасу. А утром после завтрака отстоял развод и как всегда бодрым шагом отправился к палатке батальонного штаба. Он открыл дверь своим ключом и огляделся. Разложенные на столе бумаги белели в полумраке, а со шкафа поглядывал пожелтевшим газетным клочком свёрток. Валерка подошёл к столу, добавил к бумагам «Книгу входящих» и ещё кое-что поважней и тщательно всё переворошил. Посидел ещё немного, глядя на стол и думая, что бы ещё добавить. Потом снял с полки склянку чернил и, оглянувшись на дверь, вылил всю на бумажную кучу. Чернил хватило и на бумаги, и на стены, и даже на новенький, неделю назад выданный завскладом стул. Бросив склянку на пол, он сел на другой стул и стал терпеливо дожидаться комбата.
Комбат из отпускного настроения ещё не вышел. Он явился в парадной форме и со свету разгрома в полутёмной палатке не разглядел. Он по-стариковски тяжело опустился на стул, рассеянно взял в руки какую-то бумажку, и только тогда почувствовал под собой подозрительную сырость и пальцем нащупал лужу. Он потянул носом воздух и растерялся.
– Что это такое?
– Да вот, – спокойно развёл Валерка руками, – чернила разлил.
Комбат с ужасом посмотрел на ворох фиолетовой бумаги, заглянул, неловко извернувшись, себе за спину и побагровел.
Всё, что кричал ему майор, Валерка выслушал молча, и иногда только, чтобы ещё больше его распалить, огрызался.
– Олух! Да знаешь ли ты, что наделал? – грохотал комбат. – Бездельник зажравшийся!.. Писарюга! – и вдруг взорвался и растерявшемуся, только что вошедшему прапорщику Дерюгину прямо в лицо проклокотал: – На Панджшер вредителя! К Шевцову на перевоспитание! Исполнять!
И уже после обеда Валерка с матрацем и вещмешком стоял у КПП и загружался в почтовый БТР. Вместо Валерки в штаб был срочно отозван временно заболевший Морсанов, и теперь он его провожал.
– Валерка, ты рехнулся! – тихо шептал он. – Тебе что, мало было? Не навоевался? Тебе до дембеля месяц…
– Значит так, – перебил его Валерка. – Бланки в правом ящике стола, стандартная бумага в шкафу, а образцы как чего писать я тебе оставил. И, уже взявшись за поручень, разъяснил, – не могу я больше писать… ухожу. Точка. – И, привычно взлетев на броню, крикнул в люк:
– Поехали!
БТР взревел, Валерка помахал на прощание обшарпанным своим, дембельским автоматом и исчез в пыли. А Морсанов побрёл в штаб и в новом месте уныло огляделся. Аккуратный, подписанный Валеркой свёрток лежал на столе. «Один раз в неделю» – прочёл Морсанов, и, вздохнув, сунул его на шкаф, откуда уже свешивался жёлтым газетным ухом другой, всеми забытый свёрток.
На марше, когда ничего хорошего уже и не ждали, неожиданно подвалил бахшиш. Бахшиш прихватил из полка Кременцов. Вывалился из попутной «вертушки», кошкой, чуть не на ходу взлетел на броню и весело заорал:
– Не ждали, гады? Службу забыли? По караулам соскучились?
И вывалил в люк сгущёнку, взводному «Яву», а остальным целую гору «Охотничьих». Все радостно засуетились:
– Валерка, гад!
– Удрал-таки, вырвался?
– Отыскал?
У него всегда и для всех что-нибудь находилось: сгущёнка, сигареты или просто привет. Такой уж он был человек, – приветливый. А Голованову прихватил письмо. Показал краешком «авиа»:
– Танцуй!
Сам же за него на броне станцевал и рухнул в люк, куда его утащили за ноги рассказывать новости. Все завистливо застонали:
– О-о-о!..
Помучили для порядка и письмо через час отдали. Но Голованов своим счастьем делиться не стал, потому что не такой был человек, а наоборот, – застёгнутый, как бронежилет. Говорил мало, думал много и писем вслух никогда не читал. А хотелось. Всех давно уже разбирало, почему другим уже через полгода писать перестали, а ему нет? И писали ему на зависть часто, всегда одним и тем же почерком и, очевидно, о чём-то важном, потому что он после этого ходил загадочный и серьёзный. И что характерно, всегда «авиа», всегда на роскошной бумаге, и благоухала эта бумага так, что принюхиваться к ней сбегались всем батальоном, и с изумлением убеждались, – духи. И каждый раз спорили, что вот это письмо – последнее. Но проходила неделя, и почтари уже с КПП кричали:
– Голованову!
Сгущёнку проигрывали из-за него ящиками и систематически приставали:
– Ну, прочитай, что тебе!.. Ну, тогда про себя, а мы просто на твою морду смотреть будем!
Но ни на морду, ни намекнуть Голованов не соглашался, потому что при других стеснялся даже про себя.
– Вот и сейчас сунул конверт под бронежилет и от смущения скомандовал:
– Пасите зелёнку, ироды! Дувалы пошли.
Хотя командовать не любил, да и лычками особо не вышел. Всего и старшего, что стрелок. Глянул искоса на смешливые рожи и в надежде на виноградник замкнул. В колонне уже вовсю высвобождали под виноград патронные цинки и предвкушали, каким получится из него вино. Миносян утверждал, что красным. Но тут сапёры впереди завозились и встревожено закричали:
– Назад подавай! Назад!
И земля у них под ногами неожиданно поднялась. Слева грохнул крупным калибром откос, справа треснула мелко «зелёнка», и закипело.
Самсонов так развернул башню, что стволами едва не смахнул всех с брони. И колонна грянула из всего, что имела.
– Пускай дымы, Кузнецов!
– Ориентир скала-скала-между… Огонь!
– Голованов, слева присмотри! Ещё левей!
Так его раскрутить и не удалось. Бегали дотемна в «зелёнке», а ночью загремели всем взводом в охранение. А там какое письмо? Приказа о демобилизации не прочтёшь. Корнюхин попробовал было забить косяк, так его самого чуть было в этот косяк и не забили. Постреливали всю ночь одиночными, чтобы не светиться, и гадали, какой паразит так ловко стрижёт с горы и чем бы его прихлопнуть. Паразита прихлопнули на рассвете «вертушкой» и ушли без раскачки в «зелень», а уж там про Голованова и вовсе забыли.
Вытаскивали из ущелья завязшую разведроту, и поначалу всё шло хорошо. Успели даже набить виноградом цинки, но дальше уже пошли крепости, мощные, с амбразурами и зелёными тряпками на шестах. А может быть, и не крепости, а просто пять или шесть домов, слепившихся общей стеной, но стена эта была такая, что прошибать её приходилось по всем правилам, с разведкой, штурмом и прочей канителью. Комбат замучил заказами «вертушки» и то и дело просил через себя пушкарей. Пушкари отзывались, «вертушки» устраивали карусель, и крепость на несколько минут умолкала. Тогда её быстренько зачищали головной ротой и шли дальше. К полудню взяли таких четыре и привалились отдышаться у разбитой стены. Прикрывшись БМП, развели костерки. Грели на шомполах сухпай и мучительно хотели жареной картошки.
– Нельзя, нельзя нам тут заглубляться, – волновался рядом комбат. – Отрежут!..
И ротный что-то ему отвечал, но отвечал как-то кисло, и вообще, выглядел в последние дни неважно. Не клеилось у него что-то с продавщицей. Поговаривали даже, что видели её в Кабуле с другим. И после картошки все заговорили о женской верности.
Всем было ясно, что её нет, – проверено экспериментально. Поливанов на всякий случай переписывался с тремя, и ровно через полгода все трое, не сговариваясь, вышли замуж. Он, было, загрустил и даже собрался стреляться, но так и не решил из-за кого. Выставил на камне три фотографии и расстрелял, после чего ему значительно полегчало, потому что раньше из-за тройной переписки недосыпал. Не было женской верности, точно. И вдруг все вспомнили, – Голованов. И обернулись. Голованов сидел, привалившись спиной к тракам, и вопиющим несоответствием белел на его колене конверт. И он так бережно его расправлял, был так несокрушимо спокоен, что все заподозрили, – неточно. И бросились уточнять.
– У тебя с ней чего, всерьёз?
– Ты, главное, скажи, ждёт?
– Что у вас, эта, как её, любовь?..
– Ты скажи, будь человеком!
Но Голованов был не просто человеком, а счастливым, и разделить своего счастья никак не мог. Даже если бы захотел, не делилось. Курил, молчал и загадочно по своему обыкновению улыбался. И всем вдруг нестерпимо захотелось узнать, – чему? Захотелось почувствовать и хоть на миг ощутить. И завелись на него уже не на шутку.
– Колись, Голова, что пишут?
– Кто такая? Познакомились как? – приставали к нему и страстно упрашивали. – Ты хоть намекни, зараза, не будь козлом!
Но Голованов был твёрд, как скала. Смотрел с каким-то странным сочувствием и печально улыбался. Но народ от него не отступал. Приставали, спорили и донимали:
– Ну, погоди, отольётся тебе наша сгущёнка!
И решили действовать методически.
Брали его, как крепость, – обстоятельно, с прикрытием и на штурм. В перекурах просто доставали, а на привалах доставали не просто, а с изворотом. Самсонов заводил страшную историю о том, как одному дембелю писали-писали, а когда вернулся, то оказалось, что уже замужем и беременны. А Косаченко рассказывал про другого дембеля, который, узнав про такое, и вовсе не вернулся и остался в армии на сверхсрочной, что было ещё страшней. И Корнюхин лицемерно вздыхал:
– Да, вся жизнь бардак, все бабы дуры!..
И коварно заглядывал Голованову в глаза, ожидая, что тот возразит: «Не все!», и тогда его можно будет поймать. Но Голованов не возражал, и вообще, держался так, как будто всё это его совершенно не касается. И закрадывалось волнующее подозрение, а, может, правда? А, может, есть? И отчего-то очень хотелось, чтобы было. И весь взвод охватило романтическое помешательство.
«Молодые» выспрашивали у «дедов», правда ли? И те с изумлением припоминали: «Правда. С самого карантина и раз в неделю письмо».
Поливанов перестал рассказывать похабные анекдоты, а Корнюхин их слушать. Волновались, спорили и галдели. Виноград надавили в рассеянности в канистру с бензином, и Миносян залил её в бак. Про войну забыли настолько, что Шерстнёв застроил взвод и вывернул у всех карманы, заподозрив у Корнюхина косяк. Но косяка никакого не нашёл, а письмо, уважительно обнюхав, вернул, сообщив поразительное:
– «Клима»!..
Отчего любопытство стало уже и вовсе нестерпимым. И, наконец, уже вечером, на привале Корнюхин не выдержал и сказал:
– Всё. Ща я буду тебя убивать. Читай, гад, или здесь оставим! – и грохнул в сердцах прикладом оземь.
Голованов посмотрел на него сначала рассеянно, а потом с удивлением.
– Да вам-то зачем? Вам-то с этого что?
И все возмутились:
– А ты думал, всё тебе? А нам, значит, ничего?
И, почувствовав слабину, залебезили:
– Нам бы только проверить! Нам бы только хоть краешком… Нам узнать!..
И Голованов, улыбнувшись чему-то, вздохнул:
– Ладно, достали, сволочи… Только я сначала себе.
И, привалившись спиной к дувалу, осторожно распечатал конверт. Но ни себе, ни людям, прочитать не успел.
– Подъём, седьмая!
– Давай, давай, мужики!
И они дали в последний раз так, что «зелёнка» треснула и брызнула во все стороны клочьями рваных корней. По сигналу навстречу пошла в прорыв разведрота, и скоро, пристроив её в середину, колонна попятилась и, прикрывшись «вертушками», отошла.
Но выйти из ущелья оказалось непросто, всё произошло так, как говорил комбат. На выходе пришлось разжимать «клещи». И они ещё долго бегали по «зелёнке» и мучили заказами пушкарей, а в сумерках прорвались и притащили на себе Голованова. У него было два сквозных и слепое в шею.
– Всё, дембель! – объявил медик Пашка. – Сухожилие начисто и позвонок…
Снял с него бронежилет, распорол «хб» и, сорвав дрожащими пальцами колпачок, мгновенно всадил шприц-тюбик.
Вещи и всё, что было в карманах, чтобы не пропало в санбате, оставили. Потом выломали в развалинах дверь и, положив на неё Голованова, понесли к «вертушке». «Вертушка», присев на минуту, спешила до темноты, и ни проститься толком, ни уложить его как следует не успели. Вернулись молча и сели вокруг костра. Разбухший от крови конверт лежал на земле, и никто не знал, что с ним делать Обратный адрес уже расплылся, да и нельзя было ему такому обратно. И тогда Самсонов его взял и решительно протянул Кременцову:
– Читай… Он ведь и сам нам хотел.
Валерка его взял, развернул осторожно слипшийся листок и, поглядев на всех странно повлажневшим взглядом, прочёл:
– Серёженька, милый мой, желанный, дорогой, здравствуй!..
И всё вокруг возликовало:
– Бывает, мужики, бывает!
И возбуждённые, озарённые чужим счастьем лица потянулись к костру.
– Милый, желанный мой, жду тебя каждый день…
– Ждёт! – ликовали вокруг и пробовали губами, – Желанный!..
– Всё, – решительно объявил Валерка, – дальше не разобрать.
Но этого было достаточно. Всем было немыслимо спокойно и хорошо.
– Так-то вот! – удовлетворённо вздохнул Самсонов. – А вы – «не бывает, не бывает»!
И, заглянув Валерке через плечо, вздрогнул. На разбухшем и расползающемся от крови листе не сохранилось ни слова. Всё расплывалось бурой и маслянистой влагой.
– Что, правильно прочитал? – в упор посмотрел на него Валерка.
И Самсонов, не задумываясь, подтвердил:
– Правильно.
И, отобрав у него листок, бережно опустил в костёр. Листок от прикосновения огня съёжился, но потом кровь на нём высохла и, стремительно расправившись, он вспыхнул и, уже распадаясь серыми хлопьями, всё вокруг себя осветил.