В свете зеленой лампы

Text
3
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Щегол

Итак, весна, первая моя весна в Ленинграде. Она запомнилась мне особо, так как в деревне мы встречали ее по-другому, копанием грядок на огороде и работами в поле перед посевной. А в Ленинграде весной мы любили просто гулять по набережным, когда уже было не так холодно и профессор мог составить нам с хозяйкой компанию, не боясь простудиться. Часто мы шли мимо Технологического института к гранитной ограде Фонтанки и порой доходили до Покровского острова. Этот маршрут Пётр Игнатьевич особенно любил. А иногда ему хотелось идти в другую сторону, и мы отправлялись к Обводному каналу в сторону Лиговки, затем вдоль воды, но до Невы не доходили, больно далеко было идти.

Одно происшествие в ту первую весну я запомнила особо и даже помню дату. На третьей неделе Великого поста, в пятницу после обеда, кто-то позвонил в дверь. Я открыла и увидела мужика лет пятидесяти, одетого не по-городскому. Подумала, что это опять какой-то попрошайка, и, сказав, что здесь живут приличные люди, а ему нечего тут делать, стала пытаться закрыть дверь. Но он не давал мне это сделать и просил позвать профессора. На шум вышла хозяйка.

– А, это ты, Игнат, заходи. Лиза, пропусти его, это птицелов, он приходит к нам каждый год весной, – сказала она, повернувшись ко мне. – Пьер, иди сюда, к тебе Игнат пришел! – позвала она мужа.

Вышел профессор, а тот, кого назвали Игнатом, уже стоял в передней, держа в одной руке большую клетку для птиц, накрытую серым платком.

– Нуте-с, проходи в кухню. Давненько тебя не было, показывай, – сказал ему хозяин с нескрываемым интересом, – что ты нам принес.

Ну, думаю, сейчас сапожищами натопчет, а я только пол помыла. Но мужик ловко, без помощи рук, вылез из своих сапог и пошел в кухню за профессором в одних портянках. Когда он поставил клетку на стол и снял покрывало, я увидела в ней несколько маленьких птиц. Я всех знала: и чижа, и чечетку, и моего любимого щегла, трели которого в лесу мне особенно нравились. Я к клетке буквально прилипла и смотрела во все глаза на эту лесную пернатую мелкоту, особенно на щегла, весеннего щёголя. Черная шапочка, белые щечки, красная кайма вокруг острого клювика и на лбу и вдобавок черно-желто-белые крылья. Просто загляденье!

– А что мы будем делать с птицами? – спросила я, когда птицелов ушел.

– Как что? Выпустим в воскресенье! Разве вы так дома не делаете на Благовещение? Оно уже по совдеповскому календарю в это воскресенье, седьмого апреля, – ответил профессор.

– Нет, не делаем. А нашто птиц ловить, а потом выпускать? Нечем больше заняться, что ли?

– Ну ты и дремучая, Лизавета! – воскликнул профессор и засмеялся своим низким голосом.

Тут вмешалась Мария Константиновна и сказала примирительно:

– Давайте-ка пить чай, и я всё Лизе сама расскажу. Всё равно вы, лютеране, всё не так понимаете, как мы, православные.

К чаю на столе был сахар и постные пироги с капустой. Все-таки еще Великий пост. Профессор наморщил нос:

– Дайте хоть рюмку сливовой, а то совсем замучили своим постом!

– Нельзя и для здоровья не полезно. Настанет воскресенье, и можно будет есть рыбу и выпить вина, а до этого нет и нет! – хозяйка говорила шутливо, но в голосе чувствовалась твердость. – Лизочка, в праздник Благовещения христиане выпускают на волю лесных птиц. Считается, что если ты это сделал, то твоя птичка летит к самому престолу Господню и несет туда с собой в благодарность за освобождение твою самую сокровенную молитву. Мы и тебе дадим птичку. Какую ты хочешь?

– Щегла! – выпалила я не задумываясь.

– Хорошо, будет тебе щегол.

Клетку с птичками я поставила на эти дни у балкона в салоне, где было больше солнца, налила воды в блюдце и насыпала пшена.

– Ешьте, пейте, дорогие посланники Божия, а я пока над молитвой подумаю.

В воскресенье мы с хозяйкой сходили в церковь, причастились Преждеосвященных Даров, послушали проповедь, где, кстати, говорилось о выпускании птиц, и к обеду вернулись домой к профессору. Он уже нас ждал, сидя в пальто возле клетки у открытой настежь двери балкона. Когда настала моя очередь выпускать птицу, я взяла маленького испуганного щегла в свои ладони, но так, чтоб не сдавить крепко и не выпустить слишком рано. Я смотрела на него, чувствовала рукой, как его сердечко бешено колотится, а коготки впились в мой мизинец. Я его зачем-то понюхала, он пах курочкой. И в тот миг забыла всё, что себе напридумывала: Ленинград, платья, женихов… А помнила только маму, дай Бог ей здоровья, нашу корову, квохтанье кур, пахнущих так же, как этот щегол, и брата с сестрой. Я открыла свои руки, щегол полетел высоко в небо, к облакам и солнцу, и скоро я уже его перестала видеть. Видимо, полетел прямо к Богу. Щеки мои были мокрыми от слез, и я даже не видела, как профессор и хозяйка выпускали своих птиц.

Отпуск

Однажды барыня позвала меня в салон для разговора. Позвала как-то очень официально. Я испугалась: «Не дай бог выгонят!» Даже слезы подступили.

Мы с ней сели в салоне как обычно, когда я что-нибудь сделала не так, а я всё теребила в руках то платок, то подол своего фартука от волнения. Она стала спрашивать, как мне у них живется и работается, какие планы на лето, не нужно ли мне съездить домой и помочь родным. Это меня еще больше взволновало. Сердце заколотилось, как у курицы, когда ее поймаешь, чтоб забить, слезы уже просто сами потекли из глаз.

– Что такое, почему слезы? – спросила барыня.

Тут я не удержалась и расплакалась:

– Матушка Мария Константиновна, простите Христа ради, не выгоняйте меня, я всё исправлю, в чем провинилась! – и упала перед ней на колени.

– Что ты, что ты, глупая! Встань немедленно и вытри слезы, никто тебя не выгоняет. Что ты, в самом деле, себе придумала? – с улыбкой говорила барыня, поднимая меня с пола за плечи.

Но я никак не могла остановить плач, даже стала подвывать. На шум вышел профессор, и они вдвоем подняли меня с пола и посадили обратно в кресло. Он не ругался, а улыбался и качал головой, что меня пугало еще сильней, и я, вроде слегка перед этим успокоившись, завыла в полный голос. Тогда он прикрикнул на меня строго:

– А ну-ка, прекрати! Сейчас же вытри слезы! Слушай, что я тебе скажу!

И этот окрик как-то сразу успокоил меня. Профессор продолжил:

– Ты же с осени работаешь у нас, и мы очень тобой довольны. Но ты же не знаешь все наши распорядки в году. А я каждый год в августе живу один месяц в доме отдыха для писателей и ученых. Он находится под Ленинградом в поселке Ермоловка по Приморской железной дороге. Я живу там в одной и той же комнате весь август уже много лет, а Мария Константиновна остается в квартире в Ленинграде одна, и ей прислуга на этот месяц не нужна. Вот мы и подумали предложить тебе на это время отпуск, чтобы ты могла съездить и навестить своих родных. Билеты туда и обратно мы тебе купим. Что ты об этом думаешь?

Ничего я об этом не думала, я только поняла, что меня не увольняют, и улыбалась сквозь слезы и всхлипы, тыльной стороной руки вытирая мокрые щеки и нос, пока хозяйка не протянула мне платок.

– Ладно, – сказала она, – потом поговорим, пошли пить чай!

Мы пошли в столовую все втроем, даже профессор отложил свои бумаги. Они мне всё объяснили еще раз, и мы сидели, смеялись надо мной, глупой, и пили чай с пряниками.

Первого августа должен был начаться мой первый отпуск, и этот день становился всё ближе. Я с нетерпением его ждала. Целый месяц дома! Когда об этом думала, у меня прямо сосало под ложечкой, так хотелось обнять маму и сестру, которых не видела почти год! Еще хотелось пройтись, вся такая городская, по нашей единственной в деревне улице. Хозяин и хозяйка с улыбкой смотрели на мои приготовления: как я собирала вещи к поездке, как считала дни до отъезда. Какие они все-таки были хорошие и добрые ко мне люди! Вася тоже едет со мной, но не на месяц, как я, а на неделю. Он за прошедшее время уже дважды съездил в Ракушино помочь матери. Последний раз на посевную, без него они бы не справились. А вот теперь поедет и со мной на недельку.

Я давно уже подкапливала кое-какие подарки своим родным. Мне заработанные деньги тратить не хотелось, и я исхитрялась по-другому. То барыне разонравился веер, и она его хочет выбросить. Благодарствуем, он поедет в подарок сестренке. То у нее кружевные перчатки зацепились за гвоздь и порвались – так она их вон! Благодарствуем! Я их так заштопала, что они как новенькие стали. Опять сестренке подарок. И всего такого набралось много, целый чемодан. Я и себя не забывала. Все платья и блузки, да и еще кое-что из белья, то, что барыне разонравилось или не подходило, – всё сразу перекочевало в мой гардероб. У меня была и шляпка, и помада, и даже начатые французские духи. А всё, что мне доставалось мужское, я Васильку то подштопаю, то перешью. Ему получалась и экономия, и подарок от сестры.

Как-то раз вечером, когда я уже закончила работу по дому и была в своей комнате, в дверь постучался профессор и отдал очень приличный чемодан, немного больше того, что у меня был. Мой-то старый, обшарпанный, а этот хоть и не новый, но красивый, лакированный, с двумя замками, внутри обит шелком, а в крышке с внутренней стороны был большой карман на кожаных застежках. Одна беда: ручка из него была вырвана аж с мясом! Я, конечно же, его взяла, а Вася на работе починил ручку.

Ну вот и всё, теперь я была полностью готова к поездке на родину, осталось только дождаться заветного дня и сесть в поезд на Ярославль.

И вот он настал, тот день. У подъезда меня уже ждала коляска с кучером. Наш дворник стоял и разговаривал с ним. Когда я появилась, он снял свой картуз и слегка поклонился. Потом спросил:

– Лизка, это ты, что ли? Вот нарядилась! Я ж тебя за какую-то важную даму принял, думаю, кто такая?

И немудрено было ошибиться! Я вышла в длинном летнем платье и светлых перчатках. На согнутой руке висел легкий плащ, этой же рукой я держала зонтик от солнца, а в другой была сумка. Сзади Вася тащил мой тяжелый чемодан. Мои светло-коричневые башмачки цокали по тротуару новыми набойками на каблуках. Правда, хозяева, когда я показалась им перед выходом, переглянулись, и профессор проговорил с улыбкой:

 

– Ну, Лизавета, все парни и в деревне, и на вокзале будут у твоих ног!

А Мария Константиновна добавила:

– Доброго пути! Береги себя, Лиза.

Вася был налегке, с небольшой котомкой за спиной и с сумкой еды для нас в дорогу. Мы ехали не в общем, а в плацкартном вагоне, это я настояла: боялась всяких проходимцев, которых много в поездах. У меня было нижнее место, у брата верхнее, напротив нас ехала семья – муж и жена средних лет со своим сыном, видимо гимназистом. Они тоже ехали в нашу сторону и тоже в отпуск. Брат болтал без умолку, смеша и меня, и соседей по вагону. Я больше молчала, смотря задумчиво в окно и думая, что еду к себе в деревню, к родным, по которым соскучилась, а мысли мои в Ленинграде, где я уже очень привыкла и куда меня даже сейчас, по дороге домой, тянет. Я чувствую, что моя жизнь уже там, что для дома и семьи в Ракушине я навсегда потеряна.

Очнулась от своих мыслей, когда брат разговорился с попутчиком, который был, видимо, очень умным. Он рассказывал о прочитанном в газетной статье, что в Италии появились какие-то фашисты. Я так и не поняла, кто они и какое нам до них дело. Сын-гимназист тоже участвовал в разговоре, он рассказывал, что китайцы захватили часть нашей земли и наше правительство послало их правительству ноту, и еще о том, что объявлено какое-то «социалистическое соревнование» на заводах. Это было Васе очень интересно. Время в разговорах пролетело быстро, и мы распрощались с ними уже как друзья.

Эта первая поездка в отпуск мне запомнилась больше всего. Когда мы наконец сошли с поезда на родной станции в Угличе, я от радости дышала полной грудью, смотрела вокруг как будто новыми глазами. Здесь было всё родное: и звуки, и лица, и запахи, и нелегкий крестьянский быт. Я за этот год выросла и еще больше оформилась как девушка. На наше счастье, мой Василий, которого знали все в округе, заприметил и окликнул земляка из нашей деревни, который подвозил своих родных к поезду и собирался как раз ехать обратно. Они оба обрадовались этой встрече: нам не пришлось никого нанимать, чтобы добраться до дома, а соседу было веселей ехать с попутчиками, слушать ленинградские новости и расспрашивать про столичное житье-бытье. Мы выехали почти сразу, правда, сначала напоили лошадь и дали ей немного овса, заранее припасенного в телеге. Вася принес две охапки свежего сена нам под спины, чтобы удобней было ехать, и мы отправились в дорогу. Я полулежала на ароматном сене. Сразу вспомнилось детство и сеновал, наши игры в сене под крышей хлева, мычание коровы Зорьки и громкое квохтанье курицы, снесшей свежее яичко. Я и не заметила, как задремала под разговор Васи и соседа, сидевших спереди.

Я проснулась, когда телегу особенно сильно подбросило на ухабистой дороге, и, поднявшись на локте, оглянулась. Мы всё еще ехали через лес. Дорога в Ракушино, которая была обычно такой тягучей и тряской, в этот раз показалась более привлекательной. Я легла на спину и стала смотреть вверх. По лазурному небу, между верхушками зеленых деревьев, всё время убегавших назад и качавшихся в такт движущейся телеге, плыли небольшие пушистые облака. Своими легкими движениями они создавали ощущение того, что я и сама лечу, подобно им. Повернув голову в сторону, я увидела лес с тенями и бликами от высоко стоящего солнца. Чувствовалось, что день знойный, но мне жарко не было, так как ели обступали дорогу плотно с обеих сторон, словно сберегая для нас прохладу.

Мама с сестрой были бесконечно рады нашему приезду, особенно мне. Они и плакали, и смеялись, и обнимали меня всё время. Сестренка расспрашивала про городскую жизнь и хозяев просто без остановки. Я еще не успевала ответить на один вопрос, как она задавала два других. Вечером после ужина Вася пошел к друзьям, а мы забрались все вместе в постель к маме и лежали обнявшись, секретничая и смеясь.

Я помогала везде: и в огороде, и в хлеву. Видимо, и душа, и руки соскучились по сельской работе, но спина к вечеру ныла от непривычки, и я всегда засыпала первой от усталости, обняв потрепанного плюшевого мишку, игрушку моего детства, которую для меня сберегла мама.

В выходной день мы с братом пошли на танцы в соседнее село, надев наши городские наряды. Мы там были в этот вечер самыми популярными. Меня наперебой приглашали танцевать, а вокруг Васи девчата так и крутились, так и крутились. Местные парни даже хотели его поколотить из ревности, чтоб не отбивал их невест. Но мой Вася крепкий, с ним так легко не справиться. Да он к тому же успокоил их, сказав, что у него в Ленинграде есть своя невеста, городская.

Мама, конечно, хотела, чтобы я осталась в Ракушине с ними навсегда, нашла себе здесь парня, вышла замуж, нарожала ей внуков. Она выпытывала, понравился ли мне кто, и заглядывала при этом прямо в глаза. Я понимала, что ее надежды напрасны, но не хотела ее огорчать раньше времени и поэтому больше отшучивалась. Меня в деревне вообще-то любили. Я была скромная, трудолюбивая и вся в веснушках. Да и полдеревни были мне роднёй. Мы вечерами с мамой ходили побалакать и попить чаю то к одним родичам или соседям, то к другим. И для всех у меня были какие-нибудь маленькие городские подарки. У нас в деревне люди простые, и угодить им несложно.

Иногда и к нам приходили гости, но это выглядело больше как смотрины, и мне такое совсем не нравилось.

Я бы никогда не подумала, что целый месяц может пролететь так быстро! Провожать меня к нашему дому пришла почти вся деревня. Пришел и гармонист Петя с инструментом, а сосед Палыч запряг лошадь в новую телегу да положил на дно свежего сена. Подружки сделали всем нам веночки из ромашек и колокольчиков и даже заплели ленты в гриву лошади. Всем было и весело, и немного грустно. Мы, молодежь, пели песни и даже танцевали, мама угощала всех во дворе домашней вишневой наливкой и пирогами с яблоками. Потом вся компания отправилась меня провожать за околицу. Шли с песнями и частушками, ушли далеко за деревню. День был жаркий, из-под каблуков летела пыль, когда притопывали в такт частушкам. Вот одна из них:

 
Васька Духов – балабол,
А сестра – красавица!
Загляну к ней под подол,
Думаю, понравится!
 

Это спел один мой сосед и друг детства. Вот ведь дурной! А сам-то, когда разговаривает со мной, всегда краснеет и заикается…

Мы всё шли и шли за телегой. Гармонист играл, сидя на заднем ее краю. Девушки кружились в своих разноцветных сарафанах, а парни выбивали на пыльной дороге чечетку в такт задорной мелодии, соревнуясь друг с другом. Мама шла за нами, концом нарядного платка, накинутого на плечи, вытирая мокрые глаза, а нам было весело и немного печально, как на проводах в армию.

Снова на Подольской

Как я была рада вернуться в уже полюбившийся мне Ленинград и в ставшую почти родной квартиру профессора на Подольской улице! Дверной звонок, при первом моем визите сюда показавшийся неприятно дребезжащим, теперь для меня прозвучал долгожданной музыкой. Так как хозяева сами брали мне билеты на поезд, Мария Константиновна точно знала, когда я приеду, и уже ждала меня дома. Мы обнялись и обе расчувствовались до слез. Я обошла всю квартиру. Всё здесь теперь было мне так знакомо и приятно. Конечно, я не забыла зайти и в кабинет профессора (он же был в доме отдыха писателей, как вы помните) и погладить запылившуюся за месяц мою любимую зеленую лампу. Я пощелкала ее выключателем, и этот звук как бы сказал мне, что всё хорошо, всё в порядке и на своем месте.

В этот день хозяйством мы не занимались, а устроили банный день. Мы мылись по очереди в ванной с каким-то душистым мылом, потом долго расчесывали друг другу волосы, мазались кремами. От всех этих процедур к вечеру даже устали. Немного перекусив и отдохнув, милая Мария Константиновна помогла мне разобрать чемодан и все вещи положить и повесить в шкаф. Она была рада моим подаркам – незамысловатым, но от души. Вечером за столом на кухне, под уютным круглым абажуром, мы с ней пили чай со сладкой наливочкой и пирогами, которые хозяйка сама испекла к моему приезду.

Мы сидели долго, разговаривали и пели песни: видимо, наливочка расслабила нас и сделала более открытыми в общении. Я осмелилась спросить барыню, отчего у них с профессором нет детей. Она, по своему обыкновению, улыбнулась сначала, а потом ответила:

– Ты же уже не маленькая и знаешь, что женщина не может рожать всю свою жизнь. Мы с Пьером встретились, когда я эту возможность уже утратила. А до него сначала казалось, что еще всё успею, что семья – это сейчас не главное. Я больше училась и занималась музыкой, а не ходила на свидания. Была порою увлечена кем-то, но, видимо, время еще не настало, и мои платонические романы были как романсы, сыгранные на пианино, – трогательными, легкими, но короткими, – она замолчала на секунду, подлила нам вина и продолжила задумчиво: – Потом я наконец встретила человека, которого полюбила, но ошиблась и вместо счастливой жизни получила глубокую рану в душе и недоверие к мужчинам на долгие годы. Потом, в семнадцатом году, всё изменилось, были страшные, непоправимые потери как в семье, так и во всей стране. Я их переживала одинаково тяжело. Потом встретила Пьера и как-то по-женски прониклась к нему, полюбила всем сердцем. Он честный и умный, в нем многое не так, как хотелось бы, но и эти черты мне милы. И когда я сама себя спрашиваю, почему именно он из всех тех, кому я нравилась, получил мою душу и мою любовь, то я знаю ответ: он страдал не меньше, чем я, но его душа не очерствела. Он живой, он порядочный и он меня искренне любит.

Мы обе вздохнули и только в этот момент поняли, что засиделись допоздна и пора идти спать. Мария Константиновна поцеловала меня в лоб на прощанье, как ребенка. Нам обеим было очень хорошо в этот вечер, и этот день запомнился мне как один из самых счастливых в моей жизни.

На следующее утро всё было по-другому. Мы устроили генеральную уборку в квартире. После чудесного вчерашнего отдыха у нас для этого были и силы и желание. Мы мыли всё, что только возможно, выбивали ковры, начищали всё металлическое: медные ручки дверей, самовар, серебряные ножи и вилки, даже бронзовую лампу и медные части звонка на телефоне в прихожей. Нам хотелось, чтоб всё блестело к приезду профессора. В завершение мы испекли большой пирог и сварили суп к его завтрашнему возвращению.

Пётр Игнатьевич появился ближе к полудню, загорелый и отдохнувший. Светлый льняной костюм и шляпа очень подходили к его солидной седой бороде. Он был весел и остроумен, делился с нами за столом планами насчет новой книги и пугал, что на отдыхе нашел для меня жениха из писателей. Я смущалась и краснела от его слов, а барыня хлопала в ладоши и, веселясь, требовала подробностей.

– Тот готов жениться хоть сегодня на такой пышке и хозяйке, как Лиза, – продолжал Пётр Игнатьевич рассказывать, обращаясь к жене, словно меня и не было за столом. – Правда, есть одна проблема: он немного старше меня, лет так на пять-семь.

Все смеялись, а я смущалась и краснела еще больше и не знала, что сказать, хоть и понимала, что он шутит.

Через несколько дней начались занятия в Технологическом институте, к барыне стали опять приходить ученицы, и жизнь вошла в свой привычный ритм.

Так проходили недели и месяцы, наступила зима, принесшая неприятное и тревожное событие: профессор сильно простудился и слег. Сперва он кашлял, сердился на нас с барыней, когда мы ему предлагали лекарства или лечь в постель. Когда же ему стало совсем плохо, то он сам позвонил какому-то знакомому врачу и перешел на постельный режим надолго. Хозяйка говорила мне раньше, что нет ничего хуже больных мужчин. Они капризны, мнительны и требовательны. Так и было. Больной профессор раздражался по малейшему поводу, всё ему было не так и невкусно. А как он жаловался на то, что всё болит и его никто не любит! Его просто нельзя было узнать. Он пробыл на постельном режиме целых два месяца, после чего врач разрешил понемногу выходить на улицу. Потом и работать разрешил, но тоже понемногу. Хозяйка говорила, что преподавание в «Техноложке» ему уменьшили до четырех часов в неделю. Он хорохорился и утверждал, что может работать больше, но нам всем было очевидно, что он прилично сдал за время болезни.

Ученики навещали его часто в течение всей болезни. Это было приятно и ему самому, и нам, его домочадцам, так как он веселел от этого и становился на некоторое время не таким нытиком и ругателем. Врач, посещавший его регулярно, волновался за его здоровье, так как пневмония, случившаяся зимой, уже к весне спровоцировала у Петра Игнатьевича обострение стенокардии. Я этого слова не знала и спросила Васю. Он сказал, что эта болезнь по-народному называется «грудная жаба», человеку становится плохо с сердцем, он задыхается и может умереть. Я сразу представила себе темно-зеленую жабу размером со шляпу профессора. В моем воображении она была большая, очень неприятная, слизистая, усевшаяся всем своим весом прямо на грудь, прямо туда, где у него сердце. Она давит ему на грудь и горло, а он задыхается и зовет на помощь, но никто не приходит. Мне даже приснилось что-то подобное. Я очень переживала за здоровье Петра Игнатьевича, но гнала от себя плохие мысли, чтоб они не материализовались.

 

Хочу рассказать кое-что еще о профессоре. Когда я начала у него служить, такие проблемы со здоровьем уже и ранее случались, и ишемическая болезнь была диагностирована за несколько лет до этого. А за два года до меня зима была очень холодной, и произошла ситуация, подобная нынешней: он простудился и долго болел. Институт дал профессору отпуск по болезни на два месяца, и они с хозяйкой ездили в Крым, отдыхали и для укрепления здоровья пили там целебные воды. В начале 1928 года Пётр Игнатьевич ушел на пенсию, но остался преподавать черчение в институте по несколько часов в неделю. На работе его ценили и относились с большим уважением к его педагогическому и научному опыту. Он написал, кажется, четырнадцать разных учебников…

Мария Константиновна серьезно отнеслась к болезни мужа, опекала его, составила специальный рацион питания, стала каждый день с ним гулять в парке поблизости от дома. Она подарила Петру Игнатьевичу палку с бронзовым набалдашником в виде головы орла. Подарок пришелся по душе, и муж опирался на нее на прогулках. Они любили гулять вдвоем. К Новому году профессор совсем поправился, и они стали гулять чаще.

Порой память сохраняет то, что и не надо бы запоминать, что к тебе не относится, а вот всё равно помнится. Как-то раз Пётр Игнатьевич с женой сидели в кухне, обедали, кажется, а может, просто кофе пили, я точно не припомню, а я мыла окно. День был хороший, конец весны или начало лета. Наверно, это был май, тогда все моют окна. Всего разговора хозяев я не слышала, а прислушиваться стала, только когда профессор заговорил громче, с чувством:

– Нет, сударыня Мария Константиновна, вы со своими аристократическими корнями даже понять этого не можете, не только прочувствовать! А беретесь судить. А у меня этот вопрос вот где сидит с самого детства. – И профессор крепко похлопал себя несколько раз ладонью по загривку. – Есть разные мнения, но верно только то единственное, исходящее от людей, которые сами испытали это на себе. И даже не спорьте! Кто любит евреев или, наоборот, ненавидит их, но сам таковым не был в своей жизни, скорее всего, имеет какие-то другие причины к этому своему мнению, не связанные с их собственным происхождением…

– Но Пьер, – возразила несмело барыня, – мы же знаем людей с еврейским происхождением, которые стали известными врачами, политиками и даже писателями. Что далеко ходить, вот ты издал столько книг с твоей еврейской фамилией…

– Ну, дорогая моя Маша, это удар ниже пояса – приводить в дискуссии со мной в пример меня самого! Но хорошо, я тебе отвечу и отвечу искренне. Мне мое происхождение всю жизнь эту самую жизнь портило! Порой я даже горевал, что родился в еврейской семье. Нет-нет, я не испытал на себе погромов или других ужасов, которые пережили иные мои соплеменники, но, вероятно, на генетическом или на каком-то другом уровне каждый еврей знает, что когда-нибудь это может коснуться или его, или его детей.

Профессор выглядел очень взволнованным. Мария Константиновна, сидевшая напротив, взяла его руку в свою и сказала как-то несмело и просительно:

– Пьер, дорогой, прости, я не хотела трогать эту тему, просто так получилось. Давай потом, в другой раз.

Но его, видимо, уже захватило, и он не мог остановиться:

– Да что ты вообще знаешь о моей жизни? Я родился в нищем Бердичеве, и даже это неправда! Моя мама потеряла предыдущего ребенка, рожая его в Бердичеве, где мы жили, и поэтому меня ездили рожать в губернский Житомир, где условия были лучше. И в училище я поступил раввинское, а не в то, куда мне надо было бы. А почему? Потому что папа еврей! И всю жизнь из всех путей, открытых моим сверстникам, мне годились лишь те, что вписывались в мою национальную принадлежность. Да, меня не били, не угнетали лично, но всегда на широкой дороге выбора жизненного пути была узкая темная труба для нас, евреев, по которой нам приходилось ползти к свету и успеху. Я преувеличиваю насчет трубы, но это для того, чтоб ты поняла, как нам это чувствовалось.

Фамилия моя, ты верно подметила, еврейская, но она похожа на немецкую. И я интуитивно с детских лет старался впитывать в себя всё немецкое: язык, технику, даже религию сменил потом на лютеранство. Я всю жизнь хотел быть кем угодно, но не евреем! И вот так из Перца Исааковича стал я Петром Игнатьевичем. Стыдно мне было? И да и нет. Я стыдился моих ортодоксальных родителей, когда они приезжали навестить меня в Санкт-Петербург, где я учился, ведь все видели, что они скромные местечковые евреи. А со мной дружил князь Оболенский, то есть в простом, обывательском понимании Пётр Межеричер ну никак не мог быть евреем, он скорее немец. Ну да, как же мы сразу-то не догадались?! Немец, да, конечно, немец!.. И мне было стыдно, что я стыдился своих корней. Мне было горько и стыдно!

Но это одна сторона, а ведь была и другая – суровая реальность борьбы за свое место в этом мире. Евреи всегда здесь побеждали, как бы их ни притесняли. А почему притесняют и до сих пор, ты не задумывалась? У власти сидят совсем не дураки, и они понимают, что если евреям дать полную свободу выбора, то в скором времени у целых народов останется очень мало шансов написать, открыть или сыграть хоть что-то гениальное. Вот они с помощью погромов, черт оседлости и других мер и стараются хотя бы сравнять шансы всех многочисленных народов мира с моим народом, у которого нет даже своей страны. Есть только Бог, да и тот распятый…

Пётр Игнатьевич вздохнул, встал и пошел в свой кабинет работать дальше. Барыня осталась за столом и сидела, задумчиво глядя сквозь окно, которое я уже успела домыть. А я… Что я? Мое дело – кухня да тряпки, да и про евреев я мало что понимала.