Read the book: «Педагогика на кончиках пальцев. Введение в специальность»

Font::

Воспитание, как наждачная бумага, стирает ржавчину, но не родимые пятна. При этом оставляет шрамы, как особую татуировку, по которой, при желании, можно определить —кто ты и какого рода-племени.



Воспитание —своеобразный обмен опытом радости от заботы друг о друге.



То, что подвластно воспитанию, то и составляет его прямое назначение.


© Анатолий Берштейн, 2023

© ООО «Образовательные проекты», 2023

© Владимир Петрушов, иллюстрации, 2023

Почему они остаются? Вместо предисловия

Учитель – счастливая профессия для несчастливых людей или наоборот?

Может ли учитель оставаться с детьми, ощущая самого себя несчастным? Не плодит ли несчастный человек несчастных детей? Счастье ребёнка, как краткосрочный результат, не является целью воспитания. Но несчастный человек – его брак.

Неудачник – слово-шлейф, сопровождающее учителя всю жизнь. И все сотрясения воздуха о почётной, благородной профессии – ложь и лицемерие.

Исключение – призвание. Когда учительская профессия – не образ или способ жизни, не плацдарм для наполеоновских планов, а просто любимая работа.

Почему учителя остаются в школе? Не только из-за любви к детям или безысходности. Но ещё – как горожане на даче – из-за чистого воздуха, относительного покоя и душевного равновесия.

* * *

Что происходит, когда кончики пальцев Владимира Горовица соприкасаются с клавишами? Происходит чудо. Описать его невозможно. Его можно только наблюдать. И услышать.

То же самое: как происходит общение подлинного педагога с воспитанником, описать невозможно. Это своеобразная магия. Это проявление таланта. Это дар во всей красе.

Нельзя долгое время обманывать ни ребёнка, ни самого себя, нельзя всю жизнь имитировать. Ибо органику нельзя подделать, механика бесстрастна и не высекает искру. Она не работает, потому что нет глубокой, природной искренности и привязанности. А без этого ничего не получится.

…Помню как-то, приехав в Оренбург уже в качестве журналиста, побывал в одной школе на уроке молодого учителя. Ничем особо не примечательный урок – ни содержанием, ни методикой. Но потому, как двигался, как жестикулировал, как улыбался, как общался этот парень с классом, и какой родственной взаимностью отвечали ему дети, было видно – это Учитель.

Книга первая. Школьный блюз. Автопортрет на фоне профессии

По-моему, школа просто необходимость, с которой приходится мириться. А любить её вряд ли кто любит, особенно если человек попробовал в жизни что-то другое.

Эрнест Хемингуэй. «Острова в океане»


Вы не учитель… Вы сами ученик

Джон Апдайк. «Кентавр»

Предисловие

Первые документальные педагогические зарисовки я набросал ещё в 1983 году. Тогда же в первый раз ушёл из школы. Вынужденно. Боль и обида вытолкнули наружу воспоминания: драматические ситуации, забавные истории, удачи и промахи. Возникли контуры десятилетнего опыта, иллюзия значимости. Казалось, не только выговорился, но и что-то переосмыслил, чему-то научился.

Потом с головой «нырнул» в педагогический омут ещё на шесть лет.

И снова ушёл. Теперь добровольно. Вероятно, навсегда.

Потом долго работал журналистом. Писал всё то же, но уже в газеты и журналы. Насмотрелся на школу и учителей со стороны. На лучших и на обыкновенных.

И вот захотелось обо всём, что видел, что сам делал, – высказаться (было мне тогда сорок три года).

Совсем завёлся, когда по телевидению увидел передачу, где учителя сами о своей профессии толковали. Особенно запомнился молодой мужчина из гимназии, в дымчатых очках, с бородкой. Всё о своей мессианской роли вещал. Минуты две всего говорил, а успел произнести «гуру», «наставник», «водитель», «крёстный отец», «Господь Бог» и несколько раз повторил «духовность».

Вот я и решил взять слово. Честно рассказать про себя, про профессию, как я её видел, вижу и понимаю.

Может быть, кому-то пригодится. Поможет лучше понять учительский труд. А заодно на себя посмотреть: кто ты такой есть. «Любитель детей», «вершитель судеб»? Бог или слуга? Соль земли или обыкновенный неудачник? Что ты можешь? Что умеешь?

Когда писал первые рассказы, казалось, боль изливал, на деле – гной выдавливал. Я, конечно, не хотел делать из себя отрицательного героя. Немного кокетничал, снисходительно повествуя о собственных промахах. (Ситуации были неординарные и говорили сами за себя и за действующих лиц.) Потом понял, что, не желая того, описал не просто свой опыт, а издержки и достоинства учительской профессии. И мне захотелось поразмышлять о ней в целом и по частям.

Так и получилась эта первая книга. В чём-то исповедь, в чём-то размышления учителя-ренегата, честно отработавшего положенный ему срок и ушедшего не потому, что устал, а потому, что сильно засомневался. Получилась книжечка-блюз. Блюз на тему школы и воспитания. Грустный и лирический, искренний и в чём-то пронзительный. Блюз о пережитом.

Надеюсь, что никого из своих бывших учеников не обидел. Намерения такого, во всяком случае, не имел. Более того, что мог, сгладил, чего не должен был, не написал.

Но если, тем не менее, кому-то невольно досадил, простите. Не обижайтесь. Ведь это книжечка не о вас, а обо мне.

Монолог от имени поколения

Люби скромное дело, которому научился, и в нём успокойся.

Марк Аврелий. «Размышления»


В жизни страны менее заметно и тем выгодно отличается поколение тех, кого называют «семидесятниками». Шестидесятники делали Перестройку. Молодые восьмидесятники – коммерсанты и депутаты местных Советов. А сорокалетние как были, так и остались инженерами, учителями, врачами, научными сотрудниками.

Свой пыл, энергию, силы они потратили и иногда ещё тратят на честную работу, борьбу с дураками и за друзей, пытаются сохранить личную порядочность и достоинство.

Они заканчивали школу, когда случилась «Чехословакия». Все понимали. Но их мужества хватило только, чтобы читать «Самиздат». И из него узнавать о тех, кто смог «выйти на площадь». Они не застали по-настоящему хрущёвскую оттепель, но читали «Люди, годы, жизнь», «Один день Ивана Денисовича», «Озу» (без купюр)… И хорошо помнили, как, наверное, в 70-м, во время просмотра фильма «Посол Советского Союза», когда на экране буквально мелькнул Сталин, в залах аплодировали.

Потом разогнали «Самиздат», и они испытали страх и перешли к «теории малых дел» – своеобразному народничеству. Образовывались, читая «Пламенных революционеров»: А. Гладилина «Евангелие от Робеспьера» и «Шлиссельбургские сны», В. Аксёнова «Любовь к электричеству», В. Войновича «Степень доверия», Б. Окуджаву «Глоток свободы», Н. Эйдельмана «Апостол Сергей» и «Большой Жанно»… Идеализировали декабристов и народовольцев. Затем сумели отделить чистоту мотивов и благородство целей от сомнительных методов и последствий.

Не читая Карамзина, заранее отдавали ему первенство среди других русских историков, ибо моральную сторону истории предпочитали рассудочной.

Это поколение, для которых сэлинджеровский Холден был героем, «Благослови зверей и детей» Крамера и «Ромео и Джульетта» Дзеффирелли – их фильмами, импрессионисты – любимыми художниками, Веаtles – fогеvег. В свои шестнадцать-восемнадцать они любили Хемингуэя и Ремарка, чуть позже – Стругацких, Брэдбери, Белля. В 25 лет могли… впервые прочесть «Мёртвые души» и прийти в восторг. Всегда уважали Искандера, Думбадзе, Шукшина, Трифонова. Посмотрев в 30 лет ещё раз «Жил певчий дрозд» Иоселиани, они вдруг поняли, что этот фильм о них.

Им неловко обманывать знакомых и незнакомых; стыдно «заиграть» книжку или кассету. Они не очень разбираются в косметике, не любят носить галстуки, но любят свитера.


…Они любят историю, знают её неглубоко, но лучше многих. Им не могут нравиться коммунисты последней волны и сегодняшние антикоммунисты. Их умеренность принимают за какой-то «центризм», независимость – за высокомерие, ненадёжность или враждебность. А они вообще не любят нынче политику.

Они по преимуществу добрые, общительные, умеют веселиться, до сих пор любят читать. И вечно рефлексирующие, и очень грустные. Это грустное поколение.

Дебют

Люблю ли я школу? Да, люблю! Очень!.. Как волчонок свою нору… И вот нужно вылезать из своей норы. И оказывается – сразу тысячи дорог!.. Тысячи!..

По какой мне идти?.. Не знаю. Школа заставляла меня знать всё, кроме одного, – что мне нравится, что я люблю.

…Теперь оглянулась, и оказалось – ничего не люблю. Ничего, кроме мамы, папы и… школы.

Владимир Тендряков. «Ночь после выпуска»


Дебют

Итак, ты входишь в класс. Первый раз по-настоящему, как учитель, а не студент-практикант. У тебя отныне имя-отчество не только для паспорта. Ты быстро к нему привыкнешь. Потом станет не с руки: когда люди помоложе обратятся к тебе по имени и на «ты». Вздрогнешь, даже на секунду обидишься – что это они себе позволяют.

Вообще твоя профессия будет мешать «в миру». При разговоре со знакомым – незнакомым (часто о каких-нибудь пустяках) неожиданно станешь требовать тишины, чтобы посторонним не занимался, в глаза смотрел. Но это всё не сразу, потом. А сегодня – твой первый день.

Готовился, наверное, всю неделю. Возможно, ночь не спал или спал плохо. Часов в двенадцать ещё раз (последний?) пересказывал своё объяснение, наивно полагая его самым важным на уроке. Утром выпил лишь чашечку чая или кофе. И пошёл к полвосьмого.

Звонок прозвенел, в класс зашёл – все: как на сцене. Спектакль начался. Деваться некуда. Поймал свою игру: раскрой крылья – пари. Нет – ничего уже не сделаешь. Сегодня. Доигрывай. А завтра попробуй ещё раз. Посложней будет. Но и ты уже поопытней.

Конспект на уроке открывать не станешь. Из гордости и страха. Правильно. Кажется, все предусмотрел. Подобрал два-три интересных факта. Может, книжку взял с картинками. Ходишь «гоголем». Вернее, нет – ходить ты ещё не умеешь. Боишься. Особенно между рядами. Не комплексуй. Вообще-то там ходить необязательно. Правда, ты и сидеть не можешь. Шаг вперёд, шаг назад, шаг в сторону. В горле пересохло…

Твоя основная задача – произвести впечатление. Показаться. Что не дурак, что в меру строг, что можешь и по-свойски пошутить, когда надо. Все как будто делаешь правильно. У тебя есть первые минут десять-пятнадцать, чтобы понравиться, заинтересовать, победить. Хотя потом победу надо будет закрепить. Но всё – потом.

Сегодня ты самоутверждаешься. И будешь делать это долго. Пройдёт много времени, прежде чем ты спросишь, для кого работаешь – для себя или для них. И по первому разу соврёшь: убедишь себя, что для них. Потом поймёшь, для кого на самом деле.

Ты будешь часто постигать ложные учительские истины. Например, что вскоре можно не готовиться к урокам, ибо достаточно опыта и импровизации. Верно, но опыт надо осмыслить, и знания нужны подлинные. А у тебя их ещё нет. Твоя импровизация – халтура. Пускай и высшей пробы. Но тебе ещё не стыдно.

Через некоторое время ты начнёшь жалеть себя. Уставать. Станешь причитать, что понапрасну растрачиваешь молодые силы, даже будешь пугать, что уйдёшь. Но никому не будет страшно.

Ты обвинишь во всём сначала их, затем себя, потом время. И возможно даже, уйдёшь. Может быть, навсегда. А может быть, чтобы вернуться. Чтобы «растворить их в себе, но отдать взамен всю божественность их природы. Кто это может, тот истинный гуру».

А просто обучать предмету, поверь, тебе скоро надоест.

Но все это и многое другое – потом. А сегодня… Сегодня у тебя дебют. Ты начинаешь и проигрываешь. Чтобы выиграть потом.

Расчёска

Первый год работы в школе проходил на редкость удачно. Мне сразу дали 10-й класс. Отношения с ребятами сложились хорошие, уважительные. Я вёл себя с ними просто, но не допускал фамильярности. Через несколько месяцев за мной установилась репутация строгого и требовательного учителя. Опрос проводился тщательно и без снисхождения.

Случались, правда, исключения. Когда я опаздывал на первые уроки (так получалось…). Ребята терпеливо ждали меня в классе, тихо занимаясь своими делами. Я смущённо входил в класс, извинялся и начинал урок сразу с объяснения нового материала.

В тот весенний день я не опоздал. Классу предстоял «жестокий опрос». Скоро экзамены, мои первые выпускные экзамены. Мы «отрабатывали» билеты.

Как всегда, перед произнесением первой фамилии в классе воцарилась льстящая мне тишина. И вот первый вопрос, первая фамилия, первый отказ выйти к доске, первая двойка. Дальше я вызвал ещё несколько учеников, но и они оказались не готовы отвечать.

Я так настроился на урок, а он с треском проваливался. Не в силах скрыть своё раздражение, обиду, я разразился гневным монологом. В нём было все: и великое предназначение истории, и мой напрасный труд, и их неуважение ко мне, и порочность лени, и необходимость быть образованными людьми.

Я внимательно слушал себя и, пожалуй, остался доволен. Сделал паузу. Это была, по-моему, прекрасная пауза. Тишина в классе. Опущенные головы учеников. И вот в этот торжественный момент один из них, сидевший на последней парте, весёлый и шелапутный Володя Разгульнов, медленно, от начала до конца провёл пальцем по зубьям металлической расчёски. Этот звук, прогремевший в «высокой» тишине, произвёл шокирующий эффект. Класс взорвался смехом.


Я был оглушён, раздавлен, оскорблён до глубины души. Смех быстро смолк. Справиться со своим уязвлённым самолюбием я не смог. Взял журнал, минуту постоял в снова наступившей тишине, сказал, что «урок окончен», и вышел из класса. К этому времени прошло двадцать минут с начала урока.

Войдя в учительскую и немного успокоившись, я стал ждать депутацию учеников с извинениями и просьбой продолжить урок. Минут через десять из окна увидел, как мой 10-й класс, в полном составе, шумно и весело натягивает сетку на школьной волейбольной площадке, готовясь к игре. Я приглядывался, надеясь хоть кого-то не найти среди них. Но, увы, здесь был весь класс.

Не буду подробно описывать своё состояние: догадаться нетрудно.

На следующий день я вошёл в класс и вёл урок, как всегда, будто ничего не произошло.

Ночь раздумий не прошла даром, я кое-что понял. Понял, что никто не хотел меня обидеть – все получилось непреднамеренно. Понял, что дело не столько в Разгульнове, сколько, скорее, в моей собственной учительской напыщенности, чрезмерной амбиции. Наконец, я понял, что никто из ребят так и не догадался о моих переживаниях. И сразу стало легко.

Больше никогда я не удалял себя с урока.

«Теперь мы хулиганы»

Ученик пятого класса Олег Лужкаев стоял на лестнице между вторым и третьим этажами и плакал. Ему было больно: только что на перемене старшеклассники «распяли» его на горячей батарее. Прозвенел звонок, но мальчик его как будто не услышал. На урок идти не хотелось, от обиды и боли на душе было тяжело. Проходившая мимо классная руководительница спросила, почему он не на уроке. Он не ответил. «Почему ты плачешь?» Он снова промолчал. «Что, побили, небось? – не без злорадства продолжила она. – Поделом, поделом, будешь теперь знать, как к другим приставать… А ну, марш на урок, нечего прогуливать!» – и она легко подтолкнула мальчика наверх. Тот отшатнулся и неожиданно быстро устремился вниз. Через полминуты за ним хлопнула дверь: он стремглав БЕЖАЛ ИЗ ШКОЛЫ.


…На педсовете решался вопрос об исключении восьмиклассника Олега Лужкаева из школы. Мы с ним договорились: если я начну подбрасывать и ловить металлический рубль, то это знак ему – нужно «остыть», успокоиться, остановиться. Но договориться было куда легче, чем выполнить договор. Я мог подбрасывать свой рубль хоть до потолка – остановить Олега было невозможно…

Лужкаев действительно был человеком с трудным характером. Хотя общий язык с ним я нашёл быстро. Часто бывал у него дома, хорошо знал бабушку, папу, маму, сестру, брата и собаку, здоровенного дога, которого он как-то привёл в школу. Об этой «хулиганской выходке» с собакой на педсовете не преминули вспомнить. На педсовете ему многое припомнили.

Например, урок литературы, на котором восьмиклассники писали сочинение на тему «Кем ты хочешь стать?». Все усердно трудились. Один хотел стать офицером и защищать Родину, другая – врачом и лечить людей. Лишь Лужкаев ничего не написал. Учительница спросила его, почему он не пишет. Не получив ответа, она продолжила расспрос: «Тебе что, не нравятся никакие профессии, ничто не интересует?» Щёки Олега постепенно стали покрываться румянцем, большие глаза смотрели на учительницу вызывающе кротко. Он тихонько произнёс: «Я хочу стать маленькой речной рыбкой, а вы меня выловите и съедите». Учительница ответила резкостью. Он – матом.


…Педсовет продолжался. Я все же попытался заступиться за Лужкаева. Но что я мог сказать: что он предан дружбе, нежно и самоотверженно любит свою девушку, искренне переживает за героев фильма, вступается за слабого во время домашних ссор? Это лирика, а не аргументы. А вот грубость, двойки, срывы уроков – это факты. Весомые и очевидные…

Однажды Олег и несколько его товарищей пришли в школу в необычном виде: отутюженные брюки, светлые рубашки, причёсанные волосы и… «бабочки». Да, именно «бабочки» были гвоздём программы. Сделанные из бумаги, раскрашенные в мелкую горошинку.

Ребята ходили по школе степенно, как бы не замечая производимого впечатления, на самом же деле очень гордые всеобщим вниманием. Они чопорно раскланивались вместо приветствия, пропускали всех перед собой при входе в класс. В общем, играли с удовольствием, и, надо сказать, у них это получалось. Лужкаев подошёл ко мне и спросил, в тон ли он надел носки. Я похвалил его вкус и выразил надежду, что джентльмены не забудут о своём достоинстве и на уроках. В ответ он развёл руки в стороны, слегка пожал плечами и тихо хмыкнул, всем своим видом говоря: само собой разумеется, сэр.

Радость длилась недолго. Одна учительница обозвала их ряжеными обезьянами. Другая заявила, что в таком маскараде к себе на урок не допустит…

Когда прозвенел звонок, ребята выскочили из туалета и быстрым шагом, возбуждённые, направились в класс. Они были без «бабочек», рубашки распахнуты, воротники пиджаков подняты, волосы специально взлохмачены. «Теперь мы хулиганы», – бросил на ходу Лужкаев. Урок был действительно сорван по-хулигански.


…Педсовет принял решение об исключении. Я договорился перевести Лужкаева в соседнюю школу. Уже через неделю Олег стал проситься обратно. Новый педсовет, сменив гнев на милость, потребовал от него представить в письменном виде покаянное заявление с просьбой о возвращении в родные пенаты. Он написал: «Я, Лужкаев Олег, находился в этой школе с первого класса. Прошу дать закончить обучение здесь. Постараюсь вести себя удовлетворительно». Прочитав заявление, я попытался его исправить. «Что это за «находился»? Так не пишут: напишем «учился». И ещё: не «постараюсь себя вести», а «буду себя вести», ну, пускай, «удовлетворительно». Он внимательно посмотрел на меня и тихо, но твёрдо заявил: «Я ничего переделывать не буду, здесь все написано правильно». На этот раз я его не уговаривал: знал – это бесполезно.

Заявление так и осталось непереписанным, оно до сих пор хранится у меня. Рядом с ещё одним документом. Это характеристика, написанная классным руководителем Лужкаева и представленная мне, заместителю директора по воспитательной работе, как основание для постановки ученика на «индивидуально-административный» учёт. Вот её текст от первой до последней буквы: «Груб с учителями, курит. Не без способностей, но учиться не желает. Способен на любую гадость».

Личные отношения

«Ну какой же вы дурак, Васильев, – это что-то!» – рассмеялась учительница в ответ на какое-то замечание ученика. Тот тоже улыбнулся: нарочито смущённо, игриво, а по сути, так же весело. Неожиданно за него вступился приятель: «А почему вы его, собственно, оскорбляете!» – произнёс он запальчиво, и лёгкий румянец справедливости покрыл его щёки.

Учительница с удивлением повернулась в его сторону и подчёркнуто корректно, но чуть-чуть насмешливо произнесла: «Что вы, Поляков, вам бы я такого никогда не посмела сказать. А что касается Васильева, то он не обижается. Это наши с ним, понимаете, личные отношения». Поляков не понял, в чём, собственно, дело и что значат эти вежливые слова, обращённые к нему, но почувствовал, что обидели они его больше, чем «дурак» – Васильева, которого, к слову, вообще ничего не обидело.

Личные отношения… Именно они делают значимым не само слово, но интонацию, контекст сказанного.

Помню, как два друга, ребята лет по четырнадцать-пятнадцать, чинили мопед. Один из них отреагировал на неуклюжее действие товарища совершенно неожиданно, обозвав его: «карась». Почему «карась», непонятно. И фамилия «нерыбная», и вообще эта безобидная речная рыбка в списке оскорблений не значилась. Но получилось как-то грубо, слово сразу прилипло и стало дворовой кличкой. Изменить что-либо в подобной ситуации нельзя, но я решил смягчить слово и стал звать парня «Каасик» или «Карасик». В конце концов, именно в таком виде и прижилось. Совсем не обидно.

Когда ездили в Ленинград, Карасик был штатным фотографом. На каждой отпечатанной фотографии он вывел свой фирменный знак – силуэт маленькой рыбки.


…И всё же учителя злоупотребляют словами в личных отношениях. Они позволяют себе не задумываться. Им кажется, что изначальная беззлобность, даже наоборот, доброжелательность к своему воспитаннику делают их слова всего лишь мягким домашним сленгом. И действительно, большинство учеников воспринимают разные учительские словечки именно так. А многие даже как привилегию посвящённых, ибо кто же из нормальных учителей будет всерьёз обзывать. Но иногда гордые и неодомашненные ученики напоминают нам о чувстве меры, такта и справедливости.

Как-то привязалось ко мне и стало любимым словечко «пень». С разухабистой, свойской, ласковой интонацией раздавал я его направо и налево. Кое-кто, позаимствовав, взял даже на собственное вооружение: частенько можно было услышать в коридоре: «Ну, ты – пень…»

Не особо контролируя себя и не замечая настроение собеседника, однажды я по-хозяйски, любя, выговаривал что-то своему старшекласснику. На моё обычное замечание, что тот повёл себя «как пень» в какой-то ситуации, он неожиданно с упором возразил: «Я – не пень!» «Пень, пень», – миролюбиво подтвердил я. «Нет, не пень!» – упрямо, с вызовом, повторил он. «Пень», – не унимался я, начиная чувствовать потерю жанра. «Знаете, что?! Я же не говорю, кто Вы!..» – скороговоркой бросил парень и выскочил из школы.

Мы были в хороших, уважительных отношениях. Этот эпизод их не испортил. Я не обиделся на его «вольность». Ведь все было сугубо между нами, в наших личных отношениях. Но вот слово «пень» как-то стало забываться и исчезло из моего лексикона. Как, впрочем, и многие другие «домашние» слова.

Музыка строя

Я сочувственно кивал, слушая молодую учительницу. Уроки пения – притча во языцех. Рисование, труд и физкультура по драматизму не идут в сравнение с этим предметом.

«Нет, вы послушайте! Я поставила им Бетховена, «Лунную сонату». Как же они изгалялись! Кто-то нарочно мерзко имитировал игру инструментов, кто-то ржал, а один, знаете, глаза завёл и всю дорогу причитал: «Митька, брат помирает, ухи просит».

Было смешно. Я с трудом сдерживал улыбку, но учительнице было явно не до смеха. В учительской царил траурный марш Шопена.

Я посоветовал коллеге поговорить с ними о современной музыке.

Через несколько дней она рассказала, что из этой затеи ничего не вышло. Ребята принесли магнитофон и весь урок слушали какую-то, по словам учительницы, «какофонию» Разговаривать отказались, но и музыку свою, как ей показалось, не слушали. «Так, балдели весь урок»

В воздухе висел «хэви метал».

На следующий день, поднимаясь в актовый зал, я снова увидел эту учительницу. Она медленно, важно шла по лестнице. За ней, в затылок друг другу, опираясь на перила, поднимались на урок пения второклашки. Поднимались тихо, почти не разговаривая. Учительница на несколько секунд остановилась, строго посмотрела на свою колонну и чётко, по-армейски, скомандовала: «Прекратить разговоры. Строем идём. Я сказала – СТРОЕМ!» – прикрикнула она на какого-то растерянного мальчугана. Потом снова встала во главе своего «подразделения» и медленно, важно направилась в кабинет.

Я невольно остановился, заворожённый этой картиной. Ну, а потом продолжил своё движение в актовый зал… с левой ноги.

В моей голове отчётливо звучала музыка военного духового оркестра.

Сколько съел?..

Новым рубежом, победой в квалификационном состязании считал я тот момент, когда трудный подросток возьмёт из моих рук свою первую книгу.

Валера Огнев был вконец обленившимся четырнадцатилетним пареньком с миловидной хитроватой физиономией. В школе практически не учился. Хулиганил тоже лениво, в свободное от ничегонеделанья время.

В клуб пришёл случайно: старшие ребята позвали. Огнев производил впечатление неглупого малого, на которого, тем не менее, и в школе, и дома махнули рукой.

У нас в клубе он пробыл несколько месяцев. Возился с мотоциклом, выполнял отдельные мелкие поручения. С учёбой, курением и прочим я старался к нему не приставать. А приставал иногда с разговорами – о том, о сём. Валера был немногословен, но, казалось, слушал внимательно и понимал, о чём речь.

Наконец, я решился: «Валера, хочешь я тебе что-нибудь принесу почитать?» Он невразумительно пожал плечами. И я вцепился: «Попробуй, сколько сможешь. Вдруг понравится».

На следующий день я принёс ему сборник рассказов Джека Лондона. Напутствовал какими-то необязательными, но сильными словами и передал книжку. Через пару дней спрашиваю: «Ну, как?» «Ничего, – отвечает, – читать можно. Уже прочёл семь страниц».

Ещё через несколько дней я снова поинтересовался. Он прочёл уже страниц пятнадцать. Потом ещё двадцать, ещё… Сборник был худенький. И когда Огнев объявил мне, что прочёл уже сто сорок семь страниц, но больше пока не может (как какой-нибудь борщ или рисовую кашу), я не стал настаивать: сколько съел, столько съел.

Вечером всё же для интереса спросил, а что ему больше всего понравилось, какой, может быть, рассказ. И через несколько минут вдруг понял, что он и не открывал книгу.

Я не обиделся, даже посмеялся над ситуацией. А Огнев, не знаю – может просто срок вышел, через несколько дней ушёл из клуба.

Впрочем, была уже поздняя весна, и он все свободное, то есть все своё время, проводил, загорая, на прудах. К сожалению, без книги.

Двойки после «Грозы»

Посетил наконец урок литературы в своём классе. Давно собирался. Судя по оценкам в журнале, здесь не все ладилось. Хотелось посмотреть самому, понять, почему же ребята не жалуют Великую Русскую Литературу. Попросил разрешения, со звонком вошёл в класс и сел, как обычно, за последнюю парту в первом ряду от двери. Урок начался.

«Ребята, – сказала учительница, – сегодня мы ничего не будем записывать. Давайте просто поговорим, поспорим». (Несколько человек исподтишка зыркнули в мою сторону).

«Вы все, конечно, помните, что Добролюбов писал о героине пьесы Островского «Гроза». («Луч света в тёмном царстве», – мгновенно среагировал я про себя.) «Надеюсь, – продолжала учительница, – вы помните и высказывания Писарева. Если кто-то забыл, напомню»… Из довольно длинной цитаты я понял, что Писарев не очень жаловал «Грозу».

«Итак, – закончила вступительное слово учительница, – мы проведём свободную дискуссию. Те, кто разделяет точку зрения Добролюбова, садятся в третьем ряду, у окна. Кто за Писарева – в первом. Но если у кого-то есть своя, особая, независимая точка зрения, он должен пересесть во второй ряд».

Наступила пауза. По ленивым лицам ребят и отсутствию перемещений я понял, что энтузиазм у класса невелик. Я встал и решительно пересел за стол в центральном ряду, явно демонстрируя свою независимую позицию в будущем споре. Мой маневр вызвал оживление. Дети зашумели, зашевелились. Через минуту мизансцена была следующая: первый ряд пустой (не оценили Писарева), а два других заполнены, как говорится, до отказа. Стенка на стенку: Добролюбов против «независимых».

«Хорошо, – произнесла учительница, сохраняя ровный тон и бесстрастность арбитра. – Теперь выберем спикера, и пусть от группы прозвучит аргументированное мнение за ту или иную позицию».

Естественно, нашим спикером был единогласно избран я. Честно признаться, моя «независимая точка зрения» в первую очередь говорила об её отсутствии. Поэтому мне ничего не оставалось, как наброситься на Добролюбова и его сторонников с неконструктивной критикой. Я обвинил классика в молодости и непонимании любви (последнее, насколько известно, не соответствует истине), в излишней драматизации житейской ситуации, разглагольствовал о природе самоубийства.

В нашей перепалке прошло пол-урока. Молодая учительница по-прежнему сохраняла спокойствие. Иногда вмешивалась в наш оживлённый диалог, задавая те или иные уточняющие или развивающие беседу вопросы. Тем не менее, энергия разговора иссякала, и я решил задать вопрос учительнице – о её позиции в споре. Но, выбрав нейтралитет, она была непоколебима.

Кто-то заскучал, кто-то стал отвлекаться. Учительнице приходилось чаще задавать вопросы. Некоторые из них стали повторяться, некоторые произносились с едва заметным раздражением.

…Со звонком был подведён итог: «Дискуссия позволила нам ещё раз вспомнить эту прекрасную пьесу великого русского драматурга. Теперь, надеюсь, вам будет легче написать сочинение по «Грозе», где вы более полно изложите свои мысли».

Через некоторое время я вновь заглянул в журнал на страницу «Русская литература». За урок в колонку было аккуратно выведено двенадцать «двоек». «За что?» – поинтересовался я у ребят. «За четвёртый сон Веры Павловны». Похоже, «свободных дискуссий» больше не было.

Довыступалась…

Учительница биологии, женщина средних лет, недурной наружности, не сработалась с моим классом. Как-то в очередной раз вызвала меня с урока к себе.

Мой 8 «б» поднялся и умолк. Молчал и я, смотря на учительницу.

«Ну, что же вы заткнулись сразу?! – неожиданно произнесла она. – Чего больше не выступаете?!»

От неловкости я повернулся в сторону класса. И тут встретился глазами с мальчиком, который всегда любил за мной наблюдать. Поймав мой взгляд, он развёл руки в стороны, состроил сочувственную физиономию и печально вздохнул: «Ну вот видите…».

Я вышел из класса, не сказав не единого слова.

О русском языке

Я никогда не вёл специальной тетрадки, куда можно было записывать учительские и ученические перлы, ляпы, всё смешное и неуклюжее. Но кое-что запомнил…

На педсовете завуч рассказывала о своих впечатлениях от посещения уроков. Особенно ей понравилось на уроке пения, где «все дети пели ровным звуком».

Учительница математики, делая замечания какому-то непоседе, всегда говорила: «Ну-ка перевернись». Иногда её команду выполняли буквально, но она настойчиво вместо «повернись» повторяла: «Перевернись».

Один учитель физкультуры говорил: «Ширше ноги», другой: «И-таки далее, и-таки далее».

Но в ударениях всех перещеголяла учительница истории. Она не только говорила, что «положение развивающихся стран облЕгчилось», а «противоречия капитализма углУбились», она не только произносила по-большевистски «тЕррор», и у неё «формИровались деспОтии», её коронный перл был такой: «ДетИще мирового пролетариата».

Учительница литературы с фрикативным «г» в московской английской спецшколе любила по-матерински, не стесняясь заходить в мужской туалет и переводить английские ругательства, написанные на стенах. Её возмущали убогость слов и детский непатриотизм.

Учитель труда на первом же занятии по слесарному делу заявил, что «основным свойством всех металлов является то, что все металлы имеют свойства». С ним никто не спорил. В общем, «принциндентов» было многовато.

Охотник

Импозантная дама, учительница лет пятидесяти, вышла из школьного буфета, держа за обёрнутые в газету шеи двух куриц. В каждой руке по одной. Гордо так шла, торжественно.

Стоящий рядом со мной ученик с уважением протянул: «Охотник, смотрите – настоящий охотник».

Этикет

Когда меня спрашивали дети, зачем надо есть ножом и вилкой, не хлюпать чаем или говорить «спасибо», я отвечал, что это элементарная норма совместной жизни, норма уважения друг к другу. Притом крайне важная, так как воспитанность человека – не только внешний вид и хорошие манеры. Во многом она – основа сосуществования людей.

Только не надо доводить до абсурда и показухи. В один из дней пребывания в Москве школьников из далёкого Урала я повёл их, уставших и голодных, в первый попавшийся ресторан на улице Горького. Договорился с кухней о простом обеде: бульон, курица с рисом.

Когда подали первое, ребята растерялись. Бульон был в чашках, а внутри ещё лежало варёное яйцо. Как это нужно было есть? Все же – мы в ресторане! На нас смотрят!

Тогда по столикам прошла моя команда: есть как удобно, но с аппетитом.

В этот раз этикет был нарушен, но все были сыты и довольны. А вечером я спокойно рассказал и даже продемонстрировал, как надо справляться с таким блюдом.

Недоразумение

Директор школы подозвала парнишку лет двенадцати и попросила его показать мне микрорайон. «Ну что, – спросил он, – айда?» Возмущению моему не было предела. Как это так, мне уже исполнилось двадцать два года, через неделю я буду учительствовать в этой школе, а тут какой-то шкет позволяет себе разговаривать со мной на «ты». Мальчуган-татарин непонимающе пожал плечами и сказал: «Хорошо. Ну, айдате».

Письмо

Мне редко дети дарят цветы. Я привык. Даже имею этому своё объяснение. Но научился относиться спокойно к формальным знакам детского внимания не сразу. Успел попереживать…

23 февраля. Только-только прозвенел звонок на урок. Открывается дверь, и председатель родительского комитета моего класса торжественно вручает мне «поздравительную коробку». Я отказываюсь. Меня уговаривают. Я решительно отказываюсь. На меня обижаются. Обижаюсь я… Коробка остаётся лежать на подоконнике.

Класс притих, и я демонстративно сухо провёл урок.

Я ждал поздравлений. Пытался даже мысленно представить себе, что будут дарить и как, но думал, что это сделают ребята. Особенно обиделся на группу «особо приближённых к императору». «Уж они-то, – думал я, – должны были поздравить. Значит, ошибся. Значит, они чёрствы и равнодушны. И относятся ко мне просто потребительски».

И я «надулся». По-моему, даже перешёл на «вы». Сейчас смешно, а тогда было по-настоящему неприятно, и я здорово переживал.

И вот через несколько дней после этого «инцидента», во время перемены, один из моих учеников на ходу вручил мне большой зелёный конверт и убежал. В конверте было письмо. Приведу его полностью. Понимаю, что сложно поверить в такой «киношный» текст и тем более всерьёз отнестись к нему. Но всё было именно так.

«Здравствуй, Учитель!

Я никогда не писал к Тебе. Но сейчас я должен это сделать, прежде чем непонимание, проложившее первые кирпичи между нами, не воздвигло глухой стены! И тогда мы будем только перестукиваться, Учитель! Только перестукиваться…

Мы выросли, Учитель! И наш глаз стал порой зорче Твоего, наша рука – порой крепче Твоей! Мы становимся воинами, Учитель! И именно Ты сделал нас ими! И Тебе наша вера!

Но неужели Ты, Учитель, можешь усомниться в нас?!! Неужели Ты можешь обижаться на нашу поспешную юношескую невнимательность, на наше юношеское высокомерие?

Ты – наш Учитель!!! А когда Ты обращаешься к нам на Вы, мы думаем, что это действительно так!..

Мы слишком молоды, чтобы быть равными с Тобой, Учитель! Мы сами уже думаем об очень многом, но не лишай нас Юности, Учитель! Нам предстоит ещё очень долгий путь ошибок, прежде чем мы станем сами Мудрыми Учителями! Ты не так стар, Учитель, но убойся соблазна быть равным!

Поверь в Нас!!!

И да будет всё к лучшему!»

Письмо не оставило и следа от моей обиды. Именно тогда мой интерес к внешним знакам внимания стал ослабевать. Позже я понял, что и к подобным письмам надо относиться сдержанно и с должной иронией.

Но на выпускном вечере, получив до неприличия мало цветов (притом в основном от родителей), я снова расстроился.

Выпускной вечер – грустный праздник. Всю ночь я чувствовал себя не в своей тарелке и постоянно поглядывал на часы – когда же все кончится.

И вот – утро. Все стали расходиться по домам. Я зашёл за своими вещами в пустой класс. Машинально глянул на доску. На ней крупными буквами было написано:

 
«Опустел перрон.
Можно уходить.
И цветы теперь
Некому дарить».
 

Я вспомнил про письмо.

На следующий день мой класс почти в полном составе собрался у меня дома.

Нестандартно-типичные

Они торчали на перекрёстках, толпились под фонарями, угловатые, прокуренные, оставляя на тротуарах россыпи плевков, окурков и бумажек от конфет. Нервные и нарочито меланхоличные. Жаждущие, поминутно озирающиеся, сутуловатые. Они ужасно не хотели походить на остальной мир и в то же время старательно подражали друг другу и двум-трём популярным киногероям. Их было не так уж и много, но они бросались в глаза, и мне все время казалось, что каждый город и весь мир заполнены ими, – может быть, потому, что каждый город и весь мир принадлежали им про праву. И они были полны для меня какой-то тёмной тайны. Ведь я сам когда-то простаивал вечера с компанией приятелей, пока не нашлись умелые люди, которые увели нас с улицы. И потом много-много раз видел такие же компании во всех городах земного шара, где умелых людей не хватало. Но я так никогда и не смог понять до конца, какая сила отрывает, отвращает, уводит этих ребят от хороших книг, которых так много, от спортивных залов, которых предостаточно в этом городе, от обыкновенных телевизоров, наконец, и гонит на вечерние улицы с сигаретой в зубах и транзистором в ухе – стоять, сплёвывать (подальше), гоготать (попротивнее) и ничего не делать. Наверное, в пятнадцать лет из всех благ мира истинно привлекательным кажется только одно: ощущение собственной значимости и способность вызывать всеобщее восхищение или по крайней мере привлекать внимание. Все остальное представляется невыносимо скучным и занудным и в том числе, а может быть, и в особенности, те пути достижения желаемого, которые предлагает усталый и раздражённый мир взрослых.

Аркадий и Борис Стругацкие. «Хищные вещи века»

Сеанс психоанализа

Меня всегда тянуло к двум категориям детей: интеллигентным, но слабым духом, и хулиганам. Всё объясняется: в детстве я был интеллигентным, но дворовым мальчиком, занимавшимся спортом. Я сумел поставить себя и не стал изгоем. Но до седьмого класса пережил и два бойкота, и пару неприятных драк. Мои одноклассники ходили с шилом в кармане (которое чуть-чуть выглядывало наружу), стреляли по 10 копеек. А когда кое-кого даже посадили в тюрьму, родители срочно перевели меня в английскую спецшколу, где одноклассники только спросили: кто мои предки, сколько получают и люблю ли я «Битлз». В новой школе меня считали немного измайловским хулиганом, и это льстило.

Так вот: всегда хотелось помочь таким, каким был сам – чуть-чуть трусоватым, чуть-чуть нерешительным, быстро теряющимся перед наглым хамским напором.

Несмотря на, в целом, очень благополучное детство, мне всегда казалось, что я был чем-то обделён. Реальной жизнью, что ли. Я её не знал. Все было книжно, антикварно, призрачно. Как будто совсем рядом, но не со мной. Поэтому я немного похипповал в 9–10-м классах, немного поантисоветничал на первом курсе института, понародничал, добровольно уехав работать учителем на Урал.

Но – я никогда не был хулиганом, только водился с ними. (Помните в фильме «Звонят, откройте дверь»: «Я никогда не был первым пионером, но у нас во дворе был форпост»…). Вот и у меня во дворе были хулиганы. И потом, став учителем, мне всегда хотелось их получше узнать, понять, приобщиться через них к настоящей жизни. Но всегда было желание – перетащить их на свою сторону.

В этом сказывалась и дань просвещенческой моде, и, наверное, моя своеобразная месть хулиганам, которых втайне я боялся и которым завидовал, идеализируя (как все пацаны) своё суррогатное хулиганское прошлое, вернее, отдельные моменты ненормированного поведения, запомнившиеся из детства больше всего. Что, кстати говоря, очень помогло мне в учительской работе.

(Помню, в шестом классе мы, пять человек, почти вся волейбольная команда школы, выпиваем перед игрой бутылку портвейна и бутылку пива и сражаемся на площадке, как звери…)

Но не любил я хулиганов, потому что был из другого «курятника». И в чём-то проигрывал.

А теперь я над ними, их авторитет, вожак, которого они побаиваются и уважают. Хотя, конечно, я всегда знал, что решающее значение в нашем общении имели не моя средней внушительности комплекция, а, безусловно, справедливое и уважительное к ним отношение. Они не переносят брезгливости, высокомерия, чванливой спеси; а также крика и невыполнения обещаний.

Я знал замечательную умную женщину-учительницу, которая блестяще преподавала свой предмет, но явно не любила и, главное, не уважала тех, с кем работала. В общем, ей платили тем же.


Есть ещё одна категория учителей, «своих в доску». Но это обратная сторона медали. И несмотря на то, что детей обмануть легко (вопреки расхожему мнению об их звериной интуиции), фокус не срабатывает. Учитель, пытающийся подладиться, подлизаться, заигрывать, – никогда не приживётся. Дети-«хулиганы» – это свободная волчья стая, живущая по своим законам иерархии и чести. А с волками сюсюкать… Разорвут.

Я сам все время стремился одомашнить волков, приручить. Поменять им среду обитания. Наверное, теоретически это возможно (при определённой волчьей патологии), но «как волка не корми»… Домашняя собака – пусть в тепле, любви, уюте – и служит благородным целям, но не свободна. А настоящий волк никогда не согласится променять свою свободу.

Перевести ученика на другую орбиту, поменять культурное пространство – сладостная воспитательская мечта. Но есть ли у нас право изменять видовые признаки, играть роль судьбы, бога? Готовы ли мы отвечать за последствия?

Или это обыкновенное человеческое высокомерие? Кто сказал, что мы лучше, что это благородная задача – подтягивать до себя?

Помните, у Корчака:

«… – Надо опускаться до их понятий. Опускаться, наклоняться, сгибаться, сжиматься. Ошибаетесь…Надо подниматься до их чувств. Подниматься, становиться на цыпочки, тянуться…»

Чаще всего это просто проявление взрослого деспотизма и жестокости. Или скуки: интереснее по образу и подобию лепить, а потом на равных разговаривать.


Учительские задачи тем благороднее и мудрее, чем конкретнее и яснее: чтобы не попал по малолетству в тюрьму; чтобы специальность для жизни получил; а в общем: чтобы стал нормальным отцом, безопасным соседом, порядочным сослуживцем.

Если же хотите от них чего-то большего – займитесь психоанализом. Помогает.

Последний разговор

Виталий Горшенин совершил преступление летом, в конце июля. А так как в июне был оставлен на второй год, то преступление это числилось за моим классом, куда он был автоматически переведён.

До этого он ни разу не был у меня на уроках. Да и вообще в школе его видели редко.

Это был крупный для своих пятнадцати лет подросток. Лицо, азиатского типа, напоминало сплющенный колобок. Выделялись широкие скулы. Глаза были узкими и беспокойными, рот часто кривился и приблатнённой улыбке.

До конца сентября, пока шло следствие, он находился в камере предварительного заключения, но затем был отпущен, и до суда должен был обучаться в школе. Учителя возмущались, протестовали, резонно замечая, что до суда он ещё нескольких ребят может сбить с пути истинного, а возможности его перевоспитывать у коллектива нет. Правда, опасения учителей были напрасными: сам Горшенин не собирался ходить в школу. Но учиться он был ДОЛЖЕН. И я, его классный руководитель, также ДОЛЖЕН был обеспечить его присутствие в школе.

Мы разговаривали неоднократно. Но ничего не получалось. Кто-то вбил ему в голову, что «дадут условно», и этого было достаточно: никакие уговоры или угрозы не помогали.

В отчаянии я резко поговорил с родителями Горшенина, объяснил, что, в конце концов, их сын – их забота, а мне, в общем, наплевать: напишу в милицию, и пусть забирают его снова в тюрьму. Отец решил поговорить с сыном, сломав во время «разговора» об него стул. Мне было стыдно, но Виталий стал изредка ходить в школу. На уроках, правда, всё равно отсутствовал. Разговора между нами так и не получилось.

Наступил декабрь, через неделю – суд. Я предложил директору, чтобы на суд от школы поехал или бывший классный руководитель Горшенина, или кто-то от администрации, но поручили это дело мне.

За два дня до суда я снова попытался поговорить с Виталиком, объяснил ему, что буду выступать в суде, что от моих слов многое будет зависеть, что у меня должна быть в чём-то уверенность, что нужно иметь какие-то гарантии… Он молчал и улыбался.

Через день мы отправились на суд в небольшой городок, где были совершены преступления. За лето группа подростков обворовала несколько магазинов. Горшенин в этой группе был младшим.

За несколько часов до суда ко мне подошла незнакомая молодая женщина, представилась – адвокат. Попросила, чтобы школа обратилась с ходатайством взять Горшенина на поруки и дала ему по возможности нормальную характеристику. Я ответил, что, к сожалению, это невозможно, так как мне придётся выступать не от своего имени, а администрация школы и учителя категорически отказались брать его на поруки. «Единственное, что можно сделать, – сказал я, – так это немного сгладить углы и сказать, что лично я, если суд сочтёт возможным оставить его на свободе, не отказываюсь взять его в свой класс». Так и договорились.

Начался суд. Горшенин занял место на скамье подсудимых, рядом с другими. Выступали свидетели, точнее, потерпевшие. Это были в основном продавщицы магазинов, где были совершены кражи. Говорили они возмущённо, нелепо, грубо. Подсудимые вели себя нагло, прерывали выступавших, смеялись. Потом дали слово мне, и я сказал так, как договаривался с адвокатом.

Адвокат выступала после меня, и, признаться, её выступление оказалось для меня неожиданным. Она обвиняла меня в том, что я не знаю ребёнка, что ничего положительного о нём не сказал («а ведь Виталик любит животных, у него дома даже птичка в клетке»). Как это так – учитель – здоровый молодой человек – не мог справиться с мальчишкой и не заставил его вести себя хорошо хотя бы на собственных уроках. Я был действительно молодым человеком и разозлился.

Попросив ещё раз слово, я рассказал о поджаривании голубей «любителем животных», о моих сомнениях в возможности адвоката по-настоящему узнать своего подзащитного и о моих возможностях на уроках, из которых Горшенин не посетил ни одного. Говорил я громко, жёстко, с напором. На скамье подсудимых никто не смеялся.

Суд закончился. Приговор должны были объявить на следующий день, утром. Предстояла непредвиденная ночёвка.

Мы поселились в единственной гостинице города. В одной комнате: Виталий Горшенин, освобождённый до утра из-под стражи, его отец и я. Меня угостили взятой из дома едой. Вечером я пошёл немного погулять. Когда вернулся в гостиницу, все спали, кроме Виталия. И вот тут у нас получился разговор. Единственный, долгий, ОСОБЕННЫЙ разговор с Горшениным. Мы говорили о футболе, о «Спартаке», о его родном городе, о друзьях. Передо мной были усталое мальчишеское лицо, обыкновенная мальчишеская речь, неподдельный мальчишеский интерес.

Уснули мы под утро, а когда проснулись, чувствовалась какая-то неловкость: мы как будто стеснялись друг друга. При чтении приговора, наверное, не было человека в зале, который больше, чем я, хотел условного наказания для Виталия. Но он был осуждён на два года и взят под стражу в зале суда. Обратно я возвращался рейсовым автобусом с родителями осуждённых и их знакомыми.

Через год Виталий Горшенин умер в тюрьме.

Свидетель поневоле

Мама Алика Лужина позвонила в 12 часов ночи. По её словам, с сыном творилось что-то неладное. Он приехал откуда-то на мотоцикле в невменяемом состоянии. Сначала кричал, плакал, бил кулаками в стену. Затем утихомирился, но ни с кем не разговаривает. На всякий случай она вызвала «скорую».

Моему бывшему ученику Алику Лужину недавно исполнилось 17 лет. Он учился в техникуме. Парень был с характером. И жизнь складывалась трудно. Поэтому телефонный звонок не оказался для меня неожиданным.

Врач «скорой помощи» был уже на месте. Им оказался также мой бывший ученик, Лёня Магазанник. Можно было посмеяться такому совпадению. Но смеяться не хотелось.

Лужин сидел на кухне, сгорбившись, глубоко опустив голову и слегка поматывая ею из стороны в сторону. Казалось, он постанывал. Руки висели без движения. Они были в крови. Джинсы грязные. Похоже, он падал с мотоцикла.

Врачу Алик пробормотал, что выпил бутылку водки. Но Лёня сказал – врёт: ничего он не пил, ему надо сделать успокоительный укол. От укола Лужин наотрез отказался.

Ещё в коридоре мама Лужина предположила: случилось что-то с его девушкой.

Я зашёл на кухню, поздоровался. Алик никак не отреагировал. Тогда мы договорились с родителями, что я просто посижу с ним, пока не отойдёт.

Я снова зашёл на кухню. Извинился, что должен остаться и не могу дать ему побыть одному. Мы сидели молча. Он практически не менял позы. Иногда казалось, что он уснул. Раза два, наверное, я подходил к открытой форточке и курил.

Честно говоря, я ждал минуты, когда он не только успокоится, но и начнёт говорить. И в какой-то момент даже испугался, что вот он пойдёт спать и все, а я ничего не узнаю. Вряд ли бы я обиделся, но, наверное, чувствовал бы досаду. О, какие мы любознательные…

Он встал, пошёл в ванную. Но ничего не говорил. Я ни о чём не спрашивал. Может, здесь и надо было поставить точку. Ему лечь спать, а мне идти домой. Но первым не выдержал я: «Ну, так что там случилось с Викой? Мне мама начала что-то рассказывать, но я ничего не понял».

Не знаю, может быть, ему было неудобно мне не отвечать или захотелось выговориться, но постепенно я узнал всё, что произошло.

Два дня родители Вики скрывали от Алика, что она беременна и находится в больнице, говорили, что уехала на дачу. Когда же Лужин собрался ехать на дачу сам, вынуждены были сказать правду.

Он поехал в больницу, ещё ясно не понимая, что произошло. Может быть, он и не знал толком, что означает слово «аборт». Но в больнице бесстыдные молодые женщины в весёлой, популярной форме объяснили, что к чему. К Вике его не пустили.

Для Лужина все было шоком. Он, которого ещё в школе считали «психом», закатил яростную истерику, кричал, что все – убийцы. Потом сел на мотоцикл… В этот раз ему повезло.

…Под утро мы рассматривали семейные фотографии. Потом Алик проводил меня к первому уроку в школу.

Так прошла эта ночь. Я не мог себе представить, что после этого долго не увижу Алика. Нет, с ним ничего не случилось. Он просто не звонил.

Через полгода мы случайно встретились на улице. Поговорили несколько минут. «Звони, если что», – сказал я на прощание. Назавтра он позвонил и попросил что-нибудь почитать.

Потом я отгулял у них с Викой на свадьбе. В будущем году их сын, Костик, пойдёт учиться в нашу школу.

В связи с чем вспомнил эту историю? Разговаривая недавно со старшеклассником, я не почувствовал вовремя, что тема нашей беседы крайне болезненна для него. Когда обратил внимание, что у него дрожит подбородок, и он готов заплакать, тут же под благовидным предлогом собрался уйти, чтобы не стать невольным свидетелем его слёз, но было поздно.

Теперь я не уверен, простит ли он мне эту нерасторопность.

Мы, взрослые, так любим знать о них все. Это бывает непросто – но мы очень стараемся. А, может быть, постараться чего-то не знать? И тогда, возможно, не придётся ждать полгода случайной встречи на улице…

«SOS»

Восьмиклассник Виктор Тиунов был псих, хам, спортсмен, не дурак и почти алкоголик. Взрослые его боялись. На уроках он мог совершенно неадекватно отреагировать на любое слово, жест. Дома изводил отца и его жену пьяными дебошами.

Они периодически писали заявления в школу и в милицию. Школа грозила комиссией по делам несовершеннолетних. Милиция заставляла проводить обследование у нарколога. Но ни угрозы, ни уговоры не помогали.

Учебный год приближался к финишу. В апреле в школе проводилась очередная дискотека. Как организатор внеклассной работы, я отвечал за её проведение. Вход был бесплатным, но по пригласительным билетам.

Всё шло хорошо. Пока не появился Тиунов. Он был пьян. Совал мне пригласительный билет и пытался протиснуться в дверь. Я объяснил, что пустить его в школу в нетрезвом виде не могу. Но он ничего не понимал: продолжал показывать свой «аусвайс» и упорно пытался пройти.

Ситуация становилась напряжённой. Я сдерживал его, потихоньку выталкивая на улицу из школьного «предбанника». Он вис у меня на руках, неактивно сопротивлялся.

Наконец мне удалось вытолкать его и закрыть дверь. Не обращая внимания на крики и мат, я пошёл в актовый зал. Пора было начинать дискотеку.

…Первое стекло было разбито на первом этаже в комнате завхоза. Он хотел пройти там. Но попытка оказалась неудачной – дверь была завалена хламом. Другое он высадил в туалете второго этажа, куда забрался по водосточной трубе. Услышав треск разбитого стекла, я побежал, готовый применить силу. Увидев меня таким, он бросился обратно на улицу.

Вскоре было разбито третье стекло. От злости и пьяного куража Тиунов залепил камнем в окно мужского туалета на первом этаже, где в это время находилось много ребят. Никто ничего не видел и не ожидал. Камень попал в голову одному из стоявших у окна парней.

Терпение закончилось. На улицу со мной выскочило много старшеклассников. Тиунова быстро поймали. Я вызвал милицию, и его забрали.

Вечер был испорчен. С трудом я дождался конца и направился в милицию. Я был уверен, что Тиунова нужно раз и навсегда проучить, что его безнаказанность слишком дорого обходится. Это был первый случай в моей жизни, когда я горел желанием посадить ученика. Я твёрдо решил написать заявление и добиться возбуждения уголовного дела.

Но в милиции Тиунова уже не было – он сбежал. На следующий день я пришёл в школу рано, ещё не было восьми часов. Гнев мой не прошёл. Я был настроен решительно – нельзя пускать Тиунова в школу. Как это так: вчера пьяный хулиган, а сегодня он же – ученик-подросток? Как я и предполагал, Тиунов преспокойно шёл в школу, даже не опаздывая к первому уроку. Он поздоровался, как ни в чём не бывало. Может быть, так для него и было. Но не для меня. Я поздоровался в ответ, но преградил ему дорогу: «В школе ты сегодня учиться не будешь. Педсовет должен решить – будешь ли ты вообще учиться дальше». Тиунов не спорил. Он развернулся и куда-то побрёл от школы.

Я действовал «без дураков». В эти дни я исполнял обязанности отсутствующего директора. На большой перемене собрал педсовет. Рассказал учителям (тем, кто не знал), что случилось вчера на вечере, и предложил, с учётом всего, что накопилось раньше, исключить из школы ученика 8-го класса Виктора Тиунова. Педсовет проголосовал за это единогласно!

Итак, я старался посадить Тиунова. Но дело было передано в комиссию по делам несовершеннолетних, а она приняла гуманное решение. Мне же было указано, что я превысил полномочия и нарушил закон о всеобуче.

В общем, Виктор Тиунов продолжал свою учёбу в нашей школе. Он притих, но я знал, что это ненадолго. Впереди был май – проводы в армию. Удержаться Тиунов бы не смог, а второго промаха я бы ему не простил.

Сейчас даже не помню, как все получилось: в первый или второй день его «восстановления в правах» я подошёл к нему в школе и сказал приблизительно следующее: «Значит, так, Тиунов, всё равно добром не кончится – неделей раньше, неделей позже – сорвёшься. У тебя единственный шанс: переезжаешь сейчас ко мне, и май живёшь у меня по тем правилам и распорядку, которые мы выработаем».

Наверное, с трудом, но можно объяснить моё предложение, а вот его согласие – совсем непонятно. Страх, интерес, блажь? Не знаю, но переехал он ко мне чуть ли не в этот же день. Процедура переезда была недолгой и несложной. Родители его с радостью согласились. Он взял бельё, деньги на еду и… переехал.

Мы договорились, чтобы об этом никто не знал. Сплетни мне были ни к чему. Было смешно, когда утром метров за 500 до школы мы расходились в разные стороны. А в школе здоровались.

Это были очень важные две недели моей педагогической жизни, да и жизни вообще. Когда я осознал банальную истину: в каждом самом отпетом подростке находится Человек, и если условия позволяют – он реализуется.

Мы договорились дежурить по очереди (убирать и мыть посуду, готовить завтрак и ужин). В первый же вечер дежурным был он. Я ненарочно задержался и шёл домой, не будучи уверен, что вообще застану его. Но Витя был дома. Он ждал. В сковородке была подогрета сваренная вермишель, поджарены куски колбасы, приготовлен салат. Витя, который никогда не смотрел прямо в глаза (или зыркал исподлобья, или постоянно отворачивался, говоря в сторону), глядел на меня озорно и с волнением. Горячий ужин, так редко имевший место в моей холостяцкой жизни, тронул.

Я с удовольствием стал привыкать не только к горячему ужину, но и к зарядке, к пробежкам по утрам. А ещё мы стали разговаривать. Поначалу это казалось невозможным – о чём? Не помню. Но разговор с трудом, медленно пошёл.

Передо мной был другой человек: остроумный, общительный, неопасный. Даже проводы в армию, на которые я его отпускал, прошли благополучно. В школе не могли не заметить перемен, удивлялись: что же происходит с Тиуновым? Ну, а у меня, несмотря на конец тяжёлого учебного года, открылось второе дыхание.

У нас было несколько договорённостей. Во-первых, если он не приходит к десяти часам, должен позвонить и предупредить, но к одиннадцати быть дома. И во-вторых, в любом состоянии он должен был идти ночевать только сюда. Идиллия длилась недолго. Витя Тиунов уже не мог не пить.

В тот день мы заспорили о его уходе к кому-то на день рождения. Компания собиралась такая, что удержаться Витя не смог бы. Он настаивал. Я не разрешил. Тем не менее, он ушёл. Когда вечером я вернулся домой, впервые оказался не приготовлен ужин (он был дежурным), и в нашей открытой общей кассе не хватало большей, чем на подарок, суммы денег.

В десять вечера звонка не было. В одиннадцать он не пришёл. Я ждал. Пришёл он около двенадцати… почти трезвый.

Но договор был твёрдый: нарушался режим – заканчивался эксперимент. Я не мог допустить, чтобы мой дом превратился в вытрезвитель. На следующий день мы расстались.

Начинались экзамены. Главный же был, пожалуй, сдан: наиболее трудный отрезок времени для нас обоих миновал.

Витя закончил школу. Поступил в ПТУ. Летом его удалось уговорить лечь в больницу…

Потом мы виделись редко. Года два назад я случайно встретил его на улице. Взрослый молодой мужчина, элегантно, модно, аккуратно одетый. Он говорил о своей работе на заводе, о своей девушке, о книгах, которые прочёл в последнее время. Было видно – не пьёт. До этого было по-разному, но вот уже года полтора, как все в порядке. Витя знал, что стоит ему начать пить, – все пойдёт наперекосяк, все будет по-другому.

Мы расстались спокойно, по-дружески. Я был рад встрече.

Прошло ещё немного времени, и мы встретились снова. Произошло худшее – Тиунов снова начал пить. Его уволили с работы. Он стал грузчиком в продовольственном магазине. Он точно оценивал ситуацию, в которой оказался, но ничего сделать не мог. Витя просил помочь ему устроиться на нормальную работу, но у меня не получилось. Вскоре я забыл о нём.

И вот несколько месяцев назад поздно вечером он позвонил мне. В трубке был пьяный душераздирающий крик: «А. А., помогите мне!» Я и сейчас, когда пишу, слышу его голос. Нет, с ним ничего особенного не случилось. Все продолжалось, и от этого ему стало страшно. Я что-то спрашивал, что-то просил, что-то обещал. Но ничего не сделал. Витя Тиунов больше не звонил.

Мы иногда сладострастно ждём, чтобы к нам ученик впрямую обратился за помощью. Тут был крик о помощи. Но я ничего не сделал. Впервые я не смог или не захотел помочь, ничего не предпринял.

Возможно, эта история покажется кому-то обыкновенной хроникой одной патологии. Может быть. Я же написал её потому, что часто вспоминаю наш последний с Тиуновым телефонный разговор.

Мог ли я помочь ему? Не знаю. Нельзя объять необъятное.

Но всё-таки, мне кажется, я написал это прежде всего для того, чтобы хоть как-то извиниться перед ним.

Чирей

В двенадцать ночи раздался телефонный звонок. Звонил ученик, симпатичный парень, с которым у нас установились добрые, доверительные отношения.

Он звонил просто так, потому что не спал, хандрил; потому что болел чирей, выскочивший на ягодице.

Мы проболтали полчаса. В это время у меня дома был мой старый школьный друг. Узнав, кто и зачем звонил, он сказал: «Ну и фрукт, твой ученик. В такое время звонить учителю по поводу чирея на заднице – это, конечно, оригинально! Он далеко пойдёт. И ты с ним ещё нахлебаешься».

Прошло много времени, и он, к сожалению, оказался прав, мой старый школьный друг.

Некорректный вопрос

Моя первая школа считалась самой хулиганской в городе. Работала в две смены. И каждый раз дежурный учитель дожидался, пока дети уберут свои классы, все проверял, гасил свет и закрывал школу. В один из ноябрьских вечеров дежурным по школе был я. Всё шло нормально. Но в одном из классов меня ждал неприятный сюрприз.

На учительском столе сидело двое подростков лет по шестнадцать. В шапках и телогрейках. Они болтали с девчонками-дежурными. Ребята были нетрезвые.

Я прибегнул к дипломатическим приёмам, что означает миролюбивое забалтывание. Мол, уже поздно, не лучше ли девочек на улице подождать: они быстрее уберутся, быстрее освободятся. Мои слова никто всерьёз не воспринял. Сказали, что «всё нормально», что девочки и так уберутся… В общем, я вышел из класса уверенный, что добром всё не закончится. Но я дал себе ещё один шанс.

Мне было двадцать два года. Это моя первая школа. Я нервничал. Надо было что-то придумать.

Через пятнадцать минут я зашёл в класс снова. Всё то же самое, только более шумно и развязно. Я повторил просьбу. «Ладно, сказали, ведь всё нормально, значит, нормально», – резче ответили парни.

Я стоял в классе рядом с ними. На меня никто не обращал внимания. Я уже не знал, что делать. Сурово, напряжённо смотрел, но понимал, что мой испепеляющий взгляд никого не волнует. Ребята наглели: послышался мат, нарочито громкий гогот. Один из парней грубо схватил девицу и обнял её. Она неактивно вырывалась: «Ну, кончай, вали отсюда, тебе говорят…»

Я подошёл к парню, взял его за локоть и неожиданно повторил: «Ну, тебе же сказано – вали! Не понял, что ли?!»

Он быстро повернулся, сбросил с плеч телогрейку и проорал мне в лицо: «Чиво?!»

Мне было двадцать два года. Это была моя первая школа…

Я схватил его за отвороты телогрейки, резко дёрнул к себе и потом со всей силы отшвырнул в дверь. Второй вскочил и бросился бежать… На лестнице он получил хорошего пинка.

Я вернулся в класс, девочки усердно подметали. Я закурил. Пальцы дрожали. Сердце учащённо билось.

Через несколько минут вышел на улицу. Парни стояли недалеко от школы. Неожиданно я позвал их, вернувшись к дипломатии. «А драться не будете?» Я наигранно рассмеялся.

Поговорили о человеческом достоинстве (вернее, это я мораль читал), потом о футболе (в поисках контакта), об их родном городе (в виде мелкого подхалимажа с моей стороны). Ребята снова наглели… Расстались мы немиролюбиво.

Всю ночь я не спал. Думал. Правильно ли, что ударил? Правильно ли, что не сразу? Нужно ли было потом разговаривать? Не лебезил ли я?

На следующий день шёл в школу к первому уроку во вторую смену. По дороге снова думал, что теперь будет: или из школы выгонят, или вечером увижу тех же ребят, но с подкреплением.

Но я увидел их раньше, днём, у дверей школы. Они стояли вместе с какими-то незнакомыми старшеклассниками.

Я почувствовал себя неуютно и приготовился к разным неприятностям. Когда подошёл к ним, ребята неожиданно расступились, предоставив мне живой коридор.

Вдруг: «Здравствуйте, Анатолий Авраамович!» – с полуулыбкой и без агрессии произнёс вчерашний знакомый. «Здрасьте, здравствуйте», – уважительно донеслось от других. Я входил в школу, как триумфатор. Сразу успокоился, потом почувствовал прилив сил и на одном дыхании провёл все уроки.

Я понял, что завоевал у них авторитет. Я понял, что прошёл важное испытание.

…Вспомнилось, как в институте заставляли готовить план-конспект урока. Спрашиваем так, нам отвечают этак. Как-то от скуки спросил: «А если в ответ на ваше «так» вместо «этак» он просто пошлёт «на». Преподаватель сделал мне замечание и посчитал постановку вопроса некорректной. Думаю, он был неправ.

Судьба

В очередной раз меня, завуча школы, вызвали на урок литературы в 8«б». Там было «слишком шумно». Я зашёл в класс. Все встали. Сидел только один человек. Это был Гриша Степанюк. Он сидел за последним столом в центральном ряду. Одного стола ему было мало, он сдвинул два и, когда я вошёл в класс, с силой, стуча по их поверхности, отбивал какой-то ритм, и орал какую-то какофонию.

Когда класс встал, он перестал «играть», но продолжал полусидеть-полулежать на своём «музыкальном инструменте». По лицу блуждала сумасшедшая улыбка.

– Гриша, ты что? – спросил я.

– Симфонию исполняю, – пробурчал он, перебивая себя смехом.

– Ну, пойдём со мной. Надо ещё немного порепетировать. Я тебе помогу.

Класс засмеялся. Он тоже. Затем медленно выполз из-за стола и, похихикивая, шатаясь из стороны в сторону, задевая по дороге девчонок, пошёл за мной.

…Гриша Степанюк был на полтора года старше одноклассников. Ему было уже шестнадцать лет. Он был физически здоровый парень с крепкой репутацией хулигана. Учиться он не хотел и не мог. Это знали все учителя. Но должны были учить. И, на наше счастье (или несчастье), Гриша мало пропускал занятия. Точнее, он мало пропускал школу, ибо уже после третьего урока становился неуправляемым. Высидеть урок совершенно не мог.

Его особенная психика объяснялась несложно. Мама была лишена родительских прав, отец жил в другой семье. Гриша жил с прабабушкой, которая, естественно, с ним не справлялась.

Когда ему было лет десять, мать выкрала его из школы, и несколько месяцев они скитались по поездам и вокзалам. В конце концов, мать погибла, и Гришу снова доставили в школу.

Часто на уроках на него «находило». Тогда он мог вставать, ходить по классу, колоть соседей иголкой, ругаться матом, исполнять «симфонии», одну из которых я услышал на уроке литературы. Однажды мне пришлось выводить его с урока. Степанюк невзлюбил одного учителя, рисовал на него везде шаржи и всячески издевался.

В тот день на его уроке Гриша «разбушевался» вовсю. Он ходил по классу, стучал палкой по столам и безудержно кривлялся. На доске был нарисован шаржевый портрет учителя, который он не давал стирать.

Классный руководитель отказалась идти в класс. Вызвали меня.

Когда я вошёл, Степанюк был уже невменяем. Я позвал его: «Гриня». Он пробасил из дальнего угла класса: «Чиво?» – «Гриня, ку-ку», – спародировал я популярных «неуловимых мстителей». Все засмеялись. Агрессия у него спала, но выходить из класса он не собирался. Я направился к нему вглубь кабинета, он – от меня. Так мы совершили «круг почёта» на глазах у веселящегося класса.

Наконец, он подошёл к окну (оно было открыто) и ухватился руками за карниз. Сзади я стал тихонько «отдирать» его. Он упирался. В конце концов, мне удалось оттащить его от окна. Гриша пассивно сопротивлялся, и вот так, волоком, я вытащил его в коридор. По дороге он что-то кричал, выл, «играл»…

Когда мы оказались вдвоём в коридоре, я оттолкнул его к стене и выдохнул устало-раздражённо: «Ну ты, Гриня, сегодня того…»

Он как-то сразу обмяк, посмотрел на меня долгим взглядом неожиданно совершенно осмысленных и грустных глаз и тихонько протянул: «Ску-ч-но».

…По рассказам ребят, Гриша погиб, когда пытался бежать из колонии. Многие уверены, что это – самоубийство.

Москва – Баку

 
«Через Баку, через станицы,
Через Ростов, назад, назад,
Туда, где Знаменка дымится
И пышет Елисаветград!»
 
Эдуард Багрицкий

Поначалу он ничем не выделялся, разве что умом. И то не демонстративно. Я ушёл из его школы, когда он учился в 10-м классе. Шёл 1980 год. Неожиданно у меня поинтересовались: «Вы не знаете, где Володя Савельев? Не заходил, не советовался?..»

Оказалось: Володя со своим приятелем сбежал из дома, из школы и поехал… в Афганистан. Их поймали в Баку, посадили в детприёмник в ожидании родителей, которым и передали беглецов с рук на руки.

Через пару дней мы встретились. «А ты на чьей стороне собирался сражаться?» – спросил я. От неожиданности он растерялся и ничего не смог ответить.

…Мы дружим до сих пор.

Жиды

Она не любила меня, эта учительница. И всех не любила. Жена полковника, она от скуки подрабатывала в школе учительницей домоводства. Известный школьный хулиган Игорёк Сазонов, специально порвав куртку, ворвался к девочкам на урок труда, бросил её и попросил: «Девки, зашейте».

«Чего это ты здесь свою рвань раскидал?» – проговорила полковничья жена, брезгливо прикасаясь пальцами с ярко-красным маникюром к его одежде.

Не почувствовав взаимности, Игорёк вынужден был покинуть помещение, бросив на ходу, что «пожидились даже пиджак зашить».

На следующее утро, в учительской раздевалке мне с возмущением рассказали вчерашний эпизод, где «ваш любимый хулиган Сазонов бегал по школе и кричал: «Жиды вы здесь все!..»

Я, конечно, провёл с Игорьком профилактическую беседу. Объяснил ему значение вульгарного и оскорбительного слова «жид». Это значит еврей, которому приписывают все отрицательные черты: трусость, хитрость, жадность… «Я что ж, по-твоему, трусливый, хитрый и жадный?!» – игриво спросил я Сазонова, для убедительности положив руку на его плечо. «Нет, – протянул он, и глаза его блеснули лукавством. – Вы не жадный и не трусливый, но Вы… хи-итрый!»

Пауза

В наш подростковый клуб приехало телевидение. К его приезду отнеслись спокойно. Главным образом потому, что раньше уже снимали. В тот, первый, раз ребят запечатлели «за работой», а взрослые на их фоне давали интервью. Теперь план был другим: вся передача строилась на монологах «трудных» подростков. При этом съёмки велись «на натуре»: в подвале, на фоне мотоциклов…

Режиссёр выспросил у меня нужную информацию и наметил «жертвы». Я же попросил его, чтобы каждый, кого будут «допрашивать» в подвале один на один с камерой, обязательно попал на экран.

Отобрали для монологов и семнадцатилетнего Виктора Буткевича. Он – старожил клуба, ещё из тех, кто разгребал подвал… Типичный «телогреешный» хулиган, жизнь которого почти целиком проходила в микрорайоне. Это был озорной, весёлый парень, матерщинник и драчун.

Витя, конечно, не Цицерон, и на вопросы отвечал односложно, не всегда сразу подыскивая нужные слова. Сказал мало, а плёнки «съел» много.

Перед выходом передачи в эфир мне позвонил режиссёр и сказал, что так, мол, и так, пришлось немного подсократить, кое-что порезали, и, в частности, не будет беседы с Буткевичем. Мы поругались, но ничего изменить я не смог.

Решил заранее предупредить Буткевича. А заодно и извиниться за то, что соблазнил на эту экзекуцию. Он воспринял все спокойно и даже попытался меня утешить: «Да вы не волнуйтесь. Все нормально».

Мне всё же удалось увидеть весь отснятый материал, без купюр. Когда мы смотрели интервью с Буткевичем, режиссёр заметил: «А всё-таки жалко, что редактор его вырезал. Посмотрите, как он здорово молчит, думает. Здесь самое интересное – его паузы».

– У тебя девушка есть?

– Есть.

– Она тоже в клубе занимается?

– Да.

– Скажи, пожалуйста, а ты думал, что, может быть, потом вы поженитесь?

Буткевич улыбнулся, задумался. Камера застыла на его выразительном лице.

– Не знаю, – ответил он.

Через три месяца после начала службы в армии Буткевич приехал в отпуск домой, чтобы жениться на этой девушке. Спустя несколько месяцев у него родился сын. На следующий день сын умер.

В письме из армии Буткевич, как обычно, успокаивал меня: «Только вы не волнуйтесь. Ничего я здесь не «выкину». Все нормально».

Ещё через полгода его жена попросила развод. И Буткевич ещё раз приехал в отпуск…

– У тебя большая семья?

– Мать, два старших брата и сестра.

– Ладите?

– Конечно.

– А отец?

Некоторое время Витя молчал.

– Нету, – коротко ответил он.

Витин отец сидел дважды. И оба раза за хулиганство и тунеядство. Дома устраивал пьяные дебоши. Когда мальчики были маленькими, они его, естественно, боялись. Но очень скоро научились утихомиривать.

После второй отсидки отца Витя видел его всего один раз. Они разговаривали во дворе, около их дома.

Сейчас отец живёт не в Москве. Женился. Со своими детьми от первого брака не общается.

– Что для тебя клуб?

– Второй дом.

– А может быть, первый?

Пауза…

– Нет, второй.

– Ну, а всё-таки: что дал тебе клуб?

– Хм… – самая долгая пауза, – если б не клуб, я никогда бы не пил чай в подвале, – наконец сказал он.

Мы действительно пили чай в подвале. Это стало традицией. Буткевич приходил в клуб практически каждый день и задерживался там допоздна. Это был его клуб, он был там хозяин. Он – в клубе, когда интересно и весело; он – с клубом, когда нужно бороться за его существование, выдерживая многочисленные проверки и недетскую нервотрёпку.

«Трудные» ребята щедры на добрые, хорошие слова. Часто от них можно услышать: «Если бы не Вы, если бы не тот случай…»

Вот и Буткевич говорит: «Если б не клуб, сидел бы, наверное…»

За полгода до его ухода в армию клуба не стало. Буткевич успел побывать в нескольких переделках. И когда ушёл в армию, я облегчённо вздохнул: ещё один, кажется, выкрутился.

…А недавно Витя Буткевич зашёл ко мне по делу. Попили чай, поговорили.

Перед уходом он как бы ненароком рассказал, что провёл эту ночь в милиции.

Увидев, что я помрачнел, Буткевич привычно стал успокаивать: мол, вы не волнуйтесь, не нужно в милицию ходить, все обошлось. Накануне они с приятелем немного погуляли от скуки, затем посидели в «абэвэгэдэйке» (Измайловском олимпийском комплексе). Ну, а потом зашли «на огонёк» к одной старой знакомой. Там была бывшая Витина жена, какие-то ребята, потом пришла милиция, и их всех забрали (где-то кто-то кого-то ограбил). Наутро провели опознания, разобрались, и их отпустили. Вот, собственно, и все.

Я немного помолчал, после паузы со вздохом сказал: «Знаешь, Витя, вот насчёт волнения я, к сожалению, тебе ничего обещать не могу. Пока не получается, дружище».

Он ушёл, а я достал старую записную книжку, нашёл телефон участкового и стал набирать номер…

По системе Станиславского

– Отцы-основатели, – объяснил он, – в своей бесконечной мудрости рассудили, что дети – противоестественная обуза для родителей. Поэтому они создали тюрьмы, именуемые школами, и дали нам орудие пытки, именуемое образованием. В школу вас отдают, когда родители уже не могут справиться с вами, а идти работать вам ещё рано. Я – платный надзиратель за общественными отбросами, за слабыми, хромыми, ненормальными и умственно отсталыми. И я могу дать тебе один-единственный совет: пока не поздно, возьмись за ум и выучись чему-нибудь, иначе будешь таким же ничтожеством, как я, и придётся тебе идти в учителя, чтобы заработать на жизнь… Не желаю тебе этого, мальчик. Хоть ты мой злейший враг, я тебе этого не желаю.

Джон Апдайк. «Кентавр»

По системе Станиславского

Раннее утро. Спать хочется – сил нет. С трудом встаёшь. Вяло умываешься. Имитируешь завтрак. Пытаешься вспомнить, что сегодня надо сделать. Медленно включаешься.

На улице думаешь о первом уроке, неприятном разговоре с химичкой, о том, что в «окно» надо побывать на уроке физкультуры. На седьмом – факультатив. Может, отменить сегодня совет школы? Господи, эта жаба из РУНО должна припереться…

Идёшь медленно, устав прямо с утра. Сутулишься. Позёвываешь: не то действительно не выспался, не то от какого-то внутреннего волнения.

Входишь в микрорайон школы. Непроизвольно выпрямляешься. Чувствуешь лёгкую бодрость. Вот идёт пигалица из 6«а»: «Здравствуйте» – «Здравствуй». О, появились как грибы: «Добрый день», «Здравствуйте», «Доброе утро»…

Из школьного двора глаз цепляется к «грибку» – курят… заметили… Хорошо.

Вот и коллеги: «Здравствуйте, здравствуйте»… «Привет». Хорошо.

Жаловаться начнут в учительской раздевалке. Дежурит 10«а». Господи, теперь и тебя будут заставлять вытирать ноги и тупо шутить о сменной обуви. Дорвались.

К директору зайду на большой перемене. Ага, наши пошли. «Шурик, на ключ. Открой класс, пусть ребята заходят». (Самому предстоит идти в учительскую. Новое поветрие: журнал у завуча надо брать. Лично. Как будто у меня в журнале что-нибудь можно сделать. Самоубийц нет.)

О-хо-хо… коллеги. «Приветствую. Деньги у меня собирает староста. Да, и с дежурством к нему… Нет, не такие самостоятельные. Просто я – ленивый».

Первый звонок – всем на урок. Сейчас начнут опаздывать: и те, и другие. Не ко мне, конечно. А я буду стоять в дверях собственного класса и ждать…

Все, слава Богу. Дверь закрыл. Подошёл к столу. Все встали. «Добрый день. Садитесь. Итак, сегодня мы с вами…»

Шесть уроков, как один: «Дело Дрейфуса», «Путешествие Колумба», «Реформы 60-х годов XIX века в России». И я не менее страстно, чем Золя, защищаю несчастного французского офицера, открываю все, что попадалось на пути великому испанскому мореплавателю, постигаю всю глубину ограниченности буржуазных реформ и всю непреодолимую притягательность либеральных идей.

И где моя домашняя утренняя усталость? Ведь сил не было совсем. И откуда им взяться? А тут шесть часов держал в напряжении эту непростую аудиторию. Лицедействовал «на все сто».

Как же это получается? А вот так, просто, по системе Станиславского.

Перерыв. Почувствовал лёгкую утомлённость в буфете. Всех, кто мешал наслаждаться школьной пищей и восполнять скудными калориями растраченную за день энергию, выгнал. Ем спокойно, но надо торопиться на факультатив (может, не придут?!) Слегка в сон потянуло. На третий этаж взошёл – как рукой сняло.

Кстати, вспомнил: сегодня в четыре старшеклассники позвали в баскетбол поиграть. Ладно, форму где-нибудь достану, и кроссовки кто-нибудь из ребят даст. Поиграем.


…Захожу в зал. Парни штангу тягают. Бог в помощь. А они мне: не хотите ли попробовать, или как? Слабо, историк? Конечно, слабо: она, наверное, за сорок килограмм весит. Я её и двумя руками не подниму. Но вызов брошен. И, конечно, принят. «Чего её тут поднимать. Если только одной рукой». «Ха-ха»…

«Ну-ну… Так. Расступитесь. И тихо!» Центр тяжести нащупал, подёргал. Сконцентрировался. «Ма-ма» – штанга взлетела чуть ли не к потолку. Несколько секунд подержал – «але-оп». Вот так-то, пацаны.

На следующий день, когда никого не было, зашёл в физкультурный зал. С трудом взял мою вчерашнюю штангу на грудь двумя руками и не до конца толкнул. А вчера как же? Просто: по системе Станиславского.

…Вечером дополз до дома. Сымитировал ужин. Включил телевизор. Тупо уставился. Уроки делать? Нет уж, только не сейчас. Может быть, утром?

На ночь книжечку почитал и спать. А утром… Спать хочется – сил нет. С трудом встаёшь…

Ну, дальше вы знаете: просто – по системе Станиславского.

Тест

У меня в школе был своеобразный тест. Я специально убирал мел и вызывал ученика к доске: то план ответа написать, то какую-нибудь хронологию или схему. А сам за столом сижу, урок веду, к доске не поворачиваюсь.

Так вот обозначились три манеры поведения ученика у доски без мела.

Один будет стоять, молчать, до тех пор, пока не обернёшься и не удивишься, почему не пишет. Вот тут он и скажет: «А мела нет».

Другой сам сразу заявит, что мела нет, но в интонации его будет претензия и требование обеспечить орудием производства…

А третий, увидев, что мела нет, заявит об этом уже около двери, на ходу, для формальности, испросив разрешения за ним сходить.

Три человека – три характера, три уровня самостоятельности.

Двуличие

После уроков ко мне зашли восьмиклассники и обратились со странной просьбой: «Скажите учителям, что мы вас не боимся». Я попытался отшутиться. Не получилось. Выяснилось: учительница на предыдущем уроке сказала, что они слушаются только того, кого боятся (например, меня). А остальным хамят. Поэтому они лицемеры и трусы.

Я сам нередко слышал упрёк своему классу: «При вас они – одни, а без вас – совсем другие». Имелось в виду, что при мне, классном руководителе, дети ведут себя хорошо, а когда меня нет – плохо.

Эх, как меня обижали и расстраивали эти «сочувственные доносы» коллег на детей. Как мне хотелось, чтобы мои ученики всегда «держали марку».

Я вёл с ними длинные разговоры – объяснял, упрекал, просил. Иногда прибегал к крайнему средству: «Что же вы меня подводите?»

Сейчас-то совершенно ясно, что дети и не думали обо мне, когда, пользуясь моим отсутствием, разговаривали во время экскурсий, съедали чужой завтрак в буфете, грызли семечки и сорили в школьном коридоре, плохо вели себя на неинтересных, скучных уроках. Причём здесь я?

Они живут своим особым, нормальным, миром. Это в основном мир эмоций, беззаботного, но одновременно драматического познания жизни. Мы же пытаемся навязать им свои правила. Они умеют подыгрывать, чтобы не обидеть нас, но – чаще – чтобы избежать неприятностей. Так вырастают дети, скрывающие свои истинные чувства, дети-приспособленцы.

Сколько раз можно принимать лояльность за воспитанность, имитацию – за общественную активность? Называть инфантильность – распущенностью, естественность – хамством, разборчивость – двуличием? Именно в двуличии обвинялись мои дети, превращавшиеся из вежливых со мной в грубых без меня, из работоспособных на моих уроках в ленивых на некоторых других, из великодушных и терпимых к моим резким замечаниям в нетерпимых к выговорам и упрёкам коллег.

«Как аукнется – так и откликнется» – каждый ребёнок развернётся к тебе той стороной, которой ты его к себе развернёшь. Одни говорят об ученике: пижон, трепло, пустышка; другие о нём же – живая душа, автор неплохих стихов.

Один из них говорил мне, что я всегда думал о нём настолько лучше, чем он есть, что было неудобно меня разочаровывать – приходилось быть лучше.

Удивительно сладострастны бывают учителя, выискивающие отрицательные стороны у своих учеников. Педагогическую аксиому – в детях надо видеть лучшее – до сих пор приходится доказывать.

Хотим мы или нет, но любая школа авторитарна – в том смысле, что весь процесс воспитания основан на авторитете учителя, его личности. И я не смею оскорблять своих учеников подозрениями в неискренности.

Их «двуличие» – мой успех. Их «двуличие» означает только лишь, что у них появилось ещё одно лицо. И я рад, что оно лучше.

Низéнько-низéнько

Помните армейский анекдот: солдат спрашивает у старшины: «Крокодилы умеют летать?» «Ты чё? Сдурел, что ли? – отвечает тот. – Крокодилы не летают». «А вот товарищ полковник говорит – летают», – не унимался солдат. «А-а, – протянул старшина, – ну может быть, может быть… Только низéнько-низéнько».

…1982 год. После литературы 10«б» ввалился ко мне на историю. Обычная толчея около учительского стола. Один из ребят спрашивает: «Правда, что у солженицыновского Ивана Денисовича мещанская философия: то пайку зажмёт, то закосит?..» «Да вы что? Кто вам такую ерунду сказал?» «Ольга Николаевна, только что, на уроке». «А-а… («низéнько-низéнько…»). Знаете, я думаю, что лучше один раз самим прочитать и иметь собственное мнение».

Спустя несколько месяцев в одном из анонимных писем сообщалось, что учитель истории настоятельно рекомендует читать романы Солженицына. Поистине, дыма без огня не бывает.

Мечта

Наверное, только учительская профессия позволяет почувствовать себя настоящим добрым волшебником. Как-то один десятиклассник эпохи перестройки признался, что мечтает о «драймартини». Для него этот загадочный, таинственный «драймартини» был настоящей мечтой его жизни. Я купил бутылку сухого мартини и угостил его. Так была осуществлена заветная мечта.

«Ну, а какая будет следующая?» – спросил я. Он помолчал и после небольшой паузы ответил: «Надо подумать…»

Собака Робеспьера

Я никогда не был доволен результатами выпускных экзаменов своих учеников. И поначалу даже не понимал, почему они так плохо отвечают. Ведь объясняю хорошо, дисциплина на уроках отличная, в глазах учеников неподдельный интерес, во всех рейтингах как учитель занимаю ведущие места. В чём же дело? Вскоре стало понятно: не хватает системной методики, чёткой программы. Но до них я так и не дорос: не успел.

Вообще-то до 91-го года преподавать историю было объективно трудновато. Про себя я называл свои уроки – историей с интонацией. Там намекнёшь, тут подмигнёшь, многозначительно промолчишь или проговоришь соответствующий текст с такой иронической интонацией, что пара-тройка глаз от писанины конспектов оторвётся и весело, понимающе на тебя взглянет. Что ж, как говаривал взводный, цель поражена.

Один умный, но несдержанный на язык (как и его учитель) старшеклассник как-то даже пошутил насчёт магнитофона, на который можно записать уроки и отослать куда следует… Эта шутка стоила нам дружеских отношений. Я не пускал его на факультатив, говоря, что не хочу собственными руками выращивать ещё одного штатного пропагандиста.

Тогда важно было не новую методику придумать, а побольше успеть сказать, заставить задуматься о чём-то важном, но недосказанном, услышать между фразами. И, естественно, заинтересовать историей (хотя чаще всего собственной персоной!).

Уроки приобретали характер театральной постановки. Ликвидировалась традиционная классная «рядность» и выстраивались новые мизансцены. Вместо наглядности появлялись декорации. Использовались музыка и костюмы.

Я позволял себе сопровождать рассказ о путешествии Колумба испанским аккомпанементом своей гитары, рассказывать о Пастернаке при свечах, включать фонограмму «Пугачёва» в исполнении Высоцкого и Есенина. Устраивать заседание дореволюционной Государственной Думы, которое больше походило на шумный израильский кнессет.

Но особенно ценным было проявление, иногда неожиданное, детского творчества. Так, в седьмом классе для тренировки устной речи я предложил записывать ответы на заданные вопросы дома на магнитофонную плёнку, а в школу приносить мне для прослушивания кассеты. Каково было моё удивление, когда почти каждая запись была снабжена весёлым комментарием, больше похожим на конферанс, или фонограммой. То под «тяжёлую музыку» шли в бой немецкие псы-рыцари, то рассказ о Куликовской битве прерывался «конским топотом», то вдруг в конце ответа вместо финальной точки слышался сатанинский смех Майкла Джексона из популярного видеоклипа.

Особенную радость доставил урок по Великой Французской революции (к слову сказать, программа восьмого класса всегда удручала: как можно было всерьёз с четырнадцатилетними советскими школьниками говорить о декабристах, Герцене, славянофилах, народовольцах, Французской революции, Пушкине и Гоголе?!). Итак, я попросил для итогового урока выбрать роли: Людовик XVI, Мария-Антуанетта, Лафайет, Мирабо, Бриссо, Робеспьер, Дантон, Сен-Жюст… И, по возможности, сделать для персонажа свой костюм. Или иметь при себе какую-нибудь отличительную деталь.

«Гроссмейстеры не баловали обилием дебютов»: у Людовика на голове была бумажная корона, Шарлотта Корде держала в руке перочинный ножик, а Марат натянул на голову теннисную повязку.

Поразил Робеспьер. Он поставил на стол перед собой маленькую фарфоровую фигурку какой-то собачонки забавной породы. И пояснил свой символ. Оказалось, собака – единственный друг Робеспьера, символ одиночества французского революционного диктатора.

В тот день, на том уроке, мне показалось, что я наконец-то чего-то добился. «Лёд тронулся»… Но оказалось, это – всего лишь одна из наших совместных театральных постановок. Актёры плохо знали свои роли и очень скоро после спектакля забыли их совсем.

Все последние годы урок стал для меня лишь процессуальным обязательством: менее эмоциональным, скупым на лирические отступления, с периодическими письменными заданиями для самостоятельной работы на пол-урока, а то и на весь урок.

Центр тяжести перенёсся на факультатив, потом политклуб, затем спецкурс. Но факультатив стал репетиторством, политклуб – аполитичным общением за чашкой чая, а спецкурс, на который я приглашал популярных гостей, клубом интересных встреч. Основная же учёба шла во время прогулок по Бульварному кольцу, в беседах о прочитанных книгах и просмотренных фильмах, в общении у меня дома.

Говорят, что нужно раз пять повторить в разных формах информацию (к которой ученики не питают специального, самостоятельного интереса), чтобы её по-настоящему запомнили. С последним классом я смог пройти три круга – в 7-м, 10-м и после школы. А дальше, возможно, у всех участников закружилась голова.

И финал получился почти по Хармсу: «Извините, театр закрывается, нас всех тошнит».

Гений

Учитель биологии рассуждал о феномене гениальности. На первой парте сидел известный поклонник рок-н-ролла Валера Семага и как всегда напевал и наигрывал про себя какой-то очередной хит. Вдруг он произнёс: «Все гении, знаете ли, немножко того (он покрутил рукой у виска) – ку-ку».

Учитель прервался, пристально посмотрел на Семагу и с уверенностью сказал: «Валера, ты – гений!»

Дурная привычка

В детстве я почему-то жутко стеснялся слова «гибрид»: краснел, напрягался… Потом понял причину – по какой-то непростой ассоциации оно напоминало другое слово – «еврей».

…У входа в школу на большой дождевой бочке белой краской было крупно выведено: «Еврей – жопа». Это была первая школа, куда меня направили работать по распределению.

Первого сентября на уроке в четвёртом классе, назвав свои имя, отчество и фамилию, для верности решил записать их на доске. За спиной волной пронёсся шёпот: «Немец, немец, немец…» Возможно, я был первым «живым евреем», которого здесь увидели.

Бытовой антисемитизм отличается от других разновидностей тем, что люди и слова такого не знают. Они с детства привыкли: есть русское «жидиться» – означает «жадничать», а «еврей» – бранное, обидное, но цензурное слово.

В первой своей школе мне пришлось часто замещать уроки других предметников, и поэтому я, помимо «своей» истории, вёл ещё литературу, английский язык, а полгода – даже пение и физкультуру. Спортивного зала в школе не было, и занятия проводились бесхитростно: брали мяч и шли играть в футбол.

А там – как кто не так пас отдал – сразу крик: «Ну, что ты по-еврейски играешь!»; промазал по воротам – «Ты чего, еврей что ли?»

Попотели мы так часок однажды в футбол, сели на травку в кружок, дух переводим. – Ну что, ребята, хорошо поиграли? – Нормально, отлично… – Я вам компанию не испортил? – Нет, что вы. – Ничего у меня получается? – Здорово. Во! – кто-то поднимают большой палец вверх.

– А я – еврей, ребята, – неожиданно говорю я.

– ?!

– А при чём здесь… – ребята явно смутились моим заявлением.

– Как причём? Я – еврей. Следовательно, играю «по-еврейски». А это, как я понял, у вас значит – плохо.

– Да это ж мы просто так. Ну, присказка такая. Привычка…

– Дурная, – добавил я.

Вскоре в этой школе вместо привычной поговорки «хитрый, как сто евреев» стали говорить «хитрый, как сто китайцев». «Живого китайца» здесь пока ещё не видели.

Знакомая учительница объясняла классу: «Ребята, еврей – это такой человек». Ведь для большинства – это оскорбительный ярлык, который приклеивается к любому, независимо от его национальности.

В детской же среде национальный вопрос всегда имел чисто «прикладное» значение. То есть, если ты плохой человек, то вдобавок жид, кацап, хохол, чучмек. А если хороший, никого твоя национальность не волнует.

И сейчас фактически так… да не так. Подрались два восьмиклассника. Не подрались даже, так, потолкались, повозились. Повод у них был вполне конкретный – «сам дурак».

За одного вступились, другого обозвали. Когда я зашёл в учительскую, межнациональный конфликт был в разгаре. Вокруг свидетели, очевидцы, сторонники и противники. Одного дерущегося обвинили в антисемитизме. Он же, сняв очки и размазывая слёзы, кричал: «А какое он имеет право душить русского человека?!» Кто-то предложил в этот же вечер собрать чрезвычайное родительское собрание. О факте драки и её первоначальных мотивах никто не вспоминал. Школа стояла на грани межнациональной войны.

В тот раз пронесло. Непродуманные эмоциональные решения были отменены. К концу дня дети общались между собой вполне по-приятельски и беззаботно.

…Мы сидим у меня дома. Несколько ребят последнего выпуска. Белорус, украинец, русский, еврей. Как всегда, подшучиваем друг над другом, над другой национальностью. Просто, весело и уж совсем не обидно. Как смеются над собой в своих фильмах грузины, как не раздражает, а трогает душу самоирония героев бабелевских рассказов!

Нам хорошо в нашем «интернационале». Мы по-прежнему по-детски делим людей на хороших и плохих, умных и глупых, добрых и злых. А национальность?.. Это для паспорта.

Нужно ли лезть в душу?

Я считаю, что, хотя и следует одалживать себя посторонним, отдавать себя нужно только себе самому… В тех случаях, когда меня всё-таки заставляют браться за чужие дела, я обещаю, что возьму их в свои руки, но не в лёгкие и не в печень.

Мишель Монтень. «Опыты»

Профессионалы и дилетанты

Страну нашу, так же часто, как матом, обзывают полем чудес, страной дураков и дилетантов. Наступила эра компетентности, эпоха профессионалов, «век-волкодав». Даже анекдоты на тему редки. Вот один. Колония ёжиков быстро-быстро пробежалась по полю и остановилась на краю. Выходит главный ёж и восклицает: «Ёжики, мы вытоптали всё поле, мы подняли тучи пыли…» Все ёжики в едином порыве: «Да-а-а!» Главный ёжик: «Значит мы – кони!»

Это, возможно, о профессиональных политиках. Предмет наших размышлений – педагогика. Вот где дилетантов – пруд пруди. С горящими глазами, неуёмной энергией, испепеляющей любовью к детям. А лозунг дня все чаще: «Дайте знания вместо любви». Хлеб всё-таки дороже зрелищ?

Проблема профессионализма в педагогике как таковая никогда не ставилась. Считалось, что в артисты и учителя идут по призванию. О профессионализме заговорили сегодня. Не всегда, на мой взгляд, понимая, что это такое.

Для большинства очевидно: если в профессии, значит, профессионал. Без специального образования – любитель-дилетант. Действительно, дословно «дилетант» и есть любитель… искусств. А в массовом сознании это человек вне профессии, с поверхностными знаниями, делающий работу как хобби.

Булат Окуджава назвал свой роман «Путешествие дилетантов». Не потому ли, что в строгом смысле это история любви двух людей, не желающих признавать в мире ничего, кроме неё – наивной и трогательной.

Тот же Окуджава, отвечая на вопрос десятиклассника из моего класса, почему он, проработав шесть лет, ушёл из школы, ответил, что любил русскую литературу, любил её преподавать, но не любил учительскую… Ученик, спросивший Окуджаву, поступил в том же году в педагогический институт и немного спустя с проклятиями в мой адрес бежал из него. У Окуджавы не хватило любви к профессии, юноша был загипнотизирован любовью к учителю, и когда чары спали, не нашёл собственного призвания.

Нынешний профессионал кичится тем, что и «зов» есть, и умение (техника), и навык (опыт). Правда, с годами «зов» слабеет, а техника и навык совершенствуются. Происходит превращение человека, живущего в профессии, в профессионала.

Вряд ли можно говорить о профессиональном педагоге в 25 лет (не брокер). Но стоит ли радоваться рождению уставшего, пожилого профессионала, поставившего себя на автопилот?

Фауст учил Вагнера, что «без души и помыслов высоких путей от сердца к сердцу нет». А ведь он-то, по меткому выражению Германа Гессе, «классический пример гениального дилетантства… – и Гессе добавляет, – …и его трагизма».

«Вот и разгадка», – как воскликнул бы ещё один классический герой. В педагогике эти два понятия, профессионал и дилетант, накрепко связаны, и одно неотрывно от другого. Стоит нарушить баланс – катастрофа.

Корень расхождений между профессионалами и дилетантами не в том, как относиться к профессии или как работать. Главное – для какой цели. Дилетант часто вообще не ставит никаких задач, для него важнее процесс. Он работает на сверхзадачу: например, вырастить высоконравственных людей. Дилетант чаще всего неадекватен своим желаниям. Поэтому больше страдает. Его постоянная рефлексия направлена внутрь себя. Именно дилетант бывает воинственным и агрессивным, думает, что защищает детей и идеалы, на поверку – себя от саморазрушения. Основа дилетантизма – любовь. Но и любовь к детям нередко превращается в самолюбие.

Профессионал наигрался в чадолюбие, научился управлять своими эмоциями, не стесняется черновой неромантической работы. Он готов обслуживать детей. За ту работу получать деньги, и не видит в ней свой крест и свою судьбу. Он старается делать лучше, зарабатывать больше. Профессионал покрывает всю сферу педагогической деятельности: он воспитатель, предметник, организатор, управленец.

Для него главное – удовлетворить конкретный образовательно- воспитательный запрос, подобрать методику и технически грамотно исполнить. Он не питает иллюзий, лишён мессианских заморочек. Делает конкретную работу и несёт конкретную ответственность за результат.

Как ни парадоксально, но у дилетанта на практике может лучше получаться общение с детьми, чем у профи. Область человеческих отношений иррациональна и не поддаётся холодному вычислению, где дозируется нужное количество эмоций.

Профессионал – обычно педагог, человек обучающий, передающий с помощью различных средств и приёмов конкретные знания. Дилетант метит в Учителя.

Профессионал индивидуализирует педагогический процесс по необходимости (тактически), дилетант – по потребности (стратегически).

Дилетантизм – особое топливо внутреннего горения. Без него далеко не уедешь. Но нужны и рельсы, строгое расписание, регулярные остановки. Кому нужен мчащийся поезд в никуда?

Идеальный портрет: это педагог с опытом, научившийся владеть собой, избавившийся от недуга «коллекционирования» детей. Он способен ясно понимать задачи и подбирать индивидуальную методику. Он не потерял любви к профессии, сохранил внутренний огонь (тот, который светит, греет, но не сжигает).

Получается идеальный образ профессионального дилетанта, который ощущает и просчитывает, любит и не сходит с ума, верит и сомневается. К нему можно лишь стремиться. Но без него во многом условный спор о дилетантах и профессионалах становится безобразной явью.

Чистое дилетантство – безответственное любительство, удовлетворение лишь своих желаний. Но чистый профессионализм в педагогике не работает: человеческие отношения, в которые вступают учитель и ученик, предусматривают комфортный эмоциональный фон; решение учебных и воспитательных задач часто возможно лишь через личность педагога, отношение к нему. А «машинное» техническое включение чувств «по необходимости» невозможно.

Итак, «средний вариант» в природе если и встречается, то крайне редко. Но можно проследить некоторые закономерности эволюции педагога в профессии.

Если не считать функционеров в педагогике (не о них речь), после института к детям приходят молодые дилетанты. Они одержимы, «набрасываются» на учеников, что, впрочем, неопасно. Дети не воспринимают их всерьёз, общаются на чувственном уровне. Частенько влюбляются. Молоденькая учительница может порой добиться фантастических результатов. Но все временно, краткосрочно, без серьёзных последствий. Молодой педагог обязательно экспериментирует, неформально общается, желает, как юный сэлинджеровский Холден, спасать, и кого-то действительно удаётся поймать у пропасти. Верит в себя, в детей, полон энергии и оптимизма. Нелепо было бы видеть молодого учителя серьёзным и рассудительным. Он явно бы выпал из детского внимания или наоборот попал бы в него, но вряд ли при этом ему стоило завидовать. Он нарушил бы законы жанра: молод – будь молодым.

Постепенно с человеческой зрелостью приходит профессионализм: впечатлений поменьше, опыта побольше. Отношения с учениками строятся осознанно, общение через предмет. Родители прислушиваются и не ревнуют. Ученики на уроках внимательнее, на экзаменах увереннее. Но после уроков приходят редко, а после школы заходят по праздникам.

И этот период укладывается в норму. Никуда не денешься, наступает «амортизация души». И омоложение происходит не с каждым.

Но вот первая опасная зона: те, кто в свои 40–50 лет задержались в дилетантах, по-прежнему горят, как сухой ельник, честолюбивы, как юные воины, поистине небезвредны. Их влияние возрастает, а ответственность по-прежнему нулевая. Сорокалетние педагоги-честолюбцы опасны для душевного здоровья ваших детей. Тот же Гессе как будто про них писал: «То, что называешь страстью, – это не сила души, а трение между душой и внешним миром. Там, где царит страстность, нет избыточной силы желания и стремления, просто сила эта направлена на какую-то обособленную и неверную цель, отсюда напряжённость и духота атмосферы». Лучше не скажешь.

На следующем этапе развитого профессионализма, подлинный педагог через профессию решает для себя мировоззренческий вопрос: он не может больше работать вслепую, он должен подвести итоги, понять смысл, оценить свои возможности, принять сознательные решения. Он уходит, или совершенствуется в специальности, или готовится к Учительству. Вторая опасная зона: те, кто просто переключается на автопилот, они почти бесполезны, так как неинтересны и, следовательно, невоспринимаемы.

Учительство же в некотором смысле – возвращение к началу, к дилетантству, но в этом случае рождается новое качество, рождаются Ученики.

По образу и подобию

Саша Манкин перешёл в нашу школу из математической в 9-м классе. Он не очень жаловал математику и был не очень дисциплинирован для ученика спецшколы. Длинный, худой, с выразительным, подвижным, несколько обезьяньим лицом, ироничный – он был интересный мальчик, который не просто легко шёл на контакт, но активно искал его сам.

Очень скоро он стал регулярно провожать меня после уроков из школы домой. По дороге мы упивались беседой. Разговаривали обо всём: школьных делах, истории, литературе, музыке, человеческих отношениях, философствовали. Пожалуй, особо мы любили поговорить о нём самом.

Он был очень эмоционален, быстро загорался. Его тянуло к действию.

Через год мы создали педагогический театр. Сами писали сценарий и делали декорации. Но главное был не сам спектакль, а разговор после него со зрителем. Манкин был поглощён театром.

В 10-м классе я нисколько не удивился, когда Саша сказал, что собирается поступать на истфак в педагогический.

Его родители, милые интеллигентные люди, убеждали его и меня, что Сашины намерения – просто блажь. Он и слышать ничего не хотел. Я же открыл для себя счёт выпестованных соратников.

Саша хорошо сдал экзамены, но набрал полупроходной балл. С ним он был зачислен на вечернее отделение. Правда, не сразу: я изрядно пообивал пороги различных кабинетов. В своей борьбе за справедливость школа снабдила меня характеристикой-рекомендацией, которая заканчивалась словами: «Педагогический совет рекомендует Манкина Александра в МГПИ им. В.И. Ленина и надеется, что из него получится настоящий советский педагог». Потом мы заменили слово «надеется» на «уверены».

После Сашиного поступления в институт наши отношения ухудшились. Последние несколько месяцев перед его уходом в армию мы практически не общались. Я имел с ним, правда, два долгих разговора. Один, когда он не хотел идти сдавать экзамены в первую сессию. Второй – когда убеждал его попытаться досрочно сдать экзамены за второй семестр и попытаться перейти на дневное отделение. Но он выбрал армию. Вернее – он туда убежал.

Меня не пригласили даже на проводы. Но уже через две недели после них получил от Саши письмо, в котором говорилось о «неразрывности наших судеб», о «будущей совместной работе». Чем ближе к концу службы, тем Сашины письма становились все раскалённее, все яростнее. Он готов был вершить поистине геракловы подвиги во славу педагогики.

…Наша встреча после армии прошла буднично и заурядно. Потом он уехал отдохнуть с приятелем на юг. Приехал возбуждённый, чужой, вернее – другой. Хотел взять академический отпуск. Но я уговорил его не терять времени, объясняя его состояние естественной послеармейской акклиматизацией. Я всегда умел объяснить ему его состояние, и мне казалось – действовал с врачебной целесообразностью.

В институт Саша ходил, выполняя тяжёлую повинность. Иногда загорался, «брался», но сил явно не было. В конце концов, он позвонил мне домой и коротко бросил: «Я ушёл из института. Извините», – и повесил трубку.

Мы виделись редко. Я знал, что он работает рабочим сцены в консерватории, имеет какие-то деньги, меняет девушек, о которых отзывается демонстративно цинично. Он всегда был демонстративен.

Именно в консерватории мы с ним случайно встретились. Увидев меня, он широко всплеснул руками, как бы говоря: «Ба, кого я вижу?!» Потом несколько фамильярным тоном спросил: «Так вы, я смотрю, даже в консерваторию ходите?» Тон, это «даже» меня покоробили. (Когда он учился в 10-м, я взял его с собой на открытие сезона в Бетховенский зал консерватории. Тогда он побывал в ней впервые. И полюбил классическую музыку, стал заядлым меломаном).

Из консерватории мы вышли вместе. Он провожал меня домой, и это напомнило наши школьные прогулки. Но разговор был другой. Пожалуй, ни до, ни после в своей педагогической карьере я не получал в свой адрес столько резких, оскорбительных слов. Он мимоходом рассказал мне о своём поступке (речь шла, на мой взгляд, о личном предательстве), который вызвал у меня гнев и презрение, что я и высказал ему. Он говорил, что я напрасно трачу свой пыл, что он абсолютно равнодушен к моим словам. Что ему плевать на наши прошлые глупые занятия, что мир устроен иначе, что я его себе придумал и навязываю другим.

Через несколько дней я рассказал о нашем разговоре двум его близким друзьям-одноклассникам, когда они зашли ко мне в гости. Но они все уже знали – Саша опередил меня. Больше мы практически не виделись. Пару раз случайно встречались на улице и в метро.

Интересная деталь: на моём письменном столе, под стеклом лежала дюжина фотографий наиболее близких мне бывших учеников. Была там и Сашина фотография. Через некоторое время после того разговора она исчезла. Кто-то из ребят вынул её.

Я знал, что в последнее время Саша работал дворником. А несколько лет тому назад уехал из страны навсегда.


…Я вспоминаю о Манкине редко, беззлобно. Порой мне кажется, что сейчас, спустя много лет, мы могли бы хорошо поговорить – просто так, или о прошлом. Но не уверен. Поэтому не хочу.

Ну что же вы?

Он краснел во время разговора, волновался, когда отвечал на уроках, но очень хотел скрыть это. Миша Бажуков старался воспитывать в себе характер: решительность, смелость, непреклонность, умение ставить цель и во что бы то ни стало добиваться её. Он занимался современной борьбой, качал мышцы, пытался быть немногословным и равнодушно вежливым. Старания дали определённый результат: Миша приобрёл спортивную фигуру, был одним из рекордсменов школы по подтягиванию, его прямая, гордая спина напоминала восклицательный знак.

Одновременно Миша Бажуков любил стихи, писал их сам. Занятия борьбой не научили его драться – ему по-прежнему было невыносимо тяжело ударить человека по лицу.


…Целый год я носился с идеей организовать «Клуб интересных встреч». И наконец мне удалось пригласить в школу знаменитость – это был Булат Окуджава.

Я очень волновался, много суетился, старался организовать все как можно интереснее. Мои же десятиклассники, привыкшие к разного рода подобным мероприятиям, отнеслись к предстоящей встрече без особых эмоций. Меня это злило: если уж не «охов» и «ахов», то по крайней мере равной со мной суеты и волнения я считал вправе требовать от них.

От злости разговаривал с ними обиженным тоном, язвил, постоянно попрекал, обвинял в чванстве и лени. Затем собрал группу «гуманитариев» и потребовал, чтобы они придумали вопросы к встрече. На следующий день, когда выяснилось, что никто ничего толком не сделал, я взорвался: наговорил массу резкостей, обозвал их «неблагодарными свиньями» и ещё раз потребовал вопросы.

Закончился шестой урок. Ко мне подошёл Миша Бажуков, очень быстро всучил лист бумаги, сказал «до свидания» и ушёл. Было видно, что он «на взводе». Я прочитал записку. В ней были перечислены несколько вопросов, потом приписка: «Вы говорите, что то, как мы себя ведём, – это свинство, но зачем же Вам вести себя с нами, как в свинарнике, по-скотски…». Не помню, как всё было дословно, но хорошо помню подпись: «Искренне непереваривающий Вас М. Бажуков».

Странно, но я не почувствовал ни обиды, ни боли, ни удивления. Во-первых, я знал, что это неправда, а во-вторых, сам устал от поднятого ажиотажа. Но вечером дома никак не мог забыть об этой записке, перечитывал её несколько раз, думал о предстоящем разговоре с Мишей.

Честно говоря, мне казалось, что уже утром он будет ждать меня у школы и извинится, но… Войдя в класс, Миша постарался «не заметить» меня и не поздоровался. После урока я попросил его остаться. Мы были одни в пустом классе, уроки в школе закончились, стояла непривычная тишина.

Я демонстративно спокойно, чуть улыбаясь, спросил его, зачем надо было писать такую неправду, ведь он добрый мальчик и не способен ненавидеть, что сейчас, наверное, страдает от того, что обидел человека, сделал ему больно. Наступила пауза, он что-то хотел ответить, несколько раз начинал, но не смог. Его руки стискивали края парты, ещё немного, и он уже не мог себя сдержать: чертыхаясь, вскочил, расшвырял стоявшие на пути парты и выбежал в коридор. Я вышел за ним.

Миша стоял в учительском туалете и плакал, из носа текла кровь. Он размазывал кровь руками по лицу и глухо, стараясь не заголосить во весь голос, рыдал. Это была настоящая истерика.

Я заставил его запрокинуть голову назад, помог остановить кровь. Потребовал, чтобы перестал плакать. Я похлопывал его по плечу и говорил: «Ну все, Миша, прекрати… все нормально, ну, будь мужчиной… Все, Миша, нормально». Он продолжал немного всхлипывать, повторяя: «Ну, что же вы… ну, зачем же вы… ну, как же вы…»

Постепенно он успокоился, помыл лицо. Несколько минут мы молчали, я курил. Потом достал записку и сказал: «В общем, так, Миша, с этим все – закончили, не было этого, понимаешь, не было. А меня ты, пожалуйста, извини». Затем я порвал записку на мелкие части. «Ну, мир?» – спросил я. Он улыбнулся и протянул мне руку. Мы обменялись долгим и очень крепким рукопожатием. В этот день на «вечер встречи» Миша Бажуков не пришёл…

Нужно ли лезть в душу?..

Предложил как-то старшекласснику «пройтись – поговорить». Вижу: не хочет, не время. Вижу, но пересилить себя не могу – нетерпение. В результате: «Все, что вы говорите, бывает очень интересным и полезным, но то, КАК вы это делаете… Нельзя же лезть человеку в душу!»

А разговор-то был обыкновенный – о нём. Мы часто говорим с детьми не вообще, а о них. И с медицинским акцентом: вот это у тебя плохо, вот так будет лучше.

На этот раз с ролью доктора я не справился и… расстроился. Ведь знаю, не раз шишки набивал: не нужно к детям ЛЕЗТЬ. Пусть позовут, откроются. И тогда – аккуратно, тихонько, как по минному полю…

Обида на самого себя не проходила. Рефлексия не отпускала. И решил собрать своих бывших близких мне учеников и задать им этот как бы риторический вопрос: нужно ли лезть в душу? Попросил даже написать свои размышления на эту тему. Вот некоторые из них.

«Формулировка вопроса заставляет вспомнить о «грязных башмаках»… Очевидно: никто не любит вторжения невытертых ног. Вывод – лучше никого к себе не подпускать. Ни врагов, ни друзей. Но любой человек не может изолироваться от мира полностью. Душа его испытывает самые разнообразные, но по большей части отрицательные влияния. И тогда появляется смысл в «залезании в душу», но не ногами, а душой».

«Лезть ради того, чтобы лезть – скотство. А лезть с педагогической целью – рвать зелёные яблоки».

«Лезть в душу не надо. Лобовая атака – сотрясение мозга у обоих. Боевая ничья. И вообще «лезть в душу» – вульгарное, уличное выражение. Зачем лезть, зачем вламываться? Другое дело – душевный разговор. Душа – эмоциональное «я» человека. Душу тревожить надо. Душа болит – человек жив. Значит, задеты человеческие чувства. А воспитание чувств – благородное занятие».

И так далее. Хорошо все написали, но ясности у меня не прибавилось. Я ждал ещё одного мнения, Максима. Мы видимся с ним редко, раз-два в год, но его точка зрения играет для меня экспертную роль. Но Максим ничего не написал. При встрече сразу охладил мой пыл: «Не кажется ли вам, что то, что вы сейчас делаете, и называется – лезть в душу?» Мы заспорили. В конечном итоге он написал одну фразу: «Может быть, надо молодым врачам показывать роды, чтобы они могли в будущем не причинить лишнюю боль, но ведь не по Центральному телевидению».

Мы проговорили всю ночь. Утром, прежде чем попрощаться, Максим как бы извиняющимся голосом произнёс: «Главное, не надо так много думать о своей роли в истории».

Сразу стало легко и все ясно. Не надо обманывать себя и задавать вопросы в ожидании желательных для себя ответов. Учителя – самые страстные в мире коллекционеры. Они коллекционируют детей. Приобретение – через завоевание.

…Через месяц-два после разговора со старшеклассником, отказавшимся впускать меня к себе в душу, встречаю его случайно вечером в школе. Спускаюсь по лестнице. Он идёт сзади. Не оборачиваясь, спрашиваю: «Ну что – время лезть в душу ещё не наступило?» «Можно, – сказал он почти без паузы. – Только не сегодня, ладно?» «Конечно, не сегодня. Сегодня я тоже устал. Может быть, завтра. Может, позже. В общем, там посмотрим. Как получится».

Только теперь – аккуратно, тихонько, как по минному полю…


Заочный спор


Они вырастают. Кто-то из них умнеет. Что-то меняется. Они порой вспоминают о нас, и, как написано в одном из выпускных адресов: «Вы в каждом что-то разбудили: кто благодарен Вам, кто зол». Со временем эмоции, в том числе и раздражение, проходят, и они снисходительно начинают нас… критиковать. Прямо как мы на уроке: декабристов за дворянскую ограниченность, народовольцев за индивидуальный террор, меньшевиков за оппортунизм.

Лично мне приходилось выслушивать претензии в чрезмерной социальной активности, в излишней эмоциональности, в деспотизме, властности, в повышенной «вербальности», в недооценке религиозного, духовного воспитания и переоценке собственного мнения.

Ей-богу, забавно получается: они меняются, а мы – не люди. Догматики и консерваторы старческого поколения (между прочим, когда я выпускал свой первый 10-й, мне было 23 года, затем 25, потом 27…).

Вы обращали внимание, как спокойно они употребляют при нас ключевые слова и фразы из неприличных анекдотов. Никому и в голову не придёт, что мы их знаем. Вот так стоишь, как дурак, делая бесстрастное лицо, мол, ничего не понимаешь. Не хочется же их разочаровывать!

Всё-таки как же мы их сильно «достаём» в школьные годы! Неймётся некоторым всю оставшуюся жизнь. Хорошо, когда все хорошо заканчивается. Андрюша Буртин подошёл после урока и спросил: «А Вы знаете, как зовут генерального секретаря коммунистической партии Парагвая?» «Нет, – ответил я, – но если нужно, узнаю». «Не надо, – (небольшая пауза) – я знаю!» И Андрюша гордо вышел из класса.

Я ощутил весь «кайф», который он получил от того, что знал что-то, чего не знаю я, а главное, что я теперь знаю, что он знает что-то, чего не знаю я.

Сразу после школы мы встречались пару раз. Умный парень был всегда «на взводе» и говорил всякие нелепости. А вот встретились лет через десять – я по-прежнему школьный учитель, он – журналист, работает на престижное иностранное агентство. Умница. Отлично пообщались. Ровно-ровно. Спокойно-спокойно…

Неужели наш «заочный спор» продолжается до момента обретения ими полноценного социального статуса? Или это возрастное затянувшееся самоутверждение?

А как они превращаются в «заботливых матерей» после школы?! Общаются с вами, как с несмышлёнышем. А вы умиляетесь и подыгрываете. Что делать? Заслужили…

Какая же всё-таки это дурацкая профессия – учитель. Сколько раз ведёшь себя как болван, а то и с тобой общаются, как с идиотом.

Наверное, у них сложное чувство. Нам порой кажется, что они лишь проекция другой личности, нашей. Они тянулись за ней и потеряли себя?

Мне порой не совсем понятно, за что они «зуб держат» и за что мы должны извиняться. Если только за то, за что злимся на своих родителей: что на них похожи. Особенно, если у них все чуточку лучше получается.


…Посмотрите: у него моя интонация, мои жесты, манера говорить; он повторяет мои выражения, цитирует из моих любимых книг и анекдотов.

Ну и что?! Что плохого в том, что мы одинаково любим Сергея Юрского, Бабеля, 2-й фортепьянный Рахманинова и импрессионистов?

Думается, всё дело в том, что кому-то из нас хочется когда-нибудь произнести: победителю-ученику… А кому-то из них приятнее: побеждённому учителю…

Правильный выбор

Идея возникла спонтанно. Решили завести в классе некую толстую амбарную книгу, где «каждый желающий пишет, что хочет, кроме заведомо глупых и пошлых вещей».

Так гласило главное правило, записанное на титульном листе. Сама тетрадь получила нехитрое название «судового журнала». Класс, таким образом, превращался в команду. В этом была игра, но игра не без пользы.

Но затея не удалась. Не знаю даже, почему. Иногда я пытался своими фразами, замечаниями спровоцировать хоть какое-либо содержание, хоть какой-то разговор. Тщетно. Все записи «команды» были типа: «Кто украл вырезку из «Крокодила»? Узнаю – морду набью». Или: «Учиться надоело – скорее бы каникулы!»

Примитивные поздравления девочек с 8 марта, а мальчиков – с 23 февраля дополняли эту скудную картину нашего судового журнала. Стихотворение, которое написал один из учеников по моей просьбе, и парочка карикатур моего приятеля, с оказией заскочившего в школу, не изменили отношение к творчеству остальных.

То, что мой класс – не лицейский выпуск Пушкина, я знал. Но…

Не цепляются что-то культурные инициативы у нынешнего поколения. Никаких крючочков. Во всяком случае, у большинства.

Но журнал неожиданно стал примечательным. В нём расписывались гости класса, которых я приглашал в рамках клубной программы или на спецкурсы.

В марте 1990 года в газете «Коммерсант» появился контактный телефон только что образовавшейся «второй» после КПСС партии либеральных демократов. Позвонив по этому телефону, я попал домой к Владимиру Вольфовичу Жириновскому, который сразу принял моё приглашение посетить школу.

Владимир Вольфович весны 1990 года – молодцеватый мужчина, элегантно одетый, с хорошим чувством юмора и чувством меры, желающий понравиться, но ненавязчиво. Без пены в уголках рта, без крика и истерик. Свою партию сравнивал с октябристами до революции, громил «Память», был чуть-чуть панславистом и немного недолюбливал турок. В общем, большинству понравился.

В конце года при определении рейтинга наших гостей Владимир Вольфович занял почётное третье место после писателя Александра Кабакова и диссидента Виктора Булгакова.

В «судовом журнале» он крупным неаккуратным почерком записал: «Рад встрече с молодёжью Москвы. Хочется верить, что вы сделаете правильный выбор и станете действительно счастливым поколением нашей страны».


…А строчкой ниже: «Объявление. Куплю мыльные (радужные) шары по договорной цене! (телефон, имя)». Чуть дальше – моё: «Летите, голуби, летите…» Каждый сделал свой выбор.

Самолюбие – в карман

Лет десять назад ученик сказал мне, что главная учительская ошибка – выдавать желаемое за действительное. А столкнувшись с реальностью, обижаться. Он прав. Мы любим «киношные ситуации» в своей работе. Когда трудный подросток в конце концов возвращается к своему воспитателю. Или разговор с учителем в школе долго переживается дома.

Мы любим хэппи-энды и боимся конфликтных ситуаций, возможных неудач и жёстких слов. Стараемся – не переборщить: не дай Бог, с ребёнком что-то случится. Этот страх, эта ответственность мешают нам порой совершать справедливые поступки: представляем, что может произойти, вздрогнем и бежим к нему, а он ушёл… с друзьями гулять.

Часто ли бывает в жизни, что они неожиданно пришли к вам домой исповедаться или подошли после уроков поговорить-посоветоваться? Дождались ли вы вечером звонка домой после того, как утром они обидели вас в школе? Кто первый заговорит после ссоры? Кто первый начнёт выяснять отношения? Кто в очередной последний раз скажет, что «в последний раз…»?

Есть, конечно, везучие среди нас. Бывают счастливые исключения.

Все «киношное», что произошло с нами, мы помним наизусть и на всю жизнь. Эта память помогает простить все, что было до этого, и все, что будет потом.

Учителя – народ особый. Никто, наверное, так много не говорит на профессиональные темы вне работы. Никто, наверное, не умеет так чувствовать себя счастливым.

С годами люди познают свои ошибки, учатся на них и стараются больше не повторять. Учителя с годами познают свои ошибки, учатся на них и… совершают снова. Сизифов труд? Вряд ли. Может быть, мы должны обманываться? Может быть, только так мы исключим ошибки?

Настроение ребёнка изменчиво, как погода, и ненадёжно, как Гидрометцентр. Значит, мы должны быть готовы на все случаи жизни. Как хочется сказать себе и другим: не равняйте ребёнка с собой. Он не живёт вашим миром. Он не может вас понять. Не мучайте себя и не дёргайте его. Не считайтесь с ним телефонными звонками. Самолюбие – «в карман».

Мы – непревзойдённые мастера игры в поддавки. Мы всегда в неё выигрываем. Как, бывает, хочется проиграть: раз, два и – «в дамки». Но стараемся не выигрывать. Наша сила – в нашей слабости.


…Пройдёт ещё один год. Мы станем мудрее и ничему не научимся. Мы будем советовать молодым учителям, как им нужно поступить и тут же удивлять их, поступая порой прямо противоположно. Мы всегда будем сетовать на то, что фильм о детях не для детей. Мы будем раздражаться от наивного сюжета и волноваться за его героев. Вздыхать, говоря, что все это бывает лишь в кино. И все же надеяться… Ибо остаются заниматься нашей профессией, вероятно, только неисправимые идеалисты.

…И нам больно

Они все разные, дети. Но нелегко избавиться от стереотипных оценок и инвентарных ярлыков. У каждого учителя свой опыт. Этот опыт священен, он достался такой дорогой ценой, он выстрадан. И остались на всю жизнь нарицательные Кости, Юры, Саши, Марины – этакие модельные, эталонные образцы.

Когда-то эталонный Саша тебя предал, совершил подлость. Каким же он был: очень эмоциональным, не стеснялся объясняться в любви, был фамильярен в своих чувствах, ревновал к другим, болезненно воспринимал, когда на чьём-то фоне проигрывал, кажется, был искренен… Но и не смог научится уважать себя, не смог преодолеть своей пугающей слабости и… предал. Так получилось.

А этот очень на него похож, только бы не стал таким же. И мы начинаем общаться с ним настороженно, обижать подозрительными намёками, мстить… тому эталонному Саше. А этот не понимает, переживает, уходит, и нам больно.

Другой эталон – Лёня. У него большой творческий, человеческий потенциал. Мы его пестуем, обхаживаем, «лепим», хотим гордиться. Мы ждём от него любви, благодарности, сыновних чувств, а он странен в своих реакциях, неадекватен в отношениях. Мы волнуемся, оскорбляемся, ищем причины… Находим: его окрепшая личность требует независимости, его характер не позволяет говорить о своих чувствах, и он страдает от этого. Ему нужно помочь, и наступит время – он себя проявит… Но он не проявляет. Может просто забыть, просто быть чёрствым, его честолюбие всевластно; он оказался, увы, душевно примитивнее, чем мы его придумали. И мы начинаем упрощать ему подобного, отказывать в тонкости, в душевных переживаниях, постоянно намекать, что «раскусили», все понимаем… А он не понимает, мучается, обижается, уходит. И нам больно.

Как часто это бывает: мы забываем, что у нас нет права судить, но есть необходимость понимать; нет права выбирать, но есть необходимость терпеть.

Как часто это бывает, когда мы любим не детей, а то, что вкладываем в них; когда мы обижаемся не на них, а на их отношение к нам; когда мы переживаем не за них, а за себя. И дети это чувствуют. И тогда они не прощают, тогда они не великодушны, тогда они уходят. И нам больно.

Кто-то не поздравил – трагедия, кто-то соврал – крах, кто-то забыл – неуважение. И сразу: они чёрствые, бездушные, неблагодарные. А можем ли мы оценивать их только по отношению к себе? А все ли мы сделали, чтобы помочь им стать добрее, внимательнее, честнее? Научили ли мы их ценить наш труд?


…Молодой учитель собрался с классом в Петербург; деньги достал, родителей уговорил, жильём обеспечил, лучшие экскурсии заказал. Приехали: в Эрмитаж – без очереди, в кафе – для них спецобслуживание, билеты в театр – в партер. Обратно вернулись рано утром, до открытия метро – полчаса. Он не ждёт: находит автобус, всех по домам развозит, свои деньги платит. И в результате никто не сказал ему «спасибо». И стало больно, и не захотелось дальше работать, напрасно силы тратить.

Эх, память наша, память… Неужели мы забыли, как после нелицеприятного педсовета поздно вечером нас ждали на лестничной клетке первого этажа «просто так»; как подарили на день рождения «чьи-то» нарисованные глаза, попросив «не искать никакого смысла»; как приходили вечером домой, объяснить свой поступок, «чтобы не думали… не обижались»; как на выпускном вечере в пустом классе читали свои первые стихи; как на учительском столе находили неумело нарисованные свои портреты; как начинались письма со слов «Дорогой…»

Бывает так, что забываем, и помним только о невосполнимых затратах. Тогда обижаются они. И уходят. И нам больно.

Сторонатреугольника

Наверное, впервые за свою детскую жизнь я почувствовал, я почти отчётливо осознал, как ужасно могут не понимать, мучить, терзать друг друга два родных, полных взаимной доброжелательности человека и как тогда любые речи, любое умничанье, любые разумные доводы лишь подливают яду, приводят лишь к новым мукам, новым уколам, новым промахам. Как это так получалось? Но так получалось, так выходило. Это было нелепо, это было безумно, хоть смейся, хоть плачь – но было именно так.

Герман Гессе. «Душа ребёнка»


Злая воля к добру

Расхожая фраза «учитель заслуживает больше добрых слов» требует небольшого, но принципиального уточнения: хороший учитель. Как его отличить? Умный, интеллигентный, добрый. А кто же плохой? Ответ прост: тот, у кого все наоборот. Каждый учитель вспомнит историю исковерканной судьбы того или иного ребёнка. На одних необратимо повлияло антивоспитание в семье, других испортила микросреда «улицы», а третьих искалечила школа. Та самая, куда ходят все дети с шести-семи лет, где они многие годы учатся, получают знания, познают мир, приобретают опыт человеческих взаимоотношений.

Вначале была начальная школа. Что хочется представить в образе первой учительницы, так это её доброту и отзывчивость. Такой «второй мамой» и остаётся она в памяти многих. И не случайно на выпускных вечерах самым дорогим гостем бывает учительница первых классов. Но везёт не всем.

В мой класс пришёл новый ученик: умный, интересный мальчик, но было заметно – с какой-то червоточинкой. Нет-нет да и проскочит: в кривой некрасивой ухмылке, в привычке автоматически врать, в злорадстве, с которым он наблюдал чужие неудачи и публично фиксировал учительские промахи. А ларчик открывался просто: в первом классе непоседливый мальчик сразу вызвал негодование учительницы, которая с успехом выполняла в своём классе функции фельдфебеля. Вдобавок ученик оказался начитанным и любознательным. Он задавал много вопросов и (о, ужас!) для этого не всегда поднимал руку, прося разрешения. Учительница прямо заявила маме, что «не намерена целыми днями книжки читать, чтобы только отвечать на вопросы её сына, и вообще – он… мальчик трудный».

Вот так умный, здоровый, но немного нетипажный ученик стал трудным. И пятно уже не стереть, ярлык не сорвать, печать не свести: он – «меченый» ребёнок, жизнь у таких складывается в школе непросто.

Есть учителя, которые как будто самоутверждаются на маленьких детях. У них нет проблем с дисциплиной: они могут схватить, встряхнуть, накричать, наказать. И когда мальчик переходит в среднюю школу, он уже её не любит, боится, ждёт только момента, когда можно будет отомстить, копит силы. Но это не волнует «перво-воспитателей». Они сделали своё дело и «умыли руки». И из рук этих «абсолютных авторитетов» предметник перенимает и главный психологический постулат: «Учитель всегда прав!»…

Учитель поставил незаслуженную двойку, обещал, но забыл, требует обязательности, а сам опаздывает на уроки, возмущается, когда не слушают «интересного» лектора, а сам откровенно зевает или заполняет журнал – картина не нова и уже привычна. Но вот учитель ошибся, несправедливо обидел – как тогда? Наверное, ему нужно извиниться. Но… «учитель всегда прав!»

…В школе произошёл отвратительный инцидент: в мальчишеском туалете одного паренька его же товарищи попросили открыть рот, а затем… плюнули. Первым, на кого пало подозрение в этом мерзком поступке, стал, конечно, «трудный» ученик…Мальчик оказался ни при чём. Вышла ошибка. Но: учитель всегда прав. Ничего страшного не произошло. Сегодня не он, а завтра он – какая разница.

Учитель прав, когда в журнале неожиданно появляются двойки «задним числом»; прав, когда говорит ученику – «дубина», «подзаборник»; прав, когда советует родителям обследовать их нормального ребёнка у психиатра…

А каково родителям, которые не могут сказать плохо об учителе, но вместе с тем не могут и встать на его сторону? И тогда в лучшем случае они начинают объяснять детям, что не стоит «связываться», «наживать себе лишние неприятности». А в худшем – будут отстаивать дутые аргументы. Такие родители теряют доверие детей, свой авторитет. Лишают себя возможности участвовать в воспитании собственных детей.

Самое страшное, что в школе есть учителя, которые просто не любят детей, более того, сами того не сознавая, они их ненавидят, презирают, вечно ищут повода «вывести на чистую воду». Их жизнь в школе давно превратилась в борьбу с учеником. В бесплодную борьбу, где процесс – самоцель.

Грех таких «педагогов» – «не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепоте и в злой предвзятости. В злой воле к добру». Марина Цветаева написала эти слова по другому поводу. Но и нашим «героям» они впору. Ведь они радуются, когда детей наказывают, удовлетворены, когда дети унижены, работоспособны, когда вокруг них дураки.

Мне жалко тех, которые не ведают, что творят, но по-человечески честны и по-своему желают детям добра. Не о них речь.

Но есть другие: агрессивные в невежестве, стойкие в предрассудках. Они не шутят, когда щеголяют друг перед другом стажем работы «на вредном производстве». Их «молоко» – неприкасаемость.

Любое критическое слово об учителе нельзя превращать в «огульное охаивание» учительства. Происходит вольно или невольно амальгама, смешивание, своеобразная подтасовка: в одной и той же колоде – одна карта краплёная, другая – честная.

Перефразируя Чехова: тогда учитель станет лучше, когда вы покажете ему, каков он есть. А тому, кто и так неплох, – нет причины обижаться.

Между двух огней

Руслан Гораев был переведён в 9-й класс условно. Неглупый парень из добропорядочной семьи, Руслан не отличался прилежанием, дисциплиной и водил дружбу с хулиганами. Курил, мог выпить. На его щеке был шрам от удара пряжкой ремня.

Руслан был физически очень сильным, обладал неплохим чувством юмора, легко общался, имел прекрасные актёрские способности. Маленьким мальчиком он участвовал в спектаклях Театра на Таганке и хранил афишу с автографом Высоцкого.

Когда я предложил бывшей театральной «звезде» принять участие в скромном любительском спектакле нашей театральной студии, он запросто согласился. Вскоре искренняя симпатия к Руслану со стороны студийцев, старших его по возрасту, в основном студентов, весёлая и интеллектуальная атмосфера студии увлекли его. «Улица» осталась в прошлом.


К этому времени у меня сложились хорошие, доверительные отношения с родителями Руслана. Они были рады, что сын – «при деле», в хорошей компании, под присмотром.

Гораев действительно почти все время проводил среди новых друзей: ходил с ними в кино, театр, на выставки; стал много читать, больше думать, лучше говорить, говорить о разном.

Иногда заводил разговоры дома или комментировал по-своему то, что говорил, например, отец – мужчина строгий и, как военный человек, полковник, подчас категоричный. Но вольности поначалу допускались. Ничто не предвещало грозу.

У Руслана было чёткое, ясное представление о своём жизненном пути – военное училище, служба в войсках, академия, адъюнктура…

Армия, честно говоря, была не очень популярна в студийной среде, но Руслана, конечно, никто всерьёз не отговаривал, лишь подтрунивали: «Не говори гоп, Русланчик, поживём – увидим».

В десятом классе, под Новый год, Гораев неожиданно сказал: «Я не решил точно, что я хочу, но знаю, что не хочу быть военным». И попросил посоветовать ему, в какой институт поступать. Мы выбрали педагогический институт, филологический факультет. Руслан не стремился стать учителем – ему хотелось получить гуманитарное образование, и он выбрал реальный вариант.

Я понимал, что в семье Гораева эту новость встретят без восторга, но всё же недооценил реакцию. Отец был оскорблён выбором сына. Рушились все планы. Его сын обрекал себя (отец в этом не сомневался) на «чёрт знает что».

Выступив в роли адвоката, я не заметил, как превратился в обвиняемого.

Отец Руслана, знавший характер сына, не пошёл на жёсткую конфронтацию. Он даже согласился, в конце концов, взять репетитора по литературе. Он думал, время образумит сына.

На экзаменах Руслан не добрал балла. Но в военное училище поступать отказался наотрез. И ушёл в армию.

В армии началась его массированная обработка. Постоянно вёл «душевные» беседы замполит, вызывал для «отеческих» бесед командир части.


…Старший сержант Гораев вступил в КПСС. Руслан служил под Москвой, и я несколько раз приезжал к нему. Привозил книги, учебники. Мы переписывались.

Давление на него усиливалось. Отец, исчерпав многие средства, стал откровенно намекать сыну о возможных неприятностях, которые могут быть у его учителя, если Руслан не прекратит ненужные, «вредные» контакты. Уязвлённое самолюбие, искренняя любовь к сыну ослепляли его.

Руслан оказался между двух огней. Хотя сам вряд ли знал, чего хотел на самом деле. Он устал от грома и молний у себя над головой.

После армии он действовал вяло, по инерции: поступил на подготовительные курсы в МГУ, но ходил на них нерегулярно – ему грозило исключение. Мне он звонил из телефона-автомата, для конспирации. Иногда приезжал.

Как-то позвонил и сказал, что женится, потом уехал на месяц в свадебное путешествие. По приезде обещал позвонить и подъехать вместе с женой. Но звонка не последовало. Не было его и потом.

Недавно, спустя три с лишним года, я узнал, что Гораев заканчивает военное училище. Кто знает, может, мне стоит поблагодарить Руслана за это решение: неизвестно, чем бы ещё для меня обернулось его упрямство. А в том, что он будет отличным военным, я не сомневаюсь.

На память о Руслане у меня осталось много фотографий, писем и несколько подарков. Один из них такой: подвешенный на кожаном ремешке патрон с непробитым капсюлем, но выпотрошенным изнутри порохом.

С жиру бесятся?

Сергей Зимин пришёл к нам в клуб уже женатым человеком, отцом семейства. А было ему 17 лет. В прошлом – жизнь, которой не позавидуешь.

В шесть лет Серёжа остался без отца – тот покончил жизнь самоубийством. Вскоре мама привела нового папу. Папа пил. Потом начала пить мать. Скандальные пьянки случались почти каждый день. Нередко Сергею приходилось убирать за гостями. Лет в десять он впервые грязно обругал мать, потом замахнулся на отчима ножом. Его отправили в интернат, с глаз долой. Курить, пить он начал в интернате. Там же сделал себе первые наколки. Там резал себе вены.

Однажды девочка на год его старше поспорила с подружкой на десять рублей, что влюбит его в себя и… выиграла.

После интерната было незаконченное кулинарное ПТУ, неудачная семейная жизнь. Сергей спивался.

В клуб Зимин пришёл по просьбе ребят и с их поручительством. Сам он тоже обещал не пить.

Он оказался парнем весёлым, компанейским, не боящимся работы. Часто после занятий мы оставались в клубе пить чай. Он, как человек совершенно самостоятельный, задерживался допоздна. Мы много разговаривали; он с удовольствием рассказывал о себе. Отношения сложились хорошие, дружеские.

По учительской привычке, да и просто так, по-приятельски, зашёл однажды к нему в гости. Его двухкомнатная квартирка поразила бедностью и обшарпанностью. Выделялась только старая этажерка. «Это отец ещё сделал, – сказал Сергей, увидев, что я обратил на неё внимание. – Он был краснодеревщик».

Его мать была дома. «Болела». Немного посуетилась по случаю прихода почётного гостя, но скоро оставила нас. К ней пришёл парень лет восемнадцати (я его видел несколько раз в микрорайоне). «Кто это?» – спросил я Сергея. «Кореш мой бывший. Мы с ним вместе пили, а теперь он с ней пьёт», – сказал он об этом обыденно и спокойно.

Мы стали рассматривать старые фотографии. Сергей с удовольствием вспоминал. «Вот это мама, – пояснил он, показывая на молодую женщину, снятую на фото вместе с группой маленьких детей. – Она была воспитательницей детского сада, – уточнил он и вдруг неожиданно добавил: – добрая была…»

Вскоре Серёжина мама вышла из кухни. Парень ушёл. Она была навеселе.

«Мам, давай чаю попьём», – предложил Сергей. Женщина неохотно вернулась на кухню. Через некоторое время она принесла два стакана чаю и поставила перед нами. «А что, больше ничего нет?» – спросил Сергей. «А чего есть-то? Ты же просил чай», – грубовато ответила мать.

Сергею было неудобно. Все чувствовали себя неловко, и я решил уходить.

«Пойдём, проводишь меня», – предложил я. По улице шли медленно, разговаривали. Потихоньку добрели до моего дома.

«Ну, что ж, – заметил я, – теперь тебе надо нанести ответный визит». Он согласился.

Зайдя в квартиру, Сергей недолго рассматривал книги, всякие интересные штучки… Я комментировал свои «музейные экспонаты».

Захотелось есть. Обнаружил в холодильнике пару антрекотов. «А ну, неудавшийся кулинар, покажи-ка своё искусство!» – бодро воскликнул я, вынимая мясо. Сергей молчал. Моя шутка его не развеселила. Наоборот, он заметно помрачнел. «Ты чего?» – спросил я. «Ну, надо же, – зло усмехнулся он, – вы были у меня в гостях и ушли голодный. А теперь вот у себя дома меня угощаете». Я понял свою бестактность, но было поздно. «Ничего», – продолжал Сергей, и голос его стал громче и жёстче. «Ничего, – повторил он, – у меня тоже в холодильнике будет мясо. Всё будет! Всегда! Я для этого всё сделаю!»

Он замолчал. Взгляд его был направлен как бы вовнутрь. О чём он думал? Может быть, о том, как он будет выполнять свою мечту-клятву о набитом доверху холодильнике?



Молчание было неприятно. Сергей ушёл. Я был раздосадован. Потом стало страшно.

Представил себе: на что человек пойдёт ради сытой жизни?

Я ещё раз отчётливо понял: развращают не достаток и даже не излишек, а бедность и нищета.

С Сергеем Зиминым практически не вижусь. Слышал о нём разное.

Сторона треугольника

На моё первое родительское собрание пришло, наверное, человек двадцать. Извинившись перед пришедшими, я отменил собрание, объяснив, что хотел бы проводить его в полном составе. Мне было двадцать два года. Интересно, как я выглядел со стороны?..

Сейчас смешно вспоминать «наскоки» молоденького учителя с бородкой на усталых тёток и дядек, притащившихся вечером, после работы, в школу. Забавно и грустно смотреть, как молоденькая учительница выговаривает родительнице, годящейся ей в матери. Но таков был и во многом остаётся стиль отношений педагогов с родителями.

Собственно, истинное содержание этих отношений характеризуется одним словом – ревность. Преодолеть её родители не могут. Они могут сделать вид, даже сотрудничать, но… делить своего ребёнка ни с кем не хотят.

Самый лучший и самый опасный период в этом классическом треугольнике – союзнический. Учитель получает от родителей полное «добро» на действия, начинающиеся с «не»: не курить, не пить, не хамить бабушке, не обижать младшего брата, не смотреть допоздна телевизор…


Кое-что в совместных действиях допускается в положительном направлении. Обычно это быт: застилать постель, выносить мусорное ведро. Или «гигиена»: делать зарядку, чистить зубы, систематически мыться. Именно на невыполнение этих подростковых обязанностей не стесняются жаловаться родители педагогам. Вообще, один из парадоксов состоит в том, что именно родители жалуются учителю: не убрал со стола, ничего толком не ест, грубит, не вынимает даже тетради из портфеля…

И вот здесь опасность: «не купиться» на эти жалобы, не влезть не в своё дело, не спровоцироваться на лесть: «Вы знаете, он только Вас и слушается! Мы для него уже ничто, а вы – единственный авторитет!» Не нужно верить родителям, не нужно потакать их паразитизму. Тем более, что для них все, что они просят, необязательно, важнее – обозначить своё участие, уговорить себя, что меры принимаются, процесс идёт.

Начнёте, даже из обыкновенного учительского тщеславия, выполнять родительские функции – натерпитесь. В конце концов с ребёнком отношения испортите, а от родителей обязательно услышите со вздохом: «Ну, вот видите. Даже Вас не слушает».

Особенно не любят родители «отсебятину». Берегитесь – сначала это их только насторожит и даст повод свалить на вас вину: мол, что-то слишком часто в школе задерживается, уроки делать не успевает, дома совершенно не бывает. (Ещё один забавный парадокс: ведь и до этого он никогда уроки не делал, до ночи по улицам мотался, но… теперь есть к кому предъявить претензии).

А если родители «бдительны» и по-настоящему ревнивы, а вы неосторожны и активны, то при первом же серьёзном домашнем конфликте вас подведут уже «под статью»: «забивают ребёнку голову всякой ерундой, настраивают против родителей».

И пик опасности: ученик делится с вами сокровенным, бывает у вас дома, просит убежища… Уязвлённый родитель, как раненый зверь, готов на все. Он никогда не простит вам первенства в отношениях с собственным ребёнком. И если ревность совсем ослепит его, ждите сюрпризов: анонимных писем, жалоб в инстанции, недобросовестных интриг.

Как же вести себя с родителями, с этой категорией законных и ревнивых чадолюбов?

Лучше, как говорят автомобилисты, держать дистанцию. И заниматься своим делом – обучать. Именно на этой основе общаться с родителями, информируя их о процессе и результатах.

Профессиональная умеренность во всём – залог успеха для всех заинтересованных лиц. На практике крайне сложно удержаться в рамках. Очень чувствительный этот треугольник, и, конечно, отношения внутри него не поддаются регламенту.

Надо хотя бы избегать хрестоматийных ошибок. Помимо подмены родительских функций ещё один соблазн – воспитывать родителя. Оставьте не только попытки, но даже помыслы. Никаких иллюзий и заблуждений на этот счёт.


Многие, наверное, мечтают работать с детьми без родителей. Чтобы не мешали. В пример приводят достижения Макаренко, Корчака… Ну, во-первых, мы не все, думается, макаренки и корчаки; и кто будет отвечать за наши неконтролируемые художества? Сколько искалеченных судеб оставили за собой экспериментаторы-честолюбцы: неприспособленных, околдованных детей, выпущенных в мир с ложными аргументами и придуманными истинами!

«Мы в ответе за тех, кого приручили»… Не надо никого приручать. И не только из боязни ответственности. (Есть такие профессии, где берут ответственность или не вступают в профессию.) А потому что не в этом цель. Помогите, когда будет трудно, и отпустите. Это его жизнь. Не лезьте. Довольствуйтесь малым: дружбой, доверием, уважением, благодарностью.

И в фатальном педагогическом треугольнике не претендуйте быть основаниями или связующей медианой. Будьте просто одной из его сторон.

Берлинское пирожное

«Здравствуйте! Вы меня не узнали?»… Я куда-то спешил и не сразу заметил женщину, окликнувшую меня на улице. Но я её узнал…

В День Учителя на большой перемене в школьный буфет вошла родительница (школьный жаргон), подошла к учительскому столику, выложила на тарелку берлинские пирожные, поздравила с праздником и ушла. Её сын закончил школу в прошлом году. Обычный, даже незаметный парень. Никаких проблем в прошлом. Никаких просьб к школе на будущее. Просто человек вспомнил о Дне Учителя, поздравил, поблагодарил. Нет, забыть эту женщину я не мог – исключительный случай.

Правда, я помнил и другие. Как при детях на перемене мне всунули в верхний карман пиджака китайскую ручку («С Новым годом!»). А в конце четверти убедительно попросили поставить «5» дочери («Ну, вам же это ничего не стоит, она так старается…»). Как уговаривали коллеги взять «мой» подсвечник, подаренный родителями к последнему звонку («В конце концов – в какое положение вы нас ставите? Мы же взяли!»).

Потом уже на выпускном вечере взял в подарок от папы-полковника шахматы (повозились же мы с его дочкой)… А наутро он позвонил домой: просил кое-что изменить в характеристике.

Унизительно всё-таки, когда тебя покупают. И вдвойне обидно, горько, когда ты в начале поверил: тебе благодарны…

Посмотришь, самодовольно ухмыльнёшься и успокоишься.

Много ли учителю надо?! Не спрашивайте учителя: что для него ценнее – цветы от детей, спасибо от родителей или хрустальная ваза от родительского комитета. Риторический вопрос. И когда мне не хватает запаса бескорыстия и веры, внутри разливается желчь и подступает чёрная меланхолия, я начинаю рассматривать некоторые вещи, выставленные в комнате на видном месте. Вот тура, выточенная ребятами на фрезерном станке и подаренная мне к 23 февраля со словами: «Она ходит только по прямой». На деревянном яйце сделан рисунок: человек, очень похожий на меня, несёт в руках огонь, освещающий темноту внутри блочных коробок современного микрорайона. Книга с дарственной надписью, заканчивающейся словами: «Ваш бывший ученик и друг…»

Круг чтения

Начну читать хорошие книжки, правда, начну!..

Джером Д. Сэлинджер. «Над пропастью во ржи»


В юности я был совершенно уверен, что всегда буду понимать своих детей. И в учителя пошёл, не ведая страха возможного разноязычия.

Когда первый раз почувствовал что-то неладное – удивился. Потом испугался. И вскоре разочаровался: сначала в них, потом в себе.

Теперь не испытываю по этому поводу никаких специальных эмоций. Дело в том, что раньше я не боялся возрастного барьера. И правильно делал. Все были молодыми. Проблемы возраста вечные и одинаковые. Но я не мог предвидеть разницу не в возрасте, а во времени. Проблемы людей разных поколений, живших в разное время.

* * *

Долгое время я использовал роман Сэлинджера «Над пропастью во ржи» как лакмусовую бумажку. Давал почитать, и если книжка нравилась, считал, что с этим человеком можно иметь дело. Своего рода клубный тест: прошёл – становись членом клуба.

В последние годы фокус не срабатывает. Заранее можно предсказать, что книжка не произведёт впечатления. Кого сейчас из молодых может ранить мат на стенах и лицемерие в душах? Кто выставит себя на посмешище перед проституткой, упустив шанс и не преодолев стыд? Кого будет мучить и страшить судьба младшей сестрёнки?..

В начале восьмидесятых мне предъявили претензии в том, что я назвал Павла Корчагина нетипичным героем нашего времени. В начале девяностых смешно говорить о сэлинджеровском герое Холдене Колфилде.

* * *

«Каждая историческая эпоха, и быть может, каждое поколение, – писал историк Сергей Львович Утченко, – в силу целого ряда обстоятельств и «стимулов» имеют свои излюбленные прототипы, свои образцы и эталоны, свою собственную «систему ценностей». И что бывает близким, волнующим для людей одной эпохи, то может совсем не найти отзвука, не затронуть чувств и интересов живущих в другую эпоху».

Современные дети… Это не только другая одежда, другая музыка, другие привычки. Это другой вкус, ритм, стиль жизни.

«Мы все вспоминаем события счастливого детства с умилением и уверены, что со времён Тома Сойера так было, есть и будет. Должно быть. А если не так, – значит, ребёнок ненормальный, вызывает со стороны лёгкую жалость, а при непосредственном столкновении – педагогическое негодование», – вот такое «открытие» сделал для себя герой Стругацких модный писатель Виктор Банев, пообщавшись с современными детьми из школы, где училась его дочь.

Действительно, мы всегда как бы сочувствуем им, когда узнаем, что вот эту книжку они не читали, вот этот фильм им не понравился, вот об этом они ничего не знают. И тут же хотим исправить положение, восполнить пробелы. А им это нужно? Не уверен…

* * *

Роман Хемингуэя «Острова в океане» я не дочитал.

Вторая часть, об Испании, показалась скучной. А вот первая…

Меня поразило, как Томас Хадсон и его друг Роджер разговаривали с сыновьями Хадсона, мальчиками-подростками, приехавшими на каникулы к отцу на остров: отдохнуть, покупаться, половить рыбу. Хорошо разговаривали, по-хемингуэевски: свободно, просто, уважительно, без ханжества.

Особенно запомнился эпизод, когда младший Дэвид вёл многочасовую борьбу с рыбой-молотом – как его поддерживали, помогали. Без лишних слов, с нужными словами. Не суетясь, постоянно находясь рядом. И когда мальчуган, не выдержав, из последних сил, ругается на рыбу неприличными словами, никто не делает дурацких замечаний. Все понимают его состояние, сочувствуют, переживают.

…Если к вам неожиданно придёт нетрезвый ученик с болью на сердце, сумятицей на душе – разве вы отправите его «сначала протрезветь», или потребуете, чтобы он «сначала вынул сигарету изо рта»; или строго поправите, если он в запале произнесёт «неучительское» слово?

Бывает, что и тут на первое место может властно выйти не нормальный человек, а его учительская оболочка. Хотя к таким никто и не приходит.

* * *

Мнение, что ребёнок – «чистая доска», на которой можно написать всё, – старое и спорное. Играя с метафорой, можно так же сказать, что если легко написать, так же легко и стереть. Но многие из них – это доска, натёртая воском: ничего по собственному желанию на ней не пишется.

Воск, кстати, ещё одно слово-образ для обозначения податливой детской сущности. Строительный материал для ручной лепки.

Даже мой любимый писатель Людвик Ашкенази в одном из своих замечательных рассказов о русском солдате, усыновившем немецкого мальчугана, писал: «…Дети, дружище, – всё равно, что воск. Что из них вылепишь, то и получится. Орёл или пресмыкающееся. Только рука-то должна быть нежной и твёрдой».

Чаще всего оптимистические утверждения о всесилии воспитания есть плод самонадеянности или большого желания.

Иногда источником является личный опыт, но тогда это не столько воспитание, сколько судьба.

Мне ближе слова другого замечательного писателя Юрия Трифонова из его романа «Нетерпение»: «Меняется ли человек в своей сути? Нет, не меняется. Человек рождается как бы заклеймённый особым знаком, и уж этот знак ни вытравить, ни смыть, ни переделать нельзя, а видимые изменения, которые в человеке происходят, есть лишь случайности, временное, наносное – то, что ложится поверх знака.

Мы ведь судим о природе людей по нашим близким. Если нас окружают люди злые, несправедливые, мы считаем, что человечество несправедливо и зло, если же вокруг нас люди простые, добрые – мы верим в добро и полагаем, что человечество достойно лучшей участи».

* * *

Под убеждением часто понимают долгие, выматывающие беседы. Сторонники же метода убеждения призывают к терпению, претендуют на знание детской души, уповают на цивилизацию и прогресс.

У Людвика Ашкенази есть рассказик о том, как папа начинал воспитывать сына по-современному – методом убеждения. После разбитого оконного стекла во дворе он воспользовался не традиционным брючным ремнём, а повёл с сыном воспитательную беседу. Вот её финал:

«Папа… – снова начал он сокрушённо. – В чём дело? Чего ты хочешь? Папа, – говорит он, – лучше дай уж мне сегодня подзатыльник, а то, понимаешь, я ужасно тороплюсь – мы играем в гараж…

Понятно теперь, что метод убеждения имеет свои теневые стороны».

* * *

Любит учитель разговоры начистоту. Не может промолчать. Не заметить. Не показать виду.

Кто-то сказал, что всегда и везде говорить правду – признак дурного тона и плохого воспитания.

Добавим: вредное это дело – говорить только правду. Что эта правда сделает с человеком? Нужна ли ему такая правда, высказанная в таком тоне, в такое время?

Вспомните, сколько вреда принесла такая голая правда в «ночь после выпуска» героям повести Владимира Тендрякова. Справедливые, но жестокие слова, брошенные на склоне лет учительнице литературы. Несправедливые, злые слова бывших друзей, в одночасье зачеркнувших все то, что делало их друзьями долгие годы.

Кому нужна ваша правда, кроме вас самих? Храните её как тайну. Неужели обладание ею недостаточно для вашего тщеславия? Неужели нужно везде показывать, что вы – единственный её обладатель? Да, и правду ли вы знаете?!.

* * *

Проповедь – излюбленный учительский жанр. Вообще «дедуктивное» воспитание, когда ученику объясняются общие, значимые истины, которые он должен усвоить, а потом ими руководствоваться, – наиболее распространённое и малоэффективное.

Напротив, «индуктивное» воспитание, то есть фиксация ученика на конкретных частностях; скрупулёзное созданий ситуаций, пройдя через которые, он наберёт достаточно опыта, чтобы задумываться об общих постулатах, – трудоёмкий процесс, на который не у всех хватит терпения, но он наиболее результативен.

Вот и Магистр музыки в «Игре в бисер» Германа Гессе признаётся, что не сказал своим ученикам ни единого слова о «смысле» музыки, но старался, чтобы ученики хорошо считали восьмые и шестнадцатые.

«Будешь ли ты учителем… благоговей перед «смыслом», но не думай, что его можно преподать», – учил он своего ученика Иозефа Кнехта.

* * *

Есть две категории учителей: одни, как «мокрецы» из «Гадких лебедей» Стругацких, тащат детей из их «плохого мира» к себе, уверенные, что таким образом их спасают.

Другие: приходят в их мир, чтобы облегчить им жизнь там, научить нехитрым премудростям, несложным приёмам и некоторым полезным навыкам.

Первые берут на себя роль судьбы, вторые – как Иозеф Кнехт, служат.

Мне больше по душе «гувернёры», чем «конкистадоры», уверенные, что как посланцы совершенного мира они несут цивилизацию туземцам.

Хотите показать свой мир, пригласите в гости, без рекламы и высокомерия. И если «гостю» понравится, почувствуется, – придёт сам, добровольно.

* * *

У Виктора Некрасова есть замечательная повесть «Елена Георгиевна».

Немолодая интеллигентная дама позволила себе роман-воспитание с одним простым пареньком, не очень, правда, смахивающим на Мартина Идена. Когда пришла пора расстаться, она волновалась, как Юра (так звали героя) переживёт их разрыв, выдержит ли. Наконец, решилась, сказала. Договорилась о последней встрече, чтобы все объяснить, и не пошла. Подумала – так будет лучше. Елена Георгиевна представляла, как Юра будет ждать, волноваться… И последняя фраза повести: «Елена Георгиевна не знала, что на встречу Юра не пришёл, он просто забыл».

Почему-то принято считать, что учителя совершают свои педагогические открытия, когда докапываются до каких-то грустных истин. И делится карьера (а у кого-то и жизнь) на светлую, романтическую – когда верили, когда получалось, когда было желание, и тёмную – когда увидели результаты, поняли, что произошло на самом деле, и расстроились.

Успокойтесь, наберитесь сил, копните поглубже. И увидите своё отражение во многих судьбах, не всегда печальных и уродливых.



А дальше… вас перестанут волновать несущественные вещи, и вы снова займётесь делом, отвечая на вопросы, только когда их зададут, сомневаясь, только когда удивят, останавливаясь только по причине усталости.

Вы узнаете, что Юра действительно забыл о встрече, но не обязательно обо всём остальном.

Потом поймёте, что самое неблагодарное – это думать: а что они думают о вас. И ещё хуже – спрашивать их об этом.

* * *

Человек создал шахматную доску,

Бог создал карасс.

Курт Воннегут. «Колыбель для кошки»

«Он хороший парень, но не из моего курятника», – высказался об однокласснике один из учеников. Я его понимаю: хороший, но «не свой».

Мы чувствуем «своего» почти так же, как Дункан Маклауд кого-либо из других «бессмертных». Вообще-то интереснейшая и загадочная процедура – поиск своего ученика и поиск своего учителя.

Как часто кто-то совсем неглупый и, кажется, не менее достойный не попадает в «ближний круг». А иногда, легко попав, вылетает из него или сам выскакивает как ошпаренный. Сколько из-за этого бывает драм, конфликтов? Те, кого не приняли, сначала переживают, потом мстят, злорадствуют, доказывают себе и окружающим, что там отнюдь не лучшие, и вообще несамостоятельные сосунки, занимающиеся «детскими играми». А самим неймётся. И бывает, долго-долго…

Ренегаты – те в худшем случае все своё коллективное прошлое обольют грязью; в лучшем – убегут подальше и навсегда.

Бывает, расстаются надолго, но всё равно временно. И если, забыв обиды, преодолев неловкость и страх, они смогут вернуться, это дорогого стоит. Тогда их желания не вызывают сомнений. Они возвратились к вам не как к объекту обожания и не из инфантильно-ностальгического желания «просто так пообщаться». Они пришли, почувствовав свой карасс. То есть свой круг, свою нишу, свой «курятник», свою карму.

Вы можете теперь с одинаковым интересом и комфортом разговаривать о футболе, о себе; обсуждать новый фильм и прочитанную книгу; газетную статью и передачу по телевидению; знакомых и погоду. Вы можете болтать просто так, о всяких пустяках. И все время вам будет легко и комфортно. Не будет томительных пауз, неловких ёрзаний и многозначительных вздохов. Вы – дома, среди своих.

Карасс – не каста. Он всегда открыт для других. В него можно войти, посмотреть, если понравится – остаться. Никакого масонского посвящения. Никакой отличительной значимости. Никаких ограничений по происхождению или образованию. Просто нужно очень захотеть остаться. Почувствовать: да, именно здесь, с этими людьми мне хорошо и интересно.

Вот, кстати, почему: сколько бы не пытались заставить ученика читать, ходить в театр, смотреть нужные фильмы; выглядеть и разговаривать сообразно вашему вкусу и стилю – ничего не произойдёт, пока он не почувствует, что хочет всего этого сам. Вот почему, совершив трюки высшего педагогического пилотажа и даже насильно изменив среду обитания, вы не добьётесь результата. Ваш ученик будет чужой среди «своих». И изменить что-либо не в ваших силах.

* * *

Для чего нужно воспитание? Чтобы помочь человеку приспособиться и выжить в окружающем его мире? В маленькой, богом забытой деревушке, в огромном пугающем мегаполисе, в тюрьме, на войне… Тогда собственно человек мало чем отличается от животного. Лишь сложностью конструкции, разнообразием вариантов.

В благополучном обществе прививаются правила приличия, формальная религиозная этика, традиции. А вдруг благополучие улетучилось?

Вспомните, что произошло с английскими мальчиками, попавшими на необитаемый остров в притче Уильяма Голдинга «Повелитель мух». Они быстро «озверели».

Мальчик одиннадцати лет зашёл в кабинет отца и, оказавшись один в этом таинственном, возбуждающем его воображение и любопытство пространстве, не удержался, чтобы тщательно его не обследовать. В небольшой шкатулке он обнаружил связку винных ягод в сахарной пудре. Попробовал и несколько инжирин взял с собой. Зачем он это сделал, он сам толком не знал. Бывают дни, когда тобой управляет судьба. Наверное, съеденные и взятые с собой винные ягоды были своеобразной компенсацией за страх и авантюру посещения этого святилища.

Весь день он ждал раскрытия своей тайны и разговора с отцом. Вскоре его охватил ужас и стыд оттого, что он украл. Он хотел сразу бежать к отцу и во всём признаться, но не сделал этого, и весь день провёл в переживаниях и раскаянии.

На следующий день, в воскресенье, все как бы притупилось, стало забываться, но тут в его комнату зашёл отец. Он обнаружил несколько спрятанных винных ягод и спросил, откуда они. И мальчик сразу начал… врать. Отец продолжал допрос, пока окончательно не заставил мальчика завраться и не загнал его в совершеннейший тупик. Тогда тот признался. И был наказан.

Вечером отцу удалось завести короткий разговор, и они помирились.

«Я лёг в постель с уверенностью, что он меня целиком и полностью простил, – полнее, чем я его».

Так заканчивается рассказ Германа Гессе «Душа ребёнка».

Душа ребёнка… Это не просто «потёмки», а другая, отличная от взрослой конструкция, что называется, «устаревшая модель»: нужно хорошенько напрячь свою память, чтобы вспомнить, как она была устроена у тебя самого, если хочешь действительно разобраться и понять её.

Мальчик уже столько пережил, столько раз признавался и раскаивался, что надеялся на снисхождение отца – наказание без унижения и выматывающих нотаций. Но взрослые боятся, что подобная «мягкость» приведёт к рецидиву, и пытаются растолковать ребёнку его преступление.

А он почему-то неадекватно реагирует: врёт, грубит, упрямится… В конце концов вы прощаете его. А он вас? Он не может простить вам несострадание к его беде, невеликодушие к его слабости, неуклюжесть вашего воспитания, непонимание его детской души.

* * *

«И самому невинному человеку случается раз-другой в жизни вступать в конфликт с такими прекрасными добродетелями, как почтительность или благодарность. Каждому суждено сделать когда-то шаг, отделяющий его от его отца, от его учителей…», – так горевал герой повести Германа Гессе «Демиан». Действительно, у ученика в жизни бывает один-два настоящих учителя, а у учителей много учеников. И уж нам-то пора научиться расставаться.

По своей сути мы ремесленники: портные, шьющие одежду, оружейники, выковывающие меч и кольчугу, гончары, изготавливающие посуду. Мы трудимся для других. Чем больше у нас забрали, то есть от нас взяли, тем лучше.

Но мы ведём и ощущаем себя как художники, что не в силах расстаться со своей любимой картиной, своим детищем.

Мы предпочитаем творить, а следует квалифицированно и умело работать.

* * *

Всё это казалось больше любопытным и занятным, чем жизненно важным.

Герман Гессе. «Демиан»

Вопрос, старый как мир и как все вопросы: каким целям служит воспитание? На поверхности три общих цели: нравственность, поведение, приспособляемость. И только одна из них никогда не вызывает сомнений или протеста у воспитанников. Они жаждут познать мир, в котором живут, и благодарны любому, кто научит их хитростям и премудростям реального бытия.

Более того, они склонны обвинить вас в некомпетентности, если вы не научите именно этому – умению жить и выживать в современном мире.

Именно мотивация «пригодится для жизни» даёт вам наибольшие шансы в достижении двух других целей: нравственном воспитании и хороших манерах.

Иногда воспитание так далеко от жизни, так замшело и консервативно, так архаично, что ничего, кроме вреда и раздражения, не приносит.

И даже если вам удалось погрузить своего ученика в идеальный мир книжных героев, в мир самоценных знаний и несуетного творчества, рано или поздно в нём будет нарастать сопротивление. Это будет «чертовски антикварно», как замечательно и жестоко определил учение своего любимого учителя Писториуса Эмиль Синклер из повести Германа Гессе «Демиан».

«Я слышал слишком много поучений в его словах, я чувствовал, что он вполне понимает лишь какую-то часть меня».

Другая часть Эмиля Синклера рвалась в неизвестность.

* * *

Родительский спор – баловать детей или держать в строгости – разные люди решают по-разному. В русской традиции особых поблажек детям не предусматривалось.

По-своему, оригинально решал этот вопрос один из лучших русских писателей Владимир Набоков. В автобиографическом романе «Другие берега» он как бы невзначай, буквально в скобках, но с восклицательным знаком в конце замечает: «Балуйте детей побольше, господа, вы не знаете, что их ожидает!»

* * *

Януш Корчак, извиняясь перед читателями, писал, что его стала больше волновать эмоциональная сфера ребёнка, затем физическое здоровье и только потом интеллект.

Кажется, всё дело в том, что у кого-то одно получается лучше, другое чуть хуже. Так и выстраиваются приоритеты.

* * *

Учительский труд частенько сравнивают с трудом мифического Сизифа.

Альбер Камю писал, что его интересует собственно пауза, когда Сизиф спускается с горы.

О чём думает учитель, когда опять не радуют результаты контрольной, уровень культуры, помыслы и поступки своих учеников? О напрасных стараниях? О сделанных ошибках? Или о том, что завтра открытый урок?

* * *

Некоторые полагают, что главная, истинная цель воспитания – помочь человеку прийти к самому себе.

Точно угадать его судьбу и помочь развеять страх перед собственной судьбой.

В своих мемуарах на исходе жизни Карл Густав Юнг писал: «…исполнение человеком своего предназначения, осознание своей уникальности – результат долгой, почти безнадёжной воспитательной работы».

* * *

Запомнил эпиграф к одной из глав «Семьи Опперман» Лиона Фейхтвангера. Это цитата из Талмуда: «Нам положено трудиться, но нам не дано завершить труды наши». Вспоминал эту фразу часто, особенно когда задумывал что-то грандиозное или отчаивался, не получая подкрепления духа ощутимыми удачами, нетерпеливо желая получить всё сполна и при жизни.

* * *

Учитель подчас не только основной, но и единственный источник знаний для ученика. Но не всегда чистый. Так и хочется иногда предупредить: «Не пей, козлёночком станешь».

Если перечислять все учительские ляпы и перлы, получится отдельная книжка. Но авторитет педагога велик. Многие, наверное, слышали от своего ребёнка, с нажимом: «А вот Мария Петровна говорит…»

* * *

В романе Рэя Брэдбери «451° по Фаренгейту» люди, не имевшие возможности спасти от огня книги, запоминали их по главам, по частям, целиком. И становились единственными хранителями знаний, чтобы передавать их из уст в уста своим детям, а те, в свою очередь, своим.


«Мы всего лишь обложки книг, предохраняющие их от порчи и пыли», – скромно замечает один из героев.

А кто-то добавляет: «Не пытайтесь судить о книгах по обложкам».

* * *

Есть книги прямого воспитательного действия.

…Помню, был такой мальчик Артём – здоровый увалень, а вот защитить себя не мог. И был объектом насмешек и приставаний, «грушей» для всяких мелких и наглых обидчиков.

И я подсунул ему роман Александра Кронина «Юные годы», где маленький ирландский мальчик в английской школе терпел всевозможные унижения до тех пор, пока дедушка не научил его боксу и не заставил вызвать на драку самого сильного в классе.

Не без азарта наблюдал затем, как Артём, пусть сначала неуклюже, но пытался отбиваться, противостоять.

Не знаю, как сложилась его судьба в будущем, но надеюсь, это пригодилось ему в жизни.

* * *

Хороший парень, окончивший неплохую московскую школу, не мог понять, что такое «хлестаковщина», потому что не знал, кто такой Хлестаков, потому что не читал «Ревизора» и вообще смутно представлял, кто такой Гоголь.

«Походная библиотечка» Андре Моруа, которую он советовал молодым людям, состояла из книг семи авторов: Гомер, Монтень, Шекспир, Бальзак, Толстой, Пруст, Ален.

* * *

В день своего шестидесятилетия заслуженный учитель вместе с многочисленными поздравлениями получает письмо, в котором анонимный бывший ученик проклинает его, обвиняет в своей искалеченной судьбе и обещает убить.

Вот так начинается повесть замечательного писателя Владимира Тендрякова «Шестьдесят свечей».

Пытаясь вспомнить, кому он мог так навредить в жизни, кто бы это мог быть, учитель неожиданно вспоминает многое, за что ему становится неловко и стыдно.

И когда он встретился, наконец, с автором письма и узнал его, услышанная история уже не играла для него существенной роли, ибо, как ему казалось, он сам вспомнил много больше.

Он был готов к наказанию. Но бывший ученик посчитал, что бывший учитель должен наказать себя сам и оставил ему пистолет.

Главное обвинение гласило: страшны не дураки и откровенные негодяи, а вот такие авторитетные, уважаемые, к слову которых прислушиваются, а потом всю жизнь расплачиваются. Теперь пришла очередь расплаты для вот таких духовных наставников.

Придя домой, учитель снова начинает вспоминать свою жизнь, перечитывает письма поздравивших его с юбилеем, письмо погибшего на фронте смертью героя его ученика, в котором тот пишет, что всем лучшим, что в нём есть, он обязан своему дорогому и любимому учителю.

И он отказывается от самоубийства…Я только один раз перечитывал выборочно армейские письма. Их несколько сот от десятков учеников. Во всех добрые, хорошие слова в мой адрес. Наверное, это может поддержать в тяжёлые моменты разочарований.

И всё же когда возникает необходимость задуматься о результатах своей работы, кажутся всё более и более справедливыми слова малоизвестного немецкого писателя, что лучшее правило политики – не слишком управлять. То же верно и в воспитании.

* * *

Лев Николаевич Толстой считал учёным и образованным человеком того, кто много почерпнул из книг и усвоил распространённые в его время знания, а просвещённым – того, кто понимает смысл своей жизни. Под воспитанием же он понимал умение хорошо жить, и своей хорошей жизнью оказывать влияние на Других.

Таким образом, выходит, что воспитание, образование и просвещение поддерживают в человеке хрупкое равновесие между идеализмом и верностью природе, волей и моралью, культурой и цивилизацией. Воспитание, в конечном итоге, помогает человеку не скатиться вниз, просвещение позволяет устремиться ввысь, а образование способствует успешному решению обеих задач.

* * *

Воспитание словом, воспитание примером, воспитание ситуацией. Но бывает лучше всего воспитание без воспитания.

Пример, рассказанный Владимиром Амлинским в автобиографической повести, стал хрестоматийным. Он пишет, что отец его совершенно не воспитывал. Но на всю жизнь ему запомнилась полоска света за полночь из кабинета отца. Отец работал. И это было лучшее воспитание.

…Время под утро. Мой отец непромко похрапывает в соседней комнате, я смотрю на мамин портрет на моём столе, потом на груду разбросанных книг и, наконец, выключаю свет настольной лампы.

* * *

…И всё же посвятить себя воспитанию других можно только по причине страсти или высокого призвания.

Так вернулся к своей изгнавшей его стае Чайка по имени Джонатан Ливингстон, неся с собой новое знание и новые перспективы.

Так спустился с высот Касталии Великий Магистр игры в бисер Иозеф Кнехт, чтобы воспитывать в миру одного единственного юношу, сына своего старого Друга.

Именно в передаче знаний, в просвещении и воспитании многие Великие видели главный для себя смысл на исходе жизни.

Почему же так разочаровываются те, кто с самого начала посвятил себя благородному занятию? Почему же мудрейший Иозеф Кнехт погибает в первый же день своего учительства, поддавшись обыкновенным эмоциям – желанию понравиться и завоевать доверие своего ученика?

Ностальгия

…Нет зрелища печальнее, чем то, когда какой-нибудь сапожник или школьный учитель со страдальческим видом даёт понять, что он собственно рождён для чего-то высшего. Нет вообще чего-либо лучшего, чем хорошее! А это последнее в том и заключается, чтобы быть в чём-нибудь дельным и соответственно тому творить…

Фридрих Ницше. «Воля к власти»


«Здравствуй, Пикассо!»

Совсем недавно переехал в другую квартиру, что в центре нашей изменившейся столицы. И жильё моё сильно изменилось: стенка, музыкальный центр, радиотелефон – все вполне буржуазно. Разбросанные повсюду фигурки львов разных пород и размеров да несколько картин любимых «придворных» художников напоминают ту старую Измайловскую комнату в коммуналке хрущёвского дома.

Я прожил в ней 14 лет. Когда въезжал, было десяток книжных полок с книгами, пара старых кресел-ракушек, журнальный столик и диван. Позже появился телевизор, холодильник, сервировочный столик на колёсиках. Ах, да… ещё письменный стол поместился. (Большая комната была – 19,5 м2.)

Куда-то надо было девать бельё, одежду и посуду. Наследственного старья больше не осталось, денег, чтобы купить новое, не было, да если бы и были, не покупать же на них стенку.

Обустройство моей квартиры с самого начала превратилось в народную стройку. Честно говоря, даже не помню, кто и как доставал доски; помню только, что к подъезду подъезжала машина, её разгружали и затаскивали стройматериал ко мне на пятый этаж.

Руководил всем Лёша. Его первенство никто не оспаривал: он был самым близким человеком к хозяину комнаты, да и вряд ли у кого имелась такая пара талантливых и умелых рук. Он был и художник, и прораб, и главный работник. (Недавно приезжал в гости. По привычке поправил кое-что в интерьере. Стало лучше.) Помогали ему Боря и Дима. Ещё несколько человек, чуть-чуть приложивших свои руки (где-то пошкурили, где-то проморили), были приобщены к делу сверху, из воспитательных соображений.

Так скоро появилась стенка в стиле модерн, кухонные полки и даже люстра. Она была сбита из обыкновенных брусков, сколоченных в причудливой форме. Лёша назвал её «Здравствуй, Пикассо!»…

Приделанная в углу макивара, прибитый между окном и балконной дверью щит-мишень для бросания ножей (за время работы в школе у меня собралась небольшая специальная коллекция детского творчества), раскрашенные и разрисованные обои, развешенные картины и плакаты завершили дизайн моей комнаты. И она начала жить своей жизнью.

Сегодня бы сказали – тусовочное место. Слава Богу, тогда таких слов не было. Это стало местом общения.

Чаще всего ребята любили общаться коллективно, я – индивидуально. Тогда мы обычно сидели друг напротив друга в креслах-ракушках, разговаривали, прерываясь лишь для того, чтобы поставить чайник. Но не все, скажем так, любили, когда их «загружали». А когда собиралась компания, в основном было не до умных бесед: и на столе всего побольше, и разговор повеселее.

Ключи от комнаты в разное время были у трёх человек, хотя и запасной всегда лежал наверху, над дверью.

Моё жилище – замечательный проходной двор. В него входили, из него выходили десятки учеников. Но всегда без опаски. Он был круглосуточно освещён, мой проходной двор. В нём можно было даже просто погреться или дух перевести. Он не всегда был самой короткой дорогой. Часто, наоборот, – стоянкой. Бесплатной (хотя, как сказать?!) стоянкой их детства.

Но детство проходит. И ученическое, и учительское. Где, например, юные строители моей (да и своей) комнаты?

Боря после армии пропал. Чего-то испугался (вряд ли стихов Бродского, о которых они знали). Несколько лет назад неожиданно появился под Новый год с другом-одноклассником. Принёс кассету (которая, я думал, потеряна) с фонограммой наших школьных спектаклей, немного выпивки и много еды (он всегда меня подкармливал: приносил из дома кусок сервелата и прятал в холодильник, чтобы я съел потом).

Боря такой же сильный, подтянутый, обаятельный, но разговор как-то не клеился. Отвыкли друг от друга.

Он военный, женат, имеет собаку. Все тексты из спектаклей по-прежнему помнит наизусть. Правда, думаю, что Бродского больше не читает. Больше мы не виделись.

Дима после армии закончил техническое училище по обучению работе с деревом (!). Хипповал, был рок-музыкантом, писал стихи, сам изготовлял гитары. Попадал во всякие истории, что, впрочем, никак не меняло его образ жизни.

Сейчас занимается ремонтом квартир. Только за деньги. Читает, разглагольствует и банально выпивает. Последний год не общаемся совсем. Лёша живёт за границей. Занимается бизнесом и немного творит в свободное время. Я гощу у него, когда выезжаю за границу. Он заставил меня купить белый плащ (вспомнив при этом, что я особо не советовался с ним, выбирая ему костюм на выпускной вечер). Так что, когда мы садимся в его «мерседес» и едем осматривать достопримечательности, то выглядим вполне по-европейски. Вот только оба по-российски бородаты.

Мои бывшие ученики, сегодняшние молодые дяди, иногда заходят ко мне на новую квартиру. Мы подогреваем хлеб в тостере, открываем импортную банку с солёными орешками, попиваем пиво «Heineken». И о чём-то болтаем. Иногда они отвлекаются на попискивание пейджера. Иногда мы включаем телевизор или видео. Иногда вспоминаем нашу комнату: самодельную стенку, пораненную деревянную мишень между окнами, провалившиеся кресла-ракушки и, конечно, «Здравствуй, Пикассо!».

Где она, причудливая люстра, рассеивавшая неяркий свет в нашей и без того светлой комнате? Отжила свой век и умерла с миром. Сгнила, наверное, на одной из измайловских свалок. И ладно. И хватит об этом.

Кто бы мог подумать?!

Идея театра возникла неожиданно. Не помню, у кого и как. Но в 1977–1978 годах появился первый спектакль. Пьеса была написана моим студенческим приятелем с филфака Мишей Кедровским, называлась «Письма для учителя». Сюжет простой и узнаваемый: школа, двор, учитель, ученики.

Декораций практически не было. Изюминка – несколько специально написанных песен.

В первом спектакле участвовали только энтузиасты (которых, правда, тоже приходилось не раз убеждать не бросать начатое дело). Остальные скептически наблюдали за происходящим, предвкушая весёлый провал.

Полгода ушло на репетиции. Потом премьера. Полный актовый зал школы. Спектакль длился целую вечность – 45 минут. Как урок, только в конце, со звонком – шквал аплодисментов.

Больше вопрос – продолжать или не продолжать – не возникал. Желающих участвовать явно прибавилось. Скептиков практически не осталось. Вот что писал в своих «Воспоминаниях» (которые оставили после распада театра большинство ведущих его участников) Володя Петрушов:


«На первом этаже моей новой школы висело объявление о приёме в театральную студию. Не помню, что там было написано, но объявление не произвело на меня никакого впечатления. Какие-то люди ставят какой-то спектакль. Руководитель – какой-то Берштейн. Ничего интересного. Но очень скоро мне объяснили, что за фамилией Берштейн кроется местный учитель истории, называемый в народе Абрамычем. Это меняло всю картину: какие-то, очевидно хорошие, люди хотят ставить интересный спектакль. Руководитель – Абрамыч. Очень заманчиво».


…Вторым нашим спектаклем стал «Карантин». Пьесу написал также Миша Кедровский.

В этот раз помимо песен была записана музыкальная фонограмма, мой приятель с худграфа, Серёжа Крымский, соорудил настоящие декорации, и сам спектакль длился в два раза дольше – полтора часа.

Сюжет был покруче: группа студентов попадает в холерный карантин на одном из островов реки Ахтуба, близ Астрахани. Изменившиеся, экстремальные условия резко меняют взаимоотношения друзей. И этот спектакль имел шумный успех…Основные актёры закончили школу. Казалось, на этом все и завершится. Но сразу после выпускного вечера ко мне домой пришли, бесспорно, ведущие актёры труппы Юра Афиногенов и Саша Ганкин и предложили продолжить Дело. Театр стал нужен всем!

Я перешёл работать по совместительству в ДКШ, театр приобрёл статус районного, улучшилась, как говорят, его материально-техническая база, но главное – стал складываться коллектив.

Была написана «Декларация» – своеобразный моральный кодекс члена нашего театра. Его первый пункт гласил – умение оказать конкретную помощь людям. Это было романтическое время, несмотря на спёртую реальность. А может быть, именно благодаря жёсткой и несправедливой реальности, это было время романтиков и идеалистов. Может быть, мы смогли оценить прелесть идеального именно на фоне грубой материи…

Постепенно в театре появились старшие и младшие. Кто-то был культурнее, образованнее, кто-то менее просвещён. Те, кто был старше и знал больше, помогали остальным. Сложилась атмосфера дружбы и творчества, взаимопомощи и взаимопонимания.

Мы издавали собственную газету «Дверь» с подзаголовком «Осторожно, двери открываются». Печатали разные околостудийные новости, дружеские шаржи и скетчи друг на друга, собственные стихи, рассказы и рисунки, критику и самокритику и всякое разное занимательное: например, о Хармсе, Зощенко, Ильфе и Петрове.

Мы устраивали творческие вечера Высоцкого, Галича, Вeattles. Вместе ходили в столичные театры. Организовали свой киноклуб. Чего мы только не пересмотрели: «В огне брода нет», «Не горюй!», «Андрей Рублёв», «Гори, гори моя звезда», «Спорт, спорт, спорт», «Листопад», «Жил певчий дрозд», «Восхождение», «Неоконченная пьеса для механического пианино», «Мольба», «Древо желания»… Лучшие наши фильмы, рождённые талантом, болью и все тем же «романтическим временем».

Также замечательное зарубежное кино: «Мефисто», «Пятая печать», «Благослови зверей и детей», «Амаркорд», «Генералы песчаных карьеров», «Искатели приключений»…

Минут пятнадцать до показа мы рассказывали о режиссёре, после фильма пытались его обсуждать. Иногда это было совершенно лишним, но, возможно, кого-то научило немного не стесняться людей, своих мыслей, помогло проговорить их вслух, услышать другое мнение и задуматься над ним.

«Просвещение – самая бескровная резня людей, и просвещённый человек всё же лучше, чем вечно жующий», – так писал Гриша Липкин, ныне отец четверых детей, живущий в Израиле, наверное, самый светлый, душевный и думающий из нас.


…Наш следующий спектакль – «Счастливый билет». О том, что человек сам творит своё счастье, без лотерейного блата. В театр пришло ещё несколько моих друзей: Слава Горбатов, Лёша Николов, Валя Лурье. (Интересно, чем занимаются сейчас мои друзья: Миша Кедровский опубликовал, наконец, свои повести в «Юности»; Серёжа Крымский по-прежнему то тут, то там художничает; Славик Горбатов – коммерческий директор крупной туристической фирмы; Лёша Николов – директор престижного гольфклуба; а Валя Лурье, забросив своё программирование, уже десять лет возглавляет созданный им детский туристический клуб «Азимут», по-прежнему «весь в детях», в их заботах, преисполнен надежды и по-своему счастлив.)

Пришли в театр и друзья моих бывших учеников и их приятели. Так появился, например, Олег Деев, крутой дворовый парень и каратист. Он сыграл роль Синдерюшкина в «Счастливом билете», тупого здорового хулигана-исполнителя. Сыграл, казалось, без всяких затруднений и перевоплощений. После армии Олег поступил на филфак, который затем бросил. Написал несколько рассказов, затем бросил и это занятие (по-сэлинджеровски объясняя, что, мол, это никому не нужно, хотя, по-моему, было очевидно, что нужно ему самому). Сейчас этот талантливый человек – рядовой бизнесмен, по-прежнему увлекающийся восточными единоборствами. Десять лет я теребил его, чтобы он писал, но лень и что-то, видимо, ещё взяли верх.



Когда-то я обещал ему, что опубликую его первый послеармейский рассказ.

«Кто б мог подумать?!» Это восклицание не относится к деевскому рассказу. Это было название нашего нового спектакля. Все признавали его самым лучшим, самым важным, кульминационным моментом в истории театра.

Юра Афиногенов и Лёша Николов написали две самостоятельные пьесы, которые стали первым и вторым действием спектакля. Кто б мог подумать, что обычные дворовые ребята неожиданно окажутся участниками настоящей трагедии. Кто б мог подумать, что образованные, из приличных семей, студенты будут втянуты в мерзкую, подлую историю. Две стороны одной медали. Бездуховная атмосфера общения с тем или иным антуражем приводит к катастрофе – вот финальный пафос спектакля.

В этом спектакле было много нового. Впервые ребята сами написали сценарии, сами были постановщиками (я лишь помогал в режиссуре), но главным стало «третье действие». Когда спектакль заканчивался, объявлялся перерыв. Затем зрители возвращались в зал, и вновь на сцену выходили актёры, но уже переодетые в обычную одежду. Спектакль становился прелюдией, театральной иллюстрацией к главному – «третьему действию», беседе студийцев со зрителями.

И, честное слово, получалось: споры, горячие, искренние выступления зрителей и… аплодисменты в конце разговора – всем его участникам.



Отныне мы стали называть свой театр педагогическим. Мы стремились нести в зал разумное и нравственное. Мы брали на себя смелость и ответственность говорить вслух об общих проблемах, высказывать своё мнение. Это было опасное мероприятие: так легко было скатиться в ханжество (тем более что по обе стороны рампы сидели ровесники), в уродливо-надутое высокомерие, в неумное знайство. Совсем не случайно Миша Кедровский, наш первый автор, выступив с рецензией «Кто б мог подумать?!» в нашей газете «Дверь», предупреждал: «У меня вызывает искреннее удивление, что в ходе диспута некоторые члены студии, перебивая зрителей, заявляли: «Это вы не поняли. Вы говорите неправильно. Правильно будет так…» Это, по меньшей мере, недемократично. К тому же, как известно, правом монополии на истину обладает только папа римский. А лучшие умы человечества пока что находятся в её поисках…»

И все же, несмотря на издержки, может быть, впервые именно тогда проводился в жизнь, открыто и наглядно, наш главный педагогический закон того времени: если тебе повезло и ты получил, когда нуждался, знания, доброту и поддержку, окрепнув и утвердившись, передай все, что сможешь, другим – младшим, слабым, нуждающимся. Получался закон эстафетной палочки: получил – передай другому.

Метаморфозы под воздействием театра происходили на глазах. Например, было заметно, как Андрей Виноградов и Игорь Панков, жившие в Подмосковье, как принято говорить, в простых семьях, буквально превращались из «попсы» в светских интеллектуалов, меняя вкусы, стиль жизни, привычки и пристрастия. При этом преданность театру была безграничной. Все помнят, как Игорёк Панков, сломав ногу, тем не менее, на костылях каждый день добирался до театра – на репетиции или просто так, пообщаться с ребятами. Для нас он был Маресьев. Его воля и вера создавали дополнительную атмосферу приподнятости и даже героизма. (Проработав после института инженеров транспорта горным мастером метрополитена, Игорь Панков стал депутатом районного совета, председателем комитета по образованию, потом возглавил фонд социальной помощи учителям; сейчас – предприниматель. Андрей Виноградов, поработав после института связи немного видеоинженером на телевидении, поступил в МГУ на психологический факультет и сейчас успешно работает по своей новой специальности.)

Затем последовало ещё два спектакля. Сергей Выгон, ещё один мой приятель с филфака, написал пьесу «Играем Корчака» об интернатской жизни. Совместно мы сделали инсценировку по повести Булата Окуджавы «Будь здоров, школяр!». На «Монологи о войне» (так назывался спектакль) мы пригласили самого Булата Шалвовича, который был тронут интонацией этого спектакля, признав в ней авторскую.

Тем временем народу в театре стало много. Я был все больше занят в школе, не успевал и, честно говоря, немного охладел к нему. К тому же, мне кажется, я знал, кто может меня заменить. Пускай не сразу, постепенно. Так была создана младшая группа театра, студия, руководителем которой стал Юра Афиногенов. (Юра был, пожалуй, самый серьёзный, стойкий, фанатичный единомышленник и наиболее способный актёр. Театр был не просто его хобби, он чувствовал здесь своё призвание, наиболее проявлялся как личность. Он оказался на своём месте и получил здесь свой первый режиссёрский опыт. Сейчас Юра Афиногенов – известный режиссёр на телевидении).

Студийные спектакли просматривала вся труппа. Устраивалось совместное обсуждение. Продолжались и совместные поездки в другие города.

Всё как бы шло своим чередом, но как-то не так: театр медленно умирал.



Попытка его спасти была предпринята с началом репетиций нового спектакля. Мы «замахнулись» на Ричарда Баха – «Чайка по имени Джонатан Ливинг-стон». Но «Чайка» не взлетела. Впервые мы не довели до премьеры наш новый спектакль.

Юра Афиногенов винил во всех бедах меня, потерявшего, как ему казалось, интерес к театру и не уделявшему ему должного внимания. Сам он героически продолжал за него бороться. Уже со своей труппой поставил ещё несколько спектаклей, и всё же театра не стало.

Хотя, как сказать: одна из Юриных актрис ведёт сейчас детскую театральную студию. Приглашает на свои спектакли. Некоторые ребята – тот же Юра и Володя Петрушов – иногда ей помогают. Так что закон эстафетной палочки как бы продолжает действовать.


Театр – самое светлое дело, которое у меня получилось. Лёша Николов в «Воспоминаниях» писал: «Если попробовать определить одним-двумя словами, чем был театр, вы получите столько определений, сколько было людей в театре. «Что он вам дал?» Он дал каждому своё. Для меня он был самым чистым, самым нужным делом, которым мне приходилось в жизни заниматься».

Это было написано в конце 1984 года. Не берусь утверждать, что так все и осталось, и наш театр по-прежнему занимает в личной книге рекордов каждого своё место в номинации – самое чистое, самое светлое дело жизни. Но смею надеяться, что он никому не навредил и, даже наоборот, чем-то помог. И по меньшей мере является приятным воспоминанием.

На память о театре у меня остался большой альбом, любовно сделанный Володей Петрушовым и Андреем Виноградовым. И есть переплетённая под журнал книжечка – наш альманах – 1984 года. К сожалению, первый и последний. В нём собраны стихи и рассказы студийцев. Для меня это (да поймут меня правильно) что-то вроде тетради со стихами Юрия Живаго, оставшейся после его смерти.


Почему они уходят

У меня есть ученики и слушатели, но нет помощников и наследников, и потому я люблю их и умиляюсь, но не горжусь ими.

Антон Чехов. «Скучная история»

Расплата

Недавно мой однокурсник, последний из могикан, работавший в школе, ушёл из неё. Другу директору объяснил так: «Пойми, у меня в семье три женщины, и я их должен кормить и одевать». Что ж, он поступил как мужчина: дочка-невеста, жена и тёща – на учительскую зарплату не проживёшь.

В начале 90-х годов социальные сейсмографы зарегистрировали лёгкие толчки в традиционно устойчивой зоне: заволновалось учительство. Чтобы объяснить эту аномалию, не нужно никакой мистики. Достаточно простой арифметики…

Испокон века профессия учителя в обществе была почётной и престижной. Учитель давал знания, прививал добродетели, воспитывал патриотизм. Учитель слыл человеком образованным, к которому шли за советом. Сейчас мы сетуем, что таких учителей осталось мало. А откуда им взяться? Мы удивляемся «серым», невежественным людям, не отличающимся ни талантом, ни добродетелями. А кто же должен остаться?

Конечно, конечно: «не хлебом единым», «учитель – не профессия, а призвание», но… Помните, у Чехова в «Степи» мужики рассуждают о трёх умах: один от рождения, второй от знания, а третий от хорошей жизни.

От хорошей жизни не только ума прибавляется, но и добродетели. И нравы хорошая жизнь смягчает.

А тут каждый год учительские забастовки – ученикам лафа.

Я был одним из первых журналистов, писавших о забастовках учителей. Ничего хорошего об их руководителях и многих участниках сказать не могу: сытые профсоюзные функционеры, ведущие свою игру; бесноватые лидеры и вовсе даже внешне не похожие на учителей, да молодые горлопаны, не проработавшие в школе буквально и года, но уже кричащие с трибуны: «Сколько мы ещё будем терпеть?!» И сам я вряд ли бы стал участвовать в забастовке. Унизительно. Но я понимаю: ещё более унизительно так жить.


…Вы любите, когда к вам ученики приходят в гости? Приятно, да?.. Или неудобно? Стыдно? Неловко такие «хоромы» показывать. Да и угостить нечем. А он, сегодняшний и современный, смотрит и не понимает: что это – успех в жизни, неумение жить, воздаяние по заслугам? И что, учитель хочет, чтобы он жил так же?..

«…Вова, вот тебе сумочка. Сходи, пожалуйста, в буфет и попроси тётю Валю для меня десяток глазированных сырков. И скажи, пусть оставит пару килограмм яблок, а то не успею – расхватают». Так бывает (вернее, бывало!), когда на перемене или в начале урока учитель посылал кого-либо из учеников в школьную столовую, куда что-то «завезли». И по лестницам поднимаются учителя с бумажными свёртками в руках, из которых торчит куриная голова или поблёскивают сосиски. Нормальное дело – «отоваривание». Но каким приземлённым, обыкновенным для учеников представляется учитель. Спадает ореол таинственности: учитель «оказывается» – «как все». И это – скучно.

Вообще, разговоры с учениками, что «учитель – тоже человек», вызывают сомнения. Для учеников, особенно маленьких, учитель – не человек, учитель – Учитель. И когда родители дарят учительнице в день рождения ночную рубашку, Учитель умирает, остаётся обыкновенный человек.

Родители хотят, как лучше: когда у учителя время по магазинам бегать… И они не только унижают учителя, но и ранят души своих собственных детей. Дети подсознательно понимают, что их обманули, и… мстят своему прежнему божеству.

Учительская профессия сродни актёрской. Все время на людях: надо «выглядеть». Личная жизнь актёра окутана тайнами и легендами. А как же по-другому: покажите сегодня актрису в замызганном домашнем халате, с неаккуратной причёской, да ещё стирающей бельё, а завтра попробуйте убедить зрителей, что она – Анна Австрийская.

Учительский быт, как в школе, так и дома, оставляет мало шансов успешно сыграть роль наставника. И дело не только и не столько в деньгах. Многие учителя готовы работать при любой зарплате: для них труд – страстная потребность, долг, многолетняя привычка. Но не пристало государству спекулировать на порядочности и энтузиазме людей, а обществу на них экономить: «Скупой платит дважды». И в данном случае второй раз «расплата» происходит, когда до сознания сегодняшнего современного подростка доходит, что это самое общество не очень-то ценит его воспитателя. Значит, он не заслуживает. Так зачем же с ним церемониться? И кому нужны эти знания, если они не кормят?! Перед их глазами – живой пример.

Профессиональный риск

Так назывался старый французский фильм, где школьный учитель провинциального городка был обвинён в покушении на изнасилование малолетней ученицы, всё инсценировавшей, чтобы решить свои личные проблемы.

Что такое «профессиональный риск», знают все учителя. Хотя многие и стараются придерживаться беликовского принципа «как бы чего не вышло». Не получается. При всём соблюдении «техники безопасности» избежать «чреватых ситуаций» невозможно. Единственный способ их избежать – уйти из школы.

Кто из учителей не ездил в поездки с учениками? Каждый год во время каникул группы детей вместе с учителями выезжают в другие города. И всякий раз учитель, именуемый отныне «руководитель», расписывается в приказе, где объявляется «ответственным за жизнь и здоровье детей».

В течение школьной карьеры раз двадцать ездил – тьфу, тьфу – без единого ЧП. Но всякий раз, отпуская детей «неорганизованно погулять», походить по магазинам, испытывал волнение: как бы что-нибудь не произошло.

Приезжаешь домой, родные бросаются к тебе и первым делом: «Как? Все живы, здоровы?.. Слава Богу!.. Раздевайся… Ну, как съездил?»

Ничего, нормально съездил: спал, как всегда, в общей комнате с детьми, в одежде, на матах. Не выспался. Денег никто не заплатил. Спасибо никто не сказал. А в остальном… все хорошо, все хорошо.

Дискуссия о том, можно или нельзя удалять ученика из класса, ещё недавно была весьма актуальна. Честно говоря, сам удалял всего несколько раз в первые годы работы, и то «под настроение» или «под горячую руку». (Бывали и курьёзы. Симпатичный паренёк на вопрос, что он думает по такому-то поводу, ответил игриво: «Аналогично». Класс засмеялся. А у меня – не то настроение. Выгнать, конечно, не выгнал, но какие-то малосимпатичные слова металлическим голосом сказал. Дома, в тот же вечер, случайно увидел мультфильм-детектив про «колобков» – ба, да ведь «аналогично» оттуда. На следующий день извинился за незнание, а главное, за температурившее вчера чувство юмора.)

Но вот когда на уроке ругаются матом, хамят и оскорбляют, в ответ на рядовое замечание переходят на «ты», срывают урок, нетрезвы, курят… Вряд ли можно и нужно терпеть. Речь не о том, почему это стало возможным, речь о свершившемся факте. Что тогда?..

Ведь несчастный случай на стройке, в лифте, дорожно-транспортное происшествие, случившееся с ребёнком, подростком в учебное время, когда он перебегал улицу в булочную или за мороженым, грозит школе, директору, учителю серьёзными неприятностями. Поэтому, когда администрация школы выговаривает учителю за удаление детей с уроков, она элементарно страхуется: от срыва других уроков, от воровства в гардеробе, от правонарушений вне школы и многого другого. Во всех случаях школа несёт административную, дисциплинарную и персональную гражданскую ответственность.

В списках профессий, связанных с особым риском, учительская профессия не обозначена. А зря – в самый раз: милиционеры, каскадёры, шахтёры, журналисты, бизнесмены и… учителя.

Никто, наверное, не замерял специально децибелы во время перемены. Посторонний, зайдя в школу, ошалевает за несколько минут. А учитель спокойно ходит по коридору – «гуляет», точнее – дежурит, ибо, если во время его дежурства на этаже что-нибудь произойдёт…

Профессиональный риск для учителя велик. И чем он больше работает, старается, тем, естественно, больше рискует. Кто ничего не хочет и не делает, рискует немногим: максимум – дети выживут из школы. А вот другие могут уйти, и не по воле детей, и не по своей воле.

Скандалы с учителями не часты. «Аморальных» подзатыльников, «аморальных» пьянок, «аморального» флирта гораздо больше, чем выходит наружу, доходит до оргвыводов, тем более до суда. Но что парадоксально: среди тех, кто пострадал, значительный процент безвинных, порядочных людей. А действительных пьянчужек, пошляков, «силовиков» в школах предостаточно. И ничего – живут. Более того, некоторых ребята уважают: «Нормальные мужики!» Что ж, им виднее…

У нас законы, как известно, «что дышло, куда повернёшь, туда и вышло». Подвести «под статью» – проще простого. Что делать, когда восьмиклассники врываются в соседний класс и, не обращая внимания на учительницу, орут: «Что вы тут сидите, козлы. Вам давно уже трахаться пора». Или когда на твоих глазах старшеклассники пинают малыша; или когда шпана систематически издевается над слабым… Риторические вопросы. Решаются индивидуально и по обстановке.


…Мирный учительский труд и риск. Конечно, в первую очередь риск моральной ответственности. Но он, как и сама учительская профессия, – благородное дело.

…И медные трубы

За двадцать два года с начала моей официальной учительской карьеры лишь один раз бывший ученик (самого первого выпуска 1975 года) предложил перейти со мной на «ты». Даже не предложил, а как бы поразмышлял в письме на эту тему: мол, мы – друзья, и, возможно, это последний барьер, который… Я не отказался. А он не смог. И в следующий раз извинился, и больше мы к этой теме не возвращались…

Отношения «учитель – ученик» всегда интересны, но особенно после школы. Не в смысле послеурочного общения, а буквально, когда ученик оканчивает школу и становится независимым. На чём держатся тогда отношения людей, различных по возрасту, статусу, не связанных больше формальными школьными узами? Ответ: на любви, магии и совместном труде.

Любовь к учителю, которая начинается в школе, скоро заканчивается. Особенно, если появляется настоящая.

Чары, которыми притягивает личность, завораживают: когда все интересно, когда появляется гордость за то, что ты среди избранных Учителя – но держатся тоже недолго.

Совместная деятельность намного дольше связывает людей, на то она и совместная. Единые интересы – один круг общения. (Театр, который мы создали в школе, продержался на выпускниках лет пять и благополучно умер своей смертью. Рождение мотоклуба праздновалось создателями уже десять лет. И только в последний год никто не приехал…)

Отношения учитель-ученик после школы проходят проверку в основном дважды. В первые годы после школы и уже лет через десять-пятнадцать.

Вначале учитель должен пережить «родительскую ломку» и «педагогический комплекс».

«Родительская ломка» – это когда он с трудом, с кровью отрывает от себя своих детей, рвущихся на волю, к независимости и самостоятельной жизни.

«Педагогический комплекс» – это безмерное желание воспитывать, переделывать, помогать, что, зачастую, лишь парализует волю ученика и сужает его личный опыт.

В первом случае, если учитель не отпускает с миром, он лишает себя надежды на цивилизованное приятное общение в будущем, оставляя в своём сердце горечь и боль, в их – недоумение и жалость. Во втором излишнее попечительство, а попросту «кормёжка с рук», создаёт лишь иллюзию благополучия. На деле ослабевает иммунитет, и ученик становится более уязвимым.

Кто сказал, что дети – самые беззащитные? Наоборот, они самые защищённые. А порой чересчур. Иные учителя (или родители) забывают, что детство – не вся и даже не большая часть жизни. И нужно готовиться к будущей, которая за порогом учительской (родительской) протекции. А то не избежать последствий. В детстве корь и ветрянка переносятся намного легче, чем во взрослой жизни. Дайте детям переболеть их болезнями. Чем ущербнее личный опыт ребёнка, тем ущербнее и тяжелее вся его жизнь.

Наиболее интересный период отношений, когда они сохраняются в том или ином виде спустя десять-пятнадцать лет после школы. Тогда вы неожиданно всматриваетесь друг в друга: собственно, кто такой, что за личность, интересна или нет, из какого «курятника». Это и есть последняя, но самая существенная проверка. Вы прошли огонь и воду: сильное эмоциональное сближение и естественный временный период охлаждения – необщения, обид, претензий. Теперь на вас не давит груз истории ваших учительско-ученических взаимоотношений. Вы вглядываетесь друг в друга, как взрослые люди, без пристрастия и прошлых заслуг. Это «медные трубы». Испытания на человеческую, личностную совместимость. Бывает, что возникают глубокие разочарования: что-то не так видел раньше, что-то существенно изменилось.

Кто не прошёл медные трубы, как в игре, теряет все очки. Лишается права нового хода. Вообще выбывает из игры.

Карьера

Жил-был учитель, и звали его «Доход». Так его прозвали дети, потому что худенький был, «доходяга», и доводить его было легко: быстро «доходил» до кондиции. Семиклассник мог снять с него очки и проорать в лицо: «Чиво говорите? Я не понял».

…Недавно я узнал, что заслуженный учитель России «Доход» стал директором школы.

Почему они уходят…

В пединститут пошёл на «безрыбье». Не в смысле – в МГУ не приняли, а просто выбрал по мере возможности сеять доброе и разумное.

Мои школьные учителя спорили, с чего это я такой фортель выкинул. И пришли к выводу, что в знак протеста, чтобы им доказать, как надо по-настоящему воспитывать.

Всерьёз увлёкся педагогикой после практики – работал пионервожатым. Мои первые пионеры получали путёвки в тресте горнопроходческих работ и жили в подмосковном городе Солнцево. Два года, до моего отъезда из Москвы по распределению в Оренбург, мы встречались практически каждое воскресенье.

Уехал я из Москвы добровольно. Сначала отказался от Хакассии, затем от меня отказалась Якутия, оставалась лишь Оренбургская область. Из 25 человек, туда распределённых, я доехал один. В ночь с 18 на 19 августа 1974 года в купе поезда Москва – Орск, когда вдруг отчётливо понял, что всё-таки еду, написал маленькое стихотворение: «Не сметь печалиться/ Вот наш девиз/ Вот наш каприз/ Вот наша истинная ложь/ Бокал вина до дна допьёшь/ Уж пить не хочется/ Но все ж ещё нальёшь/ И снова выпьешь/ Ура самонасилию!/ Восславим незаконное дитя условий!»

Приехал. В облоно никто меня не ждал. В путёвке стояло – обеспечить жильём. Никакого жилья не было. Мне предложили убираться восвояси, а все нужные бумаги для свободного распределения обещали подписать. Но я, конечно, остался. В самом Оренбурге. Директор окраинной и самой хулиганской школы города, расположенной в частном секторе, тоже уговаривала меня уехать. Я решительно отказался.

В Оренбурге за два года сменил пять мест проживания. Сначала выгнал пьяница-хозяин, вечно избивавший пасынка – за то, что я заступился за паренька. Затем новые хозяева после того, как их зятя пырнули ножом, а беременная дочка вернулась к родителям, отказали мне в постое. Жил недолго в гостинице. Потом снова снял комнатку: 6 квадратных метров, 12 градусов тепла зимой под утро и плитка, которая почти никогда не доводила воду в чайнике до кипения. Через несколько месяцев вынужден был уйти и оттуда. Хозяин, шестидесятилетний таксист, приревновал к ровеснице-супруге.

И, наконец, оказался я в общежитии для газовиков. Жил в двухкомнатной смежной квартирке, занимал в одной из комнат койку. Остальных, командированных, подселяли.

Самое было весёлое время. То шеф-инженер с Уралмаша в пьяном виде доказывал мне, что он агент КГБ и «ловит одну щучку», тут же предлагал мне «ликвидировать все связи». То интеллигентный завлаб из Донецка, повздорив, напИсал своему непосредственному начальнику в кровать.

Снабженца из Кургана, здоровенного мужика Романа, я видел только вечером, мертвецки пьяным, валявшимся на моей кровати. (Утром он уходил так рано, что я не успевал правильно сориентировать его на вечер.)

Украинские геодезисты воровали гусей прямо с «газика» (на метр в сторону от забора гусь считался «диким») и приглашали всех на водку «под гуся». Грузинские вертолётчики научили играть в вист и пить чачу. С редкими москвичами играл в преферанс. С ребятами из местной футбольной команды «Газовик» – на бильярде.

Все было замечательно, жили мы весело, но только иногда я опаздывал на первые уроки.

Всегда в десятый класс. Никто никогда не шумел и меня не выдавал.

Со своим шестым, учившимся во вторую смену, мы частенько по утрам «ходили в Азию», то есть в рощу на другой берег Урала.

Проблему питания я решил сразу. Утром, когда заходил к кому-нибудь из учеников проведать, как он уроки делает, усаживали за стол завтракать. После уроков посмотреть, как себя ведёт, – поужинать. Приглашали и на цветной телевизор посмотреть фигурное катание, и просто так в гости. В общем, «дружили семьями».

На зимние каникулы привёз свой класс в Москву. Когда вернулись, мальчик написал стихотворение, которое заканчивалось так: «В жизни этот город не забудем. Будем его помнить весь наш век. И ещё мы в жизни не забудем нашего учителя – он хороший человек».


…Уезжать очень не хотелось. Вынужден был из-за московской прописки. В первый месяц после приезда получил два отчаянных письма от ребят и телеграмму от родителей с просьбой вернуться…

В Оренбурге я провёл лучшие годы моей учительской жизни.



Московский 8«б» с шестью второгодниками показался мне лёгкой забавой после «матёрого» оренбургского опыта. Пытался доказать себе и другим, что всё могу, и наломал немало дров. Первые места в разных «строях смотрах и песни» и «эстафетах» дорого стоили. Но это выяснилось потом.

В новой школе мы создали театр. Помогли друзья по институту: один писал пьесы, другой делал декорации, даже играли с ребятами на сцене. Сочиняли песни… Театр просуществовал более пяти лет и дал нам всем очень много.

Потом я стал организатором внеклассной работы: устраивал шикарные дискотеки и боролся с курением; все больше общался с «трудными», все меньше уповал на уроки истории. Но именно уроки истории доставили мне больше всего хлопот и неприятностей.

Анонимные письма, проверки, жалобы и доносы («он не вступает в партию, потому что не разделяет её Программу и Устав») начали здорово мешать, сказываясь на настроении и нервной системе. Стал срываться на детей (до этого, в основном, на коллег). И, как логический финал, новый директор, испугавшись, фактически предложила мне уйти из школы. Борьба за справедливость лишь измотала и ни к чему не привела. Более того: намёки в райкоме КПСС, слухи среди коллег о том, что я «под колпаком», и, наконец, беседы с самими компетентными органами заставили уйти из школы.

Было обидно. Больше всего за учеников: почему они не вступили в борьбу, почему были пассивны и почти равнодушны. Потом они объясняли, что и не представляли, что мне требуется их помощь, считали, что я в ней не нуждаюсь и справлюсь сам. Что ж, имидж создавал собственными руками: что посеешь…

Устроившись в научно-исследовательский институт, уехал в длительную командировку в Мордовию и Чувашию на строительство газопровода. Ездил на грузовике по деревням, покупал замечательные книжки. И ещё в Потьму: на лагеря посмотреть.

Друг мой, без моего ведома, но от моего имени, договорился о работе в должности педагога-организатора жэка. Так я стал социальным работником.

Быстро восстановился. Создал подростковый клуб, в том числе мотоклуб для трудных подростков. Переселил их из «диких» подвалов в обустроенные. И на какой-то момент так втянулся, что почувствовал себя как в Оренбурге. И мне хорошо, и я кому-то нужен.

Но радость была недолгой. Местная школа из союзницы превратилась в ревнивую соперницу. Непосредственный начальник повёл настоящую, подлую войну. Подключился райком, райисполком, жильцы, компетентные органы. В общем, все сначала.

Что там в этих подвалах делают «трудные»? К чему готовятся? За меня была милиция, родители, некоторая часть общественности. Но сил уже не было. Снова стали мучить и выбивать из колеи проверки. Снова поползли слухи, сплетни. Очередной секретарь райкома грозил посадить. С другой стороны, о клубе писали в газетах, делали телепередачи. Но я больше уже не мог. Устал. И ушёл.

Через некоторое время подобрал меня приятель, директор школы. Дал уроки и свободу. Постепенно я ею воспользовался. И восстановился. И втянулся… И вновь ушёл. Через три года, добровольно. Без конфликтов и борьбы.

На этот раз я испытал другую усталость. Наверное, профессиональную. Усталость от самой школы, от детей. А главное – от своих сомнений. Накопилось слишком много вопросов, и они требовали ответов, ответов… Для этого нужна была пауза.

Пауза затянулась. Я не жалею. Вероятно, у каждого свой запас прочности и веры, профессиональной добросовестности и интереса.

Когда меня спрашивают, вернусь ли я в школу, отвечаю – не знаю. Про себя думаю – никогда.

Недавно знакомый учитель, объясняя свой уход из школы, сравнил себя с алхимиком, потерявшим веру в философский камень.

По-моему, очень точно, и ничего добавить к этому не могу.

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
07 July 2020
Writing date:
2023
Volume:
624 p. 74 illustrations
ISBN:
978-5-98368-180-4
Copyright Holder::
Образовательные проекты
Download format:

Similar books