Альбом для марок

Text
1
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Альбом для марок
Альбом для марок
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 12,82 $ 10,26
Альбом для марок
Audio
Альбом для марок
Audiobook
Is reading Павел Ломакин
$ 6,41
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

В Талдоме баба наобещала папе, взяла отрез и смоталась. Папа не огорчился, он считал, что все равно доверять выгоднее. Мама позанудствовала:

– Ты всегда так…

Бабушка при обмене не верила никому, тем более что жулья развелось… Умела видеть, где в бутылке постное масло и где наполовину – внизу – моча.

Мы с мамой выбрались в город. Трамвай медленно ползет от Трубной к Петровским воротам. Вдруг у выхода, через стекло от водителя закричала женщина: ей влезли в сумочку, и она держала вора за руку. Давка была обычная, военная. Стоявшим рядом деваться было некуда, и они – мужчины и женщины – свели вора, молодого, дикого, на асфальт.

– Не выкручивайте! Больно! Я сам пойду! – кричал вор откуда-то взявшимся милиционерам. Пассажиры шли сзади толпой. Медленно их обогнул черный начальственный зис. Бросок – и вор уже висел на его задней решетке. Дальше как в замедленном кино: зис дергает, решетка медленно отгибается, и вор с размаху ударяется об асфальт и еще метров десять-двадцать едет на коленях, оставляя темные полосы.

Голод: в Сосенках собака понюхала только что произведенное собственное говно и принялась аккуратно есть.

К первой военной зиме никто не готовился. Ко второй бестолково готовились с ранней весны. По совету газет/радио среза́ли верхушки клубней, проращивали семена. Перекопали большую часть участка, пустили далеких знакомых: близких никогда не было.

Дядя Иван по ночам ходил с берданкой по своей половине участка.

Забылись мамины распри с Авдотьей, часто на даче оставался за сторожа я один. Авдотья, злыдня, мегера, живорычка, мамина притча во языцех давала мне почитать библиотечных Лескова, Тютчева, Станюковича, Александра Грина, Спутников Пушкина.

Мир с ней продолжался всю войну.

Всю войну и позже я вел дневник. Сделал блокнот из бланков:

МОСКОВСКИЙ Областной ДОМ АГРОНОМА

п/о Долгопрудная, Краснополянского р-на, Московск. обл.

“…”…………194… г.

9 июня 1944 г.

Живу на даче.

Сегодня мама привезла дневник, и я могу записывать, что произошло с 21 мая, когда мы приехали в Удельную. Огород у меня маленький – я посадил всего: картофель 9 шт., помидоры 10 шт., горох 25 шт., бобы 8 шт., кукуруза 15 шт., фасоль 3 шт. Все, кроме бобов, взошло…

19 июля 1945 г.

…Только я открыл дверь на террасу, как увидел, что человек 10 ребят обрываются по направлению к калитке из клубники. У калитки был сломан замок. Я конечно испугался.

Жутко, когда непонятные многие спины ускользают к калитке. Жутко одному в даче. Хорошо, что папа забил толстой фанерой стеклянные двери на террасу. Плохо, что окна такие большие и низкие, что кто-то с улицы может смотреть в дом. Стекло не защита.

Шурка Морозов – садолаз – меня не забывал, и не потому, что мог у нас есть все, что росло. Причина – марки, монеты, солдатики, игры.

Сидя на чердаке, мы сочиняли приказы, рисовали планы, придумывали ордена. Я вырезал их секатором из консервных банок и раскрашивал масляной краской.

В саду за столом играли в подкидного, в акульку, в три листика, чаще всего – искозлялись – вдвоем, со слепыми. Важное дело в козле – чья хвалёнка. Главная карта – шоха́, шамайка. Валета склоняли вальтом, в именительном падеже – пант. Десятка в инфляцию стала тыщей.

Переговаривались на тайном языке школьно-подзаборного происхождения. Вместо: Я хочу курить:

– Я́-хонци хо́-хонци ку́-хонци.

Курили зверский вишневый лист, солому, изредка – филичевый табак и лакшовые папиросы: Норд, Путину, Прибей. До войны я таскал у деда – на пробу – копеечную Ракету.

Шурка ослепительно матерился. В ответ на просьбу: – Оставь:

– Хуй тебе от дохлого татарина! – или:

– Хуй те в сумку, чтоб не терлись сухари! – или:

– Кури, скорее сдохнешь, мне наследство останется.

Вместо здравствуй: – Как делишки насчет задвижки? – или якобы для взрослых: – Как делишки насчет запора к калитке?

Покупка: – Махнемся?

– ?

– Я те хуй в рот, а ты мне язык в жопу!

Шурка спрыгивал от кондюков на полном ходу, набравшись электричечной цивилизации:

 
      В стране далекой юга,
      Там, где не злится вьюга,
      Жил-был красавец,
      Джунгли испанец,
      Легкого был он веса…
 
 
      Васенька толкнул меня сначала, да-да,
      Так что меня сразу закачало, да-да,
      Я собрался что есть духу,
      Двинул Васеньке по уху,
      Так что бедный Вася полетел.
 
 
      Костя не стерпел такой обиды,
      Кровью налилось его лицо,
      Из кармана выхватил он финку – хлопцы —
      И всадил под пятое ребро.
 
 
      Сидели мы на крыше,
      А может быть, и выше,
      А может быть, на самой на трубе…
 

Целое лето я валялся на крыше – дачников не было, верх не занят – и горланил песни и арии. По переулку проносились садолазы, вопили:

– Андрей, спой серенаду!

Я дожидался Шуркина условного тройного посвиста – боялся пойти к нему сам, неуютно выходить за забор, страшно, что покусает Шуркина Мухтарка – однажды кусала.

Являлся Шурка:

 
      Хорошо в краю родном,
      Пахнет сеном и говном!
 

Вдвоем не страшно – ходили купаться. Он ловко плавал, я еле держался на воде. Пузырь воздуха в больших мокрых черных сатиновых трусах поддерживает.

Однажды попробовали повесить котенка, помня, что шаловлив был юный Фриц, вешал кошек… Приготовили шнурок, облюбовали сук – не выдержали, отпустили.

В другой раз – плывем на плоту по узенькой Македонке, баламутим воду у мостков. Баба полощет белье, ругается. Шурка:

– Молчи, старая!

– Как те не совестно, я те в матери гожусь!

– Ты мне в подметки не годишься!

Благонамеренные соседки шептали маме:

– Что общего у Андрюши с этим шпаненком?

Сказать то же про Юрку Тихонова не пришло бы в голову: сын хороших родителей.

Тихоновы происходили с Капельского. Когда Юрка родился, мой папа обменял свой просторный полуподвал на Покровке на маленькую барскую комнату на Капельском.

За зыркающую повадку Юрку прозвали Шпиком – смертельное оскорбление. Со мной он держался превосходительно – четыре года разницы, московский уличный опыт. Звал меня одиночником.

Рассуждал: – Потому что потому

Окончается на У.

Соглашался веско: – Факт. игриво: – Вы правы ́, за вами рубль, жовиально: – Прав, Аркашка, твоя жопа шире, пёрнув: – Жопа подтверждает.

Вразумлял: – А ты говоришь, купаться…

В сердцах: – Ёп-понский городовой!

Закругляя: – Хорошенького понемножку, – сказала старушка, вылезая из-под автобуса.

Отказывал: – На вота тебе! – и показывал на ширинку.

Осуждая Шурку, соседки не замечали, что при – допустим – равном безобразии Шуркин фольклор был мальчишеский, бодрый, а Юркин – взрослый, усталый:

 
      Поручик хочет,
      Мадам хохочет…
 
 
           На острове Таити
           Был негр Тити-Ити…
 
 
      И о девушке в серенькой юбке…
 
 
      В Капитановском порту
      С какава на борту
      Жанетта оправляла такелаж…
 

Если у Юрки появлялось новенькое, то это бывало не дай Бог:

 
  Старушка не спеша
  Дорожку перешла,
  Ее остановил милиционер:
  – Вы нас не слушали,
   Закон нарушили,
   Платите, бабушка, штраф три рубля!
  – Ой что же, Боже мой,
  Да что ты, Бог с тобой!
  Сегодня мой Абраша выходной —
  Я в этой сумочке
  Несу три булочки,
  Кусочек курочки и пирожки.
  Я никому не дам,
            Все скушает Абрам,
            Набьется он тугой, как барабан…
 
 
           – Что ты, Вася, приуныл,
            Голову повесил,
            Или в булочной Абрам
            Хлеба не довесил?
           – Надо свесить два кило,
            Свесил кило двести.
            Как увижу я его,
            Удушу на месте!
 

Юрка прельщал засаленным гроссбухом с марками: Стрейтс-Сетльмент, Лабуан, Абиссиния, синяя американская:

– Линко́льн, освободитель негров.

В круглой картонной коробке из-под мармелада у него были монеты.

– Платина – самый легкий металл, – Юрка показывал алюминиевый жетон Лиги наций.

На очень тяжелой монетке – как сейчас помню – и ошибаюсь:

3 РУБЛИ НА СЕРЕБРО 1840 ГОДА —

и по окружности: ИЗЪ ЧИСТАГО УРАЛЬСКАГО ПЛАТИНЫ.

(По Краузе, платиновая трешка 1840 года существует в единственном экземпляре, и надпись правильная.)

Ни с легкой, ни с тяжелой Юрка не расставался. Однажды промурлыкал:

– Мои финансы поют романсы. Бери рупь Катерины Второй. Семь червей.

Цена дикая, быть в дураках унизительно. Я вертел екатерининские рубли, пока на лучшем не прочитал:

ПЕТРЪ III Б. М. IМП. I САМОД. ВСЕРОС.

Забрал. Деньги со своего огорода, цена кило помидор. Сам выращивал, сам продавал соседним дачникам.

Чем дальше, тем больше излишки сада/огорода шли на базар. Авдотья торговала сама. Мама – никогда: или бабушка, или Анна Александровна, тихоновская монашка:

 
  – Яблоки – вырви глаз,
  Налетай, рабочий класс!
 

После базара считали выручку – я смотрел, как неизвестно откуда выплывают непривычные, наверняка изъятые купюры тридцатых годов. Удивительным образом, люди брали эти сомнительные бумажки так же охотно, как рупь с шахтером, трешку с красноармейцем, пятерку с летчиком, червонец с Лениным, ди́кан.

У Анны Александровны был серебряный рубль Николая Второго. Она считала, что он стоит столько, сколько тогда можно было на него купить. Оставалось махнуть рукой.

 

Анна Александровна (мама за глаза говорила только: Святая) происходила из бывших, сидела на Беломоре, ходила под номером. Тихоновы пустили ее сторожить на зиму – она осталась у них насовсем и из таких, как сама, устроила маленький монастырь. С утра до ночи шли старушки от станции и удельнинской церкви к Тихоновым и обратно. То ли никто не донес, то ли время военное – их не трогали. Соседи звали Анну Александровну Ханжой и были бы рады сказать про нее что-нибудь скверное. Нас всех подряд она почитала красными. Что бы ни делала или говорила, во всем был вызов и настороженность.

– Здравствуйте вам. Нельзя ли мокруши?

– Пожалуйста, – всегда говорил папа.

Перед террасой под яблонями она выщипывала мокрицу для кур. Я вертелся поблизости, она со мной заговаривала – всегда о своем. От нее у меня был на лето старый – с ятями – перевод с французского.

Дневник:

19 июня 1945 г.

…Анна Александровна дала мне почитать “Проповеди для детей” Де Коппета. Замечательная книга.

Над этими простенькими историями я лил слезы, молчал о слезах и о впечатлении. На всю жизнь запомнил и распевал на самодельную мелодию:

К Тебе, Господи, прибегаю, потому что Ты – заступник мой, и буду воспевать силу Твою и с раннего утра провозглашать милость Твою, потому что Ты был мне защитою и убежищем в день бедствия моего.

Лет через тридцать с лишним узнал, что это из 58 псалма.

Второй класс я начал снова в Удельной.

Появились беженцы. Ленинградцев расселили в пустовавшем с довоенных лет поселке бывших красных каторжан. Один эвакуированный поразил меня несообразной фамилией Курочкис.

Ручку ленинградцы называли вставочкой. О блокаде – им в голову не приходило рассказывать, нам – спрашивать.

Беженцы из Подмосковья жили кто где. У одного из них была дикая опасная кличка Гитлеровский пастух. Наверно, пас при немцах.

Прозвища были в ходу вовсю – в Удельной, в Москве – равно:

Седой – блондин (с уважением),

Мышка – блондин (маленький),

Шалфей – смуглый (обычно татарин),

Мо́ра – цыганистый (Я цыган Мора из хора),

Хине́за – монголоватый (в школах обычно проходили немецкий),

Глиста – длинный,

Карапет – короткий,

Рупь-сорок – хромой (Ру́пь-сорок, два́-с-полтиной, три́-рубля),

Фунтик – эфемерный,

Фа́тя – жирный (от комика Фатти),

Котовский – лысый, стриженный под ноль,

от имен: Вовочкин – подхалимская форма,

Коля ́ – залихватская,

от сокращенных фамилий: Ждан, Панфил, Баклан, Сот,

Фадей,

необъяснимые: Притык,

Мирзак,

Патэка.

Изумительная для русского уха идиш-немецкая фамилия Визельтир исключала возможность переделки (дезертир) или замены прозвищем, ибо сама воспринималась как царское прозвище: – Эй, Визельтир!

Тукан было тоже прозвище: нос у завуча был как клюв тропической птицы. Одноклассники рассказывали, что Тукан вошел в женскую уборную за Лидией Степановной и нассал ей в жопу. От этого у нее родились две девочки, а в школе – неприличный глагол втукнуть.

Мне в Удельнинской школе было спокойно: уроки знаю, держусь в сторонке. Шурке Морозову хуже – удельнинский, известный, да еще меченый: над его головой поработал стригущий лишай из пристанционной парикмахерской – Плешь, какой падеж?

По фамилии его дразнили Маруськой.

Когда на него наседали толпой, он всегда был готов задрать ногу – и громом на весь школьный двор:

– Лучше геройски пернуть, чем трусливо бзднуть! – и с присказкой: – Нюхай, друг, хлебный дух!

Кроме нас с Шуркой, марками/монетами, в общем, никто не интересовался. Из-под спуда возникли и бесплатно переходили из рук в руки марки – синие царские по семь копеек и голубые французские по пятнадцать сантимов – стопочками по сто штук, перевязаны пожелтевшей от времени ниткой.

Во втором классе я узнал муки совести. Интеллигентный и милый москвич Игорь показал мне свои монеты. На большой переменке, когда в классе никого не было – все гоняли по двору, – я сел за его парту, поднял крышку и достал коллекцию – хотел взглянуть еще раз. Неожиданно решил разыграть и сунул монеты в карман – пусть хватится, испугается, я посмеюсь и отдам. Я даже рассказал об этом соседке по парте, но она не обратила внимания.

Я судил по себе – пропади у меня что, я тотчас пожалуюсь хорошему товарищу. Но Игорь был выдержанный, воспитанный, он промолчал, сделал вид, что ничего не случилось, и я потерял повод вернуть.

Так я стал и сознал себя вором. Как меня бередили эти монеты – австрийский крейцер, американский никель с бизоном, двухзлотовик с паненкой, еще с десяток ничтожных русских, латвийских, эстонских, литовских медяков. Выбросить их – от растравы не спасло бы. Вернуть – с каждым днем все позорнее поздно. И я сидел на краденом – тогда цена ему грош, на 1977 – максимум трешка.

Перед седьмым ноября – двадцатипятилетие ВОСРа – наш класс стали готовить к вечеру.

Так – между собой – мы пели одни переделки:

 
      Мы мирные люди,
      Сидим на верблюде…
 
 
         По военной дороге
         Шел калека безногий,
         А в кармане бутылка вина…
 
 
           Если завтра война,
           Слепим пушку из говна…
 

Теперь пионервожатая вдалбливала официальные тексты:

 
      Броня крепка и танки наши быстры…
 
 
         В бой за родину, в бой за Сталина,
         Боевая честь нам дорога.
         Кони сытые бьют копытами,
         Встретим мы по-сталински врага.
 
 
           Наша поступь тверда,
           И врагу никогда
           Не гулять по республикам нашим!
 

В сорок втором это петь было невозможно, и я про себя бубнил:

 
      Наша поступь тверда,
      И врагу никогда —
      Уж гуляет по республикам нашим!
 

Тем не менее когда спросили, кто назовет класс и объявит песню, вызвался я. Дома пришли отрезвление, неуверенность, страх.

Перед праздниками мы вернулись в Москву. Я спасся от конфуза на вечере и, главное, от непереносимого срама перед Игорем. Срам перед собой остался.

1977

квартира

Перед очередным отъездом из Удельной – еще до войны – папа сказал, чтобы я поздоровался со всеми в квартире и после здоровался каждый день.

Я показал на кухне обложку новой Мурзилки:

– На кого похоже?

На раскрашенном кадре перегнувшийся пополам Маяковский на Красной площади мрачно любезничает с маленькой девочкой.

– На Алимпия! – хором ответила кухня.

В свои семь лет я прочно увяз в пересудах о странном соседе. Совсем недавно он бегал с французским паспортом, который пришлось сменить на обычный. Он был не как люди – соседей не замечал, не здоровался, по часу сидел в уборной или, наоборот, мог в ней запереть, носился по коридору как угорелый – того гляди, сшибет с ног или выбьет из рук кастрюлю-сковороду. Он раздражал кухню тем, что часто менял кашне и шил на заказ широкие кепки в клетку:

– Как у Маяковского.

Алимпий был сын Бернарихи – в мирное время им принадлежала вся квартира: четыре небольших комнаты, кухня с каморкой для прислуги, ванная, уборная. Остатки прежней роскоши – унитаз с голубым английским львом и счетчик с надписью СИММЕНСЪ-ШУККЕРТЪ.

До Капельского Бернары жили еще лучше:

– При Люи мы снимали у Сретенских ворот в доме страхового общества Россия.

Французская Бернариха, как Малый театр, говорила по-старомосковски: прынц, грыб. Уборную по-декадентски называла: ватер.

От нее я впервые услышал древнее:

 
      Чижик-Пыжик, где ты был?
      На Фонтанке водку пил.
 

Она помнила и другое такое же:

 
      Маленький мальчик
      Стал на диванчик,
      Снял колпачок:
      Пожалуйте пятачок.
 

Я охотно отождествлял себя с маленьким мальчиком, но не сразу понял, что пожалуйте – не пожалуйста.

В войну дворовые дипломаты, голодные дети звонили в парадную:

– Здесь живет французская бабушка?

Бернариха выползала на сладкие звуки с черствой пастилкой или линялой конфеткой.

Когда-то она была проституткой, потом вышла замуж за коммерсанта Людвига Бернара – это он назывался Люи и имел французское подданство. Все интимное в доме – письма с марками, открытки с видами, паспарту фотографий – было австро-венгерское: Бернхардт.

Кухня шептала, что коммерсанта Люи при строительстве дома Нирнзее рабочие столкнули с лесов.

В книжке о старой Москве соседки выискали портрет Бернарихина отца, пристава Раскинда. Автор писал, что пристав Раскинд обирал ночлежников Хитрова рынка.

Мама говорила, будто бабушкин брат, дед Семен, тоже коммерсант, давал Раскинду взятки: в Трехгорном у деда Семена в задних комнатах была запрещенная (в войну?) баккара.

Приходила Бернарихина сестра – несчастная Августа, мумия, старая дева – точь-в-точь англичанка из Чехова.

Приходил Бернарихин брат Саша Раскинд – из нэпманов, до сих пор – коммерсант, по-квартирному – шахер-махер. Увидел в моих руках пять сантимов Наполеона Третьего:

– Иностранная валюта!

Коммерсант он, видимо, был никудышный. Всю войну прокручивались разговоры, как он прогорел на процентах подпольному ростовщику и богатый Юлька его не выручил.

Бернариха располагала лучшей в квартире комнатой, сын Алька с женой-белоруской попал в кухонную каморку для прислуги. Старуха почти не вставала:

– Подагра…

Подагра – благородная болезнь, от шампанского. На кухне ее подагру считали сифилисом, но не брезгали и лишь ворчали, когда Бернариха час сидела в ватере. По ночам она извергала трубные звуки на всю квартиру.

– Стреляет, – хихикала кухня.

Изредка Бернариху визитировал придворный врач, доктор Таубкин – при соседях или по телефону:

– Профессор Таубкин.

В войну к ней несколько лет бегал – зимой на фуфу – юродивый Ванечка, маленький, невесомый, без возраста. Он кормился возле какой-то церкви, соседки над ним посмеивались, а он насмерть попал под трамвай.

По нескольку раз в год Бернариха спрашивала маму:

– А вы знаете, что Божия Матерь была еврейкой?

У Бернарихи под подушкой лежали зацелованные:

карт-посталь с Владимирской Божией Матерью,

в ладонь – деревянный Николай Угодник,

овальный финифтевый Трифон-Мученик.

Чистотой красок Трифон-Мученик потряс мое воображение: мне остро недоставало яркости. Екатерина Дмитриевна, хористка из Немировича, подарила мне лаковый красный ярлык от американских чулок – я не мог на него наглядеться.

У Бернарихи – как ни у кого в квартире – были редкостные сокровища. В запертом книжном шкафу за занавешенными стеклами хранились:

вольфовский Гримм с золотым обрезом,

комплекты киногазет двадцатых годов,

деревянная кофейная мельница с пружинящей ручкой и выдвижным ящиком,

старинный пушечный паровоз.

Собственно говоря, все это принадлежало Алимпию и предназначалось ему одному.

Несмотря на табу, Бернариха давала мне почитать Гримма, Тонька, жена Алимпия, не раз и надолго доверяла мне киногазеты, а на мельнице постоянно мололся кофе.

Иногда Алимпий наглухо затворял дверь большой комнаты и пускал на столе паровоз – паровоз должен был бегать по рельсам и тонко свистеть. Сам я этого не видел.

В коридоре над вешалкой – вместо шапок – и под вешалкой – вместо калош – лежали Алимпиевы гимназические учебники, случайные книги, альбомчики с перерисованными цветными звездами: Рунич, Максимов, Полонский. За этим никто не присматривал, и мама – по одной – перенесла для меня в нашу комнату Историю древнего мира, Географию Российской империи, Прощай, оружие Хемингуэя.

Бернарихины сыновья были художественными натурами.

Младший, Юлька, лишенец – учиться нигде не мог – женился на подслеповатой вдове богатого артиста Кузнецова (кажется, знаменитый Швандя) и вышел в помрежи Малого театра. В программках встречалось: Ведет спектакль Ю. Бернар.

Юлькин пасынок, сын Кузнецова Миша, воспитанный, поражал меня грубой трезвостью:

 
      Дают – бери,
      Бьют – беги.
 
 
           Тебе жалко?
           Жалко у пчелки,
           Пчелка на елке,
           Елка в лесу,
           Лес за версту.
 

Мы прочитали в Мурзилке:

 
      Лампа моя, говорю тебе я,
      Эта чернильница тоже моя.
 

– Жадина, – заключил Миша.

 

Я радовался игре звуков, созвучий, слов, мне в голову не пришло бы, что из стихов можно вывести – в одно слово – суть. Я задумался: суть получалась верная, но не моя.

Старший, Алимпий, успел кончить несколько классов гимназии и знал, что имеет понятия, вкус и манеры.

По воскресеньям он готовился к выходу в свет – чистил ботинки и лацканы, звонил знакомому администратору Фору́ма (у нас в районе делали ударение на втором слоге), заказывал два билета в ложу и после обеда выводил Тоньку на что-нибудь заграничное. Если перед началом сеанса играл Ла́цо Ола́х – ходили вечером, загодя.

Их любимое – Невидимый идет по городу – обожаемый Гарри Пиль с подмигиванием и Индийская гробница – как выговаривала Тонька, Кондрат Вейт.

Всерьез слушал Алимпий радио, театр у микрофона, МХАТ, Малый, Ленинского комсомола:

Инженер Сергеев

Кому подчиняется время

Под каштанами Праги

Губернатор провинции

Жизнь в цитадели,

эстрадный концерт:

Миров и Дарский

Шуров и Рыкунин,

монтаж оперетты:

Летучая мышь

Сильва

Холопка

Золотая долина,

и больше всего – в конце тридцатых-сороковых был настоящий расцвет – музыкальные радиокомпозиции/радиопостановки:

Много шуму из ничего

Давным-давно

Соломенная шляпка

Бал в Савойе.

В постоянно открытую дверь большой комнаты было видно, как в неудобной позе Алимпий часами выстаивает, замерев под ревущей на всю квартиру черной бумажной тарелкой.

Кумиром его был актер Терехов, такой редкостной красоты, что мама его заподозрила:

– Евреи все красивые…

И этого знаменитого Терехова снабженец Алимпий ухитрился зазвать в гости. Пока Терехов в передней снимал калоши, мама успела показать ему набор открыток – двадцатые годы, Терехов в разных ролях. Гость успел ахнуть – у него таких не было, – Алимпий шикарным жестом пригласил его в комнату.

Терехов пришел после спектакля, поздно, когда, по мнению кухни, гости, собиравшиеся на Терехова, всё уже съели. Хозяйки много дней не могли уняться:

– Он пришел, а ему – ну, одна груша на блюдочке.

– Они эту грушу месяц, наверно, для него берегли – гнилая совсем.

Алимпия не любили, вернее, нелюбили – в одно слово.

Его подозревали бог знает в чем за дружбу с шофером из американского посольства – нормальные люди с посольскими знаться боялись;

обвиняли в разведении клопов – клопы ползли от лежачей Бернарихи; в худшую зиму я за ночь убил больше сотни;

негодовали на службу в МПВО – спасала от передовой.

Как-то мама, забывшись, окликнула:

– Алимпий Людвигович, вас к телефону! – и обмерла: считалось, что полоумный сосед способен ударить.

Валентин Людвигович Бернар в детстве назвал себя Алей – из Али с годами получился взрослый Алимпий.

При всей неприязни соседки наперебой с ним заговаривали и хвастались, если он удостоил ответом.

Единственный в квартире – а может, в квартале – Алимпий читал гибкий волшебно пахнущий послевоенный журнал Америка. Америка полыхала летне-осенним жаром во всех киосках: дорого (десять рублей) и боязно (возьмешь, а вдруг что?).

Вожделенный, роскошно-прекрасный журнал попадал ко мне через Тоньку, и я упивался инобытием – так все было ярко и не похоже:

стихи Сэндберга,

картины Уайета,

художественная фотография,

современные города с многоцветными толпами,

ультрамариновый фермер у вермильонного трактора,

прекрасные, чистых линий и цельных красок сковороды и кастрюли…

Мама – когда мне было лет четырнадцать – пригласила Алимпия послушать две гостившие у меня пластинки Вертинского. Войти к нам он отказался и, страдая, слушал из коридора.

Он был странным образом деликатен.

Никогда ни у кого не одолжался.

Не замечал косых взглядов.

В уборной сжигал за собой бумажку – впрочем, так же делали Клара Ивановна и Борис Федорович, Алексей Семенович и Екатерина Дмитриевна. После Бернарихи долго пахло старушечьей затхлостью.

В пятьдесят третьем году, летом, мы переехали на Чапаевский. Алимпий вскорости умер. Перед войной ему было лет тридцать пять.

В нашей квартире на Капельском не было ни одного орденоносца,

ни одного партийного,

ни одного военного,

ни одного инженера,

никого за все время не посадили,

никто не ездил в эвакуацию,

никто не был на фронте: Борис Федорович и папа – по возрасту, Алексей Семенович – по брони, Алимпий – из-за МПВО (я думаю, по нездоровью).

В эти выкладки не попадаю я сам: малолетний.

Все взрослые по определенному признаку (опускаю семейный) распределялись – каждой твари по паре:

русские – папа и мама,

украинцы – Алексей Семенович и Екатерина Дмитриевна,

прочие славяне – Борис Федорович и Тонька,

несостоявшиеся лимитрофы – Борис Федорович и Клара Ивановна,

евреи – Бернариха и Алимпий,

бывшие иностранные подданные – они же,

бывшие проститутки – Бернариха и Клара Ивановна,

из бывших – Борис Федорович и Бернариха,

кандидаты наук – папа и Алексей Семенович,

артистические натуры – Алимпий и Екатерина Дмитриевна,

интеллигенты – Борис Федорович и Алексей Семенович,

служащие – Борис Федорович и Тонька,

преподаватели – папа и Алексей Семенович,

старые без пенсии – Бернариха и Борис Федорович,

учились в гимназии – мама и Алимпий,

нигде не учились – Клара Ивановна и Тонька,

склочничали – они же,

действовали на нервы – Бернариха и Алексей Семенович,

устрашали – Алимпий и Алексей Семенович.

Кухня – народное собрание, товарищеский суд, телеграфное агентство, дискуссионный клуб и театр самообслуживания.

Едва я родился, кухня потребовала, чтобы мама убирала и за меня, – мама всегда просила Клару Ивановну или молочницу Нюшу.

На кухне – из любви к искусству – разыгрывались драмы типа занятие чужой конфорки или незапись газа в тетрадь.

У кухни были свои словечки (старпер, пердикуку́, шедеврально), свои клише (выплывают расписные – всегда про Бернариху – и из советских песен: догадайся, мол, сама; согласна на медаль), стишки:

басня Михалкова Лиса и Бобер,

загадка про трамвай:

 
      Один правит,
      Один лает,
      Двадцать избранных сидят,
      Девяносто масло давят,
      Двадцать смертников висят,
      Двести с завистью глядят,
 

свои нестрашные анекдоты:

– Кавалер ухаживает: – Вы такая интересная, вы не полька? – Я не Полька, а Танька – Полька срать пошла.

– Генеральская жена хвастается новым роялем. Ей говорят, что у нее резонанса нет. – Ничего. Мой Ваня все купит. Он и резонанс купит.

– Идут две расфуфыренные. Про них говорят: – Крали! – а они: – Это не мы крали, это наши мужья крали.

– Вокруг газ, в середине гадина – что такое? Это моя жена в газовом платье (вариант неуклюжий: Это моя жена торгует газировкой).

– Меняю жену сорокалетнюю на двух двадцатилетних!

– Меняю жену на комнату!

– В военное время приходит иностранец в нашу баню. При входе ему дают кусочек мыла – знаете, какой дают? Он говорит: – Что это? – Ему говорят: – Это хорошее яичное мыло. – А он скромно так: – Да мне, знаете, всему надо мыться.

– Рузвельт с Черчиллем говорят: – Мы вам помогали, вы нам за это после войны Крым отдайте. – Сталин говорит: – Хорошо. Только угадайте, какой палец средний, – и показывает им большой, указательный и средний. Рузвельт думает: средний и есть средний. Черчилль думает: средний из этих трех – указательный. А Сталин сложил три пальца и показал фигу.

– Начерчилли планы и ждут рузвельтата, – по образцу революционного: – Крыленко встал на дыбенко и как заколлонтает!

Екатерина Дмитриевна рассказала мне, чтобы Клара Ивановна не услышала:

– После войны в Москве откроют новые театры. В театре имени Калинина будет идти Слуга двух господ, в театре имени Сталина – Не в свои сани не садись и в Народном театре – Без вины виноватые.

После постановления услужливое:

– Бетховен выпил Чайковского, съел Мясковского в Сметане, стало ему Хренников, ощутил он Пуччини, вышел во Дворжак, остановился у ящика с Мусоргским, присел на Глинку, сделал Бах, пошло Гуно, но не Могучая кучка, а Девятая симфония Шостаковича.

Не слышал ни одного анекдота от Клары Ивановны, даже нестрашного: она пересказывала фелетён из газеты.

У кухни было свое общественное мнение!

Она бесстрашно разочаровалась новым гимном: не как Боже, царя храни, а надоевшая песня: Партияа Ленина, партияа Сталина, мудрая партия большевиков. Интернационал хоть красивый был.

Кухня участвовала во всеобщей тяжбе Лемешев – Козловский. Предпочтения никому не отдавалось, пока Козловский сам не нанес себе смертельный удар: спел Юродивого. Кухня ахнула: – До чего дошел!

На операх прямо из Большого кухня тонкачествовала, злорадно ловя шепот суфлера.

Кухня вздрагивала каждый раз, когда радио произносило: Марина Козолупова, класс профессора Козолупова. Специально для кухни транслировалось культурное и понятное:

 
      Ах, истомилась, устала я
      Сын мой милый, дорогой
      О дай мне забвенье, родная
      Я тот, кого никто не любит
      И, как бомба, разрывает
      Бродил я между скал
      Бедный конь в поле пал
      Я цыганский барон
      Любовный мой напиток
      Не дорог он ценой
      Расскажите вы ей
      Сто разных хитростей и непременно
      Скоро ты будешь, ангел мой
      Близок уж час торжества моего
      Что ж потом? что ж потом? что ж потом?
      Паду ли я, стрелой пронзенный
      Часы любви бегут
      В сиянье ночи лунной
      Украли мою копеетьку
      Не счесть алмазов каменных в пещерах
      Восток прекрасный сказочный край
      Сатин, муслин, кисея
      Каким вином нас угощали
      Я собой хорош
      Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный
      Хожу по дворам
      Фигаро здесь, Фигаро там
      Помнишь ли ты
      Мне все здесь на память приводит былое
      Красный фонарик при самом входе
      Привет тебе, приют невинный
      О мистер Браун, как рады мы вам
      Если ты хочешь знать, друг прелестный
      У любви, как у пташки, крылья
      Высота ль, высота поднебесная
      Любви все возрасты покорны
      А баронесса – низший сорт
      Рахиль, ты мне дана
      Кто может сравниться с Матильдой моей
      Силы потайные
      Представьте, это был
      Законный мой супруг
      Аршин Мал-Алан,
 

и, чтобы не отставать от солнечной Грузии: