Read the book: «Йод»

Font::

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436–ФЗ от 29.12.2010 г.)

Издатель: Павел Подкосов

Главный редактор: Татьяна Соловьёва

Руководитель проекта: Ирина Серёгина

Арт-директор: Юрий Буга

Корректоры: Ольга Петрова, Светлана Чупахина

Верстка: Андрей Фоминов

Дизайн обложки: Holystick


© А. Рубанов, 2008

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2026

* * *

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Часть первая

Глава 1
2009 г. Последний дюйм

Я бы сшил тетрадь из кожи моего врага и записал туда, что надо прощать врагам.

Уметь прощать – целая наука. Я долго овладевал, но не стал профессором. Кому-то простил, кому-то не сумел.

Опыт отягощает. Я теперь хожу медленно, слова и жесты экономлю. Мне сорок лет, зачем много говорить? И так все ясно.

Утром медленно выхожу из дома. Пересекаю двор, иду в бар. Это всегда один и тот же бар, на первом этаже торгового центра «Бум» возле метро «Братиславская».

Две тысячи девятый год, Москва, Россия.

Бар как бар, просторный и чистый, ничего особенного, деревянные столы и стулья, несколько телевизоров. Я не знаю, почему я выбрал это место, на двух длинных этажах «Бума» есть еще несколько подобных заведений. Наверное, здесь уютнее, чем в других точках, и много дневного света, и цены повыше – и, стало быть, меньше случайной публики. И обслуживание, да. Я знаю по именам всех официанток, а они – меня. Бар популярный, девчонки хорошо зарабатывают, почти все шустрят здесь уже по нескольку лет. В общем, причина такова: этот бар похож на классический столичный бар, как я его понимаю. Чисто и ничего лишнего.

Сажусь. Достаю тетрадь. Нет, она не из кожи врага; мне не удалось снять с него кожу. Целый год готовился, но не смог.

В тетради – рабочие записи, телефоны, всякого рода памятки, проекты, списки и перечни дел. Никаких запланированных подвигов, как у барона Мюнхгаузена, никакого разгона облаков, все мелко, неинтересно: погасить копеечный должок у судебного пристава, внести в банк квартирную плату, оформить страховку на машину. Дел много, список насчитывает десятки пунктов. Большинство затей так или иначе связано с урегулированием моих сложных отношений с государственной системой. Мне с нею трудно, с системой, я с ней не уживаюсь, она вымогает у меня слишком много времени и сил. Я устал от системы, как от бестолковой жены.

Люди с деньгами нанимают для выполнения незначительной рутинной работы специальных секретарей – я же небогат и вынужден повсюду бегать сам.

Я небогат, да.

Перелистываю страницы, придумываю новый день.

Давно бросил пить, но приходить сюда не перестал. Шесть лет хожу. Как всякое животное, я подвержен дрессуре и привык начинать день под музыку из телевизора и смех официанток, подбадривающих друг друга перед началом тяжелой смены: сейчас я тут единственный клиент, вечером будет дым коромыслом. Хохот, пиво и так далее.

Одно время был еще один завсегдатай – человек лет тридцати с приятным волевым лицом и настороженным взглядом. Может быть, года два или два с половиной мы с настороженным незнакомцем первыми внедрялись в пустой зал и занимали свои столики. Я располагался так, чтобы видеть всех входящих, а он занимал другую стратегическую высоту – угловое место, максимально далекое от входа в туалет. И закуривал сигару. По этому стремлению оккупировать лучшую поляну подальше от параши, по некоторой напряженности лицевых мускулов, а также по сигаре я подозревал в нем ранее судимого субъекта. Возможно, он едва-едва освободился и теперь специально посещал приличное место: завтракал и наслаждался дорогим табаком в попытке отвыкнуть от тюремно-лагерных реалий. Так я думал. Потом настороженный пропал. Наверное, деньги кончились.

Через полчаса закрыл тетрадь. Иногда я жалею, что она не из кожи врага. Теперь пора идти. Перед тем как покинуть бар, захожу в туалет, достаю из кармана флакончик йода. Отвинчиваю крышку и нюхаю.

Запах простейшего медицинского снадобья помогает мне жить.

Когда спускался в метро, сбоку приблизилась женщина. Бывают такие – несуразные, оплывшие, – смотришь и думаешь: господи, милая, кто ж с тобой совокупляется? Вдруг она тихо, с доброй улыбкой, как бы по секрету, сообщила:

– В прошлом годе поехали на машине в Геленджик… Кажись, впятером… Не помню всколькером… Так пока ехали – нас восемь раз оштрафовали!

Я кивнул и ускорил шаг. Я видел ее впервые в жизни. Доверительная интонация меня тронула. Восемь раз оштрафовали, ничего себе.

Почему именно мне выпала честь воспринять столь захватывающий факт чужой жизни, я не задумался. Ответ давно известен.

Тут же память подкинула картинку из бурного прошлого: тюрьма, общая хата, сто тридцать человек, в дальнем углу, возле телевизора, стою я – прибившийся к злодеям коммерсант, неплательщик налогов; открывается дверь, вталкивают новоселов, семь единиц, из них, как обычно, один более-менее нормальный, с пакетиком личных вещей, остальные – конченые демоны, клошары, божьи люди; тугою волною приплывает незабываемый перегарно-генитальный запах; один из новичков тут же прорывается сквозь толпу – оттирая плечом бедолагу Димочку Сидорова, который нянчит забинтованную ладонь, – прямо ко мне, упирает в область моего подбородка взгляд, мутный, как картофельный отвар, и пневмонически хрипит:

– Помоги, уважаемый, дай десять рублей, не хватает опохмелиться.

В его волосах крупные, бронзового цвета вши.

– Откуда? – равнодушно отвечаю я, отшагивая и одновременно изумляясь – не тому, что несчастный перепутал изолятор с площадью трех вокзалов (стресс, духота, белая горячка, бывает), а тому, что из ста тридцати кандидатов на роль бескорыстного спонсора выбран именно я. То есть смотрюсь самым великодушным и отзывчивым. И при десяти рублях.

А вот картинка номер два: начало благополучных нулевых, две тысячи второй год, офис фирмы «Интер Опт», торговля мягкими игрушками китайского производства, зайчиками и белочками, по радио сообщают об избиении скинхедами лица кавказской национальности, я вслух удивляюсь, что, мол, тоже в определенном ракурсе выгляжу кавказцем, меня и в Чечне за своего принимали, и в метро езжу много, но столичные нацисты что-то ни разу не покусились; окружающие смеются. Потому что, Андрей, на твоей роже написано, что ты любого зубами загрызешь, без особых сомнений…

И сейчас, оставляя за спиной чувиху, восемь раз оштрафованную, я опять приговариваю себя: ты даже не знаешь, как и кем ты выглядишь. То ли добряком, то ли психопатом. Ты сам не знаешь, кто ты. Определись, а потом хоти чего-то.

Мне неизвестно, кто я.

Мне также неизвестно, что представляют собой окружающие. Восемь раз оштрафованная женщина с багровыми подбрудками и плохо выщипанными усами может оказаться не той, кем она кажется, – городской полусумасшедшей, а, например, активисткой запрещенной левой политической партии. И матерью прекрасных детей. Всколькером они там ехали в свой Геленджик?

А вот этот долговязый, грубо меня толкнувший, в небрежном прикиде профессионального балбеса (художественно надорванное рубище с надписями, на шее и запястьях кожаные верижки) – не исключено, умный и тонкий паренек, поэт и эстет.

Хотя лучше наоборот: оштрафованная – на самом деле неудавшаяся поэтесса, а юноша – подпольный революционер.

Опыт мешает объективно судить о людях. Судить – вообще последнее дело.

Находясь в толпе, я часто погружен в себя. Пребываю в капсуле. Толпа – основная моя территория обитания, она нежно мною любима и тщательно изучена, она возбуждает меня и питает собою. Но если вокруг смыкается капсула, я меняюсь. И когда меня о чем-то спрашивают (Как пройти на «Новокузнецкую»?) – смотрю, не понимая. В моем взгляде, я думаю, читается приблизительно следующее: «Кто ты и что тебе от меня надо?» Уловив такой взгляд, заблудившийся гражданин отваливает. Я вам не справочное бюро. Имейте голову на плечах. Лично я, погружаясь в метро в незнакомом городе, в Праге или Лиссабоне, первым делом покупаю карту.

В этом месте многие недоуменно или даже презрительно хмыкнут. Смотрите-ка, знаток человеков, Прага-Лиссабон, хуе-мое, – а передвигается на метро. Машину бы купил для начала.

Машина есть. Имеются и друзья, готовые в любое время суток примчаться по первому звонку и отвезти меня в любую точку обитаемой Вселенной. Есть деньги: можно взять такси. Но каждое утро я шагаю к метро. Дело в том, что я мегаломаньяк. Закоренелый, со стажем. Лучшей машиной для передвижения по планете я считаю танк Т–90. Размениваться на меньшее нет смысла. Все или ничего. Или на танке, или пешком.

Подземелье, особенная сухость воздуха, людской водоворот. Все равны, как в бане. Все идут либо едут с одинаковой скоростью, за одни и те же деньги. Это очень интересно – когда все равны. Наверху не так, наверху у одного мигалка, у другого пятьсот лошадиных сил, третий вообще никуда сам не едет, посылает курьера. В метро проще. Отсутствие возможности выделиться, кого-то из себя изобразить меняет людей, они становятся самими собою; просто мужчины и просто женщины двигаются из пункта А в пункт Б. Стойте справа, проходите слева, никаких понтов. Выглядываю из своей капсулы: вот идет яркая, высокая, в кожаном плаще, но смотрит равнодушно, на мужские улыбки не реагирует, ей не нужны мужчины из метро, – и выглядит поэтому приятно, не охотницей за самцами, а обычной девушкой в плаще. Наверху, знаю, она изменится, станет резче покачивать бедрами, гордо изгибать бровь. А тут она нормальная, спокойная.

Однако ярко одетых людей мало. Большинство в куртках и пальто темных тонов. Смотрятся мрачновато. Не потому, что жизнь мрачная, а просто на темном не так видна грязь. Грязи много, ее непрерывно отчищают и соскребают, она опять появляется. Вполне извинительно для сооружения, ежедневно перевозящего девять миллионов человек. Московский метрополитен дважды за год перемещает вокруг земного шара все население Китая. Вот где понты.

Я мегаломаньяк, мне нравится рассуждать в таком ключе.

Раньше по дороге на работу я читал журналы или, гораздо реже, книги; обложки оборачивал в газету (потому что скрытный). Теперь читаю мало, больше стою, уперев взгляд в стену.

По полу вагона от стены к стене катается пивная бутылка, половина пассажиров наблюдают: какое-никакое, а зрелище. Наконец один хорошо причесанный дядя находчиво прижимает ее подошвой – теперь все смотрят уже на дядю.

Я провожу в метро солидную часть времени, почти по два часа ежедневно. Пятьдесят минут утром, когда еду из дома в контору, и столько же вечером, в обратном направлении. С одной пересадкой. И так семь лет подряд, с две тысячи второго по две тысячи девятый. Кроме дома, офиса и подземки, я бываю в трех-четырех барах. Один из них – возле дома, рядом с офисом. Вот вся моя территория обитания.

Потом меня накрывает. Приступ начинается с легких наплывов беспокойства. Становится неуютно, как будто знаешь, что где-то рядом произошло что-то очень плохое. Немедленно замыкаюсь на себе; все внешнее меркнет. Если бы сейчас рядом волшебным образом появились Мэрилин Монро и Элвис Пресли – это не вызвало бы никаких эмоций. К черту все и всех, мне хуево. Будем точными в словах: не «плохо» или «дурно», а хуево. Слабеют ноги. Хочется немедленно что-то сделать. Как минимум – сменить позу. Перейти с одного места на другое. Из одного конца вагона – в другой конец. Еще лучше вообще покинуть вагон – но он, со мною в утробе, летит по черной каменной трубе, бежать некуда, капкан, тупик. Дышу носом. Чужие колени, плечи, спины – все враждебно. Одна пара голых длинных ног превосходна, но все равно враждебна.

Жжение в груди. Лицу холодно – отливает кровь. Бросает в пот. Кажется, что сейчас я потеряю сознание, упаду, как мудак, в новых штанах на грязный пол, подбегут люди, кто-то попытается помочь, а кто-то под шумок обшарит карманы, вытащит деньги, украдет паспорт, телефон. Нужно срочно возвращаться домой. Людные места, улицы – не для меня.

Это модная современная болезнь, астеноневроз. А то, что со мной происходит, красиво называется «паническая атака». Резкий приступ страха без какой-либо внешней причины. Фокусы подсознания. Болезнь распространяется, невротиков все больше, не верите – спросите у психиатров. Жизнь становится сложной, непонятной, а человек – существо простое. Он рожден, чтоб глодать горячее мясо, радоваться, плодиться, убивать врагов, стареть и умирать, – он не выдерживает давления системы, которую сам же создал. Он напридумывал себе всяких инфляций, рынков сбыта, распродаж, сотовой телефонии, сам себя утопил в океане проблем. И вот – некоторым из нас страшно.

Глубоко дышу, терплю. Приступ надо просто переждать. По возможности успокоить себя, отвлечься, вспомнить что-нибудь хорошее. Подождать – нервы сами придут в равновесие. Но пока мне очень страшно. Пытаться успокоиться, уговорить себя – бесполезно. Весь сжат, напряжен. Едва удерживаю контроль. Вцепился в поручень мокрой ладонью. Дышу. Другая ладонь в кармане, там – лекарства, походная аптечка невротика. Перебираю пальцами пузырьки и облатки, это успокаивает. Считаю секунды. Перегон между станциями – не более трех минут, едем уже две; надо выдержать. Пора продвигаться к двери, но нет сил. Вроде бы следует наклониться к уху впередистоящей дамы с огромным задом и узнать, собирается ли она выходить, – но губы и язык онемели. Ну и зад, ни справа обойти, ни слева, с таким задом нельзя ездить в общественном транспорте, такой зад следует оплачивать отдельно, как багаж.

Приехали. Грохот открывающихся дверей ужасен. Бежать, спасаться, иначе пропаду. Ввинчиваюсь плечом вперед. Перед глазами суетятся радужные мухи. Разрешите. Извините. Простите. Бля, дай выйти. Вас девять миллионов, я один. На перроне становится легче. Дышу носом. В кармане лежат чужие деньги – думаю только о них. Сейчас упаду, веером вылетят сизые тысячные купюры – будет давка, меня затопчут. Нет, не вылетят – у меня карман на пуговице. Еще чуть легче. Значение кармана на пуговице трудно переоценить. Лавирую, сам себе омерзителен. Дожил. С ударением на «о». Сорок лет. С воем и ревом из черной дыры вылетает новый поезд. Отойдите от края платформы. Не отходят, на краю всегда интереснее, это вам подтвердит любой мегаломаньяк. Перед эскалатором давка. Вливаюсь, думаю про пуговицу, мусолю таблетки в кармане. Падать нельзя, сомнут. Сбоку вдвигается миниатюрная старуха. Есть такие жилистые старухи, вечно лезущие, по простоте натуры, напролом, работающие корпусом не хуже хоккейного защитника. Уступаю ей проход. Может, она тоже, как я, ничего не соображает, давление взыграло или сердечко прищемило. Давай, бабуля. Валим отсюда. Наверх, где солнце.

Подкладкой к моему плачевному состоянию – молодой крепкий дядя с искаженным лицом бежит из подземелья на воздух – была злость. Я знал, кого винить. Не виноваты ни Бог, ни судьба, ни обстоятельства. Сейчас я плачу по счетам, которые сам себе выписал. Мне воздалось за каждый стакан водки, за каждый грамм наркотика, за каждый день, проведенный в нервной лихорадке возле сейфов с миллионами, и позже – в тюрьме, и еще позже – среди дымящихся грозненских развалин, и еще позже – когда выбирался из нищеты, в угаре, в тумане, во тьме, в долгах, в бесконечных домашних скандалах, на зубах, на жилах, – пока не выбрался.

Я сам с собой это сделал.

На поверхности ветрено. Небо с единственным черно-серым облачком с самого края – словно протирали хрустальный купол и забыли тряпку. Мне легче. Все вокруг выглядит избыточно пестрым, сложным. Дымит, вращается, лязгает. Однако следует признать, что налицо порядок. Светофоры мигают, мусор ликвидирован, на каждом углу продают еду и чтиво. Банкоматы отщелкивают денежку. Система работает. Вдобавок – совершенствуется. Пять лет назад было грязнее и бестолковее.

Дикари вроде меня не любят систему, но уважают. Не за ее переламывающую хребты силу, а за то, что она эту силу наращивает. В прошлом году мою лавку проверили два раза, в текущем году – четыре.

Забыл сказать: я ведь лавочник.

А потом – опа – отпускает меня.

Ноги еще слабые, но в груди уже прохлада. Тут же хочется курить. Однако перед тем, как поднести огонь к сигарете, надо потянуть носом воздух и посмотреть вокруг.

Страх быстро исчезает; это не обычный страх, а особенный, больной, сам собой выпрыгнувший из недр подсознания, и исчезает он тоже по-особенному, торжественно, и даже некий музыкальный аккорд гудит в такую минуту в голове: то ли клавесин, то ли орган. Все вокруг понемногу устанавливается на свои места, в ячейки, стойла, гнезда, но в тот момент, когда оно еще не установилось, я вижу мир таким, каков он есть на самом деле.

Все очень красиво. Городской день в предполуденный час, с его вывесками, рекламными щитами, разноцветными автомобилями, женщинами, детьми, кошками и собаками. Все яркое, все бодрит и призывает наслаждаться. Но красота подобна кисейному покрывалу, сквозь нее просвечивает серое, кривое, дурно пахнущее. Настоящее. Уродливое.

Когда приступ паники совсем пройдет, город снова сомкнется в привычную трехмерную картинку, с привычными запахами и звуками. Но эти тридцать или сорок секунд я использую на то, чтобы прозреть безобразное внутри блестящей красоты.

Я живу в уродливом мире. Никто не виноват, и я тоже не виноват.

Как и любой другой из ныне живущих, я с рождения раздавлен величайшей из диктатур – диктатурой красоты и гармонии.

Так сложилось, что я утратил веру во всесилие красоты и гармонии. Сейчас я не смотрю на красивые тачки и рекламы. Мой взгляд ищет и находит бродяг с побитыми мордами, зевающих ментов, тощих, голодных гастарбайтеров, перекошенных колченогих стариков, угрюмых алкоголиков, и меж двумя красивейшими, в блеске чисто вымытых окон фасадами недавно отремонтированных жилых домов мне виден двор, где на уродливом балконе сушится бледное тряпье; мне кажется, я даже чую его запах, и это настоящий запах настоящего тряпья – какая-то старуха уже двадцать лет жалеет его выбросить, и я чувствую присутствие этой нищей старухи, чья жизнь сложилась не так красиво, как она хотела.

Для каждого из нас красота есть цель и средство, мерило всего. Красота – это хорошо, это правильно. Красота – это круто. Разумеется, я тут говорю не только и не столько о физической красоте, а о красоте вообще. О красоте духовной. О благородстве поступка, душевного движения. О гармонии отношений.

Я не доверяю красоте и гармонии. Я верю в уродливое. Уродливое всегда честнее. Превратить красивое в безобразное можно только одним способом: разрушив его. Применив насилие.

Я его уважаю, насилие.

Еще полчаса дороги под землей, в красивом вагоне, с пересадкой на недавно открытой, очень красивой станции «Трубная». Любой школьник скажет, что московское метро – самое красивое в мире.

Мой дед в тридцать третьем году строил одну из красивейших станций – «Сокол» – и параллельно учился на историческом факультете Московского университета. Строил и учился, пока особый отдел не выяснил, что дед – кулацкий сын. В те годы органы госбезопасности представляли собой мощный и гармоничный механизм. Работали с размахом, эффективно и красиво. Деда выгнали отовсюду, практически в один день. Он собирался покончить с собой, но не смог, и правильно сделал – иначе я бы не родился.

На «Тульской» еще красивее, прямо дух захватывает. Высотное здание налоговой службы, рядом – еще выше – Арбитражный суд. До моей лавки пять минут пешком по узкому переулку.

Сначала надо миновать ворота, пройти семь шагов мимо будки охраны, потом открыть дверь. Ворота всегда настежь, а дверь – не заперта. Я потянул ручку, но тяжелая железная створа не подалась. Я потянул сильнее – с тем же успехом. Уперся ногой, приложил силу – ничего.

– Эй, эй! – крикнул охранник. – Не ломай, ебты!

Силы во мне, семидесятикилограммовом, насквозь прокуренном, не много. Руку еще могу сломать или нос, но стальной заслон – никогда. Наш невротик выругался; впрочем, полушепотом. Опять рванул. Он любит разрушать, и вдобавок ему до тошноты, до зубовного скрежета надоела эта дверь, крашенная серо-коричневым, ежедневно одинаковым движением открываемая на протяжении многих лет; и слегка перекошенные ворота, и семь шагов мимо будки, и квадратная мусорная урна в пятнах высохшей слюны (плевали явно не снайперы). И охранник тоже надоел.

Он меня знал, конечно. Не по имени, но в лицо. Подошел, звеня ключами. Отодвинул плечом, схватил за запястье, без церемоний оторвал пальцы от скобы. Сообщил, отмыкая замок:

– Распоряжение коменданта. С сего дня дверь держать закрытой. Понял, ебты?

Нет, я все понимал. Я его понимал лучше, чем он сам себя понимал. Ему было за пятьдесят, и он всего только охранял ворота, а я ежедневно фланировал мимо него то в галстуке, то в дубленой куртке, озабоченный делец. Здоровался, конечно, но не за руку. Также было понятно, что охраняет он не меня и не имущество моей конторы, он охраняет здание ото всех, в том числе от тех, кто арендует здесь комнаты, он работает на хозяина недвижимости; при чем тут я?

После подземных приключений, после панического бегства из метро, после забега по ступеням эскалатора невротик ничего не соображал, ощущал слабость, в голове словно пузыри лопались. Он промолчал, фиксируя ощущения: чужое плечо давит, чужая ладонь отжимает, чужая кожа, сухая, шершавая, заскорузлая, но не грубая, как у пролетария или крестьянина; обычная кожа ленивого самца в начале старости.

Я ничего не сказал. Восклицать что-то вроде «Нельзя ли повежливее?!» – не мой стиль. Было бы лучше и доходчивее ответно нахамить, пригрозить, обматерить – иначе говоря, поставить на место. Но невротик не сделал и этого. Только опустил ниже голову и шагнул в дверной проем. Секунда – и решение оформилось. Оно давно зрело, копилось по каплям, лужицей на дне души, а сейчас вдруг стало ясно, что жидкость не простая, она горит – и вот вспыхнула, и текучий огонь мгновенно пропитал меня всего.

Не могу больше. Не способен видеть этого толстого ключника со взглядом бывшего вкладчика компании «МММ». Не хочу – и не могу – видеть дверь, закрытую по распоряжению коменданта, уже пять лет живущего на деньги таких, как я, и мне подобных. Не хочу и не могу восклицать, хамить, ставить на место, фланировать в галстуке и без такового. Давным-давно не хочу и не могу, но продолжаю на силе воли, на упрямстве, заставляя себя, насилуя, уговаривая – хватит, ебты, насилия над собой. Хватит разрушать себя красивыми сказками про энергичных бизнесменов, бодро кующих прибавочную стоимость. Я не могу жить без разрушения и насилия, но я ненавижу это.

Два марша железной лестницы, деревянная дверь – вот я и в лавке. Тут мое рабочее место, тут я делаю деньги. Мне приветственно отмахивают ладонями два моих компаньона, они же лучшие друзья. Миронов и Саша по прозвищу Моряк. Оба красивые люди, но их красота надежно уравновешивается уродливой одеждой Миронова и обстановкой, которую чистюля назвал бы бардаком или свинарником, а взрослый занятой мужчина вроде меня, или Миронова, или Саши Моряка – рабочим беспорядком.

Я здороваюсь, снимаю пиджак и вешаю его на спинку стула.

Пиджак, стул, стол, компьютер – тут все мое.

Сегодня я пришел сюда в последний раз.

Глава 2
2000 г. Путь палача

Мартовской ночью двухтысячного года я решил его убить и снять с него кожу.

Я готовился десять месяцев и сейчас решил: да, пора. Больше не могу. Надо казнить гада.

Готовился, разумеется, морально. Не точил ножа, не смазывал пистолета – просто внутренне, мысленно, тайно ото всех привыкал к статусу убийцы. Почти год привыкал. А нож наточить – всех дел на полчаса.

Теперь сидел на кухне, экзальтированный и обкуренный (это синонимы). Слушал, как шумит закипающая в чайнике вода. Смотрел, как на краю пустого стола ищет пожрать одинокий таракан.

Ближе к утру от раздумий я почти обессилел и достиг той степени прострации, когда сознание ищет знака извне. Тихо прошел в комнату, снял с полки молитвенник, вернулся в компанию к таракану и чайнику, вслух (громким шепотом) прочел Покаянный канон, выученный едва не наизусть еще в тюрьме.

«…Избави душу мою Своею честною кровию от гордости, ею же мя сопротивник напои».

Но не успокоился. Это было бы слишком просто: произнести шепотом несколько десятков фраз и простить своему бывшему другу все, что он со мной сделал.

Тогда обратился к Библии. Трижды открыл наугад и ткнул пальцем.

«…Возьми шило, – прочел я первый раз, дрожа и задыхаясь, – и приколи ухо его к двери, и будет он рабом твоим навек»1.

Вот так поступают с рабами, понял я. Прибивают за уши к воротам дома. Может, мне сделать его своим рабом? Нет, не мой метод. Надо убить, и точка.

Открыл снова.

«…За сим подняли крик, говоря: истреби от земли такого! Ибо ему не должно жить»2.

Сглотнув комок, в третий раз поискал Божий промысел.

«…Но вы укрепитесь, и пусть не ослабевают руки ваши; потому что есть возмездие за дела ваши»3.

Легко сказать: укрепитесь. Меня обманули. Развели, опустили, ограбили. Если угодно – растлили. Можно ли растлить тридцатилетнего мужчину? Конечно. Это просто. Надо всего лишь отобрать у него все. В том числе последние остатки веры в человека.

Это очень уродливая, глупая история. Вдобавок банальная. Таких историй вам на любой пересылке расскажут десяток за ночь. Человек отсидел три года, вышел – а его товарищ украл все его деньги и сбежал.

Мне было тридцать лет, и одиннадцать месяцев назад я освободился из тюрьмы. У меня были жена и пятилетний сын.

…Отложил Библию. Приколотил еще одну папиросу. Курил много, начинал с утра. Марихуану, реже – гашиш, если удавалось достать. Курил для развлечения, просто за неимением лучшего.

Смотрел за окно и думал, как буду его убивать. Как сниму с него кожу и сделаю себе портфель. Или лучше – тетрадку.

Деньги, тюрьма – к черту их. Тюрьма не беда. Я решил его казнить, потому что он поломал мой жизненный план. План был простой и сильный: когда-то, в возрасте четырнадцати лет (или между тринадцатью и четырнадцатью, точнее не скажу), я решил, что буду непрерывно и терпеливо, шаг за шагом, день за днем двигаться сразу по всем направлениям. Как дерево. Вверх, вниз и немного в стороны.

В двадцать семь я сел в тюрьму, но не расстроился. К моменту водворения в лефортовскую одиночную камеру секретный план выполнялся с большим опережением графика. В семнадцать я был студентом лучшего в стране университета, в двадцать – демобилизованным солдатом, владеющим немецким языком и навыками рукопашного боя, с двумя блокнотами стихов в дембельском рюкзачке. В двадцать пять бывший студент, солдат и поэт уже манипулировал миллиардами и ездил по столице на автомобиле «Сааб 9000».

В том году такие машины закупила кремлевская администрация. Постовые милиционеры, заметив несущийся по осевой темно-синий болид, принимали меня за кремлевского администратора и норовили отдать честь.

Экстраполируя темпы своего восхождения, я понимал, что к сорока годам стану одним из богатейших людей мира. Деньги меня не интересовали: мелко, скучно; я хотел повернуть ход мировой истории. Закрутить планету в обратном направлении. Посадить яблони на Марсе. Что-то такое.

И вдруг – бах! бах! – и некий ловкий парень, звать Михаилом, сбивает нашего солдата, поэта и финансового воротилу буквально на взлете, превращает его в нищего мудака с судимостью. Выходило, что я напрасно три года безвылазно просидел в офисе и еще три года – в следственном изоляторе. Я крупно проиграл, я все проиграл; я отброшен ровно на шесть лет назад и должен все начинать сначала.

Мой бывший друг отгрыз десятую часть моей жизни. Шесть лучших лет сгорели впустую – попробуйте, наверстайте, когда нет своего жилья и здоровья, когда не знаешь, кому верить.

Два слова о деньгах. Денег было ровно 1 (один) чемодан. В чемодане лежало четыре московские квартиры с видом на Кремль. Чемодан хранился у друга. Друг растаял в тонком воздухе вместе с чемоданом.

Я освободился в апреле, искал его до середины лета, не нашел ни его самого, ни денег. Уцелели какие-то сбережения – семья потихоньку их проедала. Вокруг текла обычная жизнь, московская суета – сын уехал к бабке в деревню, жена стригла затылки богатым атлетам в парикмахерском салоне спортивного клуба, друзья двигали какие-то свои скромные затеи, у всех были семьи, дети, концы с концами – я ничего в этой жизни не понимал и понимать не хотел; меня выдернуло из мира в девяносто шестом, и, вернувшись, я хотел опять оказаться в жирном, суетливом, пахнущем миллионами девяносто шестом, хотя кругом мелькал уже девяносто девятый – совсем, совсем другой год.

Девяносто девятый был неплохой, расслабленный и спокойный год, для всех – но не для меня.

Июль и август я ходил, несколько пошатываясь. Мне казалось, что я мокрый и грязный, что я ко всему прилипаю. Попытки как-то встряхнуться, отвлечься, забыться, хотя бы на четверть часа, приводили к неконтролируемым вспышкам лихорадочного, злобного веселья, некрасивого хохота, они сменялись еще более глубокими приступами уныния. Возможно, меня вылечил бы ребенок, но его отправили на свежий воздух аж до сентября. Или это было к лучшему? Негоже детям видеть родителей в состоянии опущенности.

Опущенный папа подходил к зеркалу и испытывал род наваждения. Ему мнилось, что все отверстия в голове увеличились: рот, ноздри, глазные впадины. Само же лицо обрело неестественную, почти кататоническую неподвижность. Опущенный папа похудел и при этом опух, отвратительная комбинация, а все из-за пива: он слишком много пил пива; и потом, чувак соскучился по пиву: в тюрьме всегда можно раздобыть водку или спирт, а вот пиво – никак.

Много думал. Проектировал различные палаческие комбинации. Например: купить дом в глухом месте, в Ивановской области; не получится – арендовать дачу; поймать, посадить на цепь, далее – резать, по живому, далее – умертвить и расчленить.

Опущенный папа сменил три тюрьмы, шесть камер, не считая одиночек и карцера, он месяцами пил чай с конфетами в компании людей, на которых висело по десять-пятнадцать убийств, – никто из них не показался ему особенно умным, или коварным, или ловким, или кровожадным. Один внимательно следил за президентскими выборами девяносто шестого года, вырезал статьи из газет, вклеивал в альбомчик. Другой уважал шахматы и великолепно лепил из хлеба. Третий был интеллигентнейший, обходительнейший, предупредительнейший миляга, всегда говорил мне «доброе утро». Впоследствии я видел посвященный ему документальный фильм: он руководил бандой, его люди отрубили человеку ноги, затем из средств банды купили и подарили инвалидную коляску.

Ограбленный папа представлял себе бывшего друга Михаила – с отсеченными ногами, в инвалидной коляске – и вдохновлялся.

Можно ампутировать и руки тоже. Отрезать язык. Пусть смотрит и мычит.

Безусловно, далее рассуждал ограбленный, для начала необходимо адаптироваться. После общей камеры мироощущение изменилось. Бывший арестант слишком груб и тверд для вольной жизни. Слишком часто кидает по сторонам подозрительные взгляды. Все время под балдой, глаза налиты кровью. Иногда на улице прохожие смотрят на него с опаской. Даже оглядываются. А жена прямо говорит, что он черный и кривой и ей неуютно. Видно, что она чего-то ждет. Не Михаиловых долларов, нет – каких-то перемен в муже. Метаморфозы. Шагов от монстра к человеку. Ее не хотелось разочаровывать. Супруга расцвела и повзрослела, она водит машину, она служит в фитнес-центре на Кутузовском проспекте, куда приезжают наращивать мышечную массу влиятельные негодяи. Когда кто-нибудь из них ведет себя неподобающе, слишком развязно, бесцеремонно, невежливо – она не лезет за словом в карман. Любого одергивает сразу. «Все вы хороши, сначала пальцы гнете, а потом бегай, таскай вам передачки!» Негодяи молчат в тряпочку, уязвленные.

Ничего, шептал я себе под нос. Привыкну, врасту в свободу. В конце концов, это приятно: заново приучать себя к воздуху, солнцу, цветам, жареному мясу, сладкому вину. И полусладкому. И сухому, и полусухому.

Тюрьма позади, теперь мне все праздник. Пора учиться ходить, слегка пританцовывая.

Я найду его и убью, слегка пританцовывая.

Повторяю: девяносто девятый год – вторая его половина – показался мне спокойным и простым отрезком истории. Главной темой были, разумеется, последствия дефолта девяносто восьмого. Точнее, мизерность этих последствий. Я вышел на волю спустя восемь месяцев после событий и увидел Москву как город бодрый и весьма воодушевленный тем, что жизнь продолжается. Экономика цела, она всего лишь споткнулась, вместо финского и немецкого творога в магазинах продавался российский, не сильно хуже. Меня, провонявшего шконкой, особенно поразило обилие молодых женщин, управляющих шикарными автомобилями. Женщины выглядели расслабленными. Три года назад каждую такую женщину могли выкинуть из машины на любом полутемном перекрестке – сейчас все спешили забыть о диких временах, перекрестки сверкали огнями, а женщины – улыбками. Государственная система восторжествовала. Расшатанная в бестолковые истерические девяностые, Москва могла превратиться в огромную воровскую малину, погруженную в хаос и рассекаемую бешено несущимися лимузинами продвинутых убийц и аферистов, – этого не произошло, и я, бывший богатый человек и бывший зэк, ожидающий от каждого встречного небритого мужчины удара ножом в живот, либо кулаком в лицо, либо как минимум оскорбления, чувствовал себя не в своей тарелке. Никто меня не оскорблял, не обнажал клинка. Даже закурить не спрашивали. Все работали, зарабатывали, тратили, и черные кожаные куртки висели в магазинах маловостребованные.

Дефолт не привел к концу света. Нефть дорожала. В премьер-министры продвинули невысокого сдержанного человека по фамилии Путин.

Предвкушение казни – хорошее состояние. По крайней мере, когда я все окончательно решил, то почувствовал себя помолодевшим. Повеселел. Сначала изображал бодрого, потом вошел в роль и действительно сделался бодрым. Даже шутил на улице с незнакомыми людьми, чего за мной давно не замечалось.

Приоделся. Набрал вес. Ел с аппетитом. Готовил сам. Ежедневно лично ходил на рынок, покупал мясо, травки, специи; стоял у плиты по два часа в день. Пил мало. Спешить было некуда. Может быть, бывший друг Михаил ожидал, что я мгновенно разыщу его и нагряну, белый от гнева, с револьвером наперевес, – я провел весь август на собственной кухне, поджаривая стейки и эскалопы под аккомпанемент Вангелиса.

Пообедав, заваливался на диван читать «Историю гестапо».

Думать о казни было легко и естественно. Я возненавидел бывшего друга сразу, всем своим естеством. Как такое может быть, думал я, что этот смрадный упырь ходит по одной земле и дышит одним воздухом со мною? И почему я не сумел разглядеть в нем гада? Каким способом он сумел загипнотизировать меня? Или тогда, в прошлой жизни, до тюрьмы, во времена бешеных денег, он был другим человеком – нормальным, полноценным, – а потом не выдержал давления обстоятельств и переродился, ссучился?

Иногда самообладание покидало меня, и я бродил по дому, излучая в пространство ненависть. Перед глазами сами собой возникали картины, одна другой красочнее: вот я захожу ему за спину, вот глубоко запускаю указательный палец в его мокрую ноздрю, заворачиваю вверх и назад, а затем быстро полосую лезвием натянутый белый кадык. И тут же, ударом ноги в спину, отталкиваю его от себя. Он падает, хрипит и булькает, растекается горячая кровь, и глаза у него уже бессмысленно-прозрачные, а руки и ноги проделывают сложные движения… Или удушение. Повесить предателя на люстре и смотреть, как он будет дергаться, как извергнет в смертном ужасе мочу, кал и семя…

Или раскаленная пуля в затылок…

Кстати, люстра – это глупость, в нем почти сто килограммов, никакой крюк не выдержит…

Я стал подолгу размышлять о насильственной смерти. О насилии как таковом. Мне не требовалась месть, нет! Я хотел большего. Я намеревался избавить людей, весь род людской от проклятого ублюдка. Ведь ему всего тридцать пять лет! Скольких еще простаков вроде меня он обманет и предаст? Скольким воткнет в спину нож? О, в те дни я мнил себя хирургом, спешащим отсечь пораженную конечность, дабы не погибло все тело общества. Бывший друг виделся мне именно так, в виде гангренозной ступни или лодыжки. Отрезать, ликвидировать, стереть с лица земли, улучшить человеческую породу! Кто сказал, что евгеника – лженаука?

Я родил одного сына, говорил я себе, а он уже двоих! Эта информация, донесенная общими знакомыми, особенно поразила и возбудила меня. Пока я сидел, эта крыса размножалась. Целых два сына, два маленьких Михаила! Два живых, активных, взрослеющих контейнера с порченой черной кровью! Смотрите-ка, ухмылялся я, парень не терял времени. Укоренил на земле свою ущербную генетику. Нет, я не должен мстить. Я обязан устранить опасный сорняк, именно так обстоит дело!

Потом была осень. Деньги кончились, пританцовывать уже не хотелось.

В сентябре приехал из Таганрога Миронов: загорелый, в белых штанах человек. Я его не звал и не ждал от него слишком многого, но, когда друг приехал, я обрадовался так, словно крыса Михаил был уже пойман, умерщвлен и надежно закопан. Выслушав историю моего унижения, Миронов сказал, что ожидал чего-то подобного, и я наорал на него. Со своей стороны я был прав. Так прокомментировать может любой дурак. Но гость не обиделся.

Осень и коньяк как будто созданы друг для друга. Один из рецептов благодати: сентябрь и полбутылки хорошего алкоголя. Даже я, отравленный бедой, почувствовал легкость и ту особенную благородную печаль, которая не мешает жить, а помогает или даже велит. Пьяный, нищий, а живой; дышу, глотаю, мыслю.

Давно не виделись – я расспрашивал обо всем и обо всех. Пока я сидел, старый товарищ объездил половину страны. Управлял водочным заводом в Осетии и рестораном в Элисте. Он был универсал, но не настолько, чтоб помочь в моей палаческой затее; мы оба это понимали.

Впрочем, он первый начал. Посмотрел, как я забрасываю в себя содержимое очередной рюмки, и сказал:

– Ты много пьешь.

– Ты тоже.

– Но я, – возразил Миронов, – не собираюсь никого убивать.

– А я, по-твоему, собираюсь?

– По тебе, – мягко ответил друг, – это видно.

– Мне все равно.

– Тебя посадят. Надолго. За убийство.

Я тихо засмеялся.

– Убийства не будет. Человек просто пропадет. Бесследно. Нет тела – нет дела. Искать его некому. У него нет друзей. Только бывшие жены, две. Обе его ненавидят…

Миронов молчал, курил, глядел в пол.

– Разрежу крысу на куски, – радостно продолжил я. – И раскидаю по подмосковным лесам. Себе оставлю кусок кожи. Со спины. Просушу, отскоблю. Сошью тетрадь. Или две тетради. Вторую могу подарить тебе.

– Спасибо. Обойдусь.

– Ну и зря. Ты пьешь сырые яйца?

– Это вредно. Можно подхватить сальмонеллу. А что?

– Чтобы выпить яйцо, надо сделать две дырки. В одну высасываешь, через другую проникает воздух, заполняя пустоту… Так же и с трупом: чтобы стекла кровь, делаем разрезы в двух местах, на ногах и возле шеи. Подвешиваешь на крюк, за ключицы, а внизу ставишь тазик, и туда…

– Хватит, – сказал Миронов, убирая бутылку. – У тебя крыша едет, брат.

Я грустно кивнул. Друг был близок к истине.

– Мой предок, – на меня напала икота, – прапрадедушка, был старовер. Жил в деревне. В нижегородских лесах. Потерял руку на войне, Русско-турецкой… А в преклонном возрасте, управляясь, заметь, только одной рукой, запрягал лошадь в сани, ехал в лес, рубил дерево, освобождал от сучьев, грузил бревно и привозил в хозяйство. Это у него понты такие были. Мужицкая бравада. То есть в моем роду были любители помахать топориком. И я помашу. Расчленю гада…

– Ты бы лучше съездил отдохнуть, – осторожно высказался Миронов, внимательно за мной наблюдавший.

– У меня нет денег.

– Что-нибудь придумаешь. Дом отдыха, бабушка в деревне… Спать, кушать, ни о чем не думать… Пойдешь на убийство – тебя посадят. Надолго. Испортишь жизнь себе, жене, сыну, матери с отцом. Ты к этому готов?

Миронов знал, о чем говорил. Два года назад он развелся, оставив трехлетнего сына, которого очень любил. Я видел, как он мучился от бессилия все исправить.

– Не знаю, – пробормотал я. – Убить очень хочется. Невыносимо. А сидеть, ясное дело, не хочется. Поймают – дадут лет двенадцать. Вернусь прочифиренный, харкающий кровью, без зубов и мяса на костях…

– Вот именно, – сказал Миронов. – Не убивай никого. Езжай к бабушке в деревню.

– Моя бабушка умерла. Пока я сидел. Ладно. Не дергайся. Я еще ничего не решил.

Гость засобирался. Я проводил его к метро, потом шел обратно, погруженный в сомнения. Отчетливо понимал, что хочу этих сомнений. А убивать не хочу.

Когда друзья качают головами и не спешат на помощь – это одно. Когда качает и не спешит лучший из них, самый верный, умный и опытный – это немного другое. Когда понимаешь, что тебя никто не поддержит, когда рвешься, а твои близкие хватают тебя за штанины и кричат: «Не делай этого!», когда остаются только двое, ты и твой враг, и больше никого на всем белом свете – тогда получается, что казнь, месть, насилие, разрушение живой ткани нужны только одному человеку – лично тебе.

Проблема была в том, что я ни одного дня не жил только лишь для одного себя.

Зиму я провел, почти не выходя из дому.

Быт рухнул. То, что когда-то проходило по разряду пустяковых неприятностей, теперь становилось драмой. Отвалившийся каблук жены, порванные штаны сына, ежемесячная уплата квартирной аренды, деньги за детский садик, за телефонные переговоры, за бензин. Регулярная, на бумажке, калькуляция насущных расходов, вплоть до мельчайших. Стиральный порошок, бритвенные лезвия.

Домашняя техника как будто ждала: в течение трех недель сгорели пылесос, кофемолка и утюг, и я перестал доверять технике. Особенно пылесосам и утюгам.

Я в любой момент готов припомнить любому утюгу тот серый и ветреный октябрь девяносто девятого, когда хотелось поддержки с любой стороны, хоть бы и со стороны утюга, – но даже мой утюг, сука, мне не помог. Чего уж о людях говорить.

Американские бизнесмены, обанкротившись, весело устраиваются разносчиками пиццы. Сменил машину и прическу (а то даже и жену) – и вперед, в новую жизнь.

Русские дворяне, бежавшие от революции, потеряли миллионы, особняки, поместья. Набоков упомянул об этом только одной фразой: «Бог с ним, бог с ним». Гайто Газданов водил в Париже такси. По сравнению с их катастрофой моя выглядела убогим анекдотом. Русских дворян сорвала с мест и закружила сама История. А меня – моя наивность. Они не винили в произошедшем лично себя – а я себя проклял. Я сам себя опустил. Я не мог сказать: «Бог с ним», Бога не было рядом со мной.

Повторяю, не потеря денег злила меня. Мне помешали двигаться, развиваться. Я был не дворянин, чью виллу сожгли пьяные бородатые карбонарии, я был сбитый летчик – вот что приводило в бешенство. Вместо того чтобы пронзать облака, я приземлился в болото и теперь деловито подбирал в охапку потухший купол парашюта. Шелк нынче дорог, его можно продать и как-то продержаться.

Машину отдал жене, сам перемещался на метро. Два раза в месяц надевал растоптанные тряпочные кроссовки, влезал в мягкие джинсы и ехал к брату – занять немного денег. Когда-то мы с братом начинали вместе.

Двоюродный брат Иван, мой ровесник, друг детства, профессиональный фельдшер и мастер спорта по лыжам, устраивал меня во всем, кроме одного: он не был мегаломаньяком.

Подземные поездки не добавляли бодрости. Мой взгляд то и дело выхватывал из толпы таких же, как я сам, мужчин – одетых практично и недорого. Ровесников. Угрюмые, они смотрели на окружающих без интереса и иногда криво улыбались жесткими ртами. Я и они – мы были одна компания. Как будто вышли на поле две футбольные команды, одна так и называется: «Порядочные», другая тоже так и называется: «Гады». Зрителей – полный стадион. «Порядочные», к восторгу публики, закатывают быстрый гол. Но «Гады» терпеливы и опытны. Они знают, что шанс будет и у них. И вот – раз, два, три, четыре, и «Гады» выигрывают с крупным счетом. Проигравшие понуро покидают поле. Зрители в шоке.

Вдруг обнаружилось, что дорогая одежда престижных марок не выдерживает длительного интенсивного употребления. Так я на себе почувствовал последствия революции в индустрии потребления, произошедшей в Америке в рейгановские восьмидесятые и докатившейся до России спустя двадцать лет. Прочные вещи, которые стоят дорого, зато служат годами, больше не производились. Мировая экономика предлагала потреблять больше и быстрее. Выбрасывай старое, покупай новое! Штаны и рубахи теперь служили пятьдесят дней, после чего их полагалось нести в секонд-хенд. Еще хуже с обувью: современного человека быстро приучили иметь не две-три пары ботинок, а семь-десять. Пять раз надел – выбросил, в следующем сезоне в моде будут другие носы и каблуки. Купил – очень красиво; через два месяца смотришь – уродливо до отвращения.

Автомобили делали из пластмассы, дома из картона – эксплуатируй активнее, зарабатывай больше, выбрасывай смелее, бери кредит и хватай новое!

Несколько богатых людей, миллионеров, которые в прошлой жизни симпатизировали мне (молодому и преуспевающему) и которые теперь могли стать моими если не друзьями, то добрыми знакомыми, казались существами иного мира, инопланетянами. Сама мысль о том, что нужно попробовать восстановить с ними знакомство и, может быть, трудоустроиться, казалась мне нелепой. Деловой мир любит агрессивных победителей и немедленно отторгает проигравших. Кому нужны неудачники? Весь мир переполнен ими. Ежедневно тысячи их глядят на вас отовсюду. Обманутые и ограбленные друзьями, родственниками, чиновниками, партнерами, они заполняют каждое утро вагоны метро и едут на свои службы и работы. Плохо одетые, раздраженные, часто откровенно злые, с перекошенными помятыми лицами. Неудовлетворенные женщины, мучимые похмельной жаждой мужчины, деградировавшие от пива и попсы подростки, голодные больные старики – несчастные граждане огромной богатой страны. Там, среди них, сплющенный в толпе, вдыхающий запахи немытых тел, нечистого дыхания, такой же напряженный и потухший, ехал теперь и я. Бывший победитель, а теперь человек без названия. Без дела, без дома, без денег, без ничего.

При этом если окружающие меня люди отравлены безысходностью, то сам я вдобавок отравлен отвращением к самому себе.

Я имел и не удержал, был и перестал быть, имел возможность – и упустил ее.

В пять утра я похлебал воды из-под крана, прижался лбом к оконному стеклу и понял, что да, надо убивать, иначе никак, жить с этим нельзя. Наступило спокойствие. Так с облегчением включаешь дальний свет, повернув ночью с оживленной дороги на пустынный проселок.

Я постановил назавтра же решительно бросить бухать и наркоманить, готовиться к делу, небритым и без пиджака из дому не выходить. Потом понял, что замерз, в сумерках добрел до своей узкой кушетки и завернулся в одеяло. Спали мы с женой отдельно.

Лежал, медленно засыпая, и ждал, что мир изменится. Скоро я убью человека, это решено, и теперь что-то обязательно должно измениться. Воздух станет гуще, или чувства обострятся.

Но ничего не менялось. Та же двухкомнатная квартира, тот же круглосуточный гул Варшавского шоссе, та же узкая твердая подушка, тот же поэт, солдат, банкир, зэк, муж и отец дрожит, пытаясь согреться, а из форточки дышит на него пахнущий тающим снегом московский месяц март.

Когда-нибудь все изменится. Я уничтожу врага. Разрушу его. Себя, разумеется, тоже разрушу, но не совсем; прежнего Андрея сломаю и раздавлю, создам нового. У него будет другая жизнь. Чистая. Будет работа, будут друзья. Возможно, работа и друзья образуют единое целое. Так будет.

Глава 3
2009 г. Опять подвиг

Под конец дня мы поругались.

Три года назад, когда я пил, и Миронов тоже пил, и Саша Моряк пил, мы ругались каждый день. Два года назад, когда я бросил пить, зато Миронов пил за двоих, мы ругались гораздо реже. Год назад Миронов, как и я, распрощался с алкоголем, и мы почти перестали ругаться. А сегодня опять схлестнулись. Наверное, виновата погода, день был сырой, дождливый, осень, низкое давление, смог, пониженное содержание кислорода, неустойчивый геомагнитный фон, и еще: час назад, когда я вышел за сигаретами, какой-то мудак, пролетая мимо на новеньком автомобиле, явно купленном по антикризисной президентской программе льготного кредитования, попал колесом в лужу и испортил мне штаны.

Как обычно, начали из-за ерунды, из-за шмоток. Миронов был мой лучший друг, но его манера одеваться могла свести с ума кого угодно. Мешковатые штаны, странные рубахи: даже будучи совсем новыми, вчера купленными, они выглядели как старые. Под рубахой непременно футболка (летом) или свитер (зимой) с растянутым воротом. Все торчало, свисало и морщило. А человек, между прочим, считался старейшим и ценнейшим сотрудником фирмы с миллионным оборотом.

Мы ругались сначала почти беззлобно, как товарищи. Обсудив одежду, перешли к более общим темам, и тут уже полыхнуло всерьез, на повышенных тонах, с бранью и сложными, с двух рук, распальцовками. Третий член кооператива, Саша Моряк, не участвовал, он был флегматик и терял самообладание только после полутора литров водки, и то через раз. Он сидел и курил, а мы с Мироновым грохотали, подпрыгивали на стульях, брызгали слюной, переходили на личности и вспоминали древние взаимные обиды.

Я обвинил старейшего и ценнейшего в легкомыслии. Он меня – в склонности к истерикам. Я его – в неумении «лечь под клиента». Он меня – в мягкотелости. Я его – в неспособности мыслить стратегически. Он меня – в переоценке стратегического подхода и глупом стремлении к составлению долговременных планов в стране, где нельзя ничего планировать дальше чем на месяц.

– Я ваш папа, – давил я металлическим басом. – Отец-основатель! Я вас создал! Я все это начал! Как я скажу, так и будет!

И обводил рукой темноватую, тесноватую контору, где последние пять лет мы продавали автомобильные эмали, автопокрышки типа «слик», стройматериалы, элементы декораций для киностудии «Мосфильм», земельные участки под коттеджное строительство и еще бог знает что. Каждый продавал что умел и как умел.

– Хорошо, – ответил старейший и ценнейший. – Тогда скажи, как будет.

Мне удалось выдержать паузу. Не скажу, что я специально подводил скандал к нужной мне теме, но все же хотел, чтобы объявление прозвучало максимально веско, и выбирал момент, да.

– Как было, так и будет, – мрачно объявил я. – Только без меня.

– Ага, – с отвращением сказал Миронов. – Саша, отец-основатель нас опять покидает.

Моряк пожал плечами:

– Старая тема.

Отец-основатель встал для солидности и историчности.

– Нет, братья. На этот раз все серьезно. Мне грустно это говорить, но я выдохся. И… соскакиваю. Решение – окончательное. Вы тут ни при чем, вы лучшие в мире компаньоны, я вас люблю и уважаю, в любой момент приду на помощь, порву за вас любого и все такое. Но работать тут больше не буду.

Моряк беззвучно усмехнулся. Миронов прошептал что-то грубое.

– Вы самодостаточные, у вас опыт, силы, мозги, двигайтесь сами. Вдвоем. А я не могу больше. Я езжу на метро, я два года не был в отпуске, у меня дома обои от стен отваливаются. Я давно понял, что бизнесмена из меня не выйдет. Мне больше неинтересно.

– Нам тоже, – сказал Моряк.

Отец-основатель вздохнул и предложил:

– Тогда давайте закроем лавку и разбежимся.

– А жить на что?

– Не знаю. Отдохнем от этой вони, от покрышек, от кассовых чеков, от телефонов, от продавцов и покупателей. Проветрим мозги, соберемся через полгода – и решим.

– Ты не понял, – произнес Моряк. – А на что жить? В период отдыха?

– Ну, вы не дети. Что-нибудь придумаете. У меня немного отложено, два-три месяца протяну, потом у приятелей займу…

– А у меня не отложено, – сказал Моряк.

– У меня тоже, – сказал Миронов. – И занимать неохота.

– Тогда сражайтесь.

– Без тебя?

– Да. Без меня. Кстати, мой уход будет полезен для дела. Сэкономите на зарплате.

Я рванул из пластиковой банки несколько влажных салфеток и стал протирать свой рабочий стол, и без того чистый (тут же подумав, что завтра это будет уже не мой стол). Протирать предметы салфеткой – мой личный пунктик. Полезный, кстати. Особенно достается клавиатурам компьютеров и коробкам с компакт-дисками.

– А твоя доля? – ровным голосом спросил Моряк. – Лавка на одну треть – твоя. Каждая третья банка краски – твоя. Каждый третий комплект резины. Каждый третий рубль в кассе.

Я покачал головой.

– Эх ты. А еще друг. Я от тебя такого не ожидал, Саша. Неужели ты подумал, что я потребую мгновенно отдать мне мою долю?

– А как тебе надо отдать твою долю?

– Частями. Понемногу. Что ж я – своих товарищей душить буду?

Вопреки моим ожиданиям, они не вскочили и не рассыпались в благодарностях. Моряк глухо фыркнул, а Миронов опять состроил гримасу отвращения. Ему было проще – по полгода в год его мучила язва желудка; если тема беседы не нравилась Миронову или собеседник вызывал презрение, Миронов невзначай хватался за бок и бормотал что-нибудь насчет разыгравшегося гастрита, после чего переставал контролировать мимику.

– То есть, – произнес он, – ты уходишь пустой, а долю оставляешь нам. Типа «расслабьтесь, пацаны, работайте, потом разберемся».

– Да.

– Ясно, – кивнул Миронов и посмотрел на Моряка. – Саша, он опять пытается исполнить подвиг.

Моряк кивнул и закурил новую сигарету с фильтром.

– Наш босс, отец-основатель, весь в белом, красиво отваливает. – Миронов потянулся, вздохнул и продолжил отрывисто, сухо, как будто флаг на ветру хлопал: – А свою долю благородно оставляет. А мы, Саша, остаемся с тобой в лавке, охуевая от благодарности. Типичный подвиг.

– Слушай, – сказал я. – Не надо. Что ты знаешь про подвиг?

– Ах да! – Миронов хлопнул себя по лбу и ухмыльнулся. – Извини. Я совсем забыл. В нашей конторе у тебя монополия на подвиг. Официальный копирайт на героизм…

Я ненавидел эти его ухмылки. Так – некрасиво, с одновременным быстрым пожатием костлявых плеч – он ухмылялся, когда точно сознавал свою правоту и понимал, что все вокруг тоже сознают его правоту. И сейчас я тоже понимал, что он прав. Когда он пил, я относил его правоту к чисто алкогольным прозрениям, но вот он перестал пить – и все равно оказывался прав.

– Нет у меня, – пробормотал я, – никакого копирайта.

– Есть, – возразил Миронов, нехорошо улыбаясь. – Ты у нас по тюрьмам гнил, под чеченскими пулями бегал, три раза падал и поднимался. Ты крупный герой.

– Да, гнил. И бегал. И падал. – Я почувствовал озноб, предвестник гнева, и подождал несколько мгновений, чтобы понять, насколько сильна волна злости; понял, что весьма сильна, и улыбнулся. – Теперь слушайте. Раз вы так – тогда ну вас на хер. С вашей долей.

– Это не наша доля. Это твоя доля.

– Уже ваша. С этой секунды. Засуньте ее себе… куда хотите. Будет время и желание – привезете сколько не жалко. Через год. Или через десять лет. А я исчезаю в сторону солнца. Я хотел по-человечески, я за вас беспокоюсь, а вы – «подвиг»…

– Лично мне, – сухо произнес Миронов, – такой твой подвиг на хрен не нужен.

– Мне тоже, – сказал Моряк.

– Как знаете.

Жизнь научила меня простому правилу: никому никогда ничего нельзя доказать словами. Только поступками.

Я встал.

– Мне пора. Меня, господа, ждет новая жизнь. В ближайшие два года… нет, лучше три года… или, блядь, четыре года! – короче говоря, в ближайшие пять лет – никакого бизнеса. Буду заниматься спортом и сочинять романы в стиле капиталистического реализма. Про борьбу плохого с еще более плохим. Про конфликт аферистов с барыгами. Займусь политикой, куплю домик в деревне, заведу лошадь, козу и собаку, уеду на Кубу, в Китай, в Гороховец – в общем, круто изменю жизнь…

Вдруг гнев исчез (или не было его вовсе), мне стало весело и легко. К черту коммерцию. Восемнадцать лет в бизнесе – хватит, пора придумать что-нибудь поинтереснее.

– Позовете еще, – рассмеялся я. – Позовете! Скажете: «Приходи, брат, сделай подвиг, хоть какой-нибудь…» А поздно будет.

Конечно, они не поверили. Разговоры о моем уходе велись уже год. Обычно каждый такой разговор превращался в шутку.

Сейчас я положил на стол ключ от входной двери, махнул рукой и ушел – а они ничего не сказали, даже позы не сменили. Не приняли всерьез. А я был очень серьезен.

Конечно, некрасиво получилось. Крики, злоба, «ну вас на хер», «засуньте свою долю». Отвратительно. Но честно. Я был несдержан, но зато душой не покривил. Я был груб, зато остался самим собой.

Когда мы начинали – в январе две тысячи четвертого – Миронов был нытик, типичный Пьеро из итальянского дель арте. По той же классификации я прохожу как сангвиник Арлекин, и одновременно как папа Карло, и даже немного Карабас-Барабас. Когда я повышал голос на своих товарищей, я делал это не оттого, что я хам или люблю «включить босса», а потому, что чувствую за собой такое право: повысить голос. Когда Миронов пьянствовал и ночевал в конторе, меж покрышек типа «слик», подстелив на пол газетку, я орал на него по три раза в неделю. Теперь он не пьет, и теперь он не нытик, не Пьеро, он изменился, посерьезнел и очерствел, стал въедливым, желчным и скупым, да и Саша Моряк рядом с трезвым Мироновым подтянулся и окреп умом. Теперь они справятся без меня.

Закрыл за собой дверь. Радостно сообразил, что теперь мне больше не на кого повышать голос. Некому грубить, некого посылать по всероссийски известному адресу. Участь моя решена, я завязал. Крики, нервы, бумажки с печатями, беготня по банкам и налоговым инспекциям – все позади.

Вышел на улицу, двинулся вдоль белой стены Свято-Данилова монастыря. Лавка у меня была скромная, но вот расположена престижно, в историческом центре столицы. По соседству с памятником архитектуры.

Гудит колокол – звонит вечерню. Или отбивает прощальную мелодию по мне – человеку, ушедшему из бизнеса. Красивый момент, ага.

Иду к метро, обозревая громаду нового высотного дома; год назад тут был котлован, дна не видать, а сейчас – тридцать этажей из стекла и бетона. Очень красивое здание, построенное по приказу крупных уродов. При всем желании мне трудно подобрать другое слово. Можно понять частных инвесторов, богатеев, желающих возвести на золотой земле московского центра многоэтажную охабину, чтоб сдавать офисы внаем, – но передо мной не частная охабина, а государственная, Арбитражный суд, построенный на деньги налогоплательщиков. На мои. Забыл сказать, я ведь налогоплательщик, и не из последних. Отваливаю родине по тридцать-сорок тысяч в месяц. И я бы предпочел, чтобы Москва стала городом университетов, научных центров, музеев, картинных галерей, храмов и театров; чтобы арбитражные суды возводились не в тесном центре, в виде шикарных башен с подземными автостоянками, а в ста километрах южнее или севернее, в чистом поле, скромненько, в Рязани, в Калуге, в Егорьевске, в один этаж, и чтоб не сытые москвичи, а бедные провинциалы работали в канцеляриях тех судов, и чтоб все, кому приспичит арбитражно судиться, катались в Калугу или Егорьевск на поезде, дополнительно обогащая казну покупкой билетика.

Но меня никто не спрашивает. И я что-то не припомню всенародного возмущения по поводу строительства помпезных дворцов за государственный счет – в том же самом государстве, где каждую зиму заживо горят в ветхих богадельнях старики и инвалиды.

Ладно, это моя страна, другой России и другой Москвы у меня нет. Да и сам я тоже не самый кристальный гражданин. Поэтому я прохожу мимо арбитражного небоскреба, сплевываю и перевожу взгляд чуть правее. Наискосок, через дорогу, мне виден двор жилого дома и маленькая, стальной сеткой защищенная автостояночка, буквально на десяток машин. Здесь я в девяносто первом году мокрой сентябрьской ночью украл решетку с чужого «мерседеса». У «мерседеса» впереди есть красивая хромированная решетка радиатора, именно на ней сверху крепится легендарная трехлучевая звезда. Бесшумно открутив семь, что ли, болтов, я демонтировал деталь и утром следующего дня сбыл за огромную сумму в восемьдесят долларов. Решетки ценились, именно они страдают при лобовых ударах. Нас в доле было трое: организатор, посредник и я – непосредственный исполнитель. Поделили по понятиям, на троих, и двадцати семи долларов мне хватило, чтобы купить будущей жене свадебное платье и туфли. Собственно, если б не свадьба, я вряд ли полез бы ночью с отверткой под чужую машину. Но без белого платья и лаковых туфель свадьба вряд ли возможна, а родители невесты были люди бедные. То есть наглухо бедные, нищие. Сейчас, спустя почти двадцать лет, мне смешно вспоминать – они были совсем бедные люди, сидели на картошке, пили спитой чай.

Автостояночка до сих пор цела; конечно, теперь вместо подержанных «мерседесов» там бок о бок стоят «мерседесы» новые. Я смотрю, быстро вспоминаю лужу, в которой лежал спиной, и мятые пятидолларовые купюры, и белые туфли на высоком каблуке – и отворачиваюсь. Меня трудно причислить к настоящим злодеям, любителям ностальгировать по делам давно минувших дней. Да, украл; получилось. Потом еще несколько раз украл. Всякое бывало. Никогда не брал чужого без крайней нужды, но если возникала действительно крайняя нужда, если судьба брала за горло – шел и брал чужое. Пока не научился жить иначе.

Москва в районе метро «Тульская» некрасива – хотя тут вам и древний монастырь, и старый популярный рынок, и небоскреб, и новейшие торговые аркады. Но все как-то само по себе, разновеликое, торчит одно из-за другого, как фуфайки моего друга Миронова. Здесь же – сложный дурной перекресток, куда машины выезжают с пяти направлений, чтоб разъехаться в семи направлениях (еще и трамваи ползут), а монастырь, который по идее должен быть отовсюду виден, задвинут столь глубоко, что богомольные новички, выбравшись из метро, вынуждены спрашивать дорогу. Например, у меня.

Шум, толпы, профессиональные нищие, вечная раздача рекламных бумажек, машину поставить негде, деревьев и кустов либо мало, либо вовсе нет. Абсурдный город. Огромен, но тесен. Куда ни попаду – везде все знакомо, едва не на каждом углу что-то происходило: тут у меня офис, там я воровал, а чуть дальше, на улице Шверника, в университетском общежитии, однажды поставил личный рекорд, выпив восемь полулитровых бутылок пива; издательство, где выходят сейчас мои книги, расположено в полуквартале от дома, где я в девяносто втором году обналичил свой первый миллиард рублей; я встречаюсь со своим литературным агентом в кафе «Шоколадница» на Мясницкой, строго напротив нового здания Генеральной прокуратуры, куда двенадцать лет назад меня возили на допросы.

Да, забыл сказать, я еще романы сочиняю. Сочинил девять, опубликовал пять. В прошлом году был день, когда утром я был на беседе в налоговой полиции, а после обеда на фотосессии для журнала «Афиша». Интересно жил, ага. Оригинально. А теперь надоело, больше не хочу. Пусть не будет фотосессий – черт бы с ними, с фотосессиями, – но пусть не будет и этих походов в налоговую полицию. Когда я воровал радиаторные решетки и гарцевал по Москве полночным ковбоем с обрезом наперевес – я гораздо реже бывал в милиции, чем сейчас, когда я стал мирным лавочником, налогоплательщиком и лауреатом литературной премии. Поздно взялись за меня, ребята. Раньше надо было чесаться. Теперь я взрослый, я состоялся, моему сыну пятнадцать лет, и, если я захочу обмануть систему, я ее всегда обману, – что мне ваша налоговая полиция, если я выдержал семьдесят пять допросов в Генеральной прокуратуре Российской Федерации, а потом пятьдесят судебных заседаний под объективами телекомпании НТВ?

Спустился под землю. И потом, уже сидя в вагоне, вдруг сильно загрустил. Напротив, стиснутый с двух сторон гастарбайтером в мятых джинсах и бледной девушкой-хипстером в оранжевой камилавке, маялся духотой юный хлопчик, одетый под клерка, румяный и на вид вполне довольный собой, – я смотрел, как он отворачивает лицо от потного гастарбайтера, манипулирует миниатюрным айподом, устраивается поудобнее, все у него было новенькое: и айпод, и портфельчик, и ремень на брючках, и ботинки. И грудь, судя по всему, была у него выбрита. Красивый парнишка, опрятный – и я этому парнишке позавидовал и грустил. Парнишка был молодой, а мне два месяца как исполнилось сорок лет, и лавка, из которой я сегодня решил уйти, была пятой или шестой лавкой, созданной мною с нуля.

Парнишке явно нравилась его жизнь. Мне тоже всегда нравилось то, что я делал. Я был доволен.

Никогда не имел дорогого кабриолета, или особняка, или, допустим, камердинера. Не сделал гениального изобретения. Не срывал оваций. Не дружил с гениями, олимпийскими чемпионами, лауреатами «Оскара» и нефтяными магнатами. Не спал со светскими львицами. И коммерческие затеи мои приносили иногда больше денег, иногда меньше – но ни разу не принесли настоящих, весомых, серьезных капиталов.

Все было скромно, некрасиво. Иногда даже уродливо. Поскольку русский бизнес от природы ублюдочен, весь перекошен, на один бок заваливается. Упала цена на нефть – и застонал бизнес. Застонал дальнобойщик, и содержатель фитнес-клуба, и издатель книг застонал, и аптекарь. И я тоже. А так не должно быть.

И тем не менее я всегда был доволен.

Было скромно, да. В экономклассе. Копеечные сделки. Мучительные дебаты о пересортице, складских остатках и налоговых декларациях. В центре – я. Лавочник. Как еще назвать? Мне не западло. Иногда я подсчитывал, на пальцах, и всякий раз у меня выходило, что благодаря моему презренному статусу незначительного купчика безбедно существовали полтора-два десятка человек в возрасте от шести месяцев до шестидесяти семи лет. Я пристраивал к работе всех своих друзей, всех, кто мне дорог, всех, кого подвела ко мне жизнь, – они расхаживали по улицам одного из самых дорогих городов мира с поднятой головой и полными карманами. Покупали своим женщинам тряпки, а детям – игрушки. Пили коньяк. Ловили взгляды завистников. Мне было наплевать на статус. Хотите лавочника – пусть будет лавочник.

Иногда мой родной язык слишком жесток к его носителям. Пусть будет «купчик» в «засиженной мухами конторе», пусть будет «затхлая атмосфера», пусть будут любые презрительные штампы, мне похуй. Я малоуспешен – но я ебал успех. Куда, зачем я должен успеть? Я никуда не спешил и никогда никуда не опоздал.

Полтора десятилетия я пребывал в окружении некрасивых, но надежных людей, прямых и понятных. Я спрашивал себя: почему не сижу где-нибудь на сорок пятом этаже, с окном во всю стену, имея в углах апартамента вазы с живыми цветами, почему не занимаюсь чем-нибудь элегантным, красивым, не издаю какой-либо передовой журнал, не организовываю фестивали, не продюсирую кино, не продаю гениальную живопись, или бриллианты, или антиквариат экзотический? Или, допустим, рояли белые? Зачем не вращаюсь среди интеллектуалов и эстетов, неординарных и ярких граждан? Зачем мои занятия столь примитивны? И сам себе отвечал: а затем, единственно затем, чтоб никогда не сказали мне в спину, что я не самый нужный, что без меня можно обойтись.

Никогда не искал элегантности, не умел жить легко и ловко. Не способен продюсировать. Всегда норовил взвалить на себя что-то прочное, твердое, необходимое всем без исключения. Двадцать лет прожил в главном городе страны и видел толпы, рвущиеся туда, где офисы на сорок пятых этажах, где вазы с живыми цветами, где надо быть красивым, где надо продюсировать. Соискатели элегантных мест рвут друг друга на части – что в этом элегантного?

Сейчас на мне старые брюки, пиджачок немаркий – специально для метро – и грубые ботинки. Миронов одевается еще хуже. Он много ругается отвратительным матом и тоже ездит на метро. Саша Моряк обожает автомобили, но вот завязать галстук, например, – это выше его понимания. Покупатели нашего товарчика, даже если мы продаем автопокрышки типа «слик», – такие же резкие, неизящные, внешне тусклые существа, они редко читают даже газеты, не говоря уже о книгах; не потому, что темные, а – некогда. Это скучный мир, пятизначный, тут сто тыщ – большая сумма; тут культура начинается и заканчивается редким походом в ближайший кинотеатр; тут у всех есть деньги, но они трудно добыты, тут не продюсируют, а вкладывают в самое необходимое – в жилье и транспорт, еще – в детей, в семьи, в здоровье родителей, в редкие путешествия (чем дальше, тем лучше, потому что когда еще прокатишься?); тут все битые, ученые, тут у каждого отложено на черный день, заебали эти черные дни; тут никто не ведет блог; тут пьют, устают, тут часто злы друг на друга, тут непрерывно считают в уме, тут экономят и покупают пиратские видеодиски, тут не слушают певиц с псевдонимами типа Тюльпан или Лаура. Тут кое у кого судимости.

Тут часто повторяют, что с трудов праведных не построить палат каменных. Тут мужчины стригутся коротко, чтобы меньше возиться с волосами. Тут все говорят друг другу, что счастливы, но при этом не улыбаются. Тут у женщин натуральная грудь. Тут не путают одноклассников и «Одноклассников.ру». Тут держат сыновей в строгости, а дочерей балуют. Тут не понимают, для чего нужны психоаналитики. Тут купаются на Крещение. Тут пользуются дезодорантом «AXE». Тут кидают пачки сигарет «Парламент» в кузова грузовиков, где едут солдатики. Тут не уговаривают беременных подруг сделать аборт. Тут беременные подруги не требуют немедленной женитьбы. Тут уважают биатлон. Тут семидесятилетний отец дает подзатыльник сорокалетнему сыну и сдувает пылинки с десятилетнего внука. Тут носят тельняшки. Тут у каждой старухи отложены смертные. Тут поэтам наливают, но в долю не берут. Тут мальчишки уступают друг другу девчонок, а девчонки дерутся из-за мальчишек. Тут пьют воду из-под крана. Тут редко болеют – нет времени. Тут уважают группу «Чиж и компания». Тут не заставляют жен худеть. Тут менту говорят «начальник». Тут, пришедши с мороза в дом, смеются. Тут не боятся бойцовых собак. Тут любят поговорить, но уважают тех, кто помалкивает.

Тут я чувствовал себя среди своих.

А сегодня твердо решил уйти.

Глава 4
2000 г. Трудоустройство палача

Бывает так: вчера ты твердо решил убить человека, а сегодня тебе хорошо. Оттого, что твердо решил.

Мне нравится все твердое. У Тарковского в «Сталкере» есть монолог о том, что живо только гибкое и мягкое, а твердое мертво. При этом сам гений, по слухам, был весьма твердым режиссером. Чтобы создать нечто живое, нужна большая твердость. Чтобы разрушить, нужна еще бо́льшая твердость.

Не говоря уже о процессе снятия кожи с теплого тела.

С утра я был деловит, в обед – спокоен, а в начале вечера взял у жены машину и поехал за ребенком в детский сад, по дороге понемногу превращаясь из аутичного душегуба в сурового, но вполне адекватного отца.

Сын был современный ребенок, телевизионно-компьютерный мальчик. Он очень авторитетно рассуждал о черепашках-ниндзя. Я с трудом доказал ему, что это два слова, а не одно.

В августе была проблема с детским садиком, мы поздно спохватились и долго искали место. Тогда жена, недолго думая, отправилась в тот садик, куда сама ходила. В кабинете заведующей сидела та же добрая женщина, что и двадцать лет назад. Она вспомнила мою жену и без лишних слов подписала все бумаги. Я мгновенно зауважал и заведующую, и ее детский садик.

Моего пацанчика там любили. Там любили всех детей и всех родителей.

Обычно сын устраивался в центре заднего сиденья, положив локти на спинки передних кресел и высунув голову в проем между ними, – так удобнее беседовать с отцом, – но сейчас забился в самый угол дивана, отвернув лицо к окну. Долго молчал, потом не выдержал и объявил:

– Папа, я сегодня подрался.

– Ничего страшного, – сказал папа. – Все дерутся.

– Знаю, – сурово ответил мальчишка. – А ты тоже дрался?

– Редко, – соврал я в педагогических целях.

– Понятно.

…Итак, подумал папа, можно арендовать катер, вывезти гада на середину Клязьминского водохранилища, привязать к ногам рельс и отправить на дно. Или еще вариант: накачать водкой до бесчувствия и глубокой ночью выбросить из автомобиля с высокой эстакады на какой-нибудь крупной транспортной развязке.

– Ну? – спросил я. – И что? Кто кого побил?

Сын вздохнул.

– Вообще-то, получилось, ну… Понимаешь, этот Вова – он больше меня…

– И он тебя победил.

– Нет, он меня не победил, но…

Первый проект был лучше. Купить домик в глухой деревне, привезти клиента, пытать и мучить, а затем распилить. Кости – раздробить кувалдой. Ею же расплющить череп. Образовавшийся фарш смешать с землей и навозом. Нет тела – нет дела. Надо растворить гада в пейзаже.

– А из-за чего схватились?

– Так, – уклончиво ответил сын. – Не важно.

– Скажи как есть. Я не буду тебя ругать.

– А он дурак потому что! – запальчиво заявил ребенок. – Вот и все!

– А он решил, что дурак – это ты. И вы, как два дурака…

Сын опять вздохнул.

– Ты вот не знаешь, как было, а говоришь…

– Ладно. Я не хотел тебя обидеть.

– Просто он больше меня.

– Больше, меньше – это не важно. Не надо думать о том, кто больше, а кто меньше. Просто бей всей силой.

– Папа, ты не понимаешь. Он все равно сильнее. Гораздо.

Сильнее, подумал я. Слабее. Это очень относительные категории. Вот из переулка лезет внедорожник, огромный, как бульдозер. Я уступаю. За рулем бледный мужчина в очках. Кто из нас сильнее? Он в очках – я без очков. Он щуплый – я крепкий. Я злее – он явно спокойнее. Его машина дороже – зато моя быстроходнее. И то, что его машина дорогая, вовсе не означает, что он сам богаче, или влиятельнее, или крепче характером. С другой стороны, мои преимущества – характер, и решительность, и реакция – в серьезном затяжном противостоянии отнюдь не гарантируют победы. Вот чеченцы: невероятно твердые люди, но проиграли войну. Нет никакой силы, нет слабости; все решает конкретная схватка.

Да, это банально, глупо, грубо и дико, но только до тех пор, пока смотришь со стороны. Видишь на экране. Читаешь в книге. Когда это коснется лично тебя, когда персонально тебя обманут, ограбят, поломают, когда войдут в твой дом, захотят твою жену, твою свободу, твое здоровье, твою жизнь – тогда вопрос, кто сильнее, придется решать в долю секунды.

– Сильнее тот, у кого голова на плечах, – сказал я. – Если парень больше тебя, тогда возьми что-нибудь и бей. Только не камень. Например, журнал: сверни в трубочку – и бей журналом. Только не так, чтобы искалечить. Надо побеждать, а не калечить. Его надо победить только один раз – и он больше к тебе не полезет. И не только он, все остальные тоже.

– Остальные, – сын хмыкнул очень по-взрослому, – никогда не лезут. У нас все ребята нормальные. Только он один дурак. Он всегда нарывается. Его папу уже два раза к нам в садик вызывали. Я слышал, как Мария Дмитриевна говорила Елене Сергеевне, что его папа – крутой.

…Земля, навоз – глупо. А зубы? А волосы? А его, Михаила, кровь? Весь дом будет в крови. Сжечь дом – привлеку внимание. Лучше затеять во дворе старого дома строительство нового коттеджа, на бетонном фундаменте – сейчас многие так делают. Стройка не вызовет подозрений. Приобрести за триста долларов бетономешалку и все замуровать в свежий бетон. Да, неплохо, но что потом? Жить на костях своего бывшего друга? Замучают ночные кошмары. Продать все посторонним людям? Тоже опасно: рано или поздно новые хозяева будут переделывать постройку и найдут останки…

– Крутой? – переспросил я. – Интересно. Это как?

В зеркало было видно, что мальчишка улыбнулся.

– Ладно тебе. Как будто сам не знаешь…

– Знаю. Но мне интересно твое мнение. Кто такой – крутой?

– Ну, это который большой, сильный, всех бьет…

– Нет, – перебил я. – Крутой – это не тот, кто всех бьет. Крутой – это тот, кто не дает бить себя.

– А ты – крутой?

– Спроси у мамы.

Я вспомнил вчерашние криминальные теленовости. Очень актуальный сюжет. Настолько актуальный, что при просмотре мне стало нехорошо. Угрюмые менты в грязных куртках долбили отбойными молотками цементный пол в каком-то подмосковном гараже, и на свет божий появлялись сгнившие человеческие костяки. Банда юных идиотов прятала таким образом тела своих жертв. Всех повязали, все мгновенно дали признательные показания.

– Я уже спрашивал, – признался сын.

– И что сказала мама?

– Сказала, что да, ты крутой.

– Ну, маме виднее.

Лучше вывезти его в лес, на его же машине, заставить написать предсмертную записку и повесить на суку… Машину бросить, уйти пешком… Все равно – трудно… Где стопроцентная уверенность, что он ее напишет? Что на жирном теле крысы не останется следов борьбы, синяков или ссадин?

Ребенок опять вздохнул. Очевидно, неудавшийся кулачный бой настроил его на философский лад.

– Ты, папа, зря так со мной разговариваешь.

– А как я разговариваю?

– Как с маленьким. Вот Мария Дмитриевна знаешь как говорит? Она говорит: вы не маленькие и не большие, вы – люди и я с вами говорю как с людьми.

…Наконец, главное. Где найти его? Как выкрасть? К чьей помощи обратиться в столь сложном деле? Огромный боров, он будет сопротивляться изо всех сил, орать, звать на помощь и так далее. Я, может, и крутой, с точки зрения жены, но я не могу просто поехать к нему в дом, отобрать чемодан с деньгами, выстрелить в лоб и уйти. У меня нет даже адреса. У меня нет ничего. Я не готов воевать.

Когда доехали до дома и я выбрался из машины, тщательно проследив, чтоб не замарать о край двери единственную куртку, – подошел угловатый человек со злым красивым лицом, как бы сбежавший с полотна художника-соцреалиста. Смутно знакомый; возможно, сосед.

– Алло, – позвал он. – Слышь? Ты тут зря свою тачку ставишь.

– Почему «зря»? – спросил я. – В каком смысле?

– Тут, – объяснил сосед, – тачку ставлю я. Уже десять лет.

Сын ждал. Усиленно прислушивался. Я посмотрел на угловатого – он явно был готов к скандалу. Может быть, он его даже хотел.

– Извини, уважаемый, – сказал я. – Теперь буду знать. Я просто не знал. Теперь – знаю. Ты бы мне раньше сказал. Сейчас отведу ребенка – и освобожу твое место. Подожди буквально пять минут.

Угловатый едва не просиял. Теперь, когда он победил, настоял на своем, – он почти любил меня. Он подождал бы и пять минут, и пять недель. Предложи я сейчас угостить его пивом – он бы обрадованно кивнул. И пил бы, и анекдоты мне рассказывал, и подносил огня к моей сигарете.

Нет, он не хотел скандала, но жизнь отучила современного горожанина от того, чтобы выяснять спорные вопросы вежливо и мирно.

У двери лифта я подмигнул ребенку.

– Вот так, дружище. Настоящие крутые всегда ведут себя вежливо и мирно. Понял?

– Конечно, – сказал мальчик и взял меня за руку.

Недавно ему исполнилось пять лет. Я уважал его за самодостаточность: у него всегда была куча дел, какие-то сложные игры, кассеты с мультфильмом «Коты быстрого реагирования», коллекция джедайских светящихся мечей; он не вторгался во взрослую жизнь родителей и не манипулировал ими, хотя, как все дети, был ловким манипулятором. В общем, мы разошлись по комнатам и погрузились каждый в свое: сын – в игру, а папа – в обдумывание убийства бывшего друга. Маму ждали не раньше девяти вечера. Мама после работы истощала себя физическими упражнениями, она у нас была активная спортсменка. По привычке я полез в дальний ящик кухонного шкафа за пакетом с травой (обычно до прихода жены выкуривалось минимум два джойнта) – но вспомнил, что решил покончить с наркоманией, и закрыл шкаф. Сверток, однако, не выбросил, оставил; затолкал поглубже меж конвертов с пряностями. Выбрасывать жалко. И еще: настоящая сила воли проявляется именно в том, чтоб иметь в доме траву – и не курить ее. Ломки от травы не бывает, трава есть трава, баловство, дурь, зато бывает печаль и даже депрессия, особенно у людей с подвижной психикой. И я, как типичный торчок с подвижной психикой, устроился горизонтально с каким-то журналом, посвященным дорогим тачкам, дорогим бабам и промежуточным сущностям, но бабы показались мне скучны, а тачки чрезмерно красивы. И насчет того, как правильно казнить врага, в журнале не было ни слова.

Потом зазвонил телефон. Из положения лежа я взял трубку, а когда узнал голос – вскочил и едва не вытянул руки по швам.

– Надо встретиться, – сказал абонент. – Срочно.

– Как ты меня нашел? – спросил я, изумленный.

– Глупый вопрос, Андрей. Подъезжай, поговорим. Записывай адрес.

Казнь бывшего друга пришлось отменить. Палачу предложили большую, серьезную работу. Палач обрадовался. Он бросил в сумку смену белья, черные джинсы, фотоаппарат и книгу «Манипуляция сознанием». Взял пиджак, галстук не взял. Зачем на войне галстук?

Вечером улетел туда, где его любовь к риску и насилию можно было реализовать сотней разных способов: в город Грозный, столицу Чеченской Республики.

Глава 5
2009 г. Поездка к родителям

Если мой дом представить в виде глобуса или карты мира, Чечня будет на балконе. Здесь пыльно, ветрено и опасно. Стекол нет, потому что денег – стеклить – тоже нет. Кухня – разумеется, Америка. Она богато обставлена и набита всевозможными приспособлениями, облегчающими жизнь. Комната ребенка – наоборот, Россия. Здесь всего навалом и царит чудовищный беспорядок; половину барахла надо выбросить, но жалко; в углах складировано неисправное оружие (игрушечное, разумеется), на стенах портреты футболистов; типичная Россия.

Спальня жены – Европа. Уютно, хороший запах. В Европе люди мало работают и неплохо зарабатывают. Моя супруга – в той же ситуации.

Я никогда не требовал от жены ежедневного хождения на службу. Много лет назад Ирма сама сформулировала свою основную функцию: продолжать меня любить. Иногда у нее получается, иногда нет. Я не в претензии. У меня тоже не всегда все получается.

В юные годы я хотел быть писателем, она – стилистом. Изобретательницей внешности. Как и я, она подавала большие надежды. Потом мы вместе наступили на грабли. Оказалось, что для настоящего «профессионального успеха» недостаточно иметь талант и трудолюбие. Надо терпеть, маневрировать, распределять силы и обуздывать амбиции. Надо, наконец, уметь ждать, пока дойдет очередь. В любом большом деле, будь то индустрия красоты или литература, главное – не талант и энергия, главное – дождаться, пока дойдет очередь. Но мы не желали терпеть, маневрировать и обуздывать. Когда мы познакомились, ей было семнадцать, мне – двадцать два, нам было скучно карабкаться и ждать. Гораздо интереснее и веселее рвануться, подпрыгнуть, взлететь – и рвануть к вершине! У некоторых, самых везучих, это получается. У нас не получилось.

Но мы, как говорил Макмерфи, хотя бы попытались.

Жена посвятила парикмахерскому делу в общей сложности пятнадцать лет. И даже содержала собственную школу. Она могла бы сделать себе имя. Расхаживать в окружении сонма ассистентов. Она всерьез любила свою работу. Если она любила что-то или кого-то, то всегда всерьез. До сих пор, если разговор заходит о модных стрижках, в глазах моей женщины появляется грусть, а лицо складывается в гримасу глубокого презрения – когда двигаются даже мочки ушей, а на шее твердеют жилки. Так презирать можно только то, во что когда-то был влюблен.

Ирма ушла из дела в силу исторических закономерностей. В начале нулевых русскую индустрию красоты атаковали педерасты. Сначала они вытеснили женщин из моды, далее победили в смежных областях. Одежда, обувь, косметика, прически, ногти, омолаживающие процедуры – педерасты торжествовали повсюду. Конкурировать с педерастами жене показалось унизительным и нечестным: педерасты обычно стоят друг за друга горой, тогда как гетеросексуальные женщины непременно соперничают. Хорошо организованное и сплоченное международное лобби педерастов поддержало русских первопроходцев связями и деньгами – теперь, на исходе десятилетия, они оккупировали светские салоны, журнальные развороты и телеэкраны. Моей подруге пришлось с гордо поднятой головой отступить на заранее подготовленные позиции, то есть непосредственно к семейному очагу, где ждал муж, протягивая ключи от новой машины и авиабилеты в Венецию.

Вот так пидоры изменили всю мою личную жизнь.

Когда я вошел, жена выглянула из кухни, изучила мое лицо и спросила:

– Что-то случилось?

– Нет. Все в порядке.

Я сел, она приготовила чай (у нас в доме с этим строго, все начинается и заканчивается чаем) и осведомилась:

– Как дела на работе?

– Работаем.

Четверть часа назад, еще на перегоне между «Кожуховской» и «Печатниками», я заблаговременно решил, что не буду ничего говорить домочадцам насчет выхода из бизнеса. Иначе жена обязательно спросит, чем я намерен теперь заняться, – а я не знал, чем займусь. Отдохну две-три недели, а там видно будет. Я решил уйти не потому, что появилась лучшая альтернатива. Я решил уйти красиво: в никуда. А жена, практичная женщина, не поняла бы красоты ухода в никуда. Никакая жена не поняла бы, а моя и подавно. Поэтому мне, опять же заблаговременно, уже на перегоне между «Печатниками» и «Волжской», пришлось убрать с физиономии блаженно-торжественную ухмылку эскаписта и нацепить обычную гримасу усталого и погруженного в заботы мелкого предпринимателя. Что говорить супруге, как преподнести, каким тоном и какой выбрать момент – это надо всесторонне обдумать. Я не боюсь своей жены, нет, – я ее берегу.

– А как сотруднички? – спросила она. – Как Миронов?

– С утра до ночи не разгибается.

В беседе принимали участие два наших соседа, с пятого этажа и с девятого, оба сверлили стены – в те моменты, когда стальные жала их перфораторов вонзались в железобетон, мы делали паузу, говорить все равно было невозможно. Когда сосед с девятого закончил, жена уточнила:

– Пьет?

– Он уже год не пьет.

– Не верю.

– Зря. Надо верить в людей.

Следует отдать ей должное: она редко пыталась давать советы относительно моей работы. Она мало понимала в моей работе. Я сам мало понимал в своей работе.

Меня всегда забавляли истории из жизни европейских или американских буржуа: муж отходит от дел, а жена становится у руля фирмы. Как такое может быть, поражался я. Этот проклятый руль – я сам его с трудом проворачиваю. Упираюсь руками и ногами.

Много раз Ирма искренне порывалась мне помочь. Я мог использовать ее хотя бы в качестве бесплатного курьера. Или личного водителя. Но представить ее, изящную и благоуханную, в нашем «офисе», где к полудню от сигаретного дыма можно впасть в прострацию, где даже копировальная машина не работает, если на нее не заорать матом, где в три часа дня совладельцы – они же директора, они же менеджеры, они же секретари-референты – играют в дартс по десять рублей за очко, чтобы развеяться, было решительно невозможно.

Я вздохнул и спросил:

– Где у нас йод?

– А тебе зачем? – сразу забеспокоилась супруга. – Ты поранился?

– Нет.

– Или опять собрался нюхать?

– Да, – ответил я. – Кто-то нюхает кокаин, кто-то йод. Каждому свое.

– Ты сумасшедший, – спокойно сказала Ирма. – Маньяк.

– Точно, – весело согласился я.

Сосед с пятого морально поддержал меня, вонзив свое сверло особенно глубоко. Сосед с девятого сменил дрель на молоток.

– Ты не в себе, – продолжила жена, опять в меня вглядываясь. – С тобой что-то не так. Ты грустный. Ты что-то скрываешь.

– Я не грустный. Я печальный.

– А что, есть разница?

– Печаль благороднее.

– И по какому поводу твоя печаль?

– Ну… Особого повода нет. Просто я подумал, что ты зря вышла за меня замуж.

– Вот как. Неожиданное заявление.

– Это не заявление. Я ничего не утверждаю. Просто… мысль вслух. Мне кажется, тебе нужен был кто-то попроще.

Ирма засмеялась.

– Во-первых, ты не такой уж и сложный. Во-вторых, когда я за тебя выходила, я не думала, кто проще, а кто нет.

– А о чем ты думала?

– Ни о чем не думала, – снисходительно ответила жена. – Я тебя любила. Давай-ка прекратим этот разговор, он мне не нравится. Как прикажешь это понимать? Типа «извини, я не тот, кто тебе нужен», да? Готовишь почву, чтобы соскочить?

– Мне некуда соскакивать, сама знаешь. Я голодранец.

– Ты не видел голодранцев.

– Я все видел. Я видел такое, что не дай бог никому.

– Тогда не говори, что ты голодранец. Есть масса людей, которые живут хуже нас и не жалуются.

– Я не жалуюсь. Я думаю вслух.

– Ты слишком много думаешь. Думай поменьше. И пореже.

– Я пытаюсь.

– Молодец, – сказала жена. – Тренируйся, и у тебя получится. Иди, понюхай йоду, успокойся, и поедем. Твоя мама нас ждет.

Иногда – нечасто, один или два раза в год, – я думаю, что моя к ней любовь превратилась в желание вместе состариться. За восемнадцать лет моя женщина давно превратилась в часть меня. Она не самая лучшая часть, но и не худшая. Это неудивительно, когда-то она была моим ребром и теперь медленно и верно проделывает обратный путь.

Иногда она ужасна. Иногда великолепна. Неоднократно я хотел ее убить. В другие моменты, наоборот, мог погибнуть от ее руки. Однажды я ее ударил, а четырехлетний сын закричал и бросился на меня с кулаками.

Ну, может, я не ударил, толкнул. В подобных случаях кретины-мужья всегда «толкают». Или даже «отталкивают». Тюрьмы переполнены теми, кто «слегка толкнул». Ладно. В браке не действуют категории добра и зла. С каждым днем вокруг меня все меньше мест, где действуют категории добра и зла.

Собрались, поехали проведать родителей. Всей семьей: я, жена, сын на заднем сиденье. За рулем, естественно, дама. Я рядом, в полудреме. Я давно наездился, больше нет ни сил, ни желания давить гашетку. А жене – нормально. За восемнадцать лет супружества выяснилось, что жена моя много крепче мужа своего.

Всякий раз, полуразвалясь в полусне возле небрежно вращающей руль супруги, я проектирую написание романа «Моя жена и ее муж», но потом понимаю, что сделать такую книгу невозможно: семейная жизнь слишком прихотливо устроена, слишком много сцеплено там неуловимых интимностей, не подлежащих переносу на бумагу. Вон, Толстой пытался написать семейный роман, а в финале героиня прыгнула под паровоз – сдается мне, помимо воли автора.

Кое-как преодолели сорок верст Горьковского шоссе. Поток машин был немыслимой плотности – такой, когда начинаешь жалеть уже даже не себя, закупоренного в полированном железном сундуке, а самую дорогу, многострадальную шершавую спину ее, асфальт и обочины; полированных сундуков все больше, а дорога как была одна, так и осталась. Беда с дорогами.

Всякий раз, потратив два часа на путешествие в родной город, я проектирую создание политической партии под названием «Где дороги?!». Но потом вспоминаю, что кто-то уже пытался замутить нечто подобное, но не вышло. Дороги делать дорого. По-русски это даже пишется одинаково.

Великий и могучий русский язык все нам точно истолковывает. На то он и код. Расшифровал – зашифруй обратно, от греха.

Давно уже нас ничего не объединяет; гражданин города Владивостока чужой для гражданина города Владикавказа; Ростов и Питер – две разные планеты; в Москве с моими доходами, в моих ботинках, на моей «тойоте» я мирный поц, а в Коломне на той же машине я большой человек; но язык остался. Только он у нас и есть. Скрепляет, на манер цемента, сто пятьдесят миллионов индивидуальных сознаний.

Желаете национальную идею – ищите ее в языке. Однако не забудьте, что само выражение «национальная идея» сложено не из русских слов. А переведешь, получится «общие русские понятия» – чисто феня арестантская; смешно.

Хорошо, продуктивно думается в движущемся автомобиле, если жена за рулем.

На сороковом километре – плавный поворот. Приехали, Электросталь. Тут же меня накрыло, как одеялом. Родина, провинция. Ломкая аура места, где я рос, пока не вырос. Втыкаю себя в этот город, как палочку в девятикопеечное мороженое. А было еще крем-брюле за тринадцать, гораздо вкуснее, потому что сливочное и вдобавок в вафельном стаканчике.

Обсаженные кленами улицы, тяжеловесно нависающие пятиэтажные дома с эркерами; везде мои следы и следы следов, микрочастицы и молекулы меня, четырнадцатилетнего. Вот здесь на дискотеке я подрался из-за девчонки и был повержен на щербатый танцпол, после чего прибежал друг и вечный сосед по парте Поспелов и разнял махаловку; а здесь спешил в читальный зал – проверить неподтвержденную информацию, что в журнале «Знание – сила» публикуют «Жука в муравейнике»; а вот отсюда, бритый наголо, пятьдесят восемь килограммов вкупе с пальто, уезжал служить, и на вопрос: «Как написать заявление в Афган?» – получил от увешанного значками сержанта ухмылку и ответ: «Мелким почерком».

Прибыли; предъявили бабушке и дедушке потомка: пятнадцать лет, рост метр восемьдесят три. Футболист, гитарист, усы. Сели ужинать. Мама называла внука «набаловышек». Отец – в обычной манере – не иначе как «пиздюк корюзлый». С ударением на «ю». За глаза, разумеется. Что такое «корюзлый», я никогда до конца не понимал, но если пробовал оценить собственного отпрыска глазами папы, школьного учителя с полувековым стажем, то сразу соглашался: действительно, корюзлый; иначе не скажешь.

А мой сын уже другой, он московский мальчик из двадцать первого века, он не всегда понимает дедушку. Московскому мальчику надо переводить, что такое, например, «мухортенький», или «фильдеперсовый», или «сгондобить».

Пили чай, говорили о главном поставщике семейных новостей: родном брате матери, моем дяде Игоре. После смерти бабушки дядька стал совсем плохой. Еще год назад как-то держался, хотя и бродил с разбитым, обожженным лбом – регулярно падал лицом на горящие конфорки газовой плиты. Последние несколько месяцев его никто не видел. Бедолага вообще не выходил за порог квартиры. Кореша приносили самогон, пили вместе и уходили, а дядька впадал в прострацию до следующего прихода корешей.

Когда жена вышла из-за стола – принести с кухни тортик, – мама негромко спросила, почему у меня так блестят глаза. Известий, что ли, жду хороших? Или гонорар отвалили за новую книгу? Я соврал. Ответил, что да, обещают какие-то деньги, солидный тираж, рекламу и прочее. Мама просияла, отец, по обычной привычке, усмехнулся в седые усы, кивнул.

Они никогда не были в особенном восторге от того, что единственный сын пытается сочинять книги. Мама полжизни преподавала литературу в школе. А сыну преподавала после школы. Именно от матери сын впервые узнал, что Бальзак спал с богатыми старухами, Некрасов был конченый картежник, Есенин – оголтелый пьяница, Гоголя закопали живым, что писатели очень любят вешаться, стреляться и сходить с ума и вообще: чем талантливее художник, тем горше ему живется на белом свете. Родители, конечно, предпочли бы видеть отпрыска материально обеспеченным и крепко стоящим на ногах обладателем «надежной профессии» – а хоть бы и бизнесменом, например. Так что сейчас, нарезая тортик, я им ничего не сказал про выход из бизнеса. Я редко с ними откровенничал – предпочитал держать свои переживания при себе, это фамильное, от папы досталось, он принципиально все носил в себе и никогда не жаловался ни на что и ни на кого – за исключением, может быть, министра финансов Павлова, в начале девяностых годов организовавшего хитрую денежную реформу, в результате которой отец остался без штанов.

Впрочем, с тех пор прошло достаточно времени, и папа, несмотря на все старания министра Павлова и его коллег, опять имеет достаточное количество штанов и еще много всего, полный джентльменский набор шестидесятипятилетнего мужчины с головой и руками: и квартиру, и машину в каменном гараже, и дачу с балконом, и баню по субботам, и цифровой фотоаппарат, и коньяк армянский.

Я ничего им не сказал. Даже не намекнул. Никому ничего говорить пока нельзя. Тем более жене и матери. Главное – сказать самому себе. Пообещать, договориться. Оценить. Уйти из русской коммерции с голым задом, после восемнадцати лет работы в пустоту – это решительность или малодушие? Безусловно, сначала следует разобраться с собой, а потом делать заявления.

В обратный путь тронулся с легкой душой. Видеть своих родителей здоровыми и благополучными – большое наслаждение для взрослого человека.

Детей, господа, следует делать в ранней молодости, в двадцать лет, когда велит природа. Рожать сыновей и дочерей в тридцать или позже – глупо. Потом вы станете семидесятилетними развалинами, начнете болеть, а ваши сорокалетние дети будут бегать вокруг вас, дряхлых, вместо того чтобы обустраивать собственную жизнь.

Однако насладиться благодарными думами о родителях не получилось. На первом же повороте – едва отъехали – жена невзначай подрезала соседнюю машину, и тут же, подсвеченные кстати загоревшимся красным светофором, вылезли из той машины добры молодцы, двое, совсем юные. С самыми серьезными намерениями.

Расу, к которой они принадлежали, я хорошо знал. Изнутри знал; некогда я сам принадлежал к этой расе.

Полубалбесы, полубандиты. Городские ковбои.

В девяносто втором году я со товарищи тоже изнывал от желания проверить твердость собственных кулаков. Однако мы были все-таки более робингудами, хоть и на свой ублюдочный манер; мы никогда не связались бы с дураком, если в его машине сидят женщины или дети. Мы не трогали мирное население. Наверное, именно поэтому нас быстро перестреляли и пересажали.

Ладно, этих тоже не пощадят.

Юноши бодро, наперебой выкрикнули нечто грубое. Уверенные, плечистые, они ничего не боялись, они жаждали крови, драк, побед, приключений, самоутверждения, мяса, денег, девочек. Один – высокий, крепкий, с интеллигентным лицом, очень коротко стриженный, с кожной складкой пониже затылка. Такая складка была у Димочки Сидорова. Второй – маленький, преступно изогнутый, сухой, как вобла. Распространенный тандем. А я был кто? Облезлый саблезубый тигр без сабель и зубов. Я хотел выскочить, но жена надавила на газ. Добры молодцы успели ударить кулаками по корме нашего авто, но и только; мы бежали с места происшествия. Я кипел, как чайник, но, поскольку изнутри был пуст, остатков пара хватило только на то, чтоб выругаться.

В моем родном городе, горько шумел я, в ста метрах от моего дома какие-то малолетки будут меня кошмарить! Останови, я выйду, доску от забора оторву, разберусь, мальчиков следует проучить, пусть сначала подрастут, а потом взрослую мазу тянут…

– Сиди, – дерзко рекомендовала супруга, – тоже мне крутой, тебя ветром шатает.

– А давайте доедем до Москвы, – твердым юношеским басом попросил сын с заднего сиденья, – давайте молча доедем, потом я пойду гулять, а вы ругайтесь себе сколько хотите.

Они правы, подумал я. На то они и семья моя. Папа до сих пор не угомонится; папе сорок лет, а он все норовит каждого юного гопничка на место поставить. Сам же при этом худой и кашляет.

Они правы, да. С такими жизнерадостными юными злодеями незачем биться на кулачках. Таким лучше сразу автомат показать. Специальным образом. Я в Чечне подсмотрел: поднимаешь его, автомат, дулом вверх, чтоб затвор оказался на уровне головы, и стреляешь в небо. Дымящиеся горячие гильзы, кувыркаясь, летят в лицо и грудь собеседника. Очень наглядно. Особенно если ствол укороченный, тогда оппонент еще и глохнет минуты на три или четыре.

Всякий раз, сталкиваясь с дорожным хамством, я проектирую покупку автомата, – но потом понимаю, что такому, как я, вспыльчивому, оружие противопоказано.

И я заткнулся. Кстати подумал, что драка с малолетними балбесами, с отрыванием доски от забора и обрушиванием упомянутой доски на затылки упомянутых балбесов, наверняка чревата объяснениями в милиции, вплоть до уголовного дела – придется откупаться, нести расходы, а я ведь теперь не бизнесмен, то есть человек без денег. Следовательно, не могу себе позволить уличную драку по ничтожному поводу. Эта простая мысль меня смутила. Бизнесмен всегда при деньгах, даже если деньги чужие. Бизнесмену, если что, всегда дадут в долг. А безработному не дадут. Бизнесмен может позволить себе всякие мелкие шалости. Покурить травы на смотровой площадке Воробьевых гор, или вручить нищей бабушке в подземном переходе тысячу рублей, чтобы бабушка тут же ушла, испуганная и счастливая, или вечером душной московской пятницы сесть в машину и махнуть на море, вдвоем с другом, просто так: восемнадцать часов ходу, и вот тебе поселок Джубга, Черное море, поплавали – и назад, в воскресенье днем вернулись. Многое может себе позволить тот, у кого есть лавка, дело, бизнес. А у кого нет – тот живет с оглядкой.

Приуныв, я вытащил из-под сиденья пачку влажных салфеток и стал протирать пластмассовые панели обшивки. Жена одобрительно покосилась.

Жить с оглядкой я никогда не умел, но теперь решил привыкать: приказал себе, дал слово и решил запомнить этот день.

А что до уличного конфликта – в этом вопросе я эксперт. Жена тоже кое-что умеет. Однажды зимой в ста метрах от нашего дома ее оскорбил какой-то мужичок, и тогда супруга (женщина добрая) погналась за обидчиком, выследила, где он оставил свою машину, и разбила ему монтировкой стекло в присутствии многочисленных свидетелей, немало шокированных. Я тогда сидел дома, пьяный. Увидев разозленную супругу, пришел в ярость, бросился, едва не в тапочках, по морозу, на поиски негодяя и обнаружил его почесывающим в затылке подле своего поврежденного джипа; отхлестал по щекам перчатками, а потом, вернувшись домой, от отвращения к себе и ко всему на свете продолжил пить, пока не убрался в хлам.

Но сегодняшний инцидент – эти две задорные юные морды, и испуганный сын, и жена, вроде бы расстроенная, но спустя считаные минуты выбросившая все из головы (это она умела), – оказался последним, когда меня всерьез обеспокоила чужая агрессия.

Чайник весь выкипел. Крышка перестала дребезжать. Агрессия, хамство, грубость – пусть. Я тут ни при чем. Флаг вам в руки. Я теперь никто, в ваши игры не играю. Я бы отгрыз вам носы, мальчики, но вам повезло. С меня хватит.

Спокойной плазмы, уроды.

Приехали домой; сын убежал гулять. Счастливый пятнадцатилетний человек, не знающий скуки, у него есть футбол, компьютер, велосипед, гитара, барабаны, малый умело зачерпывает жизнь полной ложкой. Не потребляет, не пользуется – осваивает. Его школа – тут же, в соседнем дворе, сейчас мальчишка и его приятели здесь короли, бойз он зе блок; когда я иду в магазин или, как сейчас, в бар, незнакомые подростки – кто под панка ряжен, кто под маргинала, и готы есть, и эмо, и металлисты, вся фауна – со мной здороваются, потому что я «Антона отец».

Мне нравится быть «Антона отцом». Я, может, и неудачник, бывший лавочник, ныне безработный и все такое – но сыну создал не самые плохие условия для жизни.

Пришел в кабак, спросил чаю, сидел, курил. Думал о том, что больше не хочу показывать сабли-зубы. Надоело ощетиниваться. Удары больше не наносят мне вреда.

Я провел вечер, заново оценивая трущиеся об меня простейшие части мира.

Мне было сладко и тоскливо, и я выдавил в чай лимон.

Телевизор над моей головой транслировал клипы: гоп-эстетика конца нулевых, полуголые нимфетки на фоне кабриолетов (впоследствии, наоборот, кабриолеты на фоне нимфеток), пляж, дансинг, возвратно-поступательные движения матовых чресел и красных языков. Пальцы в перстнях, колготки в сеточку. Доходчивый барыжно-сутенерский стилек.

Да, думал я, мама оказалась наблюдательнее жены, что, впрочем, неудивительно: мама знает меня сорок лет, а жена вдвое меньше. Я действительно рад и возбужден. От жены скрыл, а от матери не получилось.

Да, думал я, надо отваливать. Уходить. Русский бизнес обойдется без меня, и я рад за нас обоих. Я так и не врос в систему. Встроился механически – но не пустил корни, не научился питаться соками; чепуха это, а не соки. Пластмассово-асфальтовая цивилизация сухостоя, она бесплодна, она ничего не может. Когда мне говорят про главную, с точки зрения многих, беду этой цивилизации – бездумное потребление, обмен горячих жизней на холодное золото, – у меня нет иного ответа, кроме презрительной улыбки; здесь растят людей без фантазии, они и потреблять толком не умеют. Плазменная панель, мотоцикл, чувиха с педикюром, или, ладно, две чувихи, или даже три чувихи плюс тур на Сейшелы в бизнес-классе – это, что ли, ваше потребление? Вы потребляете для того, чтобы получить некие новые ощущения, – но что вы понимаете в ощущениях?

Да, думал я, тут беда с ощущениями. Тут никто в них не понимает.

Огляделся – люди азартно пьянствовали.

Я смотрю на них год за годом, и моя оценка давно сформулирована. Они – малые дети, они всего боятся. Не все, разумеется, – но многие, очень многие. Может быть, большинство. Забиться в уютный угол и сосать бухло, обсуждая футбол и покупку малолитражной машины по программе льготного президентского кредитования – на большее их фантазия не способна.

Они не пробовали запрыгнуть в голом виде на банкетный стол, присесть на корточки и поместить член в рот женщины, предварительно погрузив собственные яйца в бокал с прохладным шампанским. Они не дарили товарищу на юбилей открытку, украшенную тридцатью одинаковыми портретами президента Линдона Джонсона, вырезанными из стодолларовых купюр. Они не выпивали залпом два стакана водки подряд, на пятидесятиградусной жаре, вернувшись с зачистки чеченского села. Что они умеют потреблять, кроме засоленных рыбьих яиц и кислой мурцовки, называемой пивом? Они могут довести подругу до оргазма маслиной или виноградиной? Они ели жареную свиную кровь? Они способны процитировать хоть одну строчку из «Кентерберийских рассказов»? Они просовывали язык меж натуральных дамских грудей восьмого размера? Они играли в шахматы с человеком, на чьей совести девять убийств с особой жестокостью? Они дышали болотным газом, сидя на дне деревенского колодца и загребая лопатой черный ил? Они пробовали спорить о Боге с семидесятилетним старовером? Они дискутировали с ваххабитом о сурах Корана? Они вставляли пистолетное дуло в рот отцу двоих детей?

Не вставляли, не дышали, не пробовали, не дискутировали.

Они с упоением критикуют систему за то, что она растит потребителя, – а здесь еще и не начинали потреблять по-настоящему. Подсмотреть у соседа и сделать то же самое, но с фонтанами по углам – вот все, на что они способны.

Они не построят гражданское общество еще лет двести, потому что строить – удел взрослых людей, а они – юниоры, жалкие мастурбаторы, и, если есть среди них взрослые люди – один из пятидесяти, – они отворачиваются от таких и убегают играть в свои игры, потому что со взрослыми скучно, а они хотят, чтобы было красиво и весело. Они хотят жить здесь и сейчас, радоваться и наслаждаться, но, когда им говорят: вот тебе «здесь», вот тебе «сейчас», наслаждайся, – они не понимают. Они готовы рыдать, оказавшись в комнате без телевизора – или с телевизором, но без МТV. Я же говорю, юниоры. Прокатившись в Тоскану и на Мачу-Пикчу, они печатают в журналах снисходительные эссе про то, как устроен мир на самом деле. Хули та Тоскана?

Русский капитализм гадостен не русскими капиталистами, а продавцами удовольствий для русских капиталистов. Капиталисту некогда, и, если он устает и решает развеяться, он призывает специального человека – и вот тут появляются они: барыги раскатывают дороги кокаина, пидоры несут портянки со стразами, сутенеры ведут эскадроны блядей, аферюги уговаривают купить «современное искусство», сбоку подбегает Дженнифер Лопес, готовая исполнить три куплета, по лимону баксов за куплет, тут же рестораторы, яхтенные брокеры и кто-то скромный из «Де Бирс».

Всех все устраивает. Государство мудро молчит: пусть граждане перебесятся. Иначе не дай бог начнут оглядываться по сторонам и увидят, что за первые десять лет новорожденного тысячелетия почти ничего не сделано.

Да, есть и победы: налажен транзит молдаван, для поклейки обоев, и таджиков, для уборки говна, – самим убрать свои говны уже западло, лучше подождать, пока таджик проедет две тысячи километров и наведет порядок.

Простите, я больше в этом не участвую. Лично мне таджик не нужен, не так много говна я произвожу, чтобы не суметь самому за собой прибрать. А таджиков – я с ними служил два года, куревом угощал и за одним столом кашу пшенную трескал – я знаю как людей гордых, умных и жестоких, и они еще припомнят гражданам Российской Федерации их говны. Потому что никто, ни один человек на белом свете, включая самого темного, неграмотного, малоимущего, не рожден для того, чтобы убирать за другим человеком его говно. Мое говно – это мое говно, никому не доверю его убирать, и мне плевать, капитализм у вас или что-то другое, а если кто-то подойдет и предложит: «Давай я твое говно за тобой уберу, по сходной цене», – такому могу и в лоб дать.

Не думай про мое говно – про свое думай, ага.

Такой монолог я произношу в уме на протяжении примерно часа, рассматривая сидящего напротив дядьку в шортах, он пьет водку и после опрокидывания очередной рюмашки мелко сучит белыми, странно безволосыми ногами – не иначе от удовольствия. Он явно погорячился с шортами, на дворе сентябрь, но для юниора короткие штаны в самый раз.

Потом заведение закрывается. Полночь, пора домой. Жена не ищет меня, не звонит на мобильный, она знает, где я, она привыкла к тому, что супруг просиживает штаны в ближайшем кабачке.

Поздним вечером в моем районе хорошо, свежо, много разноцветных огней, много пространства. Существенно тише, чем днем, – обычный техногенный городской гул, разумеется, не исчезает, но как бы отодвигается от головы на некоторое расстояние, и я ощущаю себя иначе – теперь мне нравится этот город; все-таки в асфальты, кирпичи и железобетоны вложено немало труда. Огромные плоскости магазинных парковок свободны от машин, прохладный ветер гонит бумажки и картонные стаканчики из «Старбакса». Часто вижу под ногами медную мелочь, даже монеты в рубль и два рубля. Кризис не кризис, а ценить и считать деньги тут пока не умеют.

Во дворах полуночная публика: молодежь и те, кто себя к ней причисляет. Смех, бухлишко – но все мирно, без хулиганства и громогласного мата. Особи мужского пола на вид приятны: красивы, мускулисты, держатся уверенно, а вот среди женщин и девушек вижу представительниц двух новых генераций: во-первых, очень толстых, раскормленных молодых девок, пятнадцати-двадцати лет, я их называю «девки с жопами», и, во-вторых, молодящихся дам в роковых летах, часто совершенно непрезентабельного вида, неопрятных и скверно причесанных, но непременно с татуировками на плечах, лодыжках или талиях. Если кельтские узоры на дряблых телесах бальзаковских дам меня забавляют (в борьбе за мужчин все средства хороши), то смотреть на «девок с жопами» грустно. В две тысячи третьем или две тысячи четвертом их совсем не было. В две тысячи пятом кое-где появились. Теперь, к концу десятилетия, я наблюдаю их ежедневно в больших количествах. Фастфуд, пиво, булочки, малоподвижность, презрение к спорту, плюс мода на феминизм, плюс хорошо зарабатывающие отцы, не жалеющие для дочерей карманных денег, – и вот вам жирные зады, щеки, складки на животах. Новая порода.

Мне всегда думалось, что появление новой человеческой породы, или подвида, – дело долгое. Я почему-то считал, что вырождение какой-либо общности, разжижение и охлаждение крови происходит медленно, на протяжении многих десятилетий. Оказалось – ничего подобного. Вырождение бывает стремительным, в масштабах истории – мгновенным, как фотовспышка. Шести, семи лет достаточно, чтобы в стране, где традиционно гордились своими женщинами и закрепили свою гордость в стихах и песнях, появились полусонные, рыхлые, уродливые «девки с жопами».

Я думал, наша природа прочна и устойчива. Я думал, у русских сильнейшая генетика. Гордился голодными и злыми соплеменниками – ведь только голодные и злые умеют переделывать мир. Я верил в мой народ. Ведь мы столетиями недоедали, воевали, терпели. У каждого в предках есть или раб, или зэк, или солдат. Я полагал, запаса прочности хватит надолго, и мы, пусть и сытые, будем еще сто лет рожать жилистое, ловкое и смышленое потомство. Оказалось, ни хера подобного. Пяти лет благополучия хватило, чтобы понять: мы тоже можем стать мягкотелыми. Мы тоже можем выродиться.

Глава 6
2000 г. Национальный вопрос

На протяжении множества лет я был убежден, что русские не способны к вырождению. По крайней мере, в ближайшие пятьсот лет. Кровь слишком ядреная. Даже разбавленная, по исторической традиции, алкоголем, она остается горяча. Однако есть народы с более горячей кровью. Сам я русский, насквозь, с ног до головы. Второго такого русского еще поискать. Мои предки восходят к самарским староверам. В первой трети девятнадцатого века по неизвестным мне причинам моя родовая община снялась с места и мигрировала в нижегородские леса, где была основана большая колония, ныне – село Селитьба; там родился мой дед. От староверов во мне многое: и некоторая сумрачность физиономии, и сухость в общении, и потребность в труде, и сама фамилия, и нежелание работать за жалованье. Мне нравится помнить, что прадеды были не крепостными рабами и не дворянами-рабовладельцами, а свободными людьми. В земле ковыряться, растить злаки и огурчики я не люблю, зато ремеслами всегда занимался с удовольствием – прадеды тоже не обрабатывали землю (ибо какое земледелие в лесах?), но промышляли торговлей древесным углем, а впоследствии, ближе к началу двадцатого века, – кузнечным делом.

Добавим сюда профессии моих дедов и родителей – все педагоги, сельские учителя – и получим интеллигента в третьем колене, совка и романтика, патриота, в отрочестве объевшегося классической русской литературою и мучительно болеющего за полупьяный, беззубый, пахнущий навозом «народ». Тот самый, что со дня на день должен понести с базара Белинского и Гоголя, но все никак не несет почему-то.

В деревне, где я рос, из прочих народностей проживали только несколько вежливых евреев. О существовании, допустим, таких загадочных людей, как адыги или эвенки, я знал только из статей всесоюзного журнала «Мурзилка», где однажды из номера в номер целый год публиковались рассказы о Героях Советского Союза разных национальностей. Минимум по одному Герою имелось в Союзе на каждую национальность, включая самые малочисленные. Вот как строго было поставлено.

Во времена СССР дружбу народов крепила армия: в восемнадцать я обнаружил себя в казарме среди эстонцев, армян, казахов и украинцев, как западных, так и восточных. Меня, салабона, быстро научили не путать грузин с осетинами, а латышей с литовцами. Ходил даже один цыган, маленький, веселый и знаменитый невероятной физической силой: одной рукой поднимал двухпудовую гирю дном вверх. Кому любопытно – попробуйте и поймете.

Было еще трое чеченцев, они держались скромно, по возможности отдельно ото всех, почему-то все трое щуплые, зато весьма спортивные мальчишки. На них мало кто обращал внимание. Проблемы нам, славянам, создавали в основном крупные и агрессивные землячества казахов и таджиков. Таджики в моем гарнизоне были очень влиятельны, один – банщик, другой – хлеборез, третий – повар, все двухметровые. Банщик как-то избил меня за дерзость, и я полгода вынашивал планы мести, собирался подстеречь обидчика вечером в его заведении и отмудохать железной шайкой – но тут он ушел на дембель.

Дальше проматываем вперед три года, попадаем в Москву и видим меня на позиции бывшего студента, а ныне двадцатидвухлетнего начинающего полубизнесмена-полурэкетира, тяготеющего к кулачным боям и прочему насилию. Вместе с опытными приятелями он приезжает на машине в университетское общежитие на улице Шверника, где меж двух высотных корпусов есть столовая, а прямо над ней, на балконе, – кафе, и там за лучшим столом, в углу, ближе всех к стойке бара, в любое время дня и вечера сидят несколько огромных мужчин, меньше всего похожих на студентов. Это – чеченцы, им можно продать доллары, если они у вас есть. Им можно продать все, что имеет реальную ценность, но, если у вас ничего нет, лучше не соваться. Чеченцы сидят целыми днями, по-кавказски непрерывно дуют чай, то оглушительно хохочут, то спорят – громко, гортанными грубыми голосами, – не заботясь о том, что их подслушают; щелкающее и цокающее наречие дико и странно уху потомка нижегородских староверов.

Мои приятели подходят к чеченскому столу поздороваться, но я не подхожу, я гордый и люблю держаться в тени. Сажусь в сторонке; моему самолюбию достаточно того, что я не в столовой макаронами обедаю, а пью кофе в баре, типа деловой человек. Пока мои друзья перетирают с Вахой и Ахмедом, те быстро бросают на меня изучающие взгляды – я похож на них, я смахиваю на кавказца, у меня – стопроцентного русского – нос с горбинкой, темные волосы, карие глаза и прямая спина. Есть и мышцы, но против чеченов я, разумеется, слабак. Они массивны, волосаты и держатся королями. О них ходят легенды, и уже плавают в воздухе слова «Дудаев» и «авизо».

Между прочим, мощные мачо из той общаги официально считались студентами факультета почвоведения, хотя что-то подсказывает мне, что ни Ваха, ни Ахмед, ни прочие джигиты из их тусовки впоследствии так и не стали агрономами.

Одно время ходил слух, что в студенческом кафе на улице Шверника начинал создатель крупного автоторгового холдинга «Муса моторс». Впрочем, я могу ошибаться.

Где находится Чечня – я понятия не имел. Где-то на Кавказе. Чеченцы мне были неприятны – слишком большие, слишком уверенно держатся. Но у них есть деньги, и с ними можно работать. Надо твердо себя поставить, не пытаться обмануть, действовать прямо и просто, думать головой, быть веселым и уметь поддержать разговор о стрелковом оружии.

Проматываем еще три года – я уже умею делать бизнес, я обналичиваю деньги, и вокруг меня множество чеченцев: один продает акции, другой – буровые установки, третий – нефть. Четвертый ничего не продает, но зато первые трое дружно встают, едва он входит в комнату. Они активны, быстры, смотрят свысока, усмехаются, среди них есть и оголтелые бандиты, и образованные вежливые люди с учеными степенями, и даже один мулла. Но я по-прежнему осторожен с ними, включая и муллу, – у них там происходит черт знает что, они хотят независимости, генерал Дудаев создает армию, дело идет к войне с Москвой; мои клиенты периодически вздыхают: надо опять лететь на родину, хоронить застреленного племянника или взорванного троюродного брата…

Я не тянулся к ним, не выбирал их. Может быть, они работали со мной оттого, что другие их опасались? Я не опасался. Что ж, мне бояться каждого, кто плечист, небрит и сверкает взором? Мне наплевать было, кто со мной работает и чем сверкает – чеченцы, китайцы, я не националист, зато очень любопытен и жаден до людей; с мусульманином поговорю про ислам, с нефтяником – про нефть, с бандитом – за патроны и кинжалы. Товарищ Сталин тоже грабил банки, Красин и Котовский были отпетые разбойники, а Нестор Иванович Махно, заклейменный коммунистами как головорез, впоследствии оказался народным героем.

Ну, считать меня гениальным финансовым беспредельщиком, красиво поднявшимся с нуля в незнакомом городе, тоже не надо. С богатыми чеченами я знакомился отнюдь не на улицах или в ресторанах – чеченов приводили партнеры; кто-то втащил меня в бизнес, а того научили и втащили опытные приятели, а тех – еще кто-то; кому доверяешь, с тем и работаешь. Однако за три года ни один чеченец не ушел от меня недовольным, всех устраивали оперативность и запах новеньких купюр.

Время от времени в Москве кого-то убивали, на кого-то наезжали, у кого-то что-то отбирали, но вряд ли граждане чеченской национальности здесь отличались больше других. Зато они – дерзкие и живописные – всегда были на виду. Всех чеченцев на белом свете тогда насчитывалось менее полутора миллионов, большинство проживало в родной республике, меньшая часть – в России; со времен Советского Союза многие чеченцы работали в милиции, в строительстве, в нефтяном деле; около ста тысяч живут и всегда жили на Ближнем Востоке, в Иордании, Сирии, Эмиратах. Когда началась перестройка, в Москву – на ковбойские дела – подались самые дерзкие, предприимчивые и отчаянные, их число было невелико. Процент дерзких и отчаянных в любом этносе невелик. Дерзкий якут, или кровожадный белорус, или крутой молдаванин ничем не слабее чеченца. Лучшие воины каждого народа достойны друг друга. Посмотрите трансляцию чемпионата мира по регби – увидите там огромных, как шкафы, атлетов из тишайшей Новой Зеландии или с малоизвестных островов Фиджи и Самоа. Так что роль чеченцев в московских криминальных войнах девяностых не надо преувеличивать. Скорее, они сами всегда склонны были педалировать свою жестокость и крутизну в профилактических целях – чтобы боялись и не связывались, – и на пике своей коммерческой карьеры, в девяносто шестом году, я вывел свой главный личный урок от общения с людьми чеченской национальности: они хитры, прагматичны и многие из них с наслаждением эксплуатируют миф о своей кровожадности.

А я не желал эксплуатировать такой миф. И они сразу это чувствовали и симпатизировали мне.

Потом, правда, подставили. Но тут я сам виноват, расслабился.

А расслабляться в моем бизнесе нельзя ни при чеченцах, ни при славянах, ни при гражданах Фиджи и Самоа.

Летом девяносто шестого года Москва решила вывести войска из Чечни, и генерал Лебедь, сев за стол с бывшим полковником Масхадовым, подписал позорный Хасавюртовский мир. Федеральная армия отступила, но все, кто поддерживал федеральную власть внутри «маленькой, но гордой республики», остались, ибо куда им было идти? Остались несколько тысяч чеченских милиционеров, лояльных к федералам. Остался один из их лидеров, бывший кадровый милиционер, мэр Грозного, некогда соратник, а впоследствии идейный противник Дудаева, тридцатилетний политик-вундеркинд Бислан Гантамиров. Он публично отказался отдать город сторонникам чеченской независимости, он всем мешал, а за него стояли две тысячи штыков. В основном менты. Куда деваться менту, если к власти придут бандиты? Бежать вместе с семьей? Не у всех были деньги, чтобы бежать, не у всех было куда бежать. Две тысячи ментов и примкнувших к ним родственников остались в Грозном и заявили, что не пустят сепаратистов. Тогда в пылающую и разграбленную столицу Чечни прилетели следователи Генеральной прокуратуры Российской Федерации, арестовали Гантамирова, обвинили в хищении государственных денег и увезли в столицу, дабы посадить в надежный следственный изолятор «Лефортово».

Кто, что и как там украл – я не знаю. Не присутствовал, свечку не держал. Следствие выяснило, что перечисленные из казны миллиарды частично вернулись обратно в Москву, банковскими переводами в адрес неких коммерческих организаций. Город Грозный покупал продукты, стройматериалы и медикаменты. Что покупалось в действительности – хлеб, или йод, или боеприпасы, или дружба федеральных министров, – я не знаю. Наверное, всего понемногу. Казенных миллиардов было пятьдесят, по тогдашнему курсу – десять миллионов долларов. Коммерсанты перевели деньги дальше, третьим лицам, те – еще дальше, несколько миллиардов попало ко мне, я их обналичил и отдал заказчикам – а вскоре оказался в «Лефортово» рядом с мэром города Грозного.

Далее мы проматываем еще три года. Я сижу, мэр-вундеркинд сидит, его младший брат в федеральном розыске, – а на самом деле тоже сидит, дома, в родовом селе Гехи Урус-Мартановского района, за трехметровым забором, посреди двора, с автоматом на коленях; ночью сидит сам, а днем сидит его жена, пока за забором бродят бойцы вооруженных сил независимой Ичкерии, покуривая дикорастущую коноплю и раздумывая, как бы сжечь и разграбить хозяйство младшего брата бывшего мэра. Независимая Ичкерия превращается в международный притон, не имеющий аналогов, в каждом ауле своя власть, со своими знаменами и погонами; грабят, насилуют, женятся на двенадцатилетних девочках; работы нет, пенсии не платят, учителя и врачи бегут, молодежь бежит, бывшие федеральные менты и чиновники объявлены «пособниками оккупантов», многие убиты и пропали без вести, остальные уехали в Россию либо в соседние Ингушетию и Дагестан.

Три года идет следствие и суд. На суде дальновидный мэр не делает заявлений и разоблачений, спокойно получает пять лет и отбывает на этап. Меня признают невиновным в краже денег из казны, но, поскольку я отсидел уже три года (за что тогда сидел, если невиновен?), мне небрежно вешают срок за неуплату налогов, после чего без церемоний выгоняют на свободу.

Еще через несколько месяцев независимая Ичкерия окончательно всем надоела, и Москва решает послать войска для наведения порядка. Армия рапортует, что готова выполнить приказ, но есть проблема: армии нужна поддержка местного населения. И тогда вспоминают про кадровых чеченских милиционеров, когда-то преданных своим работодателем-государством и брошенных на произвол судьбы. Чеченских ментов срочно ищут и находят в провинциальных РОВД, в Ростове и Архангельске, в ингушских городках беженцев. Чеченские менты готовы вернуться с оружием в руках и поквитаться с теми, кто считал их «пособниками оккупантов» и не платил пенсий их родителям. Но чеченские менты говорят, что им требуется лидер, и называют фамилию бывшего мэра Грозного.

Еще летом девяносто девятого он был осужденный преступник, а в конце осени – уже национальный герой новой Чечни, лидер ополчения, он жмет руки первым лицам государства и претендует на пост президента республики.

Война начинается в конце тысяча девятьсот девяносто девятого, я смотрю ее по телевизору, каждый репортаж заканчивается победными реляциями и показом официального – в пиджаке, белой рубахе и галстуке, с державной обаятельной улыбкой – портрета моего товарища и соседа по скамье подсудимых, мы бок о бок просидели на этой скамье целый год, перешучиваясь и перемигиваясь с конвоем в черных масках.

Товарищами мы сделались тогда же, на суде. Знакомство произошло в «конвоирке» – маленькой камере внутри судебного здания, где доставленные из тюрем злодеи ожидают, пока их поведут в зал – судить, либо, уже после заседания, томятся в ожидании автозака, чтобы ехать «домой», в тюрьму то есть. Теоретически подельников всегда держат в разных «конвоирках» – чтобы не сговорились. Но практически наша преступная группа из трех человек – Гантамиров, я и гражданин Израиля Аркаша Голод – примерно через полгода, где-то на тридцатом заседании, всем надоела, и конвою тоже. Вдобавок напомним: бывший мэр Грозного был милиционер. И однажды его вывели из своего бокса и на десять минут посадили в мой бокс. Чтобы мы поговорили.

Через минуту мы стали друзьями.

Теперь я смотрел телевизор и отчаянно завидовал его судьбе. С тюремной шконки – в политические суперзвезды, в национальные герои! Красивый, два метра ростом, четверо сыновей, в тюрьме написал конституцию новой Чечни, он годился на роль чеченского Че Гевары – и когда он предложил мне работать рядом с ним, я недолго сомневался.

Он сидел по тюрьмам с приключениями. Нас этапировали из комфортабельного «Лефортова» в демократичную «Матросскую Тишину» в один день, но я прижился сразу, а вот его, милиционера, для начала швырнули в общую камеру к обычным уголовникам, чего, кстати, по закону делать нельзя, и там был конфликт с дракой, один против всех; я говорил с очевидцем той бойни, и очевидец с уважением заметил, что «чечен стоял нормально, как мужчина». Впоследствии бывшего грозненского мэра все же перевели в ментовскую хату – там он нормально обосновался.

Ментов сидело много – если не ошибаюсь, только на Общем Корпусе две хаты, а это от двухсот до трехсот человек одномоментно, а был еще отдельный «специальный» корпус с камерами на шесть – восемь мест. Бывшим защитникам закона, подозреваю, сидеть было скучно, и однажды нам – обычным арестантам – из ментовской хаты прислали чай и сахар, «на общие нужды»; наши авторитетные злодеи долго совещались, переписка меж знатоками понятий длилась полдня, в итоге милицейский чай отослали назад с гордой формулировкой «не нуждаемся».

На самом деле мэр-вундеркинд был такой же милиционер, как я – уголовник. Он стал хозяином Грозного в двадцать восемь лет, с подачи генерала Дудаева, разглядевшего в умном молодом человеке политический потенциал. Еще бы, харизма там была бешеная. Улыбка во всю белоснежную клавиатуру, густой баритон, плечи молотобойца, прекрасный богатый русский язык, двое братьев, и самое главное: умение говорить с каждым. С инспектором ООН по делам о нарушениях прав человека – по-европейски, с аристократическими жестами, под кофе с ликером. С полуграмотными боевиками – без кофе и ликера, но и без матерщины. И тех уважая, и этих. Есть люди особого рода, с особым блеском глаз, они могут быть по-разному воспитаны или образованы, они занимаются чем угодно – но ты смотришь на такого человека и мгновенно понимаешь, что он не сволочь, не жлоб, не влюблен во власть, или в деньги, или в комфорт; он может быть твоим врагом или другом, идейным противником или сторонником, но, если он будет стрелять в тебя, он выстрелит в лицо, а не в спину, и не выстрелит первым.

Я мало встречал людей, спокойно и без истерик следующих своему предназначению. Я последовал за ним, на его войну, та война показалась мне честнее и чище, чем моя личная война с бывшим другом за чемоданчик долларов. В Чечне творилась история, а в Москве ничего не происходило. В Чечне была жизнь, а в Москве умные люди понемногу обкатывали последнюю новинку: технологии тотального потребления.

А технологии тотального потребления можно внедрять только в спокойном обществе.

В марте двухтысячного, через двое суток после того, как я окончательно решился на убийство бывшего друга Михаила, мэр Грозного, сидя против меня в полумраке ориентального ресторанчика близ Остоженки, предложил мне пост личного помощника и пресс-секретаря.

– Зачем ты меня зовешь? – спросил я. – Из жалости? По доброте? Потому что я типа хороший парень?

– Нет, – сразу ответил Бислан. – Хороший парень – не профессия. Работы много. Работа тяжелая и опасная. Не справишься – выгоню. Не понравится – сам уйдешь.

Я кивнул, и мы разлили по второй.

Чечня – отлично. Не убью бывшего друга – убью кого-нибудь другого. Гада, сепаратиста, предателя, мясника, любителя ударить в спину.

Или наоборот: пусть меня кто-нибудь убьет.

Буду убивать, и пусть меня убивают.

1.Второзаконие 15:17.
2.Деяния 22:22.
3.2-я Паралипоменон 15:7.

The free sample has ended.

Text, audio format available
4,5
16 ratings
$5.45
Age restriction:
12+
Release date on Litres:
08 July 2010
Writing date:
2008
Volume:
361 p. 3 illustrations
ISBN:
9785002238965
Download format:

Similar books